Секрет Капасете

Эта история произошла со мной в Порту Кадорну. Как и прочие истории что со мной приключались, она не несла в себе каких-либо головокружительных приключений или по-настоящему громких происшествий: я не попал в кораблекрушение и не подвергся нападению пиратов – я вовсе не сходил с берега; я не занимался грабежом (я вообще никогда им не занимался), не проворачивал никаких дел на знаменитой Кадорнской бирже и не выигрывал в казино. Я не играю в казино. В Порту Кадорну меня привело не что иное, как болезнь супруги: влажный и холодный климат Сванеланда плохо влиял на её слабые лёгкие, и мне приходилось время от времени возить Элису на юг; на воды, в горы или к морскому побережью. Последнее имело на ход её хвори наилучшее влияние: неистовствовавший кашель, раздиравший безобразно исхудавшее тело быстро менял своё качество, и уже на первой неделе врачи определяли поправку. Но как только мы возвращались болезнь свирепствовала с новой силой. Я подумывал-было бросить всё и уехать в Лейте-Мелу, но, не обзаведясь в молодости необходимыми для того связями и не имея достаточных средств, я мог позволить себе только периодические поездки на лечение, хоть и прекрасно понимал, что это только припарка стынущему лбу. Так мы попали в Порту Кадорну в ту восхитительную осень; благодаря прозаичному поводу, что привёл меня ко столь-же прозаической истории, которую я сейчас вам расскажу со всем несовершенством своего повествовательного таланта. Но согласитесь ведь, что если-бы все истории были непременно интересны и живописаны во весь рост человеческой способности потрясать, нам пришлось-бы сейчас не полулежать в креслах, удобно забросив ноги и смягчая табачную горечь нежным послевкусием виноградного вина, а чинно восседать в ослепительном блеске оперного зала. Я полагаю, моя история будет уместна для той полутьмы что нас окружает, бегущих в лунном свете облаков за окном и треска вишнёвой древесины в камине; тиканья часов и снисходительного склада гостей, которые почтили меня в этот замечательный вечер своим вниманием.

Чтобы с самого начала не темнить, сразу скажу, что и на поездки эти у меня не хватило-бы средств, если-бы не один знаменательный персонаж по имени Арфур. Он был одним из сначала тайных, затем, по ходу упадка моих дел, – открытых воздыхателей Элисы. Их всегда было предостаточно – девушка с самых нежных лет была первосортной красавицей и имела оглушительный успех в мужской среде. Предпочтя меня целой плеяде блеющих на все лады бардов и плохо прикрытых пресмыкателей в бриллиантовых ожерельях, она произвела ошеломляющий эффект на невольно образовавшуюся подле неё публику: родители, братья, ухажёры в мундирах, сюртуках и сутанах, владельцы доходных домов, промышленники мелкие и крупные, разорившиеся виконты и прочие доживающие последние дни реликты столь славной, сколько и мёртвой эпохи, сдобренные полутора десятками романтических бездарей и случайных забулдыг типа меня, фыркали как лошади и мотали головой, но девушка была непреклонна. Все они один за другим растворились; все, кроме Арфура. Это было похоже на шутку, потому что я не имел более-менее пристойного происхождения, был беден и не очень хорош собой. Да я, если начистоту, не слишком-то и добивался её руки – для расчёта материальных выгод у меня не было должного аппетита и не хватало стратегической жилки, что-же до женской красоты, то я всегда умел найти в стоге сена крошечный камешек, которым согревал свою потаённую, юношескую влюблённость до тех пор пока не находил более яркий. Как человек, бродящий по оранжерее с забитым носом и завязанными глазами, я просто-напросто не замечал того что было очевидно другим, и, когда виновница дуэлей и золотой идол поэтов и мужеложцев открытых свалилась на меня со всей тяжестью сплетен и напряжённой сутолоки светских побоищ, я был ошарашен не меньше других. Отказываться было поздно, да и как-то нелепо. Так с арены, сколоченной у ног этой блистательной и умной девицы исчезли все, кроме меня и Арфура. Безусловно, Элисе льстило, что к ней сватается сам Арфур фон Эльвендорф, рослый красавец с гвардейской выправкой и полутора миллионами риксталеров на счетах, если опустить неисчислимые достоинства в прочих эквивалентах – её родители, поседев и пролив немало слёз, купили нам солидный дом недалеко от Ингьяльдсен-Страннен и взяли меня в долю в семейном деле. Думаю, то, с каким треском я провалил возложенную роль не стоит описывать – важнее то, что до самой смерти родители Элисы присылали нам средства, на которые мы жили по умеренным аппетитам среднего класса. Единственное, полагаю, почему её отец меня просто-напросто не убил, было бесплодие девушки. В то время считалось дурным тоном не иметь детей (равно как не отсчитывать долю доходов на какую-нибудь благотворительность или не ходить в церковь), а врачи чесали затылки и разводили руками. Я терпеть не мог детей, и в этой тайной неприязни мы сходились с моей супругой настолько, что это позволяло сосуществовать; больше зацепок не было. Больше не было за что зацепиться: она получила превосходное домашнее образование и интересовалась музыкой, литературой и живописью настолько, насколько я был к ним клинически безразличен. Музыкой интересовался Арфур. Он неплохо понимал в живописи Бальдберг-Майнштадтской школы и намеренно разводил длинные дискуссии о тонкостях, до которых у меня не было ни ума ни пристрастия – я молча проглатывал намеренные уколы и отправлял их в галерею фан Хаккена, оставаясь дома наедине с бутылкой вина и клокочущим сгустком в горле.

А потом Элиса заболела.

