Елена Лаврова. Марина Цветаева человек - поэт - мы

МИНИСТРСТВО ОБРАЗОВАНИЯ И НАУКИ УКРАИНЫ
ГОРЛОВСКИЙ ГОСУДАРСТВЕННЫЙ ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ ИНСТИТУТ ИНОСТРАННЫХ ЯЗЫКОВ









Е.Л. ЛАВРОВА



МАРИНА ЦВЕТАЕВА: ЧЕЛОВЕК – ПОЭТ   МЫСЛИТЕЛЬ




монография











ООО «Лебедь»
Донецк   2001


ББК 83.3(4РОС=Рус)6-8
Л 13



Лаврова Е.Л.
Л 13 Марина Цветаева: человек – поэт – мыслитель. – Донецк, ООО «Лебедь», 2001. – 328 с.

ISBN 966-508-210-8

Новая монография Е.Л. Лавровой является продолжением исследования миросозерцания М.И. Цветаевой. Е.Л. Лаврова предлагает читателям фундаментальное системно-целостное исследование творческого наследия, духовного мира и личности гениального русского поэта. Внимание учёного направлено на выявление своеобразия творческих принципов  Цветаевой, на процесс формирования личности поэта, на сущность поэтического творчества, как его понимала Цветаева, на роль и место религии в жизни Цветаевой, на отношение поэта к модным лже-религиозным течениям начала XX века, на роль семьи Цветаевой в её судьбе, на отношении поэта к революции, политике, государству. Исследование проведено на широком фоне европейской и русской духовной жизни первой половины XX века.


ББК 83.3(4РОС=Рус)6-8


Рецензенты:   доктор филологических наук, профессор
почётный академик Международной Кадровой академии при Совете Европы (ЮНЕСКО) СТЕБУН И.И.
(Макеевский экономико-гуманитарный институт)

доктор филологических наук, профессор НАРИВСКАЯ В.Д.
(Днепропетровский государственный университет)

Печатается по  постановлению Учёного совета института, протокол № 10 от 24.05.2000


ISBN 966-508-210-8 © Е.Л. Лаврова, 2001


ЕЛЕНА ЛАВРОВА



МАРИНА ЦВЕТАЕВА: ЧЕЛОВЕК – ПОЭТ – МЫСЛИТЕЛЬ

I. ГЕНИЙ: ПОДВЕРЖЕННОСТЬ НАИТИЮ И УПРАВА С НИМ

Что именно позволило Цветаевой стать первым поэтом ХХ столетия? Вероятно, то же самое, что Пушкину позволило стать первым поэтом Х1Х столетия. Ясно, что гением поэта (или художника в широком смысле этого слова) делает совокупность определенных условий, качеств, черт: дар Божий, уровень владения ремеслом, трудолюбие, вдохновение, и ещё кое-что, что мы и обсудим в дальнейшем. Без этого «кое-чего ещё» может быть: талантливый художник, но   не гений. Ко всем вышеперечисленным качествам, условиям и чертам нужно присовокупить ещё два важнейших. Во-первых, это сильная чувственность. Чувственность, понимаемая как полнота и острота влечений и ощущений, доставляемых человеку всеми органами чувств. В этой главе мы обсудим только сильную чувственность, как одно из условий гениальности. «Сильная чувственность,   утверждает В. Соловьёв,   есть материал гения».1 Заметим, что сильная чувственность сама по себе не является признаком гениальности. Многочисленные и пламенные романы Пушкина, его чрезвычайная возбудимость, нервность, вспыльчивость до бешенства, по свидетельствам современников, хорошо известны. П. Губер составил список имен и биографий женщин, в которых влюблялся Пушкин. Губер так и назвал свою книгу «Дон Жуанский список А. Пушкина».2
Приведенный в книге список имен довольно-таки длинен, но, надо признать, далеко не все имена учтены. Пушкин сам называл свыше ста имён. Губер называет имена светских, или полу-светских дам. А ведь были ещё крестьянки, служанки, актрисы. В. Соловьёв отмечает в Пушкине одну особенность: С необузданной чувственной натурой у него соединялся ясный и прямой ум. <…> Среди самой пламенной страсти он мог сохранить ясность и отчетливость сознания».3
Пушкину, кстати, принадлежат строка: «Я хладно пил из чаши сладострастья». Эту же особенность замечал Проспер Мериме у Байрона.
В. Соловьёв говорит, что такое раздвоение между поэзией и жизнью у Пушкина было поразительным. Но ещё более поразительным было преображение жизни в поэзию. Цветаева, как и Пушкин, обладала чрезвычайно возбудимой нервной системой. Как Пушкин впервые  испытал чувство любви в детском возрасте, так и Цветаева впервые влюбилась в возрасте шести лет. Здесь уместно, пожалуй, напомнить о другом гении, влюбившемся девяти лет от роду   о Данте. С шестилетнего возраста Цветаева постоянно пребывает в состоянии влюбленности. Как и у Пушкина, её любовные романы были  кратковременны, но чрезвычайно интенсивны по накалу страстей.
Пушкин высоко ставил дружбу. Его дружеские привязанности были гораздо прочнее любовных связей. Можно даже сказать, что друзей Пушкин нежно любил и был им неизменно верен и предан.
Цветаева дружбу также ценила выше любви и неоднократно говорила об этом. Любовные увлечения Цветаевой, пламенные и бурные, длились недолго и, как правило, завершались разочарованием и разрывом. Как и Пушкин, Цветаева в самые бурные минуты любовного увлечения, сохраняет совершенно ясную голову и как бы наблюдает за собою со стороны. Об этой её особенности свидетельствует С. Эфрон, которому часто приходилось наблюдать, как протекают любовные романы его жены. В письме к М. Волошину Эфрон рассказывает: «Марина   человек страстей, гораздо в большей мере, чем раньше   до моего отъезда. Отдаваться с головою своему урагану для неё стало необходимостью, воздухом её жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас   неважно, Почти всегда (теперь так же, как и раньше), вернее всегда всё строится на самообмане. Человек выдумывается, и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, Марина предаётся ураганному же отчаянию.<…> Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И всё это при зорком, холодном (пожалуй, вольтеровски циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Всё заносится в книгу. Всё спокойно, математически отливается в формулу. Громадная печь, для разогревания которой необходимы дрова, дрова и дрова. Ненужная зола выбрасывается, качество дров не столь важно. Тяга пока хорошая - всё обращается в пламень. Дрова похуже   скорее прогорят, получше   подольше. Нечего и говорить, что я на растопку не гожусь уже давно».4
Образ огня, горящего в печи, почерпнут Эфроном у самой Цветаевой. В 1918 году она написала о себе:
Что другим не нужно   несите мне
Всё должно сгореть на моём огне!
Эфрон пишет об этой особенности характера Цветаевой   горячо увлекаться людьми   с горечью, ибо его самолюбие, несомненно, страдало, тем более, что с его точки зрения люди, которыми увлекалась Цветаева, не были достойны её внимания. Правда, при этом ему следовало бы признаться себе в том, что сам он вряд ли был объектом, достойным её внимания. Цветаева сама говорила, что увлекается и «шестым сортом», но что было делать! Такой она родилась. Это была её натура. И в этих увлечениях действовал всё тот же принцип, которым Цветаева руководствовалась и в поэзии   принцип преображения. Недаром в одном из дневников она написала, что любить человека, это видеть его таким, каким его задумал Бог, но не создали родители. Своим внутренним взором Цветаева проникала в Божественный замысел, и влюблялась в него. Согласно этому Божественному замыслу, Цветаева преображала реального человека в своём воображении в того, кем он должен был бы быть, но не состоялся в реальности. Как, каким образом проникала Цветаева в эту тайну человека, которую человек сам о себе не знал, о который не подозревал? Это есть тайна   интуиции гения.
Способность поэтов-гениев к страстным переживаниям превышает, как правило, способности людей обыкновенных. Отсюда   непонимание со стороны людей обыкновенных   гениев, которых они нередко осуждают, а в тяжелых случаях предают остракизму. Особенно странным кажется обыкновенным людям бурная страсть при холодном, наблюдательном уме. Цветаева сама прекрасно сознавала, что с нею происходит, когда ей случается влюбиться. Она признавала, что стихи - дети любви. Без любви они не появятся на свет:
Каждый стих - дитя любви,
Нищий незаконнорожденный,
Цветаева была «матерью» своим стихам. А вот «отцом» мог стать   кто угодно. Это мог быть первый встречный мужчина или встречная женщина. Человек вызвал в душе поэта «ураган» влечения. «Ураган» влечения, в свою очередь, вызывал «ураган» вдохновения. У «отца» была роль «оплодотворителя». И неважно было, кто был в данном случае этим «оплодотворителем»   мужчина или женщина, ибо «плод»   стихи   был духовный. Духовный плод, рожденный из душевных волнений. Совсем как у апостола Павла: «Сеется тело душевное, рождается тело духовное». Цветаева пишет в дневнике: «Душе, чтобы писать стихи, нужны впечатления. <…> Душе же необходимо, чтобы ей мешали (задевали), потому что она в состоянии покоя не существует. (Покой   дух). <…> Если вы говорите о душевном покое, как вершине, вы говорите о духовном покое, ибо в духе боли нет, он – над».5
Только задеваемая душа, волнующаяся душа, очаровывающаяся душа, увлекаемая душа способна «родить». У Пушкина есть строка: «Прошла любовь, явилась Муза». Может быть, это не совсем точно, потому, что Муза-то является в самый разгар любви. Любовь Музу вызывает, как повивальную бабку. Любовь постепенно угасает, Муза усердно помогает принимать духовное «потомство», которое, кстати, может быть многочисленным. Но вот любовь угасла окончательно и надо начинать всё сызнова. Но объект, вызывавший волнение души, уже не волнует, не очаровывает, и поэт начинает искать новый. И так   без конца.
Цветаева знала самое главное, что далеко не всякий гений знал, и она поведала об этом всем, чтобы объяснить природу гения   быть подверженным постоянному натиску страстей, не потерять голову в буре страстей, не дать увлечь себя урагану за собою. Только тот гений, кому способность сопротивления страстям даруется свыше. Гений способен к этому сопротивлению от рождения. Сорокалетняя Цветаева, умудренная своим и чужим опытом, пишет: «Гений: высшая степень подверженности наитию   раз, управа с этим наитием   два, Высшая степень душевной разъятости и высшая собранности. Высшая   страдательности. И высшая   действенности. Дать себя уничтожить вплоть до какого-то последнего атома, из уцеления (сопротивления) которого и вырастает – мир».6
Холодный, трезвый, бодрствующий ум гения не даёт ему быть раздавленным собственными страстями, утонуть в их пучине. Если такого сопротивления ума не будет, то появится раздавленный, несчастный человек   кандидат в дом для умалишенных, а то и пациент оного. Примеров тому немало. Описанный Эфроном пароксизм бурных страстей Цветаевой напоминает пароксизмы страсти Пушкина, чья влюбленность, когда он влюблялся всерьёз, протекала, по свидетельству современников, как тяжелая болезнь.
Однако между любовными увлечениями Пушкина и Цветаевой есть существенная разница. Влюбленный Пушкин стремился к физическому обладанию. Губер пишет, что Пушкину необходимо было физическое обладание; если женщина оставалась недоступной, это буквально сводило поэта с ума. Он готов был на всё, лишь бы добиться физического обладания. Поразительно то, что идеалом Пушкина в поэзии была женщина недоступная. Примером тому, Татьяна в «Евгении Онегине», Машенька в «Дубровском». Пушкин, тоскующий по чистоте и целомудрию, дал бессмертную формулу:
Но я другому отдана,
И буду век ему верна.
Можно прибавить, что Пушкин тосковал не по одной только женской чистоте, не по одному только женскому целомудрию, но и по мужской чистоте и целомудрию, кстати, и тосковал по своим собственным чистоте и целомудрию   тоже. Татьяна в саду готова на всё во имя своей любви, но Онегин в этой сцене целомудрен, великодушен, и благороден. Не любя Татьяны, он не воспользовался доверчивостью и неопытностью девушки. Влюбленный Онегин готов на всё во имя своей любви, но Татьяна целомудренна и недоступна, любя Онегина, ибо она отдана другому мужчине. Оба   прекрасны! Целомудрие, чистота, верность и преданность в браке с точки зрения Пушкина   высшие ценности. Ветреный в жизни, в литературе он дал нам урок высшей нравственности. Поэт в человеке нравственно всегда выше человека. Поэт в человеке   человека приподнимает над обычным уровнем. Пушкин-человек жаждал физического обладания женщиной, которую любил.  Пушкин-поэт воспевал целомудрие и чистоту, особенно в те минуты, когда человеком овладевал соблазн, но он находил мужество бороться с ним.
Цветаева, в отличие от Пушкина, не стремилась к физическому сближению с теми, в кого была влюблена. Позже, поняв свою психофизику, обуздав свою чувственную природу, она направляет весь поток страстей в творческое русло, т. е. говоря языком З. Фрейда, Цветаева научилась сублимировать свою сексуальную энергию, которая, побушевав в психической сфере, разряжалась в творчестве. Многочисленные любовные увлечения Цветаевой, таким образом, имели платонический характер. Недаром однажды Цветаева сказала, что её любил бы Платон.
Почему Цветаева была уверена, что её любил бы Платон? Платонизм Цветаевой проявляется сразу по нескольким направлениям: отношение к любви, браку, деторождению и творчеству. Обладая от природы бурным, взрывным темпераментом и сильной чувственностью, Цветаева с юности избрала наступательную тактику в любви. Если кто-нибудь ей сильно нравился, она отбрасывала в сторону соображения принятых правил поведения, традиции и первой проявляла свои чувства, не дожидаясь иногда даже ответной реакции со стороны объекта любви. Впоследствии, очевидно не раз столкнувшись с непониманием, недоумением, холодностью и отпором, сорокалетняя Цветаева с горечью говорила, что в любви она брала людские сердца штурмом, но постепенно убедилась, что людям нужно что-то другое, чем то, что она может дать.
Дать Цветаева могла свою душу, сердце, внимание, сочувствие, беседы, заботу. Люди попросту пугались её натиска и бурного излияния чувств, тем более что, похоже, Цветаева не спрашивала   что чувствует по отношению к ней человек, который ей нравится. Люди пугались, замыкались в себе, отшатывались. Цветаева просто всегда была   ЛЮБЯЩЕЙ, и её платонизм проявлялся, прежде всего, в этом. Ведь Платон сказал устами Федра: «Любящий божественнее возлюбленного, потому что вдохновлён богом» («Пир»).
Сидеть и ждать, когда кто-нибудь её полюбит, Цветаева не могла. Её натура, её психофизика была иной, чем у тех людей, кто может ждать. Перешагнув рубеж тридцатилетия, Цветаева, поняв свою природу, пытается объяснить своему очередному возлюбленному (любовь   на расстоянии, эпистолярная, как это нередко бывало) свою роль в любви: «Я сама   ЛЮБЯЩИЙ, говорю Вам с connaisance de cause (de coeur!). Не каждый может. Могут: дети, старики, поэты. И я, как поэт, т. е. конечно дитя и старик!   придя в мир, сразу избрала себе любить другого. Любимой быть   этого я и по сей час не умела. (То, что так прекрасно и поверхностно умеют все!)».7
Помимо этого Цветаева пытается объяснить и свои неудачи в любви: «Когда люди, сталкиваясь со мной на час, ужасаются теми размерами чувств, которые во мне возбуждают, они делают тройную ошибку: не они   не во мне   не размеры. Просто безмерность, встающая на пути. И они, может быть правы в одном только в чувстве ужаса».8
Любовь у Платона имеет целью либо деторождение у разнополых пар, либо создание творений у однополых пар. По Платону, люди беременны. Если мужчина беремен телесно, то он избирает женщину, и вместе они дают жизнь потомству. Если мужчина беремен духовно, то он влюбляется в юношу и любовь помогает родиться духовному потомству: разумным законам, добродетелям, доблести, поэтическим и философским сочинениям. Именно любовь к юношам вдохновляет мужчину. Любовные узы, связующие мужчину и юношу, Платон считает более крепкими и тесными, нежели узы, связующие отца и мать, родителей и детей. Духовные дети, рождённые в таком любовном союзе, прекрасны и бессмертны. Платон убеждён, что каждый предпочтёт иметь духовных детей, чем обычных, ибо именно духовные дети приносят родителю бессмертную славу.
Цветаева совершенно в духе Платона понимает роль любви. Любовь для неё не самоцель. Цель любви - создание духовных творений:
Каждый стих   дитя любви,
Для Цветаевой само понятие любви неразрывно связано с понятием творчества. Это как бы две стороны одной медали. Цветаева говорит: «Поэт   через стихи   причастен материнству как женщины   через стихи – отцовству».9
То есть, мужчина-поэт познаёт, что такое материнство, как женщина-поэт познаёт, что такое отцовство. Это возможно только тогда, когда дети   духовные творения. Вот, кстати, и ещё объяснение, почему Цветаева считает всякого поэта   андрогином, т. е. существом, сочетающим в себе мужское и женское начало. В Платоновой любящей паре духовное потомство даёт старший мужчина, в то время как юноша вдохновляет его на творчество. Юноша ещё незрел и старший занимается его нравственным, физическим, умственным воспитанием.
Как Цветаева переносит в современную жизнь идеи Платона? Как она разрешает проблемы, неизбежно при этом возникающие? Обойти вниманием эту тему нет ни малейшей возможности, если мы хотим знать духовный мир Цветаевой. Что Цветаева имела опыт гомосексуальной любви, это давно не секрет. Цветаева сама смолоду познала суть своей натуры и считала, что всякий поэт, будь он мужчиной или женщиной, является смесью мужского и женского, как мы только что упоминали. Признавая право человека на гомосексуальную любовь, Цветаева, в сущности, была бисексуальна, как в действительности были бисексуальны, а не гомосексуальны древние греки. Цветаева размышляет в своём дневнике: «Любить только женщин (женщине) или только мужчин (мужчине), заведомо, исключая обычное обратное - какая жуть! А только женщин (мужчине) или только мужчин (женщине), заведомо, исключая необычное родное   какая скука! И всё вместе   какая скудость! Будьте как боги! Всякое заведомое исключение   жуть!».10
Это высказывание   апологетика платонической любви. Во всяком случае, её первого этапа.
Обратимся пока что  к первой половине вышеприведённого высказывания. Смысл его в том, что человек, будь он мужчиной или женщиной, не должен отказываться от радостей любого типа любви. Цветаева предлагает перемежать оба типа, чтобы не испытывать ни жути, ни скуки. Это совершенно в духе Платона, который вовсе не отвергает гетеросексуальную любовь, необходимую для деторождения. Цветаева развивает мысль Платона. Жуть предпочтения только гомосексуальной любви заключается в невозможности обычного деторождения. Скука предпочтения только гетеросексуальной любви заключается в отказе от деторождения. Недаром Цветаева говорит не только о скуке, но и о тупике гетеросексуальной любви, если целью её является только чувственное наслаждение ради самого наслаждения. В этом случае, жена   предел, тупик, который может быть разверст только ребенком, как пишет Цветаева. Один только ребенок может уничтожить тупик и вывести отношения любовной пары на новый  уровень. Без ребенка гетеросексуальная любовь бессмысленна.
Размышления о природе телесной любви привели Цветаеву к следующему выводу: «Тело насыщаемо, душа   нет. Поэтому та любовь   островами, соединёнными (разъединёнными!) пустотой (океана, т. е. одиночества) неминуемо гибнет. Обкормишь   сдохнет. <…> И даже досыта кормить нельзя, ибо долго не захочет. Дразнить или голодом или приправами (1001, но не больше!). И в итоге, так или иначе,   раз тело всё равно сдохнет!».11
Гомосексуальная любовь есть жуть и тупик для пар, не разверзающих тупика рождением творения, а предающихся наслаждению ради наслаждения. Другими словами, здесь действует тот же принцип, что и в гетеросексуальной любви. В гомосексуальной любви рождает творение сильный и старший партнёр   взрослый мужчина. Для него в таком случае любовь не есть тупик. А юноша, вдохновляющий, но не рождающий творение? И для него в таком случае любовь не есть тупик, потому что, с одной стороны, он вдохновитель, а с другой   развивает под руководством старшего мужчины свой ум, нравственность, доблесть и добродетели, становясь законопослушным, честным гражданином государства. Оба партнёра как бы растят сообща свои творения. Платон воспевает крепость любовно-духовных уз, связующих мужчину и юношу.
Но рано или поздно союз должен распасться, потому что, став полноценным и полноправным гражданином, юноша становится мужчиной и должен принять на свои плечи ряд обязанностей, среди которых не последнее место занимает обязанность жениться и произвести потомство, столь необходимое государству. Став взрослым мужчиной, теперь он сам может воспитывать юношей и создавать свои собственные творения. В сущности, у Платона в гомосексуальной любовной паре юноша есть сам   творение старшего, помимо других духовных детей. В современной жизни эта Платонова мысль была извращенно понята.
В ХVI веке У. Шекспир правильно понимает и трактует Платона. В первых двадцати сонетах Шекспир уговаривает своего возлюбленного иметь потомство   не менее десяти детей, которые смогут унаследовать красоту и добродетели юноши. Шекспир обещает ему бессмертие посредством деторождения, т. е. обещает, что тупик их любви будет развёрст дважды: творениями Шекспира и детьми юноши. В последующие века из гомосексуальной любви была вытравлена идея духовного и обычного деторождения. Этот тип любви зашёл в тупик наслаждения ради наслаждения. Современная гомосексуальная любовь не имеет ничего общего с бисексуальной культурой Древней Греции, с истинным платонизмом. Это извращение платонизма началось, впрочем, не с эпохи Возрождения, а с императорского Рима, а эпоха Возрождения многое из античной культуры перенимала именно от Рима, но не от Греции. Шекспир в этом смысле есть счастливое исключение.
Мужчина в Древней Греции не должен был пренебрегать исполнением долга по отношению к природе и обществу. Взрослые бездетные мужчины не пользовались уважением в обществе. Вспомним знаменитый ответ греческого юноши, не вставшего, как велел обычай, при появлении взрослого мужчины. На недовольный вопрос о причине неисполнения обычая, юноша отвечал: «У тебя нет сына, который встал бы при моём появлении, когда я стану мужчиной».
Современная гомосексуальная любовь выработала особенный тип мужчины, какой не был известен в Древней Греции,   женственного мужчины. Цветаева высказывалась резко-отрицательно в адрес таких «мужчин». Люблю мужественность и в мужчинах. Женственный (физически, ибо всё остальное   вне пола), женственный мужчина мне куда омерзительнее – быкоподобного».12
Цветаева любит мужественность (как духовное качество) и в женщинах и в мужчинах. Быкоподобный мужчина ей тоже, в общем-то, омерзителен, но немного меньше, чем женственный.
Оба типа   вне Платоновой концепции. Тип мужественного мужчины (старшего) у Платона   тип доблестного воина, законопослушного гражданина, вдохновенного творца и заботливого, требовательного и нежного любящего. Древнегреческие государства поощряли подобного рода отношения между старшими мужчинами и юношами.
Г.  Лихт пишет: «всё, что сделало Грецию великой, всё, что создало для греков культуру, которой человечество не перестанет восхищаться до конца времен, имело свои корни в беспримерной этической ценности, которая придавалась мужскому характеру в общественной и частной жизни».13
Современные люди, восхищающиеся  культурой Древней Греции и, в частности, особенностями их культуры любви, не должны были бы забывать, что древние греки моментально выродились бы через поколение, если бы культивировали бы исключительно гомосексуальный тип любви, если бы они оставались в его жути и тупике.
Цветаева возрождает в современной культуре философию и практику истинной древнегреческой культуры, истинного платонизма. Любопытно, что честь этого возрождения принадлежит женщине, хотя, если хорошо вдуматься в этот факт, ничего удивительного в этом нет. Дело в том, что честь возрождения принадлежит вовсе не женщине, а поэту, который оказался женщиной. Цветаева неоднократно говорила, что женское начало в ней развито слабо. Она бесстрашно, без всяческого лицемерия и ханжества констатирует этот факт. Более того, она защищает свое право быть третьим полом, андрогином, т. е.   поэтом, который, по её собственному выражению, всегда является «смесью мужского и женского».
Особенности своей психофизической природы Цветаева осознала очень рано. В молодости она спокойно и открыто говорила об этом: «Я настолько не женщина, что всегда предоставляю любовную часть другому, как мужчина   бытовую: хочешь так, хочешь этак, я в это дело не вмешиваюсь».14
Как правило, Цветаева объясняет каждому очередному возлюбленному   кто она есть на самом деле: «Вы говорите: женщина, Да, есть во мне и это. Мало   слабо   налётами   отражением   отображением. Для любящего меня женщина во мне   дар. Для любящего её во мне – дар, для меня   неоплатный долг. Единственное напряжение, от которого я устаю и единственное обещание, которого не держу. <…> Я ведь дух, существо. Не женщина к Вам писала и не женщина к Вам пишет, то, что над, то, с чем и чем умру».15
Дух, которым ощущает себя Цветаева, существо, поэт это даже и не третий пол. Это   вне пола. Потому что творчество всегда вне пола. А поскольку в человеке всё цельно и едино, и нельзя сказать   вот кончается человек и начинается поэт (или наоборот), то Цветаева заключает: «Женственность во мне не от пола, а от творчества».16
Цветаевский вариант Платоновой концепции любви правильнее было бы назвать так, как назвал этот вариант В. Розанов   Платоно-Сафической любовью, что справедливо и правильно, принимая во внимание, что «в дружбе Сафо со своими ученицами древние видели сходство с близкими отношениями между Сократом и его учениками».17
Как Платон отдавал предпочтение гомосексуальной любви по причинам, которые выше мы уже обсуждали, так и Цветаева отдаёт предпочтение гомосексуальной женской любви перед гетеросексуальной. Но причин предпочесть одно   другому у Цветаевой несколько больше, чем у Платона. Платон к женщинам относится более-менее лояльно и даже признаёт за ними право заниматься тем же, чем занимается мужчина, если у женщины есть к этому занятию склонность. («Государство»). Женщина, прежде всего, необходима государству как производительница, как мать будущих граждан.
Цветаева, признавая необходимость гетеросексуальной любви по тем же причинам что и Платон, признаётся, что мужчин   не любит, мужчин   презирает, мужчинам   мстит, разумеется, в том случае, если мужчина не такой же Дух, существо, поэт, как она сама. Цветаева, конечно, не афиширует этой своей нелюбви к мужчинам, но несколько раз она обмолвилась. В частности в письме к А. Бахраху, которого мужчиной не считала, видя в нём, прежде всего, собрата по перу, и   следовательно   существо   вне пола: «Вчера, под луной, ходила с одним моим приятелем высоко и далеко в горы <…> Это странная дружба, основанная на глубочайшем друг к другу равнодушии (ненавидит женщин, как я - мужчин)».18 (Выделено мною. Е. Л.)
Какова причина этой ненависти? Причиной является то, что мужчины, по мнению Цветаевой, материально-физическое, внешнее, поверхностное ставят на первое место, отдавая ему предпочтение перед внутренним, душевно-духовным. Цветаева пишет: «Сильнее души мужчины любят тело, но ещё сильнее тела   шелка на нём: самую поверхность человека!».19
Даже лучшие из мужчин   поэты, не всегда могут преодолеть в себе грубый материализм: Пушкин, к примеру, выбирает пустую, бездушную красавицу. Сравнивая мужчин и женщин, Цветаева говорит: «Женщины говорят о любви и молчат о любовниках, мужчины   обратно. (Мужчины этого слова и в рот не берут, как снижающего их мужской престиж бездушия)».20
Цветаева неоднократно возвращается к вопросу мужского материализма: «Если бы мужчины влюблялись: теряли голову   от сущностей, они бы теряли её и от семилетних и от семидесятилетних. Но они влюбляются в прерогативы возраста. Семнадцать лет,   значит то-то и то-то   возможно, а та же три года назад, та же!!!   и не посмотрят, головы не обернут. Весьма расчетливое теряние головы, вроде 12% помещения капитала (от 4% до 20%   это уж дело темперамента   qui risque rien ne gagne rien, qui risque peu   и. т. д. Но всегда   с %)».21
С точки зрения Цветаевой мужчины   слишком слабые духом существа. Во всяком случае, равного себе по силе духа она не найдёт никогда, хотя всю жизнь будет об этом мечтать: «Я, кажется, всех мужчин превращаю в женщин. Хоть бы какой-нибудь один меня   назад   в свой пол».22
В какой-то момент ей показалось, что равным был Б. Пастернак. Но Пастернак тоже обнаруживает свою мужскую слабость и предаёт Цветаеву ради хорошенькой женщины. Цветаева сетует: «Мужчины ищут «страсти», т. е. сильного темперамента (душевные страсти им не нужны, иначе нужна была бы   я)   или красоты   или кокетства   или той самой «теплоты» или (для жены) «чистоты» (той самой). Не той страсти, не той красоты, не той игры, не той чистоты, во мне имеющихся. Есть всё, но моё, единоличное, в моей транскрипции: и   потому   неузнаваемое. Ибо штампа всего этого ищут, общих мест, NB! я только потому так всегда напираю на своё я, что все (жизнь   первая) его попирают, Живи я с равными   я бы этого местоимения не употребляла. Вместо Я также свободно могла бы говорить Пастернак (NB! ошиблась   1938г.). В иных случаях   Рильке. Во всех случаях   третье лицо: поэт».23
В какой-то момент Цветаевой покажется, что сильный   сильнее её!   нашёлся: Родзевич! Но на поверку и Родзевич оказывается обыкновенным обывателем. Цветаевой так и не повезёт встретить равного и сильного человека. Собственный муж был в роли ребёнка, существа, о котором она обязана была заботиться до конца, как и подобает сильной натуре и преданной «матери».
Женщина, таким образом, была для Цветаевой предпочтительнее, ибо это было   родное, своё, ибо в женщине доминирует   душа. Душа для Цветаевой   мерило всего. В «Письме к амазонке» Цветаева показывает сафическую любовь пары: старшей женщины и младшей (девушки)   аналогия Платоновой пары. Старшая и более опытная   само воплощение души, что и прельщает в ней, прежде всего, молодых, неопытных и страшащихся мужчин с их грубым материализмом. Юная возлюбленная предаётся душой и телом старшей, которая становится для неё опорой и защитой, другом и матерью и возлюбленной. Цветаева без всякого ханжества и лицемерия совершенно откровенно признаётся, что считает такой союз «прекрасным целым, какое являют собою две любящие друг друга женщины».24
Нигде и никогда Цветаева не скажет ничего подобного о гетеросексуальном браке. Напротив, о таком браке   всегда с сожалением.  Если он ранний, как у неё самой, то это – катастрофа. Если он бездетный, то   мерзкий, как у Пульхерии с Афанасием. Если он заключается из выгоды, то вызывает горечь (жаль   женщину!). По мнению Цветаевой, некоторые женщины вообще не должны вступать в брак, так как это противоречит их психофизике, но, поддаваясь силе общественного мнения, страху одиночества, боязни комплекса неполноценности, из материальных соображений они всё-таки выходят замуж за первых встречных. Цветаева пишет о своей подруге Л. Е. Чириковой: «Красивая, умная, обаятельная, добрая, мужественная и   по-моему   зря замужем. Начало девическое и мужественное».25
То же самое Цветаева говорила об Асе Тургеневой, сожалея, что она выходит за А. Белого. Несомненно, что это был тот тип женщин, к которому принадлежала сама Цветаева   тип амазонки. Самой Чириковой Цветаева писала: «Вы   настоящий человек, к тому же юный, я с первой встречи любовалась этим соединением, люди ошибаются, когда что-либо в человеке объясняют возрастом: человек рождается ВЕСЬ!».26
Этот комплимент, похожий скорее на признание в любви, многого стоит, ибо Цветаева говорит его молодой женщине, а ведь Цветаева терпеть не могла молодежи из-за пустоты и вечной тяге к развлечениям и шуму.
Даже если гетеросексуальный брак заключается по любви, Цветаева знает, что любовь очень быстро пропадает, и остаются долг и дети.
Цветаева как никто другой хорошо знает тайну любви, умирающей в низинах быта: «Жить любовью нельзя. Единственное, что продолжает жить, когда любви уже нет – ребёнок».27
Цветаева знала, что мужчинам, как женщина, она не нравится. Я не нравлюсь   полу, писала она. Полушутя, Цветаева объясняет А. Берг, почему она не нравится мужчинам: «Моя мать хотела сына Александра, родилась я, но с душой (да и головой!) сына Александра, т. е. обреченная на мужскую   скажем честно   нелюбовь   и женскую любовь, ибо мужчины не умели меня любить   да может быть и я   их: я любила ангелов и демонов, которыми они не были   и своих сыновей   которыми они были!».28
В письме к А. Черновой Цветаева называет и более серьёзную причину нелюбви к ней   мужчин: «Дарование и ум   плохие дары в колыбель, особенно женскую».29
Мужчины, с их амбициями, нередко необоснованными, не прощают женщине ни дарования, ни ума, тем более, если сами они не обладают ни тем, ни другим. В своём дневнике Цветаева отводит целую страницу этой проблеме, которая весьма интересовала её: «Почему люди (мужчины) меня не любили.
Потому что не любила людей.
Потому что не любила мужчин.
Потому что я не: мужчин любила, а души.
Не людей, а вокруг, над, под.
Потому что я слишком много давала.
Слишком мало требовала.
Ничего не требовала.
Слишком многого (всего) ждала   и не для себя.
Слишком терпеливо ждала (когда не шли).
Никогда не защищалась.
Всегда прощала.
Всё прощала, кроме хулы на Духа Свята, т. е.   Эренбургу не простила хулы на героя, Геликону   (непонимания, глухости и слепости на) Врубеля и Бетховена   и. т. д.   и. т. д.
Всё прощала   лично, ничего   надлично.
Всё прощала   пока лично, всё прощала   пока мне (но где кончалась я???) но, поняв, осознав кого, что во мне обижают и унижают, уже не прощала ничего, вся бралась (изымалась) обратно из рук.
Потому (боялась), что боялись «связаться».
Потому что так попросту «связаться»   нельзя.
«Развязаться»   нельзя.
<…>
Потому что у меня – «имя» (а это в цене).
Боялись моего острого языка, «мужского ума», моей правды, моего имени, моей силы и, кажется, больше всего   моего бесстрашия и самое простое просто не нравилась «как женщина», т. е. мало нравилась, потому, что этой женщины было   мало. А если нравилась, то бесконечно меньше первой встречной, которую любили бесконечно больше».30
Это маленький и беспощадный трактат о причинах неудач в любви гения, оказавшегося женщиной. Кого из мужчин современников можно было поставить рядом с Цветаевой?   Некого! Ей нужен был рядом великодушный, умный, благородный человек, понимающий, с кем имеет дело, заботящийся о ней каждую минуту её жизни, пекущийся об её материальном благополучии и   без притязаний на собственную даровитость. Цветаева знала, что среди мужчин   даровитых или не даровитых равного ей   нет, жертвующего собой   нет. И вот, без тени гордости, спокойно она констатирует: «Мне моё поколение   по колено».31
Идеальных вариантов сценария её жизни было, по крайней мере, три. Попался   четвёртый, самый неудачный. Все три идеальных варианта Цветаева наметила сама.
Первый: «Замысел моей жизни был: быть любимой семнадцати лет Казановой (Чужим!)   брошенной   и растить от него прекрасного сына. И   любить всех».32
Этот вариант давал бы Цветаевой относительную свободу, которой ей всегда так не хватало. Она не была бы повязана по рукам и ногам браком, долгом по отношению к никчемному мужу, жёрновом висевшим на её шее. Цветаева не могла не понимать, что она   амазонка   тоже зря замужем.
Вариант второй, который был не хуже первого: «Я бы хотела, чтобы меня любил старик, много любивший, меня   последнюю. Не хочу быть старше, зорче, грустнее, добрее, холоднее. Не хочу, чтобы на меня смотрели вверх. Этого старика я жду с 14 лет: им был бы Стахович, им   почти был Волконский, потому что он меня почти полюбил».33
Стахович, к сожалению, повесился в 1919 году, не смирившись с советским режимом. Волконский, к сожалению, любил не женщин, но юношей. Действительно жаль, что Цветаевой не повезло с Волконским, потому что он мог обеспечить ей тот минимум комфорта и свободы, в которых она так нуждалась.
Третий вариант   может быть самый идеальный и самый желанный, но и самый недостижимый для Цветаевой, истинной последовательницы Платона   недостижимый в первой половине ХХ века. Её должна была бы полюбить старшая, мудрая, добрая, душевная женщина, с которой они бы и составили прекрасное целое. Её должна была бы полюбить женщина самоотверженная, которая с радостью приняла бы на себя все заботы о поэте, о её детях. Эта женщина была бы нянькой и мамкой, у которой на груди можно было бы выплакать все горести. Ей можно было бы поведать печаль и горе, которая бы всё поняла, всё приняла, всё простила и утешила.
Такая женщина у Цветаевой могла бы быть! Были же у других. Цветаева, на женскую любовь обреченная, могла бы найти свою женскую «половину», по выражению Платона. Но этот союз, это прекрасное целое нельзя было осуществить по нескольким причинам, и первая из них, как обозначила сама Цветаева в «Письме к амазонке»: «И даже если бы чудо оказалось возможным, откройте глаза и взгляните: две матери». Статус той, у которой нет ребенка, сомнителен. Кто она детям той, у которой есть дети: тётя, бабушка, няня? Две матери невозможны. Бог, общество, люди, государство для Цветаевой не были помехой. Богу, говорит она, нет дела до всех этих напастей. Церковь и государство не смеют вмешиваться до тех пор, пока посылают на бойню юношей. Помеха   существующий порядок вещей, который Цветаева из гордости не желала оспаривать. Помеха также природа, установившая свой порядок, за нарушение которого она мстит.
Любой союз без ребёнка для Цветаевой немыслим. В «Письме к амазонке» она упоминает об одном таком союзе: П. Соловьёвой и Н. Манасеиной: «Умилительное и устрашающее видение: дикий крымский берег, две женщины, уже немолодые, всю жизнь прожившие вместе. <…> Вокруг них была пустота, большая, чем вокруг «нормальной» пожилой и бездетной пары, более отчуждающая, более опустошительная пустота». Цветаева не хотела этой пустоты, не хотела считаться проклятым полом, не хотела идти против установленного порядка и природы. Она знала, что такая пара живёт на острове   острове одиночества и изоляции. Остров   тупик. Тупик, который ничем не может быть разверст. Цветаева была в роли младшей в такой паре, когда она любила С. Парнок. Цветаева была в роли старшей, когда она любила С. Голлидей. То, что она сказала в «Письме к амазонке» в 1934 году, она подтвердит в «Повести о Сонечке» через три года: «Я знала, что мы должны расстаться. Если бы я была мужчиной   это была бы самая счастливая любовь. <…> Ей неизбежно было от меня оторваться   с мясом души, её и моей. Сонечка от меня ушла   в свою женскую судьбу. <…> Ни в одну из заповедей   я, моя к ней любовь, её ко мне любовь, наша с ней любовь   не входила, О нас с ней в церкви не пели и в Евангелии не писали. Её уход от меня был простым и честным исполнением слова Апостола: «И оставит человек отца своего и мать свою...». Я для неё была больше отца и матери и, без сомненья, больше любимого, но она была обязана его, неведомого, предпочесть. Потому что так, творя мир, положил Бог. Мы же с ней шли только против «людей»: никогда против Бога и никогда против человека».
Яснее этого не скажешь и точнее не объяснишь. Но и природу свою тоже никуда не спрячешь и не денешь. Цветаева признаётся: «я уже ни одного женского существа после неё не любила, и уже, конечно, не полюблю». В письме к А. Тесковой Цветаева признаётся: «Пишу свою Сонечку. Это было женское существо, которое я больше всего на свете любила. М.б.   больше всех существ (мужских и женских)».34
В «Письме к амазонке» Цветаева старшую в любовной паре, имеющую роковое природное влечение к своему полу, буквально воспела. Она назвала её матерью, теряющей своих дочерей (Сафо, выдающая замуж своих юных подруг), горестным и благородным существом, воплощенной душой, гордой, одинокой и страдающей. Сафо Цветаева назвала великой страдалицей и великой поэтессой. Образ Сафо ассоциировался в сознании Цветаевой с седой ивой с пониклыми ветвями, метущими лицо земли. Страдающая Сафо, теряющая юных подруг, была она сама, потерявшая Сонечку.
Но главное всё-таки впереди. Мы обсудили верность Цветаевой Платонову учению в предпочтении однополой любви, хотя не отрицается и двуполая любовь и в верности долгу, который требуют от человека отдать природа и общество. Теперь мы обсудим главную идею Платонова учения   идею восхождения
Высшее таинство любви, по Платону, путь восхождения от низшего   к высшему, от частностей   к общему. В молодости человек любит прекрасные тела, но, поняв, что красота одного тела родственна красоте другого, он станет любить все прекрасные тела и будет стремиться к идее красоты. Становясь старше, человек переходит от красоты тел к красоте души и, делая одну душу лучше, постигает красоту насущных дел и обычаев и, поняв, что всё прекрасное родственно, станет считать красоту тела чем-то ничтожным по сравнению с красотой душ и дел. Затем человек обнаруживает красоту наук, и, усовершенствовавшись в науках, взойдёт к учению о высшей красоте. Созерцая её, человек уже не сможет без неё жить. В этом восхождении человеку помогает Эрот, сын Афродиты Урании. Платоново восхождение к высшей красоте, это преодоление низшего, чувственного начала во имя восхождения к высшим духовным ценностям. В сиянии высшей красоты чувственность блекнет и теряет свою привлекательность, пока не отпадёт совсем как нечто ненужное и недолжное. Человек, знающий и созерцающий высшую красоту, не унизится до низшего уровня. Устами Диотимы в «Пире» говорится: «неужели ты думаешь, что человек, устремивший к ней взгляд, подобающим образом её созерцающий и с нею неразлучный, может жить жалкой жизнью».
Нечего и говорить, что Цветаева, начавшая смолоду воспевать душу и дух, как высшие ценности, быстро взошла по этим ступеням, познав высшую, божественную красоту   в СЛОВЕ, в ПОЭЗИИ. «Младенческое зверство» страсти было знакомо юной Цветаевой. Оценив мощь стихии пола, Цветаева приходит к следующему выводу: «Пол в жизни людей катастрофа. Во мне он начался очень рано, не полом пришёл   облаком. И вот, постепенно, на протяжении лет, облако рассеялось: пол распылился. Гроза не состоялась, пол просто   миновал (Пронесло!) Облаком пришёл   и прошёл».35
Мнение, ставшее с легкой руки З. Фрейда популярным, будто бы в творчестве сублимируется сексуальная энергия, Цветаева яростно опровергает (NB! З. Фрейда Цветаева читала, о чём есть свидетельство   её письмо А. Берг № 33. Т. 7. С. 497-498): «Божественная комедия»   пол? «Апокалипсис»   Пол? «Farbenlehre» и «Фауст»   пол? Весь Сведенберг   пол?
Пол, это то, что должно быть переборото, плоть, это то, что я отрясаю. <…> Основа творчества   Дух. Дух, это не пол, вне пола. <…> Пол, это разрозненность, в творчестве соединяются разрозненные половины Платона».36
Само слово   пол   Цветаева считала безобразным и ненавидела его. Возвращаясь к предыдущему высказыванию, спросим   почему не состоялась гроза? Рано созрев физически, душевно и духовно, Цветаева бросает вызов всему, что стремится поработить её. «Ne daigne!» – «Не снисхожу!»   вот её юношеский девиз. Не снисхожу ни до чего, что пытается поработить меня; не снисхожу именно потому, что очень хочу быть порабощённой собственными желаниями; не снисхожу ни до чего, что считаю ниже своего достоинства.
Молодая Цветаева укрепляла свою волю. Если ей очень хотелось что-нибудь сделать (встретиться с человеком, написать письмо, и. т. д.) она не делала этого именно потому, что ей очень хотелось сделать это. Она просто-напросто не снисходила до своих желаний. Легко ли укреплять волю подобным образом? Пусть желающий попробовать этот метод начнёт отказывать себе в том, что легко и доступно сделать: не съесть мороженого, когда хочется; не посмотреть фильм, когда можно и хочется; не пойти на футбол, когда любимая команда... и. т. д. Вы обнаружите, как это непросто в мелочах, не говоря уже о большем. В характере Цветаевой было удивительное качество – «несосвятимая гордость», как она сама выражалась. Не гордыня, осуждаемая православием, а именно врождённая гордость, не позволявшая ей снисходить до худшего, если она видела перед собою   лучшее и высшее. И это   во всём: в отношениях к людям, к любви, к творчеству.
В любви Цветаева выделяла, как и древние греки, самые различные формы. У греков, правда, было большое количество слов, производных от слов «эрос» и «филиа». Русский язык обходится для всех нужд одним словом   любовь: любовь к власти, любовь к пиву, любовь к отечеству, любовь к растениям, и. т. д.  У нас всё   любовь. Поэтому, для той любви, которая у эллинов называлась «эротомания», т. е. безумная, страстная любовь к человеку. Цветаева находит свой собственный термин   любовная любовь, т. е. чувственная половая страсть. Цветаева обнаруживает, что лишена дара любовной любви, несмотря на то, что от природы она наделена чувственной страстной натурой. Она пишет в своём дневнике: «8 сент. 1932 г. Есть, очевидно, люди одарённые в любовной любви. Думаю, что я, отчаявшись встретить одарённость душевную, сама в любовной любви если не бездарная, то явно (обратное от тайно) не одарённая   к этой одарённости в них тянусь, чтобы хоть как-нибудь восстановить равновесие. Образно: они так целуют, как я – чувствую, и так молчат, как я – говорю. <…> Тянусь к их единственному дару (моему единственному   отсутствующему).<…> Только в этом они сильнее, полнее, цельнее меня. К людям высокого духа я   любовно   не влеклась, Мне было жаль их на это, себя на это».37
Цветаева знает, что любовной любовью одарена не меньше других, но не явно, а тайно, а поскольку душу и дух ставит выше тела, то это стало её натурой, что и заставляет её немного сомневаться - обладает ли она этим даром, которым обладают   все. Чувственная любовь стала для неё неинтересной уже к 30 годам. Афродита Пандемос вызывает в ней такое же презрение, как и Дионис: «По мне: Дионис - мужское явление Афродиты, её единственный и истинный брат, такой же близнец, как Феб   близнец Артемиды. Пара. Чувствую это по презрению, которое у меня к обоим».38
Презрение вызвано наслаждением во имя наслаждения: «Дорваться друг до друга   да, но не для услады же! Как в прорву. «Зной»   в зной, Хлынь   в хлынь, Домой. В огнь синь» Чтобы потом   ничего не было».39
Когда Цветаева говорит, что она не любит любви, а дружбу ставит выше, то она говорит именно об этой   любовной любви, которая, в сущности, безжалостна к человеку и безлична. Любовная любовь это – «колодец рода и пола», где любимый   всё равно кто, чужой, первый встречный или первая встречная, которых подсовывает природа во имя своих корыстных интересов. Любовная любовь, в которую «проваливаешься как в собственный пищевод» (сравнение дано Цветаевой совершенно в духе Рабле). Мужчины с радостью влекутся к любовной любви и это одна из причин, почему Цветаева мужчин не любит. Мужчины ценят чувственные услады, и Цветаева бросает всему полу упрёк: «Должно иметь небо и для любви, другое небо, не постельное. Радужное!» («Флорентийские ночи»). Постельное небо любовной любви   путь, ведущий в тупик. Из тупика, как известно, только один выход   рождение ребёнка. Только ребёнок может оправдать всё: спуск в этот колодец рода и пола, усладу. Цветаева уверена, что всякое зачатие непорочно, ибо кровь рождения смывает всё. Непорочно, т. е. свято. Деторождение   очищение. А если нет ребёнка, а есть одна только услада, то любовная любовь переходит в иное качество   пакости. Размышляя о Магдалине до Христа и Магдалине   после Христа, Цветаева пишет: «Испакостилась о мужчин   Бог очистит».40
Магдалине деторождение было заказано, и ей, чтобы очиститься, нужно было только поверить в Христа. Если нет природного очищения и есть желание очищения, то один только Христос от всякой скверны и пакости очистит и простит.  Юношеская формула – «Не снисхожу!» выливается у зрелой Цветаевой в форму отказа от осуществления любовной любви как гетеросексуальной, так и гомосексуальной. Цветаева не отказывается от её первого этапа: увлечения, восхищения, влечения, восторга, преклонения, т. е. от душевных переживаний. Но её второй этап: постельный, сексуальный - Цветаева совершенно исключает. Переживания первого этапа любовной любви выливаются в творческий процесс, рождающий духовных детей. Однако отказ в гетеросексуальной любовной любви не равноценен отказу в гомосексуальной любви. Первый носит привкус мести   мести мужчинам, всему полу за бездушие и материализм. Когда Цветаева, провалившись в колодец рода и пола, как в собственный пищевод, извлекает со дна этого колодца духовные сокровища, она выбирается из него на поверхность, не растрачивая силы на прохождение второго этапа. Для мужчины важен как раз второй этап, но Цветаева, отказываясь от этого этапа, перестаёт «узнавать» вчерашнего возлюбленного. В этом суть мести: отказ и забвение. «Выкарабкивание» из колодца рода и пола есть восхождение. В колодец проваливается Цветаева не для услад, а именно для того, чтобы найти силы и выбраться на поверхность.
Правильно понимали Цветаеву немногие современники. Рассказы об её многочисленных романах были на устах у всех. М. Слоним, один из немногих, писал: «Её «бурная» жизнь страшно преувеличена. <…> всё это бабские разговоры. Это неверно и фактически и психологически. И особенно много выдумывали, конечно, женщины».41
С. Андронникова говорила В. Лосской, что Цветаева не была склонна к романам. Андронникова, конечно, имела в виду то, что Цветаева вовсе не стремилась каждого возлюбленного затащить в свою постель. Всем, кто ищет в биографии Цветаевой «клубнички», понравится книга В. Лосской «Марина Цветаева в жизни», являющаяся собранием сплетен и всяческих гнусностей. Я убеждена, что воспоминания современников великих людей собирать и печатать необходимо, но не раньше, чем, отсеяв сомнительный материал. Некоторые современники получают, кажется, удовольствие в том, чтобы налить грязи на имя гения. В. Лосская, сделав нужное дело, не позаботилась отсеять сомнительную информацию сомнительных лиц. Не вызывает ни у кого сомнений то, что с К. Родзевичем у Цветаевой была полная любовная связь. Поэтому долго муссировался вопрос об отцовстве: чей ребёнок Георгий Эфрон   С. Эфрона или К. Родзевича? Приведённый в книге В. Лосской монолог на эту тему К. Родзевича свидетельствует о том, что бывший возлюбленный Цветаевой   не джентльмен. Из уважения к памяти Цветаевой не скажу более этого.
Неважно, кто был отцом Г. Эфрона. Важно то, что думала сама Цветаева. Рождение ребёнка оправдало всё, что было или чего не было. Кровь рождения смыла всё. Недаром Цветаева записала эту фразу в дневнике вскоре после рождения сына. Ребёнок был выходом из того тупика, в который она сама себя загнала. Ребёнок   и поэмы. Дважды она оправдана. А мнения множества муней булгаковых   кому они интересны?!
После разрыва с К. Родзевичем Цветаева записывает в дневнике: «Личная жизнь, т. е. жизнь моя в жизни (т. е. в днях и местах) не удалась. Это надо понять и принять. Думаю, 30-летний опыт (ибо не удалось сразу) достаточно. Причин несколько. Главная в том, что я   я. Вторая: ранняя встреча с человеком из прекрасных   прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой, а осуществившаяся в браке. (Попросту: слишком ранний брак с слишком молодым. 1933 г.) Психее (в жизни дней) остаётся одно: хождение по душам (по мукам). <…> Сейчас, после катастрофы нынешней осени, вся моя личная жизнь (на земле) отпадает».42
Отказ в осуществлении любовной любви касался и женщин: «Когда я пропустив два (мандельштамовых) дня, к ней пришла   первый пропуск за годы   у неё на постели сидела другая: очень большая, толстая, чёрная.   Мы с ней дружили полтора года. Её я совсем не помню, т. е. не вспоминаю».4 
Надо заметить, что большая, толстая, чёрная (актриса Л. Эрарская) на постели С. Парнок появилась, скорей всего, из-за легкого увлечения Цветаевой в эти дни О. Мандельштамом. Ревность, вызванная ревностью. Цветаева этого Парнок не простила и её «забыла». А Парнок в 1929 году написала стихотворение, посвящённое Марине Баранович, в котором была такая строка:
Но я простила ей! И я люблю тебя, и сквозь тебя, Марина,  Виденье соименницы твоей.
Впрочем, и Цветаева на самом деле не забыла, ибо написала же: В оны дни ты мне была, как мать,
У Цветаевой в дневнике есть прелюбопытная запись: «Мне не хорошо ни с девушками, ни с женщинами. Девушки для меня слишком глупы, женщины слишком хитры (скрытны)».44
Д. Свифта однажды спросили, любит ли он человечество? Человечество не люблю, отвечал Свифт, но мне дорог каждый отдельный Джон или Мери. Цветаеву никак нельзя отнести к женщинам, которых природно-роковым образом влекло именно к женщинам. Она не влеклась вообще к женскому полу, как не влеклась и к вообще мужскому. Её привлекали личности. Другое дело, что женские личности её привлекали, несомненно, больше, чем мужские. В женщинах Цветаева всегда находила то, что искала и ценила более всего   душу. Ни об одной женщине Цветаева никогда не сказала так, как о мужчинах   с досадой, презрением и даже ненавистью. О женщинах всегда с уважением и любовью. Месть мужчине   месть всему полу, месть раненой всеми другими мужчинами души. Всех бывших возлюбленных мужчин Цветаева забывала и не узнавала. Всех бывших возлюбленных женщин Цветаева отпускала. В паре с Парнок Цветаева была младшей. Во всех остальных случаях Цветаева была старшей. Её роль старшей   платонический вариант любовной любви. Полюбив С. Голлидей, Цветаева выработала особый тип отказа, в основе которого лежит нежелание ничего оспаривать у существующего порядка вещей. В «Повести о Сонечке» Цветаева признаётся: «Мы с ней никогда не целовались: только здороваясь и прощаясь. Но я часто обнимала её за плечи, жестом защиты и охраны, старшинства (я была тогда на три года старше: по существу же   на всю себя. Во мне никогда ничего не было от «маленькой». Братски обнимала. Нет, это был сухой огонь, чистое вдохновение, без попытки разрядить, растратить, осуществить. Беда, без попытки помочь<…> я слишком любила её, всё прочее было меньше. Ибо, когда не любят, поцелуй говорит настолько больше, а когда любят настолько меньше, сам по себе он недостаточен. Пить, чтобы пить вновь. Поцелуй в любви   это морская вода во время жажды. <…> Я предпочитала не утолять жажду вообще».45
Каково ей это было   постоянно подавлять в себе желание полностью осуществить любовь! Цветаева отказывала себе в этом. Позже в «Письме к амазонке» Цветаева откровенно скажет, как трудно ей это было делать. Н. К. Барни, американка, жившая постоянно в Париже написала книгу «Мысли амазонки», в которой отстаивала право женщины на любовь к женщине. Цветаева отвечает Барни: «Я прочла Вашу книгу. Вы близки мне, как все пишущие женщины. <…> Итак, Вы близки мне как всякое неповторимое существо, особенно неповторимое существо женского пола».46
Близкое, не потому только, что пишущее существо, но и потому, что мысли, высказанные Барни в её книге, были чрезвычайно близки Цветаевой и живо затронули в ней самые сокровенные глубины. Барни призывает женщин не отказываться от осуществления любви, называя отказ от этого осуществления буржуазной добродетелью. Несмотря на духовную близость, Цветаева оппонирует Барни. Дав ей в начале письма понять, что обе они   амазонки, Цветаева, тем не менее, возражает против того, чтобы называть отказ от осуществления любви буржуазной добродетелью. Напротив, она считает это просто человеческой добродетелью, проявлением мощной силы воли, противоборствующей мощной стихии пола: «подавление энергии требует бесконечно большого усилия, чем её свободное проявление   для которого вообще не нужно усилий. <…> Что трудней   сдержать лошадь или пустить её вскачь? И поскольку лошадь, которую мы сдерживаем,   мы сами   что мучительней: держать себя в узде или разнуздать свои силы? Дышать или не дышать? Помните эту детскую игру: честь победы принадлежала тому, кто мог дольше всех пробыть в сундуке, не задохнувшись. Жестокая и совсем не буржуазная игра. Действовать? Дать себе волю. Всякий раз, когда я отказываюсь, я чувствую, как внутри меня содрогается земля. Содрогающаяся земля   это я. Отказ? Застывшая борьба. Мой отказ называется ещё так: не снисхожу - ничего не оспаривай у существующего порядка».47
Это признание раскрывает всю глубину драмы: цветаевского отношения к возлюбленным женщинам. Её железная воля   воля гения. Цветаева была истинной ученицей Платона, ибо и здесь мы видим  путь восхождения, каковым и был отказ. Совсем не случайно на вопрос о том, какие страны ей нравятся, Цветаева отвечала: Германия и Древняя Греция. Именно в Древней Греции, следуя учению Платона, Цветаева могла бы не отказываться от осуществления любви, а затем отпускать подруг в объятия женихов, чтобы рождались дети.
Но то, что было возможным в Древней Греции, невозможно в современной культуре, считала Цветаева. Эта невозможность осуществления любви, этот запрет, который она сама наложила, приносил ей страдание. «Когда я вижу, как печалится ива, я понимаю Сафо», пишет Цветаева в «Письме к амазонке». Ива   любимое дерево Цветаевой - тело и душа женщин. «Седые волосы, размётанные по лицу, чтобы ничего более не видеть. Седые волосы, метущие лицо земли» В конце письма приписка: «переписала и перечитала в ноябре 1934 года ещё чуть более поседевшая М Ц.» Ясно, что самоё себя ассоциирует Цветаева и с ивой, и с старшей, и с Сафо.
Из «Письма к амазонке» видно, что любовь женщины к женщине Цветаева считает высочайшей духовной ценностью, могущей приносить духовные плоды. Платон, сам восходивший от восхищения юношеской красотой к восхищению красотой философии, понял бы Цветаеву. Она точно также восходила от восхищения человеком к восхищению красотой поэзии, которая одна только и сияла для неё на вершинах Духа.
Заключая эту тему, можно сказать, что сильная чувственность не есть исключительно «привилегия» гениев. Обыкновенные люди тоже нередко обладают повышенной нервной возбудимостью, но   увы!   это не делает их гениями. Весь вопрос в том,   на что расходуется сильная чувственность. Обычный человек растрачивает себя, если его дух слаб, и он не может управлять низшими инстинктами, на многочисленные любовные интрижки, ради услад. Ярким примером тому в литературе может послужить образ Дон Жуана. Для гения конечной целью сексуального возбуждения должна быть не услада сама по себе, но духовный плод. Без духовных плодов гения нет. Что до услады ради услады, которой может увлечься и гений, то Цветаева довольно жестко сказала: «Блуд (прихоть) в стихах ничуть не лучше блуда (прихоти, своеволия) в жизни».48
В сущности не-гений свою сильную чувственность должен был бы расходовать по той же модели, что и гений: любовные переживания   чувственное наслаждение   ребёнок. Но у обыкновенного человека конечная цель   ребёнок   чаше всего выпадает, как у гения может выпасть звено   чувственное наслаждение. Обыкновенный человек конечной целью легко жертвует из эгоистических соображений.
Гений никогда не может пожертвовать конечной целью   духовного творения. В. Соловьёв выразил эту мысль так: «Природа суть танцовщица, дух   зритель. Она себя показала, он её видел, и они могут расстаться».49
Дух Цветаевой быстро расстался с природой. Тело с его плотскими желаниями стало для Цветаевой чем-то третьестепенным. Она рано перестала с ним считаться, и это было одной из величайших её побед   победы Духа над материей. Впрочем, тело Цветаева иногда и допускала и даже его любила: «Тело! Вот где я его люблю: в деревьях».50
Бунт Цветаевой против желания любви   лежать (дружба   стоит) есть бунт гения, не желающего быть рабом низших страстей. Гений лежащий, но не действующий,   абсурд. Сильная чувственность, преодоление чувственности как стихии, Божий дар, вдохновение, овладение ремеслом, трудолюбие, действие, восхождение от низшего   к высшему   вот гений! Всем этим требованиям Цветаева отвечала во всей их полноте. Убеждение Цветаевой, что её любил бы Платон, имеет под собою прочнейший фундамент. За этим высказыванием Цветаевой кроется не только та мысль, что Цветаева была последовательницей греческого философа, но и то, что не в одних только юношах Платон мог находить источник чистого вдохновения. Вспомним Сафо. Платона с нею разделяли два века. Платон, восхищенный её поэзией, пишет:
Девять лишь муз называя, мы Сапфо наносим обиду:
Разве мы в ней не должны музу десятую чтить?
Такое высочайшее признание женского гения от Платона многого стоит. И разве не считала себя Цветаева достойной наследницей великой Сафо?!

ЛИТЕРАТУРА

1. Соловьёв В. Судьба Пушкина//В. Соловьёв. Философия искусства и литературная критика. – М.: Искусство, 1991. С. 276.
2. Губер П.К. Дон-Жуанский список Пушкина. Петербург, «Петроград». 1923. С. 19.
3. Соловьёв. Там же. С. 276.
4. Цветаева М. Неизданное. Семья: История в письмах. – М.: Эллис Лак, 1999. С. 306-309.
5. Цветаева М. Сводные тетради. – М.: Эллис Лак, 1997. C. 516-517.
6. Цветаева М. Об искусстве. – М.: Искусство, 1991. С. 74.
7. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6. - М.: Эллис Лак, 1998. С. 621.
8. Там же. С. 593.
9. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 139.
10. Там же. С. 36.
11. Там же. С. 63.
12. Там же. С. 132.
13. Лихт Г. Сексуальная жизнь в Древней Греции.   М.: КРОН-ПРЕСС, 1995. С. 295-296.
14. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 29.
15. Цветаева. Т. 6. С. 614.
16. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 78.
17. Лихт. Там же. С. 221.
18. Цветаева. Т. 6. С. 588.
19. Там же. С. 729.
20. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 66.
21. Там же. С. 134.
22. Там же. С. 36.
23. Там же. С. 496.
24. Цветаева М. Письма к амазонке//Звезда. № 2. 1990. С. 186.
25. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 7. М.: Эллис Лак, 1995. С. 315.
26. Цветаева. Т. 6. С. 304.
27. Цветаева. Письмо к амазонке. С. 18.
28. Цветаева. Т. 7. С. 510.
29. Цветаева. Т. 6. С. 670
30. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С.495.
31. Там же. С. 458.
32. Там же. С. 272.
33. Там же. С.543.
34. Цветаева. Т. 6. С.454.
35. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 133-134.
36. Цветаева. Т. 6. С. 530.
37. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 484.
38. Там же. С. 251.
39. Там же. С. 239.
40. Там же. С. 123.
41. Лосская В. Марина Цветаева в жизни. Неизданные воспоминания современников.   М.: Культура и традиции, 1992. С. 155.
42. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 270.
43. Там же. С. 35.
44. Там же. С. 277.
45. Цветаева. Сочинения в семи томах. Т. 4. М.: Эллис Лак,  1994. С. 312-313.
46. Цветаева. Письмо к амазонке. С. 183.
47. Там же. С. 184.
48. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 86-87.
49. Соловьёв. Сочинения в 2-х томах. Т.1.   М.: «Мысль», 1990. С. 137.
50. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 236.


























II.  ТВОРЕНИЕ МИФА О ПОЭТЕ

Миф о поэте начал твориться в древние времена. Древние арабы называли поэта много сведущим. Считалось, что поэта вдохновляют боги. Как утверждает Й. Хёйзинга, - «из поэта ясновидца лишь постепенно выделяются фигуры пророка, жреца оракула, стихотворца, философа, законодателя,  оратора, демагога, софиста, ритора».1
Формировавшийся на протяжении столетий миф о поэте окончательно сложился в первой половине ХХ века под пером М. Цветаевой. В мифе о поэте она выделяет архетип, т. е. первообраз. Таким архетипом является Орфей. У Орфея нет национальности: он может быть любой национальности. Он может явиться в любой стране и в любое время. В письме к Р. М. Рильке Цветаева говорит: «Пушкин, Блок и – чтобы назвать всех разом – ОРФЕЙ – никогда не может умереть, поскольку он умирает именно теперь (вечно!)».2
Однако степени дарований поэтов различны. Цветаева говорила, что поэты также различны, как планеты. Кроме того, у каждого народа всегда есть особенный поэт – главный Орфей, с которого начинается литература этого народа. Это гении, чьё творчество становится для всех последующих поэтов мерилом, образцом для подражания, Гения Цветаева ставит в ряд поэтов-богов. У греков это Гомер, у итальянцев Данте, у русских Пушкин.
Сколько бы ни появилось потом поэтов у народа, все они будут поставлены рядом с Орфеем для сравнения, чтобы определить масштаб новоявленного поэта. Цветаева замечает, что памятник Пушкину был её первым наглядным уроком иерархии.
Ребёнок, держа в руке маленькую фарфоровую куколку, подходит к памятнику и приставляет фигурку к постаменту, «проходя взглядом снизу вверх весь гранитный отвес, пока голова не отваливалась, рост – сравнивать».
Три фигуры: памятник Пушкину, девочка и фарфоровая куколка.
«Куколок», которые никогда не дорастут размеров памятника, много. Девочка, которая вырастет, снизу вверх мерящая памятник, несомненно символический образ.
Цветаева через этот символический образ как бы сразу определит свой собственный масштаб и перспективу роста. В двадцать один года она напишет стихотворение «Встреча с Пушкиным», в котором с достоинством вполне созревшего человека и поэта скажет:
Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,
Кто у тебя на пути.
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.
Цветаева редко кому говорила «ты». С Пушкиным она на «ты», как равная, без намёка на интимность.
В 1931 году Цветаева напишет: «Я с Пушкиным мысленно с 16-ти лет – всегда гуляю, никогда не целуюсь, ни разу, - ни малейшего соблазна».3
Перед Пушкиным Цветаева никогда не чувствовала себя умалённой. Было осознание равенства, не пошлого демократического равенства всех – со всеми, а равенство аристократов Духа, равенство творцов. Вчерашняя маленькая девочка, обещает памятнику Пушкина -  вырасти. Она воображает встречу с ним, тоже молодым. Это не снижает их свидание до уровня любовного свидания двух молодых людей, а возвышает до уровня братства: «он бы меня никогда не любил (двойное отсутствие румянца и грамматических ошибок), но он бы со мной дружил до последнего вздоха».4
Двое связаны узами принадлежности одному Цеху Поэтов. Оба они – одной крови, одной породы. В гору – вместе. Девочка идёт сама, без помощи спутника, потому что силы – равны; и под гору вместе, но – за руку, как друзья. Силу и масштаб своего поэтического дарования Цветаева хорошо осознавала смолоду: «Все настоящие знали себе цену – с Пушкина начиная (До Пушкина! Или м. б. кончая, - ибо я первая после Пушкина, кто так радовался своей силе, так – открыто, так – бескорыстно, так – непереубедимо!) Цену своей силе. Свою силу. (Не свою!)»5
Не свою силу, потому что от Бога данную.
Если мы обратимся к очерку Цветаевой «Герой труда» о В. Брюсове, то обнаружим много интересных мыслей о труде поэта. Название очерка звучит иронически, с намёком на реалии социализма, идея которого была безоговорочно принята Брюсовым, за что в письме к М. Волошину от 1921 года Цветаева назовёт Брюсова гадом и продажным существом.
Брюсов, кому от рождения не было отпущено божественное вдохновение, силой воли и труда поэтом себя сделал. Цветаева ставит Брюсова рядом с Пушкиным, чтобы было видно разницу в масштабах. «Волей чуда – весь Пушкин. Чудо воли – весь Брюсов. Меньшего не могу (Пушкин. Всемощность). Раз сегодня не смог, завтра смогу (Пушкин. Чудо). Раз сегодня не смог, никогда не смогу (Брюсов, Воля). Для Цветаевой Пушкин – чудо, явленное Богом. Чудо всесторонней и мощной гениальности.
Между прочим, о себе Цветаева скажет: «Я – много поэтов, а как это во мне спелось – это уже моя тайна».6
Единственность и неповторимость Пушкина, его величие как поэта, Цветаева будет утверждать всегда. Она видела мир, людей, общество отнюдь не с демократической точки зрения. Понятие равенства она никогда не распространяла на сферу духа; она допускала равенство только в материально-бытовом пласту жизни: «Все одинаково хотят: есть, спать, сесть, и. т. д.».
Пушкин демократического равенства тоже не признавал, достаточно вспомнить его высказывания об американской демократии. В беседе со Смирновой Пушкин сказал: «В сущности, неравенство есть закон природы. Ввиду разнообразия талантов, даже физических способностей в человеческой массе нет единообразия; следовательно, нет и равенства».7
Цветаева не признавала высшими ценности, признаваемые в обществе: власть и богатство. Для неё это были сомнительные ценности. Высшими ценностями для неё были власть и богатство творческого духа.
Цветаева видит мир как бы в двух плоскостях: социальной иерархии и духовной иерархии. Эти две плоскости практически никогда не совпадают.
С точки зрения социальной иерархии в обществе есть высшие – Царь и дворянство, духовенство и – остальные.
С точки зрения духовной иерархии всё смещается и над Царём встаёт – Поэт. «Почему государи не служат поэтом? Не Людовик Х1V – Расину? Разве Людовик – выше? Разве Людовик думал, что – выше? Droit divin, но поэт – больше, явнее droit divin – над человеком: droit divin- над самим поэтом: droit divin Андерсена извлекшее из гроба служившего ему колыбелью, Гейне – из еврейской коммерческой гущи, всех нас - <пропуск одного-двух слов> - извлекшее и^поставившее».8
Бог являет себя непосредственно в Поэте, а уж потом – в Царе, и прочих. В Царе Бог являет себя как правитель. В Поэте – как Творец. Первая забота Бога – творить. А уж потом - управлять сотворённым. Так и Поэтово дело – творить, и Поэтово дело выше дела управления.
Бог творит Вселенную из ничего. Поэт творит ещё не бывшее, третий мир, или как мы нынче говорим – виртуальную реальность. Именно поэтому Поэт и есть высший. Именно этим своим особым положением и делом он отличается от остальных: неравенством дара, неравенством духа. Почему Поэт, а не Живописец? Поэт, а не Музыкант? Поэт, а не Сапожник? Потому что орудие созидания у Поэта и у Бога одно и тот же – Слово: «В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог. Оно было в начале у Бога. Всё через Него начало быть, что начало быть». (От Иоанна 1, 1-3)
Пушкин ставит Поэта выше аристократии породы и богатства; он ставит Поэта вровень с Царём:
Ты Царь: живи один…
Цветаева добавит и поправит:
Ты Царь: живи один, но у царей наложниц
Минуты. Бог – один, Тот – в пустоте небес.
Пушкин в русской поэзии – бог. Цветаева не называет его именно так, но из всего, что она сказала на эту тему, именно это и вытекает. Это косвенно подтверждается через её отношение к Гёте: «Гёте <…> мы должны рассматривать его в ряду не людей, но – богов». («Поэт-альпинист»)
Так и Пушкин в ряду – богов.
«Любой» и «один» – вот формула Цветаевой. «Один» есть величина незаменимая, и  «любой» есть величина заменимая, кем угодно и когда угодно.
Пушкин – один, и Николай 1 – один, и Дантес - любой. И Натали Гончарова – любая. И этот «любой», говорит Цветаева, всегда найдётся.
«Пушкин меня заразил любовью», - уверяет Цветаева. Если поэт есть бог, а Бог есть любовь, то дело поэта творить и любить.
Формула усложняется. Всё ведёт к судьбе. Потому что, если поэт – творец, то он должен любить то, что является источником его творчества.
Вот тут-то и видна разница между Богом, творящим Вселенную и поэтом, творящим свою поэтическую вселенную. Бог творит из ничего. Поэт творит, имея источником земную действительность, сотворённую Богом, плюс собственную душу, на которую эта действительность воздействует (душу задевает).
Между Богом и Вселенной никого нет. Бог любит то, что творит и ждёт от творения ответной любви. Даже если творение не оправдывает надежд Бога, на Его судьбе (если у Него есть судьба!) это никак не отразится.
Между поэтом и его творением всегда находятся источники, его питающие. От них зависит судьба поэта, которая может быть этими источниками разрушена. Такими источниками могут быть другие люди. Или человек. В особенности «любой». Поэтому в формуле «один» + «любой» – «любой» всегда сильнее.  «Один» всегда беззащитен и от «любого» зависим. Вот почему качественность любого так важна. Доброкачественность «любого» – гарантия относительного благополучия поэта, где под благополучием понимается доброкачественность самой его жизни и её сохранность.
Злокачественность «любого» ведёт соответственно к катастрофе. Злокачественный «любой» это чернь. Чернь может явиться в каком угодно обличии. Пушкину она явилась в мундире кавалергарда и убила его.  Цветаева задаёт риторический вопрос, какого поэта не убили? И отвечает сама на него: мировая лирика питается юношескими смертями. Не только юношескими. Она любыми смертями питается.
Поэт, несмотря на своё высочайшее место в духовной иерархии есть существо в высшей степени уязвимое и зависимое.
Поэт – смертный бог. И только это равняет его с «любыми».
С точки зрения общественной иерархии, что такое поэт? Почти ничего. Он занимает самое низшее место, где-то рядом с сумасшедшими. Его легко унизить. Царь может сделать поэта камер-юнкером. Казалось бы, даёт поэту место в общественной иерархии. А поэт оскорбляется. И правильно делает. Потому что в его возрасте и при его славе это унизительно. Крестьянин может посчитать поэта за бездельника. И, по-своему, будет прав. Но считаться бездельником тоже унизительно, потому что поэт знает, что он великий труженик.
Цветаева сказала, что в жизни врач и священник нужнее поэта. У одра умирающего они, а не поэт. Все нужнее поэта, за исключением дармоедов всех разновидностей.
Общество чаще всего так и относится к поэту, как к не ненужному, не должному быть человеку. Так возникает в мифе о поэте мифологема «поэт – отверженный».
Глядя на памятник Пушкину, Цветаева в детстве получает первый урок не только масштаба и иерархии, но и материала и мысли. Памятник сделан из чёрного чугуна. Ребёнок делает первое открытие «русский поэт – негр». Первичное, но не главное: цвет и материя, цвет и раса. Вторичный смысл главнее первого: негр в определённое время и в определённом месте есть существо отверженное, унижаемое, презираемое. Какой поэт, спрашивает Цветаева, в этом смысле не негр?
Мифологема расширяется: «всякий поэт – негр».
Всё начинается с Орфея, который и был первый «негр» и первый был растерзан менадами.
К этой теме Цветаева неоднократно возвращалась в своей лирике:
Так плыли: голова и лира,
Вниз, в отступающую даль. Затем последуют: «Хвала богатым», «Поэты», «Маяковскому», «Ici – Haut», «Двух станов не боец..», «Разговор с гением», «Стихи к Пушкину». «Есть счастливцы…».
В стихотворении «Поэты» дан ряд отточенных поэтических формул , развивающих мифологему «поэт – негр»: поэт – лишний, добавочный, полый, затолканный, немотствующий, минмый, невидимый, пария. И, под конец, сравнение, взятое из Ветхого Завета, поэт – Иов. Собственно, получается теперь даже две мифологемы: «поэт – негр», и «поэт – Иов». Первая мифологема о поэте, отвергаемом человеческим обществом. Вторая – о поэте, которого испытывает Бог. Недаром Цветаева недоумённо вопрошала, что хочет от неё Бог?
А завершается стихотворение «Поэты» мифологемой «поэт – бог», несмотря ни на что:
Но, выступив из берегов,
Мы бога у богинь оспариваем
И девственницу у богов!
В стихотворении, посвященном памяти М. Волошина «Ici - Haut» те же мотивы: поэт и в смерти – один. И одиночество его подчеркнуто местом упокоения – на вершине горы, в высоте. Похоронили:
Всечеловека среди высот
Вечных при каждом строе,
Как подобает поэта – под
Небом – и над землёю.
В жизни М. Волошин был, как и подобает поэту «меньше, чем самый последний смазчик».
В стихотворении «Двух станов не боец…» эта мифологема «поэт – негр» наполняется вполне конкретным политическим смыслом. Поэт, хотя он и меньше последнего смазчика, в роковые времена становится объектом внимания политических партий, требующих от него: блуда, признания демократического равенства – ряда, обязательного выбора одного из двух – враждующих между собою, и – самое худшее – воспевания сиюминутных ценностей, которые культивирует партия. Цветаева резюмирует:
Бывают времена, когда голов – не надо.
Честнее с головами поступили менады, Орфею голову оторвав, и Ирод, приказав отрубить голову Иоанну Крестителю.
Поэт – заложник времени, заложник временных ценностей, культивируемых обществом, в то время, как его божественная лира должна воспевать вечное.
Поэт – судья своего времени, потому что знает цену временного и бесценность вечного.
Поэт – истец, потому что он – самое страдательное существо среди всех остальных людей, среди «любых».
В цикле стихотворений «Стихи к Пушкину» Цветаева даёт свой образ Пушкина – образ живого человека и поэта, а не хрестоматийного, парадно-холодного и выдуманного. Её Пушкин – бурный и буйный, свободный и наглый, сластолюбивый женолюбец, повеса и вольнодумец, зубоскал, бунтарь, гений. Пушкинскую родословную Цветаева возводит прямо к Петру Великому, названному прадеду, от кого Пушкин унаследовал шаг, взгляд и главное – дух:
Достойный царь – прадед, достойный поэт – правнук. Они друг друга – стоили, жиль, что им не было дано сойтись во времени.
Цветаева вновь, как в юности, утверждает своё родство Пушкиным, коего называет по-родственному прадедом:
Прадеду – товарка:
В той же мастерской!
Цветаева сама назвала себя наследницей Пушкина, ибо ведала высокую степень этого родства не по крови, но по духу.
И Царя Цветаева вниманием не обошла, потому что в мифе о поэте мифологема: «поэт – царь» имеет двойной смысл. Первый смысл: «поэт есть царь», второй: «поэт - и Царь». Царь может быть «один», как, например, Пётр Великий, а может быть «любой», как Николай 1. «Любые» всегда счастливее поэта, ибо могут не петь в трудную минуту. Поэт всегда, при любых обстоятельствах, условиях, режимах петь – обязан, это его долг.
Ещё одна мифологема: «даруемый поэту Богом – голос». Это самый драгоценный дар, который может дать Бог, ибо голос есть Слово. И если поэту дарован голос, то всё остальное, что может иметь «любой», поэту иметь не обязательно. Самое драгоценное у него уже есть и оно способно заменить – всё:
Ибо, раз голос тебе, поэт
Дан, остальное – взято.
Здесь действует как бы некий закон компенсации. При жизни поэт чаще всего ничем не обладает, кроме голоса, и чаще всего бывает изгоем, но после смерти ему может быть уготованы признание, посмертная слава, то, чего «любой» никогда не получит.
Цветаева говорит: «Весь мир <…> разделён на два лагеря; поэты и все остальные, неважно, кто эти все: буржуа, коммерсанты, учёные, люди действия или даже  писатели. <…> Мы защищаем одну и ту же идею – самим фактом своего существования. Поэтому, поймите: как больно мне было бы осознать, что в этом лагере Великих Одиноких налицо разлад. <…> Вся история – игра с участием всего нескольких персонажей; они всегда одни и те же, и они больше, чем принципы, - они стихийные силы <стихии приципов>. Герцог Рейхштадский и Прокеш – это те же Давид и Ионафан. И я нашла, наконец, слово: Вы пишете  миф».9
Понимание Цветаевой поэта и поэтического творчества, служения поэта миру восходит к Платону.
Одно из основных утверждений греческого философа гласит, что поэт есть одержимый. Одержимость, по Платону, то же, что исступление, наитие, вдохновение. Причём слово «одержимый» используется именно в том смысле, что Муза держит поэта, лишая его свободы делать всё остальное, что не имеет непосредственного касательства к поэзии.
«Сократ. И один поэт зависим от одной Музы, другой – от другой. Мы обозначаем это слово «одержим», и это почти то же самое: ведь Муза держит его. И от этих первых звеньев – поэтов – зависят другие одержимые: один от Орфея, другой от Мусея, большинство же одержимо Гомером, или, что то же самое, он их держит».10
Эту же мысль Цветаева выразит следующим образом: «К искусству подхода нет, ибо оно захват». («Искусство при свете совести»)
Захват – держание, удержание.
И ещё – чара. Слово любимое и Пушкиным. Невидимое воздействие на поэта неведомой, неотразимой силы, которая пленяет его и держит. Это и есть чара, или, если угодно, вдохновение. Цветаева говорит: «Нет стихов без чар. (Не очарованы, а  чарованы. <…> Нет чар – нет стихов, есть рифмованные строки «И сквозь магический кристалл…». (Пушкин) Пушкин всё это знал отлично, недаром кому-то сказал: «Если бы я мог (материальные причины), я бы никогда ничего не писал, кроме стихов».11
Одержимость, по Платону, может передаваться от Музы – поэту, а от поэта – читателям, которые тоже становятся одержимыми – через поэта – этой Музой: «божественная сила, которая тобою движет, как сила того камня, что Еврипид назвал магнесийским. <…> Так и Муза – сама делает вдохновенными одних, а от этих тянется цепь других одержимых божественным вдохновением».12
Поэт, по Платону, не является творцом своих творений. Через поэтов говорят боги: «мы не должны сомневаться, что не человеческие эти прекрасные творения и не людям они принадлежат; они – божественны и принадлежат богам, поэты же – не что иное, как толкователи воли богов, одержимые каждый тем богом, который им владеет».13
Поэт в состоянии одержимости похож на гадателей и прорицателей: «не мудростью могут они творить то, что они творят, а какою-то прирождённою способностью и в исступлении, подобно гадателям и прорицателям; ведь и эти тоже говорят много хорошего, но совсем не знают того, о чём говорят».14
Последнее утверждение весьма примечательно. Поэт, приравненный к гадателю и прорицателю, тоже не ведает, о чём говорит. Таким образом, поэт есть медиум, посредник между богами и людьми. Цветаева вслед за Платоном говорит, что: «Всякая строчка – сотрудничество с «высшими силами», и поэт -  много, если секретарь!».15
Состояние творчества Цветаева определяет как состояние наваждения: «Что-то в тебя вселяется, твоя рука – исполнитель – не тебя, а того. Кто – он? То, что через тебя хочет быть. <….> Состояние творчества есть состояние сновидения». («Искусство при свете совести»). Наитие ли, наваждение ли, сновидение ли – та же одержимость, что у Платона. Впрочем, слово «одержимость» Цветаева тоже употребляет: «Искусство есть то, через что стихия держит – и одерживает: средство держания (нас – стихиями), а не самодержание, состояние одержимости, не содержание одержимости». («Искусство при свете совести»)
Платонову мысль об одержимости поэта Цветаева повторяет и углубляет. Она совершенно уверена в правоте греческого философа. Уверена из собственного творческого опыта. Платон, кстати, был не только философом, но и поэтом, так что собственный творческий опыт у него тоже был. Цветаева уверена, что поэт есть средство в чьих-то руках: «Чем поэт духовно больше, то есть чем руки, его держащие, выше, тем сильнее он эту свою одержимость (служебность) сознаёт. <…> По существу, вся работа поэта сводится к исполнению, физическому исполнению духовного (не собственного) задания». («Искусство при свете совести»)
Платонизм Цветаевой совершенно отчётливо выражен в убеждении существования вечного мира идей, которые жаждут воплощения на земном плане: «К физическому воплощению духовно уже сущего (вечного) и духовному воплощению (одухотворению) духовно ещё не сущего и существовать желающего, без различия качеств этого желающего. К воплощению духа, желающего тела (идей), и к одухотворению тел, желающих души (стихий). Слово для идей есть тело, для стихий – душа». («Искусство при свете совести»)
Платон предполагал что, поэт может быть одержим, как богами, так и демонами.
Цветаева развивает эту мысль Платона, показывая, что поэт служит идеям, когда он одержим богами, и служит стихиям, когда он одержим демонами. Поэт может служить и тем, и другим. Когда он служит идеям, то они через поэта получают воплощение – словесное тело. Когда поэт служит стихиям, то он одухотворяет тела, которые ранее души не имели. Когда поэт служит идеям, он служит божественному - вечному, высшему. Когда он служит стихиям, он служит земному - временному, низшему. Сопоставляя двух гениев Германии, Цветаева приходит к выводу: «Мысль: Бетховен был одержим демоном. Гёте демонов удерживал».16
Однако одного вдохновения, одержания, чары – мало. Цветаева, как и Пушкин, полагает, что без труда истинно великое произведение из под пера поэта родиться не может. Мало быть одержимым. Вдохновение должно быть подкреплено трудом, без которого одним только вдохновением поэзию не сотворить. Формула «вдохновение + труд подхвачена Цветаевой, как формула наиболее точно выражающая процесс творчества. Поэтический труд это вслушивание, поиск нужного и точного слова, полное овладение материей, подчинение её своим замыслом, тщательная шлифовка. Цветаева нашла свой вариант формулы: «ремесло да станет вдохновением, а не вдохновение – ремеслом». («Искусство при свете совести»)
Вдохновение здесь, конечно, главная часть. Нельзя создать поэта, обучив его технике версификации. Нельзя создать поэта, обучив его на опыте предшественников: «Не единоличных в творчестве нет. <…> Теория у поэта всегда  пост фактум, вывод из собственного опыта труда, обратный путь по следу». («Искусство при свете совести»)
Пушкин говорил приблизительно, то же самое, что поэзия бывает страстию немногих, родившихся поэтами.
Цветаева вслед за Платоном утверждает, что талант и вдохновение – от Бога, труд – поэта. Рождение поэзии невозможно без вдохновения, Создание поэзии невозможно без труда. Один только труд без вдохновения поэзии не создает. Одно только вдохновение без труда не даст поэзии воплощения в словах.
Пушкин говорил о творческих снах. Цветаева определяет состояние творческого подъёма как состояние сновидения.
У Пушкина творческий сон – это подлинное бодрствование поэта:
Душа поэта встрепенётся,
Как пробудившийся орёл.
Что бы поэт ни делал в повседневной жизни – это бодрствование не подлинное, это скорее сон, чем бодрствование:
Молчит его святая лира,
Душа вкушает сладкий сон.
Творческие сны начинают сниться поэту только тогда, когда поэт пробуждается от сна обыденной жизни.
То же и у Цветаевой: творческое сновидение и есть подлинная реальность, подлинное бодрствование:
Мы спим – и вот, сквозь каменные плиты
Небесный гость в четыре лепестка.
Проблему – для кого писать Цветаева решала точно так же, как и Пушкин, минуя все решения, что могли ещё иметь место. «Писать для народа» – это требование было для неё бессмысленным.
Пушкин говорил, что пишет для себя. Цветаева утверждала, что пишет для самой вещи, ради самой вещи: «Вещь, пока пишется – самоцель». («Поэт о критике») Впрочем, это утверждение согласуется с утверждением Пушкина, что цель поэзии – поэзия.
Конечно, как Пушкин, так и Цветаева хотели писать и для читателей, но только для вдумчивых читателей: «Не нужно торопить этих миллионов, приурочивать их именно к этому десятилетию или веку». («Поэт о критике»)
Цветаева не надеялась, что будет понята современниками. Так же и Пушкин вовсе не ожидал, что при его жизни его творчество будет оценено читателями:
И назовёт меня, всяк сущий в ней язык
Это, разумеется, относится не к настоящему, а к отдалённому будущему.
Что касается вдумчивого умного и проницательного читателя, его следовало бы воспитать, ибо восприятие и толкование поэзии есть дело трудное, и сложное, как и создание поэзии. Платон первый заговорило тайне поэзии и о читателе: «Ведь поэзия по самой своей природе загадочна и не раскрывается первому встречному».17
Загадочность есть неотъемлемое свойство поэзии. Похоже, что Цветаева не разделяет мысль Пушкина о том, что поэзия должна быть глуповата. Цветаева ближе мысль Платона о тайне поэзии, делающей её похожей на пророческие оракулы, которые надо уметь толковать.
Цветаева, высоко оценивая лирику Б. Пастернака, прежде всего, подчёркивает в ней главное достоинство – тайнопись: «Пастернак, есть тайный шифр. Вы – сплошь шифрованы. Вы «безнадёжны» для публики. <…> Вы переписка Пастернака с его Гением. (Что тут делать третьему, когда всё дело: вскрыв – скрыть!) <…> А есть другой мир, где Ваша тайнопись – детская пропись. Горние Вас читают, шутя».18
Настоящий, вдумчивый читатель – со-творец поэта, т. к. ему приходится идти по следу поэта и воссоздавать то, что задумал поэт: «Книга должна быть исполнена читателем, как соната. Буквы – ноты. В воле читателя – осуществит или исказить».19
Сближение поэзии с музыкой, букв с нотами не случайно. Цветаева, рассуждая о живописи, поэзии и музыке утверждает, что изобразительные искусства лишены загадочности, тайны, что они «грубы, точно берут за шиворот: гляди, вот я. Очевидность. Наглядность. <…> даже если человек картины не понял, то всё-таки видел – цветовые пятна <….> А стихи? Восемь буквенных строчек. А Музыка? Пришпиленные блохи нот. Никакой красоты, никакого подкупа. Меня нужно понять – либо меня нет».20
Таким образом, по Цветаевой стихи есть зашифрованное письмо. Тот, кто умеет такие письма расшифровывать, тот и есть хороший читатель. Значит, нужно уметь читать, уметь расшифровывать. Разумеется, не всем это под силу. Для того, чтобы читатель более-менее адекватно понял зашифрованный в стихотворении смысл, необходимы его читательское терпение, труд, эрудиция, высокий уровень образованности, умение анализировать и сопоставлять, готовность к нелёгкому труду. Всё это вместе и есть читательский талант, который столь же необходим, как и талант писательский. Труд читателя это труд человека тоже, как и поэт, одержимого. Здесь есть свой тип вдохновения, который ведёт к  озарениям, догадкам, находкам. Работа читателя, если угодно, это исследовательский труд, поиск решения трудной задачи, где вкупе действуют разум и интуиция. Такая работа бывает, в конце концов, щедро вознаграждена: радостью открытия, радостью сопереживания, радостью возвышения читателя до уровня горних, читающих поэта, шутя.   Чтение поэзии требует духовного напряжения. Об этом пишет в своей книге «Актуальность прекрасного» Г. Г. Гадамер: «Картину приходится «расшифровывать» точно так же, как и текст».21
У Платона Цветаева также заимствует образ крылатого поэта. В её лирике то и дело встречается этот образ:
Что я поистине крылата
Ты понял, спутник по беде!
В поэте, по Цветаевой, всё крылато: за спиной – крылья, крылата душа, ноги, голос:
Всем пророкочет голос мой крылатый…

Воздух – под ногой твоей крылатой…

За моей спиной крылатой…
Крылья – атрибут высших существ. У Платона в «Ионе» Сократ говорит: «Говорят же нам поэты, что они летают, как пчёлы, а приносят нам свои песни, собранные у медоносных источников в садах и рощах Муз. И они говорят правду: поэт – это существо лёгкое, крылатое и священное; и он может творить лишь тогда, когда сделается вдохновенным и исступлённым и не будет в нём более рассудка; а пока у человека есть этот дар, он не способен творить и пророчествовать».22
Бог делает поэтов своими слугами, чтобы через них говорить с человеком, утверждает Платон устами Сократа. Глядя на земную красоту, поэт припоминает красоту истинную, и окрыляется, и стремится взлететь – вот причина его исступлённости. Вдумчивый читатель, если он понимает поэта и правильно расшифровывает его произведения, тоже окрыляется и становится исступлённым.
У Цветаевой поэт становится крылатым тоже в состоянии вдохновения, которое и есть исступление. Крылья возносят поэта ввысь, к истинной красоте, к идеальному миру. Туда же поэт увлекает за собою читателя.  Поэт тем и отличается от обыкновенных людей, что, возносясь на крыльях вдохновения, способен в минуты экстатического подъёма созерцать прекрасное, идеальное:
Ввысь – мой тайновидческий путь.
В горнем мире идеальном мире Платона царствуют, как утверждает Цветаева, Умыслы (т. е. идеи, не воплотившиеся ещё на земле): «Умыслы – в мире дословном (дословесном) то же, что тайнопись в мире сём. Умысел можно передать только тайнописью».23
Поэт лучше и легче припоминает то, что его душа перед рождением видела в горнем мире. Платон говорит, что знание это припоминание. Таким образом, Платон верил в предсуществование души. Цветаева выразила Платонову идею предсуществования души в стихотворении «Сивилла – младенцу»:
К груди моей
Младенец, льни:
Рождение – паденье в дни.

