Крымская рапсодия. Путями неисповедимыми

                «Годы, люди и народы
                убегают навсегда,
                как текучая вода.
                В гибком зеркале природы
                звезды – невод, рыбы – мы,
                боги – призраки у тьмы».
            
                © Велимир Хлебников
            
                Прав, сто раз прав мой земляк – «будетлянин» Велимир Хлебников, написавший эти строки, когда раздумывал о Времени, Толпах и Слове. Неисчислимые толпы бороздили дороги Великой степи, свидетельства разных времён и эпох хранят её курганы. тайнопись истории начертана её тропами, перекрёстки которых разметили всю степь сакральными узлами, покрывающими иные города и веси так плотно, что они будоражат душу и разум. Но главное, их энергетика так сильна, что проникает вглубь подсознания и выталкивает оттуда то, чего никогда не видел – оно начинает трепетать в унисон с прошлым и, уверена, с будущим, ибо «всё, что есть уже было»…
            
            1.
            Паром остался позади, волгоградский «Mercedes-Benz» пристроился в хвост вереницы легковушек разных мастей и покатил по тверди земли. Все десять пассажиров прильнули к окнам, и я, одиннадцатая, решаю не отбиваться от стаи. Не успеваю рассмотреть похожие на лужи озерца слева по маршруту, как по обе стороны дороги расстилается степь – такая же заветренная и выжженная, как у нас в Поволжье. Редкие постройки не цепляют глаз и не вмешиваются в ощущение простора. И до меня окончательно доходит: я в Крыму! Позади двадцать часов утомительного пути, а впереди радость встречи с бесконечно живым морем. Уже сегодня я обласкаю его взглядом и пересчитаю ладонями приветливые волны.
            Бегут минуты, в обратном движению направлении убегает степь. За лобовым стеклом автобуса колонна попутчиков… а почему, собственно, колонна? Караван! Именно караван – вон как «горбы» капотов покачиваются. Мысли тоже бегут чередой и возвращаются к миражам, посетившим меня на пароме. А интересно, все ли путешественники нашего каравана видели живых верблюдов? Трепали их шерстяные горбы? Удивлялись их отстранённой улыбке?
            Мне посчастливилось общаться с этими «кораблями пустыни», и даже «поплавать» по калмыцкой степи. И скажу вам по секрету, это только издалека кажется, что караван плывёт, но на самом деле каждый шаг верблюда по земной тверди отдаётся в седоке. А уж если по пескам шествовать, то «удовольствие» ещё то! Сама не пробовала, но калмыки  рассказывали, как неслабо трясёт погонщиков и как достаёт их знойное солнце, как убаюкивающе шелестят «кочующие пески» и как вольничает ветер-астраханец, творя барханы, под которыми прячется влага…
            
            Наконец, автобус выехал на прямую, как стрела, дорогу. «Да это же Киммерийское шоссе! – спохватываюсь я, извлекая из памяти карту предстоящего пути, изученную перед поездкой до мельчайших подробностей. – Как здорово всё сходится: еду по Киммерийскому шоссе к «последнему киммерийцу». Именно так представлялся Волошин новым знакомым, и им казалось, что он действительно один из тех, кто осваивал, обустраивал и защищал Крым. Киммерийцы, безусловно, были, о чём много свидетельств у историков и на картах, но тавры дали самое прижившееся в памяти имя полуострову. Хотя и те, и эти растаяли в прошлом, как и их предшественники.
            Рассеяли ветры-самцы по Великой степи и другие племена. Иные из них осели на Кавказе, немало кочевников расселилось в восточной Европе и Азии. Имена их мелькают во многих трудах – но те ли это племена по чистоте родовой крови, что обитали в Крыму в глубокой древности?  Те ли это скифы, сарматы, аланы, греки, итальянцы и черкесы? А были ещё готы, гунны, печенеги и половцы… и татары, наконец, которыми сейчас усиленно занялись генетики. Те самые тюрки, описанные Львом Гумилёвым, и далеко не все из них монголоиды. Смешались народы за тысячелетие и по генам, и культуре, и по языку – войны, победы, перемирия, работорговля, миграции. Славяне, арабы, азиаты, болгары, евреи, хазары, монголы – кто только не оставил свой генетический код в крови коренных крымцев!
            Всплывшие в памяти хазары и ордынцы будят безответные вопросы: какими были бы сейчас крымцы, если б три Мстислава не ссорились меж собой на Калке перед судьбоносной битвой с ордой Джэбе и Субэдэя? А если бы раньше, в 965 году, князь Святослав Игоревич не разгромил бы Итиль и Саркел как бы всё сложилось? Да и не только крымцев это касается. Разных верований, родов и кровей были хазары, и к Сурожскому, то бишь к Азовскому, морю вниз по Дону  устремились отнюдь не богачи: работяги, мастера, земледельцы. Другие-то, торгаши, рахдониты и мытари, бежали в города Восточной Европы и в Киевскую Русь. Ведь неспроста сразу после убийства Святослава, преданного половцами, появились в граде Киеве  ростовщики и приручили князей и народ. Ах, если б, да кабы…
            