Они с Арфуром попали под дождь во время одной из своих постоянных прогулок. Прийдя к нам домой, молодые люди беззаботно смеялись и как ни в чём не бывало болтали об очередной опере, поставленной по мотивам "Воды и крови" Кристенсена. Наутро Элиса стала кашлять, к вечеру кашель стал постоянным, а среди ночи срочно послали за врачом. С тех пор странная болезнь поселилась в её груди, постоянно пульсируя от буквально рвотного, раздирающего душу лая до полного исчезновения. Как только казалось, что всё уже позади и микстуры, которые ей старательно готовили, сделали своё дело, всё начиналось по-новой.
Так мы стали ездить на юг.
Как я уже говорил, моих средств для этих вуаяжей отчаянно не хватало. Новая жизнь в хоромах Элисы, с прожорливой, капризной прислугой и амбициями её настырных родителей взвихрила мою размеренную и в целом-то счастливую жизнь мирного и почти начисто лишённого амбиций филистера, который чередовал в большей или меньшей мере неудачные биржевые сделки с безобидной похотью светло скучающей посредственности среднего звена. Назойливые требования, отдающие желчегонными отварами и оставляющие горький осадок взгляды исподлобья окупались обладанием размалёванной и самодостаточной куклой неопределённого пола, которая с утра до вечера металась по выставкам и слушала симфонии в компании своего лучшего друга, который по странному стечению обстоятельств был моей полной противоположностью: противоположностью, которая совмещала в себе всё то, чем я не мог быть в силу того что я просто был собой, и только.
В холостяцкую бытность я зарабатывал тем, что перепродавал акции растущих как грибы верфей и судоремонтных компаний. Естественно, с моими талантами периодически приходилось занимать на кусок хлеба – что удивительно, я всегда отдавал долги и после финансовых фиаско непременно взлетал вверх; всё моё положение имело центр тяжести где-то на миллиметр повыше нуля, и с годами я свыкся, что денежная осцилляция обязательно выведет меня из упадка к очередному триумфу. Не таков был Арфур. Получив в наследство и без того значительное состояние, он являл собой пример того как старая аристократия, отбросив оковы своего землепочвенного учения, приспособилась к новым условиям, заложив в многочисленных и разбросанных хаотически поместьях массу небольших предприятий лёгкой промышленности. Не все, конечно, смогли покончить с архаическими представлениями о достойных и недостойных рыцарской чести ремёслах: многие до того держались за старый добрый уклад, что вскоре наводнили рынок фамильными драгоценностями, шпагами, доспехами восхитительной отделки, канделябрами, одеждой и даже посудой. Более гибкие вовремя поняли что к чему: в отличие от стучавшей в бубны буржуазии, которая тут и там устраивала поджоги и демонстрации, требуя равноправия, благородные не нуждались в нём настолько-же, насколько буржуа были от него зависимы: в их руках были залежи руд и многовековые леса, виноградники и пастбища, камень и озёра, кишевшие рыбой. Достаточно было взять на вооружение то, что им по вынужденности обстоятельств противопоставлял новый класс – техноголию, и элементарная способность замарать руки окупалась могучим экономическим превосходством. Так не могло продолжаться долго, но в то время о котором я рассказываю Арфур был на коне, стабилен как меридиан и властен как император: всё, чего требовалось, чтобы компенсировать Элисе мои недостатки.
Таинственная болезнь ещё больше скрепила этот триумвират, и я не раз задавался вопросом, что за колдовская цепь связала нас вместе, замкнув в противоречивом и в то-же время безупречном круге  "болезнь – долг – отчаяние", из которого единственным выходом, по мере того как он становился отъявленно-очевидным, была только смерть одного из нас, и эта смерть сделалась необходимым условием жизни: это неизлечимое для всех существ желание жить, которое готово попрать все условности и универсалии и распороть чугун, камень, солёную воду и заколоченный потолок по отвесной прямой, навстречу глотку свежего воздуха.
Элиса просыпалась и кашляла, кашляла и просыпалась. Мы тарахтели железнодорожными колёсами и вырывались из лап туманного, туберкулёзного Сванеланда к открытым океану воротам Белого моря. Порту Кадорну: я, больная Элиса и Арфур, который всегда следовал с нами.

***

В тот вечер я сидел в холле и ждал, пока Арфур и Элиса окончат приготовления к вечернему моциону, что у нас должен был состояться. Арфур галантно предложил нам поселиться у него; разумеется, мы не могли отказаться, потому что у нас не было денег поступить иначе. Я сидел в кресле и смотрел, как горничная поливает цветы и протирает им сочные, по-южному наивные и яркие листья. Разумеется, она не могла сделать этого в другое время, равно как предложить мне кофе или просто заняться своими чистками в другой комнате. Я прекрасно понимал причину такого фамильярного к себе отношения, так-же как и отношения людей, которые не знали меня лично и не подозревали, в отличие от горничной, чем сейчас занимаются Арфур и моя жена в гардеробной: это что-то гораздо более тонкое, то, что сводит человеческий род воедино и расставляет каждому своё место чтобы все скопом не перевернулись. Мы замечаем это по почерку и осанке, по эффекту, который производит заходящий к нам в комнату или расплачивающийся за ужин. Это не осанка или походка – нет, что-то куда более глубокое и вместе с тем очевидное любому живому существу, то-же, что делало меня объектом издевательств со стороны собственной прислуги и пропускало сквозь тело свет и звуки; делало меня вовсе бестелым и безвольным – и заставляло напрягать волю во всю её тщедушную силу чтобы хотя-бы встать с кровати и позвать чтобы приготовили завтрак, в который намеренно чего-нибудь забывали положить или про который забывали вовсе.

Стоял октябрь; в Порту Кадорну это замечательная пора, когда свежесть воздуха под потрясающе-синим куполом глубокого, как звук церковного колокола, неба ещё не расцепляет рук с теплом, исходящим от разбросанных тут и там жёлтых пятен, выводящих воздушную перспективу кипарисовых рощиц и пальм, обрамляющих мраморные порталы меленьких дач и придающих им несерьёзный, курортный вид, в единую плоскость и превращающих помпезную арену легендарных событий во влажный оттиск впервые разинутых глаз новорожденного, ускользающее впечатление пробудившегося ото сна, мечтательную мазню художника –самоучки. Я ждал уже битых пол часа; не то чтобы это было внове или злило меня всерьёз. Единственное что где-то меня беспокоило, это состояние здоровья Элисы, которой подобные упражнения могли дорого стоить. Но и это беспокойство было где-то совсем далеко, позади и справа, скорее шафрановое; как сон, который схлопнулся декоративными дверцами из папиросной бумаги или слезящиеся глаза больного животного. Можно было сказать, что я вовсе ничего не чувствовал: незаметно и из-за спины на мою голову вдруг надели полупрозрачный мешок самой грубой выделки, связали руки и бросили в тёплую, жёлто-грязную воду наряду с овощами и фруктами, которые томились под крышкой с единственным отверстием для вывода пара. Я всегда был человеком строгих принципов и дерзкого самолюбия, которое могли уязвить самые безобидные вещи – куда уже тот кромешный ужас в который я был заключён; но в тот вечер, казалось, всё было кончено: я лежал в тёплой воде и глядел на единственную точку в своём железном потолке, не пытаясь до неё дотянуться.

