Неизбежность. Я опоздал на празднество Расина!

*** «Я опоздал на празднество Расина!»


Аудиокнига на Ютубе https://youtu.be/qGzi9IA89P4


По мысли О. Э. Мандельштама, поэзия отличается от автоматической речи тем, что будит нас и встряхивает на середине слова. Слово оказывается гораздо длиннее, чем мы думали, и мы припоминаем, что говорить – это всегда находиться в дороге. (См.: О. Э. Мандельштам. «Разговор о Данте». С. 375).
Слово никогда не предлагает «готовый смысл», но подготавливает собеседника к смысловой интерференции, при которой, накапливая семантическую энергию в контексте стихотворения («за счёт синонимических замен, семантических повторов, стягивания в единый смысловой “пучок” слов, относящихся к родственным лексико-семантическим группам; за счёт игры лексическими со- и противопоставлениями, образующими сложную систему бинарных соответствий и оппозиций»), может обладать одним или несколькими значениями. Исследователи называют этот эффект своего рода «семантическим циклом», когда «слово уже в контексте одного стихотворения становится ипостазированным, его суггестивные символические смыслы есть не константная, а, скорее, переменная величина», и поясняют смысловую интерференцию на примере стихотворений «Notre Dame» и «Летают Валькирии, поют смычки» зависимостью «от позиции слова в тексте (ср. функцию лексемы “конец” в первой и во второй строфе), а также от позиции читателя (опера при первом чтении воспринимается иначе, чем при втором)» (См.: Л. Г. Кихней. «Осип Мандельштам: философия слова и поэтическая семантика». С. 57).



*   *   *

Летают Валькирии, поют смычки.
Громоздкая опера к концу идёт.
С тяжёлыми шубами гайдуки
На мраморных лестницах ждут господ.

Уж занавес наглухо упасть готов;
Ещё рукоплещет в райке глупец;
Извозчики пляшут вокруг костров.
«Карету такого-то!» – Разъезд. Конец.

1913



– Уничтожайте рукопись, – призывает поэт, – но сохраняйте то, что вы начертали сбоку, от скуки, от неуменья и как бы во сне. Эти второстепенные и мимовольные создания вашей фантазии не пропадут в мире, но тотчас рассядутся за теневые пюпитры, как третьи скрипки Мариинской оперы, и в благодарность своему творцу тут же заварят увертюру к Леноре или к Эгмонту Бетховена. (О. Э. Мандельштам. «Египетская марка». С. 41)
Провозвестник поэтического – слуховые галлюцинации. Н. Я. Мандельштам полагала их «чем-то вроде профессионального заболевания»:


«Стихи начинаются так – об этом есть у многих поэтов, и в “Поэме без героя”, и у О. М.: в ушах звучит назойливая, сначала неоформленная, а потом точная, но ещё бессловесная музыкальная фраза. Мне не раз приходилось видеть, как О. М. пытался избавиться от погудки, стряхнуть её, уйти… Он мотал головой, словно её можно было выплеснуть, как каплю воды, попавшую в ухо во время купания. Но ничто её не заглушало – ни шум, ни радио, ни разговоры в той же комнате.
Анна Андреевна рассказывала, что, когда пришла “Поэма”, она готова была сделать что угодно, лишь бы от неё избавиться, даже бросилась стирать, но ничего не помогло.
В какой-то момент через музыкальную фразу вдруг проступали слова, и тогда начинали шевелиться губы. Вероятно, в работе композитора и поэта есть что-то общее, и появление слов – критический момент, разделяющий эти два вида сочинительства.
Иногда погудка приходила к О. М. во сне, но, проснувшись, он не помнил приснившихся ему стихов».
(Н. Я. Мандельштам. «Воспоминания». С. 74–75)



*   *   *

Есть иволги в лесах, и гласных долгота
В тонических стихах единственная мера.
Но только раз в году бывает разлита
В природе длительность, как в метрике Гомера.