С заоблачных, нигдешних скал,
Младенец мой,
Как низко пал!
Ты духом был, ты прахом стал.
Цветаева и о себе говорила, что всё знала, отродясь и дородясь. («Мой Пушкин»)
Так кто же, по Цветаевой, поэт? Этот вопрос всегда волновал Цветаеву. В поэзии, прозе, письмах, дневниковых записях она постоянно возвращается к нему: дополняет, уточняет, шлифует то, что сказала о поэте раньше. Самое главное, что Цветаева скажет о поэте, также восходит к Платону.
В диалоге Платона «Федон» душа уподоблена лире, её струнам и строю. Строй лиры Платон называет чем-то невидимым,  бестелесным, прекрасным и божественным. Сама лира и её струны – тела, и как тела они смертны. Душа это строй лиры, «душа – своего рода строй, слагающийся из натяжения телесных начал».24
Любая душа, если она добродетельна, имеет строй. Если же душа не добродетельна, то строя у неё нет.
Кроме строя души (или отсутствия оного), есть такой строй души, который присущ только поэту. Цветаева говорит: «Поэт: определённый духовный строй и определённый словесный дар. <…> Поэт неизбежно терпит крах на всех других путях осуществления».25
Обратим внимание на одну деталь. В 1921 году Цветаева запишет в своём дневнике: «О, боже ты мой, как объяснить, что поэт – прежде всего – СТРОЙ ДУШИ!».26
В середине 30-х годов в одном из писем Цветаева скажет: «духовный строй  и определённый словесный дар». Поправка весьма существенная. От строя души – к строю духа.
Душа, как известно, теснее связана с телом. Дух – сильная сторона души, средоточие добродетелей, воли, совести, ума – менее всего связан с телом. Цветаева душу и дух различает и дух ставит выше души, как и следует быть: «Над душой – дух, не нуждающийся в поэтах, если нуждающийся – в пророках».27
Область поэта – душа.
Со временем Цветаева начинает понимать, что одного только строя души для поэта – мало, чтобы называться поэтом. Строй души есть и у добродетельного человека. Тогда появляется более точное определение – строй духа. Не всякий человек, обладая строем души, обладает ещё и духом, тем более, строем духа. Нечего и говорить, что человек не может обладать духом, не имея строя души.
Обычный человек, обладающий строем души и строем духа, это гармоничный, совершенный человек, который может быть талантлив в любой области: в науке, религии, различных ремёслах и видах искусств. Эти люди могут добиться выдающихся успехов в своей области.
Поэт есть не просто строй души, но определённый строй души, особенный, присущий только поэту. Поэт видит картину мира преображённой. Поэт - утысячерённый человек, по Цветаевой. У поэта должна быть очень сильная воля к творчеству, воля к сопротивлению страстям. Если область поэта – душа, в том числе и его собственная, т. е. срединная часть, мятущаяся между духом и телом, то могучая воля, как составляющая часть духа, нужна поэту для преодоления губительных, необузданных страстей.
Поэт должен знать высшие ценности: добро, красоту, истину, любовь. Но мало знать. Поэт должен отдать им предпочтение перед низшими ценностями.
У поэта не должно быть изъянов духа, т. е. недостающих составляющих, отсутствие которых может сделать дух неполноценным. Наличие воли при отсутствии предпочтения высших ценностей, поэта не даст, но может дать полководца или банкира, или тирана. Кого угодно может дать, но только не поэта.
Обострённое чувство совести как составляющая духа должна также наличествовать у поэта, хотя – как это ни парадоксально - Цветаева говорит о необходимой для поэта атрофии совести, ибо его рукой жаждут воплощения демоны эпохи или поколения. Не думаю, чтобы у самого поэта должна быть атрофия совести. Поскольку рукой поэта водит демон, желающий воплощения, поэт сознательно ему уступает. Это как бы запланированная и временная атрофия совести, которая проявляется только в процессе творчества.
Поэт должен понимать её природу, допускать её, но никогда её не предпочитать. Так Пушкин «Гавриилиаду» пишет, а потом отрекается. Боккаччо «Декамерон» пишет, а потом отрекается. Боттичелли «рюпос» пишет, а потом несёт картины на костры, зажжённые Саваноролой.
У поэта должна быть вера в Бога. Не может быть поэта без веры в Высшего, которому всем обязан, ибо поэт всегда знает, что пишет - не сам.
Религиозное сознание – важнейшая составляющая духа. Самая сильная, самая основная, без которой не только поэта, нормального человека быть не может.
Как бывает атрофия совести, воли, так бывает атрофия религиозного сознания, или, как его привычнее называют, атеизм. Там, где атеизм, там процветает принцип – всё позволено или ведущий к нему принцип относительности.
Цветаева прекрасно знала, что поэту в жизни ничего не позволено: «В жизни, <…> ни-че-го нельзя».28
Поэт, по Цветаевой, никогда не атеист. При вынужденной атрофии совести в процессе творчества, религиозное сознание предотвращает коррозию души поэта.
Религиозное сознание, как составляющая духа, особенно необходимо поэту потому, что через дух с ним говорит Бог. Как поэт может услышать глас Божий, если его дух не развит?
Ещё одна составляющая духа – разум, позволяющий поэту распознавать истинные ценности и мгновенно схватывать универсальную связь всех явлений. Разум как высшая способность познания (И. Кант) даёт возможность поэту собирать знания, т. е. информацию о мире и складывать её, как в кладовой, в памяти, чтобы в нужный момент воспользоваться ею.
«Прислушиваюсь <…> ко всему, что мудрость  и природа», - говорит Цветаева. («Поэт о критике»)
Без определённого строя духа (плюс словесный дар) поэта нет.
Духовный строй поэта это орган, с постоянным переключением регистров. Характер рождающейся музыки зависит от того, чем (или кем) в настоящий момент одержим поэт.
О себе Цветаева неоднократно говорила, что в ней много душ и много поэтов. Отзываясь на статью Ю. Иваска, Цветаева высказывает своё разочарование содержанием этой статьи. Главное возражение Цветаевой в том, что Иваск свалил в одну кучу все её стихи раннего и позднего периода, не показывая изменений и роста души. Цветаева на «безысходное умствование» Иваска отвечает: «мои стихи не от головы и не для головы, здесь глас народа – глас Божий».29
И доказывая, что её поэзия никогда не была однообразна, что она менялась и росла вместе с поэтом, Цветаева говорит: «Меня можно вести только на контрасте, т. е. на всеприсутствии: наличности всего. Либо брать – часть. Но не говорить, что эта часть – всё. Я – много поэтов, а как это во мне спелось – это уже моя тайна».30
Можно иметь чрезвычайно восприимчивую и меняющуюся, растущую душу, но дух всегда – один и тот же, всегда неизменный, всегда управляющий душой, всегда – опора мятущейся души, ибо духу присущи основоположения. (Марк Аврелий)
Цветаева эту особенность духа знала: «Но писала Вам не «москвичка», а бессмертный дух, который дышит, где хочет, рождаясь в Москве или Петербурге – дышит, где хочет. Поэт есть бессмертный дух».31
Что касается отношения Цветаевой к критикам, то она их, как и Пушкин, не жалует. С точки зрения Цветаевой судить о качестве поэтической вещи может только поэт. Если критик судит о мире, в котором не живёт и которого не знает, то он превышает свои права. Цветаева делит критиков на несколько типов: критиков-выжидателей, критиков-чернь. критиков-дилетантов, критиков-справочников. Какой тип хуже? Все – хуже! Все неразборчивы в средствах, некомпетентны и намеренно слепы.
Критик-выжидатель это «пророк назад», критик post factum.
Критик-чернь совершает грех хулы на Духа Свята. Это грех нежелания света. Этот критик судит о поэте понаслышке.
Критик-дилетант «накипь на поверхности котла».
Критик-справочник рассматривает вещь с формальной точки зрения, с точки зрения стихотворной техники.
Критиком может быть только равный – поэт.
Наконец мифологема Пушкина «ты – царь» получает у Цветаевой дальнейшее развитие. Размышляя о поэте и его судьбе, Цветаева утверждает то же, что и Пушкин. Поэт, культивирующий в своём творчестве вечные ценности, и общество, культивирующее ценности временные и преходящие – несовместимы.
Пушкин советует поэту не дорожить народной любовью, ибо любовь народа ветрена, капризна, переменчива, самонадеянна и непостоянна. У Цветаевой тема поэт и толпа приобретает трагический смысл, ибо в ХХ веке общество требует от поэта уже не пользы, а выбора между политическими группировками. Поэт должен выбрать и подчиниться части толпы с её политическими пристрастиями, разделить их с толпой и воспеть в угоду толпе. Нынче поэт должен быть – в ряду, как все. Толпа пытается низвести его до своего уровня, приобщить своей низости,  заразить своими пороками, растлить. Толпа ХХ века не предлагает поэту спеть что-нибудь полезное, дать какой-нибудь урок ей, а она послушает. Толпа в ХХ веке диктует поэту – о чём петь и как петь. Толпа поучает поэта. Она даёт ему уроки. Цветаева заключает:
Бывают времена, когда голов – не надо!
Пушкин, посоветовав поэту быть царём и жить в гордом одиночестве, т. е. быть независимым от общества.
Цветаева настроена радикальнее: мифологему Пушкина она переделает:
Ты царь: живи один…(Но у царей – наложниц
Минуты.) Бог – один. Тот – в пустоте небес.
У Цветаевой мифологема «поэт – Бог» понимается именно в том положительном смысле, какой вкладывал в свою мифологему – Пушкин:
И Бога глас ко мне воззвал.
Нет, и не может быть между Поэтом и Богом посредников, и глас поэта не есть глас народа, а есть – Глас Божий.

ЛИТЕРАТУРА

1. Й. Хёйзинга. Homo ludens. В тени завтрашнего дня. – М.: Издательская группа «Прогресс», «Прогресс-Академия», 1992. C.140.
2. Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Т. 7. – М.: Эллис Лак, 1995. С. 93.
3. Марина Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. – М.: Эллис Лак, 1997. С. 443.
4. Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6. – М.: Эллис Лак, 1995. С. 575.
5. Марина Цветаева. Т. 7. С. 396.
6. Там же. С. 408.
7. Д. Мережковский. Пушкин//Пушкин в русской философской критике: Конец Х1Х – первая половина ХХ в. – М.: Книга, 1990. С. 128.
8. Марина Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 450.
9. Марина Цветаева. Т. 7. С. 554.
10. Платон. Ион//Платон. Собрание сочинений в четырёх томах. Т. 1. – М.: «Мысль», 1990. С. 379.
11. Марина Цветаева. Т. 7. С. 557.
12. Платон. Т.1. С. 376.
13. Там же. С. 377.
14. Там же. С. 75.
15. Марина Цветаева. Т. 7. С. 183.
16. Марина Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 277.
17. Платон. Критон. Т. 2. С. 136.
18. Марина Цветаева. Т. 6. С. 229.
19. Марина Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 133.
20. Там же. С. 39.
21. Г. Г. Гадамер. Актуальность прекрасного. – М.: «Искусство», 1991. С. 293.
22. Платон. Ион. Т. 1. С. 377.
23. Марина Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 248.
24. Платон. Федон. С. 377.
25. Марина Цветаева. Т. 7. С. 556.
26. Марина Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Т. 4.- М.: ЭллисЛак, 1994. С. 593.
27. Там же. С. 556.
28. Марина Цветаева. Т. 7. С. 670.
29. Там же. С. 406.
30. Там же. С. 408.
31. Там же. С. 408.




















III.  ГЕНИЙ И РЕЛИГИЯ

Есть ещё одно условие рождения гения. То, что мы обсуждаем это условие вторым по порядку, вовсе не означает, что оно менее важно, чем условие сильной чувственности и преодоления её. Всё дело не в порядке обсуждения этих условий, а в том, что они должны присутствовать в личности гения совокупно и одновременно.
Если сильная чувственность есть материал гения, то должно быть что-то, что должно оформить этот материал и наполнить форму определённым содержанием. Я говорю о духовном, или точнее, религиозно-духовном опыте гения, который является тем самым инструментом, при помощи которого оформляется материал.
Поскольку внутренний мир человека не есть одни только сияющие высоты, но и тёмные бездны, гений обязан следовать как на высоты, так и в низины. И чтобы не пропасть в этих низинах, не соблазниться их мрачной красотой, художник должен обладать религиозным духовным опытом. Одной только силы воли не достаточно. Только религиозный духовный опыт в соединении с волей способен удержать художника на краю бездны.
Гений без религиозного сознания также невозможен, как и без сильной чувственности и силы воли. У А. Пушкина есть замечательное высказывание: «Религия создала искусство и литературу, всё, что было великого с самой глубокой древности; всё находится в зависимости от религиозного чувства. Без него не было бы ни философии, ни поэзии, ни нравственности».1
Это высказывание говорит само за себя и нет нужды его комментировать, разве только в той его части, что оно принадлежит умудрённому поэту, развившему в себе религиозное чувство.
О религиозном сознании Цветаевой я уже писала, но за последние годы появились новые материалы, новые публикации, проливающие ещё больший свет на эту сторону мироощущения Цветаевой.
Цветаева воспитывалась в православной семье. Но в отличие, скажем, от семьи Пушкина, тоже православной, её воспитание не было столь гармоничным. Некоторую дисгармонию в религиозное воспитание дочери вносила мать, М. А. Цветаева (Мейн). Её отцом был обрусевший остзейский немец А. Д. Мейн, а матерью полька по происхождению М. Л.  Бернацкая. В семье как бы сливались две религиозных струи: протестантская и католическая. Но поскольку М. Л. Бернацкая-Мейн умерла рано, влияние католицизма на М. А. Мейн было минимальным, и в семье значительно усилился протестанский дух. Надо полагать, что А. Д. Мейн перешёл в православие, с тем, чтобы сделать карьеру государственного чиновника. Но дух протестантизма в семье не выветрился. Протестантское воспитание, усвоенное с детства, могло оказать (и должно быть оказало, судя по всему) более сильное влияние на М. А. Мейн, чем православное, что впоследствии частично сказалось и на М. Цветаевой.
Со стороны И. В. Цветаева вся семья была православной. Дед – В. В. Цветаев был священником. Его старший сын, Пётр, тоже стал священником. Все четверо сынов учились в духовном училище.
И. В. Цветаев был человеком богобоязненным, глубоко верующим и пытался внушить детям веру в Бога и уважение к религии. В силу объективных обстоятельств (болезнь и лечение М. А. Мейн) М. Цветаева вместе со своей сестрой обучалась за границей в католических пансионах в Лозанне и во Фрейбурге.
М. А. Цветаева формально исповедовала православие, но в душе сохранила привязанность к протестантизму, что весьма сильно сказывалось в её характере и, соответственно, в мироощущении, в поведении и отношении к близким людям. Черты протестантского воспитания сказывались в суровой честности, сдержанности, в трудолюбии, методичности, любви к порядку, скромности, строгости к детям.
Известно, что Цветаева испытала в детстве сильнейшее влияние матери, о чём сама и пишет в своих очерках. Она замечала за собою черты характера, унаследованные от матери.
В юности Цветаева переболела, как многие болеют, «корью атеизма» (Н. Бердяев). Языческие и атеистические настроения отразились в её лирике 10-х – 20-х гг. Возможно, это закрепило за Цветаевой славу поэта, равнодушного к христианской религии. Те, кто был знаком с Цветаевой, по-разному оценивали уровень её религиозности. Отец А. Туринцев, которого В. Лосская назвала почему-то другом Цветаевой, о своей «подруге» отзывался неприязненно, раздражённо и крайне несправедливо: «В ней поражает отсутствие идеала – высшей ценности или веры в бессмертие, или какой-то трансцендентности. <…> Она не из бравады, а действительно и по-настоящему не верила в Бога. <…> Ей не нужны Бог, душа, и. т. д.».2
Я уже дала опровержение этого мнения в своей книге о Цветаевой. Добавлю только, что такая характеристика человека в устах священника не делает ему чести, так как поражает отсутствием терпимости, милосердия и любви. Не настолько хорошо о. Туринцев знал Цветаеву, чтобы столь категорично давать заключение о степени её веры в Бога. Не настолько хорошо Цветаева знала о. Туринцева, чтобы рассказывать об интимном и сокровенном, ибо вера – дело интимное и сокровенное.
М. Слоним, считавший себя на вполне законных основаниях другом Цветаевой, тем не менее, проявляет также полную неосведомлённость в вопросе её религиозности: «Любопытно, что в произведениях М. Ц. нет никакой религиозной настроенности. Эта внучка деревенского священника была равнодушна и к церковности, и к обрядам, теологические проблемы и рассуждения о Боге её не интересовали».3
М. Слоним, как и о. Туринцев, кругом ошибается. Главная беда всех, кто что-либо вспоминает о Цветаевой, в том, что каждый хочет быть экспертом во всём, что касается жизни и биографии поэта на том только основании, что несколько раз они видели поэта или разговаривали с ним. Если многие из них ошибаются во внешних фактах и в их оценке, то нечего и говорить, что они ещё чаще ошибаются во всём, что касается внутренней, духовной жизни поэта. Несмотря на открытость и откровенность, и искренность Цветаевой, нет причин думать, что она открывала глубины своей души и сердца каждому, с кем общалась. Если это было бы иначе, разве повторяла бы она так часто и с такой настойчивостью, что одинока в этом мире.
У Цветаевой был круг близких людей, с которыми она ходила в церковь. Так полностью опровергается мнение М. Слонима, будто бы она никогда не ходила в церковь, и не соблюдала церковные обряды. Е. Извольская вспоминает: «Мы вместе ходили в маленькую мёдонскую церковь св. Иоанна Воина, очень скромную, но красиво расписанную. М. редко говорила о религии, но просто и чистосердечно соблюдала церковные обряды. Заутреня в Мёдоне была как бы продолжением пасхальной ночи в Москве».4
Е. Извольская, А. Чернова рассказывают, что Цветаева неукоснительно соблюдала церковные праздники и радовалась им. Впрочем, у нас есть свидетельство и самой Цветаевой: Она пишет А. Берг: «Можем тоже выехать в понедельник, но лучше в воскресенье, чтобы раньше вернуться – перед Пасхой много работы по дому, нужно натереть все полы, это уже дело чести (С меня никто не требует, требую – я)».5
А. Эфрон записывает в своём дневнике: «Пасха прошла чудесно: мы с папой были у заутрени, когда вернулись – всё было мамой приготовлено. На постеленном скатертью столе стояли кулич и пасха, яйца всех цветов и мастей, <…> мясо (солонина), масло, сыр и бутылка вина».6
В своих воспоминаниях советского периода А. Эфрон пытается выставить Цветаеву как язычницу (читай – атеистку): «Она была верующая скорее языческого толка».7
Очень трудно, а точнее невозможно представить Цветаеву, поклоняющейся идолам, Понятно, что А. Эфрон, заботящаяся о репутации Цветаевой в условиях советского атеистического режима, не могла сказать, что её мать ходила в церковь, соблюдала православные обряды и радовалась православным праздникам. Но и назвать Цветаеву совсем не верующей А. Эфрон тоже не могла, ибо это не было правдой. И А. Эфрон принимает компромиссное решение. Цветаева в её воспоминаниях, адресованных советскому читателю, верующая, но как бы безопасно верующая, язычница. «Верующую язычницу» советские власти и читатели могли легче «переварить», чем верующую православную христианку. Последнее они вовсе не могли бы «переварить». Поверить в «верующую язычницу» было тем более легко, что произведения Цветаевой насыщены именами языческих богов и богинь. Нечего и говорить, что её произведения насыщены и именами и цитатами из Ветхого и Нового Заветов. В те годы в СССР редко, кто  Библию читал и, – следовательно - ничего крамольного заподозрить не мог. Впрочем, надо отдать должное А. Эфрон, представив Цветаеву верующей язычницей, она честно сказала: «Но нам, детям, она пыталась дать религию, чтобы предоставить нам свободный выбор».8
«Пыталась»: означает – не удалось. «Дать религию» – снова намеренная обмолвка. Какую религию? Языческую, коль скоро сама «исповедовала язычество»? Религии вообще, религии абстрактной не бывает. А. Эфрон, конечно, лукавит. Вот выдержка из письма к ней – Цветаевой: «Целую тебя, Алечка, Христос с тобой, будь здорова, не забывай молиться вечером».9
А. Эфрон вспоминает, что они ходили с матерью в церковь, но прибавляет, что недолго. И, позабыв только что написанное, далее вспоминает: «Ей нравилась обрядность, она, например, всегда ходила к заутрене и помнила православные праздники».10
«Ходила недолго»: совершенно откровенно противоречит утверждению: «всегда ходила».
В письмах к своим адресатам Цветаева никогда не забывает упомянуть о текущих православных праздниках и поздравить с ними. Лучшим православным праздником Цветаева считала Пасху. Она пишет В. Буниной: «Дай Вам Бог – ныне Пасха, лучший день в году и все добрые пожелания должны сбыться!».11
Для Цветаевой воспитание детей в христианском духе, и в лоне православной церкви было делом обязательным, делом чести. Как трогательно, как подробно описывает Цветаева в дневнике крестины сына Георгия: «В одном месте, когда особенно выгоняют (беса), навек запрещают («отрекись от ветхия прелести!») у меня выкатилось две огромных слезы – точно это мне заступали вход в Мура».12
Послушаем Цветаеву: «Недавно пошла с Алей и Ириной в церковь – оказалось: канун Воздвижения, Асиного 25-летия, Простояла часть службы».13
С двумя маленькими детьми всю службу отстоять трудно. Это происходило в Москве в 1919 году. А вот другое свидетельство, через четыре года, в эмиграции: «Провожу время в церкви и в лагере. Утром – католическая обедня в огромном, старом, если не древнем, костёле, день в лагере (по-здешнему: таборе) т. е. русском городке, выстроенном нашими пленными и ныне обращенном в русскую гимназию. <…> Да, о моём дне, начало которого в костёле: кончается он в русской самодельной церкви, где чудно поют и слушают. Я – дома во всех храмах, храм – ведь это побеждённый дом, быт, тупик. В храме нет хозяйства, храм – это дом души. Но больше всего я люблю пустые храмы, где душа одна ликует. Или храм – в грозу. Тогда я чувствую себя ласточкой».14
Жаль, что о. Туринцев никогда не читал этот цветаевский гимн храму! Так   о храме, лучше   о храме и священник не скажет.
Этому же адресату Цветаева пишет: «Сейчас иду к русской обедне, первые полчаса буду восхищена и восхищена, вторые буду думать о своём, третьи – просто рваться на воздух, я не могу долго молиться, я вообще не молюсь, но уверена, что Бог меня слышит, и…качает головой».15
Главное здесь – «Бог меня слышит».
В 1931 году Цветаева пишет Р. Ломоносовой о первой заутрене сына: «Вчера Мур впервые был с нами у заутрени – 6 лет, пора – впервые видел такую позднюю ночь, стояли на воле, церковка была переполнена, не было ветра, свечи горели ровно,   в руках и в траве,   прихожане устроили иллюминацию в стаканах из-под горчицы, очень красиво – сияющие узоры в траве».16
Слово «пора» говорит нам об убеждённости Цветаевой в необходимости воцерковления сына. Говорит нам также и о том, что посещения церкви были регулярными.
А. Эфрон, как бы оправдывая перед советскими читателями Цветаеву за то, что ей нравилась обрядность и православные праздники, прибавляет, что так, де, выражалась её народность и привычки её происхождения и рода. Религиозное чувство сведено к механической привычке, как к привычке умываться по утрам. Мол, что весь народ до революции делал, то и Цветаева, как все, делала. Чтобы усилить впечатление «народности» религиозных «привычек» Цветаевой, А. Эфрон добавляет, что в церковь она ходила молиться за здравие, когда была молода, во время войны и революции. Что, мол, с молодой и глупой взять, тем более что во время войны и революции вся Россия молилась. А. Эфрон не договаривает – за чьё здравие молилась в то время Цветаева. Нельзя было договорить то, что не было предназначено для советских ушей. Цветаева молилась за здравие мужа-белогвардейца. А. Эфрон в воспоминаниях ещё прибавляет, что отношение к войне и революции у Цветаевой было чисто бабье, и в церковь, молиться за здравие, она ходила, как простая баба. Эта фраза не выдерживает никакой критики. Писать о Цветаевой, что в ней было что-то бабье, что она делала что-то по-бабьи, писать так о Цветаевой, бабьё презиравшей, о Цветаевой себя и женщиной-то почти не считавшей – настолько была поэтом! – писать так – унижать её память. Понятно желание А. Эфрон создать определённый образ поэта, близкий простому народу, что было угодно советским чиновникам от литературы, иначе Цветаеву просто не напечатали бы, но в настоящее время пора вернуть Цветаевой её подлинный образ.
Мы выяснили главное: Цветаева была, несомненно, верующим человеком и, несомненно, воцерковлённым, несмотря на её собственные признания о недостаточной степени воцерковлённости. Главное, как она сама говорила, это усилие, которое делаешь. Усилие – было.
Причиной недостаточной степени воцерковлённости могли быть претензии к православной церкви, как таковой. Цветаева критиковала её довольно-таки жёстко. Сразу скажу: критиковать не значит – не признавать или не принимать. Напротив, тогда критикуют, когда любят, когда хотят критикой исправить недостатки. В критике нет равнодушия или неприязни. Критика – это боль из-за несовершенства того, что критикуешь. Люди, ненавидящие или отвергающие церковь, не критикуют, а уничтожают. В цветаевской критике православной церкви всегда присутствует фраза «когда церковь перестанет», и это есть надежда, что когда-нибудь церковь действительно перестанет поддерживать беззакония государства. Это надежда на лучшее, а не попытка отвергнуть церковь. Православным священникам особенно от Цветаевой досталось за сребролюбие слишком явное, когда серебро переливалось из руки матери в руку священника и «не надо бы при детях» справедливо заключает Цветаева («Чёрт»). Православный священник с детства в сознании Цветаевой ассоциируется с гробом, покойником, смертью. Каждая православная служба казалась ей отпеванием. Впечатления детства отложились в сознании навсегда. Цветаева говорила, что в православной церкви она чувствует тело, идущее в землю. Она признаётся, что в православной церкви ощущала холод, переживала чувство страха перед Богом и перед священниками. Бога в детстве любить заставляли и всей «славянской невнятицей» (Цветаева), непонятной ребенку, навязывали.
В католическом пансионе Цветаева пыталась полюбить Бога. Эти усилия даром не прошли. Бога Цветаева полюбила через католицизм. Католицизм ей был близок в молодости – ближе, чем православие. В 1925 году она записывает в дневнике: «И католическая душа у меня есть (к любимым!) и протестантская (в обращении с детьми),   и тридцать три еретических, а вместо православной – пусто. Rien».17
Почему в молодости католицизм Цветаевой ближе? Вряд ли здесь уместно исходить из генетических корней польского происхождения предков со стороны матери. Цветаева превыше всего ценит «растяжение жил растущей души», её устремление ввысь. Недаром она избирает символом роста – дерево. Насколько же отвечает этим требованиям роста души католицизм? Послушаем Н. Бердяева: «Для католического Запада Христос – объект. Он вне человеческой души. Он предмет устремлённости, объект влюблённости и подражания. <…> Католическая душа готична. В ней холод соединяется со страстностью. <…> Католическая мистики романтична, <…> Католическая мистики голодна, в ней нет насыщенности. Она не брак, а влюблённость».18
Что касается православия, то оно отличается следующими чертами: «Для православного Востока Христос – субъект, он внутри человеческой души. Православный опыт есть распластание перед Богом, а не вытягивание. Храм православный, как и душа, так противоположны готике. <…> Православие не романтично, оно реалистично, трезво. Трезвение и есть мистический путь православия. Православие сыто, духовно насыщенно. Мистический православный опыт – брак, а не влюблённость».19
Трезвение приходило постепенно к Цветаевой, и, несмотря на своё предпочтение католической церкви, она критично относилась к её служителям. Когда после рождения сына её навестил католический священник, Цветаева записала в дневнике: «Не забыть посещения – нет, именно визита, а не посещения   католического священника о. Абрикосова. Шёлковая ряса, шёлковые речи, поздравления. пожелания. <…> С ним, перед единственным – ощутила себя женщиной, а не мною, а не матерью. Женщиной в ночной рубашке. Перед мужчиной в рясе. Элегантная беседа. Реплики. Никакой человеческой теплоты. Никакой святости. Парирую, как могу. (А лёжа – физически трудно). Впрочем, я больше смущалась за него, чем за себя. РИМ во Вшенорах».20
Если впечатления от православных священников с их дремучими бородами, серебряными и золотыми – страх и холод, то католический священник производит впечатление светское, мирское. Цветаева ощущает от его визита холод и отчуждение, поверхностность католика. Православных священников она воспринимает как детей, а католических   как мужчин. Православный – в парче, католический – в шелку. И в том, и в другом случае она не чувствует в них никакой святости, что весьма смущает Цветаеву, ибо она вправе от священника святости ожидать и даже требовать, как ей кажется. Цветаева – максималистка в религии.
Нелюбовь Цветаевой к священникам не есть нелюбовь к религии как таковой. Чем сильнее развивалось в ней религиозное чувство, тем требовательнее она становилась к служителям культа. Священники, католические или православные, должны отличаться от мирян не только покроем одежды, но всей своей внутренней сущностью, ибо они наделены божественной благодатью, а рукоположение согласно Фоме Аквинскому есть наиболее возвышенное из семи христианских таинств. Предъявляя к священнику повышенные требования Цветаева его дело (и дело врача) считала человечески важнее и нужнее дела поэта, потому что у смертного одра человека – они, а не поэт. Отношение Цветаевой к церкви было критичным, но у многих русских мыслителей оно было именно таким. П. Я. Чаадаев предъявлял свой счёт православной церкви. Указывая на то, что крепостничество в Европе своим уничтожением было обязано христианству, и, что духовенство показывало пример, освобождая своих крестьян, Чаадаев задавал вопрос, почему христианство не имело таких же последствий в России, почему русский народ попал в рабство лишь после того, как он стал христианским, а именно, в царствование Годунова и Шуйских. Чаадаев требовал: «Пусть православная церковь объяснит это явление. Пусть скажет, почему она не возвысила материнского голоса против этого отвратительного насилия одной части народа над другой».21
В начале ХХ века Н. Бердяев говорил о православном духовенстве, что оно самое бытовое, приспособленное и устроившееся из всех сословий.
Д. Мережковский говорил о параличе церкви, о том, что в тело церкви вселилась другая душа.
В. Розанов утверждал, что в христианской истории лежит какое-то зло.
Главным же было то, что христианство никогда не было реализовано в жизни. Оно было искажено, оно оправдывало мир таким, каков он есть, т. е. лежащим во зле. Так что в своих претензиях к христианской церкви Цветаева не была одинока.
Любя Бога, Цветаева не могла преодолеть неприятия некоторых сторон христианской церкви, приспособившейся к миру, освящающей именем Христа плотские и корыстные союзы. благословляющей бои и бойни. Другими словами, государство злоупотребило Христом, и церковь не воспрепятствовала государству, а превратила служителей в его слуг.
Цветаева всем сердцем болела за христианскую церковь, требуя от неё быть, а не казаться. Есть у Цветаевой высказывание, сделанное в самые трагические для страны годы – 1919-1920: «Есть рядом с нашей подлой жизнью – другая жизнь: торжественная, нерушимая, непреложная жизнь Церкви. Те же слова, те же движения, - всё, как столетия назад. Вне времени, ибо есть вне измены. Мы слишком мало об этом помним».22
Прекрасно сказано! Сказано истинной православной христианкой. Православная церковь отплатила Цветаевой добром, отпев её через много лет после смерти.
Куда бы ни закидывала судьба Цветаеву, она первым делом стремилась посетить местную церковь или монастырь, если таковой имелся. Во время свадебного путешествия по Италии она пишет родным: «В Палермо мы много бродили по окрестностям – были в Montuale, где чудный, старинный, бенедектинский монастырь, с двориком, напоминающем цветную корзину и мозаичными колоннадами».23
На открытке, посланной, из Понийяка Н. Гронскому изображена церковь. Цветаева делает на обороте открытки надпись: «У этой церкви хорошо расти – и жить – и лежать. Возле такой похоронен Рильке».24
К. Родзевичу Цветаева пишет из Праги: «я уже две дороги знаю в Праге! (На вокзал и в костёл)».25
Но Цветаева не удовлетворяется только тем, что первым делом узнаёт в незнакомом городе путь в храм, но старается найти информацию о нём: когда построен, кем, чем знаменит. Эту информацию Цветаева не забывает сообщить своим корреспондентам. Чем старее церковь, тем больше она восхищает Цветаеву. Она благоговеет перед древними камнями, из которых сооружены храмы.
Церковь как институт, церковь как святыню и твердыню, как оплот духовной жизни Цветаева чтит, как чтит и служение священника. Но ей, во всём категоричной и страстной, и пристрастной, жаждущей высшего идеала во всём, тем более в церкви, хотелось церкви невозможной, идеальной, идеального священника.
Эту жажду высшего и идеального Цветаева утоляла, благоговея перед монахами и монахинями. Е. Рейтлингер очень верно уловила это отношение Цветаевой к подвижникам веры. Она утверждала, что Цветаева с огромным уважением относилась к тем людям, кто посвятил свою жизнь служению Богу. Замечу, что в самой Цветаевой было что-то целомудренно-монашеское, невзирая на всю страстность, безмерность и безудержность её натуры. Это целомудрие монахини проявлялось в её отношении к любви, в стремлении к овладению своими страстями.
Цветаева пишет А. Тесковой: «Знаете ли Вы, что редактор Благонамеренного, Шаховской, (22года) на днях принимает послух на Афоне. (Послух   и послушник идёт в монастырь.) Чистое сердце. Это лучше, чем редакторство».26
Эта выдержка из письма Цветаевой не требует комментария. Отношение к поступку Шаховского выражено однозначно.
Не только человек, принимающий постриг, вызывает уважение и умиление Цветаевой, но и любой человек, презревший житейское и бытовое во имя высшего, духовного: «Вы, Вера, не волк, Вы – кроткий овец (мне кто-то рассказывал, что Вы всё время читаете Жития Святых,   м. б., врут? А если не врут – хорошо: гора, утро, чистота линий, души, глаз – и вечная книга)».27
Цветаева, когда говорит о религии, церкви всегда употребляет слово – чистота, ибо святость, праведность, монашество всегда ассоциируются у неё с чистотой сердца и помыслов.
Совсем не случайно в 1934 году внимание Цветаевой привлёк образ св. Терезы из Лизьё. Цветаева пишет В. Буниной: «Пришлите мне на прочтение св. Терезу, я о ней недавно думала, читая «L’affaire Pranzim» (подлинное уголовное парижское дело в конце прошлого века».28
Книгу Цветаева получает, о чём сообщает в своём следующем письме: «Получила, милая Вера, Терезу. Сберегу и верну. Но боюсь, что буду только завидовать. Любить Бога – завидная доля».29
Цветаеву заинтересовала судьба маленькой Терезы из Лизьё, монахини-кармелитки, поступившей в монастырь в возрасте 16 лет, настоявшей на своём поступлении в монастырь. Она обратилась с просьбой об этом к самому Папе Римскому, и он, в конце концов, снизошёл к её просьбе. Тереза умерла в возрасте 24 лет и 9 месяцев от туберкулёза (1873-1897). В 1925 году была завершена канонизация Терезы. Эта святая, жившая в конце Х1Х века, названа маленькая Тереза, т. к. в ХУ1 веке жила св. Тереза Большая, основательница ордена кармелиток. О Большой Терезе Цветаева также упоминает в своих дневниках: «Я знаю только одну счастливую любовь: Беттины к Гёте, Большой Терезы – к Богу».30
Имя Пранцини, уголовника, осуждённого на смертную казнь, тесно связано с именем св. Терезы маленькой, которая ещё не став монахиней, жаждала обращать на путь истинный грешников. Она жарко молила Бога за Пранцини, чтобы он покаялся и чтобы Бог простил его.  На следующий день после казни преступника, Тереза прочла в газете, что он взошёл на эшафот без исповеди, но в последнюю минуту схватил протянутое ему священником распятие и три раза приложился к нему. Этот случай Тереза описала в своей книге «История одной души». Именно эту книгу просила Цветаева прислать ей. Она очень внимательно читала историю Терезы написанную ею самой.
Через три года Цветаева вновь возвращается к чтению этой книги. Надо полагать, что теперь у неё есть собственный экземпляр. Что побудило Цветаеву вернуться к книге «История одной души»? Тайный жар целеустремлённость воля и страстность маленькой Терезы, т. е. те черты и качества характера что были и у самой Цветаевой, но у Терезы направленные на достижение совсем другой цели. Это заинтриговывало и влекло Цветаеву неудержимо.
Цветаева пишет новому адресату А. Берг: «Ариадна, я третий день живу этим деревцем: оно рядом у изголовья, вместе с Vie de Ste.  Therese de L’Enfant Jesus ecrite par elle – meme – первой книгой, которую я стала читать после катастрофы – странной книгой, страшной книгой, равно притягивающей и отталкивающей. Вы знаете её лицо? Лукаво-грустное личико двенадцатилетней девочки с началом улыбки и даже – усмешки: над собой? над нами? («Je veux etre Son joujou: Sa petite ball…Je veux qu’ll passe sur moi tous Ses caprices…Jesus a rejete Sa petite ball…». Это отталкивает, но последнее слово;   Je passerai tout mon ciel a secourir la terre – не только восхищает, но совозносит с ней, на ту высоту. (Tout mon ciel   как: tout mon temps…) Эта маленькая девочка могла быть поэтом, и ещё больше: grande amoureuse: это Марианна Д’Альваредо полюбившая вместо прохожего француза – Христа. Я знаю эти ноты. Ариадна, достаньте и прочтите».31
Редким книгам Цветаева уделяла столько внимания. Тереза из Лизьё произвела на неё большое впечатление. Дело, конечно, не в достоинствах книги, каковыми оная несомненно обладает, а в достоинствах автора, обладательницы рано созревшей души. Тереза из Лизьё была одарённой личностью. Любая личность, тем более одарённая, и тем более женская, не могла не привлекать Цветаеву. В юности она пленилась М. Башкирцевой, талантливой художницей, тоже рано умершей. Башкирцева привлекала Цветаеву особенной совокупностью черт характера, так похожих на её собственные черты. И в М. Башкирцевой и в Терезе привлекала, прежде всего, превосходящая обычные параметры целеустремленность. С детства эти девочки знали – что они хотят. Тереза, почувствовав однажды необычайной силы любовь к Христу, твёрдо решает уйти в монастырь. Её призвание – быть монахиней, а высшая цель её подвижничества – молиться за священников и стать великой святой. Тереза так и пишет в своей книге: «я постоянно ощущаю дерзновенное желание стать великой святой».32
Понимая, что она слаба физически и духовно, Тереза целиком и полностью предаёт себя воле Божией и открывает Христу своё заветное желание. Тереза добивается почти невозможного: в 15 лет она с отцом и другими паломниками предпринимает поездку по святым местам Италии, добивается аудиенции у папы Льва ХIII, испрашивает его разрешения уйти в монастырь. Такое разрешение папы ей необходимо, т. к. для монастырской жизни она ещё слишком молода. Папа относится к просьбе девочки благосклонно, и в шестнадцать лет Тереза осуществляет свою мечту. Последующая её жизнь есть исполнение строго устава кармелиток, молитвы за священников, непрерывный жар любви к Богу/ Она заболевает туберкулёзом. Страдая от болезни, она думает только о Боге, и всё время повторяет, что любит Его. На посмертной фотографии лицо Терезы поражает одухотворённой неземной красотой, безмятежным выражением на нём. При жизни её лицо было просто хорошеньким. После смерти оно стало прекрасным. Нет сомнений в том, что Цветаева видела эту фотографию. Цветаева подмечает, что, будь у Терезы иная цель в жизни, она могла бы стать поэтом или прекрасной любовницей. Что Цветаева права, следует из высказывания самой монахини, которая рассуждает о земной и небесной любви: «Как может сердце, отдающееся земной любви, тесно соединиться с Господом? Я чувствую, что это невозможно. Я знаю, что не могу ошибиться, хотя и не пила из чаши, отравленной чересчур пылкой земной любовью <…> Да, я чувствую, что Господь знал, что я слишком слаба для искушения. Если бы сияние обманчивого света возникло перед моими глазами, вероятно, я бы позволила ему сжечь себя полностью. <…> Никакой моей заслуги нет в том, что я не отдала себя земной любви, ибо великое милосердие Божие сохраняло меня от этого! Я сознаю, что без Него могла бы пасть также низко, как св. Мария Магдалина».33
Поразительное понимание собственной сущности! Цветаева и св. Тереза – два гения: гений поэзии и гений святости. У них обеих была общая цель – преодоление и преображение земной действительности. Их обеих пожирало пламя любви. Не будь Цветаева поэтом, она, в силу особых качеств характера и высочайшей степени одарённости, могла бы стать великим философом, великим учёным, и великой святой. У неё было влечение к монастырской жизни, к монастырскому послушанию. «Я, может быть, - пишет Цветаева А. Берг,   больше всего в жизни любила монастырь, нет – Stift: Stiftsdome, Stiftsfraulein, с условной свободой и условной (вольной) неволей, Этого устава я искала с четырнадцати лет, когда сама себя сдавала в интернаты, тут же в Москве, при наличии семьи и дома, говорю—в интернаты, каждый год   в другой. Устав для меня высший уют, а «свобода» – просто пустое место: пустыня. Я всю жизнь об этом уставе – старалась, и видите куда привело?».34
Пятнадцать лет назад до этого письма Цветаева писала А. Бахраху: «Я редко бываю в городе, только в библиотеке, где читаю древних. О. если бы монастырскую библиотеку! С двумя старыми монахами, такими же сухими, как пергаментные томы, над коими они клонятся! И мощёный садик в окне».35
Смолоду в Цветаевой жило стремление к монастырскому уединению, тишине, порядку и покою, располагающему к постоянному размышлению, созерцанию и размеренной работе. Судьба распорядилась иначе.
История со св. Терезой, впрочем, не закончена. В августе 1938 года Цветаева сообщает А. Берг, что ехали поездом через Лизьё и видели монастырь в глубине города, о котором сорок лет назад Тереза сказала: «C’est le froid qui m’a tuee» («Меня убило равнодушие»). Цветаева хорошо помнила эту книгу.
К слову сказать, в книге св. Терезы есть немало высказываний, делающих честь её молодому и рано созревшему уму, Некоторые из них весьма близи по духу Цветаевой: это высказывания о любви, страдании, презрении к миру, и об ином мире.
Св. Тереза о жизни и о посмертном существовании сказала следующее; «Люди ошибаются, когда называют жизнью то, что должно закончиться, Это имя следует давать лишь чему-то небесному, что никогда не должно умереть».36
Цветаева пишет Гулю: «я не люблю земной жизни, никогда её не любила, в особенности – людей. Я люблю небо и ангелов: там и с ними я бы умела».37
Через три года Цветаева уже другому адресату повторит почти, то же самое: «Мне жить не нравится, и по этому, определённому оттолкновению заключаю, что есть в мире ешё другое что-то (Очевидно – бессмертие) Вне мистики. Трезво. Да!» Цветаева неоднократно будет повторять, что жизнь ей не нравится, что жить ей плохо, что на земле она только гостья, и земля ей это не прощает.
Житейское бытовое раздражало Цветаеву. Когда С. Андронникова собралась второй раз замуж, и какие-то обстоятельства мешали ей быстро оформить документы, Цветаева вместо утешения пишет ей: «Умиляюсь и удивляюсь Вашему нетерпению. Мне, с моей установкой на Царство Небесное, там – потом когда-нибудь  ) оно дико и мило».38
Цветаева чтила церковные таинства. Нечего и говорить, что она соблюдала их: венчалась в церкви, крестила своих детей, ходила к исповеди и к причастию. Когда одна из её приятельниц выдавала дочь замуж, Цветаева заботливо справляется, будет ли венчание в церкви? И прибавляет, что венчание необходимо. Легче всего проследить эволюцию религиозного сознания Цветаевой по двум высказываниям в отношении евхаристии. Первое сделано в начале 20-х гг. Цветаева записывает в тетрадь: «Чудовищность причастия: есть Бога. Богоедство».39
Проходит около пяти лет. А. Чернова пишет Цветаевой подробный отчёт о том, как проходило венчание К. Родзевича и М. Булгаковой. Невеста, после причастия, вытерла губы платком. Эта деталь настолько поразила Цветаеву, что комментирует она только эту сцену: «Стереть платочком причастие – жуткий жест».40
От «чудовищности» причастия   к «жуткому» жесту. Кровь Христову стереть с губ! Жуткий жест – кощунственный жест, c точки зрения Цветаевой.
Цветаева уверена, что в ином мире её лучше поймут, чем в земной жизни. В статье «Поэт и время» она детально развивает эту мысль: «В России меня лучше поймут. Но на том свете меня ешё лучше поймут, чем в России. Совсем поймут. Меня самоё научат меня совсем понимать. Россия только предел земной понимаемости, за пределом земной понимаемости России – беспредельная понимаемость не-земли». Вера в существование иного, не-земного, лучшего, справедливого мира, где судят не по платью, не по внешности, не по положению, занимаемом в земном обществе, а по уму и таланту, помогала Цветаевой не бояться смерти. И даже, в каком-то высшем смысле, предпочитать её жизни: «я, конечно, кончу самоубийством, ибо всё моё желание любви – желание смерти. Это гораздо сложнее, чем «хочу» и «не хочу». И, м. б., я умру не оттого, что «там хорошо».41
В Цветаевой всегда жило внутреннее ощущение «реальности высшей по сравнению с окружающей нас видимой реальностью».42
Смертная память была у Цветаевой с детства. Даже в её самых ранних стихотворениях тема смерти занимает не последнее место. В юности Цветаева испытывала страх перед смертью, чувствующийся во многих стихотворениях 10-20-х гг. Этот страх, несомненно, был связан с атеистическим направлением мыслей Цветаевой в тот период её жизни. В начале 20-х годов, размышляя о смерти, Цветаева скажет: «Думаю, смерти никто не понимает. Когда человек говорит: смерть, он думает: жизнь. <…> Смерть – это когда меня нет. Я же не могу почувствовать, что меня нет. Значит, своей смерти нет. Есть только смерть чужая, т. е. местная пустота, опустевшее место (уехал и где-то живёт), т. е. опять-таки жизнь, не смерть, непонимаемая, пока ты жив. <…> Я думаю: страх смерти есть страх бытия в небытии, жизни в гробу: буду лежать, и по мне будут ползать черви».43
Нетрудно заметить в этих высказываниях прямое влияние Эпикура, Сенеки, М. Монтеня.
Страх смерти пройдёт у Цветаевой, когда в ней ослабеет атеистическое настроение и усилится религиозное сознание, когда придёт понимание того, что между жизнью и смертью нет грани, и что жизнь души и духа не кончается со смертью тела. Цветаева постепенно начинает твёрдо верить в Бога и в вечную жизнь души. Тема смерти станет ведущей темой цветаевской лирики. В зрелом возрасте Цветаева напишет: «Нет ни жизни, нет ни смерти – третье». («Новогоднее»)
Третье – это бессмертие. Совсем по П. Чаадаеву: «Христианские бессмертие – это жизнь без смерти, а вовсе не жизнь после смерти».44
Цветаева перестала ощущать смерть как трагедию конца жизни. Она пишет Р. Зибер-Рильке по поводу смерти её отца, что его смерть ещё не исполнилась, что каждую минуту она хочет ему что-то сказать, пусть даже о погоде, что в своей внутренней жизни она не желает связывать себя такой случайностью, как смерть.
Иной мир всегда был связан у Цветаевой со Страшным Судом, который она понимала на свой лад. Пережив ужасы революции, хлебнув горя сполна, узнав, что такое нищета, холод, голод, одиночество, отверженность, Цветаева скажет: «Страшный Суд для тех, кто страдал день не осуждения, а оправдания».45
Да и какой Страшный Суд может быть страшнее того, что она пережила в эти дикие для страны годы!
После Страшного Суда – оправдания для неё – Цветаева ждала Царствия Небесного, в котором она должна будет сбыться по образу своей души, отыграться за всё. Земная жизнь обошлась с нею жестоко и несправедливо. От Царствия Небесного она ждала справедливости. Впрочем, Цветаева признавала, что на Страшном Суде и ей придется держать ответ: за поэтические творения. Именно за те, которые написаны под влиянием демонов стихий. Но уж такое дело поэта – что, ни вышло бы из-под его пера: «Не «чудно» вышло, а чудом – вышло, всегда чудом вышло, всегда благодать, даже если её посылает не Бог». («Искусство при свете совести») За эти стихи, посланные не Богом, на Страшном Суде и спросится.
Страшный Суд это суд совести. Спросится с тех, кто знает тайну творческого вдохновения. Цветаева – знала. И была готова отвечать. И предостерегала других – соблазняющихся творчеством, и не ведающих – кем соблазнены: «Посему: если хочешь служить Богу или людям, вообще хочешь служить, делать дела добра, поступай в Армию Спасения или ещё куда-нибудь и брось стихи». («Искусство при свете совести»)
У Цветаевой всё же есть надежда, что если существует Страшный Суд слова – на нём она будет совершенно оправдана.
Цветаева всегда держала под рукой две книги: Библию и древнегреческую мифологию. Рассуждая о книгах, Цветаева ставила Библию и мифологию в один ряд с эпосом по значимости. Эта литература была вне критических оценок, вне соперничества: «Только плохие книги – не для всех. Плохие книги мстят слабостям: века, возраста, пола. Мифы – Библия – эпос – для всех».46
На Библию Цветаева смотрела как на великую книгу. Нередко она давала событиям, изложенным в ней, неожиданную и точную оценку: «Еву Библия делает Прометеем», «Песня Песней действует на меня, как слон: и страшно и смешно», «Песня Песней: флора и фауна всех пяти частей света в одной – единственной женщине. (Неоткрытую Америку – включая)», «Песня Песней написана в стране, где виноград – с булыжник», «Вся Библия – погоня Бога за народом. Бог гонится, евреи убегают».47
Это конечно сказано о Ветхом Завете. К Ветхому и Новому Заветам Цветаева подходила не с одной и той же меркой. Она превосходно понимала разницу идей, лежащих в основе Заветов: «Единственное, что читаю сейчас - Библию. Какая тяжесть – Ветхий Завет! И какое освобождение   Новый!».48
«Тяжесть» Ветхого Завета чувствуется в избранных Цветаевой образах – слон и булыжник. Но за художественными образами кроется глубокий смысл. В Ветхом Завете Цветаева усматривает тяжесть плоти, материи, природной необходимости. Новый Завет освобождает человека от власти материи и природной необходимости. Тяжесть Ветхого Завета – в ощущении первородного греха и жажды искупления через кровавую жертву, в чувстве ужаса перед карающим, грозным, мстительным Богом. Бог Ветхого Завета открывается человеку как Сила и Мощь. Бог Ветхого Завета не Отец, но Творец с безграничной властью над своими творениями. Горе тому, кто ослушается Его. Тяжесть Ветхого Завета – в отсутствии идеи спасения. Глубокая тоска человека перед лицом неизбежной смерти слышна в Книге Екклесиаста проповедника)».49
В Ветхом Завете Цветаева пленялась образами Адама и Евы, Моисея, Соломона, Суламифи, Саула, Давида, Агари, Даниила. Есть в её лирике особая тема, навеянная Ветхим Заветом – тема еврейства.
Новый Завет несёт освобождение от этой глубокой тоски, от чувства ужаса перед Богом, от бессмысленности существования в бесконечном цикле природной необходимости. Христос является миру как спасение, искупление, свобода и любовь. Бог-Отец открывается человеку как Любовь и Милосердие через Сына. Христос утверждает высшее достоинство человека. Прав Н. Бердяев, говоря, что Новый Завет – завет любви и свободы. Цветаева, независимо от Бердяева, приходит к тому же заключению. Христа Цветаева не противопоставляет природе, но ставит Его выше всего, что есть в ней: «Обратная крайность природы есть Христос». («Искусство при свете совести»)
Природа есть материя, необходимость, плоть – физическое и низшее. Христос есть Бог, оживляющий и одухотворяющий природу. «Если Христос любил плоть,   говорит Цветаева,   то, как поэт: для подобий своих и притч, чтобы людям понятней – никогда не в упор, никогда – как таковую!».50
Что Христос есть Бог – для Цветаевой непреложная истина. То, что Христос в её оценке ещё и поэт, делает Его в её глазах Богом вдвойне. Ибо в устах Цветаевой это наивысшая похвала, как человеку, так и Богу. Бог – поэт! Кто, кроме Цветаевой, осмелился так сказать о Христе! Здесь ощущается единство человека и Бога через Слово. Слово – высшая сила и верховная власть Бога и человека. Слово равняет человека и Бога. Прежде всего, – поэтическое слово.
Цветаева сетует на то, что Христа люди вынуждали творить чудеса, не доверяя Его слову. Правда, в юности она сама  требовала от Христа то же, что и другие:
Христос и Бог! Я жажду чуда,
Позже она отречётся от своего требования и проникнется сочувствием к Богу. Это сочувствие поэта к Богу-поэту: «Как мне жаль Христа! Как мне жаль Христа, за Его насильственные чудеса! Христос, пришедший горы двигать – словом! «Докажи, тогда поверим! Верим, но подтверди!» Между чудом в Кане (по просьбе Марии) и испытующим перстом Фомы – странная перекличка. Если бы Мария была зорче, она бы вслед за превращением воды в вино, увидела другое превращение: вина – в кровь… Убеждена, что Иоанн у Христа не просил чудес».51
Не просил, потому что одному только слову безоговорочно верил и других доказательств божественности не требовал. Одно только Иоанново Евангелие начинается фразой: «Вначале было Слово…». Этого Евангелиста Цветаева особенно чтила и часто упоминала, и гордилась тем, что родилась в церковный праздник Иоанна Богослова. Не последнюю роль в этом особом почитании сыграло поклонение Иоанна перед Словом.
Размышляя об употреблении А. Бахрахом слова «бдение» и противопоставляя его слову «бессонница» Цветаева от чисто филологических изысканий переходит к размышлениям об Иоанне и его отношении к Христу: «Будь я Иоанном, мне бы Христос не давал спать, даже когда бы мне в постель гнал. Бдение как потребность, стихия Бессонницы, пошедшая по руслу Бдения».52
Бдение есть добровольный, волевой акт отречения от сна, с то время как бессонница – страдание от невозможности заснуть.
Цветаева, желая ощутить разницу в значениях, прибегает к образу Иоанна не случайно. Иоанн бдит, ибо ни секунды не хочет потерять на сон, ибо рядом – Бог. Ничего нельзя пропустить, всему хочется быть свидетелем.
Читая Г. Федотова, Цветаева проницательно подмечает у него несообразность высказывания «Добро отмирает в Царствии Небесном»: «А я думала,   замечает Цветаева,   что Царствие Небесное – абсолютное добро, т. е. Христос». Христос как абсолютное добро есть высшая степень доверия Цветаевой к Богу.
Религиозный путь Цветаевой от страха – к доверию, от требования чуда – к сочувствию. Отношение зрелой Цветаевой к Богу является довольно-таки сложным. Не однажды она признавалась, что не дал ей Бог таланта к соборной любви, что не может она любить – вкупе. Христос, по её мнению, оказался слишком залюбленным людьми. Это вызывало её досаду и ревность. Её любовь к Христу была ревнивая любовь. Ревнивая любовь нередко отвращает нас от того, кого любим. Любой бог в истории религии, которому поклонялись вкупе, вызывает в Цветаевой негативное отношение. Так, сравнивая Аполлона и Диониса, она замечает; «Аполлону служат наедине. Вакху же – вкупе. Бог душ и бог толп (стай, свор). Только путём этой установки осмыслила своё отвращение от этого бога».53
Ревнивая любовь к Христу, это любовь, в которой ревность перевешивает притяжение и влечение настолько, что, поклоняясь перед Христом, благоговея перед Христом, Цветаева гордо стоит в стороне, не желая смешиваться с толпой. Такова её натура. Она понимает, что Христос неповинен в том, что залюблен, что общество Его именем злоупотребило. Тем не менее, из ревности, она демонстративно предпочитает Христу – Люцифера, отвергнутого всеми, Христу – Бога-отца, Бога Святого Духа, недостаточно любимых всеми. Она любит Бога-отца, потому что он, по её мнению, обойден любовью, хотя «для любви немыслим», по её собственному выражению. Она любит Бога Святого Духа за ниспосланный им дар, за творческую силу за то, что он дышит, где хочет. Бога Святого Духа она окружает особенным благоговением. Бог-отец через Бога Святого Духа посылает человеку благодать. Так, побуждая А. Штейгера быть благодарным за всё, что у него есть, Цветаева пишет: «Бог Вам дал великий покой затвора, сам расчистил Вашу дорогу от суеты, оставив только насущное: природу, одиночество, творчество, мысль».54
Она любит Люцифера из чувства сострадания и солидарности, ибо отвергнут всеми (прав, раз обижен), и за то, что и он, как и Бог Святой Дух, посылает творческую силу, ибо ему подчиняются стихии, а поэт, как известно, слуга идей и стихий. Люцифер – когда-то любимый ангел Бога. Цветаева признаётся, что любит ангелов. Он часто даже дурных людей наделяла ангельскими чертами из опасения, что человек вполне может оказаться ангелом, спустившимся с небес, или падшим ангелом, принявшим человеческий облик. Об этом Цветаева говорит совершенно серьёзно, ибо если в библейские времена это время от времени случалось, то нет никаких причин не верить в то, что это может случиться и в наши дни.
Без Бога Цветаева не мыслит ничего. Всё – в Боге, всё – с Богом, ничего само по себе, ничего от человека. Рассказывая о том, как она начинает писать новую вещь, Цветаева говорит: «С Богом! (или) – Господи, дай! – так начиналась каждая моя вещь».55
Человек всем обязан Богу. Эта истина была для Цветаевой непреложной. Тем более обязан Богу – поэт. Цветаева была склонна думать, что именно в поэте чаще всего проявляется действие Бога Святого Духа: «Но писала это не «москвичка», а бессмертный дух, который дышит, где хочет, рождаясь в Москве или Петербурге – дышит, где хочет.
Поэт есть бессмертный дух!».56
Цветаева полагала, что воздействие Божией благодати на поэта не ставит его на один уровень с пророком, который тоже испытывает на себе это воздействие: «Область поэта – душа. Вся душа. Над душой – дух, не нуждающийся в поэта, если нуждающийся – в пророках».57
Хулу на Святого Духа Цветаева считала самым страшным грехом.
Действие божественной силы и благодати в ней самой всегда волновало Цветаеву своей чудесной мощью и таинственностью, и внезапностью проявления. Она всегда чувствовала, что в отношении неё действует Божий промысел: «О, Бог действительно хочет сделать меня большим поэтом, иначе  бы Он так не отнимал у меня всё!».58
В одном из стихотворений Цветаева представляет, как она предстанет перед Богом после смерти, и как она будет оправдываться перед ним, ибо, зная о Промысле Божием, она оказывала Богу сопротивление:
И ты поймешь как страстно день и ночь
Боролись Промысел и произвол
В ворочающей жернова груди.
Цветаева всегда чувствовала в себе это борение, особенно, в молодости. Будучи человеком непокорным, она упрямо лелеяла в себе человеческое в ущерб божественному: «Бог хочет сделать меня богом – или поэтом, а я иногда хочу быть человеком и отбиваюсь и доказываю Богу, что Он неправ. И Бог, усмехнувшись, отпускает: «Поди   поживи».59
Цветаева отдавала себе отчёт в том, что Бог терпелив и попускает в ней человеческие слабости. Она понимала, что Бог настоит на своём, ибо много ей дал и вправе с неё требовать отдачу. Но иногда она возмущалась: «Бог всё меня испытывает – и не высокие мои качества: терпение моё. Чего Он от меня хочет?».60
Цветаева старается прислушиваться к Богу, уловить Его тайные замыслы, разгадать и исполнить их. Это не всегда удаётся, и, когда не удаётся, прорывается досада. Цветаева частенько роптала. Смирения не было среди её добродетелей: «всем существом негодую на людей и на Бога и жалею свою голову – именно её, не себя!».61
Через год она повторит: «Моя беда – в бодрствовании сознания, т. е. в вечном негодовании, в непримирённости, в непримиримости».62
Как знать, быть может, Бог именно смирение и пытался в ней воспитать, ибо тогда ей было бы гораздо легче жить. Но о смирении как христианской добродетели Цветаева отзывалась несколько скептически. Она не совсем понимала, почему человек, получивший от Бога дар, не должен этим даром гордиться, почему он обязан умалять его и себя низводить до ничтожества. Главное, считала она, признать, что дар – от Бога, и если его Бог дал, то его надо ценить, а никак не наоборот. Поэтому Цветаева заявляла, что высказывание «Блаженны нищие духом» – не для неё. Она не понимала Серафима Саровского, исповедовавшего смирение как высшую добродетель. Ум,   говорила она,   дан человеку на откуп, ум не есть личная принадлежность, поэтому умом надо гордиться. То же она думала и о поэтическом даре. Во всём остальном Цветаева была – само смирение. Не шла она против Бога, человека и природы, как мы уже знаем, в любви, ибо любя человека больше, чем Бога, человек Бога предаёт.
Признавая правоту Бога во всём, Цветаева утверждает, что Бог всё меряет высокою мерой. И человек обязан всё мерить высокою мерой – божественной мерой.
Цветаева считала, что самое божественное чувство – восторг: «только на вершине восторга человек видит мир правильно, Бог сотворил мир в восторге (NB! Человека – в меньшем, оно и видно), и у человека не в восторге не может быть правильного видения вещей».63
Человеком чаще всего владеет не восторг, а чувства прямо противоположные, и это делает человека в глазах Цветаевой существом не слишком совершенным. Недаром ангелов она любит больше, хотя с точки зрения Н. Бердяева ангелы стоят ниже человека. Любовь ангелов, с её точки зрения, совершенна, благородна, неизменна. Ангел не может не понять. Ангел не может не простить. Ангел не может предать и изменить. Ибо в ангеле – посланнике Божием, посреднике между Богом и человеком – живёт Божия любовь к человеку.
Цветаева прямо связывает проявление чувства любви с проявлением божественной природы человека, с тем самым божественным восторгом, позволяющим видеть мир правильно: «Любить – видеть человека таким, каким его задумал Бог, и не осуществили родители. Не любить – видеть человека таким, каким его осуществили родители».64
Когда Бог проявляет себя в человеке, это всегда вызывает восхищение Цветаевой. Она полагает, что сила Божией благодати должна быть сильна в человеке настолько, чтобы человек не сделался скотом или демоном. Если нет Божией благодати, он делается тем или другим. Только с Божией благодатью человек – человек. Человек – скот – демон, никогда – ангел. Ангел, по разумению Цветаевой, выше человека.
Преобладание божественного начала в человеке делает его поэтом или пророком. Проявление божественного начала в человеке не поэте Цветаева считала чудом ещё большим, нежели проявление его в поэте: «Бог в человеке – да. А ведь это несравненно больше и точнее. Бог в вашем эмбрионе, а не поэзия. Поэзией станет, когда вы его в стихах явите».65
Как бы ни роптала Цветаева, упрекая людей и Бога в своих бедах, она была всегда благодарна Ему за то, что Он сделал её поэтом в это время и в этой стране: «Я ненавижу свой век и благословляю Бога (я знаю, что нельзя благословлять Бога, но так я так говорила в детстве. (.<…> Итак, благословляю Бога за то, что ещё застала ТО, конец ТОГО, конец царства человека, т. е. Бога, или хотя бы божества: верха над!».66
Благословить Бога – быть благодарной Богу.
В цветаевских произведениях красной нитью проходит триада: тело – душа – дух. Эта тема с юности волнует Цветаеву. Не один раз в своих произведениях она упоминает о бессмертии души. Бессмертие души для неё   непреложная истина. Может показаться с первого взгляда, что мы можем говорить о христианском мироощущении Цветаевой, ибо как сказал ап. Павел: «Если нет воскресения мертвых, то и Христос не воскрес, а если Христос не воскрес, то и проповедь наша тщетна, тщетна и вера ваша» (1 Коринф. 15: 13,14). Вера в воскресение из мертвых, в бессмертие души есть краеугольный камень христианства.
Однако при более внимательном рассмотрении этой проблемы мы обнаружим, что цветаевское понимание триады: тело – душа – дух несколько расходится с христианским.
Прежде всего – тело. Ап. Павел заповедует относиться к телу, как к храму Святого Духа. В послании коринфянам он говорит: «Разве вы не знаете, что тела ваши суть члены Христовы?» (1 Коринф. 6, 15). Через несколько строк он повторит: «Не знаете ли, что тела ваши суть храм» (1 Коринф. 6, 19).
Тело – свято и относиться к нему христианин должен с почтением и любовью, как к Господней святыне.
Отец С. Булгаков следующим образом рассуждает о теле: «Христианство заключает в себе совершенно иное понимание телесности. Телу придаётся в нём положительное и безусловное значение. Оно не есть только следствие греха или отпадение во что-то низшее, <…> но есть первозданная сущность. <…> Но христианство есть религия не только спасения души, но и духовного прославления тела. <…> Христианство есть апофеоз тела и даёт великие обетования относительно его искупления».67
Булгаков предупреждает, что нельзя противопоставлять телесность – духу, потому что они не противопоставлены; существует духовная телесность. Ап. Павел  говорит о том, что человек существует во всей полноте через тело, душу, дух, которые надлежит сохранять в целости и чистоте.
Цветаева тело (плоть, телесность) не отвергает, но не любит и не признаёт его притязаний на первенство. Тело мешает ей, как стена, через которую не видно души. В молодости тело – одежда души, её наряд, а в старости – гроб, из которого рвёшься. Наряд – внешнее, которое Цветаева никогда не чтит, ибо он не всегда соответствует тому, что прикрывает, т. е. душе, которая может превосходить тело во всех отношениях красотою.
Замечу, что Цветаева никогда не была довольна своей внешностью, считая её недостойной её души. Она сама говорит, что в детстве была беспощадна в своей самооценке и стыдилась своей внешности. Цветаева находила утешение в строке Гёте: «O, lasst nich scheinen, bis ich werde» («Какой кажусь, такой я стану»).
Цветаева надеялась, что в ином мире её телесная оболочка станет соответствовать её душе. Несоответствие богатства и красоты души – телу казалось Цветаевой величайшей земной несправедливостью.
Тело Цветаева не считала полноправной частью человека. Тела, по её мнению, есть, прежде всего, вкусовые пристрастия человека, и поэтому они – бесчеловечны. Тело не должно главенствовать, а между тем, оно одно только и главенствует у людей. Это постоянно вызывало досаду и раздражение Цветаевой. Для себя она эту проблему решила раз навсегда: «Плоть, это то, что я отрясаю».68
С телом связана проблема пола. Если плоть Цветаева отрясает, то пол должен быть переборот. Плоть, пол – низшее, и они должны быть посрамлены, побеждены в человеке высшим в нём. Цветаева  близко подходит в своём понимании победы над низшим к пониманию Эразма Роттердамского, который сказал, что добродетель не в том, чтобы не иметь страстей, а в том, чтобы победить их.
Тело растёт и развивается до определённого момента, а затем прекращает своё развитие и начинается обратный процесс постепенного разрушения. Эта ограниченность развития тела отражается в его способности насыщения. Его легко насытить и в этом также проявляется его ограниченность. Тело связано со способностью чувствовать голод, холод, усталость. Тело это хозяйство, насморк, случайные поцелуи, и проч., и проч.
Тело это всё, что не преображено. Не преображённое тело, по Цветаевой, это значит сырое, хаотичное, животное, стихийно-чувственное, случайное, не важное, не существенное, но вещественное, и в своей не преображённной вещественности – жалкое и недостойное человека. Не преображённое – убогое. Убожество – убывание божества.
Цветаева досадовала: «И я всегда ревновала к плоти: как воспета! <…> Душу никогда не будут любить так, как плоть, в лучшем случае – будут восхвалять. Тысячами душ всегда любима плоть. Кто хоть раз обрёк себя на вечную муку во имя одной души?
 <…> идти на вечную муку из любви к душе – уже значит быть ангелом. <…> Почему я тебе говорю всё это? Наверное, из страха, что ты увидишь во мне обыкновенную чувственную страсть (страсть – рабство плоти)».69
Цветаева всегда боялась, что те, кому она признаётся в любви, могут неправильно понять её. Если она вынуждена объяснять всё это поэту Рильке, то нечего и говорить, что не поэты её чаще всего не понимали, точнее, неправильно понимали, принимая высокие и страстные движения души за низкую чувственную страсть.
Тело Цветаева признавала только в деревьях. Тело дерева – чисто, целомудренно, свято, не жаждет другого тела. Через древесное тело ясно проступает душа дерева, тянущаяся ввысь всеми ветвями, всей кроной – прочь от земли. Тело дерева есть тело уже преображённое и оттого – прекрасно.
Тело человеческое, по Цветаевой,  есть тело не преображённое. Похоже, что Цветаевой были близки мысли Плотина, стыдившегося, что у него есть тело, и Эразма, считавшего, что всё плотское – постыдно.
Душа, по Цветаевой, никогда не может быть насыщена и всегда способна к росту, развитию. Душа не знает, что такое старение и разрушение. Душа любима менее тела, ибо её не видно. Любовь к телу пропадает вместе с разрушением тела. Любовь к душе вечна, ибо душа не знает разрушения. Тело любит землю и земное. Душа любит заочное, то, что за пределами земного, то, что вне земли, над землёй, иной мир, где она царствует и властвует, торжествуя над телом.
Тело человека оставляет Цветаеву равнодушной, ибо тело есть сродни механизму, который необходим в земных условиях, но замечаешь его тогда, когда он начинает давать сбои.
Но душа и тело на земле неразрывны. Душа заставляет тело функционировать. Душа – выше тела. Душа это то, что болит. Телу Цветаева отказывает даже в способности чувствовать и ощущать, ибо через тело чувствует и ощущает всё-таки душа.
По примеру древних, Цветаева называет душу Психеей. Всё плотское, самочное воплощает Ева. Цветаева всегда утверждала, что от Евы в ней нет ничего. Всё – от Психеи.
Иногда Цветаевой приходится считаться и с телом – своим или чужим – но всегда на уровне презрительной уступки.
В письме к А. Штейгеру Цветаева даёт своё понимание души: «Душа <…> рождается готовая, не рождается – продолжается – со всем грузом бессознательной и бесполезной памяти. Бессознательной – так руки сразу узнают клавиши. плечи – волны. Бесполезной – все ошибки заново, как будто бы никогда не расшибался – и это уже можно проследить в короткой нашей, в короткой Вашей жизни: от чего Вы в жизни излечились, чему – научились? Ни от чего. Ничему».70
В этом понимании души отчётливо ощущается влияние Платона. В христианстве принято положение о душе, которую дарует Бог, в то время как тело дают родители. С рождения до смерти душа сама обретает свой жизненный опыт.
Цветаева утверждает, что душа продолжается, обременённая грузом бессознательной и бесполезной памяти. Это совершенно платоновский взгляд. Платон говорит о существовании души до рождения, которая на земле наслаждается красотою идеального мира, о котором на земле очень смутно помнит. По Платону тело – раб, душа – госпожа, властвующая над ним. Тело – оковы души, его темница. («Федон»)
В 1920 году Цветаева пишет:
Да, друг невиданный, неслыханный
С тобой. – Фонарик потуши!
Я знаю все ходы и выходы
В тюремной крепости души.
Через пять лет ещё одно стихотворение на ту же тему:
Жив, а не умер
Демон во мне!
В теле, как в трюме,
В себе, как в тюрьме.
В этом стихотворении тело есть тюрьма, тога, ватный халат, стойло, котёл, топь, склеп, крайняя ссылка, тайна и тиски железной маски. Тело сравнивается со всем, что, так или иначе ограничивает душу, ставит ей преграды, стискивает со всех сторон, сжимает и удушает.
Цветаева разделяет мнение Платона о перевоплощении души, о том, что, отделившись от тела, душа, чересчур связанная с телесностью, возвращается на землю. По Платону, есть души чистые и легкие, не влекущиеся к телесному, ибо всю жизнь сосредоточивались на самих себе, избегая тесной связи с телом. Такие души после смерти тела возвращаются в божественный идеальный мир, где обретают блаженство.
Есть также души тяжёлые, обременённые телесными связями. Тяжесть и привязанность к земному миру тянет их назад, и они получают новое тело. Платон прибавляет: «Оковы эти, вероятно, всякий раз соответствуют тем навыкам, которые были приобретены в прошлой жизни».71
Цветаева несколько раз высказала предположение о возможности снова родиться на земле:
А в следующий раз – глухонемая
Приду на свет, где всем мой стих дарю, мой слух дарю
Ведь всё равно, – что говорят, – не понимаю,
Ведь всё равно – кто разберет? – что говорю.

Бог упаси меня – опять Коринной
В сей край придти, где люди твёрже льдов,
а льдины – скал.
Глухонемою – и с такою длинной
Вот – до полу – косой, чтоб не узнал!
Родиться в России ей больше не хочется: «Может быть, в следующей жизни я до этого дорвусь – где-нибудь в Германии».72
Из веры в перевоплощение души вытекает, что Цветаева считала свою душу тяжёлой, т. е. привязанной к телесному, и из-за этого обречённой вновь вернуться на землю. Между тем, землю Цветаева не считала подходящим для проживания местом. Во всяком случае   для себя. Нередко платонизм у Цветаевой смешивается с христианскими понятиями о смерти и посмертном существовании. В стихотворениях 20-х гг. Цветаева не раз выражала уверенность в том, что после смерти ей уготован ад, ибо много грешила:
Быть в аду нам, сёстры пылкие,
Пить нам адскую смолу, -
Отчего же, будучи высоко духовным существом, Цветаева относит свою душу к тяжёлым (Платон), а по христианским понятиям предопределяет ей быть в аду? Она ответила на этот вопрос так: «Область поэта – душа. Вся душа. Над душой – дух, не нуждающийся в поэтах, если нуждающийся – в пророках. Пророчество в поэте как соприсутствие, не как сущность – как поэзия в пророке».73
Цветаева  различает душу и дух. Каково отличие души от духа?
По определению Оригена: «душа есть нечто среднее между немощной плотью и добрым духом».74
Комментируя Оригена, Эразм Роттердамский добавляет: «третьей и средней между ними он [т. е. Ориген] считает душу, которая способна к чувствам и естественным порывам. Она, словно в каком-нибудь мятежном государстве, не может не примкнуть к одной из двух сторон, её тянут туда и сюда; она вольна склониться куда хочет».75
Душа должна примкнуть либо к телу, либо к духу. Тяжёлая Платонова душа есть душа, примкнувшая к телу. По христианским понятиям, душа, потворствующая телу, греховна и попадёт в ад.
Поэт, самой своей природой обречён душу свою привязать к телесному, иначе не будет стихов, не будет поэта. Цветаева смотрела правде в глаза: «Стихи, <…> третье царство, вне добра и зла, также далеки от церкви, как от науки. Стихи, <…> это последний соблазн земли (вообще – искусства!), её прелестнейшая плоть. Посему, все мы, поэты, будем осуждены».76
Как душа – посередине, между телом и духом, так и поэт посередине, между природой и Христом, царством земным и Царствием Небесным. Область поэта – душа, влекущаяся к земной плоти, к земным соблазнам, душа, брошенная в водоворот стихий. Преодолеть стихию душе помогает воля и дух.
Душа и дух не есть одно и то же. Цветаева разницу между тем и другим знает:
Знать: Дух – мой сподвижник, и Дух – мой вожатый!
Душа – то, что болит, волнуется, переживает, страдает, мечется, томится, радуется и восторгается.
Дух – вожатый тела и души. Дух бесстрастен, холоден, решителен, твёрд. Дух знает – что хочет. Дух свободен от волнений и страстей. Дух – господин тела и души. Он может дать им, если они того хотят, полную свободу самовыражения. Но если душа обращается к духу с призывом о спасении, он вступает в свои права, обуздывая её. Несомненно, Цветаевой было известно высказывание Марка Аврелия: «Тело, душа, дух. Телу принадлежат ощущения, душе   стремления, духу – основоположения».77
В христианской литературе разделение на тело, душу, и дух даётся ап. Павлом: «Есть тело душевное, есть тело и духовное. <…> Но не духовное прежде, а душевное, потом духовное». (1 Коринф. 15, 46). Дух – высшее в человеке. Дух есть сильная часть души.
Епископ Феофан Затворник говорит, что дух есть, прежде всего, способность человека различать высшие ценности: добро и зло, истину и ложь, красоту и уродство. Если выбор в этой области сделан, то дух стремится подчинить своему решению душу и тело. Через Святой Дух человек общается с Богом. Без общения с Богом дух человека не способен найти настоящий критерий для определения высших ценностей, т. к. только Бог, который сам есть абсолютное благо, истина и красота, может указать решение человеку.
Святитель Лука (Войно-Ясенецкий) в своей книге «Дух, душа, тело» учит, что ум относится у духу как часть к целому, что дух гораздо обширнее ума, что дух творит формы. Дух и душа человека нераздельно соединены в единую сущность. Душа есть совокупность органических и чувственных восприятий, следов воспоминаний, мыслей, чувств и волевых актов, но без обязательного участия в этом комплексе высших проявлений духа, не свойственных животным и некоторым людям. Душа как комплекс органических и чувственных восприятий умирает вместе со смертью тела. Бессмертны те элементы самосознания, которые связаны с жизнью духа. Бессмертен дух, который может существовать без связи с телом и душой. Самосознание есть функция духа, а не ума. Духовность есть высшее достижение человеческой души. Плод же духа, как говорит ап. Павел в послании к галатам, любовь, радость, мир, долготерпение, благость, милосердие, вера, кротость, воздержание.
Тело, душа и дух, если он есть, ибо его может и не быть, находятся в неразрывном единстве. Цветаева это превосходно понимала: «Любя шум дерева, <…> не могу не любить его ствола и листвы: ибо – листвой шумит, стволом – растёт! Все эти деления на тело и дух – жестокая анатомия на живом, выборничество, эстетство, бездушие».78
Присутствие духа в поэте – обязательное условие существования поэта и поэзии, которая от этого присутствия зависит. Через дух поэт получает вдохновение. Дух контролирует душу и тело, вовремя пресекая их злоупотребления. Цветаева знала истину о духе – бессмертен он, а не душа:
Не удушенный в хламе,
Снам и дням господин,
Как отвесное пламя
Дух – из ранних седин!
Душа не должна быть удушена прихотями тела; дух не может быть удушен прихотями души, ибо в нём сосредоточена вся её сила и власть.
В этой иерархии: тело – душа – дух, тело есть низшее, душа – среднее, дух – высшее. Недаром так волновался В. Розанов, призывая укреплять дух.
Цветаева была уверена, что поэт не может быть атеистом. Но поэта она не стремилась привязать к определённой религии. С её точки зрения поэт – всегда многобожец, т. е. язычник, но особый язычник: «Я бы сказала, в лучшем случае наш христианский Бог входит в сонм его богов» («Искусство при свете совести»). Замечательна фраза «в лучшем случае», ибо она произнесена христианкой и только христианкою она могла быть произнесена. Цветаева убеждена, что такова природа поэта изначально и иной она быть не может. Нечего и говорить, что таковой она считала и собственную природу. Разумеется, вышесказанное не означает, что поэт всерьёз поклоняется Зевсу, Аполлону, Афродите, но может быть наивно, по-детски в них верит, как чистосердечно верует и во Христа. Явление Христа для поэта не перечёркивает всех языческих богов. Они для него являются воплощением земных, плотских страстей (кстати, недаром же греческие боги живут на Олимпе, на горе, но гора-то земная). Христос – воплощение духовной жизни. И если у поэта вера только в олимпийцев, то это – худший случай, ибо он не видит – Высшего. Над самой Цветаевой, как сказал о ней М. Волошин, сиял «двойной свет: последнего язычества и первого христианства». Цветаева всегда знала Высшего, влеклась к нему. Зная свою земную миссию, Высшим же ей предназначенную, покорно её выполняла.
Бог меня одну поставил
Посреди большого света.
Ты не женщина, а птица,
Посему – летай и пой.
Находясь под впечатлением чтения книги св. Терезы, она пишет А. Берг: «Не думайте, что qui je tombe en religion – я была бы не я – этого со мной никогда не будет – у меня с Богом свой счёт, к нему – свой ход, который мимо и через».79
Цветаева понимала несовместимость двух видов служения Богу: поэтического творчества и святости, или на худой конец, праведности. Н. Бердяев выразил эту невозможность двойного служения в своей книге «Смысл творчества»: «Гениальность и есть иная святость, но она может быть осознана и канонизирована лишь в откровении творчества. Гениальность – святость дерзновения, а не святость послушания. <…> Быть может, Богу не всегда угодна благочестивая покорность. В тёмных недрах жизни навеки остаётся бунтующая и богоборствующая кровь и бьёт свободный творческий источник».80
Бердяев видит в творчестве гения как бы сознательное «жертвование» собой, т. е. с христианской точки зрения стремление к греху ради творческого акта. Но Цветаева знает, что это стремление как бы запланировано свыше, и не будет окончательного погрязания в грехе, ибо дух не дремлет в поэте и спасёт. Поэт из жертвы становится победителем и творцом, а творчество угодно Богу, потому что Он сам есть творец. Мир, по Бердяеву, может быть побеждён двумя способами: аскетически и творчески. Каждому – свой способ. У каждого – своя миссия.

ЛИТЕРАТУРА

1. Мережковский Д. А. Пушкин//Пушкин в русской философской критике: Конец ХIХ – первая половина ХХ в. М.: Книга, 1990. С. 123.
2. Лосская В. Марина Цветаева в жизни. Неизданные воспоминания современников. – М.: Культура и традиции, 1992. С. 298.
3. Слоним М. О Марине Цветаевой//Воспоминания о Марине Цветаевой: Сборник. – М.: Советский писатель, 1992. С. 321.
4. Там же. С 403.
5. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. – М.: Эллис Лак, 1995. Т. 7. С. 479.
6. Цветаева М. Неизданное. Сводные тетради. – М.: Эллис Лак, 1997. С. 364
7. Лосская. С.299.
8. Лосская. С.299.
9. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С.47.
10. Лосская В. С. 299.
11. Цветаева. Т. 7. С. 337.
12. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 380.
13. Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. – М.: Эллис Лак, 1995. Т. 6. С. 149.
14. Там же. С. 605.
15. Там же. С. 606.
16. Цветаева. Т. 7. С. 337.
17. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 350.
18. Бердяев Н. Философия свободы. Смысл творчества. – М.: Правда, 1989. С. 508.
19. Там же. С. 509.
20. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 335.
21. Чаадаев П. Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. М.: Наука, 1991. С. 347.
22. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 4. – М.: Эллис Лак 1994. С. 540.
23. Цветаева. Т. 6. С. 102.
24. Цветаева. Т. 7. С. 202.
25. Цветаева. Т. 6. С. 660.
26. Там же. С. 349.
27. Цветаева. Т. 7. С. 261.
28. Там же. С. 269.
29. Там же. С. 269.
30. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 525.
31. Цветаева. Т. 7. С. 511.
32. Святая Тереза Младенца Иисуса и Святого Лика. История одной души//Огонь и свет. Специальный выпуск. Париж, 1994. С. 33.
33. Там же. С. 33.
34. Цветаева. Т. 7. С. 516.
35. Цветаева. Т. 6. С. 615.
36. Святая Тереза. С. 113.
37. Цветаева. Т. 6. С. 526.
38. Цветаева. Т. 7. С. 99.
39. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 122.
40. Цветаева. Т. 6. С. 677.
41. Цветаева. Т. 4. С. 581.
42. Чаадаев. Т.1. С. 372.
43. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 52.
44. Чаадаев. Т. 1. С. 466.
45. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 135.
46. Там же. С. 61.
47. Там же. С. 54.
48. Цветаева. Т. 6. С. 528.
49. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 325.
50. Там же. С. 325.
51. Цветаева. Т. 4. С. 521.
52. Цветаева. Т. 6. С. 562.
53. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради.  С. 358.
54. Цветаева. Т. 7. С. 610.
55. Цветаева . Т. 4. С. 615.
56. Цветаева. Т. 7. С. 408.
57. Цветаева. Т. 7. С. 556.
58. Марина Цветаева. Т. 6. С. 594.
59. Там же. С. 696.
60. Там же. С. 730.
61. Там же. С. 686.
62. Там же. С. 711.
63. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 17.
64. Цветаева. Т. 4. С. 485.
65. \Цветаева. Т. 7. С. 557.\
66. Там же. С. 385.\
67. Булгаков С. Н. Свет невечерний: Созерцания и умозрения. – М.: Республика, 1994. С. 217.\
68. Цветаева. Т. 6. С. 53.
69. Цветаева. Т. 7. С. 70.
70. Цветаева. Т. 7. С. 574.
71. Платон. Избранные диалоги. – М.: «Художественная литература», 1965. С. 441.
72. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 272.
73. Цветаева. Т. 7.С. 556.
74. Ориген. О началах. - Самара, 1993. С. 137.
75. Эразм Роттердамский. Оружие христианского воина//Человек: Мыслители прошлого и настоящего о его жизни, смерти и бессмертии. Древний мир – эпоха Просвещения. – М.: Политиздат, 1991. С. 249.
76. Цветаева. Т. 6. С. 534.
77. Марк Аврелий. Наедине с собой//Римские стоики: Сенека, Эпиктет, Марк Аврелий. – М.: Республика, 1995. С. 286.
78. Цветаева. Т. 6. С. 578.
79. Цветаева. Т. 7. С. 511.
80. Бердяев. Смысл творчества. С. 393.

