            Тишину в автобусе нарушает недоумённый вопрос: «А чего остановились-то?». «Кажись, пробка какая-то…», – сонно отвечает кто-то. «Джип пытался обойти  девятку, – поясняет пассажир с первого ряда, – пересчитывают царапины…». Банальное дорожное событие никого не интересует, и в салоне воцаряется дремотная тишина.
            Меня тоже не волнует непредвиденная задержка в пути, и я устраиваюсь в кресле поуютней. А интересно, были пробки сто лет назад? А двести? Наверняка на месте Киммерийского шоссе пролегал почтово-пассажирский тракт – ведь все дороги вытаптываются веками по своим законам целесообразности…
            Воображение рисует цепочку почтовых дилижансов… нет – экипажей! Для Российской империи так будет вернее выразиться. И не цепочку, а несколько. Впрочем, это роскошь – в моём поле зрения один экипаж! Теперь рассмотрю его подробнее: длинный зелёный фургон вроде «кареты» о трёх окошках с одной стороны, плоская крыша с сетчатой загородкой по краю для ящиков с почтой и багажа. Сзади выступ – на нём повязаны баулы и… да! Круглые коробки с дамскими шляпками. Это непременно! Запряжён экипаж четвёркой лошадей, на облучке двое: кучер и почтальон...
            Я удовлетворённо вздыхаю и продолжаю фантазировать. А внутри сидят дамы… и Пушкин! Да! Это именно он едет из Тамани в Крым! После двух с половиной часов утомительной переправы на канонерской лодке, да ещё сразу после грозы. Значит, я попала в середину августа 1820 года, когда Раевский, отправляясь с дочерьми и младшим сыном на отдых в Гурзуф, пригласил с собой сосланного на юг опального поэта…
            