***

К тому вечеру казались бесконечно далёкими дни, когда я пробовал, как попавшее в яму дикое животное, как-то выпутаться из своего гибельного положения – начиная от робких попыток душеспасительных бесед, за которые Элиса меня всегда презирала, и заканчивая самыми решительными, и тем более жалкими в моём исполнении, действиями, призванными как-то развязать простую формулу, в которую меня заключило совпадение случайных факторов: Арфур, Элиса и я – дьявольская ловушка, в которую угодили все трое и в которой мог выжить только некто третий, который всякий раз выходил из воды сухим и неуловимо преследовал когда я падал вниз, увлекая за собой больную девушку и её неотрывного ухажёра.
- Послушай. Нет, послушай меня, Элиса. Так-же нельзя. Останься; тебе нужно пить что прописали, это должно помочь. Завтра я схожу с утра... Да, завтра с утра, не могу-же я идти ночью – я пойду к доктору Арвидсену и попрошу ещё обезбаливающего. Я понимаю, правда. Только останься дома, прошу тебя, там холодно, станет только хуже; – но Элиса с какой-то самоубийственной дерзостью выбегала на улицу под проливной дождь, перегибаясь пополам от кашля, худея на глазах...
Я перестал вести с ней беседы. Мало того что это сделало меня в глазах Элисы ещё более жалким, они имели прямо противоположный эффект, и вся забота моя оборачивалась для её слабых лёгких новыми испытаниями на прочность – казалось, она бросает вызов тем силам, которые сражались с ней, пока девушка со слабеющими мышцами ног и покачиваясь от температуры хватала под руку крепкого, как скалу, Арфура и следовала с ним куда угодно, только чтобы следовать, идти. Девушке нужна была опора, и очевидно, что улуги по спасению душ были тут бесполезны. Я закрывался в своей комнате и, трезвея, звонил в колокольчик, чтобы вызвать Отиму и спросить, пришла-ли Элиса домой. Отиму не являлся. Зверея от собственного ничтожества я распахивал двери где он спал и тряс его за грудки, пока не заметил, как мальчик ухмыляется; украдкой, задним числом. Равноценно заканчивался мой силовой аргумент по отношению к супруге: я приказывал не выпускать её из дома, но к крыльцу подъезжал экипаж Арфура и все, потупившись, выполняли его беззаботные распоряжения. Я смотрел как легко и просто он раздаёт в моём доме приказания и чувствовал, как и я сам, замечая то и обречённо сопротивляясь, или тупо и бессмысленно повинуясь какой-то тайной исходящей от него власти, выполнял то чего он даже не называл, а только имел в виду. Хлопала дверца экипажа, я трезвел и снова проваливался в бесконечный сон без сновидений.

Когда я понял что всей моей силы не хватит чтобы воспрепятствовать откровенно самоубийственному поведению Элисы, которая окончательно перестала меня слышать и жила только одной мыслью о скором пришествии своего воплощённого в плоть и кровь божества, пришло решение, которое должно было наверняка разорвать ненавистные путы: я должен убить Арфура. Нет, это-бы не было низко в том случае, если-бы совершалось открыто: столь дерзкое вторжение, столь агрессивное вмешательство в мою официальную семейную жизнь было очевидно и возмутительно, и мои немногочисленные друзья порою открыто выражали недоумение моим меланхолическим ожиданием: "ещё одно слово – и оба одумаются и всё потечёт как-то правильно, как должно быть". Нет, подобное не должно сходить с рук, но то какой жалкий вид я принимал, как только недругу случалось переступать мой порог, свидетельствовало, что у меня нет ни единого шанса в открытом столкновении. Я не хотел чтобы он на людях пристрелил меня под восхищённые взгляды Элисы и деланное неодобрение публики. Я хотел жить, но жить так, чтобы Арфур был мёртв: или-или. Так я стал за ним следить и преследовал по пятам, чтобы тщательно отмерить место и время своего злодеяния. Потом я стрелял в Эльвендорфа из-за угла, подпиливал оси его бесконечных карет, подсыпал мышьяк и сжёг один из загородных домов, в котором он должен был, по моим расчётам, спать. Трещала и обваливалась кровля, вокруг носились люди со всевозможными вёдрами и кастрюлями, а Арфур в это время дремал в спальне Элисы. Пули летели мимо, травились ни в чём не повинные люди; я нервно ходил взад-вперёд в своём кабинете и придумывал новые средства как убить, обязательно, необходимо уничтожить проклятого фон Эльвендорфа, не думая больше ни о болезни жены, ни о характере средств, которые должны были мне в этом помочь. Устранив одно из звеньев нашего триумвирата я пустил-бы под откос остальных, но любые трезвые соображения уже не задерживались в беспокойной моей голове. Месть, жажда кровопролития, смерть, однозначная констатация факта остановки кровообращения и умирания мозга стали центром и смыслом моей жизни, и все изыски были направлены только на это – поперёк всех принципов, что, как мне до того казалось, вросли в меня неизгладимо; вопреки твёрдому осознанию безуспешности моих регулярных попыток – убить Арфура. К чёрту кодексы и правила. Уничтожить все удостоверяющие его документы, извести саму память о нём, засеять солью...