IV.  М. ЦВЕТАЕВА  И  Р. ШТЕЙНЕР
   
Тему: гений и вера нельзя считать исчерпанной без рассмотрения очень важного вопроса. Исходя из всего вышеизложенного, мы можем придти к заключению, что, Цветаева, несомненно, была верующим человеком, но, допускающей ещё иные взгляды: языческие и почерпнутые у Платона. (Считать взгляды Платона на Бога в полной мере языческими невозможно).
Но всё вышеизложенное не даёт нам, ни малейшего представления о том, как относилась Цветаева к модным религиозным течениям своего времени. А между тем отношение это было выражено совершенно отчетливо, что мы и обнаружим в дальнейшем.
Без Р. Штейнера я в своём труде могла бы спокойно обойтись, если бы Т. Кузнецова не поставила это имя рядом с именем Цветаевой.
Дело вовсе не в том, что эти имена нельзя ставить рядом, Напротив. Нужно и должно ставить, тем более что Р. Штейнер до известной степени был вовлечён в орбиту интересов поэта. Однако, сопрягая с именем гения имя человека попавшего в орбиту его интересов, необходимо ответственно и очень осторожно относиться к сопоставлениям и не торопиться с выводами.
С моей точки зрения содержание книги Т. Кузнецовой «Цветаева и Штейнер» является сомнительным с точки зрения научной достоверности.
С первой фразы Т. Кузнецова делает Цветаеву антропософкой, хотя оной Цветаева никогда не была: «М. Цветаеву уже изучают в школах, но многие ли знают в современном русском мире о Р. Штейнере и созданном им учении – антропософии? »,   вопрошает Т. Кузнецова. Слышен упрёк школе: изучая Цветаеву, изучите и Р. Штейнера, потому что без последнего знание о Цветаевой оказывается как бы неполным. Вся книга Т. Кузнецовой именно к этой цели и устремлена – познакомить современного невежественного любителя творчества Цветаевой со Штейнером и антропософией, ибо, по убеждению Т. Кузнецовой, между Цветаевой и австрийским антропософом есть глубокая внутренняя связь. Цветаева в интерпретации Т. Кузнецовой выглядит как ученица, следующая заветам Учителя. Между тем, это мнение далеко от истины.
В 1913 году Р. Штейнер основал в Берлине собственное антропософское общество, отпочковавшееся от теософического общества. «К этому времени,   заявляет Т. Кузнецова,   в орбите притяжения его учения и его личности оказывается уже и находящаяся в духовном поиске Россия».1
Это слишком рискованное и чересчур раскованное по смелости обобщение. Духовный поиск России, как известно, закончился принятием православного христианства в 988 году. В орбите притяжения Штейнера оказалась, конечно же, не Россия, которая без Штейнера, слава Богу, обошлась, обходится и обойдётся, а некоторая часть российской интеллигенции, проживающая в основном в Москве и Петербурге, та часть её, которая оказалась не столько в духовном поиске, сколько в духовном ослеплении. Презрев духовные ценности православия, потеряв духовные ориентиры, эта часть интеллигенции оказалась в состоянии «блуждания духа», как очень точно выразился М. Волошин в своей «Автобиографии. «Этапы блуждания духа: буддизм, католичество, магия, масонство, оккультизм, теософия, Р. Штейнер».2
Духовные блуждания русской интеллигенции в начале ХХ века, или, если угодно, блуд – заигрывание с идеями, метание от одной идеи к другой – свидетельство её глубочайшего духовного кризиса. Пренебрегая своим духовным наследием – православием, русская интеллигенция начала ХХ века подала дурной пример русской интеллигенции конца ХХ – начала ХХ1 века, у которой и так почва из-под ног оказалась выбитой семью десятилетиями атеистической советской пропаганды.
Т. Кузнецова искренно умиляется и восхищается тем, что «зачинавшиеся в Европе социальные, культурные, философские, научные идеи рождали особенный отклик именно в России, «Конечно, как в случае с К. Марксом – можно сказать: лучше бы этого не было».3
Нельзя не согласиться, лучше бы идеи Маркса не нашли отклик в России, как, впрочем, и некоторые другие, например, теософия или антропософия, по той простой причине, что они не менее марксизма вредны и опасны для духовного здоровья человека.
Антропософия прикрывает своё истинное лицо, делая вид, будто бы она – наука. И. Ильин срывает маску с антропософии: «современные антропософы любят прикрываться словом «наука», а на самом деле проповедуют некую мистическую, душевную практику. В этой сумеречной, душевной практике <…>, меркнет чистый свет философского знания, и разумная жизнь духа растворяется в культивировании наиболее физиологических сторон и способностей души. Таково их «ясновидение», покупаемое ценою беспредметности и отказа от предметного опыта. Напрасно говорят они о науке: их «наука» не имеет ничего общего с тою наукою, которая ищет объективности в исследовании, открыто утверждает и открыто доказует; их «наука» есть магия, а содержание их «учения» смутная химера. «Антропософ» старается магически овладеть тайною своей личной бессознательной сферы и вступает для этого в практическое жизненное общение не с предметом, а со своим собственным бессознательным. Это общение погружает центр его личной жизни в непонятную для него глубину родового инстинкта, и совершается это не ради знания: как истинный «маг», антропософ ищет не знания, а господства, власти непокорной и несчастной стихией своего существа. <…> И тщетно пытается антропософ сослаться в своё оправдание на свою «мировую умудрённость». Он имеет, конечно, некоторую видимость «учения», но оно представляет из себя не более, чем несамостоятельную и эклектическую химеру. <…> Они «ворожат» всю жизнь вокруг непонятного им самим центра и не видят, что от их «мудрости» умаляется свет на земле».4
Так что не стоит спешить приходить в восторг вместе с Т. Кузнецовой оттого, что «именно в русской душе антропософия находила самый горячий отклик».5
Русская душа, как заметил Ф. Достоевский, чересчур широка, так что не удивительно, что в ней нашлось место и антропософии, и, думаю, ещё для чего-нибудь место осталось.
О русской всеобъемлющей и всеядной душе хорошо и верно сказал Н. Бердяев: «Она не превращена в крепость, как душа европейского человека, не забронирована религиозной и культурной дисциплиной. <…> Она легко отрывается от всякой почвы и уносится в стихийном вихре в бесконечную даль. Недостаток формы, слабость дисциплины,   продолжает Бердяев,   ведет к тому, что у русского человека нет настоящего инстинкта самосохранения».6
Отсутствие чувства самосохранения и по сей день влечёт русскую душу в объятия кого попало и чего попало: астрологии, теософии, антропософии, буддизма, оккультизма, магии, Рерихов, Белой Церкви, Порфирия Иванова, Виссариона и иже с ними. Эта всеядность приводит в изумление. Недаром Бердяев сказал, что человек есть существо загадочное и проблематическое. Немецкий мыслитель К. Ясперс был того же мнения.
Похоже, что Р. Штейнер превзошёл всех русских и европейских мыслителей, сказав буквально следующее: «Весь мир, кроме человека, является загадкой, настоящей мировой загадкой, а человек является её решением».7
Именно эту мысль Р. Штейнера Т. Кузнецова вынесла в предисловие к своей книге (или точнее – вместо предисловия).
Штейнер не только «знал», что такое человек, но лучше всех русских и европейских философов, политиков, учёных «знал», что нужно России. – Теософия! Недаром русские антропософы называли Штейнера: Доктором. Этот титул австрийский антропософ оправдывает, прописывая России спасительное лекарство – теософию. Теософия не просто лекарство от всех бед. Это – панацея! Стоит только всем в России поменять православие на теософию (или антропософию), то всех российских проблем – как ни бывало!
Р. Штейнер со своим лекарством опоздал. Другой «доктор» уже прописал России марксизм, и Россия эту пилюлю доверчиво проглотила. Хорошо известно, чем это кончилось.
Восхваляя Р. Штейнера и антропософию, Т. Кузнецова, тем не менее, желает быть как бы объективной и пишет, что когда в 1908 году Анна Минцлова, известная теософка, пригласила Штейнера приехать в Россию, Духовный Синод этому воспротивился и наложил запрет на его въезд. Так что не вся Россия оказалась «в орбите притяжения его учения», а отдельные личности, а Духовный Синод проявил похвальную осторожность и дальновидность.
К сожалению, Т. Кузнецова не объясняет читателю, почему же Духовный Синод не дал разрешения Штейнера на въезд в Россию. Она не даёт разъяснений, почему Штейнер с его идеями был сочтён персоной non grata, чем он был опасен?
Сам Р. Штейнер ответит нам на этот щекотливый вопрос. Обратимся к одному из сочинений Доктора. Оно было опубликовано в Москве в 1918 году и называется «Как достигнуть познаний высших миров». В самом названии книги уже таится некий соблазн. «Прелесть» – от прельщать, соблазнять – соблазн для нестойких в вере, для блуждающих в поисках истины. Истина была перед их духовными очами, но они не пожелали принять только потому, что она исходила из своих, родных источников. Зато откровения австрийца-протестанта, готового поделиться со всеми желающими своей тайной, которая, следовательно, перестаёт быть тайной, были для всех колеблющихся заманчивы. Скажу больше, с точки зрения современной рекламы название прямо-таки идеальное. В Европе эта книга имела коммерческий успех. Не берусь сказать, имела ли она успех в России 1918 года. Понятно, что Духовный Синод воспротивиться печатанию и распространению этой книги уже не мог за упразднением самого Синода.
Не только название книги Р. Штейнера есть соблазн и прелесть, но каждая её страница этим соблазном дышит, несмотря на россыпи логических противоречий. Некоторые из них я здесь приведу. Нечего и говорить, что главное противоречие кроется в самом названии. Раскрытая тайна уже не есть тайна.
Следующее противоречие заключается в том, что Штейнер ставит рядом два взаимоисключающих друг друга по смыслу предложения.В первом предложении Штейнер утверждает, что среди посвящённых существует строгий закон, который «обязывает их не закрывать ни одному человеку доступа к подобающему ему знанию»8
Следующее предложение содержит утверждение, что сузествует и другой строгий закон, который гласит, что “никому ничего не может быть выдано из тайн ведения, если он к этому не призван».9
Раскрывающему книгу Штейнера читателю следует сразу глубоко задуматься над смыслом вышесказанного и определить к какой категории он относится – призванных, или не призванных. Но ведь знание обещано всем, а потом оказывается, что не всем, а призванным. Кто может примирить эти два взаимоисключающих смысла? И кем призваны те, кому будет доступно тайное знание?
Р. Штейнер соблазняет всех, а дальше, по всей вероятности, произойдёт естественный отбор. Кто его произведёт? Штейнер не объясняет. Он только намекает, что ученик должен найти правильный путь, после чего он может сделаться не только учеником, но впоследствии и учителем тайноведения.
Соблазнительно? – Конечно! Что же это за правильно выбранный путь? Прежде всего, это подавление в себе желания критиковать что бы то ни было и кого бы то ни было.
Штейнер утверждает, что наша цивилизация слишком склонна к критике, к суду, осуждению, нежели к благоговению и самоотверженному поклонению. Правда, Штейнер не уточняет, кому должен самоотверженно поклоняться человек? Разумеется, как бы само собою, что поклоняться следует человеку, прежде всего – учителю. По мнению Штейнера: «всякая критика, всякое осуждение настолько же разрушают душевные силы, насколько самоотверженное поклонение их развивает».10
В этом утверждении, направленном как бы ко всему вообще, к любой критике и есть главная идея книги и главный её соблазн: хочешь быть сильным, научись вначале подчиняться, не рассуждая. Повинуйся с благоговением, не размышляя. В первую очередь это требование распространяется на самого Р. Штейнера, и на его учение.
 Штейнер предлагает поклоняться истине, а истину откроет он, учитель, тайновидец и ясновидец, и, само собой разумеется, что сам Штейнер прежде всего и достоин благоговения и поклонения, как носитель этой тайны и истины. Это путь выработки в человеке определённых качеств, которые в свою очередь породят в ученике «высшего человека», а «высший человек» в свою очередь становится «внутренним повелителем», который уверенной рукой направляет обстоятельства внешнего человека».11
 Не соблазнительно ли: перестать зависеть от каких бы то ни было обстоятельств? Управлять ими по своему желанию? Ещё как соблазнительно! Перед человеком тогда раскрываются фантастически головокружительные перспективы. Но это в случае достижения цели – выработки в себе внутреннего повелителя, который сможет повелевать не только собою, но и другими людьми.
Речь, в сущности, идёт о воспитании в человеке силы воли, выдержки, умения повиноваться, присутствия духа, самодисциплины. Что же в этом дурного, спросит удивлённый читатель? Решительно ничего, если мы ответим на главный вопрос – для чего? Все эти качества, если мы присовокупим к ним ещё самообладание и обуздание плотских страстей, воспитывали в себе православные и католические монахи и монахини для того, чтобы наилучшим образом служить Богу и помогать людям.
Цель, которую ставит Р. Штейнер перед своими учениками, совершенно иная. Штейнер утверждает, что ученик, выполнивший все его указания, вступит в общение с духовным миром, поведёт «свой жизненный корабль посреди волн жизни твёрдой и уверенной рукой», получит силу и могущество не только над обстоятельствами, но и над людьми.
Р. Штейнер считает, впрочем, необходимым предупредить ученика, получившего эту власть: «Нужно решить про себя никогда не употреблять во зло ту власть над своими ближними, которая при этом достигается».12
Но где гарантии, что ученик не злоупотребит полученной властью над людьми? Гарантий нет.
Пройдёт совсем немного времени и в СССР и в некоторых странах Европы придут к власти люди, которые объявят высшей доблестью умение подчиняться, не размышляя, безоговорочно выполнять любые приказы, а себя провозгласят носителями высших конечных истин и потребуют к себе благоговейного отношения и самоотверженного поклонения. А для тех, кто станет их критиковать, откажется подчиняться, кто будет думать, анализировать и делать выводы, для тех, кто станет сопротивляться, построят концентрационные лагеря, в которых планомерно и систематически будут истреблять инакомыслящих.
Р. Штейнер задумал воспитывать не господ своих страстей, а господ других людей, в чём цинично признаётся, так что его учение не так уж безобидно, как это может показаться на первый взгляд.
Выдвигаемые перед учениками требования при условии их выполнения, казалось бы, способны возвысить человека, ведя его по пути духовного укрепления и усовершенствования: это требование богатой внутренней жизни, внутреннего покоя, рассмотрения, а не переживания своих поступков, внутренней чистоты. Предлагая развивать в себе эти качества, Р. Штейнер ни слова не говорит о том, что человек, прежде чем приступить к этой трудной работе над собою, для начала должен расчистить Авгиевы конюшни своей совести, отнюдь не безгрешной. Другими словами, исповедаться и покаяться во всех своих грехах. Но Штейнер уверен, что и внутри самого себя человек ничего не должен подвергать критике. Штейнер предполагает, что в процессе самовоспитания, Авгиевы конюшни совести расчистятся как бы сами собою, если он вообще предполагает их расчищать.
Р. Штейнер советует ученику «с внутренней правдивостью смотреть в лицо собственным ошибкам,  слабостям и недостаткам. <…> Эти камни ты можешь устранить только посредством ясного познания себя».13
Как будто у человека, кроме ошибок, слабостей и недостатков, нет грехов! Мы уже слышали призыв: «Познай себя», пришедший к нам, из древности. Очень даже хороший совет, да только этого мало. Мало смотреть в лицо своим ошибкам, слабостям и недостаткам. Оттого, что ты способен смотреть им в лицо, ничего не исправить в себе. Надо иметь мужество иного рода, о котором умалчивает Штейнер – мужество покаяния.
Человек познал себя и говорит сам себе: меня тянет присваивать чужое добро, я – вор. Он может тысячу раз в день повторять открытую им для себя истину о себе, он – вор. И что из того! Он повторяет это и идёт снова воровать, говоря: я познал себя, я – вор, вот и ещё одно тому доказательство!
В древней установке, повторенной Штейнером, недостаёт главной части: познай себя и осуди себя за твои ошибки, слабости и недостатки, с тем, чтобы никогда больше не повторять их. Познай себя – осуди себя за дурное в тебе – измени себя, стань лучше. Познание себя должно вести к изменению твоей познанной сущности, если она недостаточно хороша. Иначе, каков же смысл познания?
Пробудить в себе высшего человека, по Штейнеру, это значит развить в себе определённые способности, дающие власть и могущество.
Это есть прелесть и соблазн! И Штейнер сознательно толкает человека ступить на этот путь. Он бросает интригующую фразу: «Дело вовсе не в том, что я думаю отлично от другого, а в том, чтобы этот другой сам собою смог найти истину, если я помогу ему».14
Могущество посвящённого, при помощи которого он научился исподволь управлять сознанием другого человека, это и есть самый страшный вид власти. По Штейнеру, это называется – помощь другому человеку, помощь в том, чтобы он думал, как учитель и только как учитель, ибо учитель – обладатель истины.
Сегодня эта методика называется откровенно и грубо – «промывание мозгов».
Чтобы пробудить в себе высшего человека, необходимо, по Штейнеру, научиться наблюдать за собою и за другими людьми. Штейнер рекомендует наблюдать за родными и ближними. Всё это необходимо для того, чтобы при помощи наблюдений ученик развил в себе умение контролировать своё собственное поведение и поведение наблюдаемого объекта, т. е. родного и ближнего.
Штейнер заботливо предупреждает, что такое наблюдение может привести к нежелательным результатам: «Благодаря такому наблюдению над своими ближними человек легко может впасть в моральную ошибку. Он может стать бессердечным».15
Очень своевременное и любезное предупреждение! Какие же рекомендации и советы даёт Штейнер, чтобы предупредить бессердечие? «Необходимо всеми средствами, какие только можно себе представить,  стремиться, чтобы этого не случилось».16
Совет, как видим, носит самый общий и неопределённый характер. В моральную ошибку впадает сам Р. Штейнер, рекомендуя ученику в целях приобретения могущества, наблюдать за поведением ближнего, как наблюдает энтомолог или зоолог за поведением насекомого или животного.
  Истинный Учитель сказал, что ближних (и врагов) надо просто любить. Любить, а не наблюдать за ними.
Штейнер чувствует, что здесь его слабое место и спешит поправиться: «Ни на одно мгновение не смеем мы допустить в себе мысль, что человек может быть для нас только объектом наблюдения».17
Снова мы сталкиваемся у него с двумя взаимоисключающими друг друга высказываниями: наблюдай за ближним, но не делай его объектом наблюдения. Штейнер снова ищет способ защитить уязвимое место и поясняет, зачем надо наблюдать за ближним: «Чувство священного трепета перед всем человеческим (…) должно наполнять нас».18
Это предполагает, что наблюдатель должен увидеть в своём ближнем одни только достоинства, ибо сам он стоит уже на такой высоте, с которой чужие недостатки не видны. Впрочем, остаётся в силе правило – не критиковать, особенно если ближний – учитель, или начальник, словом тот, кто стоит выше ученика на социальной лестнице.
Фраза Штейнера «чувство священного трепета перед всем человеческим» заслуживает особенного внимания.
В. Соловьёв полагал, что чувство священного трепета, т. е. благоговения должно быть адресовано Богу и божественному, а не человеку и человеческому. Перед Богом человек должен испытывать «чувство благоговения (благочестия, pietas) или поклонения перед высшим (reverentia), что составляет у человека нравственную сторону религии и религиозного порядка жизни».19
Р. Штейнер предлагает человеку благоговеть перед человеком и человеческим, по той простой причине, что он не хочет знать Высшего и не хочет, чтобы человек знал Высшего, т. е. Бога.
Между тем, те миры, куда Штейнер предлагает заглянуть своим ученикам, эти миры называет высшими. И здесь вновь мы сталкиваемся с противоречием. Для того, чтобы заглянуть в эти миры, ученик должен выработать в себе мужество и бесстрашие, ибо «от него скрыты вещи, которые без подготовки, повергли бы его в безмерное смущение и зрелища, которых бы он не мог бы перенести. Духовный ученик должен дорасти до этого зрелища».20
Что же это за зрелища, которыми пугает учеников Р. Штейнер? Он честно предупреждает ученика, что в духовном мире есть существа, которые, «не воплощаются физически, с их нередко изумительными, но часто и отталкивающими цветами».21 Отталкивающий цвет существ – это неприятное зрелище, но это можно пережить. Отталкивающий цвет это только начало. Штейнер подготавливает ученика к худшему. Через некоторое время он сообщает: «Перед учеником стоит несомненно ужасное призрачное существо».22
Из всего сказанного Штейнером на страницах этой книги можно заключить, что в так называемых высших мирах ученик видит «духовным оком» существа прекрасные и существа ужасные. Ко всему прочему Штейнер проговаривается, что ученик «встретит также и этих высших – отчасти же стоящих ниже человека – существ».23
Да отчего же тогда миры-то высшие, если в них обитают существа, стоящие, ниже человека, да ещё отвратительные и ужасные с виду?! Отчего прямо и честно не предупредить учеников, что в той эфирной среде, которая у Штейнера именуется «высшими мирами», обитают ангелы, некогда отпавшие от Бога, и хотя у Штейнера они названы существами, в православии (как, впрочем, и в католичестве) они называются демонами, чертями, нечистыми, и. т. п. Известно из мистического православного и католического опыта, что эти сущности, отпавшие от Бога, могут иметь совершенно отвратительный вид, и напротив, могут принимать вид обольстительный, для того, чтобы обворожить, соблазнить и увлечь человека.
Что Штейнер мало различает ангелов и демонов между собою, заметили религиозные философы. Отец С. Булгаков пишет: «Бог, боги, божественные сущности» и. т. п.   подобные синонимические выражения в невообразимой и какой-то нарочито неряшливой неточности пестрят в сочинениях Штейнера, отливая разными оттенками, временами даже почти до теизма, но, как правило, самого решительного пантеизма или космотеизма, даже политеизма или, что в данном случае есть одно и то же, и атеизм».24
Р. Штейнер утверждает, что блаженство будет уделом ученика в этом царстве. Это рядом-то с отвратительными и ужасными существами?! Штейнер предупреждает, что ученика пустят только в низший высший мир. Путь в более высокие миры ему преградит Высший страж и потребует, чтобы ученик помогал освободить всех, кто живёт ниже низшего высшего мира. Короче, ученик должен помогать тем, кто живёт на земле, вскарабкиваться этажом выше – в низший высший мир и только после этого ему может быть позволят подняться на следующий уровень. Перед учеником сразу ставится задача – стать после периода обучения на некоторое время учителем, который посвятит в тайну Штейнера как можно больше учеников. Он должен как бы произвести вербовку новобранцев и дать им первичную подготовку. Этим он заслужит расположение «высших» и его пустят, как бы в качестве вознаграждения за труды, этажом выше. Штейнер на всякий случай остерегает ученика, чтобы он не остыл, ибо тогда он не достигнет желаемого, но, чтобы он и не торопился достичь обещанного блаженства потому, что блаженство это выдадут ему не раньше, чем пожелают это сделать те – высшие – кто этим заведует. Ученик должен постоянно повторять, что он должен всё сделать для развития своей души и духа, но он будет совершенно спокойно ждать, пока высшие силы  найдут его достойным определённого просветления. Ученик не должен суетиться, и даже, если он, став старым, так и не получит ожидаемого блаженства лицезреть ужасные существа отталкивающего цвета в низшем высшем мире, то он всё равно должен терпеливо ждать.
Кстати, кто эти высшие распорядители, о которых постоянно упоминает Р. Штейнер? Когда ученик вступает в низший высший мир, «ему открывается новое понимание того, что говорили великие учители человечества. Речи Будды и Евангелия действуют на него, например, совсем иначе. <…> Теперь он может непосредственно знать, что такие люди, как Будда или авторы Евангелий высказывают не свои откровения, а такие, которые притекали к ним из глубочайшей сущности вещей. <…> Вслушиваясь в речи Будды, человек вживается в созвучие с мировыми тайнами».25
Наконец-то господин Штейнер разоткровенничался! Оказывается, евангелисты почерпнули свою информацию «из глубочайшей сущности вещей», а евангелисты, утверждали, что почерпнули её от самого Иисуса Христа. Но Штейнер о Христе в своей книге не упоминает вовсе, как будто Его никогда и не было, зато неоднократно упоминает Будду. Сообразительный ученик сразу догадается – кто, для Штейнера главный и высший, к кому надо прислушиваться, кто владеет тайнами мира. Реверанс Штейнера в сторону евангелистов – это для учеников, исповедующих христианство, кто искренне полагает, что и Штейнер – христианин. Но внимательный ученик заметит, что Будде и евангелистам Штейнер определяет одну и ту же роль – учителей человечества. Христос, как Учитель, исчез, а вместо него подставлена некая абстрактная сущность вещей.
Осмелюсь напомнить, что теософия выросла на фундаменте буддизма, а антропософия выросла из теософии. И добавлю, что между теософией и антропософией нет глубоких различий. Различен только подход к тем же самым проблемам.
Создательница теософии Е. П. Блаватская писала: «Две вещи становятся сегодня очевидными для всех. <…> а) «пришествие Христа» означает присутствие Христоса в возрождённом мире, а вовсе не действительное телесное пришествие «Христа» Иисуса; б) этого Христа не следует искать ни в пустыне, ни в «потаённых комнатах», ни в святилищах какого-либо храма или церкви, построенной человеком;  ибо ХРИСТОС – истинный эзотерический СПАСИТЕЛЬ – это не человек, но БОЖЕСТВЕННЫЙ ПРИНЦИП в каждом человеческом существе. <…> «Сын Человеческий» не есть сын земной рабыни – плоти, но поистине сын свободной женщины – духа, дитя собственных деяний человека и плод его духовных усилий».26
Одна вещь становится сегодня очевидной для всех – росчерком пера Е. П. Блаватская перечеркнула историческое христианство и христианство как религию. Ничего не было, по мнению Блаватской: ни Девы Марии, ни пришествия Христа в мир, ни Фаворского света, ни Голгофы, ни воскресения. Решительно ничего не было! У Блаватской центр всего, главное действующее лицо истории есть не воплотившийся от Святого Духа и Марии Девы, Иисус Христос   Богочеловек, Учитель, и Спаситель. У Блаватской сам человек родил путём духовных усилий в своём сознании божественный принцип и назвал его именем собственным – Иисусом Христом. Короче сам сочинил, сам придумал в своём воображении бога.
Таким образом, отсутствие Христа у Штейнера – закономерность, вытекающая из основных принципов теософии, основывающейся на религии буддизма, которая готова вобрать в себя и идеи христианства и растворить их в себе, но только без Христа. Идеи христианства приписывают евангелистам, Христа якобы придумавшим.
А вот с Буддою у теософов (антропософов) всё в порядке. Они не сомневаются в том, что он существовал, что сам дал своё учение. На Будду теософы (антропософы) постоянно ссылаются, ему поклоняются, он для них – единственный авторитет. Культ Будды у теософов (антропософов) – культ великого человека, создавшего великую религию.
Рядом с культом Будды невозможен никакой другой культ, пусть даже культ Богочеловека. Тем более – Богочеловека! Признать Христа, значит поставить Его над Буддой – человеком. Это выше их сил! А поскольку теософы (антропософы) не могут вовсе не признать Христа, ибо тогда им пришлось бы отказаться от возможности привлечь в свои ряды миллионы христиан, они признают Его в лучшем случае в одном ряду с Буддой в качестве Великого Учителя или, в худшем случае, в качестве Божественного Принципа, выдуманного самими людьми.
Теософы (антропософы) поклоняются человеку, а не Богу; веруют в человека, а не в Бога.
Любопытно, кстати, как определяет Блаватская что такое Дьявол. Если Христос придуманный людьми Божественный принцип, то Дьявол имеет вполне реальное существование: «Дьявол не есть какой-либо принцип зла, но есть некто, производящий обучение».27
Вот оказывается кто, по Блаватской, учитель человечества! Комментарии, как говорится, излишни.
Напрасно Т. Кузнецова вводит читателей своей книги в заблуждение относительно Христа в понимании Штейнера. В центре антропософии Штейнера – Будда, человек, а отнюдь не Богочеловек Христос. Давая справку о Штейнере, Т. Кузнецова пишет, что теософия и антропософия похожи в том, что они апеллируют к мудрости но разнятся в том, что в теософии мудрость и знание связываются с Древним Востоком, а в антропософии – с западной эзотерикой, в центре которой стоит личность Христа.
Н. Бердяев, изучивший труды теософов и антропософов, в том числе и труды Штейнера, пришёл к выводу, что: «И теософия и антропософия имеют дело не с Богом, а с космосом. <…> Теософия не знает тайны лика, лика Христа и лика каждого человека. <…> Штейнер видит Христа лишь опрокинутым в космос и не видит в Боге, в Божественной Троице. Его Христос – натуралистический, он открывается в химии. Христианство в антропософии есть откровение космическое, а не божественное. <…> Отношение к Христу в антропософии не религиозное и не мистическое, а исключительно оккультическое».28
Бердяев пишет, что в теософии А. Безант также трудно найти Бога, как трудно найти человека в антропософии Р. Штейнера. Бердяев подчеркивает, что на современной теософии и антропософии лежит неизгладимая печать той эпохи, в которую они возникли. А возникли они в эпоху рационализма, позитивизма, натурализма, эволюционизма, материализма и атеизма.
Штейнер, например, вышел из натуралиста Геккеля и почитал его, как своего учителя. Штейнер рассказывает о тайнах космоса таким языком, каким естествоиспытатель рассказывает о предметах и законах природного мира. «У Штейнера, прошедшего через Геккеля, уже окончательно исчезают следы христианского учения о человеке. (…) Христология Штейнера есть своеобразное модернизированное восстановление древних ересей: с одной стороны манихейства, с другой стороны несторианства, для которого две природы Христа оставались раздельными».29
Для Штейнера Христос не Личность, а импульс, как для Блаватской – принцип. Антропософия не хочет знать личность. Личность человека, с точки зрения антропософа, есть лишь временное сложение. Личность человека, с точки зрения христианства, сложение вечное и бессмертное. Христианство отменяет закон кармы. Разбойник, уверовавший во Христа,  тут же был изъят из-под власти времени. И уж конечно христианство, признавая небесную иерархию, не призывает поклоняться ангелам, прислуживающим Богу.
Н. Бердяев пишет: «Оккультизм есть сфера магии по преимуществу, то есть необходимости, а не свободы. Магия есть господство над миром через познание необходимости и закономерности таинственных сил мира. Свободы духа я не видел у людей, увлечённых оккультизмом. Они не владели оккультными силами, оккультные силы владели ими. Антропософия разлагала целость человеческой личности, потрошила душу не менее психоанализа. Она усилила разложение личности у Андрея Белого, не помогла ему собрать и концентрировать личность. Некоторые антропософы производили на меня впечатление людей одержимых, находящихся в маниакальном состоянии. Когда они произносили слова «доктор (то есть Штейнер) сказал», то менялось выражение глаз, лицо делалось иным и продолжать разговор нельзя было. <…> Сам Штейнер, с которым я познакомился, произвёл на меня сложное впечатление и довольно мучительное. Но он не произвёл на меня впечатление шарлатана. Это человек, который убеждал и гипнотизировал не только других, но и самого себя. <,,,> Вероятно, главным его соблазном была власть над душами. Редко кто производил на меня впечатление столь безблагодатного человека, как Штейнер. Ни одного луча, падающего сверху. Всё хотел он добыть снизу, страстным усилием прорваться к духовному миру.30
В. В. Зеньковский следующим образом характеризует антропософию: «Антропософия себя именует «духовидением», хотя она есть учение о тёмной духовности в человеке: антропософия не знает тайны человека в его целостности и в его личном отношении к Богу, а базируется лишь на том, что мы в дальнейшем будем именовать «тёмной духовностью».31
Если бы Т. Кузнецова взяла на себя труд изучить философскую литературу о Штейнере и его учении, то она бы обнаружила, что «теософия не имеет ничего общего с христианской мистикой. «Солнечный Христос» Штейнера стал для новых язычников и «немецких христиан» богом природы нордического фашизма, позволившим объединить Христа с Зигфридом» (Цит. по Franco Rest. Waldorfpedagogik. Antroposofische Erziehung als Herausforderung fur offentliche und christliche Pedagogik. - Mainz – Stuttgart. 1992, s. 14-15).
Вспомним, как Цветаева предостерегала не чередовать слепо Христа с Дионисом, ибо «одно уже сопоставление этих имён – кощунство».32
Чередовать имя Христа с именем Зигфрида или Будды – такое же кощунство и святотатство.
Кого же имеет в виду Штейнер, когда говорит «высшие»? Высшие у Штейнера – «владыки смерти», «руководители кармы», «вожди». Апостол Павел называет их «мироправителями» (Еф. 6, 12), или космократорами» т. е.  владыками космоса.
Ориген, между прочим, видит призвание христиан в том, чтобы бороться с этими «космократорами».
Именно в космосе, мире духов поднебесных видит Библия источник самой страшной угрозы для человека. После того, как Бог создал землю и человека в небесном мире произошёл некий надлом. Часть ангельских сил с тех пор притязает на власть над человеком и миром.
Голгофский крест есть тоннель, пробитый сквозь толщу демонических сил, которые хотят убедить человека в том, что они есть высшая и последняя религиозная реальность. Их цель – не допустить человека до Бога.
Штейнер призывает ученика развивать в себе всеобъемлющую любовь, необходимую для высших познаний. Это прагматический подход к любви. Христос, как известно, учил бескорыстной любви к человеку.
Интересны мысли Штейнера в отношении заповеди: не убей.
Штейнер, с одной стороны, призывает ученика ничего не уничтожать ради самого уничтожения, а с другой стороны, уничтожение признаёт за благо: «И он только тогда бывает вправе что-то уничтожить, если он в состоянии из уничтожения и через уничтожение способствовать новой жизни».33
Очень удобная позиция: просто так, мол, из удовольствия не уничтожай, а вот если с пользой, то можно. Христос ясно сказал – не убивай. Никогда.
Фашисты, уничтожая в концлагерях миллионы «неполноценных» людей, руководствовались аналогичной идеей: можно, нужно и должно уничтожать во имя построения нового общества   Третьего Рейха.
Коммунисты, уничтожая в концлагерях миллионы инакомыслящих или просто ни в чём не повинных людей, руководствовались точно такой же идеей: можно, нужно и должно уничтожать во имя построения нового общества   коммунизма.
Штейнер оправдывает уничтожение во имя новой жизни. Что он имеет в виду под новой жизнью? Он не поясняет. Однако, совсем не случайно он писал о себе в 1915 году как о пророке миссии Германской расы.
О том, что роднит Штейнера с германским нацизмом, и история взаимоотношений вальдорфских школ и фашистского режима интересующися этим вопросом могут прочесть в работе голландского профессора Д. Д. Иммельмана. («Waldorf Education. An outdate combination of religion and education» In: Panorama. International Journal of Comparative Religious Education and Values.Vol.4, number 2, winter 1992 (Braunschweig, Germany).
Какой мир, по Штейнеру, открывается ученику, если он достигнет определённого успеха в достижении своей цели?
Блаватская совершенно откровенно говорит о том, что та сила, с помощью которой оккультистам открываются тайны природы, есть Люцифер («астральный свет» в её терминологии). В понимании Блаватской Люцифер есть «божественный и земной свет», «святой дух», и «сатана» одновременно: «Люцифер», или «Светоносец», находится в нас; это наш Ум, наш Искуситель и Искупитель, наш разумный Освободитель и Спаситель от чистого анимализма».34
Он же, как мы видели уже у Блаватской, некто, нас обучающий. Таким образом, нет ни Бога, ни Дьявола, по Блаватской. Всё сосредоточено в самом человеке. Он сам себе бог, и сам себе дьявол. И умом своим спасается. Сам себе спаситель и спаситель.
Блаватская издавала в ХIХ веке журнал под названием «Люцифер».
Штейнер издавал в Берлине с 1903 по 1908 год журнал под названием «Люцифер».
Вряд ли это случайное совпадение. Это не совпадение, а сознательное продолжение учения теософов, наследственные связи с ними. Штейнер, как и Блаватская, считает, что без Люцифера человек не может обойтись: «Никогда не следовало бы говорить, что люциферический элемент есть нечто при всех обстоятельствах злое. Ибо в духе люциферического элемента, душа человека должна любить события и существ сверхчувственных миров. <…> Без люциферического элемента душа прогрезила бы всю жизнь без наблюдения чувственного бытия и не ощутила бы побуждения подняться над ним. Без противоположного ариманического элемента душа подпала бы люциферовскому; она бы очень низко ставила значение чувственного мира»..33
Штейнер противопоставляет Люцифера – Ариману. Ариман в зороастризме бог тьмы, ночи, смерти, зла противопоставлен богу Ахурамазде, богу света, жизни, добра. У Штейнера Люцифер на фоне Аримана играет роль Ахурамазды, т. е. играет роль положительного начала. Но Ариман и ариманический элемент души вовсе не является положительным началом.
Вяч. Иванов пишет: «Люцифер (Денница) и Ариман, - дух возмущения и дух растления, - вот два богоборствующих в мире начала, разнородные, по мнению одних, хотя и связанные между собою таинственными соотношениями, или же, как настаивают другие – два разных лица единой силы».36
Из теософских (или антропософских, если угодно ) рассуждений следует, что человечество есть «великая сирота», что означает полную богооставленность человечества. Но уж «милостями» сатаны оно не оставлено, поэтому, по мнению теософов, его следует почитать и ему следует поклоняться. Мягко и настойчиво Блаватская, а за нею Штейнер, убеждают нас, что Люцифер, он же Ариман, он же Сатана не есть зло, а есть Астральный свет. И раз Христос есть только Божественный принцип, то следует сдружиться с Люцифером. Как замечает о. Кураев: «мысли теософов с вызывающей вопросы регулярностью от любой философской выси соскальзывают в апологию Сатаны».37
Оккультисты ясно показывают куда их влечет. Они упрекают христиан в том, что она не практичны. Вместо того, чтобы отвергать тёмные силы, говорят  оккультисты, христиане  должны заставить их служить себе.
Штейнер, как мы уже знаем, и не думает скрывать от ученика, что тот может увидеть, в так называемом духовном мире. Он предупреждает ученика: «Кто не хочет вверять себя совсем тёмным силам, (…), тому не надо вдаваться в эти вещи».38
Не вдаваться, значит, не думать об этих вещах; куда-нибудь кривая да вывезет! Совсем тёмные силы, как, впрочем, и просто тёмные, любят, чтобы человек вверялся им добровольно. В дальнейшем Штейнер советует менее пугливым ученикам не избегать Люцифера, а напротив, они: «должны завоевать его силы для наступательного движения человеческой культуры; то же с Ариманом и его силами. Во взаимодействии добра и зла, в объединении силы становятся плодотворными именно в состоянии равновесия, которого мы должны добиваться в жизни, учась в определённой степени овладевать ариманическим и люциферическим. В этом состоянии равновесия заложен импульс, который должен быть включён в жизнь. И духовная наука должна способствовать этому импульсу».39
Это высказывание принадлежит не христианину. Оно обнаруживает язычника и сатаниста. Космическая иерархия Штейнера, как и вообще всех оккультистов, отделяет нас от Бога. Небесная Иерархия христианской церкви соединяет нас с Ним.
За космической иерархией Бог не виден, забыт и не нужен.
Кроме Н. Бердяева о теософии и антропософии писал другой философ ХХ века С. Булгаков: «Теософия притязает <…> быть заменой религии, гностическим её суррогатом, и в таком случае она превращается в вульгарную псевдонаучную мифологию. Она эксплуатирует мистическое любопытство, люциферическую пытливость холодного нелюбящего ума. Общение с существами иных миров, если оно действительно возможно и совершается, само по себе может не только не приближать к Богу, но, напротив, даже угашать в душе религиозную веру».40
Б. Вышеславцев высказывается ещё жестче в адрес теософии и антропософии: «Штейнер грезит и видит сны; это драгоценный источник познания, но бывают «вещие сны» и бывает бред. Примером такого бреда может служить христология Штейнера».41
Теософия и антропософия, основывающиеся на учении Будды, совсем не безобидны, как видно из всего вышеизложенного.
В. Соловьёв говорил о том, что буддизм есть религия, хотя и без твёрдых догматов, но с исключительным направлением к самообожествлению человека и с тенденцией к распространению и прозелитизму.
Действительно, буддизм вовсе не пассивен и тем более не мирен, как принято думать. Будучи религией, он наступает на Запад с Востока. Без прозелитизма он не мог бы с берегов Ганга распространиться до Филиппинских островов, до Японии и Сибири. Он проник уже в центральные регионы России, в Калмыкию. В виде теософии и антропософии он неуклонно завоёвывает нестойкие и склонные к «духовному» блужданию умы российской и европейской интеллигенции. Е. Блаватская, А. Безант, Р. Штейнер, Е. Рерих, Н. Рерих не являются инициаторами распространения буддизма на запад. Они   лишь послушные орудия этого распространения в очень умелых и опытных руках буддистов. Постепенное вытеснение христианства: православия из России, католицизма и протестантизма из Европы осуществляется давно и планомерно. На территории бывшего СССР этому способствовала идеология атеизма и деятельность, и сотрудничество с советскими высшими властями супругов Рерихов.
И совсем не случайно столько надежд возлагал Р. Штейнер на восприимчивую и доверчивую русскую душу, из которой необходимо было вначале вытеснить православие и подменить его необуддизмом в формах теософии и антропософии, способными, якобы, спасти бедную Россию.
Теперь, когда мы хорошо представляем себе кто такой Штейнер и что собою представляет его антропософия, мы вновь можем обратиться к книге Т. Кузнецовой. Автор книги признаёт, что в России у Штейнера были оппоненты. Она перечисляет Н. Бердяева, З. Гиппиус, Д. Мережковского. Но мы увидели, что оппонентов было гораздо больше и это были, как правило, крупные философы. А самым крупным, коллективным, если так можно выразиться, оппонентом Штейнера была русская православная церковь.
Т. Кузнецова ограничилась только упоминанием об оппонентах, не затрудняя себя объяснениям причин их противодействия распространению влияния Штейнера в России. Вместо глубокого анализа идей Штейнера и их критики, Т. Кузнецова «угощает» нас развлекательной сценой из книги М. Волошиной «Зелёная змея»: «Зинаида Гиппиус, восседая на диване, надменно лорнировала Штейнера, как некий курьёзный предмет».42
Вряд ли лорнирование может заменить оппонирование.
Резкие оценки идей Штейнера данные Э. К. Метнером, Ф. Степуном, приведённые в книге Т. Кузнецовой, нисколько не охлаждают её энтузиазм. А энтузиазм автора книги подпитывается убеждением, что среди сторонников учения Штейнера была сама Цветаева. Т. Кузнецову не смущает даже то, что в очерке «Пленный дух» Цветаева назвала Штейнера – дьяволом. По всей вероятности, Т. Кузнецова принимает этот отзыв Цветаевой о Штейнере за комплимент.
Послушаем теперь и Цветаеву.
При издательстве «Мусагет» были организованы частные курсы. На курсах читались лекции по гуманитарным наукам. Курс антропософии читал А. Белый. О том, что Цветаева посещала эти курсы, Т. Кузнецова упоминает, и как-то само собой подразумевается, что раз Цветаева эти курсы посещала, то они ей нравились, и, следовательно, всё, что читалось там, получало её одобрение. Но о главном в этих посещениях Т. Кузнецова умалчивает. Зато об этом нам рассказывает сама Цветаева: «На лекциях «Мусагета», честно говоря, я ничего не слушала, потому что ничего не понимала, а может быть ничего не понимала, потому, что не слушала, вся занятая неуловимо вскользнувшей Асей, влетающим Белым, недвижным Штейнером, черным оком царящим со стены, гримасой его бодлеровского рта. Только слышала: гносеология и гностики, значения которых не понимала и, отвращённая носовым звучанием которых, никогда не спросила» («Пленный дух»).
Запомним недвижность, чёрное око и бодлеровский рот Штейнера – таким он запомнился Цветаевой на портрете, висящем в лекционном зале.
Лекции по антропософии, читаемые А. Белым, запомнились Цветаевой следующим образом: «Впрочем, видела его часто, два года спустя, в «Мусагете», но именно – видела, и чаще – спиной, с белым мелком в руке, обтанцовывающего черную доску, тут же испещряемую – как из рукава сыпались! – запятыми, полулуниями и зигзагами ритмических схем, так напоминавших гимназические, геометрические, что я, по естественному чувству самосохранения (а вдруг обернётся и вызовет к доске?), с танцующей спины Белого переходила на недвижные фасы тайного советника Гёте и доктора Штейнера, во все свои огромные глаза глядевшие или не глядевшие на нас со стены. Так это у меня и осталось: первый Белый, танцующий перед Гёте и Штейнером, как некогда Давид перед ковчегом. В жизни символиста всё – символ. Не-символов – нет». («Пленный дух»).
Не столько антропософией была увлечена Цветаева, сколько А. Белым, увлечённым антропософией.
А. Белый, как известно, не был удовлетворён антропософией Штейнера и создал свою собственную антропософию. В очерке «Пленный дух» Цветаева говорит о недовольстве Белого. Восхищаясь выдержкой и спокойствием Эфрона, Белый произносит: «Таким и должен быть воин. Как я хотел бы быть офицером! (Быстро сбавляя Даже солдатом! Противник, свои, черное, белое – какой покой. Ведь я  этого искал у Доктора, этого не нашёл».
Именно этого и нельзя было найти у Штейнера. В его так называемом «духовном мире» нет ни зла, ни добра. Есть Люцифер со своими обольстительными демонами, Люцифер как Deus inversus.
Цветаева рассказывает, как однажды Белый потерял рукопись сборника «Золото в лазури». В отчаянии он врывается в дом Цветаевой, крича: «Я шёл к вам, но потом решил – я хоть погибший человек, но я приличный человек – что сейчас вам не до меня, не хотел омрачать радости вашей встречи – вы же дети по сравнению со мной! Вы ещё в Парадизе! а я горю в аду!– не хотел вносить этого серного ада с дирижирующим в нём Доктором – в ваш Парадиз, решил: сверну, один ввергнусь, словом – зашёл в кафе: то, или другое, или третье» («Пленный дух»).
Вот куда поместил Доктора Штейнера после его смерти А. Белый – его ученик. Цветаева, Эфрон и Белый идут по кафе искать потерянную рукопись. Через некоторое время, осмотрев несколько кафе и не найдя рукописи. Белый останавливается посреди тротуара со страшной улыбкой: «А не проделки ли это Доктора? Не повелел ли он оттуда моей рукописи пропасть: упасть со стула и провалиться сквозь пол? Чтобы я больше никогда не писал стихов, потому что теперь – кончено, я уже ни строки не напишу. Вы не знаете этого человека. Это – Дьявол. <…> Есть только один Дьявол – доктор Штейнер» («Пленный дух»).
Белый, общавшийся близко со Штейнером, знал – что говорил. Белый прекрасно понял соблазнительный и опасный характер Штейнерова учения. Именно это и побудило Белого создать свою собственную антропософию.
Это произошло в декабре 1914 года в Дорнахе. Белый описал свою размолвку со Штейнером: «во мне происходит крах всей «антропософский догмы», и впервые слагается новый очерк «антропософии», как пути свободы и критицизма; <…> если до сей поры я шёл под знаком мироощущения «оккультизма», то теперь я стою под знаком мироощущения чистого «логизма»; я ощущаю в себе новое познавательное восприятие антропософии, как переход из средневековья в эпоху Возрождения; <…> я как бы переживаю в себе упадок «оккультного» пути, т. е. антропософии, как пути жизни; и одновременно: переживаю ренессанс в себе антропософской философии».43
Встав на этот путь, Белый автоматически исключает себя из числа учеников Штейнера. Белый осмелился критиковать «догматическую антропософию», а Штейнер выдвигал ученикам первое условие – не критиковать. С точки зрения Штейнера, Белый, критикуя его самого и его учение, переставал быть его учеником.
Первым делом в свою познавательную антропософию Белый вернул Бога: «Бытие, Евангелия, Апокалипсис нам рисуют реальнейший образ того, чем должно быть познание – собственно. <…> Мы в Боге родимся. Во Христе умираем. И восстаём в Святом Духе. Три момента в познании есть Триединство. Познавательный акт отражает его».44
Отпавший от Штейнера ученик, осмелившийся отречься от его учения и создавший собственную антропософию, не может не бояться мести Доктора, который находится в ином мире.
В своём дневнике 1915 года Белый пишет, что с тех пор, как он начал разрабатывать свою собственную антропософию с конца 1914 года, жить в Дорнахе ему стало тягостно. Его стали мучить ночные кошмары. Ему стало казаться, что какая-то старая и чрезвычайно уродливая женщина совершает «оккультное нападение» на него. Белого грызла внутренняя тревога, мучила бессонница, его раздражали «оккультные догматические тётки», клубившиеся в изобилии вокруг Штейнера. С Доктором Белый чуть было не поссорился прямо на лекции, т. к. Штейнер нападал на символизм: «Дорнахская атмосфера становилась мне порой поперечь горла; дух догматизма и глупого педантизма множества «тёток», расселившихся в Арлестгейме, меня раздражал; особенно раздражали сплетни, распространяемые «тётками»; я говорил себе, что вот уже 3 года как я вращаюсь среди антропософов; в конце концов я «не узнан»; мои моральные устремления, мои литературные труды абсолютно никого не интересуют, а сложнейшие душевные переживания мои – «нуль».45
Цветаева знала о трениях, возникших между Белым и Штейнером. В письме к Бахраху она приводит образное сравнение, вспоминая о Белом: «вспоминаю его разгневанный взгляд – вкось точно вслед копью – на дракона (Штейнера или ещё кого-нибудь)».46
Когда Белый умер, Цветаева в письме к В. Буниной хвалит В. Ходасевича, написавшего очерк о Белом. В этом очерке Ходасевич неодобрительно отозвался об антропософии: «Зато в лицо досталось антропософам и, кажется, за дело, ибо, если Штейнер в Белом действительно не увидел исключительного по духовности человека (ли?) – существо, то он не только не ясновидящий, а слепец, ибо пленного духа в Белом видела даже его берлинская Frau Within».47
 Цветаева и Белый явно предъявляли к Штейнеру завышенные требования. Он был только духовидец, т. е. ему была дана способность созерцать космические «этажи» или, если угодно, «духовные миры» с их обитателями, но его способности не распространялись ещё и на угадывание – кто есть кто среди людей. В число его способностей также не входило предугадывание будущего или воссоздание прошлого. Будучи только духовидцем, Штейнер заработал себе ещё и репутацию ясновидца и, судя по всему, Штейнер её не опровергал. Эту репутацию создавали ему «оккультные тётки», как их называл Белый   истеричные, экзальтированные дамы, считавшие себя верными и преданными ученицами Доктора. Они создали культ Штейнера ясновидца, против чего он не возражал. Эти многочисленные «оккультные тётки» питали к Штейнеру нездоровую «мистическую влюблённость» (Белый), приведшую к тому, что, когда Штейнер  в 1915 году женился на одной из этих «тёток», антропософке М. Я Сиверс, русской, кстати, по происхождению, «оккультные тётки» устроили бунт, который М. Я. Сиверс со смехом назвала «бунтом ведь».
Белый, в тот период, когда он безоговорочно верил Штейнеру и Сиверс, бывшей правой рукой Доктора, в конце концов стал раздражаться несоответствием Штейнеровой репутации ясновидца действительному положению вещей. Белый понял, что Штейнер толкает его на губительный путь.
Именно тогда, когда Белый испытывал душевный надлом, когда ему казалось, что после «духовного взлёта» он пережил «духовную смерть», «упал в своё тело», утрату своего высшего «Я», когда он «вспоминал с тоскою о духовных сферах», его покинувших и тяжело удивлялся этому «краху», «катастрофе» в себе, Штейнер называл его состояние шагом вперёд, чем приводил Белого в «грустное недоумение»: «Я себе говорил: «Или доктор не понимает, что происходит во мне? Почему же он называет «Vorschrift»’ом то, что я в себе несу, как падение?» Словом, я чувствовал себя, лишённым почвы, физически ослабевшим, духовно угасшим, потерявшим критерии между добром и злом».48
Белый начинает тяготиться «придворной атмосферой» в Дорнахе – центре антропософии. Эту придворную атмосферу создавали «оккультные тётки» и многочисленные ученики Штейнера. Белый начинает критиковать и самого Штейнера и атмосферу вокруг него, что, разумеется, обитатели Дорнаха сочли крамолой и ересью и стали враждебно относиться к еретику Белому
Кстати, атмосферу Дорнаха Белый сравнивал с атмосферой Байрейта, где безраздельно владычествовал Р. Вагнер. Штейнер хотел создать в Дорнахе своё собственное «королевство».
Белый и Цветаева сомневались в способностях Штейнера-ясновидца. Возможно, дар ясновидения приписывался Штейнеру по аналогии с К. Сведенборгом, который, будучи духовидцем, был и ясновидцем. Но если ясновидение Сведенборга было подтверждено очевидцами, свидетелями его необыкновенных способностей, то ясновидение Штейнера ничем и никогда не подтверждено.
Штейнер имел честь встретиться с Цветаевой, но его «ясновидение» как в случае и с Белым, дало осечку. «Настоящая, единственная встреча со Штейнером произошла у Цветаевой <…> в Праге в 1923 году. Мы располагаем достаточно убедительными свидетельствами того, что Цветаева была на публичной лекции Р. Штейнера»,   пишет Т. Кузнецова.
«Убедительные свидетельства» теперь не нужны, т. к. у нас есть просто свидетельство самой Цветаевой – письмо к Чириковой от 30 апреля 1923 года: «Нынче еду в Прагу на Штейнера. (Вы, кажется, о нём слышали: вождь всей антропософии, Ася Белого была его любимейшей ученицей.) Хочу если не услышать, то узреть. По более юным оттискам у него лицо Бодлера, т. е. Дьявола».49
Пиша свой очерк «Пленный дух» в 1934 году, Цветаева повторит эту физиогномическую черту – сходство черт лица Бодлера и Штейнера, которые в представлении Цветаевой напоминают дьявольские.
Судя по письму, Цветаеву привлекает не столько содержание лекций Штейнера, сколько желание поглядеть на «вождя антропософии» вблизи. Она хочет убедиться: совпадут ли её впечатления от его портретов и снимков (Дьявол) с впечатлением, которое произведёт оригинал.
Цветаева обещает в письме к А. Бахраху от 25 июля 1923 года рассказать о встрече со Штейнером. По неизвестной нам причине – не расскажет. Не потому, что забудет. Не забудет, потому что вскоре после услышанной лекции сделает запись в дневнике. Не расскажет, по всей вероятности, потому, что нечего было рассказывать.
На лекции Цветаева побывала с Эфроном. Они вели между собою переписку прямо на лекции, чтобы шёпот не помешал окружающим и лектору. Переписывались от скуки: – обменивались впечатлениями от Штейнера. Именно её Цветаева и заносит в дневник: «Переписка с Серёжей на Штейнере (доклад, поскольку нынче помню, о детях дошкольного возраста, предназначенный, поскольку помню, для рабочих).
Я: - 1) Как в церкви! – 2) Посрамляет естественные науки. 3) скоро уйдём. 4) Совсем не постарел с 1909 г.
С.: Лев распластан, ибо полагает, что этот Erzatz Льва его посрамляет сложными grossaztig’ами.
Я: Терпи. Накормлю яичницей. Бедный Лев! Ты – настоящий.
С.: Бюллетень о состоянии Льва. Успокоился. Обнаружил трёх львов на стене. К псевдо-Льву своё отношение определил: «Злая сила!»
Я: Жалею Льва. Этот похож на Чтеца-Декламатора.
С.: Для меня - на незнакомом языке.
Я: Он обращается исключительно к дамам.
2) Простая элементарная пропаганда антропософии.
3) Будет ли перерыв?
С.: Сам жду. Вдруг – нет? Вдруг – до утра? А?
Я: Если Штейнер не чувствует, что я (<пропуск одного слова>) в зале – он не ясновидящий.
<…> Доклад был скучный. Но сначала о докладчике. За кафедрой – юноша. Движения птицы. Главное действующее лицо: перекатывающееся адамово яблоко, как у мучеников. Молодой протестантский проповедник. Никакого пробела на груди, сплошь черен, застёгнут наглухо, только у самого горла узкая полоса воротника. Молодой Бодлер. «Sehr geerte Herrn und Damen…Herrn und Damen…Herrn und Damen…Zahnwechsel…Damen…Damen… Zahnwechsel» сrescendo и из presto – prestissimo как обратный (снизу вверх) водопад, вот-вот сейчас имеющий оторвать ему голову.
- Bis 7 Yahre ist ein Kind mir ein grosses Auge. »
Больше ничего не помню.
Чувство явного несоответствия голоса и говоримого, голосового
душевного) размаха – и смысловой <пропуск одного слова>. Не сказал ничего нового, ничего примечательного, ничего своего, но сказал – голосом, шеей, адамовым яблоком – так, что до сих пор помню, верней – вижу. Зал ужасен: пражские немцы, т. е. худшие во всём мире, потому что мало-мальски приличные из Праги, после революции, ушли. Короче: сплошные приказчики, пришедшие послушать своего (немца). По окончании каждый считает своим долгом подойти к Herr Doktоr и оповестить его кто о своём нынешнем сне, кто о первом зубе своего ребёнка. Идут как к акушерке или гадалке. А он – как Блок в 1921 г. под напором ненависти – под напором этой любви – всё глубже и глубже в деревянную стену кафедры, которая вот-вот станет нишей, а он – святым. И всё выше и выше умученное адамово яблоко. И с неизбывной кротостью – всем – каждому: улыбку, кивок. Очередь приказчиков на ясновидящего: я в самом конце. Последняя. (Всем – нужнее!) Стою, борюсь: так устал – и ещё я…Но: я, ведь это всё-таки не эти все. И – если он ясновидящий…Пока борюсь – уже предстою. Тому юноше – тысяча лет. Лицо в сети тончайших морщин. Тончайшая работа времени. Шаг назад – и вновь юноша. Но стою – и леонардовой работы старость. Не старость – ветхость. Не ветхость – призрачность. Вот-вот рассыпется в прах. (Сколько стою? Секунду?)
И, набравшись духу, по воздуху:
Herr doktor. sagen Sie mir ein einiges Wort – furs ganze Leben!
Долгая пауза и с небесной улыбкой, mit Nachdruck Auf Wiedersehen!
(Доклад этот был вскоре после пожара Johannisba
и незадолго до его смерти.)» 50
Цветаева обещание встречи не комментирует, но графически выделяет часть слова – wieder, которую голосом выделил Штейнер. Доктор намекал на новую встречу в ином мире, на одном из этажей антропософского космоса.
Упомянутые Цветаевой приказчики, наполнявшие зал, есть те же аптекари, упомянутые О. Мандельштамом, назвавшим учение Штейнера «религией аптекарей». Это было учение, удовлетворявшее вкусы низших слоев общества.
Сам доклад был убийственно скучным, неинтересным, он не содержал новой информации. Последняя фраза доктора, это всё, что понравилось Цветаевой в докладе Штейнера. Впрочем, Штейнер это своё «Auf Wiedersehen» щедро раздавал всем желающим, как это видно из воспоминаний о нём. Эту фразу Доктор всегда произносил с многозначительным выражением лица.
Как Белого Штейнер не «узнал», не выделил из толпы в Дорнахе, так и Цветаеву не «узнал», не выделил из толпы, а обошёлся с нею как с обычной очередной дамой-поклонницей.
Цветаева была права, Штейнер не был ясновидцем. Он был тайновидцем. Впоследствии она сравнивала Штейнера с М. Волошиным и обнаружила разницу между ними в том, что касалось ясновидения и тайновидения: «Макс был знающий. У него была тайна, которой он не говорил. Это знали все, этой тайны не узнал никто. <…> Объяснять эту тайну принадлежностью к антропософии или занятиями магией – не глубоко. Я много штейнерианцев и нескольких магов знала, и всегда впечатление: человек – и то, что он знает; здесь же было единство. Макс сам был эта тайна, как сам Рудольф Штейнер – своя собственная тайна (тайна собственной силы), не оставшаяся у Штейнера ни в писаниях, ни в учениках, у М. Волошина – ни в стихах, ни в друзьях,   самотайна, унесённая каждым в землю» («Живое о живом»).
Темой своей книги Т. Кузнецова называет переклички у Штейнера и Цветаевой. Автор книги делает заявление, что не делает выводов, а только сопоставляет.
Посмотрим поближе на эти сопоставления. Т. Кузнецова  пытается сопоставить какие-то внешние признаки – свидетельства, якобы, духовности – австрийского оккультиста и русского поэта. Строго говоря, такое сопоставление не является корректным, принимая во внимание восприятие Цветаевой внешних черт внешности Штейнера, вызвавших в её воображении облик Дьявола.
 Некорректным мне кажется сопоставление тайновидческого дара Штейнера, который он обнаружил в себе в детстве, и «тайного жара» Цветаевой-ребёнка. Какое отношение духовидение Штейнера имеет к цветаевскому чувству любви («тайный жар»)? Духовидение и любовь суть разные вещи, их невозможно сопоставить, ибо – несопоставимы, как несопоставимы, допустим, самовар и книга. Но у Т. Кузнецовой своя логика. Она считает, что духовидение Штейнера и любовь Цветаевой можно сопоставить по тому признаку, что и тот, и другая скрывали от окружающих свои открытия: один, что он видит невидимое другим; вторая, что он испытывает то, что испытывают многие взрослые (Цветаева так и пишет: всякий знает!). Штейнер учится скрывать свою тайну потому, что окружающие, не видящие то, что видит он, могут признать его ненормальным. Цветаева учится скрывать чувство любви потому, что любовь – «запретный плод!
Следуя логике Т. Кузнецовой, легко впасть в абсурд.
Т. Кузнецова пишет: «Позднее этот глубокий внутренний мир, как у Штейнера, так и у Цветаевой полностью раскрылся в их творениях».51
Эта фраза, мягко говоря, неточна по смыслу. Дело в том, что у Цветаевой творения были, а вот изложения Штейнером положений теософии назвать творениями никак не получается. Напомню высказывание Бердяева, что у Штейнера нет ничего своего, ни одной своей мысли, в чём имела возможность убедиться Цветаева, записавшая в дневнике – «ничего нового». Смысл фразы Т. Кузнецовой в отношении Цветаевой, приложим к любым лицам, причастным художественному творчеству. Чей же внутренний мир не раскрывается полностью в собственных творениях!
Т. Кузнецова пытается даже во внешности Штейнера и Цветаевой найти сходство, хотя, как я уже сказала, это некорректно. Но раз уж речь об этом зашла, я вынуждена поднять перчатку.
Главная черта, роднящая, по мнению Т. Кузнецовой Штейнера и Цветаеву, есть «энергия прямизма» (фраза принадлежит М. Волошиной). Оставляю на филологической совести М. Волошиной «прямизм», не зафиксированный ни одним словарём русского языка. (Фраза «энергия прямизма» загадочна по смыслу, и за комментариями нужно обращаться непосредственно к её автору.)
Проще понять фразу Е. Тагера: «прямизна стана», которая наблюдалась у Штейнера и Цветаевой. Т. Кузнецова считает, что эта черта внешности роднит Доктора и Поэта. Хотя, как мне кажется, окружающие Штейнера и Цветаеву люди были не сплошь сутулы и кривобоки. По логике Т. Кузнецовой, любой человек с хорошей выправкой может претендовать на сопоставление с выдающимся человеком. Принять всерьёз эту черту сходства не позволяет мне хорошо развитое чувство юмора.
Т. Кузнецова находит ещё одну похожую черту во внешности Штейнера и Цветаевой – подвижность в лице. Т. Кузнецова в подтверждение приводит воспоминание Ф. Риттельмайера, утверждавшего, что у Доктора во время лекции всё время «менялось лицо». Менялось, конечно, не лицо, а выражение лица Штейнера, хотя эта оговорка кажется мне весьма многозначительной.
Осмелюсь заметить, что на любом нормальном человеческом лице всегда отражается работа мысли или игра чувств. Совершенно бесстрастные лица бывают у политиков, и агентов иностранных разведок.
Т. Кузнецова приводит ещё одну черту – опускание глаз перед собеседником, а также сравнение взгляда Штейнера со взором орла, а взгляда Цветаевой с взором сокола и ястреба.
Не знаю, как обстояло дело со зрением у Штейнера, но Цветаева была чудовищно близорука, так что сравнение её зрения с соколиным или ястребиным выглядит как скрытая насмешка.
Сопоставление внешних черт Штейнера и Цветаевой – курьёз, вызывающий улыбку.
Но есть в сопоставлениях Т. Кузнецовой вещи и серьёзные, заслуживающие нашего внимания. В главе «Глазами современников» она приводит высказывание Цветаевой о Творце и творениях из книги Цветаевой «Земные приметы». Цветаева упоминает имена Леонардо, Гёте, Данте; даже есть слово об устрашающей харе Троцкого, но о Штейнере там   ни слова. И быть не может по той простой причине, что книга написана Цветаевой в Москве 1919 года, а встреча её со Штейнером состоялась в Праге 1923 года, но Т. Кузнецовой дела до этого нет, и она пишет полную абсурда фразу: «Но если до встречи со Штейнером Цветаева не высказывает собственного окончательного мнения <…>, позднее её точка зрения выскажется с полной определённостью. Эта точка зрения строится на различении творения – и Творца».52
Может быть «точка зрения и выскажется», но без участия Цветаевой.
Цветаева свои мысли о творении и Творце высказала за четыре года до встречи со Штейнером, когда она о нём думать не думала. Так что и речи нет о каком-либо влиянии Штейнера на мыслительную деятельность Цветаевой.
Т. Кузнецовой мешает определение, данное Штейнеру Цветаевой – Дьявол. Поэтому она с удовлетворением приводит высказывание Цветаевой из очерка «Живое о живом»: «Здесь, как видим, нет и речи о Дьяволе, но зато признаётся «тайна собственной силы», превратившаяся в единство личности и знания».53
Очерк «Живое о живом» написан в 1932 году. А в 1934 году был написан очерк «Пленный дух», где, как видим, снова речь идёт о Штейнере, вызывающем ассоциации с Дьяволом. И никуда от этого сопоставления не деться! Непонятно только, почему очерк «Пленный дух» выпал из памяти Т. Кузнецовой?
А теперь, как выражается Т. Кузнецова, «пустимся в путь по вехам их творений, чтобы почувствовать сущность самого Творца!» Вряд ли нам удастся почувствовать «сущность самого Творца», ибо это не удавалось ещё ни одному смертному, но пуститься в путь по компиляциям Штейнера и творениям Цветаевой нам волей-неволей придётся. Пышное слово «творения» к компилятивным трудам Штейнера, как вы уже заметили, неприложимо.
Больше скажу, сопоставлять «мошенника» (Ф. Кафка) Штейнера и его компиляции с гениальным поэтом Цветаевой само по себе есть святотатство и кощунство. Они несопоставимы. Сопоставить Штейнера с Цветаевой означает оказать такую честь Доктору, которую он не заслуживает ни в какой степени и ни с какой стороны, ни по роду занятий, ни по уровню дарования, ни по масштабу личности, ни по вкладу в мировую культуру.
Нашла ли встреча со Штейнером «непосредственный отклик» в творчестве Цветаевой?
В творчестве поэта всё находит отклик, даже какая-нибудь встреча. Отклик не обязательно непосредственный, и даже не непосредственный. Поэт не есть хроникёр.
Но о каком непосредственном отклике может идти речь в данном случае, если доклад был скучен, лишён новизны.
Т. Кузнецова пытается найти эти самые пресловутые «непосредственные отклики» и всё время повторяет «мне кажется», но доказать влияние Штейнера на творчество Цветаевой практически невозможно по той простой причине, что его не было. Т. Кузнецова не уверена даже в том, на какой лекции Штейнера присутствовала Цветаева, ибо лекций было две, а Цветаева посетила только одну.
Даже если Т. Кузнецова нашла в стихотворениях Цветаевой две-три фразы из лекции Штейнера, что это доказывает? Доказывает только то, что из скучного и неинтересного материала можно извлечь свежий и великолепный плод поэзии.
Далее Т. Кузнецова пишет: «В целом цветаевское творчество пражского периода особенно поражает своей устремлённостью к высшим мирам, и здесь её даже можно назвать «мистиком», который берёт свои откровения из духовного пласта мира».54
Мистиком Цветаева никогда не была. Она нигде и никогда не говорила, что видит иной мир. Она в него верила. Она писала Л. Е. Чириковой: «Вы верите в другой мир? Я – да».55
Цветаева нигде и никогда не говорит о мирах, пластах, только о другом (или ином) мире. Её картина иного мира не имеет ничего общего с космическими этажами (или, если угодно, пластами) антропософской картины иного мира. В цветаевском понимании иной мир – со Страшным судом, где Христос будет судить «не по платью, а по сущности» (Цветаева).
Интерес к иному миру был у Цветаевой с детства. Её первые поэтические сборники – тому свидетельство. Тема иного мира проходит через многие стихотворения до-пражского периода: «Серёже», «Дама в голубом», «В раю», «Как простор наших горестных нив…», «Рождественская дама», «В раю», «Плоти – плоть…», «Бог! – Я живу!», «Разлука», «Георгий», и. т. д. Перечислено далеко не всё.
Стихотворения Цветаевой свидетельствуют о том, что её представление об ином мире не расходилось с православным.
Т. Кузнецова, анализируя стихотворение Цветаевой «Сивилла – младенцу», пишет: «Невозможно не видеть глубокой содержательной близости этого стихотворения с тем местом в докладе Штейнера, где он говорит о вечности человеческой души и двух её сторонах – бессмертии и дорождённом».56
Невозможно образованному человеку не знать, что за 2400 лет до Штейнера об этом говорил Платон в «Федре».
Нигде и никогда Цветаева не скажет, что она – поклонница Штейнера, но зато скажет – «мой платонизм», «меня бы любил Платон»
Т. Кузнецова с воодушевлением пересказывает некоторые места из докладов Штейнера. Вот, например, цитата о борьбе Дракона с Архангелом: «В наивысшей степени реальной стала борьба Михаила с Драконом впервые в наше время. <…> Отовсюду глядит на нас Дракон. Против этого нет другого средства, кроме возможности связать себя с Михаилом, т. е. пронизать себя в истинном познании духовным тканием и проникновением в существо мира». (Р. Штейнер. Лекция педагогического курса для молодёжи. Штутгарт, 15 октября 1922 года.)
Сюжет о борьбе Дракона с Михаилом взят прямо из «Апокалипсиса» Иоанна Богослова (Апокалипсис 12: 7. 8. 9. 10, 12), но Т. Кузнецова преподносит этот сюжет как видение и откровение Штейнера!
Т. Кузнецова продолжает: «М. Цветаева не писала ни о Драконе, ни о Михаиле, но, как и Штейнер, она говорит об активной позиции личности по отношению к своему времени, внутренней свободы поэта от всякого давления».57
Автор этой цитаты ошибается. Цветаева писала о Драконе:
Конь брезгует гадом,
Ты брезгуешь гласом
Победным. – Тяжёлым смарагдовым маслом
Стекает кровища.
Дракон спит.
На всю свою жизнь
Сыт.
Правда, у Цветаевой не архангел Михаил, а святой Георгий, но Дракон – тот же самый. Кроме этого упоминания о драконе в стихотворении, есть упоминание о нём в очерке «Пленный дух». Но на сей раз в образе Дракона явился сам Штейнер, что вполне закономерно, ибо он же – Дьявол – Злая сила.
Т. Кузнецова видит переклички Штейнера с Цветаевой там, где их нет. Так Штейнерово высказывание о том, что духу необходимо определять себе направление, Т. Кузнецова сопрягает со строками из стихотворения Цветаевой «Знать: Дух – мой сподвижник, и Дух мой – вожатый!». У Штейнера говорится о человеческом духе. А у Цветаевой – Святой Дух, который дышит, где хочет, а не направляется усилием воли человека. Дух человеческий не может быть ни сподвижником, ни тем более вожатым, а только Святой Дух. Недаром же сказал Христос: «Без меня не можете делать ничего».
Цветаева действительно достигла духовных прозрений, но не безотчётно или интуитивно. У неё были прекрасные учителя: Платон – Христос, чьи идеи, так скучно пережёвывал перед своей аудиторией Штейнер, выдавая их за свои собственные.
В главе «Любовь» Т. Кузнецова, пересказывая Штейнера, пишет, что он выделял три важнейших силы жизни – мудрость, могущество и любовь. Он показывал, что любовь имеет совсем другую природу, чем мудрость и могущество. Если мудрость и могущество укрепляют человеческое «Я» для будущего, то любовь, по Штейнеру, есть уплата долга за прошлое.
Достаточно раскрыть Евангелие от Матфея и прочесть – чем искушал сатана Христа. А искушал и соблазнял, как известно, силой, мудростью, могуществом над миром. Во все времена сатана искушает одинаково: укрепляй своё «Я» и получишь могущество над людьми и мирами – это современный вариант искушения.
А любовь в понимании Штейнера, как уплата за прошлые долги, это любовь, понимаемая по-буддистски, – платишь за долги своей прошлой жизни.
Христос ни о каких долгах не говорил, а просто предлагал любить друг друга без бухгалтерских подсчётов.
Т. Кузнецова стремится навязать «Поэме воздуха» Цветаевой штейнеровский взгляд на структуру иных миров. Но поэма Цветаевой вовсе не содержит перечисление космических миров, где живут существа «изливающие мудрость», как выражается Т. Кузнецова. (Какие существа там на самом деле живут, нам уже поведал Штейнер, но Кузнецова об этом забыла).
Ссылаясь на топографическую карту космоса, по Штейнеру. Т. Кузнецова пытается подогнать под неё содержание поэмы. По Штейнеру существует 5 областей духовного мира. Первый пласт – «материк» мира духов, тот самый низший высший мир, куда пускают заглянуть человека ещё при жизни, если он добьётся этого.
Цветаева в этой поэме сделала попытку описания первых минут выхода души из тела после его смерти. Душа преодолевает все этапы пути, устремляясь ввысь, к Богу, минуя всех насельников промежуточных «этажей» космоса. Что душе трудно пробиваться ввысь, это и не удивительно, ибо есть в православии понятие мытарства души. Именно это слово – и не случайно именно это слово! – использует Цветаева в своей поэме:
И – не скажу, чтоб сладкими –
Паузами: пересадками
С местного в межпространственный –
Паузами, полустанками
Сердца: когда от легкого –
Ох! – полуустановками
Вздоха – мытарства рыбного
Паузами, перерывами (
и. т. д.)
Что есть понятие мытарства в православии? – Это страдания, на которые обречена душа, излетевшая из тела. На её пути к Богу будут встречаться ужасные существа, готовые за грехи забрать её с собою и не дать достичь Бога. Ужасные существа – те самые, о присутствии которых на космических «этажах» предупреждал ученика Штейнер.
Цветаева ничего не пишет об этих существах, но страдания задыхающейся души ещё не привыкшей к новым условиям существования, и есть её мытарства в поэме. Душа преодолевает все препятствия, всё сопротивление воздуха, вначале: тугого, густого, потом: легкого, ливкого, пустого, редкого, резкого, цедкого гудкого.
Цветаева не запутывает летящую ввысь душу в «занавеске небес», так что подогнать поэму «под Штейнера» Т. Кузнецовой не удаётся и в качестве компенсации она начинает пересказывать теософские байки о том, как в высших мирах «вновь слагается астральное тело вокруг человеческого «Я» и «вступает в силу закон судьбы, или кармы». Забыв о поэме Цветаевой, Т. Кузнецова усердно «ткёт» сеть пропаганды штейнерова оккультизма.
К концу книги понимаешь, что сопоставление Цветаевой со Штейнером есть только повод для Т. Кузнецовой поговорить о самом Штейнере и его учении. Все сопоставления надуманны, притянуты за уши, бездоказательны. Цветаевой в книге Т. Кузнецовой приписываются такие творческие намерения, о которых та и не подозревала. Цветаева в книге Т. Кузнецовой – лицо второстепенное, необходимое только для прославления Штейнера.
Апофеозом прославления Штейнера является высказывание Т. Кузнецовой, что прежде чем выйти на арену внешней жизни как учитель человечества, Штейнер, около 1899 года, по утверждению С. Прокофьева, «завершил процесс своего посвящения: он имел личную встречу с Христом в сфере интуиции».
С. Прокофьеву о знаменательной встрече с Христом доложил, надо думать, сам Штейнер. Лично мне не совсем понятно, как можно встретиться с кем бы то ни было, пусть даже с Христом, в сфере интуиции. Впрочем, не буду придираться к пустякам, потому что есть вещи важнее встреч в сфере интуиции.
Ничуть не смущаясь, Т. Кузнецова называет Штейнера учителем человечества. Никак не меньше! Мы-то думали, что Иисус Христос – Учитель человечества. Т. Кузнецова Христу даёт отставку. Христос отдыхает. Ему есть замена в лице Штейнера. Право, не перевелись в конце ХХ века «оккультные тётки»!
Это как раз тот случай, о котором говорила Цветаева, что чередовать имя Христа с Дионисом – святотатство и кощунство. Если с Дионисом – кощунство, то со Штейнером – Драконом, Дьяволом, как его назвала Цветаева, соблазнителем и растлителем душ – кощунство вдвойне.
Вся книга Т. Кузнецовой – винегрет из цитат, надёрганных из Штейнера и Цветаевой. Повышенный эмоциональный тонус заменяет в книге научную аргументацию. Т. Кузнецова, искажая факты, вводит в заблуждение читателя.
Одна фраза, впрочем, заслуживает нашего внимания; смысл её как бы справедлив: «Может быть, в конце концов, она бы подошла близко к Христу и нашла в этом опору своей мятущейся души».58
Цветаева шла к Христу. Крепкая вера могла бы удержать её от крайностей. Но между собою и Христом Цветаевой не нужны были никакие посредники, вроде штейнеров.

ЛИТЕРАТУРА

1. Кузнецова Т. Цветаева и Штейнер. Поэт в свете антропософии. – М.: «Прицельс», 1996. С. 10.
2. Волошин М. О самом себе//Путник по вселенным. – М.: Советский писатель, 1990. С. 160.
3. Кузнецова. С. 11.
4. Ильин И. Путь к очевидности. – М.: ЭКСМО-ПРЕСС. 1999. С. 26-27.
5. Кузнецова. С. 11.
6. Бердяев Н.А. Миросозерцание Достоевского//Н. Я. Бердяев о русской философии. Ч.1. – Свердловск: Издательство Свердловского университета, 1991. С.109.
7. Штейнер Р. Как достигнуть познаний высших миров. – М.: «Духовное знание», 1918. С. 11.\
8. Там же. С. 12.
9. Там же. С. 12.
10. Там же. С. 14.
11. Там же. С. 26.
12. Там же. С. 51.
13. Там же. С. 71.
14. Там же. С. 75.
15. Там же. С. 53.
16. Там же. С. 53.
17. Там же. С. 54.
18. Там же. С. 54.
19. Соловьёв В. Сочинения в 2-х томах. Т. 1. – М.: «Мысль», 1990. С. 129.
20. Штейнер. С. 55.
21. Там же. С. 42.
22. Там же. С. 152.
23. Там же. С. 42.
24. Булгаков С.Н. Христианство и штейнерианство//Переселение душ. Сборник. – М., 1994. С. 291.
25. Штейнер. С. 113.
26. Блаватская Е.П. Скрижали кармы. – М., «МЦФ», 1995. С. 18.
27. Блаватская Е.П. Разоблачённая Исида. Т. 2. – М., «МЦФ», 1994. С. 575.
28. Бердяев Н.А. Теософия и антропософия в России//Н. Бердяев о русской философии. Ч. 2. – Свердловск: Изд-во Урал. Ун-та, 1991. С. 118.
29. Бердяев Н.А. Философия свободного духа. – М.: Республика, 1994. С. 181.
30. Бердяев Н.А. Самопознание. – М.: «ДЭМ», 1990. С. 178.
31. Зеньковский В.В. Проблемы воспитания в свете христианской антропологии. – М., 1993. С. 61.
32. Цветаева М. Сочинения в 2-х томах. Т. 2. – М.: Художественная литература, 1988. С. 395.
33. Штейнер. С. 36.
34. Блаватская Е.П. Тайная доктрина. В 4-х томах. Т. 4. – Д.: Сталкер, 1997. С. 91.
35. Штейнер Р. Порог духовного мира. Афористические рассуждения. – М., 1991. С. 45-46.
36. Иванов Вяч. Лик и личины России. К исследованию идеологии Достоевского//Родное и вселенское. – М.: Республика, 1994. С. 312.
37. Кураев А. Сатанизм для интеллигенции. (О Рерихах и православии). В 2-х томах. Т. 1. – М.: «Отчий дом», 1997. С. 204.
38. Штейнер. С. 77.
39. Штейнер. Внутренние импульсы развития человечества. Смысл исторического становления. 5-я лекция от 24. 09. 1916, Дорнах. С. 24-25.
40. Булгаков С. Природа религиозного сознания// Свет невечерний. – М.: Республика, 1994. С. 37.
41. Вышеславцев Б.П. Вечное в русской философии//Б. П. Вышеславцев. Этика преображённого Эроса. – М.: Республика,  1994. С. 312.
42. Кузнецова. С. 13.
43. Андрей Белый и антропософия//Минувшее: Исторический альманах. 8.   М.: Открытое общество «Феникс», 1992. С. 421.
44. Андрей Белый, О смысле познания. – Минск, «Полифакт», 1991. С. 63.
45. Андрей Белый и антропософия. С. 434-435.
46. Цветаева М. Сочинения в семи томах. Т. 7. – М.: Эллис Лак, 1995. С. 581.
47. Там же. С. 265.
48. Андрей Белый и антропософия. С. 419-420.
49. Цветаева М. Сочинения в семи томах. Т. 6. – М.: Эллис Лак, 1995. С. 308.
50. Цветаева М. Неизданное. Сводные тетради. – М.: Эллис Лак, 1997. С. 233-235.
51. Кузнецова. С. 21.
52. Там же. С. 27.
53. Там же. С. 28.
54. Там же. С. 36.
55. Цветаева. Т. 6. С. 305.
56. Кузнецова. С. 41.
57. Там же. С. 50.
58. Там же. С. 71.






