С. П. Шевырёв. Из путешествия по Германии и Италии

Отрывки из писем Русского путешественника

Берлин, Мая 5 н.с.

…В Воскресенье мы приехали в Берлин, но под самым несчастным, дождливым созвездием. При въезде в город, мне кинулась в глаза необыкновенная живость народа на улицах. Это был час послеобеденный. В здешних городах вообще более Афинизма, чем в наших; все любит жить по праздникам вне тесных домов; все рвется наружу. Эта черта живо отделяет народ здешний от нашего, который любит печь и шубу, которому зима мешает дружиться с природою. Дети свободно играют по площадям и улицам, кто в города, кто в мяч, кто с собакой, кто в свайку. Здесь не любят по-нашему сидеть у ворот; здесь нет больших, просторных дворов, в которых обыкновенно от ложного стыда запирается юношество нашего народа. По всей Пруссии и в Немецких губерниях, по городам, городкам и деревням, в будни, каждое утро и вечер толпа мальчишек и девочек, веселая, крикливая, шумная, идет с книжками, с аспидными досками в школу или оттуда. Все учится, все готовится вкушать плоды образования. Везде также с удовольствием замечал я признаки жизни эстетической: охота к цветам, к простым украшениям комнатным, плющом или чем-нибудь другим, картинки (хоть и самой дурной работы), но изображающие сцены из Вильгельма Теля  с стихотворными отрывками из Шиллера, грубо напечатанными, - все это показывает, что и в простом Германском народе свободно развивается лучший цвет чувств человеческих, -  чувство изящного, источник чистейших наслаждений жизни. Кто, любя искренно отечество, не пожелает, чтобы сие чувство, более и более развиваясь в нашем народе, облагороживало все его побуждения, страсти, думы? –

Театр составляет здесь преимущественно мое удовольствие. Здесь два главных театральных здания: Opernhaus и Schauspielhaus. Его Величество Король и вся Королевская фамилия приемлют деятельное и живое участие в сих благородных наслаждениях искусства, которое Немцы не только любят, но и уважают, как нечто священное. Какая благоговейно строгая тишина царствует в их театрах! Храм изящного ими уважается по достоинству. При всяком нескромном шуме вы слышите топот негодования - и все умолкает. Все преданы одному чувству - и никто ничем посторонним не должен нарушать его!
Здания своею наружностию никак не могут сравниться с великолепием нашего Московского Театра; к тому же этот пыльный или мокрый цвет стен (цвет камня, из коего они сделаны) кажется не приличен зданию, посвященному божеству света. Чтоб начать сначала, начну с здешних афишек. В них никогда вы не найдете особого исчисления всех превращений, как напр. куста в человека, храма в пещеру и проч., даже, когда в первый раз предлагаются пьесы публике; никогда не встретите двоекратного наименования актеров, занимающих роли, напр. не найдете: будет представлена Опера: Немая в Портичи, с машинами, Везувием, извергающим камни и лаву, разрушением чертогов, и великолепным спектаклем, в котором будут занимать роли: Мазаниелло - Г-н Бадер, Эльвиры - Г-жа Ф. Шетцель, Пиетро - Г. Блюм и проч., а потом действующие лица и опять все то же. Здесь этого не водится. В здешнем Опернгаузе играются иногда и Трагедии, особенно Шиллера и Гёте. Сначала об Опере. Теперь Берлинскую публику преимущественно занимают: Немая в Портичи (поэма Скриба, музыка Обера); Граф Ори (Россини), Разнощик (музыка Онслова), Оберон (Вебера) и изредка Фрейшиц. Я видел все, кроме Графа Ори, музыка которого, как говорят, отличается от прочих Опер Россини какою-то оригинальностию. Сильнейшее впечатление не только в театре, но и во всем путешествии, произвела на меня Немая в Портичи, которая и в Париже и во всех столицах Европы была принята с единодушным восторгом . Сия опера занимает то же место между сочинениями сего рода, какое Вильгельм Тель между Трагедиями. Здесь так же, как и в Теле, народ есть герой пьесы. Сцена беспрестанно оживлена целою толпою людей, одушевленных одним чувством. Это чувство, как быстрая молния, пробегает по всему действию оперы, связуя действующих, музыкантов, зрителей, в одну электрическую цепь. Действие происходит в Неаполе; предмет Оперы - бунт рыбаков; она в пяти действиях, очень небольших. Музыка наполнена оригинальными, народными мотивами, большею частию взятыми из баркарол Итальянских; главный ее характер - необыкновенная живость, огонь, сила. Предоставляю знатокам судить о ней в отношении классическом; но я говорю не об одной музыке, а об целой Опере, которая здесь вообще исполняется превосходно, но в Париже, разумеется, еще лучше. В ней я вижу какое-то начало нового рода Оперы. Так как в Вильгельме Теле и в Геце, Шиллер и Гёте первые осмелились изобразить целый народ, целый век, так и здесь я вижу то же стремление. Поэт успел воспользоваться местным положением страны, в которой происходит действие. Когда бунт усмирен, и народ, утомленный убийством, думает успокоиться, - Везувий объявляет ему войну, извергая потоки лавы, как будто для того, чтобы огнем истребить постыдные следы крови, пролитой разъяренным зверством. В нем вы видите казнь неба, карающего преступление. Сцена на рынке, в начале 3-го действия и Финал его - торжественная молитва мятежников - суть явления, единственные в своем роде. Впечатления, ими производимые, потрясают душу самую холодную.
Часто я припоминаю себе здесь изречение Гёте.
Коль хочешь постигать поэта,
Иди в ту землю, где он пел.
Фрейшиц доказал мне это на опыте и убедил меня в том, что путешествие необходимо для того, чтобы познакомиться с поэтами народа: Шиллера нет, но он живет на сцене, и в народе Германском.
Я видел Фрейшица в Шаушпильгаузе. У нас во многом его исказили, во многом не поняли ни поэта, ни музыканта. Самиель наряжается у нас по произволу костюмёра, не понимающего Автора. Здесь он в платье стрелка, в костюме того народа, среди которого он действует. Каспару является он в хламиде пламенного цвета. Волчья берлога (Wolfen-schlucht) превращена у нас в волчью долину. Странные призраки составляют дикую охоту Самиеля. Картонная бумага, скачущая у нас по воздуху в разных видах, совсем не очаровательна. Здесь все это имеет вид какой-то бестелесный, бесцветный, воздушный. Вся охота представлена в виде китайских теней, которые занимают полтеатра и вращаются кругом, и посредством сего вращения призраки сначала являются в малом виде, потом растягиваются, расширяются и быстро исчезают. Эта скорость увеличивается постепенно. Очарование удивительное! Каспар, вместо камней, окружает себя черепами. Эхо, повторяющее число пуль, тотчас ему отвечает его же голосом, а не гулом. Правда, машины и декорации Фрейшица уже очень здесь устарели; оне износились от частого употребления. От того-то, я думаю, Фрейшиц и перешел из Оперы в Шаушпильгауз. Он начинается здесь не холодным изложением Каспара, а хором Килиана. Но Куно, а не Каспар поет в первом действии заключительное соло, которое прилично адскому характеру злодея, и при громозвучном голосе Г-на Блюма, заменяет целый хор. В доказательство того, что Вебер брал свои мотивы из песень народных, замечу вам, что хор девушек сельских слышал я от одного извощика, который наигрывал его на своем рожке.
Оберон несравненно ниже Фрейшица. Поэма вообще неудачна, но декорации превосходны и показывают вкус и знание. Чертоги