Как бы цезурою зияет этот день:
Уже с утра покой и трудные длинноты;
Волы на пастбище, и золотая лень
Из тростника извлечь богатство целой ноты.

1914



Со стороны складывалось впечатление, что стихи существуют до того, как они сочинены. О. Э. Мандельштам никогда не говорил, что стихи «написаны»: он сначала «сочинял», потом записывал. «Сочинительство» же состояло «в напряжённом улавливании и проявлении уже существующего и неизвестно откуда транслирующегося гармонического и смыслового единства, постепенно воплощающегося в слова» (Н. Я. Мандельштам. «Воспоминания». С. 75). Песня, «чужих певцов блуждающие сны», это «блаженное наследство», полученное поэтом в веках от таких же певцов, как и он сам. Поэт слагает чужую песню и произносит её, как свою.
«“Чужая песня”, произнесённая как своя, – не это ли торжество “чужого слова” в бахтинском понимании?» – вопрошают исследователи. (Л. Г. Кихней. «Осип Мандельштам: философия слова и поэтическая семантика». С. 30).
Под «чужим словом» русский философ и литературовед М. М. Бахтин (1895–1975) понимал любые влияния, связанные с воздействием на авторскую интенцию высказаться о предмете и исходящие от уже существующих в культуре высказываний. В «чужой речи» он выделял несколько разновидностей «двояко-направленных», «условных», «двуголосых» слов, которые могут целенаправленно использоваться в пародии, стилизации, сказе, подражании и диалоге:
«Чужие слова, введённые в нашу речь, неизбежно принимают в себя новую, нашу, интенцию, т. е. становятся двуголосыми. Различным может быть лишь взаимоотношение этих двух голосов. Уже передача чужого утверждения в форме вопроса приводит к столкновению двух интенций в одном слове: ведь мы не только спрашиваем, мы проблематизуем чужое утверждение. Наша жизненно-практическая речь полна чужих слов: с одними мы совершенно сливаем свой голос, забывая, чьи они, другими мы подкрепляем свои слова, воспринимая их как авторитетные для нас, третьи, наконец, мы населяем своими собственными чуждыми или враждебными им интенциями». (М. М. Бахтин. «Проблемы творчества Достоевского»).



*   *   *

Я не слыхал рассказов Оссиана,
Не пробовал старинного вина –
Зачем же мне мерещится поляна,
Шотландии кровавая луна?

И перекличка ворона и арфы
Мне чудится в зловещей тишине,
И ветром развеваемые шарфы
Дружинников мелькают при луне!

Я получил блаженное наследство –
Чужих певцов блуждающие сны;
Своё родство и скучное соседство
Мы презирать заведомо вольны.

И не одно сокровище, быть может,
Минуя внуков, к правнукам уйдёт,
И снова скальд чужую песню сложит
И как свою её произнесёт.