V.  РОКОВАЯ ПАРА

Сначала мы должны определить, что такое миф, ибо вокруг этого понятия существует путаница. Для определения мифа мы воспользуемся работой А. Лосева «Диалектика мифа», в которой философ дал исчерпывающий анализ этого понятия. Если сжать всю информацию о мифе, имеющуюся в работе А. Лосева, то миф не есть история, не есть выдумка, не есть поэзия, не есть схема, не есть аллегория, не есть религия, не есть догмат, не есть наука, не есть метафизика. Так что же такое миф? Миф,   говорит Лосев,   есть  чудо. Понятие чуда тоже нуждается в пояснении. Если мы стоим на той точке зрения, которая допускает только одну возможность существования Вселенной и законов природы, а именно – вмешательство и проявление высших сил, то чудо не есть нарушение законов природы, как некоторые думают, поскольку сами законы природы, как мы уже говорили выше, суть тоже проявление высших сил. Тогда что же такое чудо? «Чудо,   говорит Лосев,   обладает в основе своей <…> характером извещения, возвещения, свидетельства, удивительного знамения, манифестации, как бы пророчества, раскрытия, а не бытия самих фактов, не наступление самих событий».1
Например, в непорочном зачатии Девы Марии, уверяет Лосев, никакого чуда нет. Чудо в том, что Марии является ангел и возвещает, что у неё будет младенец, зачатый от Святого Духа.
Таким образом, миф, понимаемый как чудо, есть определённое оповещение, предсказание судьбы. К понятию судьбы Лосев относится весьма серьёзно: «Судьба – совершенно реальная, абсолютно жизненная категория. Это ни в каком смысле не выдумка, а жестокий лик самой жизни».2
Работа А. Лосева была опубликована в СССР в 1930 году и Цветаева не знала о ней. Книга вышла тиражом всего в 500 экземпляров незадолго до ареста философа. Впоследствии часть не успевшего разойтись тиража была изъята из книжных магазинов и уничтожена.
В 1933 году Цветаева написала очерк «Дом у старого Пимена», в котором высказала мысли о мифе, поразительно совпадающие с мыслями Лосева. Как Лосев видел во всём, что нас окружает, во всём живом и неживом – миф, так и Цветаева утверждала, что всё есть миф. Цитату из её очерка стоит привести полностью: «И так как всё – миф, так как не-мифа – нет, вне-мифа – нет, из-мифа – нет, так как миф предвосхитил, и раз навсегда изваял – всё, Иловайский мне ныне предстаёт в виде Харона». Цветаева писала не философский, а литературный труд, но то, что Лосев выразил в книге о мифе, Цветаева как бы спрессовала в один абзац. Но это ещё не всё. Миф, кроме того, что он есть чудо, является также символом. Символ, по определению Лосева, есть такая вещь, которая означает то самое, что она есть по существу.
Миф, являющийся чудом и символом, есть интеллигентно данный символ жизни. Это и есть окончательное определение мифа, необходимое для дальнейших рассуждений.
О роли судьбы в жизни человека говорил также В. Соловьёв. В понятии судьбы он подчёркивал два свойства. Одно из них – равнодушие мироздания. Второе – демоническое начало в мироздании. Слово «судьба», как правило, сопровождается эпитетами «враждебная», «слепая», «беспощадная», «жестокая». Все люди, говорит Соловьёв, одинаково подчинены судьбе. Но есть люди и события, на которых действие судьбы особенно явно и ощутительно. Их называют роковыми или фатальными. На них легче всего рассматривать настоящую сущность этой превозмогающей силы.3
Есть роковые пары, сказала Цветаева, ответив на вопрос почему сходятся и связывают себя брачными узами люди совершенно разные по своим устремлениям, способностям, характерам, люди казалось бы, совершенно неподходящие друг другу. Их несовместимость сразу же видна невооружённым глазом и вызывает недоумение и любопытство окружающих. А между тем эти двое не только не разбегаются, но напротив нередко остаются в браке навсегда. Любовь!   скажет романтически настроенный читатель. Привычка!   скажет здравомыслящий обыватель. Не любовь и не привычка, а судьба, рок скажет философ, потому что он – знает.
Цветаева знает, что миф изваял раз навсегда – всё. Следовательно, брак гениального поэта должен быть предопределён. Цветаева ориентируется на Пушкина и его брак с Натали Гончаровой. Но брак Пушкина с Гончаровой не мифичен. Он есть реальность, ориентированная на миф, на определённую модель брака в мифе о поэте-гении. Такой миф – есть. Пушкинский брак строится по определённой модели и является мифопоэтической вариацией этой модели. Этот миф и модель есть миф об Орфее. Орфей – первообраз, архетип. У Орфея нет национальности, он никогда не умирает: «Когда раздаётся пение, раз навсегда мы будем знать – Орфей».4
У каждого народа есть много поэтов. И все   разные. Поэты, говорит Цветаева, столь же различны, как и планеты. В каждую эпоху есть у народа особенный поэт – гений, бог, Орфей. У греков – Гомер. У итальянцев – Данте. У германцев – Гёте. У русских – Пушкин. Все остальные поэты в иерархии Цветаевой – полубоги, высокие, великие, большие, и. т. д. Для всех них Орфей – мерило, т. е. архетип. По нему будет определяться их собственный масштаб.
Орфей, как известно из мифа, был женат на Эвридике. Однажды, когда Орфей не был рядом с женой, на её честь покушался некий Аристей, но не имел успеха. Гуляя по цветочному лугу, Эвридика наступила на змею и погибла от её укуса. Тень Эвридики удалилась в Аид. Орфей был безутешен. Видя, как он страдает, боги решили позволить ему спуститься в Аид и вывести Эвридику на свет. Но Орфей теряет Эвридику вторично, ибо он не сумел выполнить условия – не оглядываться. Орфей один возвращается на землю. Впоследствии Орфей был разорван на куски менадами, которым он попался на пути.
Что предвосхищает этот миф о гении-поэте? В общих чертах судьбу любого гения-поэта. В общих чертах, потому что частности могут меняться. Эвридика в жизни, а не в мифе может быть по разным причинам разлучённой с Орфеем. Здесь может даже вмешаться третье лицо – Аристей.
Орфей может потерять Эвридику, каким угодно способом вплоть до того, что может умереть он, а не Эвридика. Здесь важна мифологема обязательной разлуки. Орфею предстоит пройти через страдания. Эвридика легко забывает, испив воды из Леты.
Обратим внимание на то, что Эвридика уходит вниз   ниже уровня земли; у неё движение непременно от высшего (Орфей, жизнь, любовь)   к низшему (Аид, забвение, смерть). Орфей повторяет это движение спуска в Аид вслед за Эвридикой. Затем он возвращается на землю, делая восходящее движение. Орфей отказывается служить новому богу Дионису, потому что он предпочитает служить Аполлону. Именно Дионис насылает на Орфея свирепых менад, разрывающих его на части. Останки Орфея брошены в Гебр. Его голова и лира плывут вниз по реке, а затем морское течение прибивает их к острову Лесбос.
В этом мифе важна мифологема насильственной смерти Орфея. Орфей – гений. Он – всё. Он в движении, в поступках. Он страдает. Эвридика – почти пустое место: ни поступка, ни слова, ни воли. Нечего о ней сказать, кроме того, что её любит Орфей. У Орфея – лира и дар. Орфей – величина неизменная и постоянная. Орфей единственен и неповторим. Но любовь к Эвридике делает его уязвимым. Орфей погибает из-за любви к Эвридике, потому, что, вернувшись из Аида без неё, он не хочет смотреть на других женщин. Эвридику любит Орфей. Только это её и выделяет из толпы других нимф.
К мифу об Орфее может восходить любой конкретный случай – поэта и его возлюбленной. Пара Пушкин и Гончарова – роковая пара. Гончарова поразительно красива. Пушкин-поэт восхитился красотою. Пушкин-человек прельстился ею. Цветаева пишет: «Пушкин в этот брак вступил зрячим, не с раскрытыми, а с раздёрнутыми глазами, без век». Красотою многие будут прельщаться. И прельщались.
Идеалом Пушкина была целомудренная, недоступная и верная Татьяна. Нечего и говорить, что в своей собственной жене Пушкин хотел видеть этот идеал как бы воплощенным. Необыкновенный человек (гений-поэт) женится на юной девушке. Девушка ничем не примечательна, кроме красоты. Примечательно вот что: Пушкин своей красавице жене посвятил совсем немного стихотворений. Самое знаменитое из них «Мадонна»:
Исполнились мои желания, Творец
Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,
Чистейшей прелести чистейший образец.
Тоска по собственной утраченной чистоте (недаром это слово – дважды в строке) владеет Пушкиным. Он надеется найти эту чистоту в Гончаровой. Стихотворение звучит как заклинание, как молитва. А между тем, во всём стихотворении только эта строка – о Гончаровой, потому что одной строкой – всё сказано (ничего не сказано!). Чистота, целомудрие, скромность. Всё это было, как была и пустота. Цветаева так характеризует Натали Гончарову: «Молчаливая. Если приводятся слова, то пустые. До удивительности бессловесная. Все об улыбке, походке, очах, плечах, даже об ушах – никто о речах. Ибо вся – в улыбках, очах, плечах, ушах. Так и останется: невинная, бессловесная – Елена – кукла – орудие судьбы» («Наталья Гончарова»).
Елена – у Цветаевой – олицетворение голой, чувственной страсти. С характеристикой, которую дала Цветаева Гончаровой можно соглашаться или не соглашаться. Цветаева слишком пристрастна, требуя от обыкновенной девочки, каковой Гончарова была, ума и таланта. Но вот в чём Цветаева была совершенно права, так это в том, что Гончарова была орудием судьбы, сама того не подозревая. Несомненно, что Натали Гончарова стала причиной жизненной катастрофы Пушкина. Совершенно не имеет значения, изменила Натали мужу или не изменила, позволив Дантесу соблазниться своей красотою и благосклонно принимая его восхищение. Чернь не колебалась: изменила! (Судили по себе.)
Чернь – жалящая змея. Как только змея ужалила, Пушкин (Орфей) теряет свою Натали (Эвридику). Теряет, потому что в глазах черни она уже не его Натали, а Дантесова (Гадесова).
Что такое дуэль Пушкина? – Спуск в Аид. Нисхождение в низины, куда уже спустилась Эвридика. Спор с Гадесом за Эвридику. И возвращение назад раненого душевно и физически Орфея.
Умирая, Пушкин (Орфей) уходит в Аид, вторично теряя свою Эвридику. Пушкин был разорван менадами зависти, измены, клеветы, насмешки, пошлости. А Натали, потихонечку всё, забыв, превращается в Ланскую. Это превращение тоже предвосхищено мифом. Эвридика превращается в тень.
Мы знаем Натали потому, что она была женой Пушкина. Выйди она замуж сразу за Ланского, мы бы о ней никогда не узнали. Рядом с Орфеем становится заметной любая Эвридика. В том, что Гончарова – «любая», нет ничего оскорбительного. «Любая», «любой» – так говорила Цветаева. Любая, значит, ничем не примечательная, заурядная, и этой своей заурядностью гению противопоставленная. Но рядом с гением она – необходимая, им самим выбранная.
Кого бы ни выбрал Пушкин: С. Ф. Пушкину ли, А. А. Оленину ли, Е. Н. Ушакову ли – конец был бы приблизительно одинаков, как с Н. Н. Гончаровой, потому что рядом с гением всякая конкретная любая женщина всё равно – Рок. Всякая любая – это вариации на одну и ту же тему. Это точно уловила Цветаева, говоря: «Смерть Пушкина, которую я, в иные часы, особенно любя его, охотно её вижу в прелестном обличии Гончаровой» («Наталья Гончарова»). Смерть Пушкина приняла бы любое обличие, любой женщины, которую он назвал бы своей женой.
Сегодня Н. Гончарова-Пушкина, она же Ланская, можно сказать реабилитирована. Конечно, Ахматова и Цветаева впадали в крайность, когда речь заходила о жене Пушкина. Обе женщины говорили обидные вещи о ней из досады, ревности и обиды за Пушкина.
Конечно, надо было бы учитывать крайнюю молодость и неопытность, и душевную незрелость девочки неожиданно оказавшейся женой великого и, скажем прямо, весьма опытного в любви человека. Всё дело в масштабах личностей и дарований. Рядом с гением человек обыкновенных средних способностей, стандартного для данной среды воспитания и образования неизбежно проигрывает. Проигрывала и Гончарова. Но и здесь необходимо учитывать её юность и возможность дальнейшего развития, в чём ей Цветаева категорически отказала. Единственно в чём Гончарова была незаурядна – во внешности. Но это, как говорится, была не её заслуга. И, скорей всего, её необыкновенная красота как раз и была той необходимостью, приведшей к роковой развязке. Красота, как приманка, в чём Гончарова тоже, разумеется, неповинна. Просто так было задумано свыше, а вот почему и зачем   тайна. Мы можем только гадать и предполагать. Орфей-Пушкин погиб из-за Эвридики-Натали, как и положено по мифу.
Круто обошедшаяся с Гончаровой Цветаева не заметила (или не хотела замечать?), что её собственная судьба кроится в общих чертах по тому же самому мифу о поэте-гении. Судя по некоторым её стихотворениям и высказываниям, она это понимала. Как Пушкин – Гончарова была роковой парой, так Цветаева – Эфрон была точно такой же роковой парой.
Почему бы в этот раз Эвридике не явиться в своей мужской ипостаси, как Орфею – в ипостаси женской?!
Восемнадцатилетняя Цветаева (Орфей) выходит замуж про любви за семнадцатилетнего юношу Эфрона (Эвридика). Юноша ещё не кончил гимназии. Позже, став зрелым человеком, Цветаева напишет: «Брак и любовь скорее разрушают личность, это суровое испытание. <…> А ранний брак (как у меня) вообще катастрофа, удар на всю жизнь».5
Это сказано не в сердцах. Цветаева не один раз выскажет эту выстраданную мысль. Юный муж, Эфрон, почти мальчик, о котором нечего сказать, кроме того, что он ещё недоучившийся гимназист и красавец. Как нечего сказать о юной Натали Гончаровой, кроме того, что она очень молода и красавица.
Эфрон очень хорош в юности: высокий, стройный, с правильными тонкими чертами лица. У юноши огромные серо-синие глаза, густые волнистые каштановые волосы. Его облик романтичен и аристократичен. Это образец чистейшей прелести в мужской ипостаси.
Красоте Эфрона Цветаева посвятила несколько великолепных стихотворений. Необычных стихотворений, потому что – непривычных.
Мы привыкли к тому, что мужчина-поэт воспевает возлюбленную (иногда – возлюбленного). У нас есть поэты-женщины, воспевающие возлюбленных подруг. Но много ли у нас стихотворений, в которых поэт-женщина воспевает возлюбленного?! Ответ очевиден: немного. Ещё меньше стихотворений, в которых воспевается красота возлюбленного, потому что красота всё-таки редкий дар. Но красота, как говорила Цветаева, внешнее мерило. Об этом будем помнить, чтобы не перепутать внешнее мерило с внутренним   духом, на которое внешнее не распространяется.
Посмотрим, точнее, послушаем, как воспевает Цветаева красоту юноши:
Есть такие голоса,
Что смолкаешь, им не вторя,
Что предвидишь чудеса.
Есть огромные глаза
Цвета моря.

Вот он встал перед тобой:
Посмотри на лоб и брови
И сравни его с собой!
То усталость голубой,
Ветхой крови.

Торжествует синева
Каждой благородной веной.
Жест царевича и льва
Повторяют кружева
Белой пеной.

Вашего полка – драгун,
Декабристы и версальцы!
И не знаешь – так он юн –
Кисти, шпаги или струн
Просят пальцы.
В поэзии, как и в жизни, ничего случайного не бывает. Как Гончарова у Цветаевой вся – в очах, плечах, ушах, так Эфрон в описании Цветаевой весь – в глазах, руках, жестах, бровях. Взгляд Цветаевой на возлюбленного – нечаянно – беспощаден. Пытаясь выразить изящество позы лежащего юноши, Цветаева нечаянно выражает и внутреннюю его сущность:
Как водоросли Ваши члены,
Как ветки мальмэзонских ив,
Так Вы лежали в брызгах пены,
Рассеянно остановив

На светло-золотистых дынях
Аквамарин и хризопраз
Сине-зелёных, серо-синих
Всегда полузакрытых глаз.
Перед нами полусонное, бездействующее, слабое, гибкое (чересчур гибкое!) существо, как растение, колеблемое всеми ветрами и водами. Очень податливое на внешние воздействия существо, почти не имеющее своей воли. Недаром юноша сравнивается с растением. Вокруг юноши кипит жизнь. Всё движется, играет, сверкает, играет и летит:
Летели солнечные стрелы
И волны – бешеные львы.
В юноше – неподвижность покоя, полусон, неопределённость и изменчивость. Цвет глаз меняется в зависимости от цвета того предмета, на который его взгляд устремлён в настоящий момент.
И вдобавок – пена! Пена кружев, пена морская – символы суетности, чувственной любви и духовной пустоты. Цветаева сама создала символические смыслы слова пена:
<…> и платья
Бального пустая пена
В пыльном зеркале…
Пена платья – внешняя оболочка Н. Гончаровой – символ суеты и пустоты. Пена кружев есть та же пена платья. Пена брызг, как ни странно, деятельнее юноши.
Юноша, ещё ничего не сделав, уже устал. Поза лежащего человека – для него естественна и органична, хотя для юношества всё-таки органичнее движение и порыв. Есть у Цветаевой оправдание этой усталости, которую так и хочется назвать природной ленью – ветхость крови. Но, в общем-то, и это не оправдание. У какого человека кровь – новая, не унаследованная от миллионов предков? Цветаева пытается этого лежащего юношу героизировать: драгун не то из версальцев, не то из декабристов. И тут же почти без переходов: «кисти, шпаги или струн просят пальцы», ибо не драгун и не декабрист по возможностям, по духу. Может: художник? Цветаевой хочется, чтобы этот недоучившийся гимназист кем-то стал. Она как бы рисует план его жизни, его судьбы, его личности. По цветаевским планам красоте юноши должны соответствовать романтический порыв, героизм, творческий потенциал. Но нечаянно – и не случайно! – Цветаева живописует одним цветом и пену кружев, и пену брызг морских, и самого юношу:
Так Вы лежали, слишком белый
От нестерпимой синевы.
Среди символических значений белого цвета есть значения холодности и пустоты.
В другом стихотворении, посвященном Эфрону, Цветаева нечаянно, но не случайно скажет:
Под крыльями раскинутых бровей –
Две бездны.
Бездна – глубина пустоты. Интуитивно Цветаева пытается её заполнить:
В его лице я рыцарству верна.
И нечаянная (снова!) оговорка – «в его лице», потому что кроме лица пока ещё ничего примечательного и значительного нет. И неизвестно – будет ли. Цветаева пророчествует:
Такие в роковые времена
Слагают стансы и идут на плаху!
Цветаевой мерещится в Эфроне не только драгун и декабрист, но и новый Андре Шенье.
Всё это планы и мечты, романтические и безудержные. Роковые времена придут. Стансов Эфрон не сложит. Петь – не дело Эвридики. Петь положено Орфею, а в этой паре Орфей – Цветаева. А вот плаха – сбудется. Ничто из планов Цветаевой насчёт Эфрона не осуществится; ничто, кроме плахи. Правда, романтическая плаха в действительности обернётся мрачным и зловещим подвалом НКВД. Сбылись ли хотя бы на малую толику планы и мечты Цветаевой в отношении взрослого и зрелого Эфрона, если отвлечься от плахи? К сожалению, Эфрон не спешил со зрелостью. Современники вспоминают об Эфроне как о вечном юноше. Большинство встречавшихся с ним людей отмечают его мягкость, доброту, обаяние, инфантилизм, безответственность, отсутствие  силы воли. Некоторым современникам он показался глупым и недальновидным. Мелькает и презрительное – «альфонс». Намёк на то, что он не желал работать и жил на содержании у жены.
Во второй половине своей жизни Эфрон захочет самости и определённости. Как Гончарову влекло на бал, где, по всей вероятности, она имела достаточно способов почувствовать себя личностью, так Эфрона повлекло в агенты НКВД. Повлекло не только для того, чтобы выслужиться перед начальством и заработать себе право на возвращение, но и для того, чтобы наконец-то почувствовать себя важным лицом, от которого кое-что зависит. Его повлекло в агенты, ещё и потому что, вступив в четвёртый десяток, он никак ещё не определился ни в какой профессиональной деятельности. Эфрон не имел постоянной работы, перебивался случайными заработками, которых едва хватало на его собственные нужды. Цветаева рассказала А. Тесковой, сколько зарабатывал Эфрон: «Заработок с 5 ; утра до 7-8 вечера игра в кинематографе фигурантом за 40 франков в день, из которых 5 франков уходят на дорогу и 7 франков на обед – итого 28 франков в день». Когда случайных заработков не было, Эфрон был в полной зависимости от жены. Это продолжалось до тех пор, пока его не завербовали в агенты НКВД, и стали ему платить.
М. Слоним осторожно коснулся темы ничегонеделания Эфрона: «У неё было также некое материнское покровительство, чувство, что она должна работать за него и для него».6
В одной из своих тетрадей Цветаева записала: «Все женщины делятся на идущих на содержание и берущих на содержание. Я принадлежу к последним».7
Некоторые современники отзывались об Эфроне очень жёстко: двуликий Янус, страшный человек, мечтатель, бездельник, обладал потрясающей способностью находить себе развлечения. (Замечу в скобках, что он не обладал способностью найти себе работу.)
Цветаева рядом с Эфроном выглядит как постоянный труженик, почти каторжник. На ней всё: быт, дети, муж, творчество. Она решает семейные проблемы, добывает деньги на пропитание, оплату жилья и одежду, ругается с домовладельцами, отбивается от кредиторов, воспитывает детей, ходит на рынок за покупками, торгуется с продавцами, чтобы купить провизию дешевле, стирает, штопает, готовит еду. И самое главное – пишет, пишет, пишет, потому что не может не писать. Орфей из мифа ужаснулся бы, если знал, чем занимается его духовный потомок кроме сочинения стихов.
Цветаева-Орфей – ведущая в этой роковой паре. Цветаева – человек сильного характера и воли. Эфрон-Эвридика – ведомый, слабый, податливый на чужое влияние.
Как Пушкин – всё, так и Цветаева – всё. Как Пушкин полнота, так и Цветаева – полнота. Полнота, стремящаяся заполнить ту пустоту, которая рядом в образе Эвридики. Эвридика ничего не может. Разве только собирать цветочки на лугу.
Цветаева-Орфей потеряет Эвридику-Эфрона дважды, как и полагается по мифу. В первый раз во время гражданской войны. У войны как бы роль кусающей змеи. Как Орфею и полагается, Цветаева ищет потерявшегося Эфрона. Не Эфрон ищет семью и пытается воссоединиться с нею, а именно Цветаева. Она, как и полагается, деятельный и предприимчивый Орфей. Эвридика-Эфрон пассивно ждёт, когда его найдут.
Как Гончарова пассивна и безучастна, так и Эфрон пассивен и безучастен. Цветаева ищет и находит его при посредстве и помощи И. Эренбурга. Эфрон в это время спокойно учится в Пражском университете, не делая попыток связаться с женой.
Найдя Эфрона, Цветаева отправляется в свой трудный путь. Орфей и Эвридика встречаются в Берлине. Но взаимопонимания между ними уже нет. Изменился Эфрон, изменилась и сама Цветаева. Они оба приобрели опыт, но каждый – свой собственный. «Они постоянно жили врозь», «он в семье появлялся только изредка», «у С. Я. была своя жизнь, у Марины – своя» – это из воспоминаний современников.
Проходит  время и теперь наступает пора возвращения. В жизни инициатором возвращения была не Цветаева, а Эфрон. Но мы уже условились, что в жизни возможны самые разные варианты. Важно только соблюдение принципа, следование мифологемам, моделям мифа.
Итак, они возвращаются, и, как и должно быть по мифу, оба погибают. Эфрон, как и полагается Эвридике, погибает первым. Потянется сорвать цветы, а под цветами – змея. Цветаеву-Орфея разорвут менады голода, войны, нищеты, предательства, недоброжелательства, зависти, злобы, быта.
Как Гончарова в судьбе Пушкина – орудие судьбы, так и Эфрон в судьбе Цветаевой – орудие судьбы. Не будь рядом с Гончаровой Пушкина, мы никогда ничего бы не узнали об её существовании. Мало ли на Руси родится красивых девочек! Была бы просто Гончарова (правда, под неизвестной нам фамилией гипотетического мужа), как миллионы других безвестных женщин с обыкновенной судьбой.
То же и Эфрон. Не будь рядом Цветаевой, мы никогда ничего не узнали бы о нём. Просто Эфрон, как сотни тысяч других безвестных молодых людей ничем особенным не отличившихся.
Эвридику видно только рядом с Орфеем. Эвридика интересна только тем, что её выбрал Орфей. Что такое Эвридика без Орфея? Просто нимфа среди других нимф.
Эвридика без Орфея – немыслима. Орфей без Эвридики обойдется и о нём всё равно сложат легенду. Орфей в принципе самодостаточен. Но чтобы не быть одиноким, он выбирает себе пару. Или ему помогают выбрать, о чём он и не догадывается. Потому что догадайся он, то предпочёл бы быть один. Недаром написал Пушкин: «Ты царь, живи один…!».
Эвридика рядом (и только рядом!) с Орфеем представляет определённый интерес для исследователя. Нам предстоит внимательнее вглядеться в характер и судьбу Эфрона, тем более, что, будучи Эвридикой, он является орудием судьбы.
В последнее время Эфрон привлекает едва ли не больше внимания читателей и исследователей, чем сама Цветаева. Оценки его судьбы и характера различны у разных исследователей. И не только различны, но и противоречивы.
Оправдание такого пристального внимания к Эфрону следует из той же посылки, что и внимание к Н. Гончаровой, о которой до сих пор пишут книги. Гений, его судьба и творчество не могут быть адекватно поняты без учёта особенностей времени, в котором он жил, исторических событий и ближайшего окружения.
Так кто же на самом деле был тот человек, кто в роковые времена увлёк на плаху не только себя, но и свою жену?! Будем исходить из посылки, что любой человек познаётся не по тому, что он сам о себе думает, а по отношению к людям и событиям, по поступкам и делам.
Внешняя канва жизни Эфрона хорошо известна и лучше всего она отражена в известном письме Цветаевой к Л. Берия: «В 1913 году С. Эфрон поступает в Московский университет, филологический факультет. Но начинается война, и он едет братом милосердия на фронт. В Октябре 1917 года он, только что, окончив Петергофскую школу прапорщиков, сражается в Москве в рядах белых и тут же едет в Новочеркасск. <…> За всё Добровольчество (1917- 1920гг.) – непрерывно в строю, никогда в штабе. Дважды ранен. <…> После Белой Армии – голод в Галлиополи и в Константинополе, и, в 1922 году переезд в Чехию, в Прагу, где поступает в Университет – кончать историко-филологический факультет <…> основывает студенческий демократический союз. <…> Уже с 1927 года <…> газета «Евразия». <…> Евразийцы раскалываются: правые – левые. Левые, во главе с Эфроном, скоро перестают быть, слившись с Союзом Возвращения на Родину. <….> 10-го октября 1937 года Сергей Эфрон спешно уехал в Союз. <…> Когда я 19-го июня 1939 года, после почти двухлетней разлуки, вошла на дачу в Болшево и его увидела – я увидела больного человека <…> 27 августа – арест дочери. <…> А вслед за дочерью арестовали – 10 октября 1939 г. <…> и моего муж».8
Цветаева в этом письме к советскому вельможе пытается защитить арестованного Эфрона. Это письмо обнаруживает её кристальную честность, правдивость и…наивность. Лучше было бы не писать, что Эфрон был непрерывно в строю и никогда в штабе. В штабе он, будучи подпоручиком, занимал бы весьма скромное положение. Лучше было бы соврать или вовсе не писать о том, что Эфрон стрелял в сторону красных.
Нет в письме информации о том, чем занимался Эфрон последние несколько лет в Париже. Цветаева или не знает о характере этой деятельности или умалчивает о ней, потому что и она и Берия знают и об этом писать не обязательно.
Некоторые почитательницы творчества поэта склонны смотреть на Эфрона глазами юной обожающей Цветаевой и видеть его таким романтическим героем, каким она живописала его. Это впечатление поддерживается также стихотворениями «Лебединого стана». И укрепляется в письме к Берии. Перед нами человек сначала преданный белой идее, которой беззаветно служит. Затем Эфрон как бы «прозревает» и начинает беззаветно служить советско-коммунистической идее. Будучи белым офицером и затем будучи платным агентом НКВД, Эфрон остаётся как бы чистым, благородным и бескорыстным человеком, страстно любящим свою советскую родину.
Перед нами иконографический образ благородного, безупречного, честного, преданного коммунистической идее человека, отдавшего своё здоровье на благо Родины. Этот образ подозрительно идеален и мало согласуется с понятиями подлинного благородства и преданности, но именно этот образ закреплялся в сознании миллионов советских почитателей Цветаевой. К закреплению именно этого образа приложила немало усилий А. С. Эфрон. Рядом с образом этого идеального «рыцаря идеи» (сначала белой, а потом красной) сохранялся и культивировался образ идеального, чуткого, внимательного, заботливого и любящего спутника жизни Цветаевой. Вопреки правде создавалась легенда об их верной и прекрасной любви, пронесённой через годы якобы до самой смерти. Даже изданные в России в последние годы биографии Цветаевой (М. Разумовской, Л. Фейлер, В. Швейцер, И. Кудровой), в которых события интерпретируются более адекватно, чем прежде, а характеристика и деятельность Эфрона освещены достаточно подробно и беспристрастно, не истребили до конца в сознании людей дух идеализации и прямой лжи, посеянной ранее.
Публикации ранее неизвестных материалов: писем Цветаевой и Эфрона, дневниковых записей должны, наконец, пролить свет на личность и деятельность Эфрона и на истинный характер взаимоотношений внутри семьи, потому, что без полной правды невозможно понять многое в характере, судьбе и творчестве Цветаевой. Выдумки, легенды, идеализация и ложь должны отступить перед истиной.
Цветаева в своих стихотворениях создавала образ преображенного Эфрона. Таким она хотела его видеть и в этом её право поэта. Но у читателя и исследователя есть своё право узнать каким, был на самом деле не преображённый Эфрон.
Создавая в стихотворениях образ аристократичного и благородного юноши, Цветаева интуитивно оставляла некоторые черты не преображёнными. Вспомним «усталость голубой ветхой крови».
Тема непреходящей усталости Эфрона – лейтмотив его собственных писем и писем Цветаевой: «С. неровен, очень устаёт от Праги»,   пишет Цветаева О. Е. Колбасиной-Черновой.
Эфрон признаётся в письме к Е. Я. Эфрон: «последние годы, несмотря на то, что живу, наверное, в сто раз лучше тебя, всегда испытывал какую-то чрезмерную усталость от малейшего самопроявления. Всё всегда через силу, как после тифа, или вернее до тифа – скрытое недомогание».9
В другом письме к сестре снова жалоба: «Я работаю там же и столько же. Часто ложусь в три часа ночи. Очень устал. На себя не остаётся ни одной минуты».10
Цветаева пишет другому адресату: «у него всё время усталость, с самого утра».11
Может быть причина этой странной и бесконечной усталости в болезни? В юности у Эфрона якобы начинался воспалительный процесс в лёгком. Считалось, что Эфрона вылечили. Комиссией он был признан годным для военной службы. В армии Эфрон переносил тяжёлые физические нагрузки и прекрасно с ними справился.
Летом 1925 года Эфрон побывал в санатории, куда его устроил М. Слоним, о чём Цветаева сообщает А. Тесковой. Но это не рецидив туберкулёза. Эфрон пишет сестре: «Я здесь, в санатории почти всё время лежу. Не подумай, что я умирающий, который не встаёт с постели от слабости. Со мной ничего страшного не произошло, с лёгкими у меня дела обстоят прекрасно – я просто переутомился до предела, и врачи отправили меня на полтора месяца на отдых. Так что не волнуйся и не хорони меня до времени».12
Через четыре года Цветаева напишет А. Тесковой, что у Эфрона возобновился старый легочный процесс и снова предстоит лечение в санатории. В декабре этого же 1929 года в очередном письме к А. Тесковой Цветаева сообщает, что Эфрон уехал в Савойю на два месяца.
Вот что пишет Ален Бросса в своей книге «Агенты Москвы» в главе «Групповой портрет с дамой»: «Эфрон периодически «болеет» и часто выезжает в санатории и дома отдыха. Современники по-разному относились к его болезни: если жена, судя по их переписке, серьёзно опасалась за него, то прочие считали Эфрона мнимым больным: это был «слабый человек», «его болезнь была мифом», «я знала его 14 лет, он никогда не был болен», «просто они с моим мужем (это говорит жена Родзевича – А. Б.) уезжали в горы, в пансион, где отдыхали от жён и тягот обыденной жизни».13
Если всё так, как пишет Бросса, то комментарии, что называется, излишни, но хочется всё же заметить, что Цветаева надрывается, везя всё на себе, а Эфрон развлекается, прикидываясь усталым и больным. Цветаева никогда не могла позволить себе быть усталой. И она никогда не отдыхала по-настоящему ни в доме отдыха, ни в санатории.
Цветаева всегда доверчива, ибо сама не умеет ни лгать, ни притворяться, ни лицемерить. Ей и в голову не приходит, что Эфрон способен прикидываться больным. Она считает Эфрона, вопреки достоверности, «отродясь, больным человеком». С момента их встречи в Коктебеле Цветаева добровольно принимает на себя роль опекуна. Эфрон с готовностью принимает роль опекаемого человека. Эвридика всегда охотно подчиняется ведущему. Лишь бы ведущий не оглядывался, не застиг врасплох.
Цветаева знает себя: «Жестокость, беспощадность, отметание, отрясание,   всё это ведущий. Я не ведомый. Оттого не сошлось. (Не ведомый, т. е. безвопросный, неспрашивающий».14
Всю жизнь Цветаева будет матерински опекать Эфрона. Началось это вероятно тогда, когда Эфрон должен был сдать экстерном выпускные экзамены в гимназии. Обнаруживается, что экзаменов много, а времени на подготовку мало. К тому же гимназист Эфрон совсем не уверен в себе. Цветаева развивает бурную деятельность. Она пишет самому В. В. Розанову и просит знаменитого философа повлиять на директора гимназии. Поскольку директор является почитателем Розанова, Цветаева уговаривает философа послать директору письмо и свою книгу с автографом. Письмо, разумеется, должно быть об Эфроне. Надо дать понять директору, что Эфрон, которого Розанов в глаза не видел, ему, Розанову, знаком и довольно близок. Письмо должно было смягчить строгого директора. Цветаева буквально диктует Розанову, что именно он должен написать: «Письмо должно быть ласковым, милым, «тронутым» его любовью к Вашим книгам,   ни за что не официальным. Напишите о Серёжиной болезни <…>, вообще расхвалите».15
Цветаевой и в голову не приходит, как может Розанов расхваливать человека, о существовании которого до получения письма он и не подозревал.
Были и прежде письма с просьбами отнестись к юноше внимательней, т. е. не быть с ним слишком строгим. Сам Эфрон в 1911 году пишет сестре: «за два месяца до экзаменов еду в Ялту с письмом отца Марины к директору гимназии. Кроме этого в Ялтинской гимназии мне знаком инспектор. <…> Надеюсь, что экзамены выдержу».16
С такой мощной поддержкой, которую он не стесняется использовать, экзамены он выдержит. Как видно из вышеприведённых писем, Цветаева энергично подключала знаменитых людей, коими были её отец и В. Розанов, к решению проблем Эфрона. Так способна заботиться о слабом ребёнке мать. В письме к М. Волошину Цветаева так определила своё отношение к Эфрону: «вместо сына»,   так я бы это назвала, иначе ничто не понятно».17
Цветаева едет за границу не только потому, что ей ненавистен установившийся в России режим большевиков, но ещё и потому, что уверена: без неё Эфрон «зачахнет – просто от неумения жить».18
Цветаева ошибалась. Эфрон и не думал чахнуть, живя вдалеке от неё четыре года. Красноречивее скажет о себе он сам: «Весною я кончил университет, давший мне очень мало. <….> Я не родился человеком науки. Пишу понемногу – печатаюсь. Но мешал университет и неналаженность жизни. Когда я был в Константинополе, без копейки в кармане, питаясь, чем попало и, живя вместе с какими-то проходимцами – я чувствовал себя свободнее, острее и радостнее воспринимающим жизнь, чем теперь, когда я не голодаю и нахожусь в «культурной обстановке». Мне приходилось и приходится заниматься десятками дел, которые ничем, кроме обузой для меня не являются».19
Взваливая на себя десятки чужих и ему не нужных дел, Эфрон забывал делать главное дело – заниматься материальным обеспечением семьи, где появился второй ребёнок. Позже, когда Эфрон станет платным агентом НКВД и начнёт получать за свою работу деньги, он выскажется вполне определённо, чем была для него семья: «Все мои друзья один за другим уезжают, а у меня семья на шее».20
Ни одной минуты вплоть до 1934 года семья не была у него на шее с материальной точки зрения. Начиная с 1931 года, Эфрон почувствовал себя увереннее. Прежде, когда он зависел от жены, он не позволял себе такой тон.
С самых первых дней замужества Цветаева взвалила на свои плечи ношу. Она пишет В. Розанову: «Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним».21
Современники называли Эфрона обаятельным бездельником. Таким он оставался всю жизнь. При этом он постоянно что-то как бы делал, но быстро уставал от своей деятельности. Цветаева жаловалась О. Колбасиной-Черновой, что Эфрон несёт на себе множество бесплатных обязанностей. Эти бесплатные обязанности отнимали много времени, которое Эфрон мог бы потратить с большей пользой для семьи в смысле заработка, что существенно облегчило бы жизнь Цветаевой.
Больно читать письма Цветаевой к друзьям и знакомым, в которых она вымаливала хоть какую-нибудь материальную помощь. Этих писем так много! Из года в год она умоляла разных людей о материальной помощи.
Ален Бросса замечает: «Непрактичность Марины была притчей во языцех, но рядом с этим вечным юношей, бездельником, мечтателем она олицетворяла некий минимум «земного начала».22
Не одна только Цветаева столь покровительственно относилась к мужу. Он умел обворожить многих: кого обходительностью, кого красотой, и ему не только прощали инфантилизм, но даже восторгались им. Весьма примечательны два отзыва об Эфроне 1915 и 1929 гг.
Первый принадлежит Цветаевой. Она пишет Е. Эфрон: «С. в прекрасном настроении, здоров, хотя очень утомлён, целый день занят, то театром, то греческим. <…> В театре его очень любят, немного как ребенка, с умилением».23
Второй принадлежит Л. Карсавину, правда, мы знаем о нём со слов Цветаевой, рассказавшей в письме к А. Тесковой о деятельности Эфрона в Евразийском обществе и о расколе этого общества: «Его так и зовут «Евразийская совесть», а профессор Карсавин о нём: «золотое дитя евразийства».24
«Дитя» имеет за плечами 36 лет. О двадцатидвухлетнем – ребёнок, о тридцатишестилетнем – дитя. Этот человек не взрослел.
З. Туржанская вспоминает: «Он был прелесть! Дитя! Она его тоже за ребёнка считала. <…> Марине с ним было трудно. <…> Вообще он всегда был занят. Он был ей не поддержка, хотя очень её ценил».25
Поразительно, но некоторые люди, в основном, дамы, пишущие о Цветаевой в наши дни, фамильярно именуют Эфрона «Серёжа». Они забывают, что сама Цветаева, как правило, называла мужа по имени-отчеству, и на «Вы». Не дурной ли это тон, со стороны дам?!
Некоторые современники говорили об Эфроне, как о человеке прекрасной души, правда, не поясняя, в чём конкретно это проявлялось. И эти же люди говорили об его безответственности, об удивительной способности увлекаться и развлекаться. Многим запомнилась его мягкость, деликатность, вежливость, наивность и доверчивость. Были и такие, кто считал его глупым.
Похоже, что Эфрон, имея кое-какие актёрские данные, всегда умел расположить к себе людей. Это качество было использовано его хозяевами из НКВД, сделавшими из него впоследствии вербовщика.
Эфрон охотно использовал расположение людей. Ему казалось естественным, что его лелеют и оберегают, как великовозрастного ребенка. Цветаева, отказывая себе во всём, старается ни в чём не отказывать мужу. Она пишет О. Колбасиной-Черновой: «Да (между нами!) содержание мне на три месяца сохраняют, но жить на него не придётся, т. к. С. не может жить на 400 студенческих кр<он> в месяц. Ему нужна отдельная комната (д<окто>рская работа), нужно хорошо есть – разваливается – нет пальто. Много чего нужно и много чего нет. <…> Вся надежда на вечер и на текущий приработок – сейчас зарабатываю мало».26
Через несколько лет Цветаева пишет другому адресату, С. Андронниковой-Гальперн: «в городе я не бываю никогда, предоставляя прогонные С.Я., которому нужнее – ибо ищет работы и должен видеть людей».27
Кто-то скажет, а как же иначе, жена должна заботиться о муже. Конечно, должна. Но и муж, в свою очередь, должен заботиться о жене и детях. Редкое письмо Цветаевой к С. Андронниковой-Гальперн не начинается с просьбы о денежной помощи. Как уже упоминалось, подобного рода просьбы были и к другим людям. Иногда это были не просто просьбы, а вопли о помощи, ибо наседали кредиторы, квартирные хозяйки, лавочники, и. т. д., и. т. п. Эти просьбы и вопли длились из месяца в месяц – годами!
Что делает для выживания домочадцев Эфрон в качестве мужа, отца, хозяина, главы семьи? Цветаева пишет В. Буниной: «С.Я. человек не домашний, он в доме ничего не понимает, подметёт середину комнаты и, загородясь от всего мира газетой, читает или пишет, а ещё чаще <…> гоняет до изнеможения по Парижу».28
«Гоняет по Парижу», как правило, без видимого результата.
В письме к А. Тесковой Цветаева удивляется: «Я дожила до сорока лет и у меня не было человека, который бы меня любил больше всего на свете. <…> У меня не было верного человека».29
Это пишет женщина, которая вот уже свыше двадцати лет замужем. Эфрон не включён в число любящих и верных людей. Эту мысль Цветаева неоднократно выскажет в разных формах разным адресатам.
Вернёмся к теме вечного утомления Эфрона. От чего, собственно говоря, он утомлялся? Почему у него не оставалось времени на семью ни в 20-е, ни в 30-е годы?
В 20-е годы семья встречается, в основном, по вечерам, когда Эфрон с последним поездом приезжает домой из города. В 30-е он редко появляется дома, что подтверждают многие свидетели. Это видно и из писем Цветаевой. В З0-е Цветаева пишет В. Буниной: «мне сейчас труднее чем когда-либо: дочь учится, я одна с мальчиком, хозяйством, вечером писанием, заботами о муже, т. е. одна со своими двумя руками».30
Так чем же целыми днями занят Эфрон? Когда у него нет постоянного места работы, а работа у него была редко, он её якобы ищет, бегая по Парижу. Ввиду экономического кризиса, работу в Париже найти было трудно, но, как рассказывают сами эмигранты, не невозможно. М. Разумовская пишет в своей книге о Цветаевой, что во Франции разрешение на работу обладателям нансеновского паспорта давалось только для самой чёрной работы – рабочие на автомобильном заводе Рено, чистка уборных и вагонов железной дороги.
Правда, были и более «чистые» профессии: водители такси, кельнеры, певчие и музыканты в русских ресторанах, тренеры тенниса, швейцары, учителя иностранных языков. Русские князья и графы не гнушались водить такси и работать официантами в кафе и ресторанах. Многие женщины, у которых в России была прислуга, стали модистками, горничными, портнихами. Надо было жить и выжить. Жили и выживали. Русское дворянство и лучшая часть интеллигенции в трудные минуты всегда показывали силу духа.
М. Разумовская замечает, что очень многие бывшие офицеры, помещики, промышленники и интеллигенты своими самоотверженными усилиями не только сами пережили тяжёлые времена, но и своих детей поставили на ноги. Чтобы выжить и обеспечить сносный уровень жизни своим родным эмигранты не чурались никакой работы.
Эфрон весьма успешно уклонялся от того типа работы, который хоть как-то мог сделать жизнь семьи сносной, чтобы жена не унижалась и не выпрашивала постоянно подаяния у доброхотов. Эфрон не хочет быть ни кельнером, ни рабочим, ни шофёром такси. Похоже, что Цветаева сама поддерживает в нём уверенность в том, что он не способен к физической, чёрной или не престижной работе. Продолжает работать легенда о его вечной усталости, причины которой неизвестны. Эфрон пишет сестре: «Моё завтра – в густом тумане. Изо всех сил буду стараться раздобыть работу нефизическую. Боюсь её – небольшой досуг будет отравлен усталостью».31 
На первом месте у Эфрона   мысль о собственном досуге. Не о семье думает Эфрон, а о своём досуге. Оправдание вроде тех, что Эфрон был физически слаб и потому не мог работать, не убедительны, если вспомнить, что, будучи прапорщиком, он делал большие переходы, участвовал в боях, терпел тяготы и лишения армейской службы.
Проходит пять лет, а Эфрон так и не нашёл работу достойную своей персоны. Цветаева пишет Н. Вундерли-Фолькарт: «работать не может, в эмиграции не найти «интеллигентной» работы, разве что шофёром такси или на заводе Рено, это ему не по силам, у него всё время усталость, с самого утра, его не возьмут – уже по тому, как он выглядит,   ни на какую фабрику».32
«Только интеллигентную работу»! В конце концов, он найдёт себе «интеллигентную» работу – позорную работу платного агента НКВД.
Но что за бурную деятельность развивает Эфрон, которая либо приносит ему гроши, либо, вообще, ни гроша? Он, то редактирует газету, то создаёт студенческий союз, то играет в театре, то снимается в кино статистом: «Серёжа завален делами, явно добрыми, т. е. бессеребренными <…> даровые руки всегда приятны,   и худшие, чем Серёжины».33
В этом же письме Цветаева замечает, что следовало бы поделить их жизни, чтобы Эфрону досталась половина «дома», а ей половина его «мира».
А. Бросса говорит, что в отличие от большинства своих собратьев-эмигрантов, «Эфрон не удосужился найти постоянную работу (равно как и его друг Родзевич), что карьера шофёра такси не вязалась с его интеллектуальными и литературными запросами».34
К. Родзевич просто и без комплексов решил эту проблему, женившись на М. Булгаковой, обеспеченной женщине.
Теперь, о литературных запросах Эфрона.
М. Разумовская осторожно замечает, что Эфрону в Париже не пришла в голову мысль, что какая-нибудь оплачиваемая работа облегчила бы материальное положение семьи. Зато ему приходят в голову другие весьма любопытные мысли! Одна из них – стать писателем.
Осмелюсь предположить, что с юности Эфрон мечтает о литературной карьере. В юности он издал небольшую книгу «Детство». По всей вероятности, ему не хочется отставать от своей юной жены, готовящей к изданию сборник стихотворений «Волшебный фонарь». Юный Эфрон хочет стать писателем. Едва окончив гимназию, не имея за плечами почти никакого литературного багажа и опыта, он пышно именует себя литератором. Находясь в армии, он ведёт дневник. В Чехии он снова начнёт писать. Цветаева поощряет его литературные опыты, ибо, несомненно, понимает, что энергию Эфрона, которую, он тратит на что попало, следует тратить целенаправленно: «В эту его деятельность (писательскую) я твёрже верю, чем в кинооператорство: он, отродясь, больной человек. <…> Главное же русло, по которому я его направляю, – конечно, писательское. Он может стать одним из лучших теоретиков. <…> Будь он в России, – непременно был бы писателем. Прозаику (и человеку его склада, сильно общественного и идейного) нужен круг и почва: то, чего здесь нет, и не может быть».35
В Париже в это же время живут и продолжают писать русские прозаики: Осоргин и Зайцев, Ремизов, Замятин, Куприн, Набоков, Мережковский и многие другие. Всем им тоже нужна Россия, круг и почва, но это не мешает им творить свои произведения, как творила свою прозу сама Цветаева. Нет, не Россия, круг и почва нужны были Эфрону, чтобы писать, а воля к творчеству, навык постоянной работы и – самое главное – талант. Их – не было. Были средние журналистские способности.
Эфрон мог только то, что мог. На что бы ни претендовал Эфрон, приговоры потомков, как пишет А. Бросса, жестоки: «Цветаевой отведено место на вершине русской литературы, а Эфрон, если и оставил след в истории, то на манер Герострата».36
Эфрон играет в театре, пишет очерки и статьи, редактирует журналы, но он во всём – дилетант.
Понятно стремление Цветаевой, приохотить мужа к писательской деятельности, чтобы он наконец-то занялся чем-то постоянным и стоящим. Но она не может в своей бесконечной доброте и заботе увидеть то, что видели посторонние в Эфроне – неспособность к какой-либо стабильной деятельности и отсутствие творческих возможностей. Его потолком была журналистика: редактирование – и не более того.
Была ли Цветаева счастлива в браке? На этот вопрос она уже ответила в письме к Тесковой, что ранний брак, как у неё, катастрофа и удар на всю жизнь. И это не случайное высказывание. Одиннадцатью годами раньше, для самой себя (видимо она изрядно думала над этим вопросом), Цветаева записывает в дневнике: «Личная жизнь, т. е. жизнь моя в жизни (т. е. в днях и местах) не удалась. Думаю, ибо 30-летний опыт (ибо не удалось сразу) достаточен. Причин несколько. Главная в том, что я – я. Вторая: ранняя встреча с человеком из прекрасных прекраснейшим, долженствовавшая быть дружбой, а осуществившаяся в браке. (Попросту: слишком ранний брак с слишком молодым. 1933 г.)».37
В письме к Вундерли-Фолькарт Цветаева назовёт свой ранний брак «детским».
Цветаева превосходно понимала, на каком фундаменте стоит её брак. В письме к В. Буниной она пояснит: «жалость, с которой когда-то всё и началось».38
А началось, как известно, в Коктебеле в 1911 году с пронзительного чувства жалости к красивому, одинокому юноше-сироте, недавно потерявшему брата и мать (отец умер раньше). Жалость, основанием которой является внешнее сходство судеб – Цветаева не так давно тоже потеряла мать. Подтверждение этому находим в письме к П. Эфрону: «Мальчики! Вот в чём моя любовь! Чистые сердцем! Жестоко оскорблённые жизнью! Мальчики без матери!».39
Ну, вообще-то уже давно не мальчики, а взрослые мужчины. Фундамент брака не слепая страсть, не безумная любовь, а острая жалость, замешанная на чувстве солидарности. Жалость, постепенно превратившаяся в материнскую. Это жалость сильного человека   к беспомощному в жизни и слабому человеку. Это жалость протяженностью в целую жизнь, ибо Эфрон, будучи инфантильным человеком, обладал потрясающей способностью в любом возрасте вызывать жалость к себе не только у жены, но и у некоторых людей, знавших его. Цветаева признавалась: «Мне чужой жизни больше жаль, чем своей души, это как-то сильнее во мне».40
Не стоит верить легенде о вечной любви Цветаевой и Эфрона. Эта легенда выдумана А. Эфрон и упорно повторяема А. Саакянц и в первом и во втором издании её книги.
Верить надо самой Цветаевой, сделавшей горестное, беспощадное и откровенное признание по поводу того, что она не посмела разрушить семью и уйти к любимому ею тогда К. Роздевичу: «Я, Вера, всю жизнь слыла жёсткой, а не ушла же я от них – всю жизнь, хотя, иногда, КАК хотелось! Другой жизни, себя, свободы, себя во весь рост, себя на воле, просто – блаженного утра без всяких обязательств. 1924 г., нет, вру – 1923 г.! Безумная любовь, самая сильная за всю жизнь,   зовёт, рвусь, но, конечно, остаюсь: ибо – С. и Аля, они, семья – как без меня? «Не могу быть счастливой на чужих костях»   это было моё последнее слово. Вера, я не жалею. Это была – я. Я иначе – просто не могла. (Того любила – безумно.) Я 14 лет, читая Анну Каренину, знала, что никогда не брошу «Сережу». Любить Вронского и остаться с «Серёжей». Ибо не любить – нельзя, и я это тоже знала, особенно в себе. Но семья в моей жизни была такая заведомость, что просто и на весы никогда не ложилась. А взять Алю и жить с другим – в этом, для меня, было такое безобразие, что я руки бы не подала тому, кто бы мне это предложил. Я это Вам рассказываю к тому, чтобы Вы видели, как эта Аля мне дорого далась (Аля и С.) Я всю жизнь рвалась от них – и даже не к другим, а к себе, в себя, в своё трёхпрудное девическое одиночество, такое короткое! И всё-таки, чтобы мочь любить, кого хочу! Может быть даже – всех. <…> Но мне был дан в колыбель ужасный дар совести: неможение чужого страдания.
Может быть (дура я была) они без меня были бы счастливы: куда счастливее, чем со мной! Сейчас это говорю, наверное. Но кто бы меня тогда убедил?! Я была так уверена (они же уверили!) в своей незаменимости, что без меня умрут. А теперь я для них, особенно для С., ибо Аля уже стряхнула – ноша, Божье наказание. Жизнь ведь совсем врозь. (…) (Думаю, что в нём бессознательная ненависть ко мне, как к помехе его новой жизни в её окончательной форме. Хотя я давно говорю:   Хоть завтра. Я – не держу.)
Да, он при Але говорит, что я - живая А.А. Иловайская, а живая – моя мать. Чем обнять, (как все женщины!) на оскорбление – я – руки по швам, а то и за спину: чтобы не убить. А оскорбляют меня дома, Вера, ежедневно и – часно. – Истеричка. Примите валерьянки. Вам нужно больше спать, а то Вы не в себе (NB! Когда я до 1 ч. еженощно жду Алю – из гостей, а потом, конечно, не сразу засыпаю, не раньше 2 ч., а встаю в 7 ч. из-за Муркиной школы. <…>. Были бы деньги – оставила бы их с С. здесь, пусть я уйду,   и уехала бы куда-нибудь с Муром. Но так – нужно ждать событий и выплакивать последние слёзы и силы».41
Не только нет речи о любви, тем более, вечной любви, об уважении речи нет. «Руки за спину, чтобы не убить» – как нужно ненавидеть человека, чтобы сказать такое!
А ведь допускает издевательский тон и оскорбляет жену прослывший мягким, обходительным, вежливым Эфрон. Он производит впечатление человека с двойным дном, с двойной моралью: одна для общего употребления, другая – для дома, для семьи. Обе морали прямо противоположны.
Рушится не только легенда о любви до гроба, но и имидж Эфрона, старательно создаваемый, между прочим, самой Цветаевой. А создавала она имидж благородного и великодушного спутника жизни, чуть ли не рыцаря без страха и упрёка.
Вглядимся внимательнее в человека, избранного Цветаевой в спутники жизни. Начнём с того момента, как с трудом окончив гимназию (мы помним, сколько хлопотала Цветаева, чтобы помочь ему в этом), Эфрон поступает в университет.
Однако в университете он проучился недолго. Весной 1915 года Эфрон бросает обучение и становится санитаром в поезде № 187. Идёт война и, на первый взгляд, поступок Эфрона выглядит патриотичным. Однако на второй взгляд поступок его может выглядеть как бегство от реальности. Дело в том, что именно в это время у Цветаевой с Парнок разгорелся бурный роман. Всё свободное время Цветаева проводит с нею. Положение Эфрона двусмысленно. Он должен что-то предпринять. И он самоустраняется, уклоняется от принятия какого-либо решения. Он предпочитает выжидать. Глядишь, и проблема решится сама собой. Это черта в его характере проявится ещё не раз. Впрочем, в этой ситуации, что он может сделать? Именно ждать, пока всё не утрясётся само собой. В конце концов, всё и утряслось   до следующего увлечения Цветаевой. Но ждать можно было и иначе, не делая судорожных движений. Стать санитаром в госпитале на колёсах – безусловно, судорожное движение человека с оскорблённым самолюбием. Поезд едет к линии фронта. Там – опасно. Одно дело пережидать бурю в безопасной Москве, посещая лекции в университете. Другое дело, регулярно бывать у линии фронта, где стреляют. Таким радикальным способом Эфрон пытается переключить на себя внимание жены. Однако она занята своими собственными делами: едет в начале лета 1915 года в Коктебель, затем в Святые Горы. С нею – Софья Парнок.
Надолго Эфрона не хватает. Положение санитара его не устраивает. К тому же работа эта не из легких. Всё чаще в его письмах к сестре повторяется фраза «бросить службу». Ему хочется отдохнуть где-нибудь на даче. Июль ещё не закончится, а Эфрон действительно бросает службу. Заниматься чем-нибудь продолжительное время он не способен. Ему постоянно хочется отдыхать. Он всё время чувствует себя усталым. Это какая-то перманентная усталость.
Осенью Эфрон восстанавливается в университете. Но на одном месте ему, как всегда, не сидится. Ещё из санитарного поезда он писал сестре, что его «страшно тянет на войну солдатом или офицером», что смерти он не боится, что невозможно оставаться в бездействии, пока идёт война. Казалось бы, чего проще – пойти в солдаты. Но о солдатах сказано для красного словца. Две причины мешают ему, по его собственным словам, уйти в солдаты: страх за Марину и «моменты страшной усталости, которые у меня бывают, и тогда хочется такого покоя, так ничего, ничего не нужно, что и война-то уходит на десятый план».42
В солдаты Эфрон так и не решится уйти, а вот восстановившись в университете, поступит в Камерный театр на третьи роли. Его всегда привлекает театр, что весьма симптоматично.
Это называется: и хочется, и колется. Хочется выглядеть геройски, но Эфрон считает себя больным: «О себе думаю, что вернее всего попаду в Коктебель, что на медицинском осмотре меня признают негодным. Самому же мне хочется только покоя».43
Покой и усталость– ключевые слова в лексиконе Эфрона.
В мае 1916 г. Эфрон будет призван, как и другие студенты. Медицинская комиссия при Московском военном госпитале признает его совершенно здоровым и не только пригодным к несению военной службы, но и пригодным немедленно, т. е. он даже не получит желанной отсрочки, ибо ему опять хочется отдохнуть и, как всегда, в Коктебеле. Эфрон обескуражен: «По правде сказать, для меня это было сюрпризом, т. к. я был уверен, что месяца на три мне отсрочку дадут».44
Человек, создающий о себе мнение, что он рвётся на войну, и одновременно надеющийся, что его комиссуют, а если не комиссуют, то дадут отсрочку месяца на три, есть человек не столько противоречивый, сколько человек с двумя лицами, двоящийся человек.
Эфрон обескуражен и пытается острить, но в его подтрунивании над самим собой чувствуется плохо скрываемая досада: «Я начинаю с чрезвычайным почтением относиться к своему чудовищному здоровью. Две недели врачи военного госпиталя всячески испытывали меня и не смогли найти ни одного изъяна. Мало на Руси осталось таких дубов a la Собакевич».45
Собакевич не Собакевич, а на плохое здоровье теперь не сошлешься! Две недели тщательного обследования –не шутка! Эфрон абсолютно здоров. Пока оформляются документы, Эфрон мчится в любимый Коктебель. Цветаева верная себе, сообщает из Коктебеля Е. Эфрон, что муж тощ и слаб.
Нечаянно вышла отсрочка. Медицинский госпиталь задержал оформление нужных документов и Эфрон вынужден сидеть в Москве и ждать, когда его отправят в школу прапорщиков. Эфрон сообщает В. Эфрон, что рвёт на себе волосы от бешенства.
Эфрон рвёт на себе волосы и бесится не потому, что оттягивается его военная карьера, не потому, что оттягивается его участие в военных действиях, а потому, что всё это время он «мог бы пробыть в Коктебеле! Проклятье!!!».46
Эфрон будет так раздосадован, что повторит эту фразу в письме к другой сестре. Но он всё-таки вырвется в Коктебель. Цветаева сообщает Е. Эфрон, что, по крайней мере, муж отдохнёт до школы прапорщиков. Конечно, остаётся загадкой, как можно уставать, ничего не делая. Цветаева уверена, что из школы прапорщиков Эфрона скоро выпустят, потому что самочувствие его, вопреки заключению медицинской комиссии, отвратительное. Плохое самочувствие, надо полагать, неврастенического характера. Разумеется, медицинская комиссия, столь тщательно обследовавшая состояние здоровья Эфрона, не ошибалась. Цветаева судила о состоянии его здоровья с его собственных слов, а это вряд ли можно считать объективным показателем. Возможно, что самочувствие Эфрона катастрофически ухудшается, когда он думает о военной службе.
Эфрон ожидает, когда найдутся его затерявшиеся документы, а пока – мечтает: «Если война к осени кончится, я мечтаю устроиться под Москвой».47
Ещё не начав служить, Эфрон мечтает, чтобы всё поскорее закончилось, тогда не надо будет надевать военную форму. Через несколько дней он пошлёт сестре ещё более откровенное признание: «Если каким-то чудом меня освободят от воинской повинности – приеду непременно к тебе на остаток лета».48
Он надеется на это второе чудо. Случилось же чудо с отсрочкой. Никаких героических настроений в поведении Эфрона не обнаруживается. Одни слова, слова, слова о невозможности оставаться в бездействии во время войны. Покой, усталость, отсрочка, освобождение от воинской повинности – перед сестрой он совершенно откровенен. Он сам подтверждает степень своей откровенности с сестрой: «Лиленька, ты мне близка и родственна, сама не знаешь в какой мере.<…> Я чувствую, что могу говорить с тобой захлёбываясь о самых важных вещах. И если не говорю, то это только случайность».49
Лето Эфрон проводит в поездках: Москва – Коктебель – Александров - Коктебель. В Феодосии, съев около десятка чебуреков, Эфрон расстроил печень, теперь он едет на воды в Ессентуки.
Цветаева в письме к Е. Эфрон сообщает, что из Ессентуков Эфрон вернулся весёлый. Военная служба, казалось, ему не грозит. Сама судьба отводила его от службы. Эфрон начинает хлопотать о покупке под Москвой за бесценок усадьбу графа Шувалова. Заодно он пытается устроиться приёмщиком на военно-промышленном предприятии. Похоже, Эфрон уже и думать забыл о военной службе. Он пытается удобно и уютно устроиться в Москве.
Все эти хлопоты оказываются прерванными. Пришло назначение в школу прапорщиков. Эфрон едет в Нижний Новгород для прохождения начального этапа военной службы. От службы он не в восторге и откровенно признаётся сестре: «Хочется ущипнуть себя и проснуться на диване у себя в полутёмной комнате».50
Март 1917 года застаёт его в Петергофе в школе прапорщиков. В августе прапорщик Эфрон уже в Москве занимается строевой подготовкой солдат, дежурит в Кремле. Службой Эфрон сильно тяготится. Вновь проявляется яркая черта его натуры – непоседливость, неспособность долго заниматься одним и тем же делом, склонность к лени.
Муштровать солдат занятие, конечно, не слишком увлекательное, но и это надо кому-то делать. Если, будучи санитаром, Эфрон, находил солдат милыми и даже прекрасными, то теперь он их терпеть не может. Принимая во внимание революционное время, не приходится удивляться этому. Солдаты хлебнули «свободы» и соответственно упала дисциплина. Эфрон устаёт, но, как всегда, о нём есть, кому похлопотать. Цветаева пишет в Коктебель М. Волошину, у которого есть кое-какие связи среди военных в Крыму. Она просит похлопотать за Эфрона, чтобы его перевели в Феодосию, в тяжёлую артиллерию. Вся семья хочет перебраться в Феодосию, потому что в Москве всё труднее и труднее жить. В конце письма Эфрон сделал приписку: «Милый Макс, ужасно хочу, если не в Коктебель, то хоть в окрестности Феодосии. Прошу об артиллерии (легкая ли, тяжёлая ли – безразлично), потому что пехота не по моим силам. Уже сейчас – сравнительно в хороших условиях – от одного обучения солдат – устаю до тошноты и головокружения».51
Странное противоречие есть в этой приписке. Буквально через несколько строчек после того, как Эфрон жалуется Волошину на усталость, он пишет, что «опростился и оздоровился». Ясно одно, что усталость ни при чём. Эфрону хочется сочетать приятное с неизбежной необходимостью. Если уж надо служить, то лучше в артиллерии, где служба легче, чем в пехоте, и в Крыму, где рядом заботливый Волошин, любимый Коктебель, тепло, море, и все радости, какие может предоставить южная природа. Тем более что и домочадцы собираются жить в Феодосии. Цветаева забрасывает Волошина письмами с просьбами содействовать скорейшему устройству семьи в Крыму. 24 августа 1917 года Цветаева сообщает, что недели через две будет с детьми в Феодосии.
На следующий день в Коктебель летит письмо теперь с просьбою убедить Эфрона взять отпуск и поехать в Крым: «Он этим бредит, но сейчас у него какое-то расслабление воли, никак не может решиться. <…> Отпуск ему конечно дадут. Напиши ему, Максинька! Тогда и я поеду,   в Феодосию, с детьми. А то я боюсь оставлять его здесь в таком сомнительном состоянии».52
Цветаева, как всегда, в роли няньки и опекуна своего собственного мужа. При этом у неё на руках двое детей, прислуга уволилась, Цветаева всё должна решать сама. В Москве всё труднее жить. В этой же открытке Цветаева пишет, что страшно устала. Ещё бы! Ведь для неё-то расслабление воли – недопустимая, непозволительная роскошь. Но и её силы имеют предел.
13 сентября Цветаева пишет В. Эфрон: «Я сейчас так извелась, что – или уеду на месяц в Феодосию (гостить к Асе) с Алей, или уеду совсем. Весь дом поднять трудно, не знаю, как быть. Если Вы или Лиля согласитесь последить за Ириной, в то время как меня не будет, тронусь скоро. Я больше так жить не могу, кончится плохо».53
Что именно, или, вернее, кто именно извёл Цветаеву догадаться нетрудно. Она готова ехать одна, точнее, с Алей, без Ирины и Эфрона и это означает, что она на пределе. Свет на события проливает письмо Эфрона Волошину, посланное через два дня, в котором он пишет, что рвётся в Коктебель всей душой, но всё дело за «текущими событиями»: «К ужасу Марины я очень горячо переживаю всё, что сейчас происходит – настолько горячо, что боюсь оставить столицу. Если бы не это – давно был бы у Вас».54
В Москве в эти дни кипят бурные события, которые гонят Цветаеву подальше от столицы, но магически притягивают Эфрона, задерживающего отъезд семьи.
В этом же письме Эфрон напишет сакраментальную фразу, которую стоит запомнить, как запомнила её Цветаева: «Я сейчас так болен Россией, так оскорблён за неё, что боюсь – Крым будет невыносим. Только теперь я почувствовал до чего Россия крепка во мне. <…> С очень многими не могу говорить. Мало кто понимает, что не мы в России, а Россия в нас».55
Видимо Цветаевой так худо, она так устала от переменчивых настроений Эфрона, что она действительно срывается в Феодосию, одна, по всей вероятности во второй половине сентября.
19 октября она пишет Эфрону, беспокоясь его длительным молчанием, чтобы он подготовил свой отпуск, и, когда она приедет в Москву, он поедет в Крым. Однако отпуск у Эфрона всё не получается и Цветаева продолжает жить в Крыму, хотя уже скучает по дому.
В ночь с 24 на 25 октября происходит непоправимое – переворот, инспирированный большевиками. Цветаева немедленно садится в поезд, идущий в Москву, До Москвы она добирается три дня.
Находясь в Крыму, Цветаева насмотрелась на бесчинства взбесившейся черни, нюхнувшей «свободы». Цветаева теперь по опыту знает как это страшно. Сообщение о событиях в Москве и Петербурге мобилизует все её силы для спасения семьи.
Утром 3 ноября Цветаева уже дома. К этому времени всё в Москве улеглось. Уличные бои закончились. Юнкеры и офицеры, защищавшие Кремль, сдались. Те, кто уцелел, разошлись по домам. Эфрон жив.
Вечером этого же дня Цветаева, Эфрон и его товарищ по несчастью Гольцев, садятся в поезд, отходящий в Крым. Цветаева опасается за Эфрона, принимавшего участие в боях против большевиков. Толком собраться не успели. Боялись расправы.
У М. Разумовской в её книге о Цветаевой есть фраза: «В суматохе этого спешного отъезда забыли одно: взять с собою детей».56
Забыть можно зонтик, носовой платок, калоши, очки, но чтобы родители забыли в суматохе детей! Это совершенный нонсенс! Нет, не забыли детей, а не взяли с собою. И этому есть доказательство в письме Цветаевой из Коктебеля, адресованное В. Эфрон. Прося сестру Эфрона при малейшей возможности привезти детей, Цветаева восклицает: «не выживу здесь без детей, в вечном беспокойстве. <…> Я сделала всё, что могла, я так просила Серёжу взять Алю».57
Тогда, это когда они спешно уезжали в Крым. Значит, Цветаева хотела взять с собою хотя бы Алю, но Эфрон воспротивился этому. Какие аргументы он мог выдвинуть? Трудности пути? Неизвестность? Цветаева, кстати, в этом же письме говорит, что ехали не страшно.
Возникает естественный вопрос: зачем Цветаева едет в Крым вместе с Эфроном и Гольцевым? Эфрон был не один, а с товарищем. Логичнее было бы Цветаевой остаться дома с детьми, а не мчаться в тот же день, как она приехала из Крыма, назад в Крым, даже толком не передохнув.
Быть может, Цветаева обеспечивала мужу необходимый уровень безопасности. Он ехал, конечно, не в качестве офицера, а в качестве мужа. Меньше подозрений. Семья муж и жена едут в Крым отдыхать. Цветаева в роли прикрытия. Можно только приблизительно представить себе как она терзалась, оставляя детей. По меткому выражению В. Швейцер, Цветаева сама отвезла Эфрона на юг. Она везёт его в Коктебель. Кстати, описывая биографию Эфрона в письме к Л. Берия от 29 декабря 1939 г. Цветаева пишет, что после боёв в Москве Эфрон тут же отбывает в Новочеркасск одним из первых. Но это, мягко говоря, не соответствует действительности. Впрочем, эти детали не имели значения для Берия.
Привезя Эфрона в Коктебель, Цветаева не сразу возвращается в Москву. По какой-то причине она остаётся с мужем. Планы меняются. 16 ноября Цветаева пишет письмо В. Эфрон, в котором просит её привезти детей и их няню Любу в Крым. Далее в письме Цветаева подробно пишет, что делать с имуществом, что привезти. Везти нужно много: одежду летнюю и зимнюю, одеяла, постельное бельё, драгоценности, документы, продукты, кухонные принадлежности. В перечне много детских вещей. Не забыты и вещи Эфрона. Впечатление такое, что надо везти весь дом. Обосноваться в Крыму хотели надолго. Во всяком случае, надеялись переждать зиму в Крыму, пока всё не придёт в норму. Квартиру в Москве Цветаева просит сдать на полгода. К комнате Эфрона проявлено особое внимание. Цветаева просить сдать её какому-нибудь знакомому, так чтобы можно было бы в неё неожиданно  въехать. На следующий день Цветаева вновь отправляет В. Эфрон письмо, в котором сообщает, что сняла в Феодосии квартиру в две комнаты с кухней, потому что зимовать в Коктебеле с детьми невозможно. Феодосия всё-таки город, там есть цивилизация. Цветаева вновь пишет, что привезти из вещей, ибо у неё ничего нет. Настойчиво Цветаева повторяет, что низ квартиры можно сдать, но её – Цветаевой комнату и комнату Эфрона сдавать не надо, а если и сдать, то с предупреждением, что могут неожиданно въехать. Об Эфроне – ни слова, возможно, из конспиративных соображений, хотя вряд ли кто-то в это время станет интересоваться прапорщиком Эфроном. Собирается ли он на Дон? Пока он сидит в Коктебеле.
Цветаева интересуется у сестры Эфрона – как там в Москве? Если всё утряслось и устроилось с молоком, то выезжать не надо, предупреждает Цветаева. Она приедет сама в Москву.
25 ноября Цветаева садится в поезд. Цель её поездки – проверить на месте, можно ли вернуться Эфрону, безопасно ли?
28 ноября Цветаева пишет в Коктебель Эфрону. Тон письма обнадёживающий. Некто С., с кем советовалась Цветаева, даёт совет Эфрону отдохнуть с месяц, что означает – надо переждать, тем более, что «состояние Вашего и Сергея Ивановича (т. е. Гольцева) здоровья совсем не опасно».58
На радостях, что Эфрону пока что ничто не угрожает, Цветаева записывает его кандидатом в какое-то экономическое общество. Она подыскивает ему работу с хорошим заработком. То же касается и Гольцева, у которого за плечами 9 лет службы. «Это серьёзно»,   обнадёживает Цветаева. О Доне – ни слова. Напротив, Дону есть альтернатива – возвращение в Москву, где есть место работы с хорошим жалованием. Всем кажется, что большевики это только эпизод, что они – ненадолго.
В декабре Эфрон всё еще в Коктебеле, А Цветаева всё ещё в Москве. Цветаева полна оптимизма: «Я думаю, Вам уже скоро можно будет возвращаться в Москву, переждите ещё несколько времени, это вернее. Конечно, я знаю, как это скучно – и хуже! – но я очень, очень прошу Вас».59
Цветаева уговаривает Эфрона переждать, как капризного подростка, который того и гляди, выкинет какой-нибудь фортель. В письме она сообщает об обысках у знакомых и о грабежах, которыми эти обыски сопровождались.
Что произошло во второй половине декабря 1917 г.? Сообщение между севером и югом прерывается. Цветаева не может выехать из Москвы. Эфрон не может приехать в Москву. Все планы рухнули. Начинается гражданская война. Ленин и Дзержинский основали ЧК по борьбе с контрреволюцией.
Вот только теперь, когда отступать некуда, Эфрон присоединяется к Белой Армии.
Через три месяца он напишет в Коктебель Волошину и его матери, что он только что вернулся из похода, что Гольцев убит под Екатеринодаром, что от армии Корнилова, вышедшей из Ростова, почти ничего не осталось, но он, Эфрон, жив, ему повезло. Эфрон пишет, что потерял связь с Москвой и боится, что его считают убитым. Он просит известить жену о том, что он жив. Теперь он в чине подпоручика и прикомандирован к чрезвычайной миссии при Донском правительстве. В конце письма   самое главное: «Может быть придётся возвращаться в Армию, которая находится отсюда в верстах семидесяти. Об этом не могу думать без ужаса, ибо нахожусь в растерзанном состоянии. <…> Наше положение сейчас трудное – что делать? Куда идти? Неужели все жертвы принесены даром? Страшно подумать, что это так».60
Он пишет Волошину, что ужасно устал и мечтает только об одном – сидеть в креслах и писать мемуары. Это конечно шутка. Какие мемуары в 26 лет! Но в этой шутке много правды. Эфрону всегда хочется покоя. Его идеал – жить где-нибудь барином в имении под Москвой и что-нибудь пописывать, чтобы именоваться литератором. Осуществлению этой мечты помешали политические события. Ведь Эфрон уже присмотрел под Москвой прекрасное имение, но не успел купить.
Из письма ясно, что тысячеверстовый поход отбил у Эфрона охоту возвращаться в Армию. Ему уже надоело быть белым «героем», как быстро надоедало всё, за что бы он ни брался. В следующем письме к Волошину его нежелание продолжать борьбу – совершенно очевидно: «Меня судьба опять бросила в самый центр будущего переворота. Но,…я потерял вкус к ним – тем более, что последний переворот будет очень невкусным».61
«Бросила судьба» – это симптоматичная фраза. Не «сам пошёл», а судьба заставила. После этого письма Эфрон пять месяцев просидит в Коктебеле, ничего не делая. 26 октября 1918 года он напишет Цветаевой в Москву: «Как я не хотел этого, какие меры против этого не принимал – мне всё же приходится уезжать в Добровольческую Армию. <…> Я ожидал Вас здесь до тех пор, пока это было для меня возможно. <…> Денег не осталось ни копейки. Кроме этого и ждать-то Вас у меня теперь нет причин – Троцкий окончательно закрыл границы и никого из Москвы под страхом смертной казни не выпускает. <…> Вернее всего, что Д. А. начнёт движение на Великороссию. Я постараюсь принять в этом движении непосредственное участие – это даст мне возможность увидеть Вас».62
Bысказывания Эфрона и его поведение ясно указывают на его нежелание быть в рядах Белой Армии, нежелание принимать дальнейшее участие в военных действиях, а то, что он в них всё-таки оказался и принимал участие в военных действиях, является вынужденной акцией, о чём он сам красноречиво свидетельствует.
Слышит ли Цветаева эти интонации? Нет, пока не слышит. Она гордится тем, что Эфрон в Добровольческой Армии. Он видится её восхищённому воображению героем, рыцарем-освободителем, Георгием Победоносцем. Она пишет свой «Лебединый стан» - гимн Белому движению. Сообщая в письме Эфрону о смерти их дочери Ирины, Цветаева утешает мужа: «У нас будет сын, я знаю, что это будет,   чудесный героический сын, ибо мы оба герои. О, как я выросла, Сереженька, и как я сейчас достойна Вас!».63
Героизм Эфрона, не желающего, но вынужденного воевать, под большим вопросом. Героизм Цветаевой, одинокой, голодной, потерявшей младшую дочь, пережившей ужасы революционного времени, не потерявшей присутствия духа, выигравшей схватку со смертью, продолжающей творить – есть подлинный героизм! Цветаева великодушно ставит Эфрона на пьедестал и поклоняется ему. Ирония судьбы! Цветаева за эти годы настолько выросла, что Эфрон больше никогда её не догонит.
В 1929 году Цветаева напишет поэму «Перекоп», но не закончит её, потому что: «Последнего Перекопа не написала, потому что дневника уже не было, а сам перекопец <…> к Перекопу остыл – а остальные, бывшие и не остывшие – рассказывать не умели».
Сама Цветаева так и осталась среди не остывших. В 1939 году, делая пояснительные пометки к «Перекопу» она сделает приписку: «А может быть хорошо, что мой Перекоп кончается победой: так эта победа – не кончается». О победе Белой армии она страстно мечтала во время гражданской войны. О поражении Белой армии Цветаева никогда не устанет печалиться.
Настоящим добровольцем, если угодно, был не Эфрон, а Цветаева. Недаром в одном из стихотворений «Лебединого стана» Цветаева с гордостью написала:
Есть в стане моём – офицерская прямость,
Есть в рёбрах моих – офицерская честь.
Эта она не отреклась, не перебежала, не изменила, не предала, хотя никогда не присягала на верность. Это в ней, а не в Эфроне жило непоколебимое понятие чести.
Не следует преувеличивать энтузиазм Эфрона и его веру в Белое движение. Не было ни энтузиазма, ни особенной веры. Скорее наоборот. Потом он этому движению отплатит сполна за всё: за тяготы походной жизни, за близость и страх смерти, за то, что события, судьба, обстоятельства неудержимо влекли его туда, куда он не особенно хотел идти. Но он был всегда чрезвычайно податлив и гибок, как «ветви мальмэзонских ив». Он всегда уступал обстоятельствам.
Как когда-то он уступил С. Парнок, в Праге он уступит К. Родзевичу. Как всегда в трудных обстоятельствах жизни, Эфрон самоустраняется, выжидает, ничего не предпринимает, замирает в бездействии, плывёт по течению. Фрагмент письма Эфрона М. Волошину, которому он плачет в жилетку, хорошо известен и неоднократно цитировался. Это тот самый фрагмент, где Цветаева характеризуется как человек страстей. Но, мало известны, первая и последняя часть этого письма. Тридцатилетний мужчина ищет в Волошине поводыря: «Что делать? Если бы ты мог издалека направить меня на верный путь!».64 Он не может без няньки, которая всё за него решит. Эфрон буквально расписывается в своей беспомощности и несостоятельности, неспособности к действию: «Сказанное требует от меня действий и поступков, и здесь я теряюсь. И моя слабость, и полная беспомощность и слепость Марины, жалость к ней, чувство безнадёжного тупика, в который она себя загнала, моя неспособность ей помочь решительно и резко, невозможность найти хороший исход – всё ведет к стоянию на мёртвой точке».65
Нет, это не Пушкин, который знал что делать, когда соблазняли его жену! Да, Цветаева была человеком сильных страстей, но Эфрон выглядит прямо-таки прирождённым рогоносцем, неспособным постоять за себя.
В этом письме Эфрон предельно откровенен, раскрывая тайники своей души: «Жизнь моя сплошная пытка. Я в тумане. Не знаю, на что решиться. <…> Каждый час я меняю свои решения». Это, собственно, его сущность. Эвридика, без поводыря, не знает куда идти. Идёт всегда вслед сильному Орфею. Проблему Белой Армии за Эфрона решила Цветаева. Личную его проблему должен решить Волошин.
Даже колеблющийся Гамлет, в конце концов, совершает поступок. Эфрон тоже совершает один поступок: «Это письмо я проносил с месяц. Всё не решался послать его. Сегодня – решаюсь. Мы продолжаем с М. жить вместе. Она успокоилась. И я отложил коренное решение нашего вопроса. Когда нет выхода – время лучший учитель. Верно?».
Проходит два месяца и Эфрон снова пишет Волошину: «Сейчас не живу – жду. Жду, когда подгнившая ветка сама отвалится. <…> Теперь происшедшее должно найти свою форму. И конечно найдёт. <…> не могу сам подрезать ветку, поэтому жду, когда упадёт сама».66
Подгнившая ветка – жена? Или сложившиеся обстоятельства? Не вполне ясен образ. Поскольку чужой дядя, даже если это Волошин, его проблем решить не может, Эфрон предоставляет их решать, в конце концов, самой Цветаевой. Но Эфрон не вполне бездействовал и ждал. Он действовал исподтишка. Скажет ведь потом Цветаева с гневом и горечью, что всю жизнь рвалась на волю, но Эфрон убедил её, что он без неё – умрёт.
Цветаева и решила эту большую проблему, сохранив видимость семьи и отрекшись от любви. Сын, появившийся в 1925 году, семью фактически не восстановил. Эфрон теперь будет сам по себе, Цветаева – сама по себе. Эфрон найдёт себе новых поводырей. Цветаева останется в своём одиночестве, продолжая заботиться о муже, как о ребёнке. Самолюбие Эфрона всей этой историей будет конечно травмировано, задето глубже, чем принято думать. Такие истории всегда оставляют в психике неизгладимый след. С этого времени он как бы «отбивается от рук». Когда-то одноколыбельник, по выражению Цветаевой, он пойдёт теперь наперекор жене. Не из вредности и мести. Он найдёт, кому идти вслед, потому что идти за Цветаевой он больше не может. Она ведёт его не туда, куда влечёт его сердце. Орфей упустил Эвридику, нарушив условия богов. Эвридика  удаляется в Аид. Она будет жить по законам Аида, без водительства Орфея. Гадес теперь её полный повелитель и господин.
Именно в 1924 году в переписке Эфрона появляется новая тема, новая идея, которую Цветаева не только не разделяет, но которой противится и будет противиться до конца всем своим существом. Это тема возвращения. Хотя это определение темы не совсем верное.
Возвращаются к тому, что оставили. Эфрону не к чему было возвращаться. Прежний мир, прежнее государство и культура рухнули и уничтожились. Возвращаться можно было только на развалины того, что было прежде. То новое начало, дающее силу на смерть, не есть животворящее начало, а есть нечто противоположное. Цветаева написала свой эпиграф после поражения Добровольчества. Те, кто действительно погиб в Белом походе, начавшемся против взбесившейся черни и большевиков, надеялись не на смерть, а на победу и на жизнь.
Эфрон написал статью о добровольчестве, но написал её в тоне, какой вряд ли понравился Цветаевой. Смерть – лейтмотив этой статьи. Если начинали поход с мыслью о смерти, то нечего было его и затевать. Всем погибшим выживший Эфрон приписывает упаднические настроения, которые сам испытывал задним числом. Это бесчестно по отношению к тем, кто погиб, надеясь, и вовсе не рассчитывая умереть. А если и умер, то с сознанием выполненного долга.
Вся статья Эфрона пронизана его сегодняшними сиюминутными настроениями, теми, что владели им, когда он эту статью писал в 1924 или 1925 году. Смерть – её ключевое слово. Эфрон употребляет специфическую лексику: «чувство распада», «умирание», «дуновение тлена», «смертное томление», «гробовая крышка», «могилы», «разложение», «дух тлена», «гангрена», «смерть». Со страниц его статьи веет могильным холодом
Ещё один лейтмотив – народ. Сказалось воспитание родителей-народовольцев! Поражение добровольцев Эфрон видит в том, что их не поддержал народ. А ведь в 1920 году Эфрон писал прямо противоположное М. Волошину: «Жители ненавидят коммунистов, а нас называют «своими». Всё время они оказывают нам большую помощь, чем могут. Недавно через Днепр они перевезли и передали нам одно орудие и восемь пулемётов. Вся правобережная Украина охвачена восстаниями. <…> Чем дальше мы продвигаемся, тем нас встречают лучше.
Следует отметить, что таково отношение к нам не только крестьян и рабочих. В Александровске рабочие при отступлении красных взорвали мост, а железнодорожники устраивали нарочно крушения».73
Или рабочие и железнодорожники, и крестьяне – не народ? Которому Эфрону верить? Эфрону 1920 или 1925 года?
Через пять лет после этого письма Эфрон делает вывод: «А народ? Возненавидев большевиков, он не принял и нас».74
Которому же Эфрону верить? Тому, кто находится непосредственно в гуще событий, или тому, кто задним числом готовит путь к отречению от прежних взглядов?
Послушаем, что говорит об отношении народа к добровольцам более авторитетные, чем Эфрон, люди.
А. Куприн в своей повести «Купол св. Исаакия Далматского» пишет, что белые дрались отчаянно и доблестно, и, если были успехи у белых, то потому, что «каждый стрелок, каждый конник, каждый наводчик, каждый автомобилист шёл освобождать сознательно родину», а население помогало белым, относясь к ним очень доброжелательно. «Совсем забыты были у них разность интересов и отдаленность губерний Псковской и Тамбовской. Оттого-то с тёплой душою и с терпкой печалью провожало крестьянство, которое безупречно служило им в качестве возчиков, проводников и добрых хозяев. Оттого-то белый солдат и мог свободно проявлять самое важное во всякой и самое драгоценное в гражданской войне качество – личную инициативу».75
Через пять лет Эфрон прочно «забыл» о поддержке Белой армии населением. Всё теперь представляется ему в чёрном цвете. Вот уж воистину прав окажется И. Бунин, говоря, что всё будет забыто, что забыть поможет, прежде всего, «литература, которая что угодно исказит» («Окаянные дни»).
Что такое народ в понимании Эфрона? Народ в понимании Эфрона – крестьянство и рабочий класс. Как будто офицерство и солдаты, дворянство и купечество, мещане и интеллигенция – не народ. Такое узкое понимание «народа» и было типично народовольческим. Эфрон, воспитанный родителями-народниками, впитал именно народническое понятие о народе. Народники отождествляли  народ с простонародьем, с крестьянством, c пролетариатом. Как пишет Н. Бердяев, наш культурный и  интеллигентный слой не имел силы сознать себя народом и с завистью и вожделением смотрел на народность простого народа. Бердяев называет это самочувствие болезненным. Народники полагали, что центр тяжести духовной и общественной народной жизни – в простонародье, а, между тем, этот центр – везде, в глубине каждого русского человека, в каждой пяди русской земли и нет его в каком-то особенном месте. Народная жизнь – общенациональная жизнь, взятая не в поверхностном, а в глубинном пласте. Цветаева правильно понимала народность, когда заявляла, что она сама – народ. И Бердяев  говорил, что народ   прежде всего он сам, его глубина, связывающая его с глубиной великой и необъятной России.
Ещё один лейтмотив в статье Эфрона – чёрная плоть, налипшая на белую идею. То, что Эфрон называл «белогвардейщиной», т. е. контр-разведка, погромы, расстрелы, сожжённые деревни, грабежи, мародёрство, взятки, пьянство, кокаин, и пр., были как раз те явления, о которых он поведал Цветаевой как об обратной стороне Добровольчества. Белых Эфрон поделил на «Георгиев» и «Жоржиков», т. е. героев, и негодяев. В самом себе Эфрон обнаружил и Георгия и Жоржика. Что касается его самого, то ему, конечно, виднее.
Тот же самый Эфрон в 1920 году писал из Армии: «Наша армия ведёт себя в занятых ею местах очень хорошо. Вообще можно сказать, что если так будет идти дальше,   мы, бесспорно, победим».76
Возникает ощущение, что пишут два по-разному настроенные человека. Но, увы, и то, и другое пишет один и тот же человек – Эфрон. Только Эфрон 1920-го года думал о том же самом совсем иначе, чем Эфрон 1925 года.
Эфрон образца 1925 года – это некий промежуточный этап между Эфроном 1920 и Эфроном 1935 года. Эфрон 1925 года – медленный, но неуклонный поворот в сторону Совдепии, в угоду которой он готов очернить своё собственное недавнее прошлое и отречься от него. Статья «О Добровольчестве» - подготовка к отречению. Интересны несколько фраз в его статье. Например, эта: «Зло олицетворялось большевиками. Борьба с ними стала первым лозунгом и негативной основой добровольчества. Положительным началом, ради чего и поднималось оружие, была Родина. Родина, как идея. <…> «За Родину, против большевиков» – было начертано на нашем знамени. <…> С этим знаменем было легко умирать – и добровольцы это доказали, но победить было трудно».7
С точки зрения Эфрона, неправильный был лозунг! Нельзя было идти против большевиков! Вдумаемся, что это за логика: большевики есть зло – со злом надо бороться – добровольцы вступили в борьбу со злом (большевиками) – борьба добровольцев с большевиками имеет негативную основу (т. е. сама является злом). Добровольчество стоит, по Эфрону, на негативной основе. Это логическое построение выглядит изрядно извращённым. Эфрон пытается доказать, что борьба со злом большевизма породила зло добровольчества. Воистину, это какая-то сатанинская логика, уничтожающая смысл Белого движения, ставящая его на одну доску с большевизмом.
Несомненно, что большевизм вызвал к жизни Белое движение, но ставить их на одну доску невозможно. Большевизм – безнравственное и безблагодатное явление; Добровольчество явление глубоко нравственное и благодатное. У большевизма и Добровольчества были прямо противоположные цели и средства достижения их.
Логика Эфрона непредсказуема: белые боролись против большевиков, поэтому они не могли победить, а могли только умирать.
По Эфрону, стоило сменить лозунг «За Родину, против большевиков» на лозунг «С народом, за Родину» и победа белых была бы обеспечена. Есть какое-то неосознанное лукавство в этом запоздавшем во времени предложении. Если с народом и за Родину, то против кого? Большевики из лозунга, предложенного Эфроном, как бы испарились. Тысячу раз права была Цветаева, говорившая, что в детстве усвоено, усвоено раз навсегда. Устами Эфрона, пишущего статью, говорит не бывший белый офицер, твёрдо знающий, против кого и за что он боролся, а революционер-народоволец, для которого существует только культ народа. Уроки родителей Эфрона даром не прошли. Для Эфрона народ – абстракция. С какой именно частью народа он собрался идти неведомо куда и зачем? Или те же большевики были космические пришельцы? А мужики, бессмысленно и жестоко громившие и жегшие барские усадьбы? А солдаты-дезертиры? А наглые матроcы, выбрасывающие за борт офицеров в открытом море? А комиссары чрезвычайки, вырезавшие ремни из кожи живых белых офицеров? А толпа, совершающая на улицах Петербурга самосуд? А рабочие-делегаты, загадившие драгоценные вазы в Зимнем Дворце? А русские эмигранты в Европе? А жадные крестьяне и мещане, чей портрет блистательно дан Цветаевой в «Вольном проезде»? Все, все они – народ. И даже «это животное Ленин с типичными чертами лица классического преступника» (И. Бунин) – он тоже народ.
По логике Эфрона получается, что народ это те, кто в России. Следовательно, если он продолжает считать большевиков врагами на данный момент, то большевики и белые в понятие народа не вмещаются. Они – не народ. А кто они? О большевиках Эфрон в своём новом лозунге промолчал. А белых вовсе вычеркнул. И Добровольчество перечеркнул и поставил на нём могильный крест. И этот вампирский призыв в конце статьи «ожить и напитаться духом живым» – к кому он обращен? К мёртвым? Или к живым, которые, по мнению Эфрона, потеряли вкус к жизни? Да разве не он сам произнёс фразу «не мы в России, а Россия в нас», которую так любила повторять Цветаева? А раз Россия в нас, то откуда этот назойливый дух мертвечины в его статье? Не потому ли, что пишет её духовный мертвец? И почему Эфрон взял на себя смелость говорить от имени мёртвых и от имени живых? «Чёрная плоть», о которой так живописно пишет Эфрон, это не есть сущность Добровольчества. Генерал А. Деникин в «Очерках русской смуты» писал: «Главной своей опорой я считал добровольцев. С ними я начал борьбу и шёл вместе по бранному пути, деля невзгоды, печали и радости первых походов. <…> Я верил, что тяжкие испытания, ниспосланные нам судьбою, потрясут мысль и совесть людей, послужат к духовному обновлению армии, к очищению белой идеи от насевшей на неё грязи».78
Всё! Одно слово – «грязь», которая действительно была, но это не было главным, а главным было – вера в духовное обновление и вера в белую идею. И первое, и второе утрачено Эфроном. Он жаждет духовного оживления, а не духовного обновления. Он жаждет духовного оживления не для осуществления белой идеи, а для целей весьма далёких от неё. Потому что новый лозунг Эфрона «С народом, за Родину» без околичностей означает «На Родину, к народу». А народ для него теперь – пролетариат и крестьянство. И большевики, как ни странно, потому, что и они – часть народа. В новом лозунге Эфрона враг – не обозначен. Нет врага.
Генерал Кутепов в один из самых драматических эпизодов гражданской войны телеграфировал Деникину: «Если в настоящее время борьбу временно придётся прекратить, то необходимо сохранить кадры Добровольческого корпуса до того времени, когда Родине снова понадобятся надёжные люди».79 Позже это и было исполнено. И вот один из «надёжных» людей, сохранённый генералами для Родины, пишет буквально следующее: «Сброшенные в море, изрыгнутые Россией, добровольцы очутились на пустынном Галлиполийском побережье».80 «Изрыгнутые» – слово продуманное, не случайное. Изрыгают негодное, вредное, ядовитое.
Генералы добровольцев эвакуировали. Генералы считали добровольцев ценнейшими опытными кадрами.
Эфрон посчитал добровольцев   блевотиной России.
Не Россия «изрыгнула» добровольцев, а большевики столкнули их в море. Но в сознании Эфрона в 1925 году Россия уже ассоциируется с большевиками, что тоже весьма симптоматично.
Что бы ни думал бывший подпоручик Эфрон о поражении Белой армии, в какие бы поверхностные и наивные рассуждения ни пускался, все его напыщенные рассуждения вдребезги разбиваются об одну-единственную фразу Главнокомандующего Генерала Деникина, уходящего в отставку: «Бог не благословил успехом войск, мною предводимых».81 Бог не благословил успехом войск, предводимых и новым Главнокомандующим Генералом Врангелем. Мудрое и глубокое по смыслу высказывание Главнокомандующего Деникина перекликается с высказыванием русского мудреца В. Розанова: «Русь слиняла в два дня. <…> Значит, Бог не захотел более быть Руси».82
Эфрон в своей статье предложил новую надпись на знамени добровольцев, но в этой новой надписи исчезла цель – против большевиков. Исчезла случайно? Ничего случайного в этом мире не бывает. Г-н Фрейд сказал бы о данном случае, что подсознание Эфрона выкинуло за пределы надписи большевиков. А выкинуло потому, что и подсознание и сознание его готовится уже принять этих самых большевиков вместе с их чёрной плотью и террористической идеологией. Морально готовится, неуклонно и неудержимо. Симптоматично то, что в одно и то же время Эфрон пишет полную пафоса статью о добровольцах, а в частных письмах сестре мечтает и надеется, что большевики простят ему его добровольческое прошлое и пустят в Совдепию. Так что пораженческий и отступнический, мертвенный дух статьи – не случаен. А. Саакянц права, говоря, что: «Характер Сергея был неуловим в своих тончайших противоречиях, незаметно сменяющихся».83 Зыбкость Эфрона есть важная черта его характера, определяющая его судьбу. Эта черта указывает на слабость воли, беспринципность, зависимость от чужой воли и обстоятельств, отсутствие нравственного стержня, неразвитость духа. И как у всех людей подобного склада твёрдость является в них спонтанно, но именно тогда, когда в них созревает мысль следовать какой-либо идее, как правило, заимствованной, и за которую они в данный момент цепляются, как за якорь, удерживающий их какое-то время на одном месте. И чем зыбче их собственная натура, тем крепче они держатся за свой якорь.
В. Швейцер сообщает, что, близко знавшая Цветаеву и Эфрона, Е. Еленева сказала ей, что Эфрону по складу характера «требовался «вожатый»: любой мог взять его и повести за собой».84
Статья Эфрона есть самооплевание. О явлении самооплевания хорошо сказал Ф. Степун: «Самооплевание – трусливое отречение от прошлого, <…> есть всегда утрата всякой веры в объективный идеал, в обязательный путь, в ответственный долг. Самооплевание потому гораздо больше, чем самооплевание. Оно всегда не только оплевание своего лица, но и оплевание в своём лице всякого образа и подобия Божия».85
Но если бы Эфрон занимался только самооплеванием, это было бы полбеды. Он оплёвывает Белое движение, и тех, кто погиб, и тех, кто остался жив. Эфрон видит в каждом добровольце героя и подлеца одновременно: «Я делю добровольчество на «Георгия» и на «Жоржика». Но отсюда не следует, что каждый доброволец является либо тем, либо другим. Два начала перемешались, переплелись. Часто бывает невозможно установить, где кончается один и начинается другой».86
Кто дал право Эфрону делать такие обобщения? Почему он говорит от имени живых и мёртвых? Приписывать всем добровольцам своё – весьма специфическое видение проблемы – бестактно, жестоко, самонадеянно. Объявить павших добровольцев героями и тут же заподозрить в них негодяев – подло. Следует ли удивляться жалобам Эфрона в письмах к сестре, что ему в Праге плохо, что он чувствует себя под колпаком, что близких нет совсем. Общаться он смог только с теми добровольцами-эмигрантами, кто разделял его взгляды на Добровольчество, а позже на Советскую Россию. Его тянет к людям, но тянет к себе подобным. Эфрон самонадеянно пишет сестре в Москву: «Работаю сейчас над рассказами о «белых» и «белом». Я один из немногих уцелевших с глазами и ушами. На эти темы пишут, чёрт знает что. Сплошная дешёвая тенденция. Сахарный героизм с одной стороны – зверства и тупость с другой. То же, что с вашими «напостовцами». У нас есть свои эмигрантские «напостовцы». Очень трудно здесь печатать из-за монополии маститых. Но кой что удаётся».87
Среди «чёрт знает чего» проза о Белом движении А. Куприна, основанная на дневниковых записях добровольцев и кадровых офицеров, записки Генерала А. Деникина, статьи философов И. Ильина, Г. Федотова, политика Г. Милюкова, писателя М. Арцыбашева, и. т. д. Но все они – не в счёт, потому что у одного Эфрона – глаза и уши, и он один знает, как правильно освещать эту тему!
Разве большинство уцелевших добровольцев были слепы и глухи? Конечно, не были. Но у них была, кроме глаз и ушей, были сердце и совесть, которые не допускали делать обобщающие публичные высказывания, не допускали приписывать другим свои мысли и чувства, не допускали навязывать другим свою интерпретацию событий, не допускали поучать с высоты своей колокольни, не допускали оплёвывать своё недавнее прошлое.
Воспоминания добровольца-подпоручика безусловно имеют право на существование, но они только тогда могут претендовать на философские обобщения, когда пишущий воспринимает детали и частности действительности не только глазами и ушами, но сердцем и духом, которые одни только могут обнаружить в действительности глубинные корни и извлечь наружу скрытые пружины, всё приводящие в действие. Только сердце и дух могут постичь высший смысл происходящего. Этот высший смысл Эфрону был недоступен.
Сомневаюсь, чтобы серьёзные историки, политологи и философы, изучающие этот период времени, сочтут труд Эфрона по этому вопросу заслуживающим внимания и доверия. Единственно, для кого они могут представлять интерес, так это для психолога или психоаналитика, изучающего феномены самооплевания и ренегатства.
Чтобы понять психологию этой подготовки к отступничеству, нужно прочесть статью И. Ильина «Родина и мы» (1926 г.), которая является полной противоположностью статье Эфрона. Она тоже о Родине, о народе, о продолжении борьбы с большевиками, о чести и достоинстве русского офицера. Статья Ильина полна не пафоса смерти, а пафоса борьбы и жизни. В ней нет абстрактных призывов, идти куда-то с абстрактным народом, а поставлены вполне конкретные и предельно чёткие задачи, что нужно делать в эмиграции, как не потерять себя, свою честь и достоинство, как сохранить свои силы для России и борьбы с большевиками. Ильин писал: «Мы не должны поддаваться никогда и никому, кто пытается ослабить в нас стойкость белого сердца или скомпрометировать белую идею. Что бы они нам ни говорили, чем бы они нас ни смущали, какие бы «открытия» или «откровения» нам не преподносили».88
Это высказывание прямо относится к Эфрону, компрометировавшему белую идею. Побеждённым добровольцам нужно было не копание в грязи, не разоблачительный пафос и не туманно-абстрактные призывы, а чёткая, твёрдая и положительная оценка их деятельности, пусть и обернувшейся неудачей, ясные задачи на ближайшее будущее, и столь же ясно очерченную перспективу. Цель была одна – избавление родины от заразы коммунизма, осуществляемого большевиками.
В отличие от Эфрона, предлагающего «ожить и напитаться духом живым родины», Ильин говорит: «Да, я оторван от родной земли, но не от духа, и не от жизни, и не от святынь моей родины – и ничто и никогда не оторвёт меня от них!».89 У Эфрона родина «изрыгнула» белых, а у Ильина сказано: «От Родины оторваться нельзя! <…> кто раз имел её, то никогда её не потеряет, разве только сам предаст её».90 Эфрон пишет о потере вкуса к жизни в эмиграции, а Ильин говорит: «Эмиграция», «изгнание» меняют наше местопребывание и м. б., наш быт, но они бессильны изменить состав и строение, и ритм моего тела и моего духа».91
Эфрон зовёт присоединиться к народу, идущему, якобы, своим путём (подозревал ли об этом сам народ, смолчавший, когда большевики взяли над ним верх?!), а Ильин говорит о возвращении к «новому строительству нашей России», «к возврату и возрождению нашей государственности», и возродить Россию должна Белая армия – орден чести, служения и верности – и белая идея».92 Эфрон призывает поменять надпись на знамени, а Ильин утверждает, что: «верным может быть только тот, кто чему-нибудь религиозно предан, кто в чём-нибудь, безусловно и окончательно убеждён».93
Прав был Ильин, когда говорил; «У человека безверного и безыдейного нет и верности, в нём всё неясно, сбивчиво, смутно – в нём смута и шатание, и поступки его всегда накануне предательства».94
В корень смотрел  Ильин! Это сказано о таких, как Эфрон. Он и был накануне предательства. Ильин настойчиво повторяет: «нам надо всегда помнить, что главная беда – в красных, в тех, для кого покорённая Россия не отечество, а лишь плацдарм мировой революции».95 И о народе, о котором так пёкся Эфрон, Ильин не забыл и воздал ему то, что он заслуживал: «красные это те, кто разжёг и возглавил собою дух бесчестия, предательства и жадности; кто поработил нашу родину, разорил её богатства, перебил и замучил её образованные кадры и доныне развращает и губит наш по-детски доверчивый и неуравновешенный простой народ».96
Эфрон призывает добровольцев почувствовать собственную вину, собственные ошибки, собственные преступления. Ильин говорит: «Белая армия была права, подняв на них свой меч и двинув против них своё знамя, права перед лицом Божиим. <…> Не от нашего выбора зависело стать современниками великого крушения России и великой мировой борьбы; мы не повинны в том, что злодейство создало это крушение и распаляет эту борьбу; не мы насильники и не мы ищем гибели и крови; насладимся тем благодатным успокоением и равновесием, которые даются чувством духовной правоты».97 Кстати, одной из наипервейших задач, которые предлагает офицерам-эмигрантам решить Ильин: «во что бы то ни стало стать на свои ноги в смысле трудового заработка».98 Мудрейший совет, который прямо касается Эфрона. Ведь человека, нетвёрдо стоящего на своих ногах, легко соблазнить и подкупить. Ильин призывал соблюсти свою трудовую и бытовую независимость, как внешний оплот своего достоинства.
Помимо этой наипервейшей задачи Ильин призывал офицеров ни на кого не надеяться, кроме Бога, вождей и себя, укреплять свои душевные силы для борьбы, искать людей, которым можно доверять, не поддаваться никогда и никому, кто пытается скомпрометировать белую идею, побороть в себе жажду власти, углублять и утончать разумение революции и её разрушительного действия в России в особенности, помнить, что час возвращения в Россию ещё не настал, что он придёт для всех белоэмигрантов одновременно.
Какие из этих заповедей исполнил бывший белый офицер Эфрон? – Ни одной!
Наконец – самое главное. Ильин в 1926 году предупреждает, что не следует слушать тех, кто уговаривает белоэмигрантов возвращаться: «Знают ли они, что предстоит возвращающемуся белому, если он не унизится до сыска и доносов? Не могут не знать. Значит, сознательно зовут нас на расстрел. <…> И если мы услышим ещё этот лепет, что «сатана эволюционировал» и что «теперь можно уже ехать работать с ним, договориться с ним, служить ему…вот только бы он сам захотел пустить нас к себе» – будем спокойно слушать и молча делать выводы: ибо говорящий это сам выдаёт себя с головой».99 Прозорливость Ильина поразительна. Горе тому, кто вовремя не прислушался к его мудрым советам.
В 1926 году Эфрон примыкает к евразийцам. Он пишет публицистические статьи о евразийстве, встречается с теми, кто побывал в Советской России и в его речи появляется новая лексика, которую он почерпнул из рассказов очевидцев новой советской действительности. В одном из сентябрьских (1926 г.) писем сестре Эфрон глубокомысленно замечает: «Только находившись по России (я сделал не менее 3 ; тысячи вёрст пешком) я понял, до чего мы мало её знали и знаем. Теперь, конечно, всё иначе. Горожане стали другими. Деревня приблизилась вплотную (смычка!)».100
 Эфрон повторяет фразу об изменившихся горожанах, деревне и смычке, как попугай, не вдумываясь даже в её абсурдный смысл, веря тому, что говорят и пишут в советских газетах, которые он теперь с увлечением читает. Эфрону хочется блеснуть перед сестрой своим знанием реалий Советской России.
Поворот Эфрона к Совдепии начался в 1925-26 гг. В 1927 году Цветаева напишет, что Эфрон в евразийство ушёл с головой. Поначалу она лояльно относится к новому увлечению мужа и даже принимает некоторое участие в евразийском журнале «Вёрсты».
Вскоре обнаруживается, что между теоретиками евразийства П. Савицким, П. Сувчинским, Н. Трубецким, Г. Флоровским, В. Ильиным, Б. Вышеславцевым, Л. Карсавиным, Р. Якобсоном и евразийской «кламарской» группой, в которой был активен Эфрон, существует пропасть. Эфрон предлагал в «Вёрстах» не пропаганду теории евразийства, а пропаганду советского строя. Истинные евразийцы поспешили отмежеваться от Эфрона и его группы с их просоветскими взглядами и настроениями. Цветаева, не слишком ещё понимая, что происходит, с возмущением пишет А. Тесковой: «Читаете ли Вы травлю евразийцев в Возрождении, России, Днях? «Точные сведения», что евразийцы получали огромные суммы от большевиков. Доказательств, естественно никаких (ибо быть не может!) – пишущие знают эмиграцию! <…> Я вдалеке от всего этого, но и моё политическое бесстрастие поколеблено. То же самое, что обвинить меня в большевицких суммах! Также умно и правдоподобно».101
Большевицкие суммы не могли не быть. Советские высокопоставленные боссы никаких сумм не жалели для того, чтобы подорвать и разложить белоэмигрантские движение изнутри. Другое дело, что Эфрон в 1927-28 гг., скорее всего, этих сумм не видел и, может быть, и не знал о них. Но это не означает, что их не получали другие лже-евразийцы, которые были в тени.
Но в середине 1928 года в письме Эфрона к сестре появляется многозначительная фраза «Кажется (тьфу, не сглазить) – моё материальное положение зимой должно улучшиться. Мечтаю о материальной поддержке тебя. До сих пор мне это не удавалось, но, Бог даст, удастся, наконец. Если бы жил один – давно бы сумел тебе помочь. Наличие семьи отнимает у меня право собственности на мой заработок».102 Эфрон не пишет, каков источник его предполагаемого заработка, но, скорее всего, это сотрудничество в еженедельнике «Евразия». Кто поддерживает материально это издание? Ответ, кажется, ясен.
Это первый звоночек, но Цветаева и помыслить не может, ей и в голову не приходит, что дело с «Евразией» не чисто. Для всей белой эмиграции это издание стало одиозным из-за отчётливо выраженной просоветской ориентации. В 1928 году в голосе Эфрона появляются ещё более самонадеянные интонации: «Я горд тем, что мне всё главное из происходящего в Москве, и в России вообще, известно лучше, чем многим приезжающим из Москвы гражданам. И не только относящееся к литературе и искусству».103 Это он намекает, что ему известны и внутриполитические события. Своими лже-евразийскими и просоветскими настроениями, которые Эфрон не только не скрывал, но гордо демонстрировал, он настроил против себя русскую белоэмиграцию. Хуже всего было то, что неприязнь белоэмигрантов распространялась и ни в чём не повинную жену Эфрона. Один из старых эмигрантов вспоминает: «Марину Цветаеву я помню по Праге. Она была ещё юной, но её, бедной, все сторонились. К ней относились с опасением – и это всё из-за её мужа. Он действительно был очень неприятным господином, даже на первый взгляд»104
Эфрон Цветаеву подставил. Из-за него с нею не только опасались общаться, но её произведения почти перестали печатать.
В Эфроне поражает то, что из него постепенно вытекает то немногое собственное, что в нём было, и образующаяся пустота немедленно заполняется стандартными газетными советскими штампами, которые он повторяет совершенно автоматически, бездумно, с полной верой в то, что повторяет. Вот, например, образчик его письма к сыну в 1938 году из Москвы в Париж: «Теперь французский пролетариат стал не только передовым классом, но и единственным представляющим и защищающим французскую нацию».105 Фраза, взятая не то из передовицы «Правды», не то из учебника по истории ВКП б.
Сидя в Париже, Эфрон рассуждает о смычке города и деревни в СССР. Сидя в Москве – о роли французского пролетариата. Ему кажется, что он всё обо всём знает. Его самодовольство, категоричность, самонадеянность были бы смешны, если бы от них не несло подозрительным душком то ли глупости, то ли махрового фанатизма. Скорей всего, и тем, и другим.
Через некоторое время – второй звоночек. В январском письме 1929 года Цветаева пишет А. Тесковой, что у евразийцев раскол, что профессор Алексеев и другие утверждают, что Эфрон чекист и коммунист.
Услышать о своём Белом лебеде, что он чекист и коммунист для Цветаевой страшный удар. Она воспринимает услышанное как ложь, и клевету, профессора Алексеева назовёт в письме негодяем, и уверяет, что встретив его, не ручается за себя.
Пройдёт три года и умная, трезвая и верно оценивающая ситуацию Цветаева напишет А. Тесковой: «С. Я. совсем ушёл в Советскую Россию, ничего другого не видит, а в ней видит только то, что хочет».106
Нравственное падение Эфрона совершилось.
Под влияние отца попали дети. Что Эфрон исподволь начинает воздействовать на сына, видно из процитированного отрывка. Дочерью Эфрон поначалу не очень доволен. Всё своё детство она провела с матерью и очень к ней привязана. Но постепенно тяжесть быта, необходимость постоянно помогать матери по хозяйству начинает подрастающую Алю раздражать и происходит то, что предвидела Цветаева – в дочери разгорается неприязнь. Она уходит из дома. Этой возникшей неприязнью к матери несомненно воспользуется отец. О шестилетнем сыне Эфрон говорит то же самое, что говорил о нём. Когда ему было всего четыре года: «Мой Мур всё время рвётся в Россию, не любит французов, говорит запросто о пятилетке (у него богатая советская детская библиотека, присланная Асей), о Днепрострое и прочем. Ко мне привязан предельно. Способностей и ума невероятного».107
От кого, как не от отца набрался Мур в своём возрасте всей этой информации. Но дело даже не в информации, а в отношении к ней. Ясно, что отец усердно прививает сыну лояльное отношение к советскому режиму. И весьма симптоматично – «мой Мур», а не «наш Мур». Эфрон как бы присваивает сына в единоличное пользование. Что-то даёт ему на это основание. Проходит ещё три года. Эфрон пишет сестре о сыне: «Учится очень хорошо, первый в школе. Нравом он буен. Исключительно способен и умён. Ему, конечно, нужно ехать в Советскую Россию. Здесь исковеркается».108 Как будто в Советской России нет возможности исковеркаться! Эфрон не понимает или не хочет понимать, что во Франции Георгий может,   что совсем не обязательно!   исковеркаться сам. В СССР его исковеркают обязательно. Вся советская система, весь советский режим были направлены на то, чтобы сделать из личности послушного, безличного члена коллектива.
Цветаева высказывается несколько сдержаннее в отношении будущего сына. Она считает, что во Франции у него нет перспектив. Но Цветаева знала, что в Советской России сделают с её сыном. Она знает, что ей от него ничего не оставят: соблазнят бригадирством, пионерством, детским судопроизводством, лагерем, барабанным боем, знамёнами, клубами, физкультурой, и. т. п. Цветаева не хотела видеть сына французом. Ей хотелось, чтобы он оставался по языку, духу, воспитанию, культуре русским. И воспитывала его в русском духе, «вкачала в сына Русь, как насосом», по её собственному выражению. Но рядом был отец, который терпеливо выращивал в сыне желание увидеть Советскую Россию. Надо полагать, что внутри семьи шла борьба за души детей. Цветаева вкладывала традиционное, старое, устоявшееся. Эфрон соблазнял новым, неведомым, заманчивым, современным. Молодость падка на своё время, на современность. Ничего нет удивительного в том, что дети соблазнились новизной. Сын стал, как и дочь, союзником отца. Нет сомнений в том, что и это был страшный удар для Цветаевой. В 1932 году Цветаева пишет цикл стихотворений «Стихи к сыну», в котором фактически уступает сына – отцу:
От неиспытанных утрат –
Иди – куда глаза глядят!
Утратила Цветаева, а не её сын. Сына родиной была по месту рождения   Чехия. А глаза сына глядели в сторону СССР. Взгляд сына в эту сторону был направлен – отцом.
Цветаева чётко обозначила свою позицию:
Русь – прадедам, Россия – нам,
Вам – просветители пещер –
Призывное: СССР, 
«Россия – нам», т. е. белоэмигрантам, Россию утратившим навеки. Эта ирония – «просветители пещер» – прямо направлена на мужа и сына, видимо обвинявших её в том, что она отстала от жизни, что светлое будущее – в СССР.
Езжай, мой сын, домой – вперёд –
В свой край, в свой век. В свой час. – от нас,
В на-Марс – страну! В без-нас – страну
В Россию – вас, в Россию – масс,
«Езжай», потому что понимает, не удержишь насильно. Но езжай без нас, т. е. без тех, для кого Советская Россия есть что-то инопланетное, чужое, неведомое и неприемлемое. Цветаева резко отделяет свою Россию от России масс, советской, их – не её! – России.
Теоретически отпуская сына, Цветаева капитулировала перед тройным напором: мужа и двоих детей. Эфрон пишет, что думает отправить Алю в СССР в 1935 году. Воспитанием Али Эфрон занялся в Париже: «ей трудно живётся. Она много помогает по хозяйству, убирает комнаты, ходит в лавочку, чистит картофель и зелень, моет посуду, нянчит мальчика, и. т. д».109 Алей, подающей надежды в живописи, отец тоже гордится, хотя не особенно верит в то, что гравюра её призвание. Через четыре года его сомнения исчезнут, и он признает, что Аля замечательная рисовальщица. Единственно, чем он в ней недоволен, это её пассивностью. Он поможет Але избавиться от пассивности, а всю её энергию пустит в нужное ему русло. В июле 1936 года Эфрон пишет сестре: «Вообще Аля за последние 2 года очень выросла внутренне и (как всегда бывает для близких) для меня незаметно. Вдруг обнаружил в ней взрослого и большого человека, мне очень близкого».110
Чем ближе Ариадна к отцу, тем дальше от матери. Дочь оправдает все надежды отца. В СССР она отправится первая в марте 1937 года. Семья объединится и сплотится против Цветаевой, такой, с их точки зрения отсталой, такой старомодной, такой ничего не понимающей в современной жизни, почти пещерной жительницей. Фраза «просветители пещер» не случайная фраза в её стихотворении. Наверное, так ей домочадцы и говорили в лицо. В последние годы они не очень-то стеснялись говорить ей гадости. Домочадцы давным-давно не с нею. Эфрон примкнёт к «Союзу возвращения на родину», организации инспирируемой и оплачиваемой НКВД. В 1931 году Эфрон сообщит сестре: «Я подал прошение о советском гражданстве. Мне необходима поддержка моего ходатайства в ЦИКе. Не медля, сделай всё, чтобы найти Закса и попроси его от моего имени помочь мне. Передай ему, что я обращаюсь к нему с этой просьбой с легким сердцем, как к своему человеку и единомышленнику. Что в течение пяти последних лет я открыто и печатно высказывал свои взгляды и это даёт мне право так же открыто просить о гражданстве. Что в моей честности и искренности он может не сомневаться. Моё прошение пошло из Парижа 24 июня».111
А. Бросса пишет, что это событие произошло в 1933 году, но у нас нет никакой причины не верить Эфрону, который лучше знал, когда подал прошение, т. е. в 1931 году.
Итак, свершилось! Теперь пойдёт лобовая атака на Цветаеву, которая не мыслит себя в СССР. Недаром через год она напишет «Стихи к сыну». Её позиция тверда и неизменна. Она не едет. Туда, куда её тянут домашние, ей не надо. Там она была, там ей не место. Она знает это из собственного опыта. Это чужая и враждебная ей страна. Пусть все уезжают, даже сын. Она – остаётся. Цветаева повторит это своё решение неоднократно в разных письмах, разным адресатам: А. Тесковой, С. Андрониковой-Гальперн, В. Буниной. Твёрдая позиция Цветаевой семью, в особенности Эфрона, ужасно раздражает. По какой-то причине ему не хочется, чтобы она оставалась. По какой-то причине он не может уехать без неё. Не исключено, что это было одним из условий, которые поставили ему его новые хозяева из НКВД. Возможно, он опасается, что его загрызёт совесть, если Цветаева останется одна в Париже. На что она будет жить? Кому она нужна в Париже? Наверное, он в спорах пускает в ход все эти аргументы.
Правда, пока это всё разговоры. Эфрон хочет получить принципиальное согласие жены – ехать, но получить его не может. Ему самому ещё долго потребуется служить новым хозяевам, чтобы заслужить право въехать в СССР. В письмах к сестре Эфрон полон надежд: «Очень возможно, что мы скоро увидимся». Это написано в 1933 году. Здесь же он поясняет: «Отъезд для меня связан с целым рядом трудностей порядка главным образом семейного. Будь я помоложе, – насколько бы мне всё это было бы легче. В ужасный тупик я залез. И потом с детства у меня страх перед всякими «роковыми» решениями, которые связаны не только с моей судьбой. Если бы я был один!!!!!”.112 Это прямо вопль души! Не семья теперь «висит у него на шее», как он однажды выразился. На шее висит жена, которая ехать не хочет ни под каким видом. С детьми он уже сговорился. Впрочем, в этом же письме Эфрон сообщает, что в Россию поедет один.
Проходит ещё десять месяцев. Эфрон сетует в очередном письме: «Почти все мои друзья уехали в Советскую Россию. Радуюсь за них и огорчаюсь за себя. Главная задержка семья, и не так семья в целом, как Марина. С нею ужасно трудно. Прямо не знаю, что и делать».113
НЕ ХОЧЕТ ЦВЕТАЕВА ЕХАТЬ! И Эфрон ничего не может поделать.
Проходит ещё семь месяцев: «Все мои друзья один за другим уезжают, а у меня семья на шее. Вот думаю отправить Алю. <…> С Мариной прямо зарез».114 Это написано в марте 1935 года. За протекшие четыре года, с тех пор, как Эфрон подал прошение о советском гражданстве, ему не удалось склонить Цветаеву уехать в СССР. Он рассчитывает уехать вместе с Алей. Видимо на жену он махнул рукой и решил ехать либо один, либо с дочерью. В его отношениях с Цветаевой появляются непривычные настораживающие интонации. Нехорошие интонации: «Марина много работает. Мне горько, что из-за меня она здесь. Её место, конечно, там. Но беда в том, что у неё появилась с некоторых пор острая жизнебоязнь. И никак её из этого состояния не вырвать. Во всяком случае через год-два перевезём её обратно, только не в Москву, а куда-нибудь на Кавказ. <…> К весне думаю устроить Алину выставку, а затем издать часть её рисунков».115
«Перевезём» – о Цветаевой, как о мебели. Настораживает то, что Эфрон практически ставит жене диагноз – «острая жизнебоязнь». Это потому, что она не хочет уезжать в СССР, так сказать, боится, новой, прекрасной жизни в замечательной советской стране. Настораживает и то, что Эфрон категорически уверен, где Цветаевой лучше. Похоже, что её мнение – не в счёт, что бы она ни думала по этому поводу. Он, как ему всегда кажется, знает лучше. Он всегда всё знает – лучше других!
Что даёт Эфрону право на такие интонации? Почему он явно чувствует себя хозяином положения, несмотря ни на что? Эфрон теперь при деньгах. Он зарабатывает. Совсем недурно зарабатывает, если может позволить себе устраивать выставку произведений дочери и даже издать альбом её произведений. Известно, кто имеет деньги, тот «танцует девушку».
Каким способом он зарабатывает, теперь мы знаем. Он платный, т. е. штатный агент НКВД. Наконец-то он чувствует себя значительным.
С дочерью всё ясно. Она целиком и полностью на стороне отца и собирается уехать. Подрастающий сын живёт «разорванным между моим гуманизмом и почти что фанатизмом отца»,   скажет Цветаева. Фанатизм отца одержит верх над гуманизмом матери.
М. Слоним вспоминал: «У него (Мура) одно было на уме – уехать в Советский Союз, он с упорством одержимого требовал этого от матери и сыграл большую роль в её окончательном решении».116 Цветаева знала, что ей нельзя ехать в СССР: «Не в Россию же мне ехать?! Где меня раз (на радостях!) и – два! – упекут. Я там не уцелею, ибо негодование – моя страсть (а есть на что!)».117 Хочет ли каторжник возвратиться добровольно на каторгу? Именно так ставила Цветаева вопрос о возвращении. Она не едет, потому что уже уехала. В отличие от Эфрона Цветаева знает, что делает. Цветаева пишет в 1934 году С. Андронниковой-Гальперн: «С. Я. разрывается между своей страной – и семьёй: я твёрдо не еду, а разорвать 20-юю совместность, даже с «новыми идеями» трудно. Вот и рвётся».118
Между 1934 и 1936 годом позиция Цветаевой в вопросе возвращения неизменна. Но её усердно продолжают склонять к отъезду. Вся семья. Соблазны: будут печатать, будут читатели. А увезти хотят почему-то на Кавказ. В Тифлис. Она – в Тифлис, а Эфрон – куда прикажут. Значит и в СССР – одна. Наверное, Эфрон уверяет, что будет помогать материально. А что хочет сама Цветаева?
Она пишет А. Тесковой: «Больше всего бы мне хотелось – к Вам в Чехию – навсегда. <…> А лес!!! А Вы!!! Дружба – с Вами! (Меня ни один человек по-настоящему не любит.)».119
Так она чувствует. Не из чувства любви её хотят везти с собою, а из каких-то иных соображений. Эфрон уверен, что её место – там. Но может быть есть и ещё какие-то дополнительные соображения, нам неведомые.
Интонации Эфрона, когда он говорит о Цветаевой с сестрою в письмах, становятся всё более самоуверенными и даже страшными. Если бы она знала, что он пишет! Вот кусочек его письма от 1936 года. Похоже, что к этому времени семья убедила Цветаеву – ехать. «Очень может случиться, что Марина с Муром приедут раньше меня. Боюсь этого, т. к. Марина человек социально совершенно дикий и ею нужно руководить, как ребёнком. А с другой стороны – это может быть и к лучшему. Человек, привыкший к руководству, часто ведёт себя благоразумнее, чем когда предоставлен сам себе».120 Этот заботливо-снисходительный, высокомерный и наглый тон Эфрона невыносим. В этом тоне есть что-то предательское по отношению к Цветаевой. Эфрон говорит о ней, как о больной, чуть ли не сумасшедшей, слабоумной, которой надо руководить.
Цветаева глубоко права, её никто не только не любит, но не понимает и не желает понимать. Её взяли за горло, и говорят, что когда придушат чуть-чуть, то ей станет легче дышать. Понимает ли она это? Несомненно!
Почему она всё-таки уступила домогательствам семьи? Ведь она была так тверда все эти годы. Её мнение о режиме в России не переменилось. Но когда все – против неё, когда она кругом одна, что ей остаётся?! Главное, чем её могли убедить: если они все уедут, а они уедут, даже сын не желает жить во Франции, она останется совершенно одна, без средств к существованию, без собственного жилья, без помощи, никому не нужная, стареющая, не печатающаяся. Возможно, они говорили, что она будет просить подаяние и умрёт под мостом. Цветаева ищет, за что бы ей зацепиться. Едет в Бельгию к приятельнице в надежде найти дружбу, но дружба не получается. Брюссель Цветаевой нравится: «В Брюсселе я высмотрела себе окошко (в зарослях сирени и бузины), над оврагом, на старую церковь)   где была бы счастлива. Одна, без людей, без друзей, одна с новой бузиной».121
Мысль Цветаевой мечется от Праги к Брюсселю, лишь бы не в СССР, куда её насильно выталкивают. Ей везде – лучше, лишь бы не в СССР. Но в Цветаевой неистребимо чувство долга. Этим чувством однажды Эфрон уже воспользовался. Наверное, он убеждает её, как в случае с Родзевичем, что без неё они пропадут. И хотя Цветаева знает цену этим заявлениям, она даёт себя убедить в этом. Она пишет Тесковой, что не может уехать от Эфрона ни в Брюссель, ни в Прагу (никуда не может), потому, что он связан с Парижем.
Не с Парижем связан Эфрон, а с агентами НКВД в Париже.
Куда бы ни  «перевёз» её Эфрон, Цветаева остаётся верна себе и ушедшей навеки России. С горечью и гордостью пишет она Тесковой: «Оборот назад   вот закон моей жизни. Как я, при этом, могу быть коммунистом? И достаточно их без меня. (Скоро весь мир будет! Мы – последние могикане)».122 Именно это и раздражает домочадцев.
Для Цветаевой есть три России, три Москвы – детства, юности, революции, и все разные. Ехать в СССР, для неё всё равно, что ехать за границу, настолько там всё – чужое. Не незнакомое чужое, а знакомое и ненавистное чужое. Цветаева видела большевизм вблизи. Она заглянула в лицо смерти. Иначе, чем Эфрон в Белой армии, но лицо смерти страшно всегда и в любом месте.
Эфрон с большевизмом вблизи не встречался. Только издалека. О жизни в СССР он знает понаслышке. Умные люди предупреждают о коварстве большевиков – волков в овечьей шкуре. Эфрон их не слушает. Он слушает только таких людей, как он сам. Ему кажется, что все эти ужасы, о которых рассказывала Цветаева: голод, холод, разруха, террор давно прошли и теперь возрождённая Россия строит новое светлое будущее. Он хочет принять участие в этом строительстве. Он чувствует себя в долгу перед родиной. Он мало понимает, что происходит. Многие, слишком многие люди в то время ослеплены и оглушены пропагандой, которая усердно и успешно ведётся руководителями и средствами массовой информации СССР.
Когда говорят об эволюции Эфрона, о его перерождении от белого офицера до агента НКВД, мне кажется это натяжкой. Заглянем в корень. Что мог усвоить с младенчества Эфрон от своих родителей? («Что усвоено в младенчестве, усвоено раз навсегда»,   М. Цветаева «Чёрт»). Мать Эфрона – революционерка-народоволка, презревшая и предавшая своё происхождение, семью, христианские заповеди. Отец – революционер-народоволец, террорист, на счету которого были и «мокрые» дела. Послушаем Цветаеву: «Детство Сергея Эфрона проходит в революционном доме, среди непрерывных обысков и арестов. Почти вся семья сидит: мать – в Петропавловской крепости, старшие дети – Пётр, Анна, Елизавета и Вера Эфрон – по разным тюрьмам. У старшего сына, Петра – два побега. Ему грозит смертная казнь, и он эмигрирует за границу. В 1905 году Сергею Эфрону, 12-летнему мальчику, уже даются матерью революционные поручения. В 1908 году Елизавета Петровна Дурново-Эфрон, которой грозит пожизненная крепость, эмигрирует с младшим сыном. В 1909 году трагически умирает в Париже,   кончает с собой её 13-летний сын, которого в школе задразнили товарищи, а вслед за ним и она».123
Так Цветаева пишет Л. Берия, пытаясь выгородить перед советскими бонзами Эфрона, арестованного сотрудниками НКВД. Она припоминает все заслуги семьи Эфрон перед большевиками, которым путь к власти расчищали народовольцы. Цветаева в отчаянии обращается к советской власти, которая как Хронос пожирает, порождаемых ею самою детей. Несчастная Цветаева напоминает царя Приама, целующего руки Ахиллесу,   руки, убившие столько его сыновей и соотечественников. Воистину миф предвосхитил – всё!
Что мог усвоить в такой семье Эфрон,   в семье государственных политических преступников, с упорством маньяков вовлекающих в свои преступные дела даже собственных детей! Нет, Эфрон не в ответе за дела своих родителей, но от них, он, несомненно, усвоил культ народа, который всегда и во всём прав.
Оказавшись в Белой армии поневоле, Эфрон подсознательно подмечает, копит в памяти негативные явления, чтобы впоследствии выплеснуть свои впечатления о белом движении на страницах своих статей. Оказавшись в эмиграции поневоле, ибо его несло, как щепку по волнам событий, Эфрон делает то же самое, но уже вполне сознательно. Он недоволен эмиграцией и белоэмигрантами, он не может найти с ними общего языка, потому что не разделяет их идеалов, мыслей и чувств. Кроме того, Эфрон не может состояться как профессионал ни в каком виде деятельности. Он перебирает театр, кинематограф, журналистику, редакторство, писательское дело. В любом из них он только любитель, дилетант. Любое дело, любая профессия требует усидчивости, терпения, настойчивости, времени, чтобы был успех. Эфрон не обладает ни одним из этих качеств. По характеру он чересчур зыбок и переменчив, чтобы длительно заниматься чем-то одним и всерьёз. У него есть амбиции и претензии, удовлетворить которые он не в состоянии.
И, может быть, в глубине его души всколыхнулось то, что было усвоено в младенчестве. Осуществилась мечта его родителей. В России как бы пришёл к власти как бы освобождённый народ. «Как бы», потому что ни одна из этих посылок не соответствовала действительности, но советская пропаганда всё это за действительность выдавала.
Эфрон не внезапно решает, что его место в Советской России. Он исподволь готовился к этому шагу. Возможно, Эфрон рассчитывает, что в Советской России с таким солидным революционным багажом деятельности родителей он может сделать общественную карьеру, или карьеру журналиста. Он жаждет вырваться поскорее в СССР, чтобы поскорее начать новую жизнь. Не обходится, разумеется, без пафоса: «долг перед родиной», «исправить ошибку», «служить родине», «куда пошлют», «искупить вину» и. т. п.
Добровольчество Эфрона на всём этом фоне выглядит проходным эпизодом. Его отречение от него   закономерность. Отступничество Эфрона обусловлено не только его личными пристрастиями и симпатиями, но и деятельностью его родителей и их влиянием на него.
Эфрон жаждет подчиниться новой власти, новым авторитетам. О таких людях, как он, Цветаева сказала в очерке о В. Брюсове «Герой труда», заметив, как охотно последний подчинился советской власти: «Первая примета страсти к власти – охотное подчинение ей. (Первая примета страсти к власти – охотное подчинение ей). Чтение самой идеи власти, ранга. Властолюбцы не бывают революционерами, как революционеры, в большинстве, не бывают властолюбцами. Марат, Сен-Жюст по горло в крови, от корысти чисты. Пусть личные страсти, дело их – надличное. Только в чистоте мечты та устрашающая сила, обрекающая им сердца толп и ум единиц. (…) Орудие властолюбца – правильная война. Революция лишь как крайнее и этически-отвратительное средство. Почему, властолюбцы менее страшны государству, нежели мечтатели. Только суметь использовать. В крайнем случае   властолюбия нечеловеческого, бонапартовского – новая власть. Идея государственности в руках властолюбца – в хороших руках».124
Вспомним характеристику, данную Эфрону дочерью, «мечтатель в крылатом шлеме». Ну, положим, не в крылатом, а пернатом. А мечтатель опасный, ибо властолюбивый. Вспомним новые   властные и категоричные  интонации в голосе наконец-то нашедшего себя и свой путь Эфрона, тайного агента НКВД. Эфрон стыдится своих дневниковых записей «Октябрь (1917 г.)». Послав сестре, видимо по её просьбе, эти записи, он пишет в 1931 году: «Свои воспоминания выслал, но с тяжёлым сердцем. Я их терпеть не могу. После этого ведь было напечатано и другое».125 Ах, как спешит Эфрон отречься от своего недавнего прошлого, как спешит выслужиться перед большевиками!
Получив известие из Москвы, что Закс, на помощь которого он надеялся для получения советского гражданства, умер, Эфрон пишет сестре: «Сильно огорчён смертью Закса. Дело в том, что мне так хотелось явиться к нему в качестве побеждённого и убеждённого после нашей длительной разлуки. Мой случай, мне казалось, был бы ему подарком».126
Воистину жаль, что большевик Закс не дождался этого подарочка. Он бы очень порадовался. Как было бы не порадоваться, если бывший белый офицер, как мальчик, готов рапортовать, что он исправился, что он теперь хороший, что он свой, свой, свой в доску!
Кстати, не тот ли это самый коммунист Закс, квартирант в доме Цветаевой в 1918-1919 годах, которого она с радостью увидела бы повешенным, войди в Москву Белая армия. Когда пришло известие, что убит Ленин, Цветаева была дома: «Вечер того же дня. Квартирант-коммунист Закс, забегая на кухню:
   Ну что, довольны?
Туплю глаза,   не по робости, конечно: боюсь слишком явной радостью оскорбить. (Ленин убит, белая гвардия вошла, все коммунисты повешены, Закс – первый)…».127
Если это тот самый Закс, то это даже не ирония судьбы, а какой-то чудовищный фарс, издевательство над чувствами Цветаевой, проще говоря, плевок ей в лицо от бывшего добровольца. Остаётся надеяться, что эти строки из письма Эфрона она никогда не увидела – не прочла.
Эфрона в СССР пустят. Правда, не так скоро, как он надеялся. И не через ту дверь, через которую входят порядочные люди. Как пишет А. Бросса: «в Дом Сталина Эфрон попадёт через самую грязную из дверей. Истосковавшись за десять лет бесцветной эмиграции, он, наконец, утоляет свою жажду действия, действия с привкусом авантюризма – именно этого не хватало «вечному юноше».128 Об участии Эфрона в деле Рейсса уже много написано, и в книге А. Бросса, и в обстоятельной книге И. Кудровой, поэтому я не стану пересказывать то, что известно. Дело Рейсса «помогло» Эфрону. Как говорится, не было бы счастья, да несчастье помогло.
В мгновение ока Эфрон оказался там, куда так страстно рвался. Но вряд ли он ожидал то, что произошло в дальнейшем. А произошло именно то, что и должно было произойти.
Просачивалась ли на Запад информация о том, что происходило на самом деле в Совдепии?
Не просачивалась, а текла довольно-таки широким потоком. Те, кто уже уехал в СССР, пишут оттуда (или почему-то совсем не пишут!) сдержанные письма, из которых трудно понять, как им там на самом деле живётся. Но правда о голоде на Украине, о большом числе «вредителей» и «врагов народа», отправленных в лагеря, о странных судебных процессах, на которых судят вчерашних революционеров, об истеричных собраниях трудящихся, требующих смерти, смерти, смерти врагам, доходит через заградительные фильтры советской пропаганды, торжественно и велеречиво повествующей о трудовых подвигах и свершениях советского народа.
Во всех крупных городах Европы есть эмигрантские издания, где публикуются публицистические, философские и исторические труды, в которых авторы анализируют те события, которые происходят в СССР. Этих изданий много. Самые известные из них: «Путь», «Вёрсты», «Современные записки», «Вестник РСХД», «Числа», «Православная мысль», «Новый град», «Знамя России», «Новая Россия». О чём в них пишут? Что они противопоставляют медоречивой и лживой советской пропаганде, распространителем которой был «Союз возвращения на родину», Генеральным секретарём которого был Эфрон? Чьи голоса предостерегали белоэмигрантов от ошибочных мнений и поступков. Г. Федотов напечатал в тридцатые годы ряд разоблачительных статей, в которых вскрыл сущность большевизма, сталинократии, социализма, партийности.
В статье 1933 года в статье «Правда побеждённых», напечатанной в «Современных записках», Г. Федотов говорит: «давно уже партия убила всякую возможность морального отношения к товарищу. Нужно быть всегда готовым раздавить слабого, предать доверчивого, уничтожить самого честного и стойкого борца, когда он стоит поперёк «генеральной линии».129
Г. Федотов пишет об изумительном организационном аппарате, при помощи которого вожди искусно играют на человеческой низости; о лжи, которой пропитана вся жизнь советского гражданина; о целенаправленном развращении советской интеллигенции. Федотов показывает, что большевики добиваются от интеллигенции не сочувствия советскому режиму, но безусловной покорности в выполнении директив.
Федотов не обольщается темпами и размахом небывалого строительства, но показывает, что Европа обманывается, принимая большевистскую энергию за волю к созиданию. Он правильно указывает на то, что в основе этого полубезумного строительства всегда лежит пафос борьбы, но борьба не создаёт ценностей, а разрушает. Большевизм уничтожил в себе все источники созерцания, радости, любви, то есть все источники творчества. Он родился в войне и до сего дня остаётся воякой на самых разнообразных источниках фронта: хозяйства, техники, быта, искусства, науки, религии. Всегда и везде уничтожение врага – главная цель».130
Трудно найти себе более точную и исчерпывающую характеристику советского режима. Если бы эмигранты, стремящиеся заслужить право на возвращение, прислушивались к трезвому и здравому голосу своего замечательного мыслителя!
В статье 1936 года «Сталинократия» Г. Федотов даёт блестящий анализ сталинского режима. В этой статье он приводит факты: «Начиная с убийства Кирова (1 дек. 1934 года), в России не прекращаются аресты, ссылки, а то и расстрелы членов коммунистической партии».131 Эмигрантам, читающим эти строки, следовало бы задуматься над тем, что если внутри страны происходят кровавые разборки между большевиками, то какая судьба ожидает «запятнавших» себя белых офицеров, вернувшихся на родину.
В этом же году в «Современных записках» выходит ещё одна статья Г. Федотова «Тяжба о России», в которой он пишет: «Трупным воздухом тянет сейчас из России. <…> Это заражение началось давно. Имморализм присущ самой душе большевизма, зачатого в холодной, ненавидящей усмешке Ленина. Его система – действовать на подлость, подкупать, развращать, обращать в слякоть людей, чтобы властвовать над ними – дала блестящие результаты».132
Лгут все, говорит Федотов. СССР это страна, где никто не может сказать правды. Поэты, учёные, художники соревнуются, выступая с унизительными покаяниями, клеветой и доносами друг на друга. Они клянутся в верности деспоту и отрекаются от идей, которым служили прежде. По всей стране разлита атмосфера злобы и предательства. Рабство развращает, говорит Федотов: «Есть степень насилия, которая при отсутствии героического или святого сопротивления, уничтожает личность человека, превращает его в лохмотья, лоскутья человека».133 Все статьи Г. Федотова это предупредительные удары колокола. Это набат, предупреждающий о ловушке, о страшной смертельной опасности, которой подвергают себя эмигранты-возвращенцы.
Федотов пишет специальную статью «О чём должен помнить возвращенец?». Федотов предупреждает, что момент политического возвращения не наступил ни для одной из общественных групп эмиграции. Он предостерегает, что если возвращенец не окончательно одурел от чтения «Известий», он должен помнить, что едет не в свободную страну, а в тюрьму: «Никакая лояльность, никакая законопослушность не спасут его от неожиданного ареста, ссылки, каторжных работ – без всякой вины и даже видимого основания».134
Кроме жертвы и страдания возвращенцу придётся пройти через унижения, через отречение от Бога, если он верующий, от взглядов научных и профессиональных, если они не соответствуют советской идеологии. Возвращенец должен пожертвовать честью. Но ему придётся не только лгать и унижаться. «Весьма возможно, что он должен будет стать и предателем, потому что он должен искупить своё прошлое. И нельзя наперёд давать зарок. Кто может поручиться за свои нервы в условиях научно организованных, хотя бы «моральных» пыток? <…> Глубочайший имморализм советской системы – не в терроре, а во лжи и предательстве, которые стали нормой, будничным фактом. <…> У советского гражданина нет выхода, кроме петли. Поэтому даже иудин грех отсюда мы не судим. Но свободный человек, который добровольно и заранее соглашается жить в условиях, которые могут его принудить стать Иудой, не заслуживает снисхождения. Никакое служение родине не оправдывает предательства. Никакая родина не стоит этой жертвы. <….> Если представить себе, что может ожидать там юношу, хотя и глупого, но чистого, который, не подозревая правды, хочет ехать служить родине, то всякая слабость и снисхождение с нашей стороны, а тем более умиление перед его энтузиазмом просто отвратительны. Не раскрывая ему глаза, мы сами становимся соучастниками в возможном растлении его души».135
В свете всего вышесказанного вспомним, какую работу поручало НКВД Эфрону   не глупому и чистому юноше, а зрелому мужчине, который знал, что творил, и был готов на любые жертвы, ради того, чтобы оказаться в СССР. Он вербовал эмигрантов для войны в Испании. Понятно, что они должны были воевать не на стороне Франко. За это, в качестве награды, им было обещано, если уцелеют, возвращение на родину. Разве не знал Эфрон всё то, о чём писал Г. Федотов и не только Федотов? Нет сомнений, что знал.
В 1937 году в «Новой России» вышла ещё одна статья Г. Федотова «Тяга в Россию», в которой автор предостерегает, что Россия окутана кровавым туманом, что надо быть безумцем, чтобы стремиться туда на собственную погибель. Федотов сравнивает Россию с костром, в огонь которого летят бабочки. Самое странное и поразительное то, что возвращенцы не смущаются казнями в России, о которых все эмигранты знают. Федотов называет возвращенчество болезнью русского национального чувства. Болезнью, потому что русский национализм имеет основой какой-то животный или растительный натурализм. Растение, вырванное из почвы, погибает. Русский человек, по мнению Федотова, ещё слишком похож на растение. Для русского, родина, прежде всего – не мысль, не слово, а узкая природная среда. В этом Федотов усматривает слабость и неразвитость русских. К этому можно ещё прибавить русскую привычку к коленопреклонённой позе. Понятно, что Федотов говорит так не обо всех русских, а только о тех, кто не смог адаптироваться за границей. Весь пафос статьи направлен на выражение одной главной мысли: человек, едущий в Россию, рискует не только своей головой, но и головами других людей, что он рискует оказаться предателем и соучастником их гибели. Эту мысль Федотов выделил в тексте графически, подчёркивая её ключевое значение.
На что надеялись такие, как Эфрон? На то, что чаша сия их минует? На чём основаны были их надежды? На том, что они нужны своей новой родине? Всякий, говорит Федотов, несёт ответственность за свой выбор. Выбор был свободным, и чёрный шанс нужно было предвидеть. А если человек выбирает чёрный шанс, значит, он заранее согласился стать предателем и послать в подвалы НКВД неизвестного Х, чтобы подышать перед смертью воздухом России. Есть и варианты: послать в подвалы не Х, а родных и близких. И очутиться в этих подвалах самому.
У Федотова есть пророческая фраза: «У советского гражданина нет выхода, кроме петли». Это относится к тем советским гражданам, которые осознали всю безысходность, весь ужас своего положения.
Всё, о чём писал Федотов, Цветаева знала, поэтому ехать в Советскую Россию не хотела. Она чувствовала, что погибнет там.
Эфрон не мог не знать то, о чём писал Федотов. Но Эфрон, по всей вероятности, не верил тому, о чём его предупреждали. Не хотел верить! Эфрон мог распоряжаться своею жизнью, как ему было угодно. Это был его выбор. Но он посчитал себя вправе распорядиться жизнью жены и детей.
Соблазн малых сих – один из страшных грехов. Эфрон своих детей соблазнил. И. Кудрова правильно заметила, что семья отняла у Цветаевой право выбора. То, чем занимался Эфрон с 1934 года, выглядит малопочтенным, если не сказать резче, презренным делом. Вербуя людей, Эфрон посылал их на смерть. Те, кого он соблазнял ехать в Испанию, имели мало шансов, выжить. Те, кого он соблазнял уехать в СССР, гибли в застенках НКВД, или в ГУЛАГе. «Вот думаю отправить Алю» – и отправил собственную дочь фактически в ГУЛАГ. То, что не хотел этого – дела не меняет. Сколько на совести Эфрона искалеченных судеб и истреблённых жизней? Ровно столько, сколько он навербовал. Главная беда Эфрона была в том, что он был орудием в руках своих хозяев из НКВД. Он слепо выполнял их приказы, не задумываясь, по-видимому, о последствиях и о нравственном законе. Когда нужда в этом орудии отпала, его просто уничтожили за дальнейшей ненадобностью.
Эфрон сам выбрал свою судьбу. Но вся беда в том, что цепь его поступков последовательно и неотвратимо привела к гибели великого поэта, Цветаеву. Именно в этом была его главная вина.
И именно в этом, как ни странно, было его предназначение. Эфрон должен был сыграть свою роль по модели мифа, и он её сыграл. Как человек он – виновен. Как участник мифологической мистерии – не виновен.
Цветаева в паре с Эфроном была – всё, как Пушкин был всё в паре с Гончаровой. Как Пушкин был – полнота, так Цветаева была – полнота. Полнота, которая стремится заполнить пустоту.
Как Гончарова, по выражению Цветаевой, рядом с Пушкиным «любая», т. е. легко заменяемая кем угодно, человеком того же уровня развития, что и она, так и Эфрон рядом с Цветаевой «любой». Здесь неизменная и незаменяемая величина – гений. Но «любой» рядом с гением всё же запланирован судьбой.
Молодая Цветаева, собирающаяся замуж за Эфрона, выскажет глубокую мысль в письме к В. Розанову: «Никто   почти никто! – из моих друзей не понимает моего выбора. Выбора! Господи, точно я выбирала!».136
Даже на первый взгляд друзьям Цветаевой была видно несовместимость этих двух молодых людей. Но Цветаева действительно не выбирала. Именно такой первый встречный, в её терминологии, ей рядом и был нужен. Первый встречный, посланный судьбой.
Можно что угодно думать по поводу судьбы и даже отрицать её, и тогда остается отослать сомневающихся людей к высказываниям А. Лосева о судьбе.
А теперь последний штрих к портрету Эфрона. На допросе, в застенках НКВД на вопрос о жене он отвечает: «Никакой антисоветской работы моя жена не вела. Она всю жизнь писала стихи и прозу. Хотя в некоторых произведениях высказала взгляды несоветские».137
Последнюю фразу Эфрон мог не произносить. Он не должен был её произносить. Одной последней фразы, тем более произнесённой в кабинете следователя и зафиксированной в протоколе, достаточно было в те времена, чтобы погубить человека. Последняя фраза Эфрона есть не что иное, как донос. Никто Эфрона не тянул за язык, произносить то, что он произнёс. Он произнёс это добровольно. И совершенно ясно, что для следователя важна эта, последняя фраза, которая уничтожает смысл сказанного перед этим. Ибо работа поэта – писать. А раз высказала в поэтических трудах несоветские взгляды, значит, антисоветскую работу вела именно в этой форме.
После этой фразы арест Цветаевой был лишь делом времени.
Когда слишком снисходительно настроенные по отношению к Эфрону биографы Цветаевой ссылаются на её мнение о муже, что «это самый благородный и бескорыстный человек на свете» (эту фразу она произносила во французской префектуре и повторяет в письме к Берия), они забывают, что устами Цветаевой говорит само благородство и великодушие, страх за человека, которому грозит гибель. Её устами говорит прямо в лицо главному палачу страны само бесстрашие.
Цветаева пишет Берия, что не знает, в чём обвиняют её мужа, но знает, что «ни на какое предательство, двурушничество и вероломство он не способен». Чего только не скажешь во спасение человека! Он – ваш, утверждает Цветаева. Он – с вами. И на настоящий момент это было правдой.
Но правдой было и то, что Эфрон предал белую идею, предал своё прошлое, предал присягу, предал лучшее, что он когда-либо сказал: не мы в России, а Россия в нас. Правдой было и то, что он внезапно бросил Цветаеву с сыном в Париже и бежал в СССР, отрезав ей все пути, кроме одного – в СССР. Правдой было и то, что на допросе он донёс на жену, сказав, что в своих произведениях она высказывала несоветские взгляды.
Читая письмо Цветаевой к Берия, нельзя не восхищаться её благородством, её преданностью, её храбростью, с которой она бросается на защиту арестованного Эфрона. Самое главное то, что свои собственные достоинства Цветаева вновь и вновь великодушно приписывает Эфрону, спасая его.
Во всех биографиях Цветаевой муссируется вопрос – знала ли Цветаева о деятельности своего супруга? Вопрос, на мой взгляд, совершенно праздный, поскольку ответить на него никто никогда не сможет. Кроме того, даже если бы мы и имели точный ответ на него, что из того?! Что бы это изменило? Допустим, что Цветаева знала. Из этого вовсе не следует, что она эту деятельность одобряла. Напротив, наверное, была в ужасе. Даже если она знала, что она могла сделать? Что изменить? Ничего! Эфрон давным-давно был сам по себе. Цветаева не имела на него никакого влияния в последние годы. Она могла только беспомощно наблюдать за происходящими событиями. Скорей всего, Цветаева ничего не знала. Деятельность Эфрона была секретной. Нечего и говорить, что начальники НКВД требовали от своих сотрудников соблюдения секретности.
Став фактически для Цветаевой не только чужим человеком, но и противником по убеждениям, Эфрон никогда не рискнул бы признаться, чем он занимается.
Знавшие Эфрона люди отзывались о нём не всегда лестно. М. Кудашёва-Роллан вспоминает, что, купив «Русскую мысль» прочла в статье, об Эфроне, замешанном в убийстве Рейсса: «Я не могла себе представить, что он на такое способен, но два человека, две моих родственницы, хорошо его знавшие, говорили мне, что вполне способен».138
Имеется в виду, способен на убийство, потому что тогда думали, что Эфрон непосредственно в убийстве участвовал.
С. Коган рассказывает, что один человек, вербовавший Эфрона для службы в НКВД, характеризовал его как человека «очень холодного, храброго и способного на «мокрые дела».139
Ныне исследователи утверждают, что Эфрон лично Рейсса не убивал, что он-де не ведал, что Рейсса убьют. Эфрон принимал в этом деле живейшее участие, выслеживая Рейсса, как охотник выслеживает дичь. Что Рейсса могут убить, Эфрон мог догадываться, ибо к этому времени он достаточно уже поработал в НКВД и знал их методы работы. К тому же дело Рейсса провалилось, потому и всплыло наружу. А сколько совершалось тайных, не провалившихся «мокрых дел»? И кто поручится, что Эфрон не принимал в них участие? На чём-то ведь основано убеждение некоторых людей, знавших его, что он мог убить. Пусть не Рейсса, а вообще – убить человека.
Здесь позволительно задать встречный вопрос: а чем занимался Эфрон в Добровольческой армии? Может быть, картошку чистил? Или в шахматы играл? Он стрелял и убивал. На то и война, чтобы стрелять и убивать врага. Поэтому навык у Эфрона был. Но не о всяком человеке, прошедшем войну и убивавшем на войне, скажут, что он способен убить человека в мирное время.
По-видимому, было что-то в характере этого человека, что позволяло иметь о нём такое мнение.
И – последнее. Самоубийство Цветаевой есть последнее звено длинной, логически развивающейся цепи событий, неудержимо и неуклонно, планомерно и неотвратимо подводивших её к петле.
Погубили Цветаеву тщеславие, самонадеянность, авантюризм, инфантилизм, эгоизм Эфрона. Когда биографы говорят о страстной тяге Эфрона на родину, когда говорят, что он сам пал жертвой сталинизма, укажем на то, что у Эфрона был выбор, что он был предупреждён о возможных страшных последствиях не только для него самого, но и для его семьи.
Г. Федотов писал: «У советского гражданина нет выхода, кроме петли. Поэтому даже иудин грех мы отсюда не судим. Но свободный человек, который добровольно и заранее соглашается жить в условиях, которые могут принудить его стать Иудой, не заслуживает снисхождения. Никакое служение родине не оправдывает предательства. Никакая родина не стоит этой жертвы».140
Эфрон добровольно и заранее в этих условиях жить согласился. Цветаева, став по вине Эфрона – поневоле!   советской гражданкой, жить в этих условиях не согласилась и нашла тот самый единственный выход, о котором сказал Федотов – петлю.