Однажды, во время поездки в Вале де Сольтейра, где наш друг семьи имел деловой визит, а я, дожидаясь ответного письма родителей Элисы из Мосхавна, болтался как неприкаянный хвост, мы прогуливались по скалистому побережью. Крупные, титанических размеров обломки, в течение столетий съезжавшие в пенные объятия моря, представляли собой внушительное зрелище. Мы казались нам самим крошечными комками трепещущей на Венту де Коаду плоти, флажками из человеческой кожи, бесполезно сигналившими непонятно кому с неизвестной целью; прижатые с одной стороны уходящей в горизонт поверхностью океана, а с другой стороны – нависающей на нас громадой Банда-Верде, которые грозили раздавить нас между грозным молотом земной тверди и наковальней волн, несущих запах испорченной рыбы и крики птиц-падальщиков. Он шёл впереди и что-то говорил; я сутулился, засунув руки в карманы, запахнутый и погружённый в собственные мысли. Дул сильный ветер. Неожиданно мы оказались на краю настоящей пропасти, метрах в сорока над мшистыми валунами, омываемыми штормовой волной. Быстро поняв что делать, я ждал нужного момента. Арфур, ничего не подозревая, стоял на самом краю и беззаботно продолжал что-то вещать; руки мои тряслись, ноги подкашивались от омерзения злодеянием, что вот-вот должно было случиться. Ладони в карманах вспотели. Арфур спросил меня о чём-то, обернувшись. Я не слушал его; уши заложило, я просто помотал головой отрицательно, после чего он снова отвернулся. В этот момент я бросился на него – без единого звука, выставив вперёд обе руки, чтобы, в случае если он отойдёт, всё-таки иметь возможность ухватиться за него и толкнуть вниз, на камни. Но тут случилось нечто совершенно неожиданное. Арфур, каким-то промыслительным образом почувствовав опасность, резко отскочил в сторону, да так, что даже расставленных рук моих не хватило-бы, чтобы уцепиться. Я, уже набрав скорость и потеряв равновесие от неожиданного манёвра, летел прямо к пропасти. Что-то больно укололо внутри, какая-то злая досада, в голове пролетело что-то язвительное: ещё-бы, погибнуть столь нелепым, идиотским образом в такой беспроигрышной ситуации – но тут случилось нечто ещё более странное. Арфур, мгновенно сориентировавшись, сделал рывок в обратную сторону – разумеется, он не мог совершить этого оставаясь на ногах, потому что его корпус ещё не остановился в движении в противоположную сторону – и ухватился, падая на живот, за край моего пальто. Я крепко ударился рёбрами о скалу, катясь вниз, он тоже; следуя инстинкту моя пятерня поневоле оказалась в его руке. Представляете, этот отчаянный персонаж чуть было не сорвался вместе со мной и проехал добрых пол метра на животе. Но Эльвендорф был силён как буйвол;
- Крепко держись! – крикнул он, дрожа от натуги. Мои мокрые ладони выскальзывали из тисков его пальцев, я сучил ногами в поисках упора, чтобы оттолкнуться всем телом и если не увлечь его за собой, то выскользнуть хотя-бы самому – прочь от позора, вниз!
- Держись, я сказал!
Было чертовски страшно. Во мне, раздирая на части, противостояли две могучие силы, обе из которых имели отвесное направление ко глотку воздуха, и, парадоксально, тем самым – к неизбежной гибели. Гибели нравственной, если я позволю себе поддаться инстинкту и всё-таки выберусь на земную поверхность – кто знает, может быть, благодаря ошибке, недопониманию произошедшего – силами человека, которого я ненавидел всей чёрной злобой что смог вложить в свою нелепую попытку, – или смерти физической, которая знаменовала-бы робкое торжество остатков человеческого во мне, изъеденного жаждой убийства и потерявшего самое лицо. Взяла своё трусость. Даже не трусость, а собачье ощущение тяжёлой палки, опускающейся на спину, приказа хозяина, рабской покорности светящемуся столпу власти. Я не мог не повиноваться; Арфуру сложно было не повиноваться, и я что было мочи ухватился за его руку, ещё секунду назад думая только о том, чтобы у него не хватило сил удержать меня. Их хватило. Подо мной оказался уступ, в который я упёрся ногой, в то-же время мой спаситель нашёл за что ухватиться. Мы лежали на влажных от водяной пыли камнях и смотрели в небо.
Наконец он спросил:
- Что ты это такое выкинул?
Я, недоверчиво повернувшись, посмотрел на него и прыснул. Удивительно, но он искренне недоумевал. Какая безмозглая простота! Думая поначалу что он ломает комедию, я захотел вывести его на чистую воду, чтобы он сам, вместо меня, назвал нас врагами, сам выпалил то почему я столь предательски бросился ему в спину, какое я ничтожество и сколь – косвенно – благороден был его поступок. Но он смотрел на меня широко раскрытыми от испуга глазами и тяжело дышал. Чёртов Эльвендорф. Он даже не подозревал, что за каша кипит у него за пазухой. Он просто не замечал моих козней, на которые я тратил всю изобретательность – не понимая что за змей лежит у его ног, он был настолько-же слеп к исключительному благородству своего поступка. Он был для него естественен как дыхание, как мысль попавшего в подворотне в тупик – как может быть иначе? Что я ещё мог сделать? Чёртов Эльвендорф. Я отвёл взгляд, покачал головой и снова прыснул. Потом улыбнулся сам себе, а потом лицо свело судорогой и следующих минут пять я катался в истерике и хохотал как умалишённый, так что чуть было не задохнулся; Арфур лежал, приподнявшись на локтях и молча смотрел на меня с недоумением.
- Что выкинул...Что...– пытался выговорить я и заходился в новом приступе хохота, падая на бок и закрывая лицо ладонями; слёзы текли по лицу, я хохотал и заходился хриплым кашлем, снова пытаясь произнести хоть что-то. Фон Эльвендорф терпеливо молчал. Наконец я вытерся носовым платком и снова растянулся на камнях, глядя в небо. Так мы лежали ещё какое-то время.
- Ты правда не понимаешь, что я сделал? Вернее, хотел сделать. – спросил я его, не глядя.
- Нет. – последовал хладнокровный ответ.
- Арфур, я хотел убить тебя. У-бить – повторил я, издеваясь непонятно над кем. – Сбросить на скалы. Так-же, как хотел чтобы ты разбился в одной из твоих карет, чтобы ты сгорел заживо в своей спальне. Арфур, я хочу смерти твоей. Неужели ты не понимаешь?
Он тяжело молчал, скорее всего, неподвижно уставившись куда-то.
- Я и сейчас хочу твоей смерти. Ты думаешь, я благодарен тебе за то что ты спас мне жизнь? Думаешь, это лучшее, что мы могли сегодня сделать – остаться оба живыми? Продолжить этот ад, который ты... Который мы заварили, чтобы снова и снова слушать кашель Элисы, который будет толкать тебя к твоей двусмысленной добродетели, а меня – к свирепой ревности, к зависти к тебе, Арфур, которую я ненавижу настолько-же, а может и больше тебя – я не хочу завидовать, не могу ненавидеть всю жизнь то чего у меня нет и не будет, тем самым всё что ты есть – самое красивое, сильное, высокое. Смелое. Я не хочу быть злым и подлым. Ты представить себе не можешь как мне тяжело рядом с тобой, когда всё чем я могу восхищаться мне приходится изживать и преследовать внутри себя и снаружи – Арфур фон Эльвендорф! Сегодня ты жив, а значит я виноват перед всей красотой что в тебе покоится; в том что есть и я тоже, рядом, где-то на поясе или в кармане. Я не хочу быть кем-то помимо себя, но почему-то всё вокруг говорит что должен, и от этого гвалта, который медленно спускается внутрь моей головы уже не нахожу покоя: мы оба есть. Богомерзкое – и до бессмысленного, каменного, святое. Ты думаешь, твоё благородство меня отрезвит? Что я стану тебя уважать, что-то пойму, что-то во мне поменяется? Нет. Сегодня я боюсь тебя ещё больше, потому что пять минут назад я потерял с концами остатки того что должно было отличать меня от антилопы, негра или гиены. Я вижу перед собой человека, поэтому хочу чтобы остался один из нас. Лучше, конечно, чтобы это был я – дикий, чужой очагу зверь, и не потому что зверь лучше человека, а потому что ты делаешь всё человеческое во мне невозможным: ни больше, ни меньше. Что мне осталось там, где тебя не было? Чащи. Нехоженые тропы никому не нужных лесов, где мне светло и спокойно. И как-бы я искусно не попытался тебя превзойти, а в чём я могу тебя превзойти, – тебя, Арфур! – как не в том чтобы кичиться абсолютной, нездорово-беспрекословной властью над брошенным за ненадобностью или слишком далёким чтобы быть по-настоящему важным, куда ты всё равно придёшь и вышвырнешь меня ещё дальше – это не имеет в конечном итоге никакого смысла. Имеет – только остаться в живых и сделать так чтоб ты умер. Чтобы тебя не было, пусть я хорошо понимаю что те иконы и памятники, которые по тебе воздвигнут, будут ещё сильнее, потому что изгладят всё что в тебе свойственно моего, – иначе мы никогда-бы не встретились на краю этой пропасти, – выхолостят; и весь остаток дней я никогда больше не увижу твоих глаз и не буду спасён твоей проклятой рукой. Слышишь, Арфур? Будь проклят, и я клянусь, я убью тебя, убью если не завтра, то через месяц, потому что я не виноват ни перед кем в том что я таков, как я есть. Я очень хочу жить. Жить так, чтобы не мучиться необходимостью завидовать и ревновать. Но ещё больше я хочу чтобы ты умер, и если это нужно будет, я готов броситься в ад, только чтобы забрать тебя за собой.