1914



Поэтика О. Э. Мандельштама вся пронизана направленными ассоциациями, «двуголосыми словами» – можно сказать, что она создаётся текстами предшествующей и современной культуры, вся она – интертекст.
– Каждый текст является интертекстом, – утверждал французский теоретик литературы Ролан Барт (1915–1980). – Каждый текст представляет собой новую ткань, сотканную из старых цитат.
По свидетельству Н. Я. Мандельштам, «О. М. искал только равноправных собеседников. Его в равной мере раздражали аудитория, ученики и почитатели. У него была ненасытная жажда общения с равными». Вступая в диалог, поэт менее всего нуждался в «растительном послушании кордебалета». Если так, то поэтику О. Э. Мандельштама следует соотносить именно с третьей, последней разновидностью «чужого слова» из описанных М. М. Бахтиным:
«И в стилизации и в пародии, т. е. в обеих предшествующих разновидностях третьего типа, автор пользуется самими чужими словами для выражения собственных интенций. В третьей разновидности чужое слово остаётся за пределами авторской речи, но авторская речь его учитывает и к нему отнесена. Здесь чужое слово не воспроизводится с новой интенцией, но воздействует, влияет и так или иначе определяет авторское слово, оставаясь само вне его. Таково слово в скрытой полемике и в большинстве случаев в диалогической реплике.
В скрытой полемике авторское слово направлено на свой предмет, как и всякое иное слово, но при этом каждое утверждение о предмете строится так, чтобы помимо своего предметного смысла полемически ударять по чужому слову на ту же тему, по чужому утверждению о том же предмете. Направленное на свой предмет слово сталкивается в самом предмете с чужим словом. Самоё чужое слово не воспроизводится, оно лишь подразумевается, – но вся структура речи была бы совершенно иной, если бы не было бы этой реакции на подразумеваемое чужое слово. В стилизации воспроизводимый реальный образец - чужой стиль - тоже остаётся вне авторского контекста, – подразумевается. Так же и в пародии пародируемое определённое реальное слово только подразумевается. Но здесь само авторское слово или себя выдаёт за чужое слово, или чужое выдает за своё. Во всяком случае оно непосредственно работает чужим словом, подразумеваемый же образец (реальное чужое слово) даёт лишь материал и является документом, подтверждающим, что автор действительно воспроизводит определённое чужое слово. В скрытой же полемике чужое слово отталкивают, и это отталкивание не менее чем самый предмет, о котором идёт речь, определяет авторское слово. Это в корне изменяет семантику слова: рядом с предметным смыслом появляется второй смысл – направленность на чужое слово. Нельзя вполне и существенно понять такое слово, учитывая только его прямое предметное значение. Полемическая окраска слова проявляется и в других чисто языковых признаках: в интонации и в синтаксической конструкции». (М. М. Бахтин. «Проблемы творчества Достоевского»).



*   *   *

Бессонница. Гомер. Тугие паруса.
Я список кораблей прочёл до середины:
Сей длинный выводок, сей поезд журавлиный,
Что над Элладою когда-то поднялся.

Как журавлиный клин в чужие рубежи –
На головах царей божественная пена –
Куда плывёте вы? Когда бы не Елена,
Что Троя вам одна, ахейские мужи?

И море, и Гомер – всё движется любовью.
Кого же слушать мне? И вот Гомер молчит,
И море чёрное, витийствуя, шумит
И с тяжким грохотом подходит к изголовью.

<Август> 1915



Метрику Гомера О. Э. Мандельштам уподобляет витийственному шуму моря. В семантических тождествах стихотворения исследователи находят «семантический ребус»:
«Означающее здесь – образ гомеровской “Илиады”, заданный вначале в имени Гомер, затем реализуемый во второй строфе как бы наяву – в образе царей, плывущих за Еленой, в авторских апеллятивах: “Куда плывёте вы? Когда бы не Елена, / Что Троя вам одна, ахейские мужи?”
Тождество в данном тексте представляет собой триаду: оно включает море, Гомера и любовь, при этом любовь оказывается tertium comparationis первых двух образов. Возникает такое впечатление, что Мадельштам действительно решает поэтическую теорему: если А равно В, а В равно С, то А равно С. Однако оставляет при этом за кадром фонетический ключ к этому тождеству, который обнаруживается при переводе слова любовь на латинский язык (amor). Море оказывается анаграммой имени Гомера и любви в античном звучании (на греческом и латинском языках)». (Л. Г. Кихней. «Осип Мандельштам: философия слова и поэтическая семантика». С. 67).
Пожалуй, и без такой серьёзной филологической работы можно заключить, что в стихотворении О. Э. Мандельштама нет ни одного случайного слова. Н. Я. Мандельштам объясняла:
«Последний этап работы – изъятие из стихов случайных слов, которых нет в том гармоническом целом, что существует до их возникновения. Эти случайно прокравшиеся слова были поставлены наспех, чтобы заполнить пробел, когда проявлялось целое. Они застряли, и их удаление тоже тяжёлый труд. На последнем этапе происходит мучительное вслушивание в самого себя в поисках того объективного и абсолютно точного единства, которое называется стихотворением. В стихах “Сохрани мою речь” последним пришёл эпитет “совестный” (дёготь труда). О. М. жаловался, что здесь нужно определение точное и скупое, как у Анны Андреевны: “Она одна умеет это делать”… Он как бы ждал её помощи» («Воспоминания». С. 75).