ЛИТЕРАТУРА

1. Лосев А.Ф. Диалектика мифа//Философия. Мифология. Культура.   М., Политиздат, 1991. C. 147.
2. Там же. С. 162.
3. Соловьёв В. Судьба Пушкина//Философия искусства и литературная критика. – М.: «Искусство», 1991. С. 27.
4. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 7. – М.: Эллис Лак, 1994. С. 59
5. Там же. Т.6. С. 413.
6. Лосская В. Марина Цветаева в жизни. Неизданные воспоминания современников. – М.: Культура и традиции, 1992. С. 162.
7. Цветаева М. Неизданное. Сводные тетради. – М., Эллис Лак, 1997. С. 25.
8. Цветаева. Т. 7. С. 661-662.
9. Цветаева М. Неизданное. Семья: История в письмах. – М.: Эллис Лак, 1999. С. 330.
10. Там же. С. 339.
11. Цветаева. Т. 7. С. 359.
12. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 317.
13. Бросса А. Агенты Москвы//Иностранная литература. 1989. № 12. С. 239.
14. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6. М.: ЭллисЛак, 1995. С. 321.
15. Там же. С. 127.
16. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 122.
17. Цветаева. Т. 6. С. 66.
18. Там же. С. 717.
19. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 318.
20. Там же. С. 359.
21. Цветаева. Т. 6. С. 121.
22. Бросса. Агенты Москвы. С. 238.
23. Цветаева. Т. 6. С. 88.
24. Там же. С. 375.
25. Лосская. С. 163.
26. Цветаева. Т. 6. С. 758.
27. Цветаева. Т. 7. С. 144.
28. Там же. С. 269.
29. Цветаева. Т. 6. С. 416.
30. Цветаева. Т. 7. С. 239.
31. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 320.\
32. Цветаева. Т. 7. С. 359.\
33. Цветаева. Т. 6. С. 691.
34. Бросса. Агенты Москвы. С. 239.
35. Цветаева. Т. 7. С. 333.
36. Бросса. Агенты Москвы. С. 239.
37. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 271.
38. Цветаева. Т. 7. С. 282.
39. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 187.
40. Цветаева. Т. 7. С. 717.
41. Там же. Т. 7. С. 280-281.
42. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 198.
43. Там же. С. 211.
44. Там же. С. 212.
45. Там же. С. 212
46. Там же. С. 215..
47. Там же. С. 219.
48. Там же. С. 221.
49. Там же. С. 216.
50. Там же. С. 234.
51. Там же. С.247.
52. Там же. С. 248.
53. Там же. С. 249.
54. Там же. С. 250.
55. Там же. С. 250.
56. Разумовская М. Марина Цветаева. Миф и действительность. – М.: А/О Издательство «Радуга», 1994. С. 112.
57. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 259.
58. Там же. С. 266.
59. Там же. С.267.
60. Там же. С. 272.
61. Там же. С. 272-273.
62. Там же. С. 275.
63. Там же. С. 284.
64. Там же. С. 308.
65. Там же. С. 306.
66. Там же. С. 310.
67. Там же. С.310.
68. Там же. С.312.\
69. Там же. С. 313.
70. Там же. С. 328.
71. Там же. С. 328.
72. Там же, с. 328.
73. Цветаева. Т. 6. С. 188.
74. Эфрон С. О Добровольчестве//Болшево. Литературный историко-краеведческий альманах. № 2. 1992. С. 57.
75. Куприн А.И. Купол св. Исаакия Далматского//Литература русского зарубежья: Антология в шести томах. Т. 2. С. 44.
76. Цветаева. Т. 6. С. 188.
77. Эфрон. О Добровольчестве. С. 51.
78. Деникин А.И. Очерки русской смуты//Литература русского зарубежья: Антология в шести томах. Т. 2. – М.: Книга, 1991. С. 254.
79. Там же,.С. 254.
80. Эфрон. О Добровольчестве. С. 56.
81. Деникин. Очерки русской смуты. С. 269.
82. Розанов В. Апокалипсис нашего времени//Опавшие листья: Лирико-философские записки. – М.: Современник, 1992. С. 474.
83. Саакянц А. Сергей Эфрон. Попытка образа//Материалы международной конференции. – Париж, 1994. С. 8.
84. Швейцер В. Быт и бытие Марины Цветаевой. – М.: Интерпринт, 1992. С 53.
85. Степун Ф. Мысли о России//Литература русского зарубежья:  Антология в шести томах. Т. 1, кн. 1. – М.: Книга, 1990. С. 297.
86. Эфрон. О Добровольчестве. С. 57.
87. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 321.
88. Ильин И.А. Родина и мы.//Литература русского зарубежья:  Антология в шести томах. Т. 2. – М.: Книга, 1991. С. 426.
89. Там же. С. 419.
90. Ильин. Родина и мы. С. 419.
91. Там же. С. 419.
92. Там же. С. 420.
93. Там же. С. 421.
94. Там же. С. 421.
95. Там же. С. 422.
96. Там же. С. 422.
97. Там же. С. 423.
98. Там же. С. 424.
99. Там же. С. 429.
100. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 328
101. Цветаева. Т. 6. С. 355.
102. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 325.
103. Там же. С. 337.
104. Разумовская. Марина Цветаева. С. 189.
105. Цветаева. Неизданное. Семья, с. 375.
106. Цветаева. Т. 6. С. 402.
107. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 352.
108. Там же. С. 358.
109. Там же. С. 318.
110. Там же. С. 365.
111. Там же. С. 352.
112. Там же. С. 356.\
113. Там же. С. 358.
114. Там же. С. 359.
115. Там же. С. 363.
116. Слоним М. О Марине Цветаевой: Сборник. – М.: Советский писатель, 1992. С. 342.
117. Цветаева. Т. 7. С. 143.
118. Там же. С. 160.
119. Цветаева. Т. 6. С. 437.
120. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 364.
121. Цветаева. Т. 6. С. 438.
122. Там же. С. 439
123. Цветаева. Т. 7. С. 660.
124. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 4. – М.: Эллис Лак, 1994. С. 61.
125. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 350.
126. Там же. С. 366.
127. Цветаева. Т. 4,.С. 491.
128. Бросса. Агенты Москвы. С. 24.
129. Федотов Г. П. Правда побеждённых//Судьба и грехи России (избранные статьи по философии русской истории и культуры): В 2-х тт. – С.-Петербург, 1991. Т. 2. С. 35.
130. Там же. С. 38.
131. Там же. С. 86.
132. Там же. С. 105.
133. Там же.С. 114
134. Там же. С. 127.
135. Там же. С. 128.
136. Цветаева. Т. 6. С. 121.
137. Кудрова И. Гибель Марины Цветаевой. – М.: Издательство Независимая Газета, 1999. С. 109.
138. Лосская. С. 191.
139. Там же. С. 196.
140. Федотов. Т. 2. С. 128.






















VI.  ПЛЕВОК НА КРАСНЫЙ ФЛАГ

Авторы предисловий к первым советским изданиям сочинений Цветаевой снисходительно писали, что Цветаева революцию 1917 года не поняла и поэтому не приняла. Отъезд Цветаевой за границу обыкновенно интерпретировался с семейно-бытовой точки зрения: мол, поехала к мужу для воссоединения семьи.
То, что так Цветаеву представляли советским читателям, нет ничего удивительного. Было бы, по меньшей мере, странно, если бы в предисловиях изумлённые советские читатели прочли, что Цветаева прекрасно поняла сущность революции, возненавидела большевизм и коммунизм, и при первой же возможности покинула пределы Советской России, благо за границей находился её муж-белогвардеец. Такое никто, в те времена, не осмелился бы не только напечатать, но и вслух сказать. Тысячу раз правы авторы первых предисловий к первым советским изданиям стихотворений Цветаевой, что подали советским читателям образ наделённой поэтическим даром домашней хозяйки, политически близорукой и малограмотной. Революцию не поняла? Что можно взять с домашней хозяйки, не обученной политграмоте! Можно было бы принять это представление о Цветаевой за хитрый дипломатический ход (чтобы произведения Цветаевой напечатали!), если бы не полная искренность авторов. Они совершенно искренне верили в то, что писали, в чём признаётся, например, В. Швейцер: «доказать, что Цветаева  приняла или хотя бы примирилась с советским строем, невозможно. В обход этого существует формула: Цветаева революцию не поняла и поэтому не приняла. Горько и грустно признаться, что и сама я так писала и – что ещё горше – думала…Но вчитываясь в Цветаеву, стараясь проникнуть в логику её мыслей, чувств, поступков – в самую логику её жизни, убеждаешься: Цветаева сущность революции поняла и потому принять революцию не смогла».1 В. Швейцер поступила честно, написав это. И она совершенно права. Говорить сегодня о политической недальновидности, безграмотности и слепоте Цветаевой абсурдно. А если кто-то сегодня продолжает развивать тему политической безграмотности Цветаевой, тот просто бессовестно лжёт. Эту ложь можно легко опровергнуть с помощью самой Цветаевой. Прежде, чем начать приводить доказательства прозорливости Цветаевой в области политики, нам необходимо уточнить, какой ещё смысл скрывается за фразой «не поняла и не приняла революцию». Цветаева действительно «не поняла» революцию так, как хотелось идеологам советского режима. Она поняла революцию именно так, как она того заслуживала; поняла её антинародную, антигуманистическую природу.
Цветаева осознавала, что бежать надо при первой возможности. Цветаева не просто хотела уехать. Она жаждала уехать. И единственно, чего она боялась, что её не пустят за границу большевики. Или не пустит «в себя» сама Европа, ибо цену знала, как большевикам, так и Европе. Однако жестокая Европа была всё-таки лучше, чем жестокая Советская Россия.
В 1921 году Цветаева пишет И. Эренбургу о своих хлопотах, связанных с отъездом из Советской России. Цветаева высказывает опасение, что Европа сделает её материально зависимой? «Чует моё сердце, что там, на Западе люди жёстче. Здесь рваная обувь – беда или доблесть, там – позор. <…> Примут за нищую и погонят обратно. – Тогда я удавлюсь. – Но поехать я всё-таки поеду, хотя бы у меня денег хватило ровно на билет”.2 «Удавлюсь», потому что не встречусь с мужем, или «удавлюсь», потому что придется остаться в Совдепии?
Четыре года Цветаева прожила при режиме большевиков и вот её заключение: «четыре года живу в Сов<етской> России (все до этого – сон, не в счёт!), я четыре года живу в сов<етской> Москве, четыре года смотрю в лицо каждому, ища – лица. И четыре года вижу морды (хари!)”.3
Жить человеку – женщине – поэту среди морд и харь – невыносимо. Не забудем, что поэт – утысячерённый человек; его органы восприятия действительности чрезвычайно чувствительны. Если обычный человек воспринимает разрушение привычного мира, в котором он жил, как трагедию, что должен чувствовать поэт?!
В те же дни другой русский писатель И. Бунин вёл дневник, в котором рассказал, что встретил старого знакомого, поделившегося с ним своими мыслями и чувствами: «Я теперь всеми силами избегаю выходить без особой нужды на улицу. И совсем не из страха, что кто-нибудь даст по шее, а из страха видеть теперешние уличные лица. Понимаю его как нельзя более, испытываю то же самое, только, думаю, ещё острее».4
Не только Цветаева видела вокруг морды и хари в дни революции. Всякий нормально чувствующий и мыслящий человек ужасался тому, что видел вокруг, тому, что происходило с людьми. Н. Бердяев напишет в 1923 году в своей книге «Философия неравенства», что лица людей, захваченных революцией, говорят о падении духовной жизни. Эти лица выражают злобу и одержимость, они не одухотворены, на них нельзя прочесть ни углублённых мыслей, ни благородных чувств. В этих лицах чувствуется падение до самых низин материального мира.
Князь Е. Трубецкой в своей работе «Смысл жизни» пишет об озверении духа, о том, что звериный лик становится страшен. Взглянувшая в этот звериный лик, Цветаева почувствует себя счастливой, когда окажется за границей. В письме к В. Ходасевичу она пишет, что сын её поступил в гимназию: «У меня было два неотъемлемых счастья, что я больше не в гимназии и что я больше не у большевиков – и вот, одно отнимается».5 Увы, в 1933 году Цветаева ещё не подозревает, что счастье   не быть у большевиков   у неё отнимут.
Цветаева – до революции, Цветаева – во время революции, Цветаева – после революции. Что думает в эти три периода истории Цветаева о политике? Для начала выясним, что такое политика. Это слово так часто употребляется, что подразумевается как бы само собою, что смысл его всем понятен. Тем не менее, я осмелюсь напомнить, что в высшем смысле политика есть проникновение в ход истории и влияние на него.
Цветаева не была ни политиком, ни общественным деятелем. Влиять на ход истории она не покушалась. Но вот мысленное проникновение в ход истории и высказывание своего отношения к ходу истории и к тем людям, кто влиял на ход истории, были ей доступны, как, впрочем, в этом смысле это доступно любому человеку.
В 30-е гг. в эмиграции Цветаева будет постоянно подчёркивать свой аполитизм. Но жить вне политики также невозможно, как невозможно жить вне времени. Даже если человек пытается жить вне политики, политика никогда не даст собою пренебречь. Она насильно заставляет человека обратить на себя внимание. И у неё есть тысячи способов для этого. Поэтому, что бы заявляла о своей аполитичности Цветаева, она сама же и сказала, что из времени и из истории не выскочишь. Да и что такое, собственно говоря, аполитизм? В этом слове скрыты два смысла. Во-первых, безразличие к вопросам политики. Но Цветаева никогда не была безразлична к вопросам политики. Она не была безразлична к падению Российской империи, к революции, к большевикам, к коммунизму, к фашизму, к террору. Напротив, она твёрдо, отчётливо, недвусмысленно в своём творчестве и в жизни выразила своё отношение к этим политическим явлениям. В творчестве – словом, в жизни - поступками.
Во-вторых, аполитизмом может быть также уклонение от участия в общественно-политической жизни. В этом смысле Цветаева действительно была аполитична. Она действительно уклонялась от участия в общественно-политической жизни: не принадлежала ни к какой политической партии, не вела никакой общественной работы. Но, с другой стороны, разве можно высказывания о политике в творчестве или поступки в жизни назвать уклонением от общественно-политической жизни? Как мы увидим в дальнейшем, декларируемый Цветаевой аполитизм относителен. Надо ещё учитывать, в какие моменты она его декларирует. А декларирует она его в те моменты, когда ей надо напечатать в журналах свои произведения. Как магическое заклинание Цветаева повторяет, что политики в её новой вещи – никакой.
Рассмотрим последовательно три периода жизни Цветаевой: до февраля 1917 года, от 1917 до 1922 года, с 1922 по 1941 год.
Как реагирует юная Цветаева на политические события 1905-1907 гг.? По воспоминаниям современников, это реакция романтически настроенного подростка, который, несмотря на своё недюжинное интеллектуальное развитие, не имеет ещё жизненного опыта, мало знает человеческую психологию, не подозревает о человеческой низости, и недостаточно читал об ужасах предшествующих революций в других странах.
Валентина Перегудова, гимназическая подруга Цветаевой, рассказывает, что юная Марина «преклонялась перед борцами революции», «мечтала и сама принять участие в борьбе за свободу и светлое будущее людей».6 Помнит В. Перегудова также какие-то «революционные книжки», которые приносила ей почитать Цветаева. О том же вспоминает ещё одна школьная подруга В. Генерозова.
В 1908 году Цветаева пишет П. Юркевичу, другу детства, что очень хочет жить и совершенно серьёзно добавляет: «Единственно ради чего стоит жить – революция. Именно возможность близкой революции удерживает меня от самоубийства. Подумайте: флаги. Похоронный марш, толпа, смелые лица – какая великолепная картина. Если б знать, что революции не будет – не трудно было бы уйти из жизни. Поглядите на окружающих, Понтик, обещающий со временем сделаться хорошим пойнтером, ну скажите, неужели это люди? Проповедь маленьких дел у одних,   саниновщина у других. Где же красота, геройство, подвиг? Куда девались герои?».7
Эти наивные строки подростка, жаждущего героических дел, могут вызвать только улыбку. Революция, представляемая в виде толп народа, развевающихся флагов, похорон героя, борьбы за абстрактную свободу, это виртуальная революция, родившаяся в воображении романтически настроенного подростка, готового обрушиться с критикой на любую действительность и готового немедленно изменить её, такую для него (для неё!) скучную, серую, пошлую, обыденную. Ясно одно, что такая романтически-героическая революция нужна юной Цветаевой не для решения глобальных общественных проблем, а для решения своих лично-интимных проблем, соблазняющих на самоубийство. Вопрос ставится ребром: революция или самоубийство?! Революция! – говорит Цветаева.
Кто из нас, будучи подростком, не думал о чем-то подобном?! Это вопрос психологии подростка, но никак не вопрос политического убеждения. Скоро это увлечение революцией у Цветаевой пройдёт вместе с подростковым возрастом. В письме к В. Розанову от 1914 года Цветаева сообщает: «С 14-ти до 16-ти я бредила революцией».8
Цветаева точно выбрала глагол «бредила». Больше она никогда не будет упоминать о своём юношеском увлечении. Так каждый из нас стремится забыть о своих подростковых глупостях. Что собою представляет Цветаева до революции? Она углубляется в свой внутренний мир, вслушивается в себя. Её душа терпеливо и кропотливо работает, созревая. Условия созревания души благоприятны с точки зрения материального достатка. Семья Цветаевых жила не в роскоши, но имела ту степень обеспеченности, когда можно не думать о хлебе насущном и свободно удовлетворять свои физические и духовные потребности: обучение, воспитание, книги, поездки за границу, театры и. т. п.
Позже: первая любовь, устроение семейного очага. Период с 1912 по 1917 год протекает также в условиях благоприятных. Цветаева может позволить себе купить дом, или снять квартиру (и не маленькую!), держать прислугу, няню для ребёнка, и. т. п.
Надо признать, что «дореволюционная» Цветаева не только обнаруживает в себе поэтический дар, но и хозяйственную жилку. Она заботится о всех сторонах бытового устройства. Письма Цветаевой 1912-1916 гг. разным адресатам полны не только сообщениями о текущих семейных событиях, о ребёнке, но и изобилуют хозяйственной информацией. Например, Цветаева любовно описывает снятый особняк на Собачьей площадке. Цветаева радуется, что нашла хорошую прислугу: кухарку и няню: «обе честны, как ангелы, чудно готовят и очень к нам привязаны».9
Цветаева явно гордится, что в её доме всё в порядке, всё хорошо организовано. Она хвастает своей новой шубой, описывает её фасон. В другом письме перечисляет, какие подарки купила на праздники, как ходила с Эфроном к нотариусу и в банк, оформляя покупку дома, не забывает рассказать о расторопном дворнике, о собаках и коте, дочери.
Милые, уютные бытовые подробности, живо занимающие молодую хозяйку дома. Впрочем, они не мешают думать ей и о главном, о поэзии. Устройство домашнего очага событие важное, но не главное: «Душе, чтобы писать стихи, нужны впечатления».10 Впечатлений хоть отбавляй! В эти годы Цветаева бурно увлекается многими людьми. К 1917 году жизнь кажется, устоявшейся, прочной, налаженной, несмотря на начавшуюся в 1914 году войну. Война протекает где-то далеко и не мешает. Но наступает февраль 1917 года. Есть в жизни Цветаевой день, когда она хотя бы на одну минуту восхитилась если не самою политикой, то той силой политической страсти, владеющей людьми, которая показалась ей самой природной стихией. Речь идёт о московских событиях 5 июля 1917 года. Волей случая Цветаева в этот день оказалась на Тверской, где толпа людей освистывала большевиков, несущихся мимо на автомобилях. Раздался чей-то крик, толпа побежала, началась паника. Выстрелов, правда, не было. Большевики, вооружённые до зубов, на свист не реагировали. Во время паники Цветаева со своей спутницей упали ничком на асфальт, опасаясь стрельбы. В эти-то мгновения Цветаева пережила то, что условно можно назвать «экстазом политических событий», хотя, кроме автомобилей, свиста и паники событий никаких не произошло. Но было напряжённое ожидание их. На другой день Цветаева пишет: «Москва – какой я её вчера видала – была прекрасной. А политика, может быть,   страстнее самой страсти».11 Если это высказывание принять за комплимент в адрес политики, то он у Цветаевой первый и последний.   Единственный! Может быть, это было всё, что могла вместить и понять в политике Цветаева – страсть. Все остальные черты политики неизменно будут внушать Цветаевой глубокое отвращение.
Внешняя канва событий, как общественных, так и личных, в 1917 году такова: 28 февраля – революция, 2 марта Император отрёкся от престола, 13 апреля у Цветаевой родилась дочь Ирина, юнкер Эфрон находится в Нижнем Новгороде для прохождения первоначального военного обучения.
О чём пишет Цветаева в 1917 году? Пишет о цыганской экзотике, о Дон Жуане, о Степане Разине, о страсти. Все эти темы далеки от революции, разве только воспоминание о Стеньке Разине явилось не случайно, а революцией навеяно. Есть среди всех стихотворений два примечательных. Одно написано 2 марта, в день отречения Государя. Позже оно будет включено в цикл «Лебединый стан». Это стихотворение о революции:
Над церковкой – голубые облака,
Крик вороний…
И проходят – цвета пепла и песка –
Революционные войска.
Ох, ты барская, ты царская моя тоска!