Мы лежали ещё какое-то время. Эльвендорф поднялся, отряхнулся и подал мне руку. Так-же неспеша, он – впереди, я – за ним, мы пошли по дороге обратно.

***

К тому вечеру этот эпизод остался далеко позади. Мало-помалу я принял все условия перед которыми меня поставила жизнь: то, что жизнерадостный мальчуган Отиму делал вид что не слышит меня, то что мне перестали готовить завтрак, несмотря на мои требования, потом – просьбы. Что Элиса задыхалась от кашля и демонстративно меня не замечала, молчал я или прикасался к ней рукой, от чего у неё по всему телу шли мурашки животного отвращения. Единственная мысль, за которую я цеплялся и которая служила мне тонкой ниточкой наверх, к отверстию в душной ёмкости с тёплой, тошнотворной водой, продолжала заключаться в том чтобы разом убить нас обоих – меня и Арфура; раз-уж он был столь неуловим и превосходен и я никак не мог совершить его убийство, я должен был сделать это обоюдно. Я даже обзавёлся для этого необходимыми средствами, которые приобрёл у геологов, разрабатывавших открытые карьеры; но эта мысль трепыхалась всё мельче, дрогнула – и застыла. Я словно остановился во времени: только сейчас, рассказывая вам об этой истории, я понимаю, что я смирился с собственной окончательностью, став безразличным ко всему, что превышало самозабвенное сердцебиение, гнавшее к мозгам кислород. Фруктовый туман, в котором не было видно дальше одного-единственного вдоха, ещё одного шага, ещё мгновения, до которого можно было дотянуться рукой и отодрать как обои; может быть, найти что-то за ними. И может даже силы нашлись-бы, но не было никакого желания. Я не знаю, сколько так продолжалось. Кашель Элисы, будивший меня из соседней комнаты, перестал тревожить – я стал безразличен и ко близости её ухода, стоявшего уже у порога сосуда, в котором грязно-жёлтая вода остыла, превратив наши неподвижные и набросанные внахлёст тела в студень, в котором нельзя было различить кто есть кто. Стало темно как ночью, так темно, что будто-бы совсем безопасно; спокойно, тихо и радостно какой-то особой радостью, которой одаривают бесплодные матери своих многодетных подруг, когда те от усталости закрывают глаза. Всё стало призрачным и безопасным: острый лай чудовища через стену, выправка благородного тупицы, выходки которого казались теперь не издёвкой, а подлинным бескорыстием. Арфур даже стал мне нравиться – я умер, умер клинической смертью, потеряв даже саму способность ненавидеть и опознавать единственного врага как врага. Неизвестно точно, сколько я провёл запертый в железном сосуде: стоял октябрь, и только жёлтые солнечные пятна, сплюснувшие пейзаж Кадорнской округи до удобоваримости  чьего-то акварельного произвола, позволяли нам совершать призрачные вылазки по плоскости, огибая, как зажатые меж двух стёкол мухи, сверху и снизу колючие расщелины прибрежных скал и несерьёзные загороди из пальм и кипарисов.

Я расслабленно пялился как горничная трёт бурой тряпкой цветочные листья, как вдруг услышал на улице шум. Он продолжался достаточно долго и становился всё ближе – непохоже чтобы это была простая потасовка на рынке, что находился рядом, или ссора соседей. "Похороны или свадьба?" – подумал я, приподнимаясь в кресле. Бросив короткий взгляд в спину служанки, я отдёрнул тюлевую занавеску. Ничего не было видно. Тогда я распахнул входную дверь. Шум нарастал, но улица была совершенно пуста. Словно охваченная огромной океанической волной, подбирающей под себя воду перед тем как обрушиться на берег, она высохла и осунулась, замерев в беспокойном ожидании. Так тянулась минута, другая. Шум нарастал. Вдруг в конце улицы, ведшей вниз к набережной, показались первые силуэты. Ещё одна минута – и целая толпа людей уже волновалась, сталкиваясь и перекатываясь разноцветными потоками передо мной. Они поднимались со стороны моря и держали курс к рыночной площади, а оттуда дальше, неизвестно куда. Это были не похороны и не свадьба. Раскрашенные и разодетые в самые идиотские костюмы что я видел, шли десятки, сотни; – в масках, со всевозможными инструментами и без, с флагами, лентами, оружием и разномастной атрибутикой: здесь был гроб, который тащили на повозке, сразу несколько мужчин в фатах и обезьяна в свадебном платье, аптекарь с собакой, скакали маленькие негры и шёл, тяжело шатаясь, какой-то грузный господин в расстёгнутом жилете и грязном цилиндре. Я оторопело смотрел на эту безалаберную процессию, гудевшую, звеневшую, пищавщую, вывшую, трещавщую и щёлкавшую:
- Господин! – озабоченно крикнул я человеку в жилете. – Что тут происходит?
Тот сначала повернулся в другую сторону, не поняв откуда его зовут и его-ли. Потом он обратил ко мне пьяную физиономию, саркастически отвесил поклон, ещё раз уронив свой замызганный цилиндр и, пошатываясь и плохо артикулируя, произнёс на ломанном лейте-мельском диалекте:
- Ночь всех святых, сударь. Присоединяйтесь!
Я буквально воспламенился от возмущения. Пьяный господин с третьей попытки подобрал головной убор и поковылял дальше, быстро растворившись в толпе. А она не истощалась. Всё новые легионы шли мимо – я думал-было позвать полицию, но увидел среди толпы полицейских. Я хотел пойти с вопросом к каноникам (рядом находился собор), но они тоже шли в составе этой кощунственной процессии и несли церковные хоругви. Я буквально разрывался от злости: тут были все, все! – военные рангов высоких и заурядных, подранные моряки, женщины и девицы, детёныши завезённых из Южного Ультрамара карликов, раскормленный попугай и метисы самых причудливых комбинаций; набожные старушки, которые кричали что-то богохульное и нёсшие в руках огромную дымящуюся трубку, экстравагантный молодой человек с кудрявыми волосами, обрамлёнными лавровым венком и в окружении самого жалкого вида проституток; кажется, промелькнуло искажённое лицо градоначальника: толпа искрилась и извивалась, уползая куда-то вверх и смывая своим течением зевак. Я обернулся. Болтался маятник часов, Элиса и Арфур опаздывали на пятьдесят с лишним минут. Горничная куда-то пропала. Толпа выла как сошедшее с ума морское чудовище, которое выбросило на берег, и тащилась вверх; темнело. То там, то здесь появились шипящие факелы. Это было что-то очень злое, очень дремучее, страшное до паралича и манящее, грязное, отдающее приторной горечью разврата и безудержного насилия. Я пытался выхватить из потока отдельные детали,  но всё окончательно смешалось перед глазами, сколько-бы я не напрягал зрение; в дыму и пятнах огней, размазанные и обезображенные каким-то сладостным предвкушением чудовищного кощунства мелькали, не давая сфокусироваться, лица детей и ковыляющих, уродливых стариков...