            2.
           – Bonjour, madame! Вы позволите мне присесть рядом?
           Я немею: Бог ты мой! Александр Сергеевич! Должно быть, у меня совершенно не мадамское выражение лица, поскольку глупая улыбка свела судорогой щёки. Потому не мудрено, что Пушкин начинает извиняться:
           – Vous je vous prie humblement de me pardonner, madame… но… ведь здесь свободно?
           Нисколько не удивляясь тому, что я, отродясь не знавшая французский язык, понимаю всё до последнего словечка, я усиленно киваю головой в знак согласия.
           Пушкин усаживается в ставшее вдруг широким, как диван, кресло и деликатно взглядывает на мой наряд: бриджи, блуза-разлетайка и розовая кепка с широким козырьком, украшенным «брюлликами». Понятно: определяет мой статус. Осторожно уточняет:
           – Vous ?tes de la cavalerie? – я отрицательно мотаю головой: ну какая кавалерия в наше время? – Le cirque? L'artiste? –  «Надо же, в артистки и циркачки меня определил»… – А-а! Vous voudrez aller sur le haras! – «Конезавод? Вот ещё…».
           Я устала мотать головой, пока Пушкин сообразил задать правильный вопрос:
           – Vous ne parlez pas fran?ais?
           – Да! – радуюсь я, – не говорю я по-французски! Нисколечко!
           – Ах, простите великодушно! – виновато улыбается Пушкин и доверительно придвигается ко мне. – А я с семейством Раевских следую в Юрзуф в дом Ришелье. Погостить… без хозяина… – он весело щурится и уточняет: – Да, да, мадам, такое случается. Это в правилах герцога предоставлять друзьям свой пустующий дом в Тавриде.
           Опасаясь исчезновения желанного собеседника, я подбадриваю его улыбкой. И не зря!
           – Хорошо, что в нашей компании дочери генерала и младший Николя'. А то бы я мог заскучать в чужом доме. А я, знаете ли, мадам, скуку переносить не приучен. Хотя мне сказывали, что тут, в Тавриде, летом много странствующих музыкантов, готовых занять отдыхающих. Их называют рапсодами. Они могут не только скрасить досуг, но и подарить мне новые истории для поэм…
           Я усиленно киваю и всем своим видом показываю глубочайшее внимание.
           – Только сначала генерал намерен погостить в Кефе, у своего давнишнего знакомого – Семёна Михайловича Броневского, бывшего градоначальника. Он человек почтенный и общительный. Вот Николай Николаевич и хочет нас сознакомить, чтобы я записал легенды и байки Тавриды. Броневский нынче в отставке, разводит виноград и миндаль и время у него сыщется для…
           Внезапно Пушкин умолкает и упирается взглядом в пустующее место у окна:
           – А кто это подсел к вам справа? Такой худой и вдохновенный. Что-то пишет на клочке бумаги прямо на коленях…
           Я резко поворачиваюсь к помутневшему окну и напряжённо всматриваюсь в отражение на стекле: Велимир! А кто же ещё? Ведь в минуты ирреальности он всегда со мной.
           – Это Виктор Владимирович Хлебников, – будничным тоном отвечаю я на вопрос. – Тоже поэт, как и вы, Александр Сергеевич. Только он из другого времени. Из будущего, где живут будетляне и творяне... – Пушкин слушает меня предельно внимательно и во взоре его поблескивает неведомая мне важная мысль. – Его псевдоним Велимир и он Председатель земного шара. И думаю, что сей час он записывает свои мысли о воздействии будущего на прошлое, потому что хочет издали увидеть «весь человеческий род и узнать, свойственны ли волнам его жизни мера, порядок, стройность».
           – Творяне… красиво звучит, достойно… – выуживает Пушкин из моего безумного объяснения понравившееся ему слово. – Я тоже размышляю о будущем и ищу меру и порядок… – он замолкает и смотрит мимо меня. Догадываясь, что Пушкин разглядывает Хлебникова, я судорожно вздыхаю от невозможности ситуации. – Вы не знаете, мадам, ваш друг нашёл мои философические таблицы о будущем, которые я отдал на хранение донскому атаману, когда возвращался из Арзрума?
           Пытаясь сообразить, увидел ли он Хлебникова в более далёком будущем, чем то, в котором живу я, или перенёс меня в конец XIX века, до которого не дожил, я впадаю в шок. Пушкин приподнимается, и, не желая, чтобы он ушёл, я выпаливаю первое, что приходит на ум:
           – А знаете ли вы, Александр Сергеевич, что будетлянин Хлебников, чуть было, не породнился с вами? – Пушкин прочно прилипает к сидению и разворачивается ко мне всем телом. В глазах его весёлое изумление. – Да, да! – вдохновляюсь я и спешу высказаться. – Когда отец Хлебникова, известнейший орнитолог, ушёл в отставку и решил всей семьёй поселиться на юге, он отправил жену и детей в Крым, в Судак. Это было… неважно в каком году, но Велимиру было уже 19 лет, и его стали интересовать женщины… – Пушкин понятливо улыбается. – Так вот. Увлёкся он одной барышней по имени Вера, падчерицей Вячеслава Иванова, который перед знакомством с Хлебниковым почти год как овдовел и приехал погостить в Судак к сёстрам Герцык. Эти женщины из его «башни», то есть некого литературного круга поэтов, где Иванов был не просто хозяин дома, но почти что царь и Бог. У него такая харизма... – глаза моего слушателя скучнеют, и я ускоряю изложение истории несостоявшегося родства двух поэтов. – Короче, секрет в том, что почившую жену Иванова звали Лидия Зиновьева-Аннибал! То есть она ваша внучатая племянница! Вот.
           Пушкин задумчиво шевелит губами, видимо, пересчитывает родственников и решительно возражает:
           – Пардон, но вы что-то путаете, мадам. В моём родовом древе нет неизвестных мне ветвей с листочком по имени Лидия.
           – У вашего деда – Осипа Ганнибала был родной брат Иван. Может быть, это его ниточка? – Пушкин с сомнением пожимает плечами, и я, сообразив, что всё случилось в другом, не в его, времени, увожу сюжет в новый поворот. – В общем, ничего у моего земляка не получилось, потому что Иванов сам женился на этой Вере. Зато Хлебников коротко сошёлся с Ивановым и бесповоротно решил бросить математику и стать поэтом!
           – Parlez plus lentement, s'il vous plait, madame! И всё-таки. Ваш Хлебников нашёл у казаков мои бумаги с расчётами?
           – Зачем «помедленнее»? – возмущаюсь я услышанным на чистом французском языке и, пропустив вопрос Пушкина мимо ушей, начинаю жестикулировать. – Я всё сказала, Александр Сергеевич! Вячеслав  Иванов был очень авторитетен, у него часто бывали многие поэты, художники и даже философы и музыканты. Такие, как Николай Бердяев, Мейерхольд, Гумилёв, Ахматова, Волошин… кстати, у Макса Волошина этот Иванов потом жену свёл, художницу, ту, которая Маргарита Сабашникова! Ведь у него харизма…
            