Нет лиц у них и нет имен, -
Песен нету!
Заблудился ты, кремлёвский звон,
В этом ветреном лесу знамён.
Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!
В этом стихотворении совершенно отчётливо выражено отчуждение поэта от революционной толпы. Вот – я, а вот – они. Цвет пепла и песка здесь выбран не случайно, как и сама материя (пепел и песок); они символизируют бесплодность и пустоту. И «ветреный лес знамён» не случаен, потому что «дурные вожди   ветра», как сказала Цветаева в другом стихотворении. Вывод, к которому приходит Цветаева, неутешителен и не оптимистичен: Цветаева прощается с Москвой. Будет другая Москва, в другом государстве. Чужая Москва. Москва юности Цветаевой умирает. Цветаева это сразу поняла. В 1921 году она записывает в дневнике: «С первого дня революции (28-го февраля) я уже знала: всё пропало! И поняв, не сопротивлялась (NB! Не отстаивала)».12 «Не отстаивала», «не сопротивлялась» в том смысле, что не стала настаивать на своих правах, попранных революцией.
Второе стихотворение написано 2 мая 1917 года: «Так и буду лежать…». Тема стихотворения: смерть, которую можно превозмочь, если захотеть:
Захочу – хвать нож!
Захочу – и гроб в щепки!
В этом стихотворении важна последняя строфа. Всё дело в том, что превозмогать смерть – не хочется:
Дело такое:
Стала умна.
Вот оттого я
Ликом темна.
Да нет – не хочу,
Молчу.
Видение себя в гробу, нежелание вырваться из оков смерти – глубоко символическое видение. Цветаева как бы подводит итог: всё кончено, всё утрачено. Её ум говорит ей об этом.
1917– год стремительного созревания духа Цветаевой. Её созревший дух помог ей сориентироваться во времени и событиях, и дать им точную, безошибочную оценку. Ум Цветаевой, её интуиция, воля, как стрелки компаса, указали два полюса «добро – зло». Ничто не поколеблет эти стрелки, и это удивительно и достойно глубокого уважения и восхищения, ибо сотни тысяч людей были соблазнены, обмануты, растлены. И тем более удивительно, что уже порождение революции – СССР – пал и истребился, но по сей день толпы наших современников разгуливают  по улицам с красными флагами, злобно кричат в микрофоны, что надо «всё поделить».
Цветаевой в 1917 году всего только двадцать пять лет. Она сознавала рождающуюся в ней силу духа. Не один раз Цветаева будет повторять, что у неё трезвый ум, и что она многое знала, отродясь.
Выскажу мысль: революция ускорила духовное созревание Цветаевой. Революция дала нам качественно новую Цветаеву. Я имею в виду новые творческие силы, разбуженные в художнике внешними обстоятельствами, потрясшими душевно-духовные глубины его естества.
Это вовсе не означает, что не случись революции, Цветаева остановилась бы в развитии. Конечно, она бы росла, но время её духовного развития растянулось бы на больший период времени. Революция жестоко и насильственно вырывает Цветаеву из привычного и уютного мира быта, семьи, воображения, грёз и фантазий. Обнаружив, что у революции не лицо, а злобная и отвратительная не то морда, не то харя, Цветаева вынуждена высвободить из-под спуда ту остроту наблюдательности, ту силу холодного и беспощадного ума, которые растрачивались до этого по пустякам. Наблюдательность, ум, интуиция, воля – защита Цветаевой от тлетворного дыхания революции.
Сама не ведая, революция отрясла с души Цветаевой всё ненужное, временное и обнажила главный нерв художника, напрямую соединяющий Сердце и Ум.
И вот, вопреки смыслу строк «кто был ничем, тот станет всем», кто был ничем, так ничем и остался. А тот, кто по замыслу должен был стать в ряд, быть, как все, стал всем, всем собою, например, Цветаева.
Существует расхожее мнение, что Цветаева ничего в политике не понимала, не интересовалась ею. В книге В. Лосской приведены свидетельства современников о политической позиции Цветаевой: «никакой политической позиции не было», «в области политики более непонятливого человека я никогда не видел». Современники подчёркивали, что у Цветаевой не было «никакого пафоса революции». Некоторые утверждали, что она стояла на твёрдых антисоветских позициях.
Что Цветаева, вопреки утвердившемуся мнению, имела вполне определённые политические взгляды, видно из её письма Р. Гулю от 5-6 марта 1923 года. В этом письме она комментирует пожелание Геликона, чтобы её книга «Земные приметы» была бы вне политики: «Два слова о делах. Геликон ответил, что условия великолепные…но: вне политики. Ответила в свою очередь. Москва 1917 г. – 1919 г. – что я, в люльке качалась? Мне было 24-26 лет, у меня были глаза, уши, руки, ноги: и этими глазами я видела, и этими ушами я слышала, и этими руками я рубила (и записывала!), и этими ногами я с утра до вечера ходила по рынкам и по заставам,   куда только не носили! Политики в книге нет: есть страстная правда: пристрастная правда холода, голода, гнева. Года! У меня младшая девочка умерла с голоду в приюте, - это тоже «политика» (приют большевистский). Ах, Геликон и Ко! Эстеты! Ручек не желающие замарать! Пишу ему окончательно, прошу: отпустите душу на покаяние! Пишу, что жалею, что он не издаст, но что калечить книги не могу. <…> Это не политическая книга, ни секунды. Это – живая душа в мёртвой петле – и всё-таки живая. Фон мрачен, не я его выдумала».13
В том-то всё и дело, что мрачный фон с живыми душами в мёртвой петле создали большевики, а правдивое описание этого фона есть   самая что ни на есть   политика. Цветаева знала о революции главное, что революция будит в человеке тёмную и злую стихию, что революция сеет хаос, смерть, разруху, голод, озверение духа, нисхождение в низины подлости и преступления. Цветаева знала, что революция не даёт освобождения, но, напротив, ставит всевозможные преграды на пути всех мыслимых видов свобод.
Своё отношение к политике большевиков Цветаева выразила совершенно недвусмысленно. Политика, которая из лиц делает морды и хари, политика, которая ведёт к массовому истреблению населения и культуры, эта политика была для Цветаевой неприемлемой. Публично говорить страстную правду о том, что сделали со страной и народом большевики, означает выступить против большевиков и их политики.
Выступить против, значит, иметь свои политические воззрения, прямо противоположные большевизму. В одном из стихотворений 1921 года Цветаева отчётливо выскажет своё неприятие политики большевиков:
Непереносным костром в груди
Вражда – вот пепл её, на бумаге.
Непереносны на площади
Чужие гимны, чужие флаги.
Непереносно, когда рождён
Сыном, сыновнейшим из сыновних,
Святые ризы делить с жидом
И миновать её гроб на дровнях.
И знать, что тело её черно,
Что вместо матери – тлен и черви. 
О, будьте прокляты вы, ярмо
Любви сыновней, любви дочерней!
И знать, что в каждом она дому,
И что из каждого дома – вынос. 
Непереносно! – и
Да будет проклят – кто это вынес!
Смысл стихотворения – гибель родины и проклятие большевикам, ибо не только вынесли эту гибель, но сами её и подстроили. Кто смог такое стихотворение написать, у того в сердце горели гнев и ненависть к преступникам, погубившим собственную родину-мать.
В октябре 1917 года большевики устроили переворот. Октябрь принёс помимо голода, холода и разрухи ещё и красный террор. Октябрьский переворот убил надежду на восстановление государства.
Цветаева воспринимает переворот, прежде всего, как бунт бессмысленный и беспощадный. В «Лебедином стане» образ Свободы из Прекрасной Дамы маркизов и русских князей превращается в дни октября в образ гулящей девки на шалой солдатской груди. Та же Катька из «Двенадцати» Блока!
Взбесившаяся, ошалевшая, очумелая от извращенно понятой свободы чернь – солдаты, матросы и их девки бесчинствуют, грабят, пьют, убивают, снова пьют, превращают храмы в стойла. Цветаева называет эту чернь «единоверцами грошей и часа – корыстолюбивыми временщиками». Им противопоставлены Белые Лебеди – Добровольческая армия, в которой Цветаева видела спасительницу России. Это была последняя надежда.
Что потеряла Цветаева за время революции? – Всё! Прежде всего, финансовые потери: капитал в банке, проценты с которого обеспечивали возможность прилично содержать дом и семью. Цветаева оценивала свой капитал, доставшийся ей в основном от матери, в 100 000 царских рублей, плюс небольшое имение в Тарусе, доставшееся от бабушки, два дома в Москве и Тарусе, золото, драгоценности, меха. Капитал и недвижимость будут утрачены сразу. Цветаева остаётся одна, с двумя маленькими детьми без средств к существованию и единственно на что может поначалу рассчитывать это на то, что осталось в доме и что можно продать. Но и золото, и драгоценности пропадают зря, потому что Цветаева, понадеявшись на знакомых, сдавала им на руки золото и драгоценности для продажи и знакомые бесследно исчезали. Революция в одночасье превратила Цветаеву из состоятельной женщины в нищенку. В такой степени нищей и бесправной сделала Цветаеву революция, в какой до революции не была ни кухарка, ни няня, ни крестьянка.
Но далее потери будут страшнее, чем потери материальные. Оставшись без средств к существованию, т. е. будучи революцией ограбленной, Цветаева не в силах прокормить двоих детей. Она отдаёт младшую, Ирину, в большевистский приют, надеясь, что там ребёнок будет спасён. Но ребёнок умирает в приюте от голода.
Не странно ли, что в приюте, предназначенном для спасения детей от голода, дети умирают именно от голода?! Что представляет собою большевистский приют? О нём нам рассказала З. Гиппиус в своём дневнике: «Бесплатное питание! Это матери, едва стоящие на ногах, должны водить детей в «общественные столовые», где дают ребёнку тарелку воды, часто недокипячёной, с одиноко плавающим листом чего-то. Это посылаемые в школы «жмыхи», из-за которых дети дерутся, как зверёныши».14
Поскольку маленький ребёнок пожаловаться не мог, скорей всего, его и вовсе не кормили. Гиппиус делает вывод: «это целое поколение русское, погибшее духовно и телесно. Счастье для тех, кто не выживет».15
Среди революционных утрат Цветаевой можно считать и Эфрона, ибо четыре года о нём нет вестей. Цветаева не знает, жив ли он? Когда приходит известие, что жив, то становится понятным, что возврата ему в Советскую Россию нет. Таким образом, революция отняла у человека деньги, имущество, ребёнка, разрушила семью, и поставило под вопрос саму жизнь.
Разумеется, что эти утраты, из которых самой страшной является утрата ребёнка, не могли вдохновить Цветаеву на лояльное отношение к разрушителям и насильникам. Мир для Цветаевой разделился на чёрную кость и белую кость. Белые лебеди против чёрных воронов – вот формула политических взглядов Цветаевой с 1917 по 1922 годы.
Были ли у Цветаевой какие-либо мысли относительно нового государственного устройства в России, если бы Белая армия вошла в Москву? Белая армия должна была сделать главное – победить красных, ибо красные были невыносимы и непереносимы. Красных просто не должно было быть. Пока они были, жизнь походила на кошмар. Что справедливость должна была восторжествовать, в этом Цветаева не сомневалась. А если бы Белая армия победила, то жизнь сама собою устроилась бы. Вопрос верховной власти – царь? император? президент?   видимо волновал её в меньшей степени, чем главное – победа белых. Тот миропорядок, при котором она существовала прежде, должен был возвратиться хотя бы в общих чертах. Что Цветаева не была индифферентна к вопросам политики, мы видим из её сочинений этого периода. Кроме того, есть свидетельства современников, подтверждающие заинтересованность Цветаевой в политике. И. Эренбург, встречавшийся с Цветаевой в Москве в начале 20-х гг. обнаружил, что: «она оказалась увлечённой политикой, говорила, что агитирует за кадетов».16
Будет ошибкою предположить, что Цветаева возненавидела революцию вместе с большевиками только за то, что у неё всё отняли. Думать так, значит не понимать Цветаеву. Она всегда говорила, что на деньги ей плевать. Цветаева не могла не понимать, что жизнь полна превратностей и в царской России банк, в котором лежали её деньги, мог лопнуть. Да мало ли что могло случиться! Цветаева относилась к утрате материальных ценностей вполне философски. В 1926 году она пишет А. Тесковой: «Потеряв 100 тысяч царских рублей, в Гос. Банке (революция), я не горевала ни минуты, ибо, не будучи с ними связана, не считала их своими, они в моей душе не числились, только в ухе (звук!) или в руке (чек), на поверхности слуха и руки. Не имев, их не теряла».17
Другие утраты до революции тоже могли иметь место. Ребенок мог умереть от неизлечимой болезни, муж мог уйти из семьи. Но до революции во всех этих гипотетических потерях можно было бы винить только случай, или стечение обстоятельств, или личную судьбу. Революция насильно и цинично отнимает у человека то, чем он дорожит. Любовь к революции есть любовь противоестественная, извращенная. Любовь к революции есть любовь к палачу, срывающему с тебя одежды, прежде, чем отрубить тебе голову. Цветаева была человеком душевно и нравственно здоровым. Нет, она не любила революцию и большевиков.
Антигуманистическую, антиобщественную сущность революции Цветаева распознала тотчас же, как революция свершилась. Всякий мыслящий человек в то время понял, что такое революция и что она несёт людям и государству.
Философ С. Аскольдов дал точную и исчерпывающую характеристику революции: «государственный переворот октября 1917 г. имел в себе очень мало «социального». Он был противообщественным во всех отношениях, ибо, нарушая все основные условия общественной жизни – собственность, функции управления, международные обязательства, суд, все основные права свободы, выбивая из жизненного строя под злобной кличкой «буржуев» все неугодные крайним демагогам классы и слои общества, он останавливал жизненные функции государства. <…> По существу под флагом социализма медленно происходил процесс анархического разложения».18 Что означает остановить жизненные функции государства? Это значит ввергнуть страну в бездну хаоса, что собственно и произошло. Хаос лишал человека главного – человеческого достоинства. Позже большевики, захватившие власть, добавили к этому главному лишению – лишение человека всех мыслимых видов свобод: экономической свободы, свободы передвижения, свободы совести, свободы слова, свободы чувствовать себя защищенным и свободным. И самое главное, что превосходно поняла Цветаева о революции, что вершится она не ради хлеба насущного, а «ради проклятых денег». 19 Сравним это высказывание Цветаевой с высказыванием С. Аскольдова, исследовавшего религиозные истоки русской революции: «Если политическая революция февраля совершилась во имя принципов свободы, равенства, братства, социальный октябрьский переворот произошёл исключительно во имя материальных благ и интернационализма, вся суть которого в данный момент сводилась к освобождению от тяжёлой войны».20 И. Бунин более резко, чем С. Аскольдов, отозвался и о февральской революции: «сатана Каиновой злобы, кровожадности и самого дикого самоуправства дохнул на Россию именно в те дни, когда были провозглашены братство, равенство и свобода»21
Цветаева понимала, что, встав на сторону белых, она заняла позицию против большевиков, недаром в одном из писем она скажет: «Нельзя сделать шаг во имя чего-то, не сделав его против чего-то».22
Когда о Цветаевой говорят, что она была аполитична, что она была как бы «над схваткой», то говорят о Цветаевой тридцатых годов. Начиная с 1917 года, Цветаева занимает вполне определённую политическую позицию: против революции, против большевиков, против социализма и коммунизма, против советского режима. Другими словами политическая позиция Цветаевой в те годы есть контрреволюционная позиция. Эту позицию Цветаева выражала ей доступными средствами: в своём творчестве, а также через эпатаж и ненависть.
Что касается ненависти, что Цветаева подчёркивала иное качество своей ненависти к большевизму по сравнению с ненавистью других белоэмигрантов: «Эмигранты ненавидят за то, что отняла имения, я ненавижу за то, что Бориса Пастернака могут (так и было) не пустить в его любимый Марбург, а меня – в мою рождённую Москву».23
Цветаева ненавидела большевиков за насилие, за то, что они отняли свободу, за навязывание своих идей и ценностей. Цветаева пишет Колбасиной-Черновой, что получила письмо от еврея-коммуниста, который спрашивает её, почему она уехала от большевиков: «Отвечаю ему, что первым моим ответом на октябрьскую революцию был плевок на флаг, задевший меня по лицу. 1917 – 1925 г. – 8 лет, флаг выцвел, плевок остался. <…> Нужно быть идиотом <…>, чтобы после «Георгия», стиха к Ахматовой и «Посмертного марша» в Ремесле не увидеть - кто я, мало того: вообразить, что я с «ними».24
Нет, никогда, ни одной минуты Цветаева не была на стороне большевиков. Размышляя о своём отношении к большевикам, она писала: «Москву 1918г.- 1922 г. я прожила не с большевиками, а с белыми. (Кстати, вся Москва, моя и их, говорила: белые, никто – добровольцы. Добровольцы я впервые услыхала от Аси, приехавшей из Крыма в 1921 году). Большевиков я как-то не заметила, вперясь в Юг их заметила только косвенно, тем краем ока, которым помимо воли и даже сознания отмечаем – случайное (есть такой же край слуха) – больше ощутила, чем заметила. Ну. Очереди, ну, этого нет, ну, того нет – а ТО ЕСТЬ! <…> Оттого, м. б., и это отсутствие настоящей ненависти к большевикам. Точно вся сумма чувства, мне данная, целиком ушла на любовь к  тем. На ненависть – не осталось. (Любить одно – значит ненавидеть другого. У меня: любить одно – значит не видеть другого.) Большевиков я ненавидела тем же краем, которым их видела: остатками, не вошедшими в любовь, не могущими вместиться в любовь – как во взгляд: сторонним, боковым. А когда на них глядела – иногда их и любила. М. б. (подчеркиваю!) – любить: не коммунизм (настаиваю!) а могилы командиров войны с Польшей и многое другое мне помешала моя, заведомая, сразу, до-Октября любовь к белым, заведомость гибели – их и их дела, вся я до начала была замещена <сверху>: заполнена. Любить большевиков мне не дала моя – сразу – до начала – вера в окончательность их победы, в которой столько раз – и так сильно – сомневались они».25
Говоря о том, что, глядя на коммунистов «иногда их и любила», Цветаева пытается быть объективной. Она старалась, ненавидя идеологию большевиков, разглядеть в них, прежде всего, людей, иногда даже, по своему, приятных. Каждый отдельно взятый коммунист, с которым встречалась Цветаева, ненависти в ней не возбуждал, как существо лично ей ничего плохого не причинившее. Таким милым душкой показался Цветаевой, например, Луначарский, с которым её свела судьба. В первый раз Цветаева увидела Луначарского 7 июля 1919 года во «Дворце Искусств» (детище Луначарского!) на поэтическом вечере, где она читала свою пьесу «Фортуна». Луначарский тоже читал стихи швейцарского поэта Карла Мюллера. Цветаева составила словесный портрет Луначарского: «Весёлый, румяный, равномерно и в меру выпирающий из щеголеватого френча. Лицо средне-интеллигентское: невозможность зла. Фигура довольно круглая, но «лёгкой полнотой». (Как Анна Каренина). Весь налегке».26
Именно на этом поэтическом вечере Цветаева с усладою прочла монолог дворянина (Лозэна) – в лицо комиссару и пожалела, что одному Луначарскому, а не Ленину, и не всей Лубянке. В этот вечер Цветаеву и Луначарского не познакомили. Познакомятся они при иных обстоятельствах. Прошло два года. Вторая встреча Цветаевой с Луначарским произошла в Кремле, куда её вызвали вместе с драматургом Волькенштейном. Поводом к встрече явилась просьба Цветаевой о помощи голодающим писателям Крыма. Цветаева описала встречу в Луначарским в письме к М. Волошину: «Ласковые глаза: «Вы о голодающих Крыма? Всё сделаю!» <…> Ласков, как сибирский кот (не сибирский ли?), люблю нежно. Говорила с ним в первый раз».27 Комиссар-большевик по культуре настолько обворожил Цветаеву обхождением и готовностью помочь писателям, что Цветаева даёт прямо-таки восторженный отзыв о Луначарском: «В Москве азартная жизнь, всяческие страсти. Гощу повсюду, не связана ни с кем и ни с чем. Луначарский – всем говори! – чудесен. Настоящий рыцарь и человек».28
Цветаевой как-то даже и в голову не приходит, что этот самый «чудесный человек» и «рыцарь» вместе с другими такими же «рыцарями» этот самый голод и устроил. Цветаева настолько счастлива и довольна, что её миссия удалась, что она готова в порыве великодушия приписать часть своих достоинств кому попало. Впрочем, так было с нею всегда, ибо она-то и обладала подлинно рыцарским характером. Но встреча с Луначарским, обворожившим Цветаеву, разумеется, не сделала её лояльнее к большевизму в целом. Размышлению о встрече с Луначарским навеяно стихотворение Цветаевой 1920 г. «Чужому»:
Твои знамёна – не мои!
Врозь наши головы.
Не изменить в тисках Змеи
Мне Духу – Голубю.
Не ринусь в красный хоровод
Вкруг древа майского.
Превыше всех земных ворот –
Врата мне – райские.
И будем мы судимы – знай –
Одною мерою.
И будет нам обоим – Рай,
В который – верую.
Как бы ни был «обворожителен» и «ласков» Луначарский, но Цветаева превосходно осознавала, что это ласки и тиски Змия-соблазнителя. И все соблазны не заманят в «красный хоровод», потому, что её хоровод – белый. Не права Цветаева только в одном: что судить будут одною мерою – верю, что Луначарскому будет Рай – не верю!
Надо отдать должное Цветаевой: в комиссаре, в большевике видеть, прежде всего, и поверх всего личные достоинства. На это способен далеко не каждый. Мы у врага, прежде всего, ищем не достоинства, а обратное им. Цветаева не судит предвзято, она не предубеждена. Каким Луначарского в данный момент увидела, таким и запечатлела.
Голодая сама, заботясь о голодающих писателях в Крыму, задумалась ли Цветаева. как жил Луначарский и что он представлял собою на самом деле?
Зинаида Гиппиус оставила нам иную характеристику комиссара по культуре: «наш интернациональный хлыщ – Луначарский. Живёт он в сиянии славы и роскоши, этаким неразвенчанным Хлестаковым. Занимает, благодаря физическому уничтожению конкурентов, место единственного и первого «писателя земли русской». Недаром «Фауста» написал. Гёте написал немецкого, старого, а Луначарский   русского, нового, и уж, конечно, лучшего, ибо «рабочего».
Официальное положение Луначарского дозволяет ему циркулярами призывать к себе уцелевших критиков, которым он долго и жадно читает свои поэмы. Притом безбоязненно: знает, что они, бедняги, словечка против не скажут – только и могут, что хвалить. <…> Будь газеты, Луначарский, верно, заказывал бы статьи о себе.
До этого не доходила и писатели самые высокопоставленные, вроде великого князя К. Р. (Константина Романова), уважая всё-таки закон внутренний – литературной свободы. Но для Луначарского нет и этих законов. <…> Большевистские штыки позволяют ему если не быть, то казаться в самом сердце русской литературы».29
Марк Алданов оставил потомкам тщательный критический анализ драматургических опусов комиссара Луначарского. Этот анализ невозможно читать без смеха и чувства стыда за «утончённого большевистского эстета». Марк Алданов не случайно вспомнил об Игнате Лебядкине, которому Луначарский утёр нос по части шикарного стиля. Алданов беспощаден к драматургу Луначарскому: «Этот человек, живое воплощение бездарности, в России просматривает, разрешает, запрещает произведения Канта, Спинозы, Льва Толстого, отечески отмечает, что можно, что нельзя».30 Добавлю, что сочинения графомана-комиссара по культуре публиковались в государственных издательствах на роскошной и прочной бумаге (напомню, что Цветаева в те годы, не имея никакой бумаги, воровала оную на службе). Теперь о вещах менее безобидных.
Вряд ли Цветаева читала книгу Луначарского «Революционные силуэты», в которой комиссар рассыпает направо и налево комплименты революционным вождям. Но самые горячие комплименты Луначарский приберегает для «чарующей, ни с кем другим несравнимой, подлинно-социалистической высокой личности Владимира Ильича», «его альфреско колоссальной фигуре, в моральном аспекте решительно не имеющей себе равных». Моральный-то аспект особенно интересен, потому что понимает его Луначарский весьма специфически: «Его гнев тоже необыкновенно мил. Несмотря на то, что от грозы его, действительно, в последнее время могли гибнуть десятки людей, а может быть и сотни, он всегда господствует над своим негодованием, и оно имеет почти шутливую форму. Этот гром, «как бы резвяся и играя грохочет в небе голубом».31
Кем надо быть, чтобы написать такое? Какое извращенное понятие о морали надо иметь, чтобы восторгаться шутливой формой гнева, погубившего сотни людей?! В исполнении Луначарского не Ленина видим, а прямо-таки Зевса громовержца! И что за цинизм! Десятки или сотни? Не десятки и не сотни, а сотни тысяч погибли, а Луначарскому и дела мало. Главное, Ильич в гневе так мил! Как им не восхищаться!
Цинизм и безнравственность комиссара по культуре ещё больше раскрывается в его работе «Интеллигенция в прошлом, настоящем и будущем». Товарищ комиссар полагает, что интеллигенции не нужно никаких идей: «Такого рода человек тем ценнее при данных условиях, чем он безыдейнее. Так и мы: если у спеца какого-нибудь, например, инженера, много идей, это хуже, ибо эти идеи мешают использовать в достаточной мере для работы такой элемент. А вот когда у него нет никаких идей, тогда его можно пустить в работу».32
Весьма специфическую лексику применяет комиссар по культуре, говоря о людях: «элемент», «пустить в работу». С точки зрения большевика-комиссара, конечно, замечательно, когда у интеллигенции нет никаких идей, как у роботов. Ими легче управлять. И легче внушить им коммунистические идеи. Программа воспитания не думающей, легко управляемой и послушной интеллигенции для советского режима была одобрена и принята как инструкция к исполнению. Но это ещё далеко не всё о «душке» Луначарском. Он обожал устраивать народу революционные праздники. И. Бунин описывает один из таких «праздников», имевших место в те дни, когда обезумевшие от голода люди пожирали мертвецов, когда телами расстрелянных большевиками людей кормили диких зверей в зоопарке. Бунин пишет: «возле Соборной площади порядочно народу, но стоят бессмысленно, смотрят на всю эту балаганщину необыкновенно тупо. Были, конечно, процессии с красными и чёрными знамёнами, были какие-то «колесницы» в бумажных цветах, лентах и флагах, среди которых стояли и пели, утешали «пролетариат» актёры и актрисы в оперно-народных костюмах, были «живые картины, изображающие «мощь и красоту рабочего мира», «братски» обнявшихся коммунистов, «грозных» рабочих в кожаных передниках и «мирных пейзан» – словом, всё, что полагается, что инсценировано по приказу из Москвы, от этой гадины Луначарского».33
Луначарский, бывало, и сам выступал на этих праздниках. Так, например, выступив 19 апреля 1919 г. комиссар сказал, что если Советской власти придётся оставить Петербург под натиском Белой армии, то интеллигенции не придётся радоваться приходу Колчака, потому что он, Луначарский, прежде, чем большевики отступят, устроит интеллигенции кровавую баню. Каков, душка-комиссар! Между прочим, кровавую баньку он обещал таким, как Цветаева, помыслившей, что Луначарский «неспособен ко злу». Очень был даже способен, ибо был большевик, следовательно, сам был воплощенное зло. Что комиссар, живущий в роскоши и погрязший в разврате, пообещал позаботиться о голодающих писателях Крыма – похвально. Худо, что комиссару по культуре самому в голову не приходило, что творческая интеллигенция вымирает от голода.
«Ласковый», «милый», «настоящий человек», «рыцарь», он же Змий – всё это внешнее, напускное. Личина, под которой прячется морда хищника. Д. Мережковский в те дни писал: «хитрость диавола в том, что он никогда не показывает истинного лица своего, лица Зверя, а прячет его за тремя личинами, тремя подобиями Божескими. Первое подобие – разума: насилие власти оправдывается разумною необходимостью; <…> Второе подобие – свободы: внутренняя личная свобода каждого ограничивается и определяется внешнею общею свободою всех; <…> И, наконец, третье, самое лукавое, подобие – любви; <…> диавол учит людей жертвовать личной свободой всеобщему равенству и братству».34
Цветаева увидела третью личину   подобие любви. И поняла, что под нею – Змий. Цветаева изо всех сил старается сохранять объективность, когда речь идёт об одном отдельно взятом большевике. Она пишет Е. Ланну об одном юном коммунисте, с которым её свела судьба: «18 лет. – Коммунист. – Без сапог. – Ненавидит евреев. – В последнюю минуту, когда белые подступали к Воронежу, записался в партию. – Недавно с Крымского фронта. – Отпускал офицеров по глазам. – Сейчас живёт в душной – полупоповской, полуинтеллигентной контрреволюцонной семье (семействе!) – рубит дрова, таскает воду, передвигает 50-пудовые несгораемые шкафы, по воскресеньям чистит Авгиевы конюшни (это он называет «воскресником»), с утра до вечера выслушивает громы и змеиный шип на советскую власть – слушает, опустив глаза (чудесные! 3-летнего мальчика, который ещё не совсем проснулся!) <…> Слывёт дураком. Наружность богатырская. Малиновый – во всю щёку – румянец, вихрь неистовый – вся кровь завилась! – волос, большие, блестящие как бусы чёрные глаза, прелестный невинный маленький рот, нос прямой, лоб очень белый и высокий. Косая сажень в плечах,   пара – донельзя! – моей Царь-Девице. Необычайная – чисто 18-летняя – серьёзность всего существа.   Книги читает по пяти раз, доискиваясь в них СМЫСЛА, о котором легкомысленно забыл автор, чтит искусство, за стих Тютчева в огонь и воду пойдёт,   любимое – для души – чтение: сказки и былины. Обожает ёлку, службы, ярмарки, радуется, что есть ещё на Руси «хорошие попы, стойкие» (Сам в Бога не верит!) <…> с благоговением произносит слово «товарищ».35
Это ещё не вполне коммунист, а набросок. Но мальчик с чудесными глазами проснётся. Обязательно проснётся. Скоро проснётся. И Цветаева увидит его таким, каков он есть на самом деле.
А на самом деле он вот какой: «Суббота, 9-й – по-новому – час. <…> слушаю <…> ещё молодого красноармейца (коммуниста), с которым дружили до Вашей книги, в котором видела и Сов. Россию и святую Русь, а теперь вижу, что это просто зазнавшийся дворник, а прогнать не могу. Слушаю дурацкий хамский смех и возгласы вроде: «Эх, чорт! Что-то башка не варит!»   и чувствую себя оскорблённой до заледенения, а ничего поделать не могу!».36
Объективность – это хорошо, но быть объективным – дело разума, а сердцу всё-таки не прикажешь относиться к коммунисту-дворнику, как к равному. Коммунист-дворник, вначале знакомства был робок и скромен, и производил благоприятное впечатление, а потом вошёл во вкус, распоясался и стал тем, чем он и был – хамом, Шариковым, которого из дома и выставить нельзя, ибо опасен, ибо пришли времена хамов. «А ничего поделать не могу!» – Цветаева пала жертвой собственной объективности. Каково ей было выслушивать дворницкие разглагольствования и дурацкий смех, видно из записи в дневнике: «Сколь восхитительна проповедь равенства из княжеских уст – столь омерзительна из дворницких».37
«Княжеские уста» – уста князя Волконского, с которым общается в то время Цветаева. Князь проповедует идею равенства по-княжески: возвысить всех до своего уровня, в том числе и дворника. Дворник проповедует равенство по-дворницки: унизить всех до своего, дворницкого, уровня, в том числе и князя. Равенство по-дворницки (коммунистическое равенство) для Цветаевой омерзительно, ибо оно означает попрание человеческого достоинства, лишение человека всех свобод, низведение человека до низшего уровня существования. Старый миропорядок, при котором дворник знает своё дело и своё место, Цветаевой понятнее и ближе, чем новый, при котором дворник, принимая на себя не соответствующую его положению роль, поучает всех и каждого – как жить. Цветаеву устраивает тот миропорядок, при котором каждый занимается своим делом, ибо так положил Бог.
Космическая жизнь, говорит Н. Бердяев, иерархична. Это относится и к общественной жизни. Всякое разрушение космической иерархии атомизирует бытие, разрушает реальность общего и реальность индивидуального. Революция, совершаемая под лозунгом «свобода, равенство, братство», разрушает космическую иерархию, посягает на разрушение человеческой личности как иерархической ступени. В революции совершается посягательство на царственное место человека в космическом строе, ибо это место добывается неравенством и выделением.
Человек должен знать высшее и тянуться к высшему, а высшее и лучшее всегда было воплощено в аристократии. Но если всех уравнять, как предлагал дворник-коммунист, то к какому высшему будет тянуться человек? Аристократия – идеал благородства, породы, качества. Аристократия, говорит Н. Бердяев, сотворена Богом и от Бога получила свои качества. Возможен лишь природный аристократизм от Бога. Всякое желание возвыситься из низшего состояния до аристократического по существу не аристократично. Истинное призвание аристократии – служить другим. Аристократия жертвенна. Аристократия – цвет нации и цвет культуры. Аристократия должна подавать пример остальным, неукоснительно соблюдая кодекс чести. Гений и талант, безусловно, принадлежат к духовной аристократии. Духовная аристократия имеет ту же природу, что и аристократия социальная, по происхождению. Это привилегированная раса и она должна существовать в мире для того, чтобы были выражены черты душевного благородства. В аристократизме есть божественная несправедливость, божественная прихоть и произвол, без которых невозможна космическая жизнь, божественная красота Вселенной. Каждый социальный слой вырабатывает свою аристократию и должен вырабатывать. Простой человек может иметь черты настоящего аристократизма, когда он никому не завидует. Дух зависти к аристократии есть низший плебейский дух. Для Цветаевой аристократизм и благородство, безупречность поведения – суть синонимы. Размышляя о Наполеоне, оставленном на о. Св. Елены и его второй супруге, австрийской принцессе, Цветаева говорит: «И Мария – Антуанетта, как аристократка, следовательно: безукоризненная в каждом помысле, не бросила бы его, как собаку, там, на скале».38 Идеализация Цветаевой аристократического   это жажда безукоризненно-высшего, за которым уже сразу – Бог. Недаром Цветаева говорила: «я в мире люблю не самое глубокое, а самое высокое».39
Стремление к высшему не означает, что Цветаева не видела реальности во всей неприглядности. Напротив, реальность она видела лучше многих и адекватно оценивала её: «Моя беда – бодрствование сознания».40 Через десять лет Цветаева напишет другому адресату: «У меня бесконечная трезвость, до цинизма. Я всё знаю наперёд и всё знала и на этот раз».41
Цветаева восхищалась Государем и видела его ошибки. В стихотворении так и напишет, «Царь, Вы были не правы». Пыталась увидеть в дворнике-коммунисте святую Русь, а увидела – хама. Размышляя о том, что существует в природе, например, у собак, Цветаева говорит: «чтобы была порода, нужна не-порода».42 В породе собраны лучшие черты вида. Недаром же слово «аристократос» переводится как «лучшее». В письме к Б. Пастернаку Цветаева рассуждает: «Борис, не люблю интеллигенции, не причисляю себя к ней, сплошь пенснейной. Люблю дворянство и народ, цветение и корни».43
Культура – древо. Цветение кроны – высшая культура. У народа тоже есть своя культура, без которой невозможно цветение кроны: «Дерево не растёт в воздухе, чту корни, но <…>в корнях легко увязнуть: корни – и родниковые воды, да, но и: корни – и черви. И часто: начав корнями, кончают червями. И ещё мне хочется сказать: корни (недра) – не самоцель. Корни – основа, ствол – царство, цвет (свет) – цель. Корни – всегда ради».44
Большевики нарушили природный порядок вещей, обрезав крону и, объявив, что древо растёт ради корней. Презрение Цветаевой к дворнику-коммунисту не есть презрение к народу. Это презрение к той части народа, которая, забыв природный порядок вещей, объявляет ненужность кроны и уничтожает её, ради корней. Древо с усечённой кроной теряет целостность; это искалеченное древо. Всё в древе: крона, ствол, корни – едино, как едины должны быть Царь, аристократия и народ. Высшее должно быть лучшим. Оно обязано быть лучшим: «Княжество прежде всего – нимб. Под нимбом нужен – лик».45 Но лик нужен не только князю, но и отдельно взятому дворнику. В конкретном случае из дворника-коммуниста вылез хам. Но это не означает, что всякий дворник – хам, а все вместе взятые дворники – хамы. Дворник может быть прирождённым аристократом, если он не завидует князю, не хочет ограбить и убить князя только за то, что он – аристократ по рождению, если он стремится к высшему, совершенствуя, прежде всего, себя самого. Но что дворник-коммунист обязательно хам, это несомненно. Ибо коммунистические идеи прежде всего воспитывают в человеке хама. Под княжеским нимбом не обязательно бывает лик. Но княжество обязывает. Кодекс высшей чести обязывает князя в той  степени, в какой не обязывает дворника. Но у дворника должен быть свой кодекс чести, не позволяющий ему быть хамом. Единство, цельность высшего и низшего, царя и народа рождают чувство гордости за наше: «Русский народ,   пишет Цветаева, - царственен: это постоянное: мы, наше.  <…> (Мы, наше можно также понять как ничьё, безымянно-божье. Вне гордыни сиротства: я. мужик как царь: один за всех. 1932 г.) И ещё: мужика «мы, наше» делает царственным, царя – народом. – И обоих – божьим».46
То же самое чувство гордости побуждало дворянку Цветаеву говорить «я – сама народ».
Есть достоинство царя и князя, как нельзя отрицать, что есть достоинство дворника. И первое, и второе есть достоинство человека. Царь и князь, втаптывающие в грязь человеческое достоинство дворника, столь же омерзительны, как дворник, втаптывающий в грязь достоинство царя и князя.
Цветаева чтила один тип равенства – равенства человеческого достоинства. Для неё аристократизм с его цветением высшей культуры есть истинное и высшее проявление божественного в человеке, то, что делает его лицо – Ликом. Качество Лика есть качество личности, кем бы эта личность ни была. Но есть и противоположное качеству – порождённое количеством. Это противоположное Цветаева назвала зверством: «Человек наедине не зверь (не от чего и не с кем). Зверство начинается с Каина и Авеля, Ромула и Рема, т. е. с цифры два. <…> Для любви достаточно одного, для убийства нужен второй. Когда людей, скучивая, лишают лика, они делаются сначала стадом, потом сворой».47 Революционный переворот в октябре 1917 года был совершён сворой без лица. Свора смела с лица земли миропорядок, который казался незыблемым. Новый большевистский миропорядок Цветаеву не только не устраивал, он был ей чужд и враждебен. Цветаева тщательно проанализировала его. Характеризуя своё положение в революционные годы, Цветаева скажет: «Я совсем не хочу умереть с голоду в 19-м году, но ещё меньше хочу сделаться свиньёй».48 Лишение человека чувства безопасности и собственности, чувства собственного достоинства, лишение человека всего, что делает его человеком – есть главное «достижение» октябрьского переворота. Аскольдов пишет об этом времени: «Эта революция, совершившаяся по принципу классовой вражды, будила одни лишь инстинкты ненависти, захвата и мести. В ней восстал во весь рост не просто зверь, а именно злой зверь, живший в народной душе».49
Октябрьский переворот часть народа превратил в злого зверя, а другую часть – в свиней. Философ И. Ильин писал: «Пять лет прожил я в Москве при большевиках. Я видел их работу, я изучил их приёмы и систему, я участвовал в борьбе с ними и многое испытал на себе. Свидетельствую: это растлители душ и духа, безбожные, бесстыдные, жадные, лживые и жестокие властолюбцы. Колеблющийся и двоящийся в отношении к ним – сам заражён их болезнью, договаривающийся с ними – договаривается с дьяволом: он будет предан, оболган и погублен».50 Цветаева ни минуты не принадлежала к колеблющимся или двоящимся в отношении к большевикам. Её позиция всегда была тверда и непоколебима. В. Брюсова, сразу же бросившегося сотрудничать с большевиками, Цветаева назвала гадом, продажным существом. Мораль большевиков коробила Цветаеву. Ей в квартиру был навязан квартирант-коммунист Закс, о повешении которого Цветаева  откровенно мечтала (вместе с другими коммунистами). После покушения на жизнь Ленена, Цветаева, пряча от Закса глаза, «чтобы не оскорбить слишком явной радостью», спрашивает, не слишком ли  Закс огорчён. На что Закс, нимало не смутясь, отвечал, что для «марксистов, не признающих личности в истории, это вообще не важно, - Ленин или ещё кто-нибудь». Цветаева оскорбилась за Ленина! В этой маленькой зарисовке – вся мораль коммунистов, для которых личность – ничто, человеческая жизнь – ничто. Мы сегодня знаем, во сколько человеческих жизней обошлась эта нечеловеческая мораль. Свою любовь к белым Цветаева выразила в сборнике «Лебединый стан». Белая армия была для Цветаевой усмирительницей взбесившейся черни, злого зверя. Белая армия должна была вернуть нормальным людям свободу и прервать процесс превращения их в бессловесный скот. В апреле 1917 года Цветаева написала стихотворение, обращаясь к царю:
Ваши судьи –
Гроза и вал!
Царь! Не люди –
Вас Бог взыскал.
В другом стихотворении этого же сборника Цветаева повторит эту мысль:
Бог – прав
Тлением трав,
Сухостью рек,
Воплем калек,
Вором и гадом,
Мором и гладом
Срамом и смрадом
Громом и градом.
Попранным Словом.
Проклятым годом.
Пленом царёвым.
Вставшим народом.
Это стихотворение написано в мае 1918 года. Цветаева сразу же поняла глубинный метафизический смысл отречения царя и причин революции. То, что позже выразят философы, она выразит сразу в поэтическом слове Аскольдов скажет позже то же самое, что прежде сказала Цветаева: «Мы твёрдо убеждены, что русская революция не есть дело рук человеческих, хотя подготовилась она и человеческими усилиями».51
В. Розанов тоже сказал, что Бог не захотел более, чтобы Россия была. Ошибки Николая II и его личная ответственность за них не перечёркивали для Цветаевой идею монархии. Напротив, после отречения государя Цветаева возлагает надежды на наследника, цесаревича Алексея:
За Отрока – за Голубя – за Сына,
За царевича младого Алексия
Помолись, церковная Россия!
…………………………………
Грех отцовский не карай на сыне.
Сохрани, крестьянская Россия,
Царскосельского ягнёнка – Алексия!
В апреле 1917 года Цветаева ещё питает надежды на лучшее будущее, на продолжение царствования династии Романовых. Но уже в мае 1917 года она пишет романтическое стихотворение о молодом диктаторе А. Керенском. На какое-то мгновение почудился ей в нём, спаситель отечества и Бонапарт. Эсер А. Керенский, возглавивший Временное правительство после отречения царя, изображался советскими историками трусливым шутом, бежавшим за границу в женском платье. Роль Керенского в истории весьма принижалась. Цветаева познакомилась с Керенским за границей в феврале 1924 года, когда он читал в Праге свой доклад «Государство и народ в революции». Цветаева подарила Керенскому свой сборник стихотворений «Психея» с дарственной надписью: «Романтику революции   Александру Фёдоровичу Керенскому – от всей души. Марина Цветаева, Прага. Февраль, 1924 г.». Необходимо добавить, чтобы не было путаницы, что Цветаева имела в виду февральскую революцию.
Цветаева описала свою встречу с Керенским в письме к Р. Гулю: «Мне он понравился: несомненность чистоты. Только жаль, жаль, жаль, что политик, а не скрипач (NB! Играет на скрипке.)».52 Нечего и говорить, что тон Цветаевой – уважительный по отношению к бывшему «диктатору». С первой же встречи Цветаева оценила в Керенском не политика, а, прежде всего, человека, и человек этот пришёлся ей по душе. Цветаева встречалась с Керенским в Париже в 1925 году. Через одиннадцать лет снова встреча в Париже, где Керенский читал три доклада о гибели Царской Семьи. Цветаева прослушала два из них. Впечатления от встречи она описала А. Тесковой: «Последние мои сильные впечатления – два доклада Керенского о гибели Царской Семьи (всех было три, на первый не попала). И вот: руку на сердце положа скажу: невинен. По существу – невинен. Это не эгоист, а эгоцентрик, всегда живущий своим данным. Так, смешной случай. На перерыве первого доклада подхожу к нему (мы лет 7-8 часто встречались в «Днях», и иногда и в домах) с одним чисто практическим вопросом (я гибель Царской Семьи хорошо знаю, и Керенского на себе, себя – на нём (NB! наши знания) проверяем.) – кто был при нём комиссаром между Панкратовым и Яковлевым. – Никого. Был полковник Кобылинский.   Но он же не был комиссаром. – Нет. Комиссара три месяца не было никакого. (И вдруг, от всей души):   Пишите, пишите нам!! (Изумлённо гляжу. Он, не замечая изумления, категорически): - Только не стихи. И не прозу. Я: - Так – что же?? – Общественное. Я:   Тогда вы  пишите    поэмы! Он    слепой (слепой и физически, читает на два вершка от книги, но очков носить не хочет). Увидел меня: ассоциация:   пишет, а писать – значит – общественное. <…> О Царе  - хорошо сказал:   Он совсем не был … простым обыкновенным человеком, как это принято думать. Я бы сказал, что это был человек сверхъестественный, либо подъестественный…(Говорил это по поводу его невозмутимости). Открыла одну вещь: Керенский Царём был очарован <…> и Царь был Керенским – очарован, ему – поверил. <…> Царицы Керенский недопонял: тогда – совсем не понял: сразу оттолкнулся (как почти все!), теперь – пытается, но до сих пор претыкается о её гордость – чисто – династическую, которую, как либерал, понимает с трудом. Мой вывод: за 20 лет вырос, помягчел, стал человеком. Доклад – хороший, сердце – хорошее».53 Цветаева, как видно из письма, не только не переменила мнения о Керенском, но укрепилась в своём хорошем и уважительном отношении к нему. Высшей похвалой звучит в её устах – «вырос». Уважение Цветаевой к Керенскому безусловно основывалось на том, что после октябрьского переворота он встал во главе контрреволюционного мятежа.
Интуиция и трезвый взгляд на события, должно быть, подсказывали Цветаевой, что институт монархии в России исчерпал себя. Николай II отрёкся, его брат отрёкся, а Алексей был слишком юн и неизлечимо болен. В Керенском Цветаева увидела диктатора, способного усмирить взбунтовавшуюся чернь, как это в своё время сделал Наполеон:
Народы призвал к покою,
Смирил озноб –
И дышит, зажав рукою
Вселенский лоб.
Цветаевой не могло не импонировать отношение Керенского к Царской семье. Цветаева превыше всего ценила преданность («трудно и чудно – верность до гроба!») и то, что со времён Пушкина называется – милость к падшим. Особенный интерес Цветаевой к тематике докладов Керенского объясняется тем, что, начиная с лета 1929 г. Цветаева собирает материал для поэмы о гибели Царской семьи. Цветаева прочла много материалов об этом событии, знала всё досконально, и ей хотелось сравнить то, что она знала с тем, что знал Керенский, в надежде узнать что-то новое. Что Цветаева глубоко чтила Царскую семью и тяжело переживала трагедию падения дома Романовых видно из её произведений. В дневниках Цветаевой есть запись про расстрел царя. Услышала она об этом страшном событии на улице, когда возвращалась домой с дочерью после «продовольственных мытарств». Мальчишка-газетчик выкрикивает новости. Точнее – новость о расстреле Царской семьи. Цветаева видит реакцию прохожих: рабочих, интеллигентов, солдат, женщин с детьми…Реакции – никакой! Внешне – полное равнодушие. Не то боятся показать свои чувства, не то действительно безразличны к трагической судьбе Императора. И тогда Цветаева говорит «ровным и громким голосом»: «   Аля, убили русского царя Николая II. Помолись за упокой его души! И Алин тщательный, с глубоким поклоном, троекратный крест. (Сопутствующая мысль: «Жаль, что не мальчик. Сняла бы шляпу.)».54
Убит Царь, помазанник Божий. Виноват он в чём-то или не виноват, решить должен был бы суд. Но Царь был убит без суда, не говоря уже, что и без следствия. А чем провинились его жена и дети?! Все были убиты в спешке, коварно и подло.
Следующая запись в дневнике – о Ленине, на которого было совершено покушение. Сначала поступает известие, что он убит. Цветаева и не думает скрывать свою радость. Смерть узурпатора означает для неё конец всего этого кошмара, триумф Белой армии, входящей в Москву. Совсем не кровожадная Цветаева мечтает, что все коммунисты будут перевешаны, потому что весь этот кошмар именно они и устроили и ничего другого за свои деяния не заслуживают, кроме верёвки.
В очерке «Пленный дух» Цветаева пишет, что А. Белый, войдя в её комнату в Пражском пансионе, увидел, что весь стол заставлен фотографиями Царской семьи: наследника всех возрастов, четырёх великих княжон, различно сгруппированных, «как цветы в дворцовых вазах», матери, отца. Взяв в руки фотографию великих княжон, Белый восклицает с каким-то отчаянием: «Люблю тот мир!».
Цветаева тоже любила тот мир. В «Чердачном» она записала: «От природы не терплю запасов. Или съем, или отдам. А можно, чтобы не было страшно, вообразить себе так: хлеб стоит не 200 рублей, а как прежде 2 копейки, но у меня этих двух копеек нет – и никогда не будет. И Царь по-прежнему в Царском Селе   только я никогда не поеду в Царское Село, а он – в Москву».55 Цветаева как могла и умела выражала публично свой протест против большевиков и их режима. Нередко этот протест принимал рискованно-опасную форму, как, например, на улице, когда Цветаева заставила дочь помянуть погибшего Царя. Или во время своих выступлений в Политехническом Музее, когда дерзкая Цветаева прочитала перед «товарищами», наполнявшими зал, свои контрреволюционные стихи из «Лебединого стана», бросив эти стихи им прямо в лицо. Цветаева пишет, что исполнила долг чести. «Товарищи», ничего не поняв, бешено аплодировали. Цветаева признавалась, что, произнося строки «Да, ура! За царя! Ура!», она как с горы летела. Цветаева вспомнила об этом эпизоде в одном из писем после того, как её выкинули из всех эмигрантских газет после приветствия В. Маяковскому. Цветаева, потрясённая происшедшим, писала: «Меня, которая в разгар революции, в 1919-м, самом страшном году, перед залом в 2000 человек вещала с эстрады о своей любви к последнему Царю».56
Мысли о гибели Царской семьи не оставляют Цветаеву. Между прочим, М. Арцыбашев в «Записках писателя» (1927 г.) высказал следующую мечту: «Последний Царь!» Когда-нибудь великий поэт напишет эту трагическую поэму».57 Арцыбашев жил в Варшаве, где редактировал белоэмигрантскую гаету «За свободу». Он не знал, что великий поэт Цветаева уже собирает материал для поэмы о Царской семье. 15 июля 1929 года Цветаева пишет Саломее Андронниковой-Гальперн: «Саломея! Если Вы в городе, не могли бы Вы – если найдёте это нужным – встретить меня с Вырубовым? Я сейчас собираю материал для одной большой вещи – мне нужно всё знать о Государыне Александре Фёдоровне – м. б. он может указать мне иностранные источники, которых я не знаю, м. б. живо что-нибудь из устных рассказов Вырубовой».58 20 августа Цветаева пишет тому же адресату: «Прочла весь имеющийся материал о Царице, заполучила и одну неизданную, очень интересную запись – офицера, лежавшего у неё в лазарете».59 К началу 1930 г. материал, по-видимому, собран и Цветаева приступила  к работе над поэмой. Она сообщает Р. Ломоносовой 1 февраля 1930 г. «Сейчас пишу большую поэму о Царской семье (конец). Написаны: Последнее Царское – Речная дорога до Тобольска _ Тобольск воевод (Ермака, татар, Тобольск до Тобольска, когда ещё звался Искер или Сибирь, отсюда – страна Сибирь). Предстоит: Семья в Тобольске, дорога в Екатеринбург, Екатеринбург – дорога на рудник Четырёх братьев (там жили). Громадная работа: гора. Радуюсь. Не нужно никому. Здесь не дойдёт из-за «левизны» («формы» – кавычки из-за гнусности слов), там – 0 туда просто не дойдёт, физически, как всё, и больше   меньше, чем все мои книги. «Для потомства?» Нет. Для очистки совести. И ещё от сознания силы: любви и, если хотите,   дара. Из любящих только я смогу. Потому и должна».60
Любящая! Разве этим не сказано всё?!
Цветаева относилась с пиететом к миропомазанникам. Не даром в её стихотворениях (особенно в молодости) так часто упоминаются принцы, короли, дофины, императоры. Вспомним, как долго и преданно любила Цветаева Наполеона и его сына, чья трагическая судьба волновала её не меньше, чем трагическая судьба его великого венценосного отца. «Королевская тема» пронизывает первые сборники стихотворений Цветаевой «Вечерний альбом» и «Волшебный фонарь». Есть эта тема и в юношеских стихотворениях.
Молодую Цветаеву волнует всё аристократическое, неординарное, благородное, утончённое:
Как я люблю имена и знамёна,
Волосы и голоса,
Старые вина и старые троны
Каждого встречного пса! –
Полуулыбки в ответ на вопросы,
И молодых королей. («Встреча с Пушкиным»)
Молодую Цветаеву волнует тайна власти, данной от Бога, ничуть не меньше, чем тайна дара, ниспосылаемого Богом. В конце концов, она свяжет одно с другим, власть и дар, короля (царя, императора) и поэта в поэтической формуле:
Доколе поэты – дотоле престолы.
Цветаева готова была защищать Царскую семью при малейшем намёке непочтительного отношения к ней: «У меня был дикий скандал с лже-евразийцем Ильиным – у Бердяева - <…> Скандал из-за Царской семьи, <про>которую он, обвиняя евразийцев в большевизме, говорил, как большевик».61 Поэма Цветаевой про Царскую семью, к сожалению, оказалась утраченной. Остаётся только уповать на то, что когда-нибудь она будет обнаружена, если конечно, она не сгорела.
Несомненно, что Цветаева остро реагировала на политические изменения в стране и сознательно сделала свой бескомпромиссный выбор не в пользу Совдепии. В 1934 году Цветаева напишет Иваску: «Может быть, мой голос <…> соответствует эпохе, я – нет. Я ненавижу свой век и благославляю Бога <…> ,   что родилась ещё в прошлом веке <…> Итак, благославляю Бога за то, что ещё застала ТО. Конец ТОГО, конец царства человека, т. е. Бога, или хотя бы – божества: верха НАД. Ненавижу свой век, потому что он век организованных масс, которые уже не есть стихия, как Днепр без Неясыти уже не есть Днепр. Изнизу – организованных, не упорядоченных, а именно «организованных», т. е. ограниченных и лишённых органичности, т. е. своего последнего. <…> мне в современности и в будущем – места нет. Всей мне – ни одной пяди земной поверхности, этой МАЛОСТИ – МНЕ – во всём огромном мире – ни пяди. (Сейчас стою на своей последней, незахваченной, только потому, что на ней стою: твёрдо стою: как столпник на столпу.)<…>Но кто Вы, чтобы говорить «меня», «мне», «я»? Никто. Одинокий дух. Которому нечем дышать (И Пастернаку – нечем. И Белому было нечем. Мы – есть. Но мы – последние). Эпоха не только против меня (ко мне лично она, как всякая мною встреченная, хотя бы и самая чуждая, сила – ещё «добра») – не столько против меня, сколько я против неё, я её действительно ненавижу, всё царство будущего, на неё наступаю – не только в смысле военном, но ногой: пятой на главу змия».62
Что мы видим в этом фрагменте письма, как не политическое кредо Цветаевой: приверженность к старому, навсегда погибшему, но для неё прекрасному миру, и ненависть к новому «миру организованных масс». Она снова подчёркивает, что такие, как она – последние могикане, последние носители русской культуры дореволюционного времени.
Любовь к дореволюционному миру и ненависть к революции и большевизму совсем не означала, что Цветаева цеплялась за старое. Напротив, после 1922 года она будет подчёркивать, что не является монархисткой. Цветаева прекрасно понимала, что старый мир не вернёшь, не реконструируешь, не воскресишь. Она знала и говорила, что «мир должен идти вперёд».63 «Из истории не выскочишь»,- сказала Цветаева в статье «Поэт и время». Мы – физически – пленники своего времени. Но духовно мы свободны. Внутри себя самих мы можем жить в том времени, какое нам больше нравится. Цветаевой не нравился путь, по которому двинулась вперёд Россия. Цветаева не считала, что обязана идти этим же путём вместе с Россией. Цветаева говорила, что, если Гумилёв был «вежлив с жизнью современною», то она её не пускала дальше порога, «просто с лестницы спускаю», - писала она В. Буниной.
Ко времени, если оно не нравится, если из него не выскочишь, надо как-то приспособиться. Не пускать время дальше порога, спустить время с лестницы, оберечь от времени свою душу и сердце, сделать душу и сердце оплотом того времени, которое нравится. Теоретически это возможно. Но если время, в образе наглого матроса, обвешанного пулемётными лентами, располагается в твоей квартире, как у себя дома и объявляет, что отныне он над тобою – власть и ты обязан беспрекословно подчиняться, а если не подчинишься, то тебя поставят к стенке и расстреляют, то в таком случае остаётся только одно – бежать. Или добровольно умереть. Недаром Цветаева сказала, что если её не пустят за границу, то тогда она удавится.
В записной книжке Цветаевой есть запись – последняя попытка быть объективной по отношению к большевикам: «Большевики мне дали хороший русский язык (речь, молвь)…Очередь – вот мой Кастальский ток! Мастеровые, бабки, солдаты…Этим же даром большевикам воздам!».64
Это называется: с паршивой овцы, хоть шерсти клок! Последняя фраза Цветаевой звучит, как угроза. Цветаева большевикам и воздаст по заслугам! Правда, она выразилась несколько неточно. Большевики если и дали язык, то чудовищный новояз. Не язык они дали, а очередь, где можно было приобщиться народному языку. Выехать из Совдепии Цветаевой дали беспрепятственно. Вспомним, как препятствовали выезду А. Блока. Цветаева не обладала в 1922 году большой известностью, как поэт. Для большевиков эта хрупкая женщина никакого интереса не представляла. Если бы знали, как она им, большевикам, воздаст, её ни за что бы не выпустили!
Сама Цветаева свой отъезд за границу эмиграцией не считала и объясняла разрешение выехать по-своему: «С русской эмиграцией лажу плохо, ибо я к ней не принадлежу. Собственно говоря, я вовсе не эмигрант, мне дали уехать потому, что моя дочь (трёхлетняя девочка) умерла от голода и ещё потому, что во мне, по словам одного коммуниста, «мелкобуржуазности меньше, чем в любом из нас». – «А Вы знали хоть одного мелкобуржуазного поэта?» – ответила я. «Мелкобуржуазных нет, только феодальных», - заявил коммунист – и выдал мне паспорт, - хотя прекрасно знал, что мой муж с самого первого дня был в Белой армии».65
Ну, положим, не с первого дня, как мы уже знаем, это преувеличение. А разрешение на отъезд коммунист навряд ли выдал из-за того, что умерла от голода дочь Цветаевой и что в самой Цветаевой было мало мелкобуржуазности. Скорей всего, выдал из личной симпатии. И большевикам было не чуждо человеческое; в них был не один только сатанизм. Кто такой эмигрант? Эмигрантом можно считать того человека, который переселился в другую страну на жительство по политическим, экономическим или иным причинам. Цветаева переселилась в другую страну на жительство. Причин было несколько. Комплекс причин: политическая (нежелание жить в стране большевиков; не забудем плевок Цветаевой на красный флаг), экономическая (не на что было жить в стране большевиков, а служить большевикам Цветаева не смогла), личная (воссоединение семьи). Может быть, Цветаева не считала себя эмигранткой потому, что ей не пришлось, подобно Д. Мережковскому и З. Гиппиус, тайно бежать от большевиков или она не была выслана из страны, подобно Н. Бердяеву или С. Булгакову, а выехала вполне легально. Была и ещё одна причина не считать себя вполне эмигранткой. Выехала Цветаева из страны в период относительного экономического благополучия. Страшные годы военного коммунизма и гражданской войны были позади. Начался период НЭПа. Уже в 1920 году, за два до отъезда Цветаева звала к себе в Москву из Крыма сестру: «Служила когда-то 5 ; мес. (в 1918 г.) – ушла, не смогла. – Лучше повеситься. Ася! Приезжай в Москву. Ты плохо живёшь, у вас ещё долго не наладиться, у нас налаживается, - много хлеба, частые выдачи детям – и – раз ты всё равно служишь – я смогу тебе (великолепные связи!) – устроить чудесное место, с большим пайком и дровами. Кроме того, будешь членом Дворца Искусств, (дом Сологуба), будешь получать за гроши три приличных обеда. <…> В Москве не пропадёшь: много знакомых и полудрузей, у меня паёк,   обойдёмся.
Говорю тебе верно. – Я Москву ненавижу, но сейчас ехать не могу, ибо это единственное место, где меня может найти, – если жив».66
То, что с пайком жить стало немного легче, Цветаеву не обманывает. Жизнь до нэпа была гаже некуда, жизнь, в которой торжествовали зверь и хам. При нэпе восторжествовал новый буржуа, при фактической власти всё того же зверя и хама. Что хуже? Оба – хуже! Цветаева так описывает Москву нэпа: «О Москве. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастрономических магазина: дома извергают продовольствие. Всех гастрономических магазинов за последние три недели 850. На Тверской гастрономия «L’Estomac». Клянусь! Люди такие же, как магазины; дают только за деньги. Общий закон – беспощадность. Никому ни до кого нет дела. <…> Всё это слишком пахнет кровью. Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость блистательна. <…> О литературах и литературе я тебе уже писала. Та же торговля».67
О литературе Цветаева писала, что развелось огромное количество поэтов, что К. Бальмонт и Вяч. Иванов уехали, что Ф. Сологуб в Петербурге бедствует, но не служит, что В. Брюсов – «гад»   продался большевикам и воспевает революцию, что на каждом шагу клуб или студия, что театр и танец пожирают всё, но «можно жить, ничего не зная, если только не замечать бытовых бед». Трезвый, беспощадный, холодный взгляд на действительность. Можно жить, если ничего не знать. Но всё дело в том, что Цветаева  знала. Она знала, что всё это внешнее благополучие пахнет кровью. По цензурным соображениям эту мысль Цветаева в письме не развивает, но зато, находясь в безопасности за границей, выскажется в полную силу в открытом письме к А. Толстому: «Или Вы на самом деле трёхлетний ребёнок, не подозревающий ни о существовании в России Г. П. У. (вчерашнее Ч. К.), ни о зависимости всех советских граждан от этого Г. П. У., ни о закрытии «Летописи Дома литераторов», ни  о многом, многом другом… <…> Новая Экономическая Политика, которая очевидно для Вас  обетованною землею, меньше всего занята вопросами этики: справедливости к врагу, пощады к врагу, благородства к врагу».68
Вот что пишет авторитетный социолог П. Сорокин о 1920/21 гг., об умственном и нравственном состоянии России в эти годы. В качестве примера он берёт высшую школу. В 1920/21 гг. появился электрический свет. С 1918 по 1920 лекции читались либо в полной темноте, либо при огарке свечи. Прогресс налицо. Однако к 1921 г. профессура практически вся вымерла от холода и голода. Те, кто не вымер сам, те либо покончили с собою, не в силах переносить лишения, либо были расстреляны, либо умерли от тифа. Хотя террор и ослаб, но относительно. Не прекращались обыски, аресты и расстрелы профессуры. Затем к этому присоединилась массовая высылка профессуры, сразу выбросившая за границу около 100 учёных. В 1920/21 гг. некоторой части населения, в том числе студентам высших школ, стали давать паёк: фунт хлеба в день, фунт сахару, пять селёдок, фунт соли, пять фунтов крупы и полфунта масла в месяц. Такой паёк, надо полагать, получала и Цветаева. К концу 1921 г. этот паёк был оставлен только для коммунистов и сочувствующих им. Моральные условия  студентов не-коммунистов были ещё хуже. Мало того, что им не давали паёк, власть смотрела на них как на врагов. Шли аресты и обыски, и высылка внутрь России. Профессора и студенчество были отданы во власть «коммунистическим ячейкам». В 1920/21 гг. власть ввела «комиссаров» в высшие учебные заведения. Безусые мальчишки нагло отбирали печати у ректоров – мировых учёных, отменяли их акты, словом – показывали свою власть. На протесты власть отвечала новыми арестами. Введены были цензурные комитеты, хоронящие всё инакомыслящее. Цензура Николая I была ничто по сравнению с цензурой коммунистов. Шёл подкуп писателей. «Наиболее непокорных из вас вышлем, остальных купим» - такова была формула политики власти.
Теперь посмотрим на нэп образца 1927 года глазами белогвардейца В. Шульгина, нелегально пробравшегося в СССР в поисках пропавшего сына, ушедшего воевать против красных с армией Врангеля. В. Шульгин идёт по Крещатику в Киеве и наблюдает: «Магазинов много, и за стёклами есть всё. <…> Коммунистическая отсебятина <…> разворачивается вовсю <…> в книжных магазинах. <…> Книг лежит за стёклами тьма-тьмущая. Но если к этому присмотреться, то это партийная макулатура, литературные упражнения коммунистов для собственного потребления. <…> Тут, можно сказать, царство ленинизма. Ленин здесь, Ленин там, Ленин так, Ленин этак. <…> Рядом с этой политической требухой есть очень большое количество научных изданий, в особенности по всякой технике. <…> Чего совсем нет в этих ярко освещённых витринах – это беллетристики. Да откуда же она возьмется? Старую отвергли, а новой нет. Ибо, какую же надо иметь бездарную душу, чтобы вдохновиться на беллетристические темы при советском режиме? <…> Что даст нам ленинизм? Демьяна Бедного? Да ведь от него даже Есенина стошнило. <…> Книжные магазины как будто все казённые. Ну, это понятно. Раз никакой свободы слова нет и за всех думает государство, то оно и за всех печатает и своим добром и торгует».69
Экономические наблюдения В. Шульгина тоже весьма интересны. Например, извозчик ему обошелся в целковый, а до революции с него взяли бы от силы сорок копеек. Номер в дрянной гостинице обошелся Шульгину в два с половиной рубля, что-то около доллара с лишним. За эту цену, замечает Шульгин, можно было бы снять прекрасный номер в Париже или Ницце. Обед обошёлся в сорок копеек, а до революции такой обед стоил 20-25 копеек. Шульгин делает вывод, что социализм удорожает жизнь. Интернациональный коммунизм уничтожил всё и вызвал повальный голод. Нэп, т. е. попытка вернуться к старому положению, но не совсем,   вернул жизнь, но тоже «не совсем», а именно: жизнь стала вдвое дороже, чем была при царях. Спрашивается, зачем всё это было: революция, переворот, голод, репрессии, и. т. п.?! Чтобы получить жизнь вдвое хуже, чем было?! И это только с экономической стороны. C других сторон стало не вдвое, в вдесятеро хуже. В. Шульгин сделал интересный вывод, что на словах государство коммунистическое, а на деле примитивно-обыкновенное, полицейское, «грубая и жестокая олигархия под лживым ярлыком». Во времена нэпа продолжало свирепствовать Г.П.У. Паёк, получаемый Цветаевой за смерть ребёнка, мог в любую минуту  кончиться, потому что Цветаева не только не была коммунисткой или сочувствующей, она даже лояльной и благонадежной не была. Идти служить Цветаева не могла. Её пятимесячный опыт службы в советском учреждении навсегда отбил у неё охоту его повторять. Цветаева выразилась кратко – лучше повеситься, чем идти служить. Рано или поздно советская власть могла потребовать от Цветаевой, как от гражданки, так и от поэта, доказательств лояльности – воспеть царство  социализма и его вождей. Или потребовать идти служить: кто не работает, тот не ест. Приняв в соображение все эти перспективы: выбор между голодом и служением, молчанием или воспеванием, отречением от прошлого и признанием нового строя, Цветаева выбрала отъезд. Тем более, что появился прекрасный повод: нашёлся за границей пропавший муж. И она уезжает на жительство за границу, в другую страну, где, как она надеется, она будет свободна. Как бы это ни называлось, это всё-таки была эмиграция. Цветаева отлично понимала, что в СССР она не сможет печататься. Право печатать свои произведения, надо было заработать воспеванием советского режима. Для Цветаевой это было исключено. В эмиграции Цветаевой тоже дали «паёк» - чешское иждивение, но  всё время приходилось ждать его отмены, что приводило Цветаеву в отчаяние. И всё-таки, почему Цветаева упорно настаивает на том, что она не эмигрантка, хотя фактически она ею была. Причины, видимо, чисто психологические. Цветаевой не хотелось, чтобы её смешивали с другими белоэмигрантами. Она вообще плохо переносила включение, в какое бы то ни было сообщество. Слишком яркой личностью она была и слишком горда. Она стыдилась своей бедности, своей материальной зависимости от чешских властей. Правда, чешские чиновники не покушались на её творческую и личную свободу, но зато покушались на свободу передвижения. Цветаева, переехав во Францию, постоянно боялась потерять чешское пособие, и был момент, когда она не надеялась его получить. Одно дело быть бедным в Совдепии, где почти все поголовно были бедны, если не считать спекулянтов и коммунистических вельмож. Другое дело быть бедным в сытой и благополучной Европе. Некоторые эмигранты успели или ухитрились  вывезти свои капиталы за границу, когда это было ещё возможно. Цветаева потеряла свой капитал. Самолюбие Цветаевой, выросшей в достатке, страдало от унижения бедности. Это могло отчуждать её от обеспеченных белоэмигрантов. Но были причины повесомее материальных. Идейные убеждения. Цветаева почему-то была уверена, что многие эмигранты, покинувшие Россию, покинули её не по идейным, т. е. политическим соображениям, а спасая себя и свои капиталы. По идейным убеждениям Россию покинули, считала она, только белые офицеры. Это не себя она не считала эмигранткой. Это все остальные, кроме офицеров, не имели права называться эмигрантами, а коль скоро они себя ими называли, из чувства протеста, Цветаева себя эмигранткой не считала. Но Цветаева не была права. Философы, учёные, писатели, поэты покидали Советскую Россию именно по идейным соображениям, а вовсе не потому, что у них отняли имения и состояния. Вот, например, признание писателя Арцыбашева: «Я покинул родину не из страха перед террором, не потому что боялся голодной смерти, что у меня украли моё имущество, и не потому, что я здесь за границей приобрёл другое. Нет, я покинул родину потому, что она находится во власти изуверов или мошенников, всё равно, но, во всяком случае, во власти людей, которых я презираю и ненавижу. Я покинул родину потому. что она перестала быть той Россией, которую я любил. <…> Я покинул родину потому, что в неё воцарилось голое насилие, задавившее всякую свободу мысли и свободу слова, превратившее весь русский народ в бессловесных рабов. <…> Я покинул родину для того, чтобы самому не быть рабом».70
Думаю, что под этим признанием Цветаева охотно бы подписалась, настолько оно было созвучно её мыслям. Она именно затем и покинула родину, чтобы не попасть в рабство к большевикам.
О том же, что и Арцыбашев, писал И. Ильин. Он выскажет в своих философских статьях немало мыслей о родине, эмиграции и о возвращенцах; мыслей, которые совершенно совпадают с мыслями Цветаевой. Не может быть, чтобы философы, высланные большевиками за границу, Н. Бердяев, Л. Карсавин, С. Булгаков, и бежавшие от большевиков З. Гиппиус, Д. Мережковский, И. Бунин сожалели о потерянных имениях и капиталах.
Возникает вопрос: почему Цветаева не нашла в эмигрантской среде единомышленников? Ведь единомышленников было так много. Каждый из них оставил свой плевок на красном флаге. Почему Цветаева будет постоянно жаловаться на одиночество и непонимание тем немногим друзьям, (или тем, кого она считала оными) что у неё были? Цветаева не заняла то место в эмиграции, которое её подобало по праву. Во-первых, физически Цветаева не была совсем свободна. Она не могла отдавать много времени общению с близкими ей по духу людьми из-за семейно-бытовых забот. Во-вторых, если свободное время появлялось, Цветаева предпочитала отдавать его творчеству. В-третьих, у Цветаевой не было финансово-экономической свободы. Нехватка денег на насущное,   нехватка годами! – пресекала всякую свободу, которая хоть в малейшей степени зависела от них. В-четвёртых, особенности натуры самой Цветаевой тоже были препятствием к полноценному общению с окружающими: она страдала от отсутствия общения и одновременно жаждала одиночества. В-пятых, независимость духа Цветаевой, не только дышащего, где хочет, но и когда и как хочет. В-шестых, её личное предубеждение против многих эмигрантов. И, наконец, в-седьмых, общественно-политическая деятельность Эфрона.
Была ли Цветаева обескуражена кардинально изменившимся настроением Эфрона в отношении Добровольчества? Она молчит об этом. Она сдержана. Она скажет об этом потом, в послесловии к недоконченному «Перекопу», что доброволец остыл. Но она-то не остыла. Что бы ни говорил Эфрон, куда бы ни поворачивал, Цветаева останется при своём мнении. Она самодостаточна и независима в суждениях. Для неё Добровольчество было овеяно духом высокого героизма и самоотверженности. Таким оно  для неё и останется и после поражения. Тем более, после поражения. Поражение придаст Добровольчеству ореол мученичества и святости.
Цветаева знала, что мир изменяется и должен изменяться, но основополагающие принципы бытия должны оставаться неизменными. Среди этих принципов нет места бунту черни, бессмысленному и беспощадному, ведущему к разрушению основ бытия и растлению духа. Как и нет среди них места отречению и измене тому, чему ты всем обязан. Она ничем не была обязана революции. Она была всем обязана старому погибшему миру, который преданно любила и после его смерти. Тем более после его смерти! Она ощущала себя частью этого погибшего мира. Частью, случайно выжившей. Она не могла, подобно Эфрону, предать то, что любила, чему была обязана, и частью чего она себя ощущала.
После плевка на красный флаг, после мечты – неосуществленной – видеть повешенным коммуниста Закса (и всех остальных коммунистов тоже), ей ничего не оставалось, как покинуть страну, ставшую чужой. Цветаева осознала свой гражданский долг перед погибшей родиной. Этот долг она могла заплатить двумя способами: протеста и творчества. Удалясь из ставшей чужой страны, Цветаева словом отдаст последний долг Царской семье и Белой армии. И словом воздаст «по заслугам» революции и большевикам. И. Эренбург вспоминал, как Цветаева уехала из Советской России и встретилась в Берлине с Эфроном. Цветаева везла с собою рукопись книги «Лебединый стан»: «Её встреча с мужем была драматичной. Сергей Яковлевич был человек обострённой совести. Он рассказал ей о зверствах белогвардейцев, о погромах, о душевной пустоте. Лебеди в его рассказах выглядели воронами. Марина растерялась. В Берлине я с ней как-то проговорил ночь напролёт, и в конце нашего разговора она сказала, что не будет печатать свою книгу».71 Цветаевой тоже могла многое рассказать Эфрону о зверствах красных. И вряд ли она растерялась, слушая Эфрона. И если она и впрямь растерялась, то, наверное, не от рассказов о зверствах белых, а потому, что ей предстояло познакомиться с неизвестным для неё Эфроном, ибо он предстал перед нею отнюдь не лебедем, а действительно вороном, клюющим лебедей. Что бы ни сказала Цветаева Эренбургу при встрече в Берлине в мае 1922 года (если она вообще говорила это), факты противоречат сказанному Эренбургом. А факты таковы: в сентябре того же года Цветаева обращается к П. Б. Струве, редактору журнала «Русская мысль»: «Месяца два тому назад мною были переданы в редакцию «Русской мысли» стихи. Хотела бы знать об их судьбе и, если они приняты, получить гонорар».72
Речь идёт о стихотворениях из книги «Лебединый стан», переданных в редакцию «Русской мысли» в июне. П. Струве напечатал пять стихотворений под общим названием «Дон». По всей вероятности Цветаева пытается пристроить другие стихотворения «Лебединого стана» по другим редакциям, но то ей не удаётся. В декабре 1924 года Цветаева вновь обращается с просьбою к П. Струве, напоминая ему, что пять стихотворений он напечатал в своём журнале два года назад: «Обращаюсь к Вам за советом: у меня до сих пор не издана книга так называемых «контр-революционных» стихов (1917-1921 гг.),   все нашли издателей, кроме этой. Книжка небольшая, - страниц на 60. Некоторые из стихов печатались в «Русской мысли». Хотелось бы, чтобы она существовала целиком, потому что, с моего ведома, такой книги ещё не было. Левые издательства от неё, естественно, отказываются. Называется она «Лебединый стан», в России её – изустно – хорошо знали. <…> Вопрос оплаты здесь второстепенен, - мне важно, чтобы тогдашний голос мой был услышан».73 Эти строки свидетельствуют, что Цветаева не отказалась от мысли опубликовать книгу «Лебединый стан». Не только не отказалась, но укрепилась в этой мысли и настойчиво стремилась осуществить свою мечту. Ей было важно, чтобы её голос был услышан, чтобы все знали, что она думает о Добровольчестве и большевиках. Что голос «тогдашний» не означало, что её сегодняшний голос изменился. Просто, стихи были написаны – тогда, по горячим следам. Если бы Цветаева переменила мнение о Добровольчестве под воздействием «страшных» рассказов Эфрона, то вряд ли она стремилась опубликовать свои стихи. Цветаева видела глубокий смысл в опубликовании «Лебединого стана». Со Струве у неё ничего не вышло. Через два года Цветаева обращается к другому издателю. Даже вопрос оплаты её не волнует, лишь бы напечатали, так ей важно издать эту книгу. И это при тяжелейшем материальном положении. Цветаевой надо, чтобы её тогдашний голос был услышан теми в эмиграции, кто, подобно Эфрону, отшатнулся и отрёкся от собственного прошлого и от идеалов, которым служил. Публикацией «Лебединого стана» Цветаева дала бы понять всем эмигрантам – кто она на самом деле. Почему ей это важно мы рассмотрим позже. Когда очередная попытка издать «Лебединый стан» не удалась, Цветаева всё равно не оставляет надежды увидеть книгу опубликованной. Ещё через два года, в марте 1926 года,  она пишет письмо П. Сувчинскому, философу и одному из основателей евразийского движения: «Вечер прошёл удачно <…> Стихи доходили. Хочу на часть денег издать Лебединый стан, он многим нужен, убедилась».74
В Лондоне Цветаева выступала на вечерах, организованных Пен-клубом. Читала свои стихи, а также стихи Ахматовой и Пастернака. Но, видимо, денег, вырученных чтением стихов, не хватило на издание «Лебединого стана». Слишком было много «дыр» в семейном бюджете. Мечта Цветаевой так и осталась неосуществленной, а между там, издай она «Лебединый стан», может быть отношение к ней эмигрантов было бы иным. Этой книгой Цветаева всем дала бы понять, что поговорка «муж и жена – одна сатана» к ней с Эфроном не относится. Упорное желание Цветаевой опубликовать «Лебединый стан», скорей всего, проистекало из стремления противопоставить свою неизменяемую позицию в отношении революции, большевиков и Белого движения   статье Эфрона «О Добровольчестве», вышедшей в начале 20-х гг. Цветаевой не было дела до негативных сторон Добровольчества, на которые так упорно и старательно указывал Эфрон в своей статье. Цветаева знала правду. Добровольчество было для неё правильным и священным актом. Таким оно для Цветаевой осталось навсегда. Цветаева, без сомнения, рассказывала Эфрону о зверствах большевиков в ответ на его рассказы о зверствах белых. Но Эфрон остался глух и слеп к её рассказам, ибо он уже начал свой путь отступника. Между тем, многие белые офицеры, как и Цветаева, остались верны Добровольчеству и верили в лучшее будущее для России. Они мечтали об освобождении и возрождении России. В 1926 году в Белграде вышла отдельным изданием статья И. Ильина, философа и публициста, «Родина и мы». Автор писал: «Белая армия была права, подняв на них свой меч и двинув против них своё знамя, права перед лицом Божиим. И эта правота, как всякая истинная правота измеряется мерилом жизни и смерти: лучше умереть и мне и моим детям, чем принять красный флаг за своё знамя и предаться красному соблазну, как якобы «благому» делу. Лучше не жить, чем стать красным. Лучше медленно умирать в болезнях и голоде, чем принять это зло за добро и отдавать свои силы этому злу. <…> Скитаясь здесь, за границей, работая то в конторе, то на туземной службе, еле прокармливаясь, не доедая и болея, но, соблюдая белый дух – мы этим одним этим уже блюдём и строим нашу Россию».75 Честь соблюдения белого духа приняла на себя  Цветаева. Недаром же написала она о себе в годы революции:
Есть в стане моём - офицерская прямость,
Есть в рёбрах моих – офицерская честь.
И. Ильин подчёркивал, что белая идея не есть идея мести, а есть идея воссоединения и примирения, и что она содержит не реставрацию, а возрождение. Ильин сказал слово о революции, под которым охотно подписалась бы и Цветаева: «Революция есть развязывание безбожных противоестественных, разрушительных и низких страстей».76
Поскольку никто из издателей не взял на себя смелость и труд опубликовать «Лебединый стан», то Цветаева постаралась, чтобы её голос был услышан через другие произведения, в которых мысли об её отношении к революции и большевикам рассыпаны в изобилии. Эти произведения есть обличительные документы, свидетельствующие против революции и большевиков. На первый взгляд очерки Цветаевой вполне невинны: «Бальмонту», «Пленный дух», «Герой труда» и. т. д.
Возьмём, например, очерк «Бальмонту». Идёт описание юбилея К. Бальмонта во «Дворце Искусств». Что, казалось бы, невиннее! Но вот зазвучало в устах иностранных гостей слово «Интернационал», которое Бальмонт тут же предлагает заменить на слово «всенародный». Народу очень много. Кто-то протискивается с другого конца зала с креслом в руках и, мощно вознося его над головами присутствующих, мягко опускает рядом с Цветаевой. Цветаева восхищена силой и ловкостью мужских рук и спрашивает – кто это? Это – английский гость. И – в скобках, как бы вскользь, замечание: «(Кстати, за словом гость совершенно забываю: коммунист. Коммунисты в гости не ходят,   с мандатом приходят!). Топорное лицо, мало лба, много подбородка – лицо боксёра, сплошной квадрат». «Мало лба» – характеристика, конечно же, не случайная. У Цветаевой ничто не случайно в высказываниях и описаниях.
Однако как я уже говорила. Цветаева изо всех сил старается быть объективной в отношении коммунистов и, если ей удаётся подметить в них что-то нормально-человеческое и положительное, она не забывает об этом сказать, но в её высказываниях всегда есть подтекст: надо же! коммунист, а может быть иногда и нормальным человеком. Потому что, что же такое коммунист (он же: революционер, большевик, красный)? По глубочайшей сути своей – террорист и разбойник, лжец и растлитель, насильник и тиран. Цветаева знала, что такое красный террор, официально введенный осенью 1918 года после убийства Урицкого и покушения на Ленина. Конец террора был официально объявлен в феврале 1919 года, но это не означало, что он прекратился. Ч.К. был заменён на Г.П.У., которому по наследству досталась репутация и характер деятельности «чрезвычайки». Отношение большевиков к террору оставалось всегда неизменным. В целях устрашения населения они придавали террору широкую гласность и устрашающие воображение формы. Официальная теория красного террора, опубликованная осенью 1918 г. в «Правде» гласила: «От диктатуры пролетариата над буржуазией мы перешли к красному террору – системе уничтожения буржуазии как класса». Нечего и говорить, что под понятие «буржуазия» подпали все, кто был неугоден большевикам. Когда представители нейтральных держав в Петрограде написали протест, в котором выразили возмущение, что вооружённые люди днём и ночью  проникают в частные дома, грабят, арестовывают невинных людей и уводят их в тюрьму, где они бесследно пропадают, Чичерин, советский дипломат, ответил на этот протест, что иностранные представители должны не грозить возмущением цивилизованного мира, а бояться гнева народных масс всего мира, ибо «в России насилия употребляются во имя святых интересов освобождения народных масс». У каждого провинциального отдела Ч.К. , а затем Г.П.У. Были свои излюбленные приёмы пыток. В Харькове снимали скальпы и «перчатки» с рук арестованных. В Воронеже сажали пытаемых людей голыми в бочки, утыканные гвоздями, и катали. В Царицыне пилили кости пилой. В Полтаве и Кременчуге сажали на кол. В Екатеринбурге распинали и побивали камнями. В Одессе офицеров жарили в печи и разрывали пополам. В Киеве клали в гроб с разлагающимися трупами, хоронили заживо, потом через полчаса откапывали, чтобы полюбоваться результатом. Комиссия генерала Деникина, расследовавшая материалы по красному террору за 1918-1919 гг., пришла к ужасающей цифре: 1 766 118, истреблённых большевиками за эти годы. Среди истреблённых епископы и иереи, учителя и профессора, врачи и офицеры, солдаты и полицейские, помещики и интеллигенты, рабочие и крестьяне. Цифра истреблённых людей занижена, ибо в неё не входят случаи убийств, при которых была соблюдена процедура судебных трибуналов. К стенке ставили просто так, без вины или за ничтожную вину. Население страны трепетало в страхе за свою жизнь и за жизни близких. Вот из какой страны уехала Цветаева и ничуть не удивительно её искреннее изумление перед проявлениями нормального поведения коммунистов.
В очерке о Бальмонте Цветаева, устами Ф. Сологуба, высказывается о «равенстве, которого нет и слава Богу, что нет» И цветаевская ремарка: «Никогда не рукоплещущая, яростно рукоплещу». Рукоплескание Цветаевой в ответ на заявление, что равенства – нет, рукоплескание политическое, контрреволюционное, если позволительно так выразиться, ибо всякая революция, в том числе и русская, совершается под лозунгами свободы, равенства и братства.
В конце статьи приписка специально для Бальмонта: «Не заподозри меня в перемене фронта: пишу по-старому, только печатаюсь по-новому». (Цветаева не желала переходить на новую орфографию. Бальмонту она даёт понять, что не изменила своим взглядам.)
В очерке «Герой труда» о В. Брюсове, написанном тоже в Праге в 1925 году, Цветаева даёт себе полную волю, высказываясь о революции и большевиках. Размышляя о достоинствах и недостатках поэзии Брюсова, жёстко определяя его место в русской литературе, вспоминая о встречах с ним, Цветаева добирается до 1919 г.: «Был 1919 год – самый чумной, самый чёрный, самый смертный их всех тех годов Москвы». Характеристика, данная Цветаевой революционному времени и событиям укладывается в одно слово – ЧУМА. Цветаева повторит это слово неоднократно, упоминая о революции. Цветаева с удовольствием рассказывает в этом очерке (и не только в этом!), как на вечере, организованном Брюсовым, она читала в лицо залу, набитому большевиками, стихи о Белой Гвардии, где были строки: «Ура! За Царя!» И это в разгар красного террора! Рисковала? Конечно. Но в этом риске – вся Цветаева. Говоря последнее слово об умершем Брюсове, Цветаева подытоживает, что Брюсова ей жаль, как сломанный перворазрядный мозговой механизм и как одинокого волка (правда, как гнусного волка, по определению Бальмонта). В конце очерка Цветаева переходит к главному, что приходится часто сталкиваться с обвинениями Брюсова в продаже пера советской власти. (Сама Цветаева тоже обвиняла в этом Брюсова, назвав его «существом продажным» и даже «гадом» в письме к М. Волошину от 1921 г.). Цветаева в 1925 году уверяет, что Брюсов из всех 2перешедших или перешедших – полу» Брюсов единственный не предал и не продал, ибо его место – именно в СССР. Цветаева развивает эту мысль и доводит её до логического завершения. Главное в высказываниях Цветаевой то, что всякого, кто перешёл к большевикам и сотрудничал с ними, она считала подлецом, гадом и предателем. Коммунистическую идею Цветаева считала насильно навязанной России: «насильственной на Руси, бездушной коммунистической души». Цветаева определяет коммунистическое миросозерцание как миросозерцание воли и труда, арелигиозности, схематизации и упрощения. Миросозерцание, отбросившее в сторону другие ценности и идеалы: веру, честь, человеколюбие, сострадание, милосердие, бескорыстие и. т. д. Цветаева рассматривает коммунизм и большевизм как две категории. Она вскрывает политическую сущность каждого понятия с филологической точки зрения: «Здесь, более чем где-либо, нужно смотреть в корень (больш – comm  ). Смысловая и племенная разность корней, определяющая разницу понятий. Из второго уже вышел II Интернационал, из первого, быть может, ещё выйдет национал-Россия)». Коммунизм, говорит Цветаева, есть царство спецов, с принципами использования всего и вся. Понятие «использование» Цветаева ненавидела. Большевизм, с точки зрения Цветаевой, анационален; коммунизм – националистичен.
Дневниковые записи (1917-1920 гг.) Цветаевой – ценнейший обвинительный документ той эпохи. Одна из записей называется «Октябрь в вагоне» (1917 г.) Цветаева едет из Крыма в Москву. Стиль записей определён состоянием пишущей: «Горло сжато». Записи кратки, обрывочны, судорожны. Цветаева не знает, где в эти дни Эфрон и что с ним. Неопределённость, отсутствие информации делают её беспомощной. Ещё раз она повторит: «Горло сжато, точно пальцами». В вагоне – солдаты, мастеровые. Кусок хлеба не идёт Цветаевой в горло от отчаяния. Трое суток она не ест. Мастеровой участливо заговаривает с нею. Его устами дана характеристика событий: «Жалуется на сыновей: «Новой жизнью заболели, коростой этой. Вы, барышня, человек молодой, пожалуй, и осудите, а по мне – вот все эти отребья красные да свободы похабные – не что иное будет, как сомущение Антихристово. Князь он и власть великую имеет, только ждал до поры до часу, силы копил».
Сразу вспоминается строки из стихотворений:
Свобода! – Гулящая девка
На шалой солдатской груди!
-----------------
Ледяными глазами барса
Ты глядела на этот сброд.
------------------  
Белогвардейцы! Чёрные гвозди
В рёбра Антихристу!
Не нужно быть особенно наблюдательным, чтобы заметить сходство смысла и образов в речи мастерового, переданной Цветаевой, и её собственными стихотворениями (если, конечно, образ мастерового не есть художественный вымысел). Эфрон, слава Богу, оказывается дома, и Цветаева вечером того же дня везёт его в Крым к Волошину. Волошин рассказывает гостям «всю русскую революцию на пять лет вперёд: террор, гражданская война, расстрелы, Вандея, озверение, потеря лика, раскрепощение духа стихий, кровь, кровь, кровь…Волошин, впрочем, как и его гости, хорошо знали сценарий Французский революции. Все революции разыгрываются по одному сценарию. Тут и пророком быть не надо, чтобы всё предвидеть. На обратном пути в Москву Цветаева записывает обрывки разговоров простого народа, в которых преобладают сентенции вроде следующих: «офицер – первый подлец», «буржуи – юнкеря – кровососы», «дворяне, образованные да юнкеря проклятые, сволочь». Запомнился Цветаевой совет матроса: поменьше вспоминать о Христах и дачах в Крыму, ибо это время прошло. В вагоне висит непрерывная матерщина. В этих путевых заметках есть очень важная мысль. Собеседник спрашивает Цветаеву, с каким народом её супруг, с простым или нет? На что Цветаева отвечает, что её супруг – со всем народом. Собеседник её не понимает и Цветаевой приходится прибегнуть к помощи Евангелия: Как Христос велел: ни бедного, ни богатого, человеческая и во всех Христос. Вряд ли собеседник, чей ум был уже испорчен классовым учением Маркса, на этот раз понял Цветаеву. Быть только с простым народом, значит, не быть с оставшейся частью народа и противопоставить себя ей. Формула «быть с простым народом» для Цветаевой неприемлема.
Очерк «Вольный проезд» (1918 г.) – тоже красноречивое свидетельство тех времён. Цветаева описывает, как она отправилась поездом в Тамбовскую губернию за пшеном. Страх, который испытывают пассажиры поезда, это страх перед красноармейцами, как перед опричниками. Цветаева, оказавшись в компании тёщи своего приятеля-красноармейца и тёщиного сына, тоже красноармейца из реквизиционного отряда, оказывается как бы включённой в состав этого самого отряда, который попросту занимается грабежом населения. Цветаевой судьба дала посмотреть как бы изнутри на революционные события. Она попадает в самый настоящий разбойничий притон. Тёща, у которой сын красноармеец, хвастает, что у него на реквизиционном пункте ей полный почёт: «Один того несёт, другой того гребёт. Колька-то мой с начальником отряда хорош, одноклассники, оба из реалки из четвёртого классу вышли: Колька в контору, а тот просто загулял. Товарищи, значит. А вот перемена-то эта сделалась, со дна всплыл, пузырёк вверх пошёл. И Кольку моего к себе вытребовал. Сахару-то! Сала-то! Яиц! В молоке только что не купаются!». Вот где осуществлялись лозунги: кто был ничем, тот захапал всё. Цветаева не скупится на портреты красноармейцев. У сына чичиковское лицо, васильковые свиные прорези глаз, кожа под волосами ярко-розовая. Он напоминает Цветаевой смесь голландского сыра и ветчины. Внешность как бы свинячья, отражающая интересы и мир души красноармейца. Ночь все проводят в чайной. Ночью – обыск. Реквизиционный отряд ищет у хозяек чайной – старух – золото. Красноармейцы бесчинствуют: вспарывают подушки, перины штыками и деликатно обращаются к старухам: «Молчать, старая стерва!». Сынок-красноармеец приурочил обыск к приезду своей мамаши: «Нечто вроде манёвров флота или народа в честь вдовствующей Императрицы». Мамаше приятно, она получила бесплатное развлечение. Цветаева рассказывает, что два её спутника уехали в бывшее имение кн. Вяземского, где произошла зверская расправа с обитателями. Оставшись в обществе тёщи (т. е. мамаши красноармейца) и жены «опричника», Цветаева ведёт с последний разговор о золоте. Жена «опричника» сообщает, что Иося (муж) говорил ей, что всякая война ведётся из-за золота. И мгновенный мысленный рипост Цветаевой: «Как и всякая революция! Поняв, что золото у Цветаевой нет, но есть дети в Москве, «маленькая, наичернющая евреечка» выдаёт сентенцию чисто революционной пробы: «Да разве дети это такой товар? Все теперь своих детей оставляют, пристраивают. Какие же дети, когда кушать нечего? <…> Для детей есть приюты, Дети, это собственность нашей социалистической коммуны». Цветаева, приведя это глубокомысленное высказывание, не комментирует его. Что тут комментировать! Устами жены красноармейца большевизм сам себя обличает. Самое удивительное (и омерзительное) то, что, будучи сама состоятельной буржуазкой, эта бывшая владелица трикотажной мастерской, прислуги, квартирки, обстановки и капитальца, произносит: «обстановку мы распродали…Конечно, Иося прав, народ не может больше томиться в оковах буржуазии, но всё-таки, имев такую квартиру…». Эта дамочка, по наблюдениям Цветаевой, читала одну только книгу в жизни - «Капитал» Маркса. Читать романы ей запретил муж. Блестящая сатира? Нет, это сама жизнь в её бесстыдной, циничной и безобразной наготе; жизнь, какой её увидела и услышала Цветаева. От красноармейцев-буржуа-грабителей, чей разбой был санкционирован высшими большевистскими властями, Цветаева уезжает. Её путь лежит теперь в деревню. Крестьяне прижимисты, хитры, жадны. Боятся прогадать при обмене ситца на пшено или сало. Так и не обменяют, хотя ужасно нравится ситец, предложенный для обмена. Цветаева, вынужденная у хамки мыть в доме полы (слово»хам», неоднократно повторяемое Цветаевой равноценно в её устах словам «коммунист» и «буржуа»), в глазах всей этой гоп-компании ничтожество, пария, бедная (грошовые чулки, нет бриллиантов), из бывших людей, буржуйка, стриженная барышня. В ходу у этих грабителей поговорка: «Убить до смерти того, у кого есть сахар и сало!». И убивали! Цветаева пишет: «Сегодня опричники для топки сломали телеграфный столб». В этой фразе – вся разруха России; разруха бессмысленная, бестолковая и жестокая, совершаемая бывшими реалистами, не кончившими четвёртого класса, или вовсе нигде не учившимися. К чему им телеграфный столб! С утра опричники едут на разбой, который у них именуется экспроприацией. Часа в четыре являются с салом, сукном, золотом красные, бледные, потные, злые. После ужина – делёж награбленного. Вещи делили там, где их грабили. Дома делились впечатлениями. Грабили: купцов, попов, кулаков…Впечатлений   масса. Впечатления в основном от того,   у кого сколько видели (и потом награбили) добра. Спутник Цветаевой советует ей быстрее «сматываться», потому что красноармейцы друг на друга донесли. Ситуация типично советская! «Смотались» быстро, чтобы не быть замешанными в разборки. Таща свой тяжёлый мешок, Цветаева размечталась и мечты её совершенно контрреволюционные: «Снись, сон, так: телеграфные столбы – охрана, они сопутствуют. В корзинке не мука, а золото (награбила у этих  же). Несу его тем. А под золотом, на самом дне, план расположения всех Красных войск. Иду десятый день, уж скоро Дон. Телеграфные столбы сопутствуют. Телеграфные столбы ведут меня к…». К тем – к белым. Но телеграфные столбы выкорчёваны опричниками. И это – не сон, не мечта, а дикая реальность. В 1918 году Цветаевой предложили служить в советском учреждении – в Народном Комиссариате по делам национальностей. На второй день Цветаева изумлена странностью службы. Делать совершенно нечего. Сидишь за столом, упершись локтями в стол, и ломаешь голову, чем бы заняться, чтобы быстрее прошло время. Когда Цветаева просит у заведующего работу, она замечает, что он злится. Вот, оказывается, когда всё это началось! И продолжалось без малого семьдесят три года! Имитация деятельности, столь характерная для советских учреждений. Цветаева должна была составлять архив газетных вырезок. Кому это было нужно – неизвестно. Скорей всего, – никому. В 1918 году Цветаева поняла одну истину о революции, и всем потом предлагала совет: главное, понять, что всё пропало, тогда всё будет легко. Легко будет ходить в башмаках, в которых шнурки заменены верёвками. Легко будет носить мужскую, серую фуфайку, ибо больше нечего надеть. Легко будет после школ, гимназий, пансионов, гувернанток, иностранных языков вырезать из газет заметки и наклеивать их на большие листы картона, которые скоро сожгут за ненадобностью.
Главную – заветную! – мысль Цветаева вложит в уста молодой сотрудницы, с которой вместе служила. Отец этой сотрудницы служил швейцаром в одном из домов, где часто бывал Ленин. Сотрудница Цветаевой, бывая на работе у отца, часто видела Ленина, и мечтала убить его: «Идёт он мимо меня, Марина Ивановна, я: «Здрасьте, Владимир Ильич!» – а сама (дерзко-осторожный взгляд вокруг):   Эх, что бы тебя, такого-то, сейчас из револьвера! Не грабь церквей! (разгораясь): - И знаете, Марина Ивановна, так просто,   вынула револьвер из муфты и ухлопала!…(Пауза). – Только вот стрелять не умею… И папашу расстреляют…
Попади мой негр в хорошие руки, умеющие стрелять и умеющие учить стрелять, и, что больше,   умеющие губить и не жалеть – э-эх!..». Когда такие руки, умеющие стрелять, на Ленина найдутся, Цветаева запишет в дневнике, что к ней постучался в дверь незнакомый человек и, задыхаясь, сообщил, что Ленин убит.
   О!!!
   Я к Вам с Дону.
   Ленин убит и Сережа жив! Кидаюсь на грудь».
Как в стихотворении «Молвь». Э-эх! – досада. О!!! – восторг.
Этими своими возгласами Цветаева все свои политические взгляды обозначила ярче и точнее некуда. Через 5 ; месяцев службы Цветаева увольняется. Она сыта ею по горло. Цветаева отдаёт должное коммунистам, которые её на службе столь долгое время держали, хотя она ничего не делала. В царское время, размышляет Цветаева, её и дня бы не держали. Правда, в царское время чиновников вряд ли заставляли заниматься такими глупостями, как наклеивание газетных вырезок на листы картона. Цветаева пока ещё не догадывается, что при социализме имитация деятельности станет нормой. От коммунистов лично Цветаева «зла не видела». Может быть злых не видела, прибавляет Цветаева на всякий случай. «И не их я ненавижу, а коммунизм»,   утверждает она. Она не видела зла от тех, с кем встречалась. Цветаевой повезло не встречаться с коммунистами на поле боя, или в застенках Ч.К., или на их собраниях. Ей повезло не сталкиваться с коммунистами в 30-е годы. И, стараясь не говорить дурное о тех коммунистах, с которыми её столкнула судьба, Цветаева конечно права, потому что непосредственно они её ничего плохого не сделали. Но не любя коммунизма, Цветаева как-то прекраснодушно забывает или не хочет замечать, что каждый конкретный коммунист являлся проводником коммунистических идей в её стране, и так или иначе способствовал разрушению её любимого старого мира, и был причастен революции, разрушившей этот мир. Цветаеву всегда отличало великодушие по отношению к врагам. Она превосходно понимала, к тому же, что коммунисты бывают разные: есть опричники, есть люди по-своему совестливые, есть искренне заблуждающиеся, есть фанатики. Ненавидя коммунизм как принцип общественного устройства, Цветаева никогда не ненавидела всех коммунистов скопом, без разбору, зоологической ненавистью только за то, что её убеждения не совпадают с их убеждениями.  Цветаева смотрела не на ярлык, а на самого человека и судила о человеке не по ярлыку, и даже не по тому, кем сам себя человек считает, а по его поступкам. Приходится удивляться сегодня, что Цветаевой так повезло при её довольно-таки дерзком и рискованном поведении в присутствии коммунистов. То она радуется, не скрывая чувств, в присутствии Закса убийству Ленина, то читает полному залу большевиков стихи о белых, то прилюдно крестится в память об убиенном Царе, то в присутствии Луначарского читает монолог дворянина из своей пьесы и сожалеет, что читает не в лицо Ленину. Цветаевой повезло. И за меньшие грехи, а то и вовсе без вины людей в те годы ставили к стенке. Цветаеву судьба берегла. Цветаева рассказывает, что после чтения этой пьесы заведующий «Дворцом Искусств» заплатил ей 60 рублей. В те годы на 60 рублей можно было купить 6 коробок спичек. Цветаева заключает свой очерк «Мои службы» следующей фразой: «я на свои 60 рублей пойду у Иверской поставлю свечку за окончание строя, при котором так оценивается труд». Строй, будем надеяться, канул в вечность, а оплата труда при новом демократическом строе осталась как при социализме, и даже ещё хуже, чем при социализме. Цветаевская свечка за окончание советского строя – посильный вклад в дело его уничтожения.
В дневниковых записях 1918-1919 гг. есть у Цветаевой маленький рассказик – зарисовка из жизни. Идя с дочерью мимо церкви Бориса и Глеба, Цветаева замечает, что идёт служба и входит в церковь. Храм полон. Батюшка произносит речь, призывая прихожан по первому удару колокола в любой час дня и ночи бежать в храм и защитить святыню. Священник призывает воздеть голые руки  с молитвою и посмотреть – дерзнут ли враги идти с мечом на толпу безоружных людей. Сей воин Христов призывал костьми лечь на ступенях храма. Цветаева молится вместе со всеми, повторяя «Дай, Бог!». (Дерзнули враги! И храмы костьми легли, и священники, и паства!)
От храма на углу Борисоглебского переулка и Поварской улицы, где вместе с другими прихожанами молилась тогда Цветаева об избавлении страны от большевиков, осталась пустая ровная площадка. Храм большевики снесли. Священник, наверное, принял мученическую смерть. За годы революции и гражданской войны в России было уничтожено полмиллиона священников.
Ещё одно свидетельство страшных лет (1919-1920) «Чердачное». Цветаева описала один день своей жизни – день одинокой женщины с двумя маленькими детьми на руках среди революционной разрухи. Это описание невозможно читать без слёз: каждый такой день – борьба за выживание с неизвестным результатом в конце дня. И над всем этим ужасом борьбы за выживание – душевная жизнь поэта, страдающего от утраты старого мира и продолжающего писать стихи. И вопль этого поэта: «О, если б я была богата! <…> Раньше, когда у меня всё было, я и то ухитрялась давать, а сейчас, когда у меня ничего нет, я ничего не могу дать, кроме души – улыбки – иногда полена дров (от легкомыслия!) – а этого мало». И видение голодного Бальмонта – другого поэта – спасающегося от холода в постели, произносящего беспомощно: «О. это будет позорная страница в истории Москвы!». Бальмонт ошибался: позорная страница не только в истории Москвы, но в истории России! С 1917 по 1922 год Цветаева отчётливо осознала, кого, и что она ненавидит. Она ненавидела революцию, коммунизм, Ленина, комиссаров, террор, Ч.К., отдельно взятых большевиков, вроде Закса переметнувшихся к большевикам интеллигентов, и – буржуа, мещан, шкурников, хамелеонов.
Буржуа удостоились её ненависти за отсутствие, каких бы то ни было идеалов, кроме единственной мечты – разбогатеть любыми способами и сохранить богатство любыми путями при любом режиме. Интуиция подсказывала Цветаевой, что и революционер-большевик, и буржуа, которого большевики стремились извести, как класс – одного поля ягоды, ибо между ними нет принципиальной разницы. По определению В. Гюго, буржуа это удовлетворённая часть народа (материально удовлетворённая). Разницы нет, потому, что и простой народ, и революционер, и буржуа руководствуются низшими материальными интересами. Цветаева в своём понимании существа революции, гражданской войны и коммунизма придерживалась тех же взглядов, что и В. Соловьёв, полагавший, что причиной всякий войны и революции является зависть и корысть, а между миром буржуа и миром социализма нет принципиальной разницы, потому что: «То обстоятельство, что социализм <…> ставит нравственное совершенство общества в прямую и всецелую зависимость от его хозяйственного строя и хочет достигнуть нравственного преобразования или перерождения исключительно лишь путём экономического переворота, ясно показывает, что он в сущности стоит на одной и той же почве с враждебным ему мещанским царством – на почве господства материального интереса».77
Цветаева ставила духовные ценности выше материальных. Она служила духовным ценностям. Она их создавала сама. Больше того, материальные ценности для неё как бы вообще не существовали. Кстати, в этом тоже кроется причина её одиночества и непонимания современниками, страдавшими от утраты материальных ценностей в революцию. Цветаева говорила, что на деньги ей плевать, что она могла бы зарабатывать вдвое больше, но это для неё не главное, что нужно быть мёртвым, чтобы предпочесть деньги –творческой свободе, доброму имени, репутации честного человека.
Ненависть Цветаевой к коммунизму объясняется не только тем, что коммунизм ставит материальное выше духовного, но и тем, что коммунизм навязывает всем и каждому свои ценности при помощи самых отвратительных способов насилия над личностью. Сама сущность этого строя, распознанная Цветаевой со всей присущей ей прозорливостью, вызывала её глубокое отвращение. Схематизм, уравниловка, упрощение, стремление всё разнообразие жизненных форм втиснуть в мертвящую схему коммунистических догм, стремление уничтожить всё, что в эти схемы не укладывается, стремление установить главенство принципа коллективизма, стремление подавить личность и сделать мнение большинства, вне зависимости истинности или ложности этого мнения, первенствующим и преобладающим, стремление принцип количества поставить выше принципа качества, стремление поставить низшие формы жизни над высшими, стремление утвердить веру в человека и уничтожить веру в Бога – всё это было Цветаевой не только чуждо, но и враждебно. Несмотря на свою нелюбовь к буржуа, Цветаева предпочла жить в странах с демократическим и республиканским способами управления, которые обеспечивали хотя бы минимум свобод. Демократический строй «допускает, <…> хотя и с подчинённым значением существование и других жизненных начал».78
Нечего и говорить, что при монархии допускались разнообразные жизненные начала, вплоть до существования подозрительных политических кружков, партий, союзов, обществ, впоследствии этот строй и погубивших. Не признавая равенства в обществе, Цветаева отвергала самоё мысль, что низшее может управлять государством и лишать всех видов свободы – высшее. Цветаевой было понятно и близко высказывание В. Соловьёва: «различие состояний или классов не противно идее гражданского общества, если только взаимоотношение между ними определяется их внутренним качеством; но если группа людей, по природе более способных к трудам служебным, нежели к познанию и осуществлению высшей правды, получит преобладание в обществе и заберёт в свои руки все дела управления и воспитания народного, а люди истинного знания и мудрости будут принуждены посвящать свои силы материальным заботам, то при таком строе государство будет противоречить своей идее и потеряет всякий смысл. Государство низших сил души над разумом в отдельном человеке и господство материального класса над интеллектуальным в обществе суть два случая одного и того же извращения и бессмыслия».79
В двадцатые годы Цветаева сильно испортила свои отношения с эмигрантами. Живя под Прагой, Цветаева тяготилась своим вынужденным затворничеством. Она хотела расширить круг своих знакомых. В письме М. Цетлиной Цветаева объясняет почему она не любит общественности, но всё-таки должна бывать на людях: «Нынче еду в Прагу – заседание по делу патриарха Тихона. Ненавижу общественность: сколько лжи вокруг всякой правды! Сколько людских страстей и вожделений! Сколько раздражённой слюны! Всячески уклоняюсь от лицезрения моих ближних в подобном состояниях, но не показываться на глаза – быть зарытой заживо. Люди прощают всё, кроме уединения».80
Люди прощают не всё. Также они не прощают талант, неординарность, прямоту и независимость поведения и суждений. А поскольку всем этим Цветаева обладала в избытке, то нелюбовь окружающих её людей ей была обеспечена. В Праге Цветаева попыталась кое с кем подружиться и на первых порах преуспела. Друзей выбирала по склонности сердца: «дружу с эсерами, с ними НЕ душно. Не преднамеренно – с эсерами, но так почему-то выходит: широк, любит стихи, значит эсер. Есть ещё что-то в них от старого (1905 г) героизма. Познакомилась с Керенским, - читал у нас два доклада. <…> Мне он понравился, несомненность чистоты. Только жаль, жаль, жаль, что политик, а не скрипач. (NB! Играет на скрипке.) С правыми у меня (как у Серёжи) – холод. Тупость, непростительнейщий из грехов! Серёжа во главе студенческого демократического союза IV – хороший союз, если вообще есть хорошие. Из I безвозвратно ушёл. <…>Эсеры, это – Жиронда, Гуль,   а?».81
Из всех, кто окружал Цветаеву в те дни, эсеры не случайно вызывали её симпатию. Разумеется, было бы наивно думать, будто бы Цветаева симпатизировала им только потому, что эсеры любили стихи. Несомненно, её привлекали и их политические взгляды.
Большая Советская Энциклопедия, изданная в 1947 году, даёт следующую характеристику партии эсеров: контрреволюционная, антинародная, буржуазная, выступает за сохранение капитализма, требовала продолжения войны, поддерживала контрреволюционный заговор Корнилова. Поддерживала поход Краснова на Петроград, руководила контрреволюционным мятежом в Петрограде, вела борьбу против Советской власти, организовала покушение на Ленина, организовала убийство Урицкого и Володарского. Такая партия, активно выступающая против большевиков и их режима, не могла не нравиться Цветаевой. Сравнение эсеров с Жирондой показывает, с каким уважением Цветаева относилась к партии Керенского, как высоко ставила их политические устремления и нравственность. Историк Карлейль, давая характеристику жирондистам, говорил, что они люди даровитые, с философской культурой, добропорядочного поведения. 2 июня 1793 года они утратили власть, и начался период якобинской диктатуры. Трагедия жирондистов была в том, что  «они делали республику добродетелей, во главе которой стояли бы сам, и, а получили республику силы, во главе которой стояли другие».82 Пока Эфрон меняет один союз на другой, Цветаева присматривается с симпатией к эсерам; в отношении союзов она замечает как бы вскользь «если вообще есть хорошие». Всякая попытка людей объединиться в партии и союзы вызывает её настороженность. С эсерами, по крайней мере, было всё понятно. Они на деле уже доказали своё неприятие большевиков и их режима. С союзами дело обстояло иначе. Их цели и задачи не были отчётливы. И Цветаева настораживалась: не свора ли? Правые отталкивали её своим консерватизмом. Цветаева понимала, что монархия сокрушена, и что, когда большевики падут, России нужно будет новое государственное устройство. Цветаева, по всей вероятности, не видела причин, почему бы этому новому государственному устройству не быть похожим на французское или чешское, лишь бы оно обеспечивало свободу выбора, свободу творчества и свободу личности. Эсеры с их программой, как ей казалось, могли обеспечить в России новый государственный порядок. Эсеры хотели построить свободное демократическое государство и собирались добиваться своей цели при помощи гуманных средств.
Эсеры нравились Цветаевой и как люди и как политики. Тем горше будет ей сознавать их отчуждение от неё. Они станут её сторониться.
Между тем в журнале «Благонамеренный» №2 от 1926 года вышла статья Цветаевой «Поэт о критике». В эмигрантской печати поднялась буря. Независимость суждений о поэзии, ясность, точность и глубина мысли, и показавшийся высокомерным отзыв о критиках вызвали эту бурю. У Цветаевой немедленно появились оппоненты и недоброжелатели даже среди тех, кто недавно симпатизировал ей. Многие были задеты за живое. Цветаева живописует раскаты этой бури в письме к А. Тесковой: « Грызли меня: А. Яблоновский, Осоргин, Адамович (впрочем, умеренно, втайне сознавая мою правоту) и…Пётр Струве, забыв на секунду и Кирилла и Николая Николаевича.  Ни одного голоса в защиту. Я вполне удовлетворена».83
Говоря о тоне статьи Цветаевой, И. Кудрова пишет: «это была спокойно-уверенная тональность мастера, размышляющего о своём мастерстве».84
Цветаева писала об этих событиях также Б. Пастернаку. Нет никакого сомнения в том, что, знай, Цветаева, как встретят её статью, она всё равно напечатала бы её.
Среди тех, кто не травил Цветаеву, но промолчал в ответ на травлю, были эсеры, с которыми она дружила. Невмешательство друзей обдало её как холодным душем. Невмешательство походило на предательство. Цветаева жалуется Тесковой: «Больно (не очень, но всё-таки) что эсеры, которых я считала друзьями: Сталинский, Лебедев, Слоним – ничего для меня не сделали, даже не попытались. Реально: вступись они – меня бы не сократили на половину, душевно не понимаю такого платонизма в любви. Их поведение для меня слишком лирично».85
Во всей этой истории нет никакой политической интриги, а между тем, Цветаева с обидой подчёркивает политическую принадлежность тех, на чью поддержку рассчитывала. Ясно, что чрезмерный «лиризм» эсеров даром им не пройдет. Вряд ли Цветаева стала после всей этой истории доверять им как людям и как политикам. Её доверие к ним было поколеблено. Не сомневаюсь, что обида Цветаева была настолько глубока, хотя она уверяет Тескову, что ей не очень больно, что недоверие Цветаевой распространилась и на политические воззрения эсеров, по той простой причине, что мы и наши убеждения представляем неразрывное единство. Если эсеры могли не вступиться за обижаемого друга (женщину, поэта), то с точки зрения обижаемого, их нравственная позиция представляется весьма двусмысленной.
Литературная эмиграция, задетая за живое, с этого времени будет пристально следить за Цветаевой-поэтом. Литературная эмиграция будет ждать и скоро дождётся. У неё появится возможность отыграться. Цветаева опубликует свои вещи в журнале «Вёрсты». В июне 1926 года Цветаева напишет Б. Пастернаку: «Вёрсты эмигрантская печать безумно травит. Многие не подают руки. (Ходасевич первый)».86
Почему-то вспоминается З. Гиппиус, не подавшая руки А. Блоку после «Двенадцати». С Ходасевичем отношения потеплеют. Он был большой поэт и умён. Они с Ходасевичем были «из одной семьи». Остальные остались непримиримы. К тому же Цветаева сама подливала масло в огонь. Например, участием в журнале «Своими путями», а позже в «Вёрстах». Об истории учреждения этих журналов достаточно полно сказала И. Кудрова в книге «Марина Цветаева. Годы чужбины». Литературная эмиграция, считавшая себя ядром литературной жизни, с брезгливостью отнеслась к тому, что в этих журналах печатались произведения советских прозаиков и поэтов.
И. Бунин в газете «Возрождение» задал риторический вопрос о спонсоре «Вёрст», намекая на то, что спонсором, конечно, была советская Москва.
Цветаева напечатала в «Вёрстах» «Поэму горы», а до этого в журнале «Своими путями» она напечатала очерк о Бальмонте, кое-какие стихи и ответила на анкеты, предложенные редакцией.
Кстати, об анкетах. Прочитав ответы Цветаевой, можно было бы не сомневаться в её антисоветской позиции. Во-первых, это заявление о том, что Россия – внутри, а не вне, и не надо бояться тому, в ком она внутри, потерять её. Во-вторых, заявление, что это писателям бытовикам нужно любыми средствами в России быть, а лирикам лучше видеть Россию издалека. В-третьих, о любви к Родине, «сплошь на уступках». Именно в этой анкете Цветаева сказала о гражданском подвиге Гумилёва, и подивилась героической жизнеспособности, так называемых, советских писателей, «пишущих, как трава растёт из-под тюремных плит,   невзирая, и, вопреки». Но её не слушали. Сам факт участия Цветаевой в этих журналах, подозреваемых в просоветских симпатиях и настроениях, воспринимался как вызов той части эмиграции, которая считала себя непримиримой с советским режимом. Цветаева искренне хотела поддержать журнал «Своими путями», редактируемый Эфроном, и «Вёрсты», редактируемый Святополк-Мирским. Надо признать, что ни Бунин, ни Гиппиус не ошиблись, когда унюхали запах советской серы, которым отдавали страницы этих журналов. Имена Цветаевой и Ремизова, поэта и писателя, безупречных в своём антисоветизме, нужны были редакторам этих журналов в качестве ширмы, ибо журналы эти занимались «грязным делом разложения эмиграции изнутри»,   как писал А. Крайний (З. Гиппиус). Вывод А. Крайнего, что данная группа идёт к соединению не с Россией и не с русской литературой, а с Советами, был совершенно правилен. И Святополк-Мирский и Эфрон уже в эти годы с вожделением поглядывали в сторону страны Советов, мечтая о советском гражданстве. Оба и уедут туда, куда их влекло. То, что Цветаева печатается в этих изданиях, компрометирует её в глазах литературного эмигрантского Олимпа. Это был весьма опрометчивый её шаг, но она этого не понимала, поскольку не подозревала, что Эфрон вовлекает её в свои опасные игры, которые приведут к самым плачевным результатам. Между тем, единственным желанием Цветаевой было поддержать Эфрона в этом начинании, которое казалось ей перспективным. Что касается печатания произведений советских писателей в эмигрантских журналах, то к этому она относилась спокойно, поскольку не ставила знака равенства между большевиками и писателями. Она полагала, что творчество должно быть свободно от идеологий.
Роман Цветаевой с эсерами закончился в середине 1926 года. Цветаева начинает оглядываться вокруг, чтобы хоть к чему-то прислониться (участвовать в каком-либо движении – не её дело, но прислониться – другое дело). Поэт всё-таки должен опираться на что-то земное. Быт – земное явление, но опорой быть не может, ибо слишком скучен, сер и пресен. Нужна опора вне бытовая, общественно-солидная, с высокими целями. Цветаева общественности не любит, но это не значит, что она ею совершенно не интересуется. Напротив, весьма интересуется. Быт – необходимость, рабство. Общественно-полезная деятельность это брак по любви, свобода выбора, поэтому предпочтительнее была в качестве земной опоры. Не забудем, что Цветаева во всём любила определённость и чёткость.
Твёрдость убеждений была среди ценностей Цветаевой. Ясно одно, что в двадцатые года она стремится политически определиться в отношении будущего устройства России. Также совершенно ясно, что советский режим она отвергает бесповоротно и бескомпромиссно.
Цветаеву волновало будущее России. Несмотря на разгром белых, она надеялась, что большевики явление временное, что белое офицерство соберёт силы для новых битв и победит. А о новом государственном устройстве России нужно думать заранее. И хотя Цветаева была поэтом, ей не было безразлично, каким это новое государственное устройство будет.
Она понимала, что монархия вряд ли будет реставрирована после сокрушительного удара. Эсеры, совершившие буржуазную февральскую революцию, могли бы привести Россию к демократии. Цветаева весьма уважала А. Керенского, напоминавшего ей Наполеона. Недаром на вопрос анкеты, предложенной газетой «Возрождение» Цветаева отвечает, что на Новый год желает для России Бонапарта. Гипотетический российский Бонапарт мог бы впоследствии короноваться и стать основателем новой правящей династии. Во всяком случае, ответ Цветаевой наводит именно на эти размышления. Разочаровавшись в эсерах, Цветаева стала присматриваться и прислушиваться к новым перспективным идеям государственного устройства. В 1927 году Цветаева впервые упоминает о евразийцах: «В Париже у меня друзей нет   и не будет. Есть евразийский круг – Сувчинский, Карсавин, другие – любящий меня «как поэта» и меня не знающий – слишком отвлечённый и учёный для меня».87
Теперь Цветаева осторожна и не спешит называть евразийцев, как эсеров, друзьями. В евразийский круг она вошла, потому что в нём вращался Эфрон. Люди в евразийском кругу были солидные, учёные: философы, историки, общественные деятели. С ними ей было немножко скучно, но они вызывали уважение и интерес к своим идеям. Евразийцы могли стать альтернативой эсерам. Евразийское движение, возглавляемое Г. Флоровским, П. Сувчинским, Н. Трубецким и др., возникло, в начале 20-х гг., и с течением времени оно набирало силу и становилось всё популярнее. Именно в то время, как Цветаева переживала «развод» с эсерами, Эфрон, ещё живя в Чехии, присоединился к евразийцам.  Он принимает деятельное участие в создании евразийского клуба в Париже. И. Кудрова объясняет тяготение Эфрона к евразийскому движению народовольческой деятельностью его родителей. Он нёс в себе это тяготение, по выражению И. Кудровой, «почти генетически». С этим невозможно не согласиться. Это видно уже в статье Эфрона «О Добровольчестве». С этим утверждением нельзя не согласиться ещё и потому. что евразийское движение Эфрон понял весьма своеобразно и быстро сообразил, как его использовать в своих целях. Его целью стала – Советская Россия. Евразийство привлекало Эфрона своей новой народной силой, возможностью связи с Советской Россией, осознанием русского культурного своеобразия, которое они видели во всём: от географических особенностей до религии.
К 1926-1928 гг., как пишет Г. Флоровский: «Белый порыв распался в страстной торопливости, отравленный ядом «междоусобной брани». Нравственное негодование не перегорело в смирение, не просветлило в вещей зоркости трезвенной думы».88 Именно поэтому многие бывшие белые соблазнились идеями евразийства. Если вначале у этого нового движения не было никаких практических задач, речь шла только о национальном возрождении через православие и через понимание России не как Европы или Азии, а как некоего особого материка – Евразии, то во второй половине 20-х гг. с приходом в это движение не-философов, а людей жаждущих быстрого практического результата: П. Сувчинского, Д. Святополк-Мирского, К. Родзевича, В. Сеземана, Э. Литауэр, С. Эфрона и др., в структуре этого движения «стали отчётливо проступать черты партии ставящей перед собою практические действенные задачи и имеющей своё Политбюро».89
Что представляло собою евразийское движение до того, как в него вторглись господа практики с просоветскими настроениями? Н. Бердяев90 говорит, что евразийство было прежде всего направлением эмоциональным, а не интеллектуальным, и эмоциональность его была реакцией на происшедшую катастрофу. Евразийцы чувствовали, что начинается новая историческая эпоха. Они провозгласили примат культуры над политикой. Они почувствовали, что Европа перестаёт быть монополистом культуры, что народы Азии вновь войдут в поток мировой истории. Евразийцы защищали достоинство России и русского народа против того поругания, которому он предавался и русскими людьми и людьми Запада. Евразийцы стояли вне «правых» и «левых»! Они не связывали православие и русский национальный дух с определённой государственной формой, например, с самодержавной монархией. Они были согласны на республику, если она будет православной и национальной. Евразийцы были не демократического, но народного направления и учитывали значение народа в будущем строе России. Евразийцы признавали, что революция произошла и что с этим фактом нужно считаться. Ничто дореволюционное уже было невозможно, возможно лишь послереволюционное. Евразийство пыталось быть послереволюционным направлением, и в этом была его несомненная заслуга и преимущество перед другими направлениями, поскольку они глядели реалистичнее других на события. Евразийцы могли сыграть важную политическую роль в будущем. Таким видела и принимала евразийство Цветаева. Идея православной национальной республики была ничуть не хуже того демократического государства, которое хотели создать эсеры. И первое, и второе было вполне приемлемо, если была невозможна монархия, лишь бы не социалистическое государство, задуманное большевиками. В конце концов, большинство европейских государств имели республиканское или демократическое государственное устройство. Почему бы и Россия не могла перенять их опыт. Однако были и подводные камни евразийства. Это опасность националистически замкнутой культурно-политической модели государства. Н. Бердяев предупреждал, что современное евразийство враждебно было всякому универсализму, а между тем, в мире происходили процессы универсализации, подобно тому, как это происходило в эллинистическом мире. Евразийцы хотели отгородиться от Европы. Тем самым они отрицали вселенское значение православия и мировое призвание России, как великого государства мира, соединяющего в себе Запад и Восток. Евразийцы были, в сущности, антиевразийцы, ибо они намеревались создать замкнутую восточную азиатскую культуру. Вряд ли Цветаева вникала во все эти тонкости. Она принимала евразийство в целом. Ни Бердяев, ни тем более Цветаева не заметили другой, куда более реальной и близкой опасности, грозившей евразийству. Бердяев утверждал, что евразийцы стоят вне левых и правых политических группировок, но это уже не было правдой. Левые уже вторглись в это движение, раскалывая его. Этот раскол внёс Эфрон, возглавлявший левую группировку.
Как только стало ясно, но левая группировка преследует совсем не те цели, которые ставило евразийское движение, от него отошли в 1928 теоретики, основавшие это движение. Разрушительная роль, которую сыграл Эфрон, была роковой для евразийства. В начале июня, после выхода первого номера «Вёрст», Эфрон изложил Сувчинскому свою программу новой издательской деятельности на иностранных языках. Программа предусматривала не пропаганду евразийства, а пропаганду евразийцами советского дела. Для советского дела Эфрон окончательно созрел. Он пленился идеей «народной большевистской стихии», которая стала ему бесконечно милее и дороже белой идеи. Ничего об этом пока ещё Цветаева не знает. Она искренне верит, что Эфрон хлопочет о создании в будущей России, после уничтожения советского режима, православной евразийской республики. Она не знает, что Эфрон хлопочет совсем о другом. В 1927 году Цветаева пишет Тесковой: «Серёжа в евразийство ушёл с головой. Если бы я на свете жила (и, преступая целый ряд других «если бы») – я бы, наверное, была евразийцем. Но – идея государства, но российское государство во мне не нуждается, нуждается ряд других вещей, которым и служу…».91
Эфрон ушёл с головой не в евразийство, а в большевизм. Цветаева пока ещё в неведении относительно его деятельности. Евразийство ей нравится. Её признание многозначительно. Если бы она не была поэтом, то могла бы войти в это движение и поддерживать его. Но российское государство не нуждалась в ней как в политике. У Цветаевой была другая жизненная цель. Её призвание было – быть поэтом. А служить и поэзии и политике (и чему бы то ни было ещё) было для неё немыслимо. Двум богам служить она не могла. Но относиться с симпатией (или с антипатией) к тому, что было за пределами поэзии, было её право. Прежде Цветаева говорила «дружу с эсерами». Теперь она не скажет «дружу с евразийцами». Она скажет иначе «окружена евразийцами», как остров, окружённый водой. Цветаева была слишком трезва, чтобы не понимать, что, пока в России правят большевики, теория евразийства так и останется теорией. Говоря о том, что государство в ней, поэте, не нуждается, Цветаева затрагивала очень важный для неё вопрос отношений поэта с государством. В 1931 году она запишет в своём дневнике: «Поэт не может служить власти – потому что он сам власть,
причём власть – высшего порядка, сила – высшего порядка
Поэт не может служить силе – потому что он сам – сила.
Поэт не может служить народу – потому что он сам – народ.
Поэт не может служить, потому что он уже служит, целиком служит. <…>
Единственный, кому поэт на земле может служить – это другому, большему поэту.
Гёте некому было служить. А служил – Карлу-Августу.
Почему государи не служат поэтам? Не Людовик ХIV – Расину? Разве Людовик выше? Разве Людовик думал, что выше?
Droit divin, но поэт – больше, явнее droit divin – над человеком: droit divin – над самим поэтом: droit divin Андерсена извлекшее из гроба служившего ему колыбелью. Гейне – из еврейской коммерческой гущи, всех нас   <пропуск одного-двух слов>  извлекшее и поставившее».92
Это мнение поэта. Любопытно было бы, если это было бы возможно, услышать мнение государства: кто кому должен служить.
В 1932 году Цветаева вновь вернётся к этой теме: «Поэт не может воспевать государство – какое бы ни было – ибо он – явление стихийное, государство же – всякое – обуздание стихий. Такова уже природа нашей породы, что мы больше отзываемся на горящий, чем на строящийся дом. <…> Я позволяю «организовывать свои стр  асти» только своей совести, т. е. – Богу. Чем государство выше меня нравственнее меня, чтобы оно организовывало мои страсти? <…> Должно повиноваться Богу, а не человекам».93 Что было делать с такими взглядами Цветаевой в Советском государстве; в государстве, которое требовало от поэтов воспевать себя и приняло на себя функции организации не только поэтовых страстей, но жизни всех без исключения граждан?!
Размышляя об евразийских идеях, принимая их, Цветаева и здесь отгораживается от гипотетического евразийского государства: «есть вещи дороже следующего дня страны, даже России. И дня, и страны.
В порядке действительности и действенности евразийцы – ценности первого порядка. Но есть порядок  над-первый auclessus de melee, - мой. Я не могу принять всерьёз завтрашнего лица карты, потому что есть послезавтрашнее и было – сегодняшнее и, в какой-то день, совсем его не будет (лица). Когда дерутся на улицах – я с теми или с другими, сразу и точно, когда борьба отвлечённая, я (честно) ничего не чувствую, кроме, было, есть, будет».94 Да, Цветаевой нравятся мысли евразийцев, и пусть будет евразийское государство, но себя – поэта – в любом государстве Цветаева ставит вне государства. Она не хочет служить и не будет служить никакому, даже самому замечательному и справедливому государству, ибо поэт служит стихиям или идеям, но только не политическим. Поэзия – выше политики. Поэзия – выше государства. Поэт – выше политика или правителя. Поэт -  над схваткой. Цветаева прежде отзывалась о Карсавине, что он слишком отвлечённый и учёный, но потом она стала отзываться так о евразийстве в целом. В письме к Тесковой Цветаева жалуется, что в Париже её ненавидят почти все, пишут всякие гадости, всячески обходят.  Хотя Цветаева нигде в общественных местах почти не бывала, тем ни менее о ней помнили и, как её кажется, ненавидели. Цветаева понимала причины этой ненависти: «Пресса (газеты) сделали своё. Участие в Вёрстах, муж-евразиец и, вот в итоге, у меня комсомольские стихи и я на содержании у большевиков».95
Цветаева ещё не вполне понимает, что муж её не столько евразиец, сколько «возвращенец», как тогда выражались. Эмиграция уже поняла, кто такой Эфрон. Эмиграция думает, что Цветаева разделяет политические взгляды супруга. Отсюда и неприятие и ненависть, которую прежде всего эмиграция распространяла на Эфрона, как на перебежчика и отступника.
Проходит полгода, и Цветаева вновь возвращается к теме евразийства: «Читаете ли Вы травлю евразийцев в Возрождении, России, Днях? <…> Я вдалеке от всего этого, но и моё политическое бесстрастие поколеблено. То же самое, что обвинять меня в большевицких суммах! Так же умно и правдоподобно».96
Эмиграция давно и настойчиво твердит об этих большевистских суммах, и кто поручится, что их не было в 1926-1927 годах?! В начале 1928 года Цветаева уже скучает в кругу евразийцев: «Новый год встречала с евразийцами, встречали у нас. Лучшая из политических идеологий, но…что мне до них? Скажу по правде, что я в каждом кругу – чужая, всю жизнь.  Среди политиков также, как среди поэтов. Мой круг – круг вселенной (души: то же) и круг человека, его человеческого одиночества, отъединения. И ещё – забыла! – круг: площадь с царём (вождём, героем). С меня – хватит. Среди людей какого бы то ни было круга я не в цене: разбиваю, сжимаюсь. Поэтому мне под Новый год было пустынно. (Чем полней комната – тем…)».97
«Лучшая из политических идеологий» – эта оценка многого стоит в устах Цветаевой. Но даже лучшая из политических идеологий всё-таки так далека от интересов Цветаевой-поэта. В августе из Понтийяка, где она отдыхала. Цветаева напишет Тесковой, что из русских там были все евразийцы, но их слишком много, а она скучает, как никогда – одна.
В июле 1928 года евразийцы надумали выпускать свой собственный еженедельник «Евразия». Спонсором вызвался быть английский миллилонер Сполдинг, друг евразийца П. Малевского-Малевича. Идеологами издания были Савицкий, Трубецкой и Сувчинский. Савицкий жил в Чехии. Трубецкой постоянно разъезжал по Европе. Дело прочно взял в свои руки Сувчинский. Сувчинский был ориентирован на Советы. Когда первый номер «Евразии» был подготовлен, Савицкий, приехавший специально в Кламар, где была редакция, поглядеть на него, пришёл в шоковое состояние.
И было от чего. Вместо программы евразийцев, где ведущими объявлялись религиозные начала общественной жизни – православие, красовались рассуждения о марксизме, «который следовало расширить и использовать» и. т. п. Одного только рассуждения о марксизме хватило бы на шок евразийца-теоретика, о марксизме и не помышлявшем.
В Кламар приехал и другой теоретик-евразиец профессор права Н. Алексеев. Он присоединился к негодующему Савицкому. Разгорелся скандал. Теоретики-основоположники евразийцы   против кламарцев лже-евразийцев, выступающих с позиций марксизма и за Советы.
Масло в огонь нечаянно подлила Цветаева, поместившая на страницах этого первого номера «Евразии» своё приветствие В. Маяковскому. Савицкий был против того, чтобы помещать это приветствие хотя бы в первом номере еженедельника.
Против, выступили Трубецкой, приславший в Кламар телеграмму с требованием снять этот материал.
Требования обоих теоретиков Сувчинский проигнорировал. «Евразия» выйдет в свет в том виде, в каком его запланировал Сувчинский.
Что же так возмутило Савицкого и Трубецкого в приветствии Цветаевой – Маяковскому? Осенью Маяковский был в Париже и выступал с чтением своих стихов в Cafe Voltaire. Цветаева слушала Маяковского после чего и вдохновилась на коротенький, но выразительный текст приветствия, в котором вспоминает, что накануне своего отъезда из Советской России она встретила Маяковского и спросила, что от него передать Европе. Маяковский ответил, что, правда   здесь. После слушания стихов Маяковского 7 ноября 1928 г. Цветаеву на выходе из кафе кто-то спросил, что она скажет о России после стихов Маяковского. Она ответила, что, сила – там.
И. Кудрова совершенно права, говоря, что сила не такая уж безусловная похвала в устах Цветаевой. Больше скажу! Совсем не похвала! Вспоминается русская поговорка: сила есть, ума не надо. Цветаева не подтверждает и не поддерживает мнения Маяковского, что правда в Советской России. Не о правде говорит Цветаева, а о грубой силе, которая действительно была у Советской России. Сила не есть правда. В Советской России – сила и ложь. В эмиграции – слабость и, правда. Правда, не всегда подкреплена силой. Это давно известно. Стоило только правильно расставить акценты, правильно понять то, что хотела выразить Цветаева, стоило дать соответствующий комментарий и не было бы никакого возбуждения умов. Однако всех захлестнули эмоции. Хочет Цветаева или не хочет, но она невольно стала эпицентром кипения политических страстей. Она выразила не только своё отношение к Маяковскому, но через Маяковского отношение к Советской России. И нечаянно отношение к эмиграции. Эмиграции не понравилось, что в Советской России – сила. Это подразумевало, что советский режим крепок в данный момент и может продлиться, а силы эмигрантов слабы. К сожалению, это было горькой правдой. Цветаева, может быть для самой себя нечаянно и неожиданно, высказала фразу, смысл которой оказался профетическим. Цветаева своим поступком показала, что ценит личность и поэта вне зависимости от его (и своих собственных) политических пристрастий. Она показала (уже в который раз!) своё великодушие и благородство, возвышенный строй души. Но она показала также и независимость своего мнения от мнения эмигрантов, для которых Маяковский был глашатаем и полпредом советского режима.
Никто не понял Цветаеву. Хуже всего было то, что её не понял и Маяковский, ради которого Цветаева пожертвовала своей репутацией в эмигрантских кругах. К сожалению, Маяковский неоднократно проявлял себя по отношению к Цветаевой, как неблагодарный человек, и, что ещё горше, как хам. Отзыв о Маяковском А. Тесковой   «грубый сфинкс»   это и есть – хам – только в мягком варианте. И. Бунин в «Окаянных днях» описал поведение Маяковского на банкете в честь финнов, открывших выставку картин в Петрограде в 1919 году. Банкет вылился в «гомерическое безобразие» (Бунин), благодаря Маяковскому. Собрался цвет русской интеллигенции, был даже посол Франции: «И надо всем возобладал «поэт» Маяковский. Я сидел с Горьким и финским художником Галленом. И начал Маяковский с того, что без всякого приглашения подошёл к нам, вдвинул стул между нами и стал есть с наших тарелок и пить из наших бокалов. Галлен глядел на него во все глаза – так, как глядел бы он, вероятно, на лошадь, если бы её, например, ввели в эту банкетную залу. Горький хохотал. Я отодвинулся. Маяковский это заметил.   Вы меня очень ненавидите? – весело спросил он меня. Я без всякого стеснения ответил, что нет: слишком было бы много чести ему. Он уже раскрыл было свой корытообразный рот, чтобы ещё раз что-то спросить меня, но тут поднялся для официального тоста министр иностранных дел, и Маяковский кинулся к нему, к середине стола. А там он вскочил на стул и так похабно заорал что-то, что министр оцепенел. Через секунду, оправившись, он снова провозгласил : «Господа!» Но Маяковский заорал пуще прежнего. И министр, сделав ещё одну и столь же бесплодную попытку, развёл руками и сел. Но как только он сел, встал французский посол. Очевидно, он был вполне уверен, что уж перед ним-то русский хулиган не моет не стушеваться. Не тут-то было! Маяковский мгновенно заглушил его ещё более зычным рёвом. Но мало того: к безмерному изумлению посла, вдруг пришла в такое дикое и бессмысленное неистовство и вся зала: заражённые Маяковским, все ни с того, ни с сего заорали и стали бить сапогами в пол, кулаками по столу, стали хохотать, выть, визжать, хрюкать и – тушить электричество».98
Верующий человек сказал бы, что в Маяковского бес вселился в эту минуту, а с лёгкой руки Маяковского – во всех в этой зале.
То, что Маяковский был хам и хулиган, не умаляло его поэтического таланта, но умаляло его достоинство человека. Маяковский-человек много уступал Маяковскому-поэту. В этом, кстати, отличие Маяковского от Цветаевой. В Цветаевой поэт и человек стояли на одной и той же высоте, не уступая друг другу. И. Кудрова пишет про приветствие Цветаевой Маяковскому: «Но, конечно, вызов тут был. И звук пощёчины был достаточно слышен. Пощёчины ни просоветской, ни противосоветский».99
И. Кудрова, правда, не поясняет, что это была за пощёчина и кому она предназначалась, и на чьей щеке запечатлелась. Мне кажется, что пощёчина была запечатлена на физиономии эмиграции. Так Цветаева выразила свою досаду, с одной стороны, на ту часть эмиграции, которая предавала белое дело, а, с другой стороны, на ту часть эмиграции, которая, как казалось Цветаевой, ничего не делала для того, чтобы продолжать борьбу с большевиками. Цветаевой казалось, что ничего не происходит. Бездействуют эсеры. Говорят о гипотетическом будущем России евразийцы. Сложили оружие белые офицеры. А время идёт. На этом фоне всеобщего застоя энергичная деятельность лже-евразийцев кажется весьма бурной, хотя, в сущности, она пока что сводится к учреждению газет и журналов, слегка окрашенных в красноватые оттенки. Эти красноватые оттенки Цветаева с её врождённым благородством принимает за объективное и справедливое отношение к врагу, у которого может что-то оказаться и хорошим. Да, Цветаева досадует на медлительность и бездействие эмиграции, подстрекая её к действию, пытаясь пробудить достоинство – «Мы тоже – сила!». Эмигрантов надо было разозлить на самих себя. Вместо этого она разозлились на Цветаеву. Так всегда бывает со слабыми, когда они воображают себя сильными. Цветаева либо пока что не придаёт значения заигрываниям лже-евразийцев с марксизмом и Советами, либо всех материалов «Вёрст» и «Евразии» она не читала. И, к тому же, лже-евразийцев она принимает за истинных евразийцев.
Между тем, в начале 1929 года Трубецкой и Савицкий выходят из состава редакции «Евразии». В евразийском движении не то, чтобы произошёл раскол. Скорее, истинные евразийцы отмежевались от лже-евразийцев. В конце января Цветаева сообщает Тесковой: «У евразийцев раскол… <…> Профессор Алексеев (и другие) утверждают, что Сергей Яковлевич чекист и коммунист. Если встречу – боюсь себя…Профессор Алексеев… <…> негодяй, верьте мне, даром говорить не буду. Я лично рада, что он уходит, но очень страдаю за Серёжу с его чистотой и жаром сердца. Он, не считая ещё двух-трёх, единственная моральная сила Евразийства. – Верьте мне. – Его так и зовут «Евразийская совесть»,  а профессор Карсавин о нём: «золотое дитя евразийства». Если вывезено будет – то на его плечах (костях)».100
Сути дела Цветаева ещё не понимает. Не был профессор Алексеев негодяем. Он высказал то, что было уже вполне ясно всем истинным евразийцам, что уже у всех было на устах: Эфрон душой и сердцем с коммунистами. Может быть, он ещё в это время не чекист, но уже созревает для этой профессии. Негодование Цветаевой есть благородное негодование. Сама мысль о том, что Эфрона можно заподозрить в том, что он коммунист и чекист, кажется ей чудовищной. Быть коммунистом и чекистом с её точки зрения – преступно и позорно. И в этом позоре подозревают её супруга, такого чистого, такого благородного, с таким жаром сердца! Жаль, что благородное негодование Цветаевой растрачивается впустую!
Эфрон душою там, где сила, но нет правды. Цветаева способна понять, что можно пылать жаром сердца к белой идее, но понять, что с таким же жаром можно относиться к коммунистической идее, она решительно неспособна. Вот она и принимает Эфрона за того, кем он уже давно не является. Она заблуждается на счёт Эфрона ещё и потому, что между ними нет духовной связи, нет близости. Эфрон не делится с нею своими мыслями и переживаниями, поэтому она и не подозревает о тех метаморфозах, которые происходят в его душе и сердце. Цветаева видит только внешние проявления его деятельности. Она знает программу истинных евразийцев. И ей кажется, что деятельность Эфрона и эта программа являют собою единство. А между тем, в евразийском движении Эфрон сыграл роль болезнетворного вируса, вторгшегося в здоровый организм и разрушающего его изнутри. Естественно было желание истинных евразийцев исторгнуть из своего движения этот смертельный вирус. Эфрон – Протей, меняющий облики. Недаром его любимым занятием была игра в театре. Евразийство явилось для него как бы трамплином, которым он воспользовался для прыжка в стан красных.
То, что было видно всем, не замечала пока что Цветаева. В этом было что-то от семейной драмы. Тот, кому изменяют, кого обманывают, узнаёт об этом последним.
Осенью «Евразия» прекратила своё существование. Лорд Сполдинг не мог выбрасывать деньги на пропаганду советского режима. Эфрон вновь остался без работы. А эмигрантские издания перестали печатать произведения Цветаевой, полагая, что муж и жена – одна сатана. Пока Цветаева негодует на профессора Алексеева, посмевшего обозвать Эфрона коммунистом и чекистом, Эфрон пишет в Москву сестре в мае 1929 года: «Чем дальше – тем больше завидую тому, что ты живёшь в Москве. С моими теперешними взглядами – жить здесь довольно нелепо».101
Жаль, что содержание этого письма неизвестно Цветаевой. Она всё ещё думает, что Эфрон занят обдумыванием будущего  новой свободной от коммунизма России. Она переживает за Эфрона: «Евразия приостановилась, и Сергей Яковлевич в тоске – не может человек жить без непосильной ноши! Живёт надеждой на возобновление и любовью к России. А Мур, как я, - любовью к жизни».102
Вся беда в том, что не любовью к России живёт в то время Эфрон, а любовью к Советской России. Россию-то – прошлую – Цветаева и сама любит, но уж никак не Советскую. Цветаевой и в голову пока что не приходит, что она и Эфрон любят разные России.
Всё откроется Цветаевой, когда в 1931 году Эфрон попросит советское гражданство. В этом же году Эфрон напишет сестре: «в течение пяти последних лет я открыто и печатно высказывал свои взгляды и это даёт мне право так же открыто просить о гражданстве».103
С 1926 года Эфрон открыто – с коммунистами. Всё это время Цветаева обманывается на счёт Эфрона. Ей и в голову не могло придти, что можно так кардинально переменить политические взгляды. Теперь у неё открылись глаза. В июньском письме к Тесковой проскальзывает фраза: «Дома у меня жизнь тяжёлая – как у всех нас – мы все слишком особые и слишком разные».104 Разные, потому что они с Эфроном больше не единомышленники, не союзники. Тот, кого она когда-то назвала «одноколыбельником»   больше оным не является. Эфрон переметнулся в стан врага. Нечего и сомневаться, что Цветаевой нанесён сильнейший удар. Она думает с сочувствием об Эфроне все эти годы. Она мысленно вместе с ним. Она поддерживает все его начинания. Она понимает даже, что можно остыть к Добровольчеству. Вот почему ей кажется, что участие Эфрона в евразийском движении как бы возвращает его на правильный путь действия во имя освобождения России от большевиков. Литератор-дилетант, актёр-дилетант, студент, санитар, юнкер, прапорщик, подпоручик, снова студент, безработный. Наконец, журналистика! Политика! Цветаева радуется, что Эфрон наконец-то нашёл себя, своё поприще. Она полагает, что всё идёт, как надо, как должно. Иначе, откуда бы в Цветаевой непоколебимая уверенность в Эфроне, в то время как другие видели, что он на глазах «краснеет» с головы до пят! Цветаева настолько чиста сама, настолько предана белой идее и настолько ненавидит советский режим, что не может заподозрить близкого человека в сочувствии этому самому режиму и в желании стать советским гражданином. Цветаева не видела ничего предосудительного в том, что Эфрон интересуется положительными явлениями советской действительности: экономическим развитием, кинематографом, литературой. Врага необходимо знать со всех сторон. Чувство справедливости подсказывает Цветаевой, что если во вражеском стане что-то делается хорошо и во благо культуры, то почему бы это не признать. Она готова признать это даже публично. Весной 1931 года Цветаева пишет статью «О новой русской детской книге». Речь идёт о детской книге, печатающейся в Советской России. Детские книги для Мура присылала из Советской России А. Цветаева. Цветаева намеренно избегает в названии и в тексте статьи слова «советская», заменяя его фразой «новая русская» в противоположность «старой русской», т. е. дореволюционной и просто русской, т. е. эмигрантской. Цветаева с одобрением пишет о полиграфических достоинствах детских новых русских книг, об отличной бумаге, о чёткой крупной печати, о хорошем художественном оформлении и о высокой культуре стиха малоизвестных покуда детских писателей – С. Маршака, Е. Полонской, Е. Шварце. Цветаева уверяет, что ни до революции, ни в эмиграции столь хороших детских книг не было, и нет. К достоинствам новой русской детской книги Цветаева относит язык. Хвалит реальные темы стихов: природы (звери и птицы   преимущественно России для российских детей), народности (сказки, предания – преимущественно России для российских детей) и современности (техника). Несмотря на собственную неприязнь к технике, Цветаева готова её принять в стихах, ибо ведь она существует в реальности, и от этого не отмахнёшься. Чувство справедливости не даёт Цветаевой отвергать современность в формах лично для неё ненавистных   формах технического прогресса. Ни слова о политике, этой ненавистнейшей стороне современности. Будь стихи политизированы, прославляй они вместо зверюшек, аэропланов и подвигов добра молодца советский стиль жизни и советский строй, Цветаева и пальцем не шевельнула бы, чтобы написать статью. Потому и написала, что в этих новых русских детских книжках не было и намёка на одобрение «счастливой детской жизни в счастливой советской стране». Цветаева заключает, что русская дошкольная книга – лучшая в мире, забыв присовокупить слово «новая», потому что, в сущности, ни дореволюционнная, ни эмигрантская книги конкуренции ей составить не могут, следовательно – единственная и слово «новая»   лишнее. В постскриптуме Цветаева снова проявляет своё чувство справедливости и чувство времени. Не любя новую русскую орфографию, отвергая её лично для себя, пиша по-старому, Цветаева новую орфографию для новых детских книг не отрицает, ибо буква для человека, а не человек для буквы. Особенно, если этот человек – ребенок.
Нет, Цветаева не стоит, упершись лбом в старое, слепо ненавидя новое. Она признаёт достоинства нового, но отстраняя это новое от себя, отчуждаясь от него. Ей лично это новое не нужно, ни техника, ни орфография, ничто другое. Тем более ей не нужна новая Россия, в новом строе которой она не находит решительно никаких достоинств. Цветаева знает цену новой России. Цветаева пять лет прожила при новом строе. Её новизной не купишь. Цветаева знала о разворачивающейся в Советской России травле интеллигенции, о продолжающихся репрессиях над «врагами народа». В 30-е годы эти репрессии приобретут грандиозный размах.
Поэт А. Эйснер, общавшийся с Цветаевой в начале 30-х гг. в то время полагал, что Цветаева, будучи превосходным поэтом, ничего не понимает в политике и судит о Советской России предвзято. И только позже, многое поняв и пережив, Эйснер признается, что это он и Эфрон ничего не понимали в политике и в жизни, в то время как Цветаева всё понимала правильно и оказалась кругом права.
Между похвалой новой детской книге и отношением к самим детям Совдепии есть пропасть. Сравнивая незавидное положение детей, не имевших детства в годы революции и не имеющих его в эмиграции, Цветаева говорит: «есть дети ещё несчастнее Ади и Али: те, что под заборами, или те – стадами – в Советской России».104 Что под заборами, что стадами! Одно другого не лучше. Пусть хотя бы хорошая детская литература будет у этих несчастных детей, которые стадами в Советской России! Но эмиграция плохо понимает мысль Цветаевой. Её статью о новой русской детской книге поначалу отвергли все эмигрантские газеты. Реакция вполне объяснимая. Мало того, что муж – коммунист и чекист, и жена туда же – хвалит вражескую литературу! Хуже того, с пренебрежением и издёвкой отзывается о детской эмигрантской литературе.
Эмиграция не отличается объективностью и толерантностью Цветаевой. С точки зрения эмиграции вся вражеская литература плоха, потому только, что она – вражеская. Даже то, что в ней хорошо, всё равно – плохо! Статью не напечатали, но слухи о ней расползлись мгновенно. Разумеется, мнение об авторе было однозначным. «Воля России» статью напечатала. Слухи подтвердились: Цветаева хвалит детскую советскую литературу. Припомнили и приветствие советскому поэту Маяковскому и участие в «Вёрстах» и «Евразии», и просоветскую деятельность Эфрона…Репутация Цветаевой в глазах непримиримой эмиграции оказалась сильно подмоченной. В начале 30-х гг. экономическая жизнь в СССР стабилизировалась и эмигрантом стало ясно, что советский режим – надолго. Надежды на скорое падение большевиков и на возвращение эмигрантов домой рухнули. Обнаружилось, что эмиграция тоже – надолго. Если не навсегда. Добрых чувств к Совдепии это не прибавляло. Среди непримиримых, встречавших в штыки всё, что исходило из СССР, были Бунин, Гиппиус, Мережковский и др. В основном это были те, кто руководил литературной жизнью эмиграции.
Ф. Степун в своей статье «Мысли о России», рассуждая об эмиграции, замечает, что «в наши дни <…> происходит здоровый процесс замены игнорирования России ради большевиков, игнорированием большевиков ради России».105 Статья Цветаевой как раз и игнорирует большевиков ради детей России. Эмиграция это не поняла или не захотела понять.
Продолжая свои наблюдения, Ф. Степун говорит об эмигрантах: «В целом ряде своих встреч с эмигрантами меня бесконечно поражала одна, для очень многих эмигрантов глубоко характерная черта. Они встречали меня, как только что приехавшего из России, с явною <…> приязнью и даже любовью. <…> Но такое отношение ко мне часто как-то внезапно нарушалось при первых же моих словах о России. Достаточно было, рассказывая о том, как жилось и что творилось кругом, отметить то или другое положительное явление новой жизни, <…> как мои слушатели сразу же подозрительно настораживались и даже странным образом разочаровывались. Получалась совершенно непонятная картина: любовь, очевидная патриотическая любовь моих собеседников к России требовала от меня совершенно недвусмысленности к ней. Всякая же вера в то, что Россия жива, что она защищается, что в ней многое становится на ноги, принималось как цинизм и кощунство, как желание выбрить и нарумянить покойника, и посадить его вместе с живыми за стол».106
Ф. Степун понимает, что эмигрант это человек, в котором ощущение непоправимого зла, причинённого ему революцией, «окончательно выжрало ощущение самодовлеющего бытия как революции, так и России». Эмигрант это человек, «схвативший насморк на космическом сквозняке революции и теперь отрицающий Божий космос во имя своего насморка». Эмигрантское сердце, по мнению Степуна, изнутри живёт исключительно ощущением катастрофы и гибели и ему совершенно необходимо, чтобы и вокруг него всё гибло, распадалось и умирало. Поэтому всякое утверждение, что в большевистской России, причинившей эмигранту столько муки, что-то улучшается и оживает, причиняет эмигранту невыносимую физическую и душевную боль. Вот такую боль и причинила Цветаева эмигрантам своим признанием Маяковского, Б. Пастернака и новой русской детской книги. И хотя Цветаева была ещё дальше, чем многие эмигранты от признания большевиков и Совдепии, литературный эмигрантский Олимп её не простил, и Цветаева была подвергнута остракизму. Цветаева болезненно реагировала на этот несправедливый остракизм. Она хотела быть правильно понятой, до конца понятой. Её статья «Поэт и время» очень напоминает попытку объясниться, рассказать, почему она думает так, а не иначе о своём времени. Цветаева сообщает Тесковой: «21-го был мой доклад «Поэт и время». В зале ни одного свободного места, слушатели очень расположенные, хоть говорила я резкие правды. Характерно, что из всех приглашённых для обмена мнений людей старшего поколения, всех представителей времени (философов или возле) пришёл только шахматист и литературный критик Зноско-Боровский. Ни одного философа, ни одного критика. Только поэты. Трогательно выступал (из публики) старичок Сергей Яблоновский (лет за семьдесят), увидевший во мне (и в моём докладе) – свет – правдивость – бесстрашие (его слова)».107 Сергей Яблоновский, тот самый, кто когда-то «грыз» Цветаеву за статью «Поэт о критике». Если бы приглашённые философы: Н. Бердяев, Л. Карсавин, Г. Федотов, и др. пришли, то могли бы сформировать соответствующее общественное мнение в пользу Цветаевой. Но они не пришли. Не вдаваясь в подробности той полемики, которую попутно вела Цветаева с «рапповцами» и «напостовцами», выделим главное, что она хотела сказать эмигрантам: каждое время имеет среди поэтов – своего творца. Как Пушкин в своё время был современен, ибо наиболее полно именно он выразил своё время, так ныне Маяковский – творец своего, нравится это кому-то или нет. Не принимают современного искусства (Маяковского, например) те, кто остановился в своём развитии, перестал творить. Главная мысль статьи – из истории не выскочишь. Поэт обречён на своё время. Поэтому, со всем, что в этом времени происходит, придётся считаться, будь то революция или Маяковский. Отворачиваться от России только потому, что там у власти большевики, так много испоганившие в стране, неправильно, потому что большевики это не вся Россия. Когда-нибудь большевики исчезнут, а Россия останется. Революция есть стихия, а поэт, коль скоро он есть служитель стихий или идей, не может игнорировать её. Вся беда в том. что между поэтом и народом стоят политики. И если бы политики не указывали поэту как и о чём писать и что воспевать, это было бы лучше для всех. Статья Цветаевой это филиппика в адрес властей, бесцеремонно вторгающихся в святая святых – творчество поэта, где властям совсем не место. У поэта должна быть творческая свобода. Он сам должен решать, что и как воспевать. Насилие над творческой свободой поэта может породить только ублюдков, жизнь которых, коротка, и обречена на гибель и забвение. Поэт не должен, не обязан, не может прославлять временное. Он должен отражать его, коль скоро оно есть. Поэт должен в потоке временного выбирать вечное и служить только ему. Служение временному и преходящему есть служение смерти. Служение вечному есть служение жизни. О себе Цветаева скажет, что будет отстаивать ушедшее время, ибо она ему предана и она его любит. Однако, стихи сами, как бы без её ведома то и дело выносят её на передовые рубежи времени. Кредо Цветаевой – отстаивать вечное в минувшем и отстаивать вечное в потоке современности. Цветаева не удержится и конкретизировать, что именно в прошедшем собирается отстаивать. Она вновь признается, что любит белых, что остаётся предана белому движению. В 1932 году белое движение уже не существует, но для Цветаевой в нём вечными ценностями остаются любовь к родине, самоотверженность, верность присяге, дух свободы, православная вера.
Статья Цветаевой – программная статья. Она не только о проблемах времени, вечного и временного, современно и злободневного, творческой свободе и насилии над нею. Эта статья – программа действий для самой Цветаевой. Были белые, но белые в прошлом. Своим делом поэта Цветаева считает отстаивание во времени вечных ценностей, служивших стержнем этого движения. Гражданская позиция и позиция художника у Цветаевой неразрывны. И её личная позиция быть одной – против всех, если все – за временное и преходящее. Цветаева не желает «кучковаться» или – говоря по-современному – «тусоваться». Цветаева видела, как раскалываются и распадаются движения и партии вчерашних единомышленников. Она предпочитает не быть ни с кем, даже единомышленники ей не нужны. Она готова выступить даже против своих вчерашних героев, сегодня не понимающих её мыслей и языка. Там, где единомышленники, там, где во имя одной идем собираются двое или трое, там возможны расколы и предательства. Ничего этого она не хочет переживать хотя бы в творчестве. Одна – против тех, кто забыл, или предал, или уничтожил Царскую Семью. Одна – против вчерашних добровольцев, сегодняшних отступников. Одна – против советского режима. Одна – против эмиграции. Одна – против политиков и властей всех рангов и мастей. Одна – против собственной семьи, против Эфрона. Ей не нужны ни партии, ни движения, ни союзы, ни компании – всё это временное, преходящее неустойчивое, зыбкое и ненужное. Если ей кто-то и нужен, то любящий и преданный и бескорыстный друг, который будет любить больше не её стихи, а её самоё. Ещё одной ключевой мыслью статьи является та, что не всё в России уничтожено революцией. Ради этого, ещё не уничтоженного, здорового и жизнеспособного, могущего сопротивляться, и стоит творить, ибо не навечно же большевики и советский режим. Когда-нибудь весь этот кошмар кончится. Все эти эпатирующие фразы «одна против всех», «одна ни с кем» имело и скрытый смысл: одна с Россией, одна со свободой, одна с вечными ценностями, одна с минувшим.
Цветаева не была ни анархисткой, ни индивидуалисткой крайнего толка, ведь она себя – одну – присоединяла ко многому, а не многое – к себе: себя - к вечности, себя   к России, себя   к свободе, себя   к прошлому. Это и была её политика. Другой она и знать не хотела.
Именно в 30-е годы у Цветаевой появляется комплекс под названием – никакой политики. Он появляется уже в статье о новой русской детской книге. Цветаева пишет Андрниковой-Гальперн: «Дорогая Саломея! Высылаю Вам Новую газету – увы, без своей статьи, и очевидно без своего сотрудничества впредь. Как поэта мне предпочли _ Ладинского, как «статистов» (от «статьи») – всех. Статья была самая невинная – о новой русской детской книге. Ни разу слово «советская», и равняла я современную по своему детству, т. е.  противуставляла эпоху эпохе. Политики – никакой».108 Тесковой Цветаева пишет то же самое, что в статье нет никакой политики и не звучит слово «советская». Цветаева обманывает самоё себя. Отказ от политики это тоже – политика. Цветаевой кажется, что она стоит – над схваткой. На самом деле временами она становится между двумя непримиримыми противниками и, принадлежа всё-таки всеми фибрами души, одному стану – стану белоэмигрантов – пытается сказать ему, что в стане противника иногда случается что-то хорошее, почему бы это не оценить и не похвалить. В результате, свои причисляют её к стану противника, а противнику похвала кого-то из вражеского стана может показаться вообще подозрительной: если враг хвалит что-то у нас, не плохо ли это с точки зрения коммунистической идеологии?!
Цветаева, отдавая очередную вещь очередному редактору, уверяет, что политического стихотворения ни одного нет. Ей хочется печататься, но для правых она чересчур «левая», а для левых – чересчур правая. Комплекс аполитизма останется у Цветаевой навсегда. И сколько бы она ни пыталась избежать в своём творчестве политики, из времени, как она сама сказала, не выскочишь: политическая тема то и дело пробивалась в её творчестве.
В «Истории одного посвящения» (1931 г.), рассказывая о дореволюционных встречах с поэтом О. Мандельштамом, Цветаева нет-нет да вплетает в ткань повествования мысли, которые никак нельзя назвать политически нейтральными. Это мысли о революционном времени, к теме очерка, вообще-то, отношения не имеющие. Однако они появляются как бы спонтанно, свидетельствуя о том, как глубоко волновала эта политическая тема автора очерка. Цветаева с приятельницей, уезжающей в Японию, жгут «тонны писем и рукописей». Жечь, хотя и ненужные теперь бумаги, все-таки жаль, потому что бумага сама по себе – драгоценность, с точки зрения Цветаевой. Деньги не имеют такой ценности, как бумага для поэта, когда он испытывает в ней нужду: «Но – то ли германское воспитание, то ли советское – чего не могу жечь, так это белой бумаги. <…> Впрочем, голод на белую бумагу у меня до-германский и до-советский». Расшифруем: германское воспитание – бережливость при наличии и даже избытке необходимого. Советское воспитание – бережливость при острой нехватке (или даже полном отсутствии) необходимого. В подтексте: советское воспитание есть воспитание в человеке искусства – где бы добыть насущное и необходимое при его полном отсутствии. Проще говоря – где бы насущное и необходимое украсть, потому что где-то и у кого-то оно – есть, и, возможно, тому, у кого оно есть, оно совершенно не нужно. (С этим советским воспитанием мы так все 73 года советской власти и прожили.) Цветаева вспоминает детство и мать, не дававшая бумагу, чтобы юная Цветаева не писала плохих стихов. Как-то само собой исключалось, что ребенок может написать – хорошие, а для этого ему нужна бумага. Цветаева вспоминает, какие в детстве у неё были тетради. И снова – молниеносный взгляд в недавнее прошлое: «В революцию – самосшивные, из краденой (со службы) бумаги, красным английским чернилом – тоже краденым. Не знаю как другие пишущие – меня советский бумажный голод не потряс: как в младенчество: вожделела – и воровала». В детстве не давала бумаги мать. Зрелому поэту бумаги не даёт советское государство. Потому что революция + советская власть =насилие + дефицит: дефицит всего, чего ни хватишься. Советская власть насилием и дефицитом – держалась.
Сжигая с приятельницей бумаги, Цветаева уподобляет себя и её не с варварами и вандалами, а с солдатами семнадцатого года, жегшими усадьбы. Солдаты семнадцатого года варваров и вандалов за пояс заткнули. Варвары и вандалы чужую культуру – римскую – крушили. Русские солдаты – свою собственную, русскую. Во второй части очерка Цветаева переходит к основной теме – к воспоминаниям о встрече с Мандельштамом. Но и эта часть не лишена отступления, на этот раз более обстоятельного. Цветаева вспоминает, что в марте семнадцатого года денщик с упрёком говорит Цветаевой: «   Читал я Вашу книжку, барыня. Всё про аллеи да про любовь, а Вы бы про нашу жизнь написали. Солдатскую. Крестьянскую». На что Цветаева ему резонно возражает, что она не солдат и не крестьянин, а пишет про то, что знает. Размышляя, почему она огрызнулась на денщика, Цветаева объясняет: «(«Про аллеи да про любовь» – не весь ли социальный упрёк Советов?) <…> Огрызнулась – на угрозу заказа. <…> И социальный заказ не беда и заказ не беда. Беда социального заказа в том, что он всегда приказ».
Эта фраза характеризует разом всю сущность советского подхода к искусству и литературе – социальный приказ! Литература и искусство при советском строе ставятся под контроль партии коммунистов и чиновников Министерства культуры. Но по Цветаевой, где нет свободы творчества, там творчество – мертво. В этом очерке важно отступление о поэте Гумилёве: «Дорогой Гумилёв, есть тот свет или нет, услышьте мою, от лица всей Поэзии, благодарность за двойной урок: поэтам – как писать стихи, историкам – как писать историю». За короткой и вроде бы невинной фразой о Гумилёве (и к Гумилёву) – вся его трагическая судьба. Главное, не столько напоминание о трагической судьбе поэта, а отношение Цветаевой к этой судьбе. Гумилёв, участвовавший в контрреволюционном заговоре большевиков и погибший от их рук, для Цветаевой – пример, как жить, как бороться и как умирать за свободу своей родины. Цветаева не только одобряет Гумилёва, она восхищается его доблестью и верностью присяге. Слово о Гумилёве написано в 1932 году. Цветаева и прежде высказывала своё отношение к этому поэту семь лет назад в ответе на анкету журнала «Своими путями»: «Единственное оружие воздействия писателя – слово. Всякое иное вмешательство будет уже подвигом гражданским (Гумилёв). Так, если в писателе сильнее муж, - в России дело есть. И героическое. Если же в нём одолевает художник, то в Россию он поедет молчать, в лучшем случае – умалчивать, в (морально) наилучшем – говорить в стенах «Чека».
Подвиг (именно, подвиг!) Гумилёва, погибшего в застенках Чека, есть подвиг гражданский, ибо в Гумилёве на данном этапе времени сильнее оказался муж. А какое героическое дело есть в России, умный читатель понимал сразу: то самое, за которое погиб Гумилёв – борьба против большевиков, против Советов, против коммунизма. За семь протекших лет мнение Цветаевой о Гумилёве не переменилось. Больше того, гражданский его подвиг Цветаева возвысила теперь до исторического урока для остальных. Свой очерк «История одного посвящения» Цветаева заключает сравнением нападения на её «собственность» (Мандельштама 1916 г.) с нападением на её капитал в банке в годы революции. Цветаева уверяет, что ни первое, ни второе  не чувствовала своею собственностью, пока на эту собственность не напали и не отняли. И, квалифицируя это революционное нападение, Цветаева подытоживает: «Ограбили дедов!». Революция и есть ограбление. Революция и ограбление – синонимы. Напрасно Цветаева уверяет издателей, что политики в её сочинениях – никакой. Удержаться, чтобы политики вовсе не было бы – она не может, ибо должна высказаться по кардинальным вопросам, и прежде всего, с кем она сама, на чьей стороне, в чьём стане. В очерке «Живое о живом», написанном в память умершего М. Волошина, Цветаева приводит диалог между Пра, матерью Волошина, и Максом. Приводя в пример сыну поступок Эфрона, ушедшего воевать на стороне белых, Пра говорит: «   Погляди, Макс, на Серёжу, вот настоящий мужчина! Муж. Война – дерётся. А ты? Что ты, Макс, делаешь?
   Мама, не могу же я влезть в гимнастёрку и стрелять в живых людей только потому, что они думают иначе, чем я.
   Думают, думают. Бывают времена, Макс, когда нужно не думать, а делать. Не думая, делать». Нет никакого сомнения, что Цветаева высказывания Пра полностью одобряет, несмотря на то, что способность Макса договориться с любым человеком, к какой бы партии он ни принадлежал, вызывает её уважение. Но когда в стране красная зараза, не время, а время – уничтожать заразу. В 1932 году устами Пра Цветаева вновь подтверждает: Добровольчество было прекрасно! А красные довели страну до того, что люди ели трупы людей. (Например, в Коктебеле, в Петербурге). Поэтому задача уничтожения режима большевиков не может не быть прекрасным подвигом. Слышались голоса тех, кто разглагольствовал о белом терроре. Иван Бунин, слыша фразы вроде «разложение белых» кипел негодованием: «Какая чудовищная дерзость говорить это после того небывалого в мире «разложения», какое явил «красный» народ». <…> Революции не делаются в белых перчатках. Что же возмущаться, что контрреволюции делаются в ежовых рукавицах?».109
Цветаева, хотя ей об этих ежовых рукавицах контрреволюции говорили Эфрон и Эренбург, ухом не повела, чтобы разделить их мнение. У неё в очерке «Живое о живом» Макс может уговорить «озверевших красных и белых командиров». Но красные стоят ближе к слову озверевшие. Ибо их озверение первично, в то время, как озверение белых порождено озверением красных. В этом же очерке слышится явное одобрение Максовой позиции: быть за каждого и ни против кого. Это неприсоединение ни к одной партии, ни к одному движению, ни к одному стану вызывает её положительную реакцию: «На одно только его не хватило, вернее,  одно только его не захватило: партийность, вещь заведомо не человеческая, не животная, не божественная, уничтожающая в человеке и человека, и животное, и божество». Цветаева называет позицию Волошина МАКСИЗМ и приравнивает её к гуманизму и своему аполитизму. Однако понятие своего аполитизма Цветаева сужает до «полного отворота (от газет) спины». Политическое же бесстрастие Волошина несколько преувеличено: «Бытовой факт его пенсии в 240 рублей, пенсии врагов, как бы казалось, врагу – вовсе не бытовой и вовсе не факт, а духовный акт победы над самой идеей вражды, самой идеей зла <…> заставил тех, которые мнили себя его врагами, не только простить врагу, но почтить врага». Как в Совдепии умели «почтить» врага хорошо известно: петлей, пулей, ГУЛАГом, сумасшедшим домом, тюрьмой. Бытовой факт пенсии Волошина, кстати, есть факт не в 240, а в 60 рублей: «Живу на «акобеспечении» Ц<Е<КУ БУ – 60 р<ублей> в месяц».110
Волошин, между прочим, пишет, что в годы революции чувствовал себя весьма приспособленным к условиям революционного бытия и действия. Принципы коммунистической экономики: «как нельзя лучше отвечали моему отвращению к заработной плате и к купле-продаже».111 Цветаева, правда, не знает, что Волошин чувствует себя при советском режиме нормально.
Знал Волошин или не знал о тех зверствах, что учиняли красные по отношению к населению и к белым офицерам? Этот вопрос мы вынуждены оставить открытым. Можно предположить, что не знал, ибо тогда он не написал бы, что ожидал революцию в формах более жестоких. Куда же жесточе, когда красные в Одессе придумали казнь заталкивать живого человека в гроб с полуразложившимся трупом и закапывать, а через полчаса откапывать, чтобы полюбоваться, что стало с живым. Разве есть жестокость, способная превзойти эту?! Хорошо, что Волошину удалось приспособиться к революционному бытию и к коммунистической экономике, но удалось ли это его матери, так и не приспособившейся и умершей от голода? Удалось ли приспособиться Цветаевой, у которой от голода умер ребёнок? А миллионам других людей? Высказывание Волошина о коммунистической экономике и революционном бытии ставит его отнюдь не над схваткой. И жалких 60 рублей пенсии его не оскорбляют, и Цветаева ошибается, что пенсия от врагов – врагу. Вот ещё одна выдержка из «Автобиографии» Волошина: «19-й год толкнул меня к общественной деятельности в единственной форме, возможной при моём отрицательном отношении ко всякой политике и ко всякой государственности <…> - к борьбе с террором, независимо от его окраски».112 Волошин не упоминает в своё «Автобиографии» об ещё одной форме своей деятельности в годы революции, но зато о ней помнит И. Бунин: «Вчера долго сидел у нас поэт Волошин. Нарвался он с предложением своих услуг («по украшению города к первому мая») ужасно. Я его предупреждал: не бегайте к ним, это не только низко, но и глупо, они ведь отлично знают, кто вы были ещё вчера. Нёс в ответ чепуху: «Искусство вне времени, вне политики, я буду участвовать в украшении только как поэт и как художник». В украшении чего? Виселицы, да ещё собственной? Всё-таки побежал… - А на другой день в «Известях»: «К нам лез Волошин, всякая сволочь спешит теперь примазаться к нам…» Теперь Волошин хочет писать «письмо в редакцию», полное благородного негодования. Ещё глупей. <…> Вечером у нас опять сидел Волошин. Чудовищно! Говорит, что провёл весь день с начальником чрезвычайки Северным (Юзефовичем), у которого «кристальная» душа. Так и сказал: кристальная. <…> Кстати, об одесской чрезвычайке. Там теперь новая манера пристреливать – над клозетной чашкой. А у «председателя» этой чрезвычайки, у Северного, «кристальная» душа, по словам Волошина. А познакомился с ним Волошин – всего несколько дней тому назад,   «в гостиной одной хорошенькой женщины».113
Заигрывание с большевиками, прекраснодушие, добровольная попытка завуалировать кровь и грязь революции   это тоже Волошин, в добавление к характеристике, данной ему Цветаевой в очерке «Живое о живом». И. Бунин с горечью и сарказмом отзывается о Волошине, призывавшем в стихах на Россию «ангела Мщения», который должен был в сердце девушки «вложить восторг убийства, а в душу детскую кровавые мечты» (что-то это не похоже на позицию   над схваткой), сочувствующим белогвардейцам, а ныне готовым петь большевиков. Тот, кто над схваткой, не мечется от одних к другим. Кстати, тот же Волошин рассказывал Бунину, что Северный, с его «кристальной» душой простить себе не мог, что выпустил из своих рук Колчака, который будто бы попался ему однажды. Бунин так и написал, что Волошин «имел жестокую наивность» рассказать об этом. Волошин не без гордости пишет в автобиографии, что у него есть стихи о революции, которые одинаково нравились и белым и красным. Летом 1924 г. в письме к Л. Каменеву Волошин заявляет: «К Советской власти в 1918 г. я относился отрицательно из-за Брестского мира. В 1919 признал её как единственный и неизбежный путь России, не закрывая глаз ни на её ущербы, ни на жестокость переживаемых моментов, но, считая, что всё это было бы пережито Россией, независимо от того или иного правительства. <…> Я не марксист. <…> Но от конечных идеалов коммунизма мысли мои не так уж далеки».114 Цветаева ошибалась, пенсия в 60 рублей Волошину от советской власти была пенсией не от врага – врагу, а своему, советскую власть признавшему. Разумеется, что Цветаева об этом письме Волошина к одному из деятелей революции не знала, и знать не могла. Невольно задаёшься вопросом, что было бы с Волошиным, доживи он до того времени, когда Каменев и его соратники были объявлены «врагами народа» и «шпионами»?! Невольно думаешь, хорошо, что он до этого времени не дожил. То, что у Волошина называлось «быть над схваткой», «быть ни с теми, ни с другими, быть с теми и другими» в конце концов, вылилось в формулу «быть с теми, кто победил», «быть с теми, кто – сила». Благородная и великодушная Цветаева видела Волошина таким, каким хотела видеть; таким она и изобразила его в очерке. «Максизм» Волошина вдребезги разбивается об его собственные высказывания о революции и советской власти или двоится странным образом, когда в одном случае Волошин заявляет, что он против всякой государственности, а в другом случае признается, что склоняется к коммунистической экономике и идеологии. К тому же Волошин без всякой видимой причины лжёт, когда утверждает в своей «Автобиографии», что в 1917 году «не смог написать ни одного стихотворения: дар речи мне возвращается только после Октября, а в 1918 г. я заканчиваю книгу о революции «Демоны глухонемые» и поэму «Протопоп Аввакум». Книга «Демоны глухонемые» была издана в Харькове в январе 1919 года и в её состав вошли стихотворения написанные в марте и декабре 1917 года: «Москва», «Петроград», «Трихины». Есть и другие стихотворения, вошедшие в другие сборники, и эти стихотворения написаны в 1917 году: «Подмастерье», «Бонапарт», «Термидор», «Святая Русь», «Dmeterius – Imperator», «Стенькин суд». Не может быть, чтобы поэт забыл о девяти стихотворениях, написанных в 1917 году. «Дар речи мне возвращается после Октября» – последнее слово выделено Волошиным. Оно написано с заглавной буквы, как было принято у большевиков. Это означает, что поэт как бы молчал в 1917 году, и только революция раскрепостила его творческие силы. Конечно, это не могло не порадовать большевиков. Между тем, содержание стихов сборника «Демоны глухонемые» направлено как бы против Октября, раскрепостившего совсем другие силы:
И дух возлюбит смерть, возлюбит крови алость.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
И кровь за кровь без меры потечёт.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Устами каждого воскликну я «свобода!»,
Но разный смысл для каждого придам.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
Кто раз испил хмельной отравы гнева,
Тот станет палачом иль жертвой палача.
(«Ангел мщения»)
С Россией кончено..На последях
Её мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропели, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,
Распродали на улицах: . . . . . . . . .
(«Мир»)
В этом безумии и хаосе Волошин видит и надежду:
Для разума нет исхода.
Но дух ему вопреки
И в бездне чует ростки
Неведомого всхода.
(«Из бездны»)
Нельзя сказать, что эти стихи – вне политики, что в них отсутствует политическая тема. Как раз политическая тема и присутствует. Волошин пишет такие строки:
Поддалась лихому подговору,
Отдалась разбойнику и вору,
Подожгла посады и хлеба,
Разорила древнее жилище,
И пошла поруганной и нищей,
И рабой последнего раба.
(«Святая Русь»)
Это – о России. А поддалась подговору В. Ульянова с его «Апрельскими тезисами». Доживи Волошин до худших времён, ему эти строки-то бы припомнили.
Стихотворение «Святая Русь» Волошин завершает строками:
Ты – бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!
 «Максизм» Цветаевой не равен «максизму» самого Макса, потому что Волошин, провозглашая «быть с теми и другими», закончил «быть с победителем». Цветаева же предпочитает «быть ни с кем». Ни с кем и не будет. В очерке «Пленный дух», рассказывая об Андрее Белом, Цветаева вплетает в ткань повествования грубые реалии советской действительности, говорящие выразительнее, чем самые полные свидетельства об этом фантастическом времени. Во-первых, пышное название «Дворец искусств» соседствует с прозаической воблой, которую «выдают». Первое впечатление человека, привыкшего к советским реалиям военного коммунизма: если очередь, то непременно что-то выдают (воблу, к примеру), невзирая даже на то, что очередь эта – во дворе Дворца искусств, а народ собрался вокруг А. Белого, рассказывающем ничевокам – о ничевоках, кто они есть. После блистательной, изысканной речи о ничевоках (ничего о себе из его речи так и не понявших), этот философ, поэт, бесплотный дух идёт домой из Дворца искусств в грязную нору, где сверху и снизу, справа и слева: сапожищи, пила, грязища, одиночество, беспросветное одиночество среди хамов. Попутно идёт информация об А. Блоке. Цветаева подчёркивает «в мою последнюю советскую зиму 1921 года» – «советская зима» заключает в себе обширный подтекст голода, холода, скудного пайка, состоящего из воблы, пшена, гнилой картошки, отсутствия отопления, электричества. Так вот, в эту последнюю зиму 1921 года, вскоре после смерти Блока, Цветаева познакомилась с его последними друзьями – Коганами. П. Коган рассказал Цветаевой о докладе Белого – о Блоке. И вместо ожидаемого всеми доклада в форме литературных воспоминаний – грубая правда жизни, брошенная из уст Белого в толпу слушателей: «С голоду! С голоду! Бледная подагра, как бывает – сытая! Душевная астма!». С Блока Белый внезапно переходит на себя   у него нет комнаты и письменного стола, т. е. совершенно нет условий жить и писать. Коган с осуждением говорит о Белом, кричавшем, что «уморили Блока и меня хотят» и приводит в пример Блока, которого погнали разгружать баржу и он, больной, пошёл и разгружал, не назвав себя.
Наивный Коган   старый убеждённый марксист! Или старый марксист, притворяющийся наивным. Куда только не посылали большевики интеллигентов! С наслаждением посылали брёвна таскать, баржи разгружать, землю рыть. Вместо пера в руку вкладывали метлу, совок, лопату, лом. З. Гиппиус пишет в своём дневнике: «Сегодня его <т. е. Мережковского> гоняли далеко за город, по Ириновской дороге с партией других каторжан - рыть окопы!! Погода ужасная, оттепель, грязь, мокрый снег. <…> Никто ничего не нарыл, да никто и не смотрел, чтобы рыли, чтоб из этого вышли какие-то окопы. Самое откровенное издевательство. <…> Ассирийское рабство. Да нет, не ассирийское, и не сибирская каторга, а что-то совсем вне примеров. Для тяжелой, ненужной работы сгоняют людей полураздетых и шатающихся от голода, - сгоняют в снег, дождь, холод».115
Коган произносит замечательную фразу: «Как же теперь, после происшедшего, дать ему комнату? Ведь выйдет, что мы его…испугались? <…> не можем же мы допустить, чтобы писатели на нас…кричали? Это уж (с добрым вопросительным выражением близоруких глаз) …слишком».116
Впрочем, комнату Белому дали. Коган «вдруг как-то особенно ясно понял, что писателю комната - нужна»,   пишет Цветаева. Ну, спасибо, что понял. Цветаева без всякой иронии пишет о Когане, что он был «ангелом-хранителем писателей, ходатаем по их земным делам». Может быть, в сравнении с другими старыми марксистами, пачками губивших людей, можно Когана назвать и так.
Когда Белый летом 1923 года вернулся в Советскую Россию, Цветаева пишет А. Бахраху: «У меня к Вам большая просьба – если Вы ещё в Берлине – п. ч. если не в Берлине, то уже ничего не можете сделать. Дело в том, что необходимо перевести (перевезти!) Белого в Прагу, он не должен ехать в Россию, <…> он должен быть в Праге, здесь ему дадут иждивение, <…> Друг, сделайте это для меня. Настойте! Будьте судьбой! Стойте над ним неустанно. И – главное – в нужный час – посадите в вагон! Я встречу. Умоляю Вас Христом Богом, сделайте это! Здесь он будет писать и дышать. В России – ему нечего делать, я знаю, как там любят!».117
10 февраля этого же года Цветаева писала Б. Пастернаку: «А теперь, Пастернак, просьба: не уезжайте в Россию, не повидавшись со мной. Россия для меня – un grand peut – etre, почти тот свет. Знай я, что в Вы в Австралию, к змеям, к прокажённым – мне не было бы страшно, я бы не просила. Но в Россию – окликаю».118 Змеи и прокажённые не так страшны для Цветаевой, как большевики и коммунизм.
(Белый уехал в Россию в ноябре 1923 года, где и умер в 1934 году. Жил он в безвестности, потому что в Советской России процветали Демьян Бедный, В Маяковский и иже с ними.)
В «Повести о Сонечке», написанной в 1937 году, главной героиней является не только Сонечка, но и революция, ибо действие – общение душ – происходит в дни этой самой революции, в 1918-1919 годы. Отношение Цветаевой к этим годам выражено вполне политично, и никак не аполитично. Революция есть хаос. Хаосу противостоит Сонечка: «Третьим действующим лицом Сонечкиной комнаты был – порядок. Немыслимый, несбыточный в революции». Сонечка сама убирает свою комнату. Её прислуга Марьюшка весь день стоит по очередям за воблой, постным маслом и гробом. Очередь, вобла и, гроб – неотъемлемые атрибуты революции. Очередь – символ недостатка необходимого. Вобла – символ скудости пропитания, потому что всё, кроме воблы, из пропитания выбыло. Гроб – символ смерти. Революция жизни людей пожирает. С гробом в повести – отдельная история комического характера. Вернее, была бы комической, если бы не была столь жестокой и абсурдно-бессмысленной. Такая история только в такое время и возможна. Марья получила по карточке широкого потребления голубой гроб, потому что «гроб сейчас – роскошь». Конечно, в революцию не до гробов. Так зарывали, без гроба, наспех. В особенности – расстрелянных. Бабка требует гроб розового цвета, ибо она девица и в голубом мужеском лежать не желает. Приказчик, рассвирепев, орёт: «Революция, великое сотрясение, мушшин от женщин не разбирают, особенно – покойников». Марья притащила гроб домой – про запас. А приказчикова фраза – точное определение революции: великое сотрясение мозгов и умов, приведшее к хаосу и абсурду. Нечего и сомневаться, что Цветаева собственное определение революции в уста приказчика сама и вложила.
В повести противопоставлены два героя: равнодушный к политике, красивый (ангельской красотой) актёр Завадский и не равнодушный к политике, красивый (мужественной красотой) Алексеев. В Алексееве Цветаева отмечает черту характера, присущую и ей самой. Эта черта характера – прямота, прямость, как говорит Цветаева. По определению Цветаевой, «односмысленно и по кратчайшей линии между двумя точками» прямота определяет отношение человека к миру.
Прямота, твёрдость, решительность и непреклонность натуры Алексеева делали его надёжным другом и оплотом. Главное в нём было – чувство справедливости. Всё это вместе взятое приводит Алексеева к решению – ехать на Юг. Другими словами – пробиваться к белым. Алексеев говорит Цветаевой: «Марина Ивановна, мне здесь больше нечего делать. Здесь не жизнь. Мне здесь – не жизнь. Я не могу играть жизнь, когда другие – живут, Играть, когда другие – умирают. Я не актёр».119
И, чтобы не оставалось сомнений, куда и зачем едет Алексеев, в последний день прощания Цветаева вкладывает в уста дочери молитву: «Дай, Господи, Володе счастливо доехать и найти на Юге то, что ищет. И потом вернуться в Москву – на белом коне. <…> Аминь». Володя Алексеев пропал на Юге без вести тем же летом 1919 года.
У Цветаевой все, кто породист, непреклонен и, главное, не приемлет революцию, непременно обладают прямотой характера. Такова она сама, таков Алексеев, таков Стахович: «Очень высокий рост, <…> гибкая прямизна». Стахович, блестящий адъютант Великих Князей, в 1919 году повесился, не желая склонять голову перед большевиками.
Цветаева также восхищается мужеством маленькой Сонечки, носившей обеды юнкерам в храм Христа Спасителя через красноармейцев, или рассказывающей красному солдату о несуществующем муже, который идёт с Белой Армией Колчака на Москву.
И пронзительный рассказ о голодном ребёнке, к которому Сонечка приходит с пустыми руками, потому что «гадкие большевики ничего сегодня не выдали (даже воблы), и царя убили и Ирину голодную посадили». Сонечка обещает, что может быть завтра будет сахар или картошка, но ребёнок не понимает, что такое «завтра», ему хочется есть сейчас. И Сонечка восклицает: «О, Марина! Ведь сколько я убивалась, что у меня не будет детей, а сейчас – кажется – счастлива.: ведь это такой ужас, такой ужас, я бы просто с ума сошла, если бы мой ребёнок просил, а мне нечего было дать…Впрочем, остаются все чужие».
Цветаева в «Повести о Сонечке», давая психологический портрет актёра Завадского, назовёт его слабым и бесстрастным, ибо имел только две страсти – к театру и к самому себе (своей красоте, которая тешила его тщеславие). Цветаева жаждет услышать от него главное, принимая во внимание то, что происходит в мире: «Что я помню из его высказываний? На каждый мой резкий, в упор, вопрос о предпочтении, том или ином выборе – хотя бы между красными и белыми – «Не знаю…Всё это так сложно…» (Вариант: «так далеко – не – просто», по существу же «мне так безразлично»).
Цветаева, сразу и навсегда определившая, что она – с белыми, не одобряет равнодушия Завадского. Отсюда и определение главной черты его характера – слабость. Другое дело – Алексеев, которым Цветаева восхищается. Революция у Цветаевой предстаёт в повести не только через проблему выбора – «с кем ты?», не только через символы воблы, очереди и гроба, не только через образ голодного ребёнка, но и через образ-символ обуви, которую носит Сонечка: тупорылые, тяжёлые башмаки на маленьких Сонечкиных ногах, делающие из молодой женщины – пугало. И у самой Цветаевой в годы революции были ужасные, тяжёлые, грубые ботинки с верёвками, вместо шнурков. Коллонтай в те же годы щеголяет в роскошных норковых манто и накидках, конечно же, конфискованных с чужих плеч «в пользу революционного народа». Женщина в годы революции это вообще особая тема в прозе Цветаевой. Женщина, которая лишена всего, что имела, ищущая пропитания для себя и детей, готовая на всё, ради детей, таскающая тяжёлые мешки с картошкой и углём, кое-как одетая и стоящая в очередях в морозы за воблой и гробами, роющаяся в гнилой картошке в тёмном холодном подвале в надежде найти целые картофелины; ворующая бумагу (и не только бумагу); садящаяся с риском для жизни в переполненные поезда и едущая, стоя на одной ноге, в деревенскую местность в надежде обменять барахло на муку и сало; ждущая вестей от мужа. Весь быт революции всей тяжестью обрушился именно на женщину, уродуя, калеча и медленно убивая её. Когда Цветаева писала «Почесть о Сонечке», она была уже совершенно одна, без друзей, без единомышленников. Часть белых эмигрантов к этому времени предала своё прошлое и переметнулась к красным. Другая часть, не предавшая и не переметнувшаяся, тихо отступилась от своих идеалов, не надеясь уже на возвращение в Россию. Эта часть эмигрантов стала устраиваться основательней в жизни за границей. Цветаева понимала, что было бы глупым упрямством держаться за то, за что уже никто практически не держится. Она тоже не держалась. Она просто была одна в стане белых.
Просто приспособиться к жизни и быть, как все, она не могла. Быть в стане красных она не могла органически. Это было бы извращением всей её природы, отказ от своего Я, перечёркиванием своей личности и права на свободу. Поэтому Цветаева просто осталась одна. Она была вынуждена декларировать своё политическое бесстрастие, которого в действительности не было.
Неспособная полностью разделить с эмигрантами их чувства и мысли по отношению к России (это давало ей повод не считать себя эмигранткой); неспособная полностью отождествить Россию с большевиками, как это делали наиболее непримиримые эмигранты; неспособная принять революцию, большевиков и советский режим; неспособная смириться с тем, что в России правят, задушив все виды свободы, большевики; неспособная смириться с их кровавым, преступным, безнравственным режимом Цветаева действительно оказалась между двумя станами. Её отталкивало и насилие большевиков, и насилие эмигрантов. Её свободолюбивая натура не могла смириться ни с каким видом насилия. То, что её не печатали (или плохо и мало печатали) в эмиграции, и было насилием над её мыслями и чувствами. И большевики, и эмигранты требовали любви к себе и ненависти к врагу. И если не было демонстрации этой любви и ненависти, ты становился чужим, не своим. Цветаева вынужденно избирает позицию аполитизма. Эта позиция даёт ей возможность свободы, манёвра, независимости. Но эмиграция аполитизма тоже не прощает. Наиболее полно свою позицию Цветаева выразила в стихотворении 1935 года:
Двух станов не боец, а – если гость случайный –
То гость – как в глотке кость, гость – как в подмётке гвоздь.
Была мне голова дана – по ней стучали
В два молота: одних – корысть и прочих – злость.
.  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .  .
И с этой головы, с лба – серого гранита
Вы требовали: нас люби! Тех – ненавидь!
Не всё ли ей равно – с какого бока битой,
С какого профиля души – глушимой быть?
Это упрёк, прежде всего – эмигрантам, потому что, если глушили большевики, то что с них взять! Они и должны были глушить. Это – их прямое дело. А то, что глушили – свои, обидно и несправедливо. Над большевиками с их режимом и идеологией Цветаева пишет с издёвкой:
Бывают времена, когда голов – не надо!
Но слово низводить до свёклы кормовой –
Честнее с головой Орфеевой – менады!
Иродиада – с Иоанна головой!
Цветаева делает горестный вывод:
Ты царь: живи один…(Но у царей – наложниц
Минуты.) Бог – один. Тот – в пустоте небес.
Двух станов – не боец: судья – истец – заложник –
Двух – противубоец. Дух – противубоец.
Цветаева ощущала себя вправе быть судьёй в том случае, когда царила несправедливость, неважно в каком стане. Она ощущала себя истцом, ибо могла свидетельствовать об этих несправедливостях. Она ощущала себя заложницей времени и революции, заложницей своих собственных убеждений. Что ей оставалось, как не заявить: я не с вами, я – сама по себе. Я – одна, как Бог. Это был её способ самозащиты и самоутверждения. Цветаева говорит о своём новом credo: «ни с теми, ни с этими, ни с третьими, ни с сотыми, и не только с «политиками», я и с писателями – не, ни с кем, одна, всю жизнь, без книг, без читателей, без друзей, - без круга, без среды, без всякой защиты причастности, хуже, чем собака, а зато – А зато – всё».120
В январском письме 1937 г. к А. Жиду Цветаева говорит: «Я не белая и не красная, не принадлежу ни к какой литературной группе, я живу и работаю одна и для  одиноких существ. <…> Я – за каждого и против всех».121
За каждого, это понятно. Против всех, это когда все сбиты в партию, в свору, в стаю, в коллектив, в стан. Знала Цветаева цену коллективизму, лишающего личность – лица. Вся «беда» Цветаевой, как она и сама признавала, была в особой трезвости её проницательного и дальновидного ума, редко ошибающегося. Цветаева могла обольщаться чувствами и фантазиями, но лишь в той мере, в какой она сама этого хотела и допускала, а хотела и допускала только в любви и творчестве, где такое допущение было условием творческой свободы. Трезвый взгляд на эмигрантов ясно указывал ей на истинную причину их ненависти ко всему, что исходило из Советской России. Эта истинная причина была не слишком возвышенной: «Они не Русь любят, а помещичьего «гуся» – и девок».122 Это она написала в 1923 году. Через двенадцать лет она не переменила мнения: «Ваши соседи-патриоты и своей Patria не знают, разве что казачий хор по граммофону и несколько мелких рассказов Чехова. Ибо – знающий Россию, сущий – Россия, прежде всего и поверх всего – и самой России – любит всё, ничего не боится любить. Это-то и есть Россия: безмерность и бесстрашие любви. И если есть тоска по родине – то только по безмерности мест: отсутствию границ. Многими же эмигрантами это подменено ненавистью к загранице, тому, что я, из России глядя, называю заморщиной: заморьем. <…> А вот эти ослы, попав в это заморье, ничего в нём не узнали – и не увидели – и живут, ненавидя Россию (в лучшем случае – не видя) и, одновременно, заграницу, в тухлом и затхлом самоварном и блинном прошлом – не историческом, а их личном: чревном: вкусовом: имущественном, - обывательском, за которое – копейки не дам».123 Нет никакого сомнения в том, что эмигранты это отношение к себе чувствовали и не прощали.
Но всё-таки это сказано не обо всех эмигрантах. Были и те, кто сожалел не о гусе и девках, а о чём-то более возвышенном и существенном. Об этой части эмиграции несколько высокопарно и не вполне справедливо сказал Ф. Степун: «Художники, мыслители, писатели, политики, вчерашние вожди и властители, духовные центры и практические организаторы внутренней жизни России, вдруг выбитые из своих центральных позиций, дезорганизованные и растерявшиеся, потерявшие веру в свой собственный голос, но не потерявшие жажду бить набатом и благовестом, - вот те, совершенно особенные по своему характерному душевному звуку, ожесточённые, слепые, впустую воюющие, глубоко несчастные люди, которые одни только и заслуживают карающего названия эмигрантов, если употреблять это слово как термин в непривычно суженном, но принципиально единственно существенном смысле. Эмигранты – души, ещё вчера пролегавшие по духовным далям России привольными столбовыми дорогами, ныне же печальными верстовыми столбами торчащие над своим собственным прошлым, отмечая своею недвижностью быстроту несущейся мимо них жизни».124
Конечно, были и такие, как сказал Степун, но были и другие, кто не остановился, как верстовой столб, кто развивался и развивал русскую литературу, философию, живопись. Настоящего художника и учёного не так-то легко сбить с толку; даже революции это не под силу. Эти люди продолжали творить во славу будущей, и уж конечно не коммунистической, а свободной России. И среди них была Цветаева.
Она пыталась некоторым немногочисленным друзьям объяснить свою позицию. Так. Она пишет В. Буниной: «Поймите меня в моей одинокой позиции (одни меня считают «большевичкой», другие «монархисткой», третьи – и тем и другим, и все – мимо) – мир идёт вперед и должен идти».125
Перед остальными Цветаева не опускалась до объяснений. Однажды она призналась, что «не: не хочет людей, а не может людей», ибо «меня тошнит рядом с ближним».126
К сожалению, очень часто ближний обнаруживал склонность ко лжи, лицемерию, сплетням, национализму, высокомерию, несправедливости, антисемитизму, и. т. п. Ближние (и близкие) очень часто обижали Цветаеву, так что её вера в людей была несколько поколеблена. Именно поэтому она, страстно желая иметь друга или подругу, предпочитает быть одна.
Сколько бы в 30-е годы Цветаева ни декларировала своё политическое бесстрастие, от него и следа не остаётся, когда она становится перед выбором, который нужно сделать во что бы то ни стало. Проблема выбора встала перед Цветаевой в 1931 году: ехать или не ехать в Советскую Россию.
В 1925 году Цветаева ответила на вопросы анкеты парижского корреспондента («Сегодня»). Там был вопрос: не хочет ли она вернуться? Цветаева ответила: «О возращении в современную Россию думаю с ужасом и при существующих условиях, конечно, не вернусь. Говорят, русскому писателю нельзя писать вне России…Не думаю. Я по стихам  всей душой своей – глубоко русская, поэтому мне не страшно быть вне России. Я Россию в себе ношу, в крови своей. И если надо, - и десять лет здесь проживу и всё же русской останусь…Бытовику-писателю, может быть, и нужно жить там и к жизни присматриваться, а мне – не надо…<…> Издали – лучше всё видно».127
Через два года Цветаева напишет Тесковой, что не Россией одной жив человек, и что «после России – куда? – да почти что в Царство Небесное!»
Ещё через год Цветаева подтвердит: «Была бы я в России, всё было бы иначе, но – Россия (звука) нет, есть буквы: СССР, - не могу же я ехать в глухое, без гласных, в свистящую гущу. Не шучу, от одной мысли душно. Кроме того, меня в Россию не пустят: буквы не раздвинутся. (<…>) В России я поэт без книг, здесь – поэт без читателей. То, что я делаю, никому не нужно».128
В 1931 году, после статьи о новой русской детской книге, которую никто не хотел печатать, Цветаева признаётся Тесковой: «Меня всё выталкивает в Россию, в которую я ехать не могу. Здесь я не нужна. Там я невозможна».129 Другому адресату Андронниковой-Гальперн Цветаева пишет почти то же самое: «С. Я. тщетно ищет места. – Не в Россию же мне ехать?! Где меня раз (на радостях!) и – два! – упекут. Я  там не уцелею, ибо негодование – моя страсть (а есть на что!)».130 Пророческое высказывание! И нет в нём ни грана, как и в предыдущих, политического бесстрастия, а есть невозможность принять советский режим. Выталкивает в Россию Цветаеву не всё, а Эфрон, ибо в этом году он подал прошение о советском гражданстве и, видимо, настаивает, чтобы Цветаева сделала то же самое. Она не хочет возвращаться. Никаких колебаний! Она слишком хорошо знает, что будет с ней в России, если бы вдруг она согласилась уехать.  В 1932 году напор на неё усиливается. Цветаева пишет Тесковой: «Ехать в Россию? Там этого же Мура у меня окончательно отобьют, во благо ли ему – не знаю. И там мне не только заткнут рот непечатанием моих вещей – там мне их и писать не дадут. Словом, точное чувство: мне в современности места нет».131 Цветаева обнаруживает совершенно ясное, трезвое понимание сути проблемы.
Но давление на Цветаеву всё более усиливается. Давят все: Эфрон, дочь и подрастающий сын. Чем больше усиливается давление, тем большее сопротивление Цветаева оказывает. В 1933 году она пишет Андронниковой-Гальперн: «я решительно не еду, значит – расставаться, а это (как ни грызёмся!) после 20 (лет) совместности – тяжело. А не еду я, потому что уже раз уехала. (Саломея, видели фильм «Je suis un evade, где каторжанин добровольно возвращается на каторгу, - так вот!)».132
Цветаева пишет, что даже Эфрону, с его новыми идеями, рвать отношения трудно после двадцати лет совместной жизни. Но он свой выбор сделал. Теперь вопрос времени – когда он уедет. А пока не едет, в семье разлад. Даже сын, на которого Цветаева возлагала столько надежд, на которого она смотрела, как на возможного друга и союзника, перешёл на сторону отца. Ариадна давно уже на его стороне. И если в 1935 году Цветаева пишет, что Мур живёт разорванным «между моим гуманизмом и почти что фанатизмом – отца», тор через год Цветаева испытает ужас «от весёлого, самодовольного недетского Мура - с полным ртом программных общих мест». Программные общие места почерпнуты сыном из источников, которые даёт отец. Цветаева потеряла влияние на сына. И, как в 1925 году о Советской России вспоминает с ужасом, так теперь в 1936 году с таким же ужасом слушает панегирики советскому режиму из уст собственного сына и мужа. Положение Цветаевой – тяжелейшее. Она одна – против всех в собственной семье! К 1936 году Цветаева не просто одна, она абсолютно одна, ибо у неё уже нет единомышленников в семье, да и семьи-то фактически нет, потому что муж, сын и дочь – идейные враги. Хуже того, враги, соблазняющие её, требующие от неё отречения от самой себя, требующие самопожертвования от неё. Что бы она ни говорила, что бы ни доказывала, разбивается о бетонную стену их самоуверенности и самонадеянности. Все эти её – «я уже один раз уехала» – для них не доводы. Они жаждут сломить её упорство, поколебать её твердыню, сделать ручной и послушной. Все средства идут в ход. Чем они могут напугать её, чтобы добиться своего? Во-первых, угрозой войны или революции в Европе. Во-вторых, перспективой голода и нищеты. В-третьих, полным одиночеством и забвением. В-четвёртых, отсутствием во Франции перспектив для Георгия. В-пятых, отсутствием собственного жилища. В-шестых, перспективой болезней и старости, усугубленной одиночеством и нищетой. В седьмых, отсутствием средств к существованию. Да мало ли чем ещё можно запугать человека, приблизившегося к пятидесяти годам!  В 1936 году в рассуждения Цветаевой вторгается смятение: «Вкратце: И С. Я. и Аля и Мур – рвутся. Вокруг – угроза войны и революции, вообще катастрофических событий. Жить мне – одной – здесь не на что. Эмиграция меня не любит. <…> не печатаюсь больше никогда. Парижские дамы – патронессы меня терпеть не могут – за независимый нрав. Наконец,   у Мура здесь никаких перспектив. Я же вижу этих двадцатилетних – они в тупике. В Москве у меня сестра Ася, которая меня любит – м. б. больше, чем своего единственного сына. В Москве у меня – всё-таки – круг настоящих писателей, не обломков. (Меня здешние писатели не любят, не считают своей). Наконец – природа: просторы».133
Угроза войн – реальна. Но угроза войны реальна не для одной только Европы. Угроза голода и нищеты, как следствия войны, тоже реальна. Жить одной во Франции действительно не на что, или надо идти служить, на что Цветаева органически неспособна. Кем она сможет служить? Секретаршей? Лифтёром? Смотрительницей в музее? Учительницей? В любой роли Цветаеву трудно представить. Её действительно перестали печатать. Не потому, что произведения её плохи, напротив, они становятся всё совершеннее. Её не печатают именно по политическим соображениям: муж собирается вернуться к большевикам, сам почти большевик, дочь поддерживает отца, сама Цветаева каких-то неопределённых взглядов – ни с теми, ни с нами. Эмиграция хочет определённости во взглядах.
Есть ли во Франции перспективы для Георгия? Разумеется есть, как и у всякого юноши: он может учиться, или работать. Ведь он не был единственным юношей из эмигрантской семьи.  Все как-то устраивали свою жизнь. Насчёт Георгия аргумент слаб. Другое дело, что Георгий сознательно воспитан своим отцом в презрении к французам, что, разумеется, могло осложнить ему жизнь.
Сестра Ася – кандидат в ГУЛАГ, но Цветаева этого предположить не может (какому нормальному человеку придёт в голову такое предположение!). К тому же утверждение, что сестра любит её больше, чем собственного сына, сделано для собственного самоуспокоения. Кто может измерить или взвесить любовь?!