*   *   *

           А. А. А[хматовой]

Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма,
За смолу кругового терпенья, за совестный дёготь труда.
Так вода в новгородских колодцах должна быть черна и сладима,
Чтобы в ней к Рождеству отразилась семью плавниками звезда.

И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый,
Я – непризнанный брат, отщепенец в народной семье –
Обещаю построить такие дремучие срубы,
Чтобы в них татарва опускала князей на бадье.

Лишь бы только любили меня эти древние плахи!
Как нацелясь на смерть городки зашибают в саду,
Я за это всю жизнь прохожу хоть в железной рубахе
И для казни петровской в лесу топорище найду.

3 мая 1931
Хмельницкая



«В работе над стихами, – замечала супруга поэта, – не один, а два “выпрямительных вздоха” – один, когда появляются в строке или в строфе первые слова, второй, когда последнее точное слово изгоняет случайно внедрившихся пришельцев. Тогда процесс вслушивания в самого себя, тот самый, который подготовляет почву к расстройству внутреннего слуха, к болезни, останавливается. Стихотворение как бы отпадает от своего автора, перестаёт жужжать и мучить его. Одержимый получает освобождение. Бедная корова Ио удрала от пчелы.
Если стихотворение не отстаёт, говорил О. М., значит, в нём что-то не в порядке или “ещё что-то спрятано”, то есть осталась плодоносная почка, от которой тянется новый росток; иначе говоря, работа не завершена.
Когда внутренний голос умолкал, О. М. рвался прочесть кому-нибудь новый стишок. Меня бывало недостаточно: я так близко видела эти метания, что О. М. казалось, будто я тоже слышала всю погудку. Иногда он даже упрекал меня, что я чего-то недослышала. В последний воронежский период (стихи из Второй и Третьей тетрадей) мы шли к Наташе Штемпель или зазывали к себе Федю Маранца, обезьяноподобного агронома, прелестнейшего и чистейшего человека, готовившегося в скрипачи, но случайно в юности испортившего себе руку. В Феде была та внутренняя гармония, которой отличаются люди, слышащие музыку. Со стихами он столкнулся впервые, но его музыкальное чутьё делало его лучшим слушателем, чем многих специалистов.
Первое чтение как бы завершает процесс работы над стихами, и первый слушатель ощущается как его участник». («Воспоминания». С. 75–76).
После 1920-х первыми слушателями стихов поэта становились биолог Борис Сергеевич Кузин, агроном Федя Маранц, человек-оркестр Александр Маргулис, сын расстрелянного генерала Сергей Рудаков и сын расстрелянного поэта Лев Гумилёв. Друг с другом они не были даже знакомы, однако никого из них не миновала трагическая судьба.


К немецкой речи

Б. С. Кузину

Себя губя, себе противореча,
Как моль летит на огонёк полночный,
Мне хочется уйти из нашей речи
За всё, чем я обязан ей бессрочно.

Есть между нами похвала без лести
И дружба есть в упор, без фарисейства –
Поучимся ж серьёзности и чести
На западе у чуждого семейства.

Поэзия, тебе полезны грозы!
Я вспоминаю немца-офицера,
И за эфес его цеплялись розы,
И на губах его была Церера.

Ещё во Франкфурте отцы зевали,
Ещё о Гёте не было известий,
Слагались гимны, кони гарцевали
И, словно буквы, прыгали на месте.

Скажите мне, друзья, в какой Валгалле
Мы вместе с вами щёлкали орехи,
Какой свободой мы располагали,
Какие вы поставили мне вехи.

И прямо со страницы альманаха,
От новизны его первостатейной,
Сбегали в гроб – ступеньками без страха, –
Как в погребок за кружкой мозельвейна.

Чужая речь мне будет оболочкой,
И много прежде, чем я смел родиться,
Я буквой был, был виноградной строчкой,
Я книгой был, которая вам снится.