           Автобус подпрыгивает на колдобине Киммерийского шоссе, и я, вернувшись в своё «здесь и сейчас», вздыхаю со смешанным чувством облегчения и сожаления: значит, мы выбрались из пробки. А Пушкин так и не услышал от меня, что его тайный архив найден и в бумагах его копается куча учёного, дерзкого и просто любопытного народа, пытаясь разгадать все пророчества поэта. Ему интересно только это, я ему про какую-то харизму талдычила…
           Без особого интереса вглядываюсь в окно водителя: мы у перекрёстка. По обе стороны шоссе заточённые в высокие бордюры холмы, далеко впереди редкие строения. Похоже на пригороды Керчи. Значит, до Феодосии ехать немногим больше часа. Пока не знаю где и как устроюсь, но не собираюсь об этом беспокоиться: мелочи жизни. И мысли мои возвращаются к Пушкину, в 1820 год: как же там всё будет? Точнее, было…
           Возможно на набережной Феодосии перед отплытием в Гурзуф будет трёхлетний Айвазовский и кто-то обратит внимание на сходство кудрявого малыша с Пушкиным – и укажет тому на это. Мальчик и поэт будут долго рассматривать друг друга, не ведая, что через шестнадцать лет им доведётся познакомиться на выставке в Санкт-Петербурге, где  молодой маринист представит пять картин и получит золотую медаль второй степени вкупе с возможностью шестилетней командировки за счёт академии.
           Будет это в 1836 году,  Айвазовский подружится с Пушкиным, стихов которого он, скорее всего, не читал, поскольку вообще не читал книг, заявляя без обиняков книголюбам: «Зачем мне читать, если у меня есть свои мнения?». Тем не менее, образ поэта Айвазовский увековечит в нескольких живописных полотнах, среди которых «Пушкин на вершине Ай-Петри при восходе солнца», «Пушкин на берегу Черного моря» и «Пушкин и Раевская в Гурзуфе». А ещё  в соавторстве с Репиным будет написана картина «Прощание Пушкина с морем». И случится это в 1877году – в год рождения Максимилиана Волошина. Совпадение? Вряд ли, ведь позже мэтр приметит в изостудии старательного гимназиста и обронит пророческую фразу: «А этот ученик будет рисовать».
           Да и мне будущий художник-пейзажист неслучайно вспомнился, ибо именно Волошин и его друг Константин Богаевский позже будут причислены к Айвазовскому в качестве основателей художественного течения, названного «Киммерийской школой живописи». Суть этого направления: живопись без натуры, по памяти, и, в основном, ненаселённые никем пейзажи.
           Вот так соприкасаются и пересекаются дороги судеб.
           «Дороги – су'дороги судеб… – приходит на ум неожиданная фраза. – Что ли спазмы с болями? А если поменять ударение, получится су-доро'ги, то есть сверх-дороги. А что? Неисповедимые пути…».
          