Круг настоящих московских писателей в 1936 году у Цветаевой не шире, чем в эмиграции, а может быть и того меньше, принимая во внимание, что со дня её отъезда из России прошло 14 лет. Многое за эти годы переменилось: кто-то уже умер, кто-то переехал, кого-то упекли в тюрьму, кого-то расстреляли, кто-то сам продался большевикам и стал убеждённым коммунистом. И вот ещё вопрос: будут ли московские писатели Цветаеву любить и считать своей после стольких лет эмиграции? И разве московские писатели менее завистливы, чем писатели в эмиграции?!
И последнее: природа, просторы. Природа и просторы это бесспорно хороший аргумент, да только в природе и по просторам России гуляют не лучшие экземпляры человеческой породы, и от них никуда не деться. И это они будут решать: видеть тебе эту природу, гулять ли тебе по этим просторам или нет.
Через несколько лет борьбы что-то надламывается в Цветаевой под натиском семьи. Цветаевой ясно, что семья всё равно уедет, с нею или без неё. Цветаевой ясно, что с её убеждениями, с её опытом, с её желаниями никто не хочет считаться. Цветаевой ясно, что все они – муж, дочь, сын – рано или поздно бросят её одну в чужой стране. Она догадывается, что всех их может ждать в Советской России. Ей всех домочадцев жаль. Ей жаль себя. Она понимает, что попала в тупик. Её крепость осаждена со всех сторон. И Цветаева начинает искать путь к почётному отступлению. Она взвешивает аргументы за и против. : «Против: Москва превращена в Нью-Йорк: в идеологический Нью-Йорк, - ни пустырей, ни бугров – асфальтовые озёра с рупорами громкоговорителей и колоссальными рекламами: нет, не с главного начала: Мур, которого у меня эта Москва сразу, всего, с головой отберет. И, второе, главное: я – с моей Fruchtlogigkeit, я не умеющая не ответить, я не могущая подписать приветственный адрес великому Сталину, ибо не я его назвала великим и – если даже велик – это не моё величие и – м. б., важней всего – ненавижу каждую торжествующую казённую церковь. И – расстанусь с Вами: с надеждой на встречу! – с А. И. Андреевой, с семьёй Лебедевых (больше у меня нет никого). Вот. Буду там одна, без Мура – мне от него ничего не оставят, во-первых, п. ч. всё – во времени: здесь после школы он – мой, со мной, там он – их, всех: пионерство, бригадирство, детское судопроизводство, летом – лагеря, и всё – с соблазнами: барабанным боем, физкультурой, клубами, знамёнами, и. т. д., и. т. д. <…> Положение двусмысленное».134
Цветаева хорошо информирована о системе коллективистского воспитания в СССР. Эта система не может не вызывать в ней чувства протеста и ужаса. Да только от Георгия ей уже мало что оставили, не вывозя его из Франции. Душой Георгий с отцом, в СССР.
И адрес Сталину подписать уж конечно выше её сил.
Нет, Цветаева решительно – не едет. В марте 1936 года она пишет Тесковой: «С. Я. держать здесь дольше не могу – да и не держу – без меня не едет, чего-то выжидает (моего «прозрения»), не понимая, что я – такой умру».135 Такой умру! Оправдываясь перед Бальмонтом, что её вещи напечатаны по новой орфографии, Цветаева делает приписку: «Милый Бальмонт! Не заподозри меня в перемене фронта: пишу по-старому, только печатаюсь по-новому». Такой умру! Такой она умрёт. Непреклонной в отношении советского режима.
А пока давление семьи продолжается неуклонно, неустанно неумолимо. Цветаева не может ни образумить, ни переубедить домочадцев. Домочадцы не могут ни понять, ни образумиться. Они считают Цветаеву недальновидной, упрямой, упёртой, ничего не понимающей ни в политике, ни в жизни. Это они, с их точки зрения, прозревшие и прогрессивные, передовые и проницательные. Это она, с их точки зрения, консервативна, старомодна, отстала и недальновидна. Они не ведают, что творят. Их воспалённому воображению представляются радужные перспективы жизни в СССР. Им кажется, что там кипит строительство новой жизни! Там кипит сама жизнь! Будущее кажется таким многообещающим, таким заманчивым, таким желанным! И поперёк этого будущего – Цветаева с её непонятным упрямством. Впрочем, она уже никому не поперёк. Может быть, их пока что останавливает чувство вины перед нею? Нет, ни Али, ни Эфрона чувство вины, даже если оно и было, не остановило.
Вынеся из Советской России в 1922 году мнение о бездушной, насильственной на Руси коммунистической душе, Цветаева своего мнения никогда не переменила. Она сожалела, что не родилась на 20 лет раньше и поэтому считала себя вневременным явлением. Она не успела завоевать до революции в России широкий круг читателей. В эмиграции этого круг не превышал 80-100 человек. Всех их Цветаева знала в лицо.
Она делает горький вывод: «Моё время меня как действующую силу – смело и смело бы во всякой стране. <…> Я ему не подошла идейно, как и оно мне. <…> Я в стане уединённых, а оно- пустыня со всё редеющими сторожевыми постами (скоро – просто кустами – с костями). Моя неудача в эмиграции – в том, что я не-эмигрант, что я по духу, т. е. по воздуху и по размаху – там, туда, оттуда. А содержания моего она, из-за гомеричности размеров – не узнала. Здесь преуспеет только погашенное и – странно бы ждать иного!».136 Цветаева превосходно знает, что в СССР, куда её тянут, ни воздуха, ни размаха нет. Всё осталось в прошлом. Та Россия, где воздух и размах – погибла. Эфрон соблазнял её, наверное, тем, что в новой России её будет хорошо, её будут печатать, у неё будет много читателей. Он, наверное, играл на её любви к родине. Его логика была проста. Раз любишь родину, надо вернуться к ней и служить ей. Да разве Цветаева, не желающая возвращаться, меньше любила родину?! «Напиши мне о летней Москве. Моей до страсти – из всех – любимой», - просит она Пастернака. «Борис, я соскучилась по русской природе, по лопухам, по неплющевому лесу, по себе – там. Если бы можно было родиться заново». Её пронзительные стихи «Тоска по родине…», «Дом» говорят о любви, но о любви к стране, которой нет на карте. Пастернак мог написать ей о летней Москве, но это была не её Москва, которую она помнила и любила. Всё переменилось в Москве. Даже памятник Пушкину будет переставлен на новое место. Родиться бы заново, чтобы забыть, чтобы не помнить старую Россию и старую Москву. Потому что любит Цветаева только их.
Она пишет стихотворение «Страна»:
С фонарём обшарьте
Весь подлунный свет.
Той страны на карте –
Нет, в пространстве – нет.