Я не помню как меня втянуло в толпу. Кто-то, наверное, схватил меня за рукав. Возмущение клокотало в горле: всё самое прекрасное, что я усвоил с детства, скрежетало и от внутреннего сопротивления подкашивало в коленях ноги, которые отказывали потайной воле, что толкала сплошную массу вперёд. Кажется, я даже упал; кто-то наступил на меня, кто-то поднял за шкирку... Я ещё мог отделить себя от кипящей вокруг толпы, пока разрозненные крики и гул труб не стали постепенно сливаться в какое-то подобие ритма. Сначала он намечался исподволь и срывался, распадаясь снова на отдельные пучки, пробовавшие на собственный манер задать мелодию остальным. Грохотали, перебивая дыхание, барабаны, инструменты снова сплетались во что-то общее, по мере того как демонстрация широким течением врывалась в задворки и новые переулки. Но вот тяжёлый раскатистый бой собрал вместе валторну, какую-то первобытную трещотку, которой гремел беззубый мужчина уголовного вида, скрипку, из которой изрыгали что-то инфернальное, ещё барабаны, струнное вдалеке... Толпа стала ритмично выкрикивать что-то. Она вырвалась за городские пределы и широким огненным потоком устремилась по направлению к холму Капасете. Люди карабкались со всех сторон, катясь вниз и снова забираясь, подавая друг другу руки и наступая на пальцы. Крики стали единым целым – это были какие-то рифмованные фразы на, как мне тогда казалось, неизвестном мне языке, которые чередовались коротким вокативным припевом. Человеческий рёв вился, пытаясь как-то встроиться в адский грохот нашего первобытного оркестра, как вдруг они сцепились и моментально завязались в единую пульсирующую змею огненно-красного цвета, которая тряслась в дыму и запахе пота; мало-помалу нас вынесло по тропинке на холм, где в огромных сосудах уже дымилось что-то зловонное. Его черпали пригоршнями и передавали во флягах, в головных уборах. Напиток был мерзейшим из всего что я пробовал на вкус, но мои лёгкие уже исторгали поверх голов страшные слова, от которых становились дыбом волосы; кто-то принялся плясать, кто-то упал в огромный чан и, кажется, захлебнулся... Горели костры, роща наполнилась сначала смрадом, потом запахом жжёной травы, потом какая-то молодая женщина поднесла мне кружку с зельем и почти насильно влила в горло ещё одну порцию... "Какой ужас!" – носилось в голове ещё минуту, но я уже почти не чувствовал ни стыда, ни возмущения: чистое зло, чистое счастье разрушения пульсировало в моей голове и губах, когда мы били друг другу кулаками в лицо и падали с ног, продолжая выкрикивать литании дьяволу и обнимая друг друга, кружась в грандиозных хороводах; ненависть, бесконечное счастье, непрерывная река наслаждения безо всяких границ, жизнь, сатанинская сила водорослей и раздутые ноздри идущего на убой скота, сердцебиение другого – или меня; убийство, кощунство, безбожное жертвоприношение ради одного только заклания, сжимающий перепонки крик отказавшегося от всякого спасения – никаких "после"; только-бы вдохнуть ещё раз, ещё один выдох! Осквернить, сделать что-то немыслимое, извратить до неузнаваемости, обесчестить, опустить себя так, чтобы больше не подняться; Арфур и Элиса снова ожили во мне с головокружительной силой, и это значило что я был жив тоже, снова, жив как никогда и мог покончить с нами всеми, взятыми разом: "Будьте прокляты!" – кричал я, пил эту вонючую дрянь и что-то выкрикивал ещё, обнимался с какими-то не то цыганами, не то корабельными кочегарами, падал и кружился в хороводе; меня мутило и тошнило прямо на землю, на лежащих вдоль и крест-накрест, люди сыпались на землю и сплетались в безудержном свальном полотне как пенька, как черви, где уже не разобрать было ни пола, ни возраста, в едином кипящем котле безо всяких отверстий, что готов был разорваться и обрушить само небо на землю – но никаких небес не было, только земля и растущие из них обрубки корчащихся в сатанинском наслаждении тел – "будь я проклят! Будь проклято всё, будьте прокляты, будь я проклят сто, тысячу раз!", чьи-то руки уцепились в мою рубашку, в волосы, я снова упал...