Когда я спал без облика и склада,
Я дружбой был, как выстрелом, разбужен.
Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада
Иль вырви мне язык – он мне не нужен.

Бог Нахтигаль, меня ещё вербуют
Для новых чум, для семилетних боен.
Звук сузился, слова шипят, бунтуют,
Но ты живёшь, и я с тобой спокоен.

8–12 августа 1932



Случайных слушателей среди участников первых чтений, как случайных слов в стихотворениях Мандельштама, не бывало. Как так получалось? Тождество слушающего и слушаемого в понимании, как означающего и означаемого в смысловом содержании, тоже – «семантический ребус».


«После падения гетмана и Петлюры, в начале 1919 года в Киев вошли большевики. Кому-то из бывших деятелей Киевского Литературно-Артистического Общества пришла в голову мысль устроить в зале бывшей гостиницы “Континенталь” эстраду со столиками, для выступлений, – “Хлам”: художники, литераторы, артисты и музыканты. В это время в Киев съехалось много поэтов и писателей из Петербурга и Москвы в надежде подкормиться в продовольственно более благополучном Киеве. Помещение “Хлама”, днём – пустое, стало своего рода штаб-квартирой киевских литераторов. Однажды днём (днём в “Хламе” можно было получить кофе и кое-какую еду, но столики обычно пустовали), я заметил единственного, кроме меня, посетителя. Невысокий человек, лет 35-ти, с рыжеватыми волосами и лысинкой, бритый, сидя за столом, что-то писал, покачиваясь на стуле, не обращая внимания на принесённую ему чашку кофе.
“Поэт, – решил я, – но кто?” В это время в “Хлам” вошёл Маккавейский (киевский поэт.  – О. К.). Я поделился с ним моими наблюдениями. Решительный в таких случаях, с обычной своей изысканной любезностью, Маккавейский представился.
– Осип Мандельштам, – последовал ответ незнакомца. Через несколько минут разговор уже шёл о стихах; точнее Маккавейский говорил и задавал вопросы. Он обладал даром заводить новые знакомства.
Оказалось, только что приехав в Киев (подкормиться, на севере голодно), Мандельштам пошёл осматривать город и случайно забрёл в “Хлам”.
– Я пишу стихи медленно, порой – мучительно-трудно. Вот и сейчас никак не могу окончить давно начатое стихотворение, не нахожу двух заключительных строк, – с серьёзным, глубоким выражением лица и в то же время с какой-то детской доверчивостью, поделился своим затруднением Мандельштам.
Это было его прекрасное стихотворение “На каменных отрогах Пиерии”, впоследствии вошедшее в книгу “Тристии”. В последней строфе: “Где не едят надломленного хлеба, Где только мёд, вино и молоко” – не хватало двух заключительных строк, которые Мандельштам искал и здесь, в “Хламе”. С присущей ему формальной находчивостью, Маккавейский подсказал: “Скрипучий труд не омрачает неба, И колесо вращается легко!” Если вслушаться в музыку двух последних строк стихотворения, эти строки суше и фонетически беднее мандельштамовских. Я был очень удивлён, когда Мандельштам принял их; но в таком виде стихотворение появилось в “Гермесе” и осталось в “Tristia”».

(Ю. Терапиано. «Встречи». С. 13–14)



Черепаха

На каменных отрогах Пиерии
Водили музы первый хоровод,
Чтобы, как пчёлы, лирники слепые
Нам подарили ионийский мёд.
И холодком повеяло высоким
От выпукло-девического лба,
Чтобы раскрылись правнукам далёким
Архипелага нежные гроба.

Бежит весна топтать луга Эллады,
Обула Сафо пёстрый сапожок,
И молоточками куют цикады,
Как в песенке поётся, перстенёк.
Высокий дом построил плотник дюжий,
На свадьбу всех передушили кур,
И растянул сапожник неуклюжий
На башмаки все пять воловьих шкур.