           Тем временем автобус пересекает железнодорожный путь, и Киммерийское шоссе плавно вливается в улицу генерала Кулакова. «Значит, мы въезжаем в Керчь…» – констатирую я, приникая к окну. С грустью отмечаю, что пейзаж, который таранит наш «Mercedes-Benz» ничем не примечателен: редкие однотипные дома, безлюдные улочки, напоминающие о раннем утре. Всё самое интересное и предназначенное для показа туристам недоступно глазу…
           Виды за окном уплывают в прошлое, и я органично перевожу стрелку своих размышлений к вояжу Пушкина.
           Керчь, не произвела на Пушкина особого впечатления. В письме брату Льву он пожаловался, что «увидел следы улиц Пантикапея, заросший ров, старые кирпичи – и только». Но Пушкин не был бы Пушкиным, если бы не почуял, что «много драгоценного скрывается под землёю». И не могла в нём не откликнуться надпись на древней мраморной плите с русскими письменами: «Въ лето 6576, индикта 6, Глебъ князь мерилъ море по леду, от Тмутаракани до Кърчева 30054 сажени».
            Чего только не находят археологи в Керчи! Возраст находок от 40 до 100 тысяч лет, то есть со времён среднего палеолита, когда тут обитали неандертальцы. В городе ещё живы свидетельства времён римских императоров, Хазарского каганата и Тмутараканского княжества. На дне моря покоится античный город Акр, а на горе Митридат – руины древнего Пантикапея. Здесь бывали цари Петр I и Александр II, а также Пушкин, Чехов, Маяковский, Айвазовский, Волошин – этот список можно продолжать долго, но всё помельчает рядом с именем Иоанна Крестителя, который тоже, как утверждают здешние краеведы, побывал в Пантикапее, более того, он, якобы, оставил отпечаток следа в храме Иоанна Предтечи. А ещё где-то там, на исторических развалинах одного из керченских заводов снимали кино про мой Сталинград…
           «И вообще, Керчь уникальное поселение, – завершаю я свои дифирамбы городу, который покидаю, не планируя пока его посещение. – Мало того, что городу около четырёх тысяч лет и жили в нём легендарные киммерийцы – истинные аборигены Крыма, так он ещё и между двух морей улёгся, на перекрёстке всех торговых путей Евразии. Потому и овладеть Керчью стремились и греки, и византийцы, и готы, и гунны, и скифы, и славяне, и турки. И тут был самый крупный международный рынок».
           Рынок… рыночные отношения… и войны. Где выгодная торговля, там всегда рано или поздно будет война…
           Однако не стоит о грустном. Лучше вернусь в август 1820 года к Пушкину. Хотя в Гурзуфе он жил уже в сентябре. Бархатный сезон его южной ссылки у моря. Всего месяц провёл поэт в Крыму – но как много это путешествие дало ему! Позже Пушкин скажет, что это были счастливейшие дни его жизни. Особенно три недели в доме Ришелье под опекой семейства Раевских. Впечатлений хватило на несколько лет, но главное, в эти дни у него родился замысел «Евгения Онегина»! А ещё Пушкин остро почувствовал и осознал, что настоящая свобода находится внутри самого человека, и никакие внешние обстоятельства не способны укротить её. И я с ним согласна. Свободными были и те, к кому я сейчас еду. И Волошин, и Цветаева, и Грин, и Гумилёв с Ахматовой… да и Пушкин с Хлебниковым – творяне без оглядки! Творческие люди, вообще, свободный народ – странники во времени, скитальцы меж мирами…
           Ловлю себя на том, что думаю о давно почивших поэтах, как о живых, и усмехаюсь. А, собственно, что здесь такого необычного? Если я, здесь и сейчас, ощущаю себя в компании людей, живших сто и двести лет назад, если чую звуки и дыхание земли тысячелетней давности, значит я, вне времени – вне, вне, вне! Это знание и умение внутри каждого человека, надо только снять шоры с подсознания и отринуть понятия, искажающие суть. «Весь трепет жизни всех веков и рас живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас», – утверждал Максимилиан Волошин – и он был прав!
           Кстати о Волошине: а что он делал в августе 20-го года?
           В августе 1920-го Волошин спасал поэта Осипа Мандельштама – дважды. Сначала от «красных», потом от «белых». Или наоборот, неважно, поскольку коктебельский миротворец победил в обоих случаях. В первый раз начальником пьяного казацкого есаула, категорически не любившего евреев, оказался поклонник поэзии Мандельштама, во втором – Волошину удалось убедить врангелевскую контрразведку, что его друг схвачен по оговору, ибо не мог настоящий поэт пытать заявившую на него женщину, да ещё в Одессе. Защитил, уберёг собрата, и это не смотря на свежую ссору по поводу зачитанной Мандельштамом любимой книги Волошина – «Божественной комедии» весьма редкого издания! Уж таким он был – «последний киммериец» Коктебеля…
           Как здорово, что я, наконец, выбралась к нему «в гости»! Творю чудо своими руками по совету Александра Грина, книгами которого зачитывалась в юности. И его тоже я непременно проведаю в Феодосии. Его, Цветаеву, ну и, конечно, Айвазовского. А потом уже съезжу в Коктебель к Волошину – и снова к Грину, в Старый Крым. Там он жил на одной улице с Паустовским – доктором Паустом, как величали его коллеги. Только во времени они не совпали. Вот я их и соединю в своём подсознании, где царит безвременье… или всевременье?
          