***

Я очнулся от чьего-то прикосновения. Солнце уже вовсю светило; стоя высоко в небе, оно моментально ослепило глаза. Минуту я приходил в себя, затем, немного сориентировавшись, поднял голову. Жутко мутило; на мне не было рубашки, брюки порваны, всё тело изодрано не то ногтями, не то колючками сорных растений. Я снова откинулся. Солнце продолжало жечь сквозь веки, было холодно, онемевшее тело начинало трясти крупной дрожью. Очень хотелось пить. Словно раненый на поле сражения, я облизал губы и протянул:
- Воды...
К искреннему удивлению, чья-то рука приподняла мне голову и прислонила к губам горлышко сосуда. Холодная, чистая влага буквально взорвала пересохшее горло; я закашлялся, ухватился за руку и принялся пить, жадно пить колючую, кристально-жгучую воду. Ах, каков был у неё вкус! Кто-то вытер мне рот. Я пересилил себя и снова открыл глаза. Передо мной было улыбающееся лицо Элисы.
От удивления я чертыхнулся.
- Элиса? – я не мог поверить своим глазам. – Что ты здесь делаешь?
Та как-то по-детски рассеянно пожала плечами.
- Я искала тебя. Сказали, что на холме праздник. К утру я добралась. Вот я и здесь.
Не в силах переварить её слова, я привстал от удивления на локтях.
- Искала? Меня?
- Да. Весь город обезлюдел, тебя нигде не было. Кто-то сказал, что может быть ты ушёл вместе со всеми на праздник.
Всё это казалось розыгрышем. Искавшая меня Элиса, мурашки её отвращения, призрачная ухмылка Отиму, Арфур. Я помотал головой, от чего меня чуть-было не стошнило.
Перед глазами всплыли обрывки вчерашних сцен. Жуткие, извивающиеся пляски огня и смрад чёрного дыма над клубками окровавленной плоти. Было стыдно, стыдно как никогда – хотелось провалиться сквозь землю, чтобы никто не знал о случившемся, чтобы Элиса хотя-бы отвернулась...
- Элиса, пожалуйста. Иди домой. Кажется, у меня нет одной из туфель. Если ты появишься в городе в моей компании, ты представляешь что будет.
Она звонко рассмеялась и поцеловала меня в щёку.
- Какой ты дурак. Какой-же ты дурачок...
Я давно научился улавливать в её интонациях самые разные нотки издёвки. Они были разного цвета. Но сейчас никаких цветов не было: только солнечные пятна, разбросанные по примятой траве. Недалеко рыскали два-три человека, не то убирая мусор, не то выискивая среди остатков пиршества что-то ценное.
Внезапно к моему горлу подкатил комок – тот самый, что неизвестно как долго стоял где-то в пищеводе и перекрывал дыхание. Я скорчился от сковавшего горло спазма:
- Уйди пожалуйста. Я не хочу чтобы ты меня видела. Не знаю что ты придумала, но я не хочу в это играть, мне и без того плохо. Ты не знаешь что тут вчера было. На мне нет рубашки; ты забыла что-ли кто я такой, в конце концов? Что скажет Арфур; – какой позор! Какой-же позор... – я сжался и закрыл лицо руками, не желая ничего слышать в ответ, думая только о том, как больно жжёт солнце разодранную кожу...и какие мягкие у Элисы ладони. Что-то во мне изогнулось и вырвалось наконец наружу. Страшные, нечеловеческие рыдания – я зажимал себе рот и как мог закрывал лицо, чтобы меня не было видно; руки Элисы сомкнулись где-то позади, пока я, скорчившись и положив голову на её колени, трясся от ужасных приступов, до рвоты содрогавших все мои внутренности.
- Элиса... Какой ужас... Ты даже не представляешь себе... – повторял я бессмысленно и странным образом ощущая, как её тело размыкается передо мной, открывая какое-то сокровенное место, где любая чепуха обретает непреходящий смысл; разодранное и бессвязное, но она слушала, слушала всё что я нёс – а это были десятки отдельных фраз, которые собирались годами где-то в подвздошье, но что-то очень тёплое, нечеловечески тёплое и податливое улавливало каждый исходивший от меня звук и соединяло в ослепительные гирлянды, которые опутывали холодные воздушные потоки и сомкнувшиеся пальцы её рук...
Ни слова не говоря, она набросила мне на плечи широкое бежевое полотенце и продолжала гладить скатавшиеся, грязные волосы. Я не знаю сколько времени мы молчали после того, как я наконец опустошился; как долго за нас продолжало говорить только дыхание, которое чувствовалось на кончиках её восхитительных пальцев и в каштановых узорах, ниспадающих прямо с неба, расшившего эти одежды золотыми лентами и перевившее холм Капасете вечнозелёными ожерельями.
Наконец я поднял лицо.
От всего тела Элисы исходил удивительный свет. Тепло, горячее биение сердца отдавалось в её ресницах и бёдрах, на которых покоились мои руки – оно исходило из глаз и струилось по моей коже, под которой начинали своё движение соки, что приводили к жизни всё тело – к какой-то совсем другой жизни, в каком-то другом теле, которое покорно отзывалось по моей команде и светилось теперь тем-же самым теплом, что и дыхание Элисы – как она была прекрасна! Как она была ослепительна, и как я до этого был ничтожен, не замечая, сколь драгоценный подарок я держу в пыльном кармане, который теперь искрился всем своим богатством в лучах позднего утра, перебегая искрящимися зайчиками по складкам её платья, разбросанного по траве и катящимся сквозь пальцы локонам; этот запах, запах наших тел, который я чувствовал как никогда раньше, и который, казалось, был сильнее всех красок, которые я мог беспрепятственно видеть вокруг нас; о удивительный мір, который, как оказалось, окружал нас всё время!
- Элиса... – я смотрел ей в глаза, безо всякой опаски и чувствуя на себе её мягкий, осторожный взгляд, от которого затягивались шрамы на коже и хотелось есть; – что это такое? Что с нами?
Она приложила указательный палец к моим губам и прошептала, низко-низко наклонившись, так чтобы её слова смог расслышать только я и никто больше:

- Жизнь. Это моя тебе тайна.

Затем она подобралась и сказала уже громче:
- Ты хочешь есть? Пора завтракать.
Я чувствовал как пуст мой обожжённый желудок и как зверски я голоден. Не переставая удивляться тому как легко и непринуждённо стали двигаться руки и говориться слова, я кивнул.
- Пошли что-нибудь съедим, а потом ты заберёшь меня отсюда. Я посмотрела, у нас хватит денег. Забери меня куда-нибудь.
Я кивнул, но тут-же опомнился и встревоженно схватил её за руку.
- Нет, подожди. Арфур...
Всё во мне снова поколебалось. Казалось, невероятная тяжесть, которую сняли с моих плеч, остановилась опять в миллиметре над скорченной спиной. Далёкий спазм, затерявшийся было где-то в кишечнике, дрогнул и зашевелился. По коже пошли мурашки. Сон. Всё это сон, и уже через секунду дамоклов клинок расставит всё по местам. Арфур, Элиса. Я. Тяжеленная цепь глухо звякнула в темноте.
Но девушка только устало улыбнулась.
- Ты сделаешь всё что посчитаешь нужным. Хочешь – пристрелишь его, а я спрячу труп. Хочешь?
Ярко-красное пламя благодарности вспыхнуло у меня на щеках. Было немного стыдно признаться ей в том, что мы оба и так ясно подразумевали, но я уже не мог отвести от неё глаз, заходясь всё новыми и новыми волнами восторга, которые пробегали по коже и поднимали дыбом волосы. Я впервые ощутил себя сыном чего-то божественного и всесильного; наверное сыном самого Бога, который мог теперь одним словом переставлять с места на место целые горы, исцелять болезни, совершать подвиги, творить мелкие, но такие драгоценные чудеса. Какая простая разгадка. Обычная, слепая, детская вера: он придёт и сделает. Ни за что и не почему-то, просто я прикоснусь к его галифе – и рухнет десяток империй, случится дождь, чья-то дочь перестанет кашлять.
Невыносимая благодарность наполняла во мне отсек за отсеком: я едва сдержал в себе порыв спросить Элису, что я должен за её бесценную тайну, за это утро – но вдруг понял что ничего, и этот подарок тем самым и дорог ей самой, что она не менее счастлива была отдать его безвозмездно. Арфур; что Арфур сейчас, когда передо мной однозначная санкция не только на то чтобы перемешать его с землёй, а и сделать ровным счётом всё что я пожелаю – как злодеяние, так и добродетель, и всё это можно, всё доступно... Я хотел-было ответить что-то утвердительное, как вдруг понял, что при мысли об этом человеке во мне ничего не шевелится. Ничего. Я удивлённо таращился на свои руки, переводя взгляд с них на мечтательно улыбающуюся супругу.
Будто сел на то место, где должен был стоять стул, но не стоял. Как будто я резко вырос из коллежской униформы, или уставился в книгу, которую знал наизусть. То, что захлестнуло меня, наконец переполнило до отказа все комнаты, в которых стояли адские машины, нацеленные на пытки и изуверства, и они остановились. Бессмысленный мусор, вздор. Не было Арфура и меня, не было даже Элисы. Только руки, готовые сеять, и руки, готовые жать, посреди бескрайнего поля, насколько хватало глаз.
- Нет, не хочу. – наконец произнёс я. – Пошли завтракать.
Она поднялась первая и подала мне руку. Немного помедлив, а затем плюнув и ухватившись, я поднялся на ноги.
Так двое молодых тогда людей – Элиса в перепачканном травой платье, и я, без головного убора, завёрнутый в бежевое полотенце и босиком – спускались с холма вниз, в город. Жмурясь от солнца, я просто шёл, чувствовал как она рядом дышит и ни о чём не думал. Я мог позволить себе ни о чём не думать. Ни о странном свете из её глаз, который она мне дарила, ни о тайне, которой поделилась так, чтобы её не услышал никто кроме нас. Нас; удивительно было говорить "мы", шагая босиком рядом с этой удивительной женщиной, которую я знал много лет и даже не подозревал; тайной и сокровенной как сам её шёпот, ослепительно-красивой и – здоровой. Ещё бледная, осунувшаяся после долгих лет испытаний, она мечтательно улыбалась, зелёные пятна на платье и жгучие солнечные лучи на порталах и кипарисах. Я рассеянно шёл с пустой головой и оторопевший; время от времени останавливался, смотрел на Элису – и, пожалуй, впервые в жизни узнавал её. Узнавал и себя самого: замечавшие нас прохожие понимающе улыбались, оглядываясь на холм, что возвышался над Порту Кадорну; солнце торжественно парило в глубоком, как бой колокола, небе. Мы шли завтракать, а потом я куплю два билета в один конец – ещё не знаю куда, но куда-нибудь далеко отсюда, вряд-ли для чего-то, а скорее только для того чтобы плыть. Не нужно сейчас думать. Новый свет; как много это значило в то утро, когда ноябрь коснулся макушки холма Капасете и наших обретших зрение душ.