Нерасторопна черепаха-лира,
Едва-едва беспалая ползёт,
Лежит себе на солнышке Эпира,
Тихонько грея золотой живот.
Ну, кто её такую приласкает,
Кто спящую её перевернёт –
Она во сне Терпандра ожидает,
Сухих перстов предчувствуя налёт.

Поит дубы холодная криница,
Простоволосая шумит трава,
На радость осам пахнет медуница.
О где же вы, святые острова,
Где не едят надломленного хлеба,
Где только мёд, вино и молоко,
Скрипучий труд не омрачает неба,
И колесо вращается легко.

1919



Выпускник Тенишевского училища, О. Э. Мандельштам учился в Сорбонне, изучал романскую филологию и историю искусств в Гейдельбергском университете, а после крещения – на романо-германском отделении Петербургского университета. Можно, конечно, пытаться представить, как поэт «конструирует» читателю «семантический ребус», тем более что именно в ремесленническом отношении к стихосложению обвиняли цеховиков-акмеистов символисты и пролетарские буревестники из-под крыла М. Горького. Но загадывание загадок не есть стезя поэтического творчества. Загадки возникают позднее, когда «читатель в потомстве» алгеброй поверяет гармонию и обнаруживает имплицитные закономерности в том, что хотело сказаться в тексте. Примеряя своё – «чужое» – слово и речь к авторскому тексту, читатель, он же и «провиденциальный собеседник», всякий раз изменяет то, что исследователи именуют «контекстной ситуацией» и из-за чего означающее и означаемое приходят в движение, а в поэтике О. Э. Мандельштама нередко перетекают друг в друга. (См: Л. Г. Кихней. «Осип Мандельштам: философия…». С. 64–65).
– Поэзия, завидуй кристаллографии, кусай ногти в гневе и бессилии! Ведь признано же, что математические комбинации, необходимые для кристаллообразования, невыводимы из пространства трёх измерений. Тебе же отказывают в элементарном уважении, которым пользуется любой кусок горного хрусталя. (О. Э. Мандельштам. «Разговор о Данте». С. 390–391).
Ирина Одоевцева вспоминала, как при первом чтении «Тристии» в Петербурге на квартире Н. С. Гумилёва спросила автора:
– Отчего черепаха-лира ожидает Терпандра, а не Меркурия? И разве Терпандр тоже сделал свою кифару из черепахи?
– Оттого, – отвечал О. Э. Мандельштам, – что Терпандр действительно жил, родился на Лесбосе и действительно сделал лиру. Это придаёт стихотворению реальность и вещественную тяжесть. С Меркурием оно было бы слишком легкомысленно легкокрылым. А из чего была сделана первая лира – не знаю. И не интересуюсь этим вовсе. (См.: «На берегах Невы». С. 21–22).



*   *   *

Я не увижу знаменитой «Федры»,
В старинном многоярусном театре,
С прокопченной высокой галереи,
При свете оплывающих свечей.
И, равнодушен к суете актёров,
Сбирающих рукоплесканий жатву,
Я не услышу, обращённый к рампе,
Двойною рифмой оперённый стих:

– Как эти покрывала мне постылы…

Театр Расина! Мощная завеса
Нас отделяет от другого мира;
Глубокими морщинами волнуя,
Меж ним и нами занавес лежит.
Спадают с плеч классические шали,
Расплавленный страданьем крепнет голос
И достигает скорбного закала
Негодованьем раскалённый слог…

Я опоздал на празднество Расина!

Вновь шелестят истлевшие афиши,
И слабо пахнет апельсинной коркой,
И словно из столетней летаргии –
Очнувшийся сосед мне говорит:
– Измученный безумством Мельпомены,
Я в этой жизни жажду только мира;
Уйдём, покуда зрители-шакалы
На растерзанье Музы не пришли!