           3.
           Всевременье и многолюдность, и узкий круг и теснота, и предначертанные встречи, и всё не вдруг, все встречи как предтечи и радости и боли, по высшей воле…
           Ой, Божечко! Я же думаю стихами! Сама ещё в пути а «крыша» уже в Серебряном веке. Может, я перегрелась? Наверное, сегодня будет знойный день, ведь июль начинается, самая жара. Зря я посреди лета пустилась «во все тяжкие». Надо бы попозже, как все «белые люди»: в августе, в бархатный сезон…
           В сезон бархатных революций и всяческих смут?! Ну не люблю я август! Помню ещё август 1991 года! И Первая мировая война началась в августе, и Петр I состриг в России все бороды и призвал в помощь по хозяйству иноземцев в августе 1689 года. И там и тут год-перевёртыш.
            Эва, куда меня понесло! Осталось только вспомнить, что Клеопатра умерла в августе. И причём тут египетская царица? Это Марина Цветаева умерла в августе! А ещё Блок и Волошин. И Эфрона с Гумилёвым расстреляли в августе. Стоп, надо сменить направление мыслей… август прекрасный месяц сбора урожая. И вообще, в августе родился Александр Грин. И Фидель Кастро, наконец.
            О, меня снова ведёт в революции и войны! Надо отвлечься…
            
            Выглядываю в окно: предо мной необжитая степь и чёткая кромка окоёма. Судя по всему, наш «караван» близок к середине пути между Пантикапеем и Каффой. Простор и… выбор? Но в голове сумбур – наверное, я подсознательно волнуюсь, предвкушая встречу с морем, которое помнит всё, что было во все времена, какое бы имя оно не носило. А таковых немало, и в каждом эхо времени и воля завоевателей. Скифы называли море Тэнг, иранцы – Ашхаена, итальянцы – Понтское, а турки – Караден-гиз, то есть негостеприимное. Но мне родней всего имена Синее, Русское и Святое. Да только давнишние они, не один век уже зовётся море Чёрным…
            На волне размышлений всплывает вопрос Волошина, заданный однажды Цветаевой: «А ты знаешь, Марина, что наша кровь – это древнее море?». И я отвечаю вместо неё: «Да! В моих жилах тоже течёт древнее море, вернее, океан – Тетис!» Море-океан, выточившее великие и малые тропы, скрывавшее их до времени явления на свет, выносившее Великую степь, как дитя. Теперь я понимаю, почему волнующаяся под ветрами степь мне видится морем, а зеленеющее под солнцем море похоже на степь. И там и тут – простор, воля, свобода выбора и… манящая тайна за окоёмом. Неведомые, неисповедимые пути, нечаянные перекрестья и преткновенья судеб.
            А может быть, это оно, море, волнующееся в наших венах, упреждает нас о радостях и бедах? Ведь совсем неслучайно сто лет назад пришли к Анне Ахматовой строки поэмы с говорящим названием: «У самого моря». И родились стихи накануне Первой мировой войны предчувствием грядущих бед, обострившим тоску по беззаботной юности, с которой начинается поэма:
            
            Бухты изрезали низкий берег,
            Все паруса убегали в море,
            А я сушила солёную косу
            За версту от земли на плоском камне.
            Ко мне приплывала зелёная рыба,
            Ко мне прилетала белая чайка,
            А я была дерзкой, злой и весёлой
            И вовсе не знала, что это – счастье.
            
            И я когда-то сушила солёную косу на жарких камнях – в юности, в Одессе – в городе, где родилась Ахматова, где обе мы крещены. Немыслимо давно это было, в «той жизни», и без предчувствий нелепой гражданской войны на своём веку – а ведь таковая случилась! Не волновалась моя кровь и три года назад, когда грядущее братоубийство уже висело в воздухе, сквозило в аромате отцветающих на Дерибасовской лип и чуялось в дыхании Одессы. Не встретился мне провидец, подобный одноногому прохожему в стихах Ахматовой, написанных почти одновременно с поэмой, не упредил, что:
            
            Сроки страшные близятся. Скоро
            Станет тесно от свежих могил.
            Ждите глада, и труса, и мора,
            И затменья небесных светил.
            Только нашей земли не разделит
            На потеху себе супостат:
            Богородица белый расстелет
            Над скорбями великими плат.
            
            Память услужливо отправляет меня в лето 2013 года, в Одессу накануне хаоса, притихшую как море перед бурей.
            Автобус мчится в будущее, а я гуляю в прошлом: Преображенка, Аркадия, Лузановка, Дерибасовская, Ланжероновская… безлюдно. Я иду в Литературный музей и с удивлением отмечаю, что на каждом углу одни банки – уж не в Швейцарии ли я? В музее тоже безлюдно, я брожу по пустым комнатам, задерживаясь у витрин и фотографируя экспозиции, побуждающие к последующим исследованиям. Иногда заговариваю со скучающими смотрительницами залов, чему они откровенно радуются...
            Вспоминаю доверительные беседы с прямодушными одесситками и улыбаюсь одной из них – из зала Владимира Высоцкого, снявшегося в нескольких фильмах об интервенции в Одессе. Эмоциональная не по солидным летам своим дама очень живо рассудила, за какие места надо подвесить некоторых прытких управителей-угробителей, покушающихся на Южную Пальмиру.
            Задерживаюсь у Анны Ахматовой, которой посвящён целый зал. Делаю снимки на память – вопросов по экспозиции нет никаких: она сотворена с любовью. И, наполнившись до краёв впечатлениями, я, наконец, усаживаюсь на лавочке в знаменитом саду скульптур при музее, вдыхаю запах моря, рассматриваю одесских знаменитостей – как реальных, так и литературных, и планирую на будущее лето прогуляться по адресам, где жила Анна Андреевна…
            