Выпита как с блюдца:
Донышко блестит!
Можно ли вернуться
В дом, который - срыт!

Заново родися!
В новую страну!
Ну-ка, воротися
На спину коню

Сбросившему! (Кости
Целы-то – хотя?!)
Этакому гостю
Булочник – ломтя

Ломаного, плотник –
Гроба не продаст!
Той её несчётных
Вёрст, небесных царств,

Той, где на монетах –
Молодость моя,
Той России – нету,
Как и той меня.

Арцыбашев писал в те же годы: «мы тоскуем по России, а не по СССР, по русским песням, а не по «интернацивонялу», как выговаривают некоторые малограмотные «товарищи».137 Понятно, что и Цветаева тосковала не пор СССР, а по России, не по ЧК и не по «интернацивонялу», о котором жёстко сказала то, что думала: «Как Интернационал – зло, так и Зло – интернационал».138 Для Цветаевой культура и цивилизация имперской России, в которой она родилась, воспитывалась, развивалась и носителем которой она являлась, была погибшей культурой и цивилизацией. Такой же погибшей, как культуры и цивилизации Греции, Рима, Византии, Египта. Культура СССР была нарождающейся, новой, идеологизированной, демонстративно оборвавшей культурные традиции и связи с культурой России, объявившей себя без всяких на то оснований самой передовой в мире. Эта культура была чужой и чуждой культуре погибшей России. Цветаева всё это прекрасно осознавала. В 1933 году она писала В. Буниной: «Нас тех – нет. Всё сгорело дотла, затонуло до дна. Что есть – есть внутри. Вас, меня, Аси, ещё нескольких. Не смейтесь, но мы ведь – правда – последние могикане. И презрительным коммунистическим «ПЕРЕЖИТКОМ» я горжусь. Я счастлива, что я пережиток, ибо переживёт и меня (и их!). <…> Мир идёт вперёд и должен идти: я же  не хочу, не нравится, я вправе не быть своим собственным современником».139
Вот эту-то, погибшую во времени и пространстве родину, Цветаева и любила, поэтому ей некуда и незачем было возвращаться. Для неё вопрос о возвращении просто не существовал. Цветаева не считала себя эмигранткой потому, что эмигрант покидает родину по каким-либо причинам и живёт в другой стране. У эмигранта есть возможность вернуться на родину. Свою родину Цветаева считала погибшей, куда вернуться просто невозможно.
Арцыбашев дал близкое и понятное Цветаевой понятие родины: «для меня понятие «родина» не исчерпывается географическим пространством и этнографическими особенностями. Для меня родина – это нечто, стоящее над землею и над народом, с ними связанное, но способное отлететь от них, как душа отлетает от мёртвого тела. Да это и есть душа – дух народа».140
Арцыбашев покинул Россию по тем же причинам, что и Цветаева: я покинул родину <…> для того, чтобы самому не быть рабом. А потому я и не могу вернуться туда до тех пор, пока не буду иметь возможность вернуться свободным и свободу несущим человеком. Никакое «увеличение посевной площади», никакие «миллионы комсомольцев», никакие нэпы, никакое восстановление городов, промышленности, транспорта и сельского хозяйства меня не прельщают. Ибо без свободы всё это не имеет никакой цены. И когда ко мне приходят люди с жадным огоньком в глазах, говорящие о том, что «там стало совсем хорошо и всё есть», я к этим господам не чувствую ничего, кроме» гадливости. Ибо я знаю, что, кроме «всего», ещё имеется и тираническая, подлая, кровавая власть палачей, гасителей живого духа. Кто лишениям эмигрантского существования предпочитает лишение свободы, тот пусть возвращается в советскую Россию, но о себе ведает, что он слаб и ничтожен духом. Это не осуждение. Это просто констатирование факта».14 Цветаева как-то сказала, что жить – сдавать одну за другой все твердыни. Цветаеву могли вынудить поехать в СССР, но её убеждения – политические убеждения, ибо именно таковыми они и были – остались неизменными и ничуть не поколебленными. Последнюю свою твердыню, которую её непреклонный и непродажный дух не мог сдать ни под каким видом и ни при каких условиях, Цветаева не сдала. Её дух не мог смириться и принять власть, уничтожившую старую культуру и миллионы невинных людей, чтобы на их костях и на их крови строить «прекрасное будущее» коммунизма. Когда фашистская Германия напала на Чехию, Цветаева сбрасывает маску политического бесстрастия: «С каждым часом негодование сильней: вчера наше жалкое Issy (последнее предместье, в котором жили) выслало на улицу четыре тысячи манифестантов. А нынче будет – сорок – и кончится громовым скандалом и полным переворотом. Ещё ничего не поздно: ничего не кончилось – всё только начинается».142
Она была права, всё только начиналось. Страстная натура Цветаевой не может выдержать долгого бесстрастия, ей совершенно не свойственного. Она должна была как-то отреагировать на последние политические события, и она бурно отреагировала – всей своей поэтической натурой. Цветаева немедленно заявляет с кем она, на чьей стороне, в чьём стане. Любя Германию, Цветаева – против фашистов, как любя Россию – против коммунистов. Это и есть чистейшей воды политическая позиция, ясно и твёрдо, и недвусмысленно выражаемая Цветаевой в письмах, дневниках, высказываниях, стихах, прозе.
Когда Цветаева оказалась в СССР, с нею произошло именно то, чего она боялась и что предвидела. Первым делом её лишили всех мыслимых видов свободы: свободы передвижения, свободы творчества, свободы слова, свободы печати, экономической свободы, и свободы выбора. Затем разрушили её семью, причём в самых извращённых и садистских формах: арест и ссылка сестры, арест дочери и арест мужа. Извращение и садизм проявились в том, что А. И. Цветаева ни в чём не была виновна, а А. С. Эфрон и С. Я. Эфрон были преданы советскому режиму и добровольно служили ему. Что могло произойти дальше? Об этом мы можем только гадать. Но не надо много воображения, чтобы представить себе дальнейшее развитие событий. Все энкаведешные сценарии не отличались особым разнообразием. Отношение Цветаевой к политике в целом было резко негативным, если под политикой подразумевалась устремлённость ко злу: насилие и надругательство над личностью, насилие и надругательство над веками сложившимися государственными формами, насилие и надругательство над тысячелетней культурой, насилие и надругательство над свободой своего или чужого народа. Всё противоположное этому было нормальной политикой. Но нормальная политика – редкость во все времена. Цветаева всегда была на стороне обижаемых. Именно поэтому, когда требовалось незамедлительно высказать свою точку зрения на текущие события, Цветаева немедленно и высказывала её, соответственно своим убеждениям. Ненормальную политику Цветаева считала грязью. Это отношение к ней она высказала в письме к А. Берг по поводу вызова её во французскую полицию на допрос из-за внезапного исчезновения Эфрона, замешанного в убийстве Рейсса: «Вы же знаете, что я никаких дел не делала <…>   и не только по полнейшей неспособности, а из глубочайшего отвращения к политике, которую всю – за редчайшими исключениями – считаю грязью».143 Цветаева просит А. Берг не верить газетной информации об Эфроне. А информация плохая, окончательно порочащая Эфрона в глазах эмиграции, которая и без того давно была уверена в том, что он коммунист и агент НКВД. Цветаева наотрез отказывается верить в то, что Эфрон замешан в кровавом деле. Его просоветские взгляды давно уже ей известны, но, что он докатился до уровня «мокрушника», это было для неё чересчур. Цветаева просто не верит – и всё, что Эфрон занимался грязной политикой, заведомой мерзостью, по её собственному определению. Она не верит, потому, что сама не способна на низость. Она не верит, что можно добровольно подчиниться такой политике. О себе в 1933 году она сказала: «Политика – мерзость, которой я нигде не подчинюсь, как вообще никакому организованному насилию во имя чего бы то ни было и чьим бы именем не оглавлялось».144
Вот это и есть политическое кредо Цветаевой и поверить, что человек, которого она знала много лет, имеет прямо противоположное политическое кредо, для неё было невозможно. Это был как бы крах всего, что их ещё связывало.

ЛИТЕРАТУРА

1. Швейцер В. Быт и бытие Марины Цветаевой. – М.: Интерпринт, 1992. C. 221.
2. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. М.: Эллис Лак, 1995. Т. 6. С. 212.
3. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. - М.: Эллис Лак, 1997. С. 18.
4. Бунин И. Окаянные дни//Литература русского зарубежья: Антология в шести томах. Т. 1. Книга 1. – М.: Книга, 1990. С. 88.
5. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. – М.: Эллис Лак, 1995. Т. 7. С. 464.
6. Перегудова В.//Воспоминания о Марине Цветаевой. Сборник. – М.: Советский писатель, 1992. С. 24.
7. Цветаева. Т. 6. С. 18.
8. Там же. С. 124.
9. Цветаева. Т. 6. С. 89.
10. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 517.
11. Там же. С. 245.
12. Там же. С. 60
13. Цветаева. Т. 6. С.523.
14. Гиппиус З. Петербургские дневники. 1914-1919. - Нью-Йорк – Москва. Центр «ПРО»  СП «САКСЕСС, 1990. С. 279.
15. Там же. С. 279.
16. Эренбург И//Воспоминания о Марине Цветаевой. С. 99.
17. Цветаева. Т. 6. С. 350.
18. Аскольдов С.А. Религиозный смысл русской революции//Из глубины: Сборник статей о русской революции. – М.: Изд-во Моск. Ун-та, 1990. С. 48.
19. Цветаева. Т. 7. С. 363.
20. Аскольдов. С. 45.
21. Бунин. Окаянные дни. С. 94.
22. Цветаева. Т.7. С. 363.
23. Там же. С. 38.
24. Цветаева. Т. 6. С. 705.
25. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 76-77.
26. Цветаева. Т. 6. С. 474.
27. Там же. С. 65-66.
28. Там же. С. 62.
29. Гиппиус. С. 277.
30. Алданов М. Современники. Луначарский//Литература русского зарубежья: Антология в шести томах. Т. 2, 1926-1930. – М.: Книга, 1991. С. 69.
31. Алданов. Современники. Луначарский. С. 13.
32. Луначарский А. Интеллигенция в её прошлом, настоящем и будущем. – М., 1921. С. 66.
33. Бунин. С. 100.
34. Мережковский Д. О новом религиозном действии//»Больная Россия» – Л.: Издательство Ленинградского университета, 1991. С. 97.
35. Цветаева. Т. 6. С. 177.
36. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 19.
37. Там же. С. 47.
38. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 4. – М.: Эллис Лак. 1994. С. 533.
39. Цветаева. Т. 7. С. 387.
40. Цветаева. Т. 6. С. 711.
41. Цветаева. Т. 7. С. 488.
42. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 18.
43. Цветаева. Т. 6. С. 260.
44. Цветаева М. Кедр//Новый мир. № 7. 1991. С. 162.
45. Цветаева. Т. 7. С. 27.
46. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 223.
47. Цветаева. Т. 4. С. 553.
48. Там же. С. 540.
49. Аскольдов. С. 45.
50. Ильин И. Родина и мы//Литература русского зарубежья: Антология в шести томах. Т. 2. – М.: Книга, 1991. С. 422.
51. Аскольдов. С. 42.
52. Цветаева. Т. 6. С. 533.
53. Там же. С. 435.
54. Цветаева. Т. 4. С. 490.
55. Там же. С. 540.
56. Цветаева. Т. 7. С. 360.
57. Арцыбашев М. Записки писателя//Литература русского зарубежья: Антология в шести томах. Т.2. - М.: Книга, 1991. С. 448.
58. Цветаева.. Т. 7. С. 123.
59. Там же. С. 124.
60. Там же. С. 317.
61. Там же. С. 212.
62. Там же. С. 386.
63. Там же. С. 243.
64. Цветаева. Т. 4. С. 565.
65. Цветаева. Т. 7. С. 360.
66. Цветаева. Т. 6. С. 190-191.
67. Там же. С. 66-67.
68. Там же. С. 218-219.
69. Шульгин В. Три столицы//Литература русского зарубежья: Антология в шести томах. Т. 2. – М.: «Книга», 1991, с. 213-214.
70. Арцыбашев. С. 460-461.
71. Эренбург. С. 100.
72. Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6. С. 311.
73. Там же. С. 312.
74. Там же. С. 317.
75. Ильин. С. 422-423
76. Там же. С. 427.
77. Соловьёв В. Оправдание добра. Нравственная философия//В. Соловьёв. Сочинения в двух томах. Т. 1. – М.: «Мысль», 1990. С. 414
78. Там же. С. 415.
79. Там же. С. 323.
80. Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6. С. 553.
81. Там же. С. 533.
82. Карлейль Т. История Французской революции. – М.: Мысль, 1991.С. 458.
83. Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6. С. 346.
84. Кудрова И. После России. Марина Цветаева: годы чужбины. – М.: РОСТ, 1997. С. 113.
85. Цветаева. Т. 6. С. 348-349.
86. Там же. С. 272.
87. Там же. С. 353.
88. Флоровский. НМ. №1. 1991. С. 195.
89. Кудрова. С. 161.
90. Бердяев. Евразийцы//Путь. Сент. 1925. №1. С. 102.
91. Цветаева. Т. 6. С. 355.
92. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 450.
93. Там же. С. 476.
94. Цветаева. Т. 6. С. 356.
95. Там же. С. 356.
96. Там же. С. 360.
97. Там же. С. 363.
98. Бунин. С. 126.
99. Кудрова. С.167.
100. Цветаева. Т. 6. С. 375.
101. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 341.
102. Цветаева. Т. 6. С. 384.
103. Цветаева. Неизданное. Семья. С. 352.
104. Цветаева. Т. 6. С. 686.
105. Степун Ф. Мысли о России//Литература русского зарубежья: Антология. Т. 1, книга 1. М.: «Книга», 1990. С. 297.
106. Там же. С. 299.
107. Цветаева. Т. 6. С. 401.
108. Цветаева. Т. 7. С. 72.
109. Бунин. С. 99.
110. Волошин М. Путник по вселенным. М.: «Советская Россия», 1990. С. 162.
111. Там же. С. 161.
112. Там же. С. 161.
113. Бунин. Окаянные дни. С. 96, 98, 131.
114. Волошин М. Стихотворения. – М.: «Книга», 1989. С. 388.
115. Гиппиус З. Петербургские дневники. 1914-1919. – Нью-Йорк * Москва, 1990. С. 302-303.
116. Цветаева. Т. 4. С. 240-241.
117. Цветаева. Т. 6. С. 618.
118. Цветаева. Неизданное. Сводные тетради. С. 120.\
119. Цветаева. Т. 4. С. 395.
120. Цветаева. Т. 7. С. 384.
121. Там же. С. 644.
122. Цветаева. Т. 6. С. 521.
123. Там же. С. 428.
124. Степун. С. 301-302.
125. Цветаева. Т. 7. С. 243.
126. Цветаева. Т. 6. С. 521.
127. Цветаева. Т. 4. С. 620
128. Цветаева. Т. 6. С. 366.
129. Там же. С. 391-392.
130. Цветаева. Т. 7. С. 143.
131. Цветаева. Т. 6. С. 399.
132. Цветаева. Т. С. 158.
133. Цветаева. Т. 6. С. 433.
134. Там же. С. 433-434.
135. Там же. С. 436.
136. Цветаева. Т. 4. С. 601.
137. Арцыбашев. С. 456.
138. Цветаева. Т. 4. С. 554.
139. Цветаева. Т. 7. С. 243.
140. Арцыбашев. С. 461.
141. Там же. С. 461.
142. Цветаева. Т. 6. С. 458.
143. Цветаева. Т. 7. С. 509.
144. Там же. С. 384.



























VII.  М. ЦВЕТАЕВА  И  «АПОКАЛИПСИС НАШЕГО ВРЕМЕНИ» В. РОЗАНОВА

В письме к А. Тесковой от 18 декабря 1926 года Цветаева хвалит второй номер евразийского журнала «Вёрсты». В нём был напечатан «Апокалипсис нашего времени» В. Розанова, названный Цветаевой огромной ценностью. Далее издательством пропущено двадцать строк. Комментирует ли Цветаева розановское произведение или нет, пока неизвестно. Мы же можем поразмышлять, почему «Апокалипсису» Розанова дана столь высокая оценка, опираясь на ту информацию, которая нам доступна.
Название указывает на конец конкретного исторического времени в отношении государства и культуры – конец, носящий катастрофический характер. Содержание «Апокалипсиса нашего времени» это философские размышления русского публициста и философа В. Розанова о трагической судьбе России. В оценке Розанова народ и солдатчина предали русского Царя. Его отречение от престола есть отречение от такого подлого народа. Но не только народ оказался подл, но и некоторые представители духовенства, «подскочившие под социалиста», «под жида и не под жида». Сравнивая Россию с эпохой великого переселения народов, Розанов изумляется, что Россия пала в два дня, когда эпоха великого переселения народов длилась около трёх веков. В столь стремительном и ужасном распаде Российской империи Розанов обвиняет русскую литературу. (Розанов явно наследует Руссо, уверявшему, что культуры и цивилизации гибнут по причине развития наук и искусств.)
Нет, Розанов смотрит не глубоко и не в корень. Причины русской революции лежат, разумеется, не в русской литературе. Это слишком поспешное и поверхностное заключение. Да и можно ли взваливать такую ответственность на одну только литературу!
Не Розанову, а Бердяеву принадлежит честь определить, что есть русская революция и выявить её истинные причины. Бердяев заключил, что русская революция не была политическим и социальным феноменом. Она была, прежде всего, феноменом духовного и религиозного порядка. Революция, вслед за Ж. Де Местром и Т. Карлейлем утверждает Бердяев, имеет религиозный и мистический смысл. Революция провиденциальна, она ниспослана свыше за грехи прошлого. Революция   конец старой жизни, а не начало новой жизни. Впрочем, и Розанов в минуту духовного прозрения понял, что Бог не захотел более быть Руси.
Потрясённый картиною этого стремительного распада великой Российской Империи, Розанов не щадит ни Толстого, ни Достоевского: «По содержанию литература русская есть такая мерзость,   такая мерзость бесстыдства и наглости,   как ни единая литература».1
Русскую литературу Розанов упрекает в том, что она «не выучила трудолюбивый, смышлёный и покорный народ выковать серп или косу, а литература только тем и занималась, что рассказывала «как они любили» и «о чём разговаривали». Понятно, что это сказано с отчаяния. Понятно, что художественная литература не для того существует, чтобы быть для мужика инструкцией по изготовлению сельскохозяйственного инвентаря. Но что-то конструктивное в этом упрёке, продиктованном отчаянием, всё-таки есть, если мы вспомним с каким вкусом и удовольствием относились к процессу делания красивой и добротной вещи Гомер и Гесиод, Вергилий и Дефо, и другие западные писатели. В западноевропейской литературе есть внимание к вещи, создаваемой человеком, и благоустройству мира, внимание пристальное и любовное.
Русская литература изначально сосредоточилась на душевных переживаниях человека, а вещно-предметный мир и благоустройство жизни вниманием обошла, хотя вовсе не отвергла. Просто равного места ему рядом с душевной жизнью человека не дала. Особенно ярко эта черта русской литературы видна в Достоевском. Это почувствовала и поняла Цветаева: «Я бы сказала о Достоевском, что у него всё как во сне – без цвета, неокрашенное, в ровном условном свете фотографической плёнки, только очертания”.2 Молодая Цветаева особенно остро чувствовала это недостаточное внимание к предметному миру в русской литературе; настолько остро, что положила описывать этот мир наиболее подробно в своих стихах. Некоторое время добросовестно следовала своей программе.
Розанов, назвавший русскую литературу «мерзостью бесстыдства и наглости», конечно, хватил через край, но в том, что литература должна быть ответственна перед читателем, сомнений быть не может. Тем более, что русский читатель всегда искал в сочинениях писателей ответы на мучавшие его вопросы.
Но всегда ли русская литература была ответственна перед русским читателем, создавая Чичиковых, Хлестаковых, Обломовых, Волоховых и иже с ними? Была ли она ответственна в том смысле, что давала всем этим «героям» должную оценку? Она или предлагала посмеяться над своими собственными созданиями, или беспомощно взирала, как их прототипы в жизни – нигилисты, демократы, революционеры, террористы   плодились и размножались с ужасающей и угрожающей быстротой.
По Розанову, Российскую империю погубила русская литература и подлый народ – народ в самом широком смысле этого слова: все – от мужика до дворянина предали русского Царя. Н. Бердяев сказал о русском народе то же самое, что народ совершил предательство и соблазнился ложью. Ну, положим, не весь народ предал и не все поголовно соблазнились ложью. И дворяне, и мужики были разные. Лучшая часть народа, пусть и малая числом, думающая, имеющая нравственные ориентиры не предала и не соблазнилась. Если бы все предали, то гражданской войны не случилось бы.
Что Розанов, как и все нормальные русские люди был потрясён распадом Российской Империи, видно из этого его последнего сочинения. Что Цветаева, будучи нормальным человеком, была потрясена не менее Розанова, видно также из её сочинений. В её оценке происшедшего народ тоже оказался подл, хотя не весь народ огульно. Царю и Царской Семье Цветаева сочувствовала. И хотя Цветаева столь прямолинейно, как Розанов, не связала русскую литературу и падение Российской Империи, но её оценки творчества русских писателей ХIХ века наводят на любопытные размышления. Сравнивая «Анну Каренину» Л. Толстого с «Кристин, дочь Лавранса» Сигрид Унсет, Цветаева говорит: «Лучшее, что написано о женской доле. Перед, ней Анна Каренина – эпизод».3
О Льве Толстом Цветаева скажет: «Конечно, Толстого не люблю, т. е. люблю его жизнь и смерть, его одинокую муку, его волчиное сердце, но почти сочувственно, как grande camarade de malheur и ещё сундук с Наташей Ростовой, и «поцелуйте куклу» и танец, и окно, но это уже   Mignon, а не Толстой».4
Про Достоевского Цветаева сказала, что он ей в жизни как-то не понадобился, но она узнавала себя в «Белых ночах» и в Катерине Ивановне «с шалью и голыми детьми»: «Толстого и Достоевского люблю, как больших людей, но ни с одним бы не хотела жить, и ни в курган, ни на остров их книг не возьму – не взяла же».5
Цветаева не скажет прямо, что сочинений этих писателей не любит; она об этом промолчит, но молчание это красноречиво. Зато Чехову не поздоровится. С юных лет Цветаева не любила Чехова. В 19 лет она находила его скучным. А через пятнадцать лет признается: «Чехова с его шуточками, прибауточками, усмешечками ненавижу с детства».6
В 1924 году Цветаева заносит в записную книжку рассуждение о Чехове: «Читая Чехова или беседуя со знакомыми, вы (именно вы, я от Чехова томилась с детства) и не подозреваете о своей усталости. Только когда захлопнули книгу или дверь за выходящим – вы изумлённо восклицаете:   Боже, до чего же я устал! (Чтение Чехова – вязание в воздухе, без результата – восполнения – связанной полосы.)».7
Как у Розанова, так и у Цветаевой нет слепого и бездумного поклонения трём «китам» русской литературы только потому, что большинство им поклоняется. Признавая за ними литературное мастерство и талант, Цветаева вовсе не желает безоговорочно признавать их авторитет и водительство в духовной жизни общества. Скорее, они внесли в неё дополнительную неразбериху, и путаницу, которые так не полезны русской широкой душе, которую, как известно, не мешало бы обузить. Что Российская Империя распалась в два дня – не удивительно, ибо она давно уже была подготовлена к этому базаровыми и волоховыми, и Розанов это знал, оттого и крикнул миру о виновности в происшедшем русской литературы.
В «Апокалипсисе» Розанова обвинение выдвинуто не только против русской литературы. Обвинение выдвинуто против исторического христианства, и православной церкви. Розанов уверен, что «христианство сгноило грудь человеческую», а «Апокалипсис» Иоанна есть не христианская, а антихристианская книга. Цветаева не столь категорична, как Розанов. Она упрекала историческое христианство в злоупотреблениях, а Иоанна Богослова любила и чтила.
Розанов упорно проводит свою идею, восходящую к 1907 году («О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира»), утверждающую, что есть двое Божиих детей – мир и Иисус. Иисус Христос, по мнению Розанова, «не посадил дерева, не вырастил из себя травки», что он «не животен». Розанов противопоставляет яркую бытийственность мира и небытийственность Христа. Розанов утверждает, что мир – прежде христианства, ибо «солнце загорелось раньше христианства». Розанов утверждает, что солнце кормит землю, а не христианство, которое само нуждается в животном кормлении и без него не живёт. Обрушиваясь на христианство, Розанов пишет, будто бы Христос сказал, что еда, питье, совокупление – грешны. Это передержки Розанова (потому что, где и когда говорил это Христос?!) – голодного, замерзающего и отчаявшегося. Больше скажу, Розанов раздражается не столько на голод и холод, сколько на христианство, не состоявшееся, по его мнению, в России. Именно на христианство, которое одно только могло спасти Россию и не спасло, потому что «переход в социализм и» значит, в полный атеизм совершился у солдат, у мужиков до того легко, точно» в баню сходили и окатились новой водой».
«Апокалипсис» Иоанна есть приговор христианству, утверждает Розанов, в нём Тайнозритель-Иоанн «волею своею и вспомоществуюшею ему Божиею волею»,   срывает звёзды, уничтожает землю, всё наполняет развалинами, всё разрушает: разрушает христианство странным образом плачущее и вопиющее. Он сотворяет радость жизни на земле – именно на земле, - превосходящую какую бы то ни было радость, изжитую в истории и испытанную человечеством».
Розанов нападает не только на историческое христианство и церковь, но и на самого Христа. Розанов утверждает, что Христос немощен. Не Христос немощен, люди слабы. Дела нет Розанову, что Христос вовсе не затем послан был Отцом Небесным, чтобы поощрить в людях животность, которой в людях – переизбыток.
Дела нет Розанову до того, что в «Апокалипсисе» Иоанна не христианство погибает, а весь мир погибает, ибо пришёл Страшный Суд и небо свивается, как свиток, и человеческие существа трепещут, ожидая дальнейшей участи. И дела нет Розанову до того, что радость, сотворяемая на земле, есть то самое осуществление Земного Царства Божия, есть исполнение воли «Да будет воля Твоя яко на небеси и на земли». Розанов не хочет замечать, что говорит Иоанн, а говорит он следующее: «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали, и моря уже нет. И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба2 (Откр. 21, 1-2). Именно, сходящий с неба Иерусалим, а не построенный людьми заново.
Розанов, как древний язычник, прославляет солнце, «загоревшееся раньше христианства», и Розанову нет дела до того, что возможно солнце и было зажжено волей бога.
Розанов не находит в христианстве космологичности. Его взгляд на христианство есть взгляд сугубо прагматический, по-земному расчётливый: «И скот от него не множится, не плодится. А без скота и травы человек не проживёт».Розанову дела нет, что христианство никогда не отрицало необходимости труда и пропитания, а Христово высказывание о птицах и лилиях есть только образ, данный затем, чтобы люди, поняв что первично и что вторично, вторичному бы не поклонялись и идола из него не делали. Конечно, «монастырёк питается около деревеньки», но Розанов намеренно забывает, что не всегда и возле деревеньки. Многие православные монастыри сами полностью обеспечивали себя, ни от кого не питаясь. Нередко монастырский устав и требовал такого самообеспечения. Православные монахи никогда не были дармоедами и тунеядцами.
Уж если кто и навёл отощание на землю, не Христос, который неизвестно, был ли, а сами люди и навели. Розанов как-то сразу забыл о свободной воле человека.
Произведение Розанова «Апокалипсис нашего времени» есть произведение страстное, пристрастное, талантливое и этой талантливостью соблазнительное. Розанов говорит ужасные и невозможные вещи, но говорит их предельно искренно и облекает в интимно-доверительную форму высказывания. Розанову если не веришь, то сочувствуешь, проникаясь его отчаянием и болью. Недаром Бердяев сказал о Розанове, что самые гениальные его страницы написаны против Христа и христианства.
Розанов воспевает язычество, отрекшись от Христа. Розанов, проклинающий революцию, в ней нового язычества не узнал, а между тем, именно новое язычество она и пообещала и дала.
Нигде в ЕВАНГЕЛИЯХ НЕ СКАЗАЛ Христос того, что вкладывает в Его уста Розанов. Не объявлял Христос грешными «дела плоти». И разве не написано, что он превратил воду в вино на свадьбе в Кане! Разве не напис ано, что он накормил народ хлебами! Разве не он привёл сети, полные рыбы!
В отличие от Розанова Цветаева никогда от христианства не отрекалась. Розанов сказал, что без грешного человек не проживет, а без святого слишком проживёт. Первая половина этого высказывания могла быть близка Цветаевой. Святыми она восхищалась, но полагала, что поэту, для того, чтобы писать, именно греховность и необходима. Именно греховность человека есть «мутный источник» поэзии, просветляющей этот источник. «А от священников, какие стихи!»   посомневалась Цветаева.
Объявив «дела плоти» главными, а «дела духа» выдумкой, Розанов низшее в человеке объявил высшим и тем самым унизил человека. Вряд ли Цветаева была в этом согласна с Розановым, дела духа считавшая главными в человеке. У Розанова из дел плоти может родиться только плоть. У Цветаевой из дел плоти родятся дела духа. Например, поэзия. И в этом большая разница между Розановым и Цветаевой. У Розанова – нисхождение. У Цветаевой – восхождение. По Розанову, правда Евангелия – «узенькая правда»,  в то время как в «Апокалипсисе» провозглашена всеобъемлющая правда жизни, «поставленной выше всего». Правда видится Розанову в Ветхом завете, а не в Новом. И тайны Каббалы ему ближе тайн Христовых. Бога Розанов видит не в Святой Троице, а в Элогим (множественное число от Элоах). Вслед за Каббалой Розанов утверждает, что божеств - двое, следовательно есть божественная супружеская пара всё порождающая. Розанов зациклен на супружеском ложе, на сексе. Весь мир у него только и делает, что занимается сексом и только им и должен заниматься. Человек опущен в плоть, живёт ради плоти, ради продолжения рода. Его сексуальные боги ничего не говорят о духовной природе человека, как будто её и нет совсем. Торжество плоти есть торжество материи. Совокупляющиеся боги ничего и не могут породить, кроме материи. Логика Розанова есть логика атеиста, молящегося на материю, сделавшего её своим божеством. Розанову всё понятно в Библии, но ничего не понятно в Евангелии.
А вот Цветаева, напротив, видела тяжесть Ветхого Завета и освобождение от тяжести его   в Новом Завете. Розанову ближе тяжесть и освобождение от тяжести (материальности, животности мира) ему не понятно. Что ж, по-крайней мере, это сказано честно, искренно, и откровенно. Всё дело в том, что Розанов решил сам для себя, что «дела плоти суть – главное», а «дела духа»   так «одни разговоры». Однако, сказать, что дела плоти важнее дел духа, значит, обнаружить в себе не только язычника, но и атеиста, для которого материя первична.
Дела духа не есть одни только разговоры, а если утверждать противоположное, то надо перечеркнуть подвиги православных подвижников, монахов, старцев, обуздавших плоть и заставив её служить духу, в не наоборот. Эти люди, как сказал Христос, МОГЛИ ВМЕСТИТЬ. Но нигде Христос не сказал, что все должны вместить. Именно все и не должны. Должны те, кто может, кому дано. Но Розанов уверяет, что воспитание духа – господина плоти – тупик; уверяет, что не нужны ни монашество, ни старчество, ни посты, ни целомудрие. Другими словами, не нужно самого христианства.
Розанов и прежде воевал против христианства, но так полно, как в «Апокалипсисе» он ещё от него не отрекался. Позиция Розанова нельзя назвать нейтралитетом. Это именно отречение, потому что, как говорит П. Флоренский: «Если в области культуры мы не со Христом, то мы неминуемо – против Христа, ибо в жизни нет и не может быть нейтралитета в отношении Бога».8
Что верно в отношении культуры, то верно и в отношении всей жизни, ибо вне культуры жизни нет и быть не может.
В том, что русская православная церковь рухнула в первые дни революции виновен, отчасти, и Розанов. Разве не он в начале века старательно разрушал религиозное самосознание творческой российской интеллигенции?! Разве не Розанов не мог сам найти гармонии между миром и Христом, заявляя, что «мир стал тонуть около Христа».9
Христианство никогда не отрицало мира, первого «ребёнка» Бога. Но христианство никогда не забывало, что мир лежит во зле. Вот и призывал Иоанн не любить мира, ни того, что в мире, ибо видел в нём прежде всего «похоть плоти, очей и гордость житейскую», которые происходят не от Отца, но от мира сего.
В Писании сказано, что «до ревности любит дух, живущий в нас». Поэтому, что предпочтём? Мир, лежащий во зле или Бога, любящего нас? Розанов говорит – мир, в своём отчаянии забыв, что этот мир – владения Князя Тьмы. Революция – апокалипсис ХХ века – ещё одно тому подтверждение.
Давно не секрет, что христианство не осуществилось в истории. Мир остался языческим. Христианская история, как говорит Бердяев, была сделкой с язычеством. Христианская религия и церковь были одной из форм государственности, но содержание государственности было языческим. И оно не могло быть другим в этом мире. Что действительно свершилось в христианской истории так это подвиги победы над природой христианских святых. Но народ не состоит из одних святых. Святой – редкое и дивное явление. На подвигах святых стоит христианская церковь. Не было христианство глубоким в России. Языческая, «ночная» культура была крепка. И не удивительно, что Россия слиняла в три дня, говоря языком Розанова. Не литература и не христианство виновны в российских бедах, как утверждает Розанов. Литература либо отражает жизнь, как зеркало, либо преображает жизнь. Христианство учит не любить того, что есть в мире, ибо мир лежит во зле, но любить Царствие Небесное и Бога. Взгляд Розанова, остановившись на литературе и христианстве, не видит истинных виновников русской революции, подготовивших её приход. Русская интеллигенция два столетия готовила эту катастрофу. Виновники этой катастрофы русские интеллигенты, революционные демократы, презревшие православие и искавшие духовного брака на стороне, прежде всего в Германии. Духовными учителями русских интеллигентов были не отцы православной церкви, а Кант и Гегель, Маркс и Штейнер. Воистину, нет пророка в своём отечестве.
Виновники русской революции – нашего апокалипсиса - русские народники, сделавшие из народа – количественной массы – идола, которому поклонялись. Народничество, как верно и справедливо замечает Бердяев, подтачивало духовные основы России, растлевало русскую церковь, культуру, государство.
И нельзя не согласиться с Бердяевым в том, что русская революция есть тяжёлая расплата за грехи и болезни прошлого, за накопившуюся ложь, за неисполнение своего долга русской властью и господствующими классами, за столетний путь русской интеллигенции, вдохновляющейся отрицательными идеалами и обманчивыми лживыми призраками.
Склонность Розанова к миру сему и предпочтение Ветхого завета – Новому логически приводит его к иудаизму. Иудаизм Розановым предпочтён христианству, ибо в иудаизме привлекает Розанова призыв плодиться и размножаться, дающий миру возможность проявлять наиболее интенсивно то, что так привлекает Розанова – животность. Из склонности Розанова к Ветхому завету и иудаизму проистекают его рассуждения о еврействе.
К евреям у него отношение двойственное. С одной стороны,  евреи: «трясутся над революцией», «наглы», «азиаты», «грубияны», «дерзки», «гогочущие пророки», «глуповаты», «сентиментальны», любят преувеличивать. Розанов признаётся, что ненавидит связь евреев с революцией, но видит в этой связи и благо, т. к. революция кончится ничем, ибо «не служить же русскому солдату и мужику евреям». Розанов уверен, что простые, бедные евреи – «бедные жидки»   русского мужика не уступят никому, русского мужика любят, как самих себя.
Евреи, говорит Розанов, древнейший народ с древнейшей культурой, «самый утончённый народ в Европе». И только по глупости и наивности они пристали к плоскому дну революции, когда их место - совсем на другом месте, у подножия держав.
Воспевая евреев, Розанов впадает в преувеличение: «Что бы мы были, какая дичь в Европе, если бы не евреи. И будь, жид горяч, <…> и не засыпай, и не холодай вечно. Если ты задремлешь – мир умрёт».
И как иудаизм Розанов противопоставляет христианству, так еврея противопоставляет русскому, обвиняя соотечественников во всех грехах: пьянстве, мути и грязи, как будто и среди евреев не было вовсе негодяев, а среди русских – благородных натур. Впечатление такое, будто бы забыл Розанов о тысячелетней русской культуре, а если присовокупить и языческий период развития славян, то уступят ли русские в древности происхождения евреям?!
Цветаева всегда думала, что не уступят, сказав о своём муже, что в его  жилах слились «две древних крови»: славянская и еврейская.
Розанов говорит о русских, как о «межеумках», не понимающих ни Европы, ни Азии. Он как бы продолжает развивать мысль П. Чаадаева, что русские «миру ничего не дали, ничего у мира не взяли».10
Нечего и говорить, что ни Чаадаев, ни Розанов не правы, и судят о своём собственном народе несправедливо, необъективно и предубеждённо. Взгляд Чаадаева направлен на Европу. Взгляд Розанова – на Восток. Та видятся им идеальные общественные устройства, религии и народы.
Не оправдывая русских, Розанов готов во всём оправдать евреев, даже в том, что они участвовали в революции, называя их безмерно наивными. Розанов уверен, что скоро евреи прозреют и от революции отпадут. И самый социализм, который идёт из Европы и плосок, как доска и также скучен, должен идти от евреев, знающих тайну нежности и близости, а не отвлечённого добра и долга, выразившихся в холодном формальном лозунге – свобода, равенство, братство.
Любить еврея, унижая русского, ничуть не лучше, чем унижать еврея, любя русского. Любовь к нации, за которую заплачено унижением другой нации, есть любовь предательская и продажная.
Еврея в революции Розанов недооценил. Как и любого, кем бы по национальности он ни был, и кому в руки попал револьвер, и в мозгу воспалилось сознание своей власти над другими людьми, недооценивать не следует. В. Шульгин не был столь благодушен, как Розанов: «Жидок с револьвером? Пустяки! А между тем нет на свете зверя опаснее, ибо именно он, жидок с револьвером делает революцию».11
Может быть Шульгин   антисемит? Ничуть, не бывало. Как и Розанов, Шульгин признаёт за евреем талант, и этот талант пропадает при советской власти зря. Еврей с револьвером, как говорится, за что боролся, на то и напоролся. «Настоящий еврей живёт оборотом. Широтою коммерческого размаха. Какая ему нужна «свобода»? Первая свобода – торговать свободно».12
Розанов умер, благословляя еврея и вместе с ним – русского, которого еврей должен «научить торговать», «припустить к торговле», как будто до 1917 года не было в русских купцов, а были одни только евреи-купцы.
Розанов видит в еврее только то, что хочет: «жидка с револьвером», семьянина, торгаша. И в русском видит только то, что хочет: хама с револьвером и пьяницу. Мессианское сознание еврейского народа (Н. Бердяев) для него, как бы не существует. Героя и пророка в еврее Розанов не видит. Мессианское сознание русского народа для Розанова как бы не существует. Героя и святого в русском не прозревает. Розанов слишком привязан к земле и земному устройству, и это выдаёт его глубинный атеизм, потому что, как сказала Цветаева, что же остаётся атеисту как не устройство земли.
Вот и мечтает Розанов об устройстве круглого, тёплого дома и больше этого ему ничего не надо.
Розанов убеждён в том, что социализм и устройство такого дома несовместимы. Кстати, Розанов социализм прямо выводит из христианства, забывая, что идеи «научного» социализма-коммунизма родились в голове еврея К. Маркса, о чём сам Розанов писал Горькому в марте 1912 г. Вопрос этот настолько серьёзен, что его нельзя оставить без внимания. По сей день некоторые люди, подобно Розанову, думают, будто бы идея социализма восходит к идее христианства.
Н. Бердяеву такое сближение христианства с социализмом казалось кощунственным. Всякому христианину невозможно не согласиться с Бердяевым. Прав Бердяев, когда говорит, что опыты создания социального рая на земле в ветхой природе, без преображения человека и преображения мира всегда были и всегда будут созданием земного ада, а не земного рая, страшной тиранией, истребляющей человеческую природу без остатка. Мы сегодня знаем, насколько высказывание Бердяева оказалось пророческим.
Бердяев заметил, что Маркс не случайно был евреем. Идея социализма родилась на почве еврейской апокалиптики, еврейского хилиазма в атмосфере атеистического и материалистического века. Это изобличает антихристианскую природу социализма. Старая еврейская апокалиптика так же революционна, как и современная. Социализм имеет религиозно-иудаистический исток. Еврейский хилиазм был исполнен надежд на создание Царства Божия на земле и на появление Мессии, который исполнит их ожидания. Евреи потому и отвергли Христа, что не на земле обещал Он Царствие Божие, но на небе.
Сравнивая христианство и социализм, Бердяев указывает на их различия. Социализм есть устроение человечества на земле без Бога и против Бога. Социализм претендует создать новую жизнь в полноте и целости. Он разделяет людей по экономическому положению. Он не признаёт существования духа. Он не признаёт существования человека. Он подменяет человека экономической категорией. Социализм признаёт только материальный интерес и коммерцию. Социализм есть царство людей праха, возомнивших себя богами. Социализм посягает на свободу человеческого духа, на его первородство. Революционный социализм есть один из антихристовых соблазнов.
Христос призывает не любить мира, ибо мир лежит во зле. Христос принёс меч, разделивший людей по духу. Осознание человеком своего богосыновства не может вести к социализму, не может побудить его ненавидеть и убивать ближнего только потому, что он принадлежит другому классу. Предполагается, что все оставшиеся в живых после классовых битв будут жить в братской любви. Идея братства украдена социалистами у христиан.
Не возможны принудительная любовь и принудительное братство людей. Братство возможно только во Христе. Царствие Божие возможно только во Христе и с Христом, и только на преображённой Христом земле. Недаром Он сказал, что без Него ничего нельзя делать. Лишь с Христом братство есть царство свободы. Христос пренебрегает сиюминутным во имя вечного, земным во имя небесного, материальным во имя духовного. Что общего имеет с христианскими принципами социализм? Решительно ничего! Социализм противоположен христианству. Социализм есть явление антихристианское.
Розанов хорошо и честно сказал о себе, что умрёт в полном религиозном недоумении. Чтобы понять к чему пришёл Розанов в конце жизни, нужно вспомнить, что он писал о христианстве в 1915 году: «И христианство – вечно. Христианство нежнее, тоньше, углублённее язычества». А потом оказалось, что Евангелие – «холодная религиозная книга», чтобы не сказать «равнодушная». И оказалось, что в христианской истории лежит какое-то зло.
Как тут не вспомнить слово апостола Иакова: «Человек с двоящимися мыслями не твёрд на всех путях своих».
И уж если принимать логику Розанова, то надо заключить, что если Россию в 1917 году погубила русская художественная литература, христианство и социализм, а не «задушевные трезвые жидки» с револьверами, то так прямо и выходит, что Розанов усердно помогал губить Россию, излагая свои двоящиеся мысли в своих многочисленных сочинениях.
Кое-какие мысли Розанова об историческом христианстве несомненно были близки Цветаевой. Это видно из её эссе «Чёрт», в котором православию от Цветаевой крепко досталось: за корыстолюбие, за невнятицу церковнославянской речи, за узаконенное государством насилие над личностью и – главное! – за злоупотребление именем Христа. Однако в отличие от Розанова, Цветаева никогда не отвергала христианство (в частности, православие) и никогда не ставила иудаизм выше христианства.
Но Цветаеву волновала еврейская тема, остро обсуждаемая в «Апокалипсисе» Розанова. Волновала, прежде всего, потому, что в жилах Эфрона (и, следовательно, их детей) текла и еврейская кровь. В молодости Цветаева находила это весьма романтичным. В стихотворениях, посвященных Эфрону, Цветаева не забывает сказать о смешении двух древних кровей – русской и еврейской – в жилах Эфрона. Но для Цветаевой еврейская кровь не древнее русской. И, кстати, Цветаева очень гордилась «голубой» русской кровью мужа. По линии материнского рода он происходил из аристократической семьи Дурново, семьи, приближенной к Императорской Фамилии. Гордилась она и тем, что имя – Эфрон – встречается в Ветхом завете.
Еврейская тема встречается в лирике молодой Цветаевой: «Даниил», «И поплыл себе - Моисей», «Евреям», «Словно ветер над нивой», «Иосиф», «Аймек-гуарузим», «Отрок», «Дочь Иаира», и др.
Цветаева воспринимает Ветхий завет, как и положено православной христианке, как предшествование христианству,
Новому завету:
Израиль! Приближается второе
Владычество твоё. За все гроши
Вы кровью заплатили нам: Герои!
Предатели! – Пророки! – Торгаши!

В любом из вас, - хоть в том, что при огарке
Считает золотые в узелке –
Христос слышнее говорит, чем в Марке,
Матфее, Иоанне и Луке.
Слышнее или не слышнее, кто это знает! Это мнение субьективно. Цветаева здесь несколько пристрастна. Она крепче связывает евреев с христианством, нежели с иудаизмом. И в этом сказывается разница позиций Цветаевой и Розанова.
Еврейский вопрос встал перед Цветаевой со всею остротою в 1927 году.
Философ Л. Карсавин отказался принимать участие в журнале «Вёрсты» по той причине, что журнал не показался ему евразийским. Одним из редакторов журнала был Эфрон, придавший этому изданию привкус большевизма, что немедленно было почувствовано истинными евразийцами. Л. Карсавин, П. Сувчинский написали М. Вишняку, что «среди ближайших сотрудников в редакции «Вёрст» есть евреи». Это был намёк на национальную принадлежность Эфрона, с одной стороны. С другой стороны, намёк был ещё прозрачнее, намёк на связь евреев с революцией и симпатию евреев к советскому режиму. А раз, с их точки зрения, Эфрон был еврей и симпатизировал советскому режиму, то и «Вёрсты» были просоветским изданием, и в таком издании им – евразийцам – нечего было делать.
Цветаева, не слишком обеспокоенная политической подоплёкой инцидента, всё свое внимание устремила на защиту Эфрона от подозрений в принадлежности к евреям. Она пишет письмо Л. Карсавину и П. Сувчинскому, доказывая, что Эфрон не еврей и не может быть евреем по той причине, что родился в православной семье. Цветаева акцентирует внимание на том, что мать Эфрона – русская, что Эфрон был крещён, что воспитывался в русской среде и в русской культуре, воспитывался русской няней: «Если сына русской матери и православных родителей, рождённого в православии, звать евреем – то, что же стоят и русская мать и православие?» - вопрошает Цветаева с возмущением. «Делая С. Я. евреем вы 1) вычёркиваете мать 2) вычёркиваете рождённость в православии 3) язык, культуру, среду 4) самосознание человека и 5/ВСЕГО человека. <…> Делая С. Я. евреем, вы делаете его ответственным за народ, к которому он внешне – частично, внутренно же – совсем непричастен, во всяком случае – куда меньше, чем я!».13
Что она имеет в виду, она, непричастная к евреям ни внешне, ни внутренно? Она имеет в виду свой интерес и симпатию к этому народу.
Евразийцы обманулись еврейской фамилией Эфрона, но это и была та самая внешняя единственная причастность к евреям, которую и имеет в виду Цветаева. Кстати, в этой истории Цветаева кругом права. Национальность человека определяется, прежде всего, теми чертами, которые она перечислила в своём письме: наличием соответствующей крови, религией, языком, культурой, средой, самосознанием. По всем этим признакам Эфрон был русским, несмотря на свою еврейскую фамилию.
Цветаева яростно выступает на защиту Эфрона и даже воспрещает называть Эфрона евреем. Но, чтобы её самоё не заподозрили в антисемитизме (слишком эмоционально она воспринимает происходящее, подчёркивая русскость Эфрона), она делает в своём письме приписку: «Евреев я люблю больше русских и, может быть, очень счастлива была бы быть замужем за евреем, но – что делать – не пришлось».14
Вот и Розанов евреев любил больше русских! Но в отличие от Розанова Цветаева свою собственную нацию не презирает, несмотря на революцию и всё, что из этого проистекало. Для Цветаевой национальность не имела особого значения. Она знала, что порядочность и ум человека не стоят в прямой зависимости от его национальной принадлежности. Она знала, что и евреи не все кругом герои и пророки. И её большая, чем к русским, любовь к евреям объяснима. Не потому она любит больше евреев, что они лучше русских, а потому, что русские не то по глупости, не то по безалаберности, не то по бесхребетности допустили революцию (и евреев в революции), предали Царя и допустили гибель Царской Семьи, подчинились большевикам, допустили погибель Русской империи и культуры.
Цветаевой был чужд антисемитизм. Всякое проявление антисемитизма она воспринимала очень болезненно, как личное оскорбление, как явление отвратительное и хамское. В письме к Ю. Иваску от 7 ноября 1930 года Цветаева рассказывает, что её пригласили сотрудничать в журнале «Утверждения», но сотрудники журнала позволили себе антисемитские выпады. Цветаева отказалась иметь дело с этим журналом: «Там, где говорят: еврей, подразумевают: жид – мне собрату Генриха Гейне – не  место. Больше скажу – само не вместить: то место меня чует как пороховой склад   спичку».15
Здесь же Цветаева описывает сценку, которая произошла в Париже на состоявшемся 10 марта 1933 года диспута на тему «Гитлер и Сталин». Среди собравшихся были младороссы – эмигрантская организация монархического толка: «Доклад бывшего редактора и сотрудника Воли России (еврея) М. Слонима: Гитлер и Сталин. После доклада, к началу прений – явление в дверях всех младороссов в полном составе. Стоят, «скрестивши руки на груди». К концу прений продвигаюсь к выходу (живу за городом и связана поездом), так что стою в самой гуще.<…> С эстрады Слоним: «Что же касается Гитлера и еврейства…» Один из младороссов (если не «столп» – так столб) – на весь зал: «Понятно! Сам из жидов». Я, чётко разорвав листовку пополам, иду к выходу. Несколько угрожающих жестов. Я: «Не поняли? Те, кто вместо еврей говорит жид и прерывает оратора, те – хамы. (Паузы и созерцательно:) ХАМ-ЛО». Засим удаляюсь. (С каждым ГОВОРЮ на ЕГО языке!)».16
Но Цветаева не всегда протестовала, когда слышала слово «жид». Описывая В. Буниной посещение своей польской родни в Русском Доме (Дом для престарелых под Парижем) – двоюродных сестёр матери Цветаевой. От этих трёх старушек Цветаева слышит слово «жид», и когда Цветаева мягко сказала, что в её муже есть еврейская кровь, то одна из бабушек отвечала, что «жиды разные бывают». И Цветаева не стала со старушками спорить. Конечно, спорить со старушками было бессмысленно. Слова «еврей» и «жид» были для них синонимами, и слово «жид» не оскорбляло их слуха. Старушки Цветаеву обезоружили невинностью и простотою. В конце концов, и русские, и поляки, и англичане, и французы – разные бывают. С этим не поспоришь.
В этот же свой визит Цветаева узнаёт важную для себя информацию, что её дед – А. Мейн не был евреем, а был немцем. Кто-то в эмиграции пустил слух, что дед Цветаевой по материнской линии был евреем. Слух имел целью «дискредитировать» Цветаеву, мол, муж – еврей, и жена тоже того-с – с еврейской кровью. Мол, что с них, евреев, взять! Раз евреи, то и к большевикам относятся с симпатией.
Дед Цветаевой по материнской линии, А. Мейн был обрусевшим немцем. Цветаева знала об этом раньше от своей матери, но теперь получила как бы окончательное тому подтверждение.
Замечу, кстати, что, относясь к евреям лояльно, и даже признаваясь в любви к ним, Цветаева категорически отметает от своего мужа и от себя лично подозрения в принадлежности к еврейской нации. Ей хочется быть именно тем, кем она на самом деле является русской по культуре, духу, рождению, но при этом она не отрекается ни от немецкой крови, ни от польской тоже текущей в её жилах. Цветаева против всякого проявления антисемитизма, т. е. беспричинной, беспочвенной и бессмысленной ненависти к евреям. Она против национального клейма на человеке. Национальность это не диагноз. Что «жиды» разные бывают, она знала с 16 лет, называя их героями, пророками, предателями, торгашами. В любой нации были свои герои и предатели, пророки и торгаши, и неправильно делать евреев только «жидами», т. е. только предателями и торгашами. Делать их только такими, значит, заведомо лгать. Цветаева всякую заведомую ложь ненавидела и считала её низостью.
За плечами евреев Цветаева видела и ценила древнюю культуру, религию, уважала древность традициям и верность им.
Цветаева никогда не оценивала человека по его национальной принадлежности. Исходными данными были личные качества человека: порядочность – непорядочность, ум – глупость, талант – бездарность, склонность к добру – склонность к злу. Национальная принадлежность была бесплатным и необязательным приложением к личным качествам человека, этакой необязательной экзотикой, опознавательным знаком определённого типа культуры, в лоне которой был воспитан человек, и не более того.
Думаю, что смысл высказывания Шопенгауэра был близок Цветаевой: «Самая дешёвая гордость – это гордость национальная. Она обнаруживает в заражённом ею субъекте недостаток индивидуальных качеств, которыми он мог бы гордиться. <…> Кто обладает крупными личными достоинствами, тот, постоянно наблюдая свою нацию, прежде всего подметит её недостатки. Но убогий человечек, не имеющий ничего, чем бы он мог гордиться, хватается за единственно возможное и гордится нацией, к которой он принадлежит; он готов с чувством умиления защищать все её недостатки и глупости».17
Национальное, по Цветаевой, временное. Национальное не войдёт в Царствие Небесное. Национальность – тело, одежда. Стоит только убрать тело или снять одежду, как откроется суть. Суть и есть – личные достоинства человека. Они – вненациональны или над-национальны. Нечего и говорить, что Цветаева тысячу раз права в своём понимании национального вопроса, касалось ли это евреев или других народов. В этом смысле Цветаева глубже, справедливее и объективнее Розанова. Её понимание национальной проблемы максимально совпадает с пониманием И. Ильина, утверждавшего, что истинный национализм духовен, он идёт не только «от  инстинкта национального самосохранения, но и от духа и любит не просто «родное», «своё», - но родное великое и своё священное. Этим определяется отношение националиста и к другим народам.
Тот, кто совсем не знает, что такое дух, и не умеет любить его, тот не имеет и патриотизма. Но тот, кто чует духовное и любит его, тот знает его сверхнациональную, общечеловеческую сущность. Он знает, что великое русское – велико для всех народов и что  гениальное  греческое – гениально для всех веков; <…> и то,  глубоко и мудро в культуре китайцев или индусов, - глубоко и мудро перед лицом всего человечества. Но именно поэтому настоящий патриот не способен ненавидеть и презирать другие народы, потому что он видит их духовную силу и их духовные достижения. Он любит и чтит в них духовность их национальной культуры, хотя национальный характер их культуры может казаться ему странным, чуждым и даже неприятным».18
Цветаева пишет: «Чувствую, вообще, отвращение ко всякому национальному вне  войны».19
Цветаева не признавала ложь и самообман в вопросе национальном. Фразы вроде «русские берёзки», «русский можжевельник» вызывали в ней отвращение, потому что, «если не скажут, то и не отличить». Между тем, лжепатриотический пафос нередко овладевал русскими эмигрантами: «В Праге профессор Новгородцев читает 20-ю лекцию о крахе Западной культуры, и, доказав (!!!) указательный перст: Русь! Дух! – это помешательство. – Что с ними со всеми? Если Русь – переходи границу, иди домой, плетись. Русь или нет,   люблю, и никогда не буду утверждать, что у здешней берёзы – «дух не тот» <…> Они не Русь любят, а помещичьего гуся - и девок. Я скоро перестану быть поэтом и стану проповедником: против кривизн».20
У Цветаевой не было не только национальных предрассудков, но и расовых. Правда, здесь у неё есть предпочтения. Так, негров и китайцев она предпочитает европейцам, и не потому, что европейцы плохи, а потому, что множество европейцев заражено европоцентризмом, расизмом и национализмом.
Негры вызывали особенную симпатию Цветаевой потому, что негрская кровь текла в жилах горячо любимого поэта А. Пушкина. Отсюда и признание Цветаевой: «Когда негр нечаянно становится рядом в метро, я чувствую себя осчастливленной и возвеличенной».21
Презрение к человеку из-за его национальности, презрение к расе, к которой человек принадлежит, презрение к стране, потому только, что она маленькая и беззащитная – всё это вызывает негодование Цветаевой. Когда фашисты напали на Чехию, Цветаева пишет цикл стихотворений во славу Чехии и против фашизма. Она сочувственно и гневно пишет А. Тесковой, что презрение к Чехии со стороны Германии есть хамство. Некогда любимой Германии Цветаева это хамство не простит.
И, возвращаясь к евреям, ибо именно вокруг еврейского вопроса наиболее плотно сконцентрирован национальный вопрос, Цветаева сравнивает еврейство со стихией. Впрочем, российство для неё тоже стихия, как огонь, вода, воздух, земля.
Цветаевское отношение к еврейству было сложным. Сама она так определила его: «О моём отношении к нему – моё отношение к еврейству вообще: тяготение и презрение. Мне ни один еврей даром не сходил! (NB! А ведь их много!)».22
Тяготение и презрение! Думаю, что это Цветаева могла бы сказать о любой нации. Евреев выделила потому, что ей часто приходилось общаться с ними и потому, что среди других наций они всё-таки стоят особняком по той простой причине, что у одних только евреев есть «Ветхий завет», и Христос предпочёл воплотиться именно среди этого народа, столь талантливого в религии. Кстати, и евреи, и антисемиты как-то упорно о национальной принадлежности Христа забывают.
Тяготение Цветаевой к евреям той же природы, что и тяготение Розанова, указующего на утончённость древней культуры евреев. А вот её презрение к ним? Каков его источник? Наверное, источником его является досада, что не все поголовно евреи – герои и пророки, но также и торгаши и предатели. От народа с древнейшей и утончённой культурой мы ждём совершенства во всех отношениях и не прощаем недостатков, коль скоро они обнаруживаются.
Наиболее полно идею национального у человека выразил И. Ильин: «В жизни и культуре всякого народа есть Божие и есть земное. Божие надо и можно любить у всех народов, что и выражено словами Писания: «всяческия и во всех Христос», но любить земное у других народов не обязательно».23
Цветаева тяготеет к Божиему в евреях, и презирает в них земное. За Божие в них их любил и Розанов. И, хотя, сам будучи русским, удивлялся в русских их лени, грубости, склонности к пьянству, но за Божие в них – за задушевность – любил.
Не сошлись Розанов и Цветаева вот в чём: при всём тяготении к еврейству, Цветаева к иудаизму не склонилась. Розанов христианство отверг и воспел – иудаизм с его языческой тягой к полу, браку, размножению и всяческому устроению земной жизни.
Цветаева, историческое христианство критиковавшая и жалевшая Христа за то, что не слову Его верили, а чуду Им сотворённому, осталась верна христианству. И как точно выражена ею вся суть Ветхого и Нового заветов, поставленных рядом для сравнения: «Вся Библия – погоня Бога за народом. Бог гонится – евреи убегают».24
Ветхий завет производит на Цветаеву впечатление тяжести. Новый завет она воспринимает как освобождение от тяжести. Другими словами, в устах Цветаевой это высшая похвала Новому завету, ибо свобода  для неё – высшая ценность.
В Цветаевой нет никаких метаний, блужданий, столь свойственных Розанову. Ясно, решительно, точно, определённо и логично избрана позиция, которой она никогда не изменит. «Двоящаяся» мысль, «двоящаяся мораль» это не цветаевская мысль и не цветаевская мораль. В области культуры Цветаева была с Христом. В отношении Бога нет, и не может быть нейтралитета, как сказал П. Флоренский. И если мы не с Христом, то неминуемо против Христа.
Розанов – не с Христом. Розанов остался с Иеговой.
И, чтобы закончить тему, необходимо рассмотреть и идею интернационализма, столь милую сердцам революционеров. Они как бы принизили понятие национализма, и возвысили понятие интернационализма. Революционеры-большевики захотели отменить национализм и заменить его интернационализмом. Интернационализм чужд идее нации. Всякая нация стремится к победе над смертью (Н. Бердяев) и не может допустить торжества будущего над прошлым. Национальное сознание консервативно и в национальном всегда есть традиционное. В национальном сознании всегда есть религиозная основа. Она и устанавливает связь времён и родство людей. Национальная жизнь это неразрывная связь с предками и почитание их заветов.
Интернационал это торжество будущего над прошлым, торжество смерти над жизнью, отрицание нетленности. Интернационализм не желает заботиться о связи с предками, о связи с традицией. Революционный интернационализм истребляет прошлое наций, препятствует их свободному развитию, уничтожает их будущее. Интернационализм утверждает не единое человечество, а единый пролетариат. Интернационализм порождает величайшую рознь в человечестве. Интернационализм, отвергая национализм, отвергает культуру, которая не существует вне наций. Интернационализм это наглое вмешательство в Промысл Божий, ибо по Промыслу Божиему были созданы нации, как лепестки, составляющие розу человечества.
Цветаева кратко и чётко сформулировала мысль: «Как Интернационал – зло, так и Зло   интернационал».25
Точнее – не скажешь. Цветаева махровый национализм и интернационализм логически связывала. Она говорила, что из коммунизма уже вышел III Интернационал, а из большевизма может выйти национал-Россия. Цветаева считала, что советской власти соответствует анационализм, другими словами – интернационализм. Такой анационализм она обнаружила в Брюсове, воспевшим советский режим. Высшим проявлением любви к родине Цветаева считала любовь к её Духу, т. е. к Божиему в ней, а не к временному и земному: самоварам, берёзкам, девкам. Любовь к Божиему в каждой стране – вот к чему должен стремиться каждый человек: «Страсть к каждой стране, как к единственной – вот мой Интернационал. Не третий, а вечный».26
Интернационал отрицает родину и национальную культуру. Бездуховному интернационалисту открывается не всечеловечество, а «элементарная животная низина, которая даст не культурный подъём, а всеснижение и всесмешение».27

ЛИТЕРАТУРА

1. Розанов В. Апокалипсис нашего времени//Опавшие листья: Лирико-философские записки. – М.: Современник, 1992. С. 473.
2. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 6.   М.: Эллис Лак, 1995. С. 389.
3. Там же. С. 388.
4. Цветаева М. Собрание сочинений в семи томах. Т. 7.   М.: Эллис Лак, 1995. С. 387-388.
5. Там же. С. 388.
6. Цветаева. Т. 6. С. 261.
7. Цветаева м. Собрание сочинений в семи томах. Т. 4.   М.: Эллис Лак, 1994. С. 595.
8. Флоренский П. Записки о христианстве и культуре//Сочинения в 4-х томах. Т. 2. – М.: Мысль, 1996. С. 550.
9. Розанов В. О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира//В. В. Розанов. Несовместимые контрасты жития. – М.: Искусство, 1990. С. 427.
10. Чаадаев П. Философические письма//Полное собрание сочинений и избранные письма. Т. 1. – М.: Наука, 1991. С. 330.
11. Шульгин В. Три столицы.//Литература русского зарубежья: Антология в шести томах. Т. 2. – М.: Книга, 1991. С. 166.
12. Там же. С. 216.
13. Цветаева. Собрание сочинений в семи томах. Т. 7. С. 185.
14. Там же. С. 185.
15. Там же. С. 384.
16. Там же. С. 384.
17. Шопенгауэр А. Афоризмы житейской мудрости. СПб. 1914. С. 60.
18. Ильин И. Родина и мы//Литература русского зарубежья.: Антология в шести томах. Т.2. С. 251.
19. Цветаева. Т. 6. С. 520.
20. Там же. С. 521.
21. Цветаева. Т. 7. С. 271.
22. Цветаева. Т. 6. С. 692.
23. Ильин И. Путь духовного обновления//Путь к очевидности. – М.: «ЭКСМО-ПРЕСС» 1998. С. 252
24. Цветаева М. Неизданное. Сводные тетради. М.: Эллис Лак. 1997. С. 54.
25. Цветаева. Т. 4. С. 554.
26. Там же. С. 554.
27. Ильин. Путь духовного обновления. С. 249.



























СОДЕРЖАНИЕ

I. ГЕНИЙ: ПОДВЕРЖЕННОСТЬ НАИТИЮ И УПРАВА С НИМ
II. ТВОРЕНИЕ МИФА О ПОЭТЕ
III. ГЕНИЙ И РЕЛИГИЯ
IV. М. ЦВЕТАЕВА  И  Р. ШТЕЙНЕР
V. РОКОВАЯ ПАРА
VI. ПЛЕВОК НА КРАСНЫЙ ФЛАГ
VII. М. ЦВЕТАЕВА  И  «АПОКАЛИПСИС НОВОГО ВРЕМЕНИ»  В. РОЗАНОВА


Рецензии