Когда бы грек увидел наши игры…

<Ноябрь> 1915



1 мая 1919 года в киевском кафе «ХЛАМ» Осип Мандельштам познакомился с девятнадцатилетней художницей Надеждой Хазиной. Родом она была из семьи ассимилированных евреев: её отец, сын Ямпольского купца Хаима-Арона Хазина, служил присяжным поверенным, а мать Ревекка Яковлевна – врачом. Ребёнком она побывала с родителями в Германии, Франции и Швейцарии, училась в частной женской гимназии Аделаиды Жекулиной по программе мужских гимназий. Поступив на юридический факультет университета Святого Владимира в Киеве, учёбу бросила и в годы революции брала уроки живописи у Александры Экстер, одной из ведущих художниц русского авангарда. Надеждой Мандельштам она станет позднее – в 1922 году после возвращения поэта в Москву, передышки в Крыму, пленения в Грузии и кавказских скитаний.


«Мандельштам пробыл в Киеве несколько месяцев, принимал участие в литературных вечерах и в киевских изданиях. С эстрады он читал очень плохо – то слишком понижал, то слишком повышал тон, торопился, останавливался, иногда начинал снова. В небольшом же помещении, там, где слышен даже шёпот, он порой читал вдохновенно и прекрасно. Также и в разговорах – то застенчиво молчал, то вдруг мог говорить долго, глубоко и замечательно. Лишённый от природы представительной внешности, в такие минуты он казался прекрасным.
В жизни Мандельштам был беззащитен, непрактичен, наивен. С ним постоянно случались всякие приключения. Так, зайдя навестить знакомого в дом, где помещался Военный комиссариат, он попал не туда, его приняли за призывного и чуть-чуть не мобилизовали. В другой раз, желая купить незаконным способом несколько яиц, он попал в милицию и т. п. В конце концов, после занятия Киева Добровольческой Армией, Мандельштам умудрился оказаться в бывшей квартире видного советского чиновника – знакомые поручили ему охранять эту квартиру.
Дело грозило принять трагический оборот, контрразведка арестовала его, а тут ещё еврейское происхождение, но поэты-киевляне, имевшие связи, выручили Мандельштама и отправили его в Крым».
(Ю. Терапиано. «Встречи». С. 14–15)



*   *   *

Я живу на важных огородах –
Ванька-ключник мог бы здесь гулять.
Ветер служит даром на заводах,
И далёко убегает гать.

Чернопахотная ночь степных закраин
В мелкобисерных иззябла огоньках.
За стеной обиженный хозяин
Ходит, бродит в русских сапогах.

И богато искривилась половица –
Этой палубы гробовая доска –
У чужих людей мне плохо спится
И своя-то жизнь мне не близка.

Апрель 1935
Воронеж



Будучи преподавателем и лингвистом по специальности, Н. Я. Мандельштам полагала:
«Стихи как слово. Сознательно выдуманное слово лишено жизнеспособности. Это доказано всеми неудачами словотворчества – наивной индивидуалистической игры с божественным даром человека – речью. К фонетическому комплексу, называющемуся словом, прикрепляют произвольное значение, и получается блатной язык или та словесная шелуха, которой пользуются в корыстных целях жрецы, заклинатели, правители и прочие шарлатаны. И над словом, и над стихами совершают это надругательство, чтобы пользоваться ими, как хрусталиком гипнотизёра. Обман рано или поздно будет разоблачён, но человеку всегда грозит опасность попасть под обаяние и власть новых обманщиков, другой стороной повернувших свой хрусталик». («Воспоминания». С. 78).


*   *   *

Нынче день какой-то желторотый –
Не могу его понять –
И глядят приморские ворота
В якорях, в туманах на меня…

Тихий, тихий по воде линялой
Ход военных кораблей,
И каналов узкие пеналы
Подо льдом ещё черней.

9–28 декабря 1936



«Игры» 1920-х при всей своей вегетарианской обманке всё более ужесточались.
– Я с горестью видел: на течении, мной любимом, наштамповывается ерунда случайными людьми; и ерунда пройдёт в будущее под флагом символизма. (А. Белый. «Между двух революций»).
– …И тонкая жердь Предтечи должна была смениться жезлом Пастуха. (О. Э. Мандельштам).
Голос, расплавленный страданием, окреп.
Раскалённый негодованием слог достиг скорбного накала.
Зрители-шакалы собирались на растерзанье Музы.