И я не могу придраться к себе в том, что не сберёг наш секрет. Всё гораздо прозаичней – я никак не смог-бы его сберечь, если усвоил, потому что слишком-уж многое говорит о нём с красноречием куда большим, чем то которым обладает ваш скромный слуга. Облака и лунный свет за нашими окнами, вишнёвые угли в камине. Виноградное вино и двери пристанища, в котором этот вечер приобрёл такую компанию. Кто-то зевающий у выхода, лангемаркский табак. Холм Капасете, Арфур, который, кстати, куда-то пропал.
Когда мы явились в столовую, нас ждала записка, где он извинялся и оправдывал чем-то срочную причину своего отплытия. Он появился впоследствии только один раз, когда я случайно встретил его в тысяче миль от Порту Кадорну, в Майлз-Крик.
- Арфур! – удивлённо приветствовал я его, раскинув руки и попытавшись обнять. Он не вырывался, но как-то быстро потупился, узнав меня, и после пары бессодержательных фраз сослался на срочные дела и ускользнул. После этого его следы окончательно затерялись.
Элиса провела со мной ещё долгих восемь лет жизни. У нас так и не случилось детей, а свирепая болезнь, которую научились лечить слишком поздно, изрядно потрепала её слабый организм. Она выздоровела, но, подрубленная под корень, уже не обладала достаточным запасом сил чтобы продолжать всё так, будто ни в чём не бывало. Когда она умирала я сидел у изголовья и гладил её слабые, тусклые волосы. Странно, но глаза Элисы продолжали светиться тем-же светом что и всегда; она отошла в иной мір в полном сознании, с улыбкой и несокрушимым спокойствием, которое продолжало чувствоваться даже в самых малозаметных интонациях голоса.
- Посади меня, – попросила она, когда ушёл священник, а гости с размазанными по лицу слезами сгрудились в гостиной.
Я подоткнул подушку и устроил её так, как она попросила.
- Ты чего-то хочешь? – спросил я. Было тихо; часы на стене щёлкали убегающие секунды, платье Элисы еле заметно вздымалось от тщедушного, ускользающего дыхания.
- Ты помнишь наш секрет?
Голос был тихий и ровный.
- Да.
- Останови маятник. Жутко трещит.
Я проворно повиновался: открыл дверцу и задержал массивную гирю.
- Сядь рядом.
Её лицо приняло сосредоточенное выражение. Я решил, что сейчас будет что-то важное и низко наклонился над ней, чтобы не пропустить ни звука.
- Ниже... – прошептала она совсем тихо. Элиса умирала; всё во мне сжалось от ощущения близкой утраты. Я уже чувствовал как с её губ слетает что-то прощальное, очень важное, что мне всегда нужно будет помнить и хранить, уберегать от забвения... Я наклонился ещё ниже, насколько это можно. Но вместо слов я почувствовал на своей щеке прикосновение губ; отрывистое, как мне показалось, даже какое-то стеснительное...
Удивлённый, я отпрянул и посмотрел на неё вопросительно.
Она смущённо улыбалась, как улыбаются дети, когда их застанут за чем-то простительным.
- Элиса...
- Отдёрни шторы. Распахни окно.
Я поднялся и двинулся к окну, тоже немало смущённый и обескураженный. Зачем тянуть время, если его так мало? Что это за ребячество? Когда, когда я наконец услышу самое главное, что она вынесла за свою полную удивительных приключений жизнь, удержала и от чего не отступила, умная, образованная женщина – куда мне; перенесшая жуткие телесные мучения и испытавшая крах самых радужных надежд, над которыми мы корпели с ней восемь лет? Что это будет, какое "несмотря"? Я нетерпеливо дёрнул портьеры и рванул ручку окна.

Холодный октябрьский воздух ворвался в комнату и всколыхнул волосы; занавески вздрогнули и опали. За окном, рассаженные по обочинам уходящей по направлению к городу дороги, молча стояли тополя, зарытые по щиколотку в собственной листве. Она медленно осыпалась на мокрую землю и укрывала сплетшиеся от времени корни, бессильно перекатываясь от беспорядочных порывов осеннего ветра. Прорвавшийся сквозь облака солнечный луч на минуту приоткрыл синий глаз неба, глубокого как звук колокола; выхватил сухопарые ветви и разбросал по бурому ковру островки жёлтых пятен, превратив бесцветное и праздное действо во влажный оттиск впервые разинутых век новорожденного, таинственное, ускользающее сквозь пальцы впечатление засыпающего; мечтательную улыбку художника-самоучки.
Какое-то время я, остолбеневший, зачарованно смотрел на раскрывшийся передо мной вид, совершенно позабыв обо всём. Часы молчали; на ветке сиротливо пялилась одинокая ворона. Солнечный луч ещё раз коснулся её губами – и скрылся; новый холодный порыв всколыхнул занавески и привёл меня в чувство.
- Элиса..? – спросил я, не в силах оторваться. – Ты видишь это? Ты ЭТО видишь?
Она молчала. Когда я обернулся к кровати, на её губах покоилась таинственная, спокойная улыбка, как у человека, который знает что-то гениально-простое. До того простое, что известно каждому – и чем он поэтому никак не поделится. Пальцы расслабленно покоились на груди; холодный уличный свет очертил впалые щёки и бессильные волосы, рассыпавшиеся на подушке.
Её глаза застыли, грудь под платьем молчала. Молчали часы.
Солнце скрывалось и выходило, промозглая ворона торчала на ветке. Элиса была мертва.


Рецензии