            – У перекрёстка на Виноградное остановитесь, пожалуйста! – прерывает моё путешествие в прошлом пассажир слева, и я ориентируюсь на местности: «Значит, Феодосия уже совсем близко. В Приморском автобус спустится к побережью и будет видно море. Надо бы пересесть к окну по левому борту…». На короткой остановке я пересаживаюсь и приникаю к стеклу: пока ничего интересного не заметно…
            Так на чём я прервалась, отдыхая у литературного музея? Ах, да, я размышляла об одесских адресах Ахматовой! Хотя одесситка Анна Андреевна эпизодическая: родилась-то она на станции Большой Фонтан под Одессой, это да, но оттуда её увезли годовалым ребёнком в Царское Село. А потом она показалась в родном городе всего три раза, ненадолго, и останавливалась у родственников отца в Люстдорфе. Судьбоносен её последний визит в Одессу, в 1909, когда она приехала, чтобы встретить своего будущего мужа – Николая Гумилёва.
            Странный, мистический этот брак двух очень разных людей, да и поэтов тоже, был полон роковых знаков и совпадений, начиная с рождения. Невеста родом из предместий Южной Пальмиры, жених из Северной – у разных морей они росли,  далёких и противоречивых. Познакомились в Сочельник 1903 года в Царском селе, пронизанном духом Пушкина, причём гимназист прозванный товарищами «изысканный жираф» влюбился в четырнадцатилетнюю Аню Горенко с первого взгляда и насмерть – вплоть до двух попыток самоубийства. Несколько лет он добивался взаимности – и всё безрезультатно. Желая забыться, он сжигал себя в зарубежных экспедициях и в романах с другими женщинами вплоть до предложения руки и сердца Черубине де Габриак, умудрившейся довести до дуэли и навсегда поссорить Гумилёва с Волошиным, а заодно отвернуть от Коктебельского дома поэтов Ахматову.
            И всё-таки царскосёлы поженились! Сразу после дуэли Анна неожиданно легко согласилась на предложение руки и сердца отчаявшегося Николая. Обвенчались они весной 1910 года, а уже осенью молодой супруг укатил в Африку. Через два года у них родился сын, а ещё через год этот выстраданный брак по обоюдному согласию стал формальным и в начале 1914 года Гумилёв ушёл добровольцем на войну.
            Почему так произошло? Из-за разницы во взглядах на поэзию акмеистов и символистов? Или оттого, что в венах этой пары текла «кровь» разных морей? А может быть идеал «прекрасной дамы» не совпал с прозой жизни? Или это всего лишь случайное стечение обстоятельств? Немало исследователей ломают головы над таинством сплетения судеб Гумилёва и Ахматовой и хрупкости их союза, но мнения их расходятся. Но ведь могло провидение толкнуть их друг к другу? Соединить для того лишь, чтобы родился в Царском селе их ребёнок, вобравший в себя все «крайности» личностей родителей и расплатившийся за их ошибки ради создания пассионарной теории этногенеза? Лев Гумилёв… единство противоречий и синергетик от Бога…
            И с чего это я вдруг вспомнила о блаженном и смиренном страдальце, победившем рок, об историке, наконец, если пишу о поэтическом сообществе прошлого века? Но ведь он как никто подробно описал Великую степь и дороги кочевников! «Народы – мысли Бога» – проскальзывает афоризм Гердера. Ну да, этногенез… а поэты тогда причём тут?
            Мысли ворочаются, как галька под морскими волнами, гонимыми ветром. Я выхватываю ключевые слова: степь, шёлковый путь, караваны, последний киммериец, будетлянин, Пушкин, харизма… Стоп! Харизма! Ведь это особая привлекательность личности, внешние черты, одарённость и исключительность в чём-то, будь то интеллект, духовность или другая способность задевать сердца людей, так или иначе звать к переменам, к движению вперёд. Добавить сюда гумилёвское «способность терпеть страдания» –  и готов портрет пассионария! Но и поэтам подходят все те же качества!
            Волнение отвлекает меня от дороги, и я не замечаю, что короткое и прямое, как вектор шоссе, рассёкшее Приморское на восток и запад, осталось позади автобуса – и вот оно море! Не такое, как на паромной переправе, серое и мало отличающееся от Волги, а синее и безграничное. «Ещё чуть-чуть – и мы в Феодосии», – отмечаю я и растворяюсь в созерцании пейзажа.
            Глаза отдыхают, а мысли продолжают ворочаться: Пантикапей, Каффа, Солхат, Коктебель… Крым… место встречи купцов и дипломатов Востока и Запада… Европы и Азии. Сакральный узел троп Евразии, «место силы», где мирно сосуществуют  крымцы четырёх измерений веры…
            Всё складывается в целое и хочется повторить за Велимиром Хлебниковым: «Я сейчас курю восхитительную мысль с обаятельным запахом. Её смолистая нега окутала мой разум точно простыней!». И мысль эта о евразийстве, философия которого родилась в эпоху хаоса войн сто лет назад, и меняет формат и наполнение в наше время – в оцифрованном хаосе глобальных и локальных войн. И неслучайно догадка вспыхивает именно в Крыму, на пути в Феодосию, а затем в Коктебель, куда я загляну, чтобы соприкоснуться с поэтикой и реалиями пассионариев Серебряного века! Здесь и сейчас. Ох, не случайно! Ибо все «случайности» закономерны и происходят в своё время, в определённой точке неисповедимого Пути…
            Справа и слева за окнами автобуса бегут мне навстречу дома – это распахнутые объятия Феодосии…