Полночь в Москве

Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.
С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.

В чёрной оспе блаженствуют кольца бульваров,
Нет на Москву и ночью угомону.
Когда покой бежит из-под копыт,
Ты скажешь – где-то там на полигоне
Два клоуна засели – Бим и Бом,
И в ход пошли гребёнки, молоточки,
То слышится гармоника губная,
То детское молочное пьянино:
– До-ре-ми-фа
И соль-фа-ми-ре-до…

Бывало, я, как помоложе, выйду
В проклеенном резиновом пальто
В широкую разлапицу бульваров,
Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном,
Где арестованный медведь гуляет –
Самой природы вечный меньшевик.
И пахло до отказу лавровишней…
Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен…

Я подтяну бутылочную гирьку
Кухонных крупно скачущих часов.
Уж до чего шероховато время,
А всё-таки люблю за хвост его ловить,
Ведь в беге собственном оно не виновато
Да, кажется, чуть-чуть жуликовато.

Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать!
        Для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
Мы умрём, как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни подёнщины, ни лжи.

Есть у нас паутинка шотландского старого пледа, –
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе, –
Выпьем до дна!..

Из густо отработавших кино,
Убитые, как после хлороформа,
Выходят толпы. До чего они венозны,
И до чего им нужен кислород!

Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея,
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать! –
Ручаюсь вам, себе свернёте шею!

Я говорю с эпохою, но разве
Душа у ней пеньковая и разве
Она у нас постыдно прижилась,
Как сморщенный зверёк в тибетском храме, –
Почешется и в цинковую ванну –
Изобрази ещё нам, Марь Иванна!

Пусть это оскорбительно – поймите:
Есть блуд труда, и он у нас в крови.

Уже светает. Шумят сады зелёным телеграфом,
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает –
За карий глаз, за воробьиный хмель.
И словно пневматическую почту
Иль студенец медузы черноморской
Передают с квартиры на квартиру
Конвейером воздушным сквозняки,
Как майские студенты-шелапуты…

Май – 4 июня 1932



А. А. Ахматова вспоминала, что о стихах О. Э. Мандельштам «говорил ослепительно, пристрастно и иногда бывал чудовищно несправедлив, например к Блоку. О Пастернаке говорил: “Я так много думаю о нём, что даже устал”, и “Я уверен, что он не прочёл ни одной моей строчки”. О Марине: я антицветаевец». («Мандельштам». С. 22).


«О. М. всегда говорил, что большевики берегут только тех, кого им с рук на руки передали символисты. По отношению к акмеистам этот акт совершён не был. И лефовцы, и остатки символистов в советское время одинаково направляли основной свой удар на последних акмеистов – Ахматову и Мандельштама. Иногда борьба принимала смешные формы, вроде статей Брюсова, где он превозносил “неоакмеизм” с его главой О. М. и приписывал ему в ученики всех, кого не лень, лишь бы ославить школу. Ещё забавнее личные столкновения О. М. с Брюсовым. Однажды Брюсов зазвал О. М. к себе в служебный кабинет и долго расхваливал его стихи, цитируя при этом Маккавейского, киевского поэта, злоупотреблявшего латынью. В другой раз Брюсов на заседании, распределявшем академические пайки, настоял, чтобы О. М. дали паёк второй категории, сделав вид, что спутал его с юристом, носящим ту же фамилию. Это были забавы вполне в стиле десятых годов, а к политической дискриминации Брюсов не прибегал – этим занимался более молодой Леф».

(Н. Я. Мандельштам. «Воспоминания». С. 161–162)



*   *   *

Я должен жить, хотя я дважды умер,
А город от воды ополоумел.

Как он хорош, как весел, как скуласт,
Как на лемех приятен жирный пласт,

Как степь лежит в апрельском провороте,
А небо, небо – твой Буонаротти!

Апрель 1935


Рецензии