      
      
      

      
       Начало: http://www.proza.ru/2016/09/14/94

      
             
           Коллаж автора
      
      
      


Рецензии
Когда с Севера вырываешься в Южные края, охватывает эйфория жития. Как здесь вольно, красиво, тепло - не съёжено. Народу полно. Народу вольно поётся. Песни истовы.
Географическая Мекка талантов.

И ноет болью сердечной, ревностью потаённой, сопоставлением... оставленная где то там далеко иная реальность, покрытая сиреневым тучным одеялом, под сверлящими до основ небесами, изредка озаряемая тёплыми мачехинными лучами, Северная сторона. Тихими откровениями - публикации местных журналов, аборигенные звёздочки - мерцанием, бегучим северным всполохом... к которой тянет, которая манит спокойствием, реализованной словицей - "Мудрость, это когда всё знаешь, замечаешь, но уже ни о чём не без-покоишься".

И знаешь - скоро в блаженные прохладные дали. Домой.
В жаркое лето не помню какого именно года, когда сгорала от дымных зноев Средняя полоса, возвращающиеся отпускники выходили под хладные родные небеса и первым их словом, словищем, словечищем... было - "Как здесь хорошо".
Вспоминается Библейское о громе, сильном ветре и последнем дуновении, которое Он есть.

Девятовализм, экзальтация, интенсивизм Южного искусства притягивает взгляды, внимание, как всё черезвычайное... но и опаляет, вызывает душевные вопросы - В пользу ли?
Нравятся, в связи, акварели Волошина, взгляд Киммерийца по совету Исайи, в сторону Северную, так мне сдаёццца, через туманное развеивание южной неистовости... к которому пришёл он в последние свои, притомлённые годы. Словно к конечной истине.

Лариса, твой текст выдаёт в тебе всё-ещё Южанку. Последняя же подборка стихов навевает подозрение о, уже почти, трансформации тебя в Северянку. Закономерной. Как с пылу и жару, из печи неотвратимо - пирожок.

Шутлю, страдаю доверчивой фамильярностью, если не понравилось - прошу удалить. Жму на зелёную.

Владимир Рысинов   20.04.2017 05:26     Заявить о нарушении
Володя, ты чего это про "удалить"? Как можно удалять твои шедевральные отклики? Очень философски и красиво ты тут рассуждаешь. И почти правдиво - это я про южанку и северянку. Хотя я и в самом деле давно уже южанка - скорее, степнячка: люблю простор, высокое небо и открытый горизонт, и жару переношу легче чем холод. Но тундру твою я бы точно полюбила, уж там-то простора вдоволь.
А насчёт стихов... пора, наверное, с ними завязывать. Взрослею...
Спасибо, что не забываешь. Тепла и света твоей тундре и тебе! И новых творческих идей. До встречи у тебя!

Лариса Бесчастная   20.04.2017 08:30   Заявить о нарушении
На это произведение написано 12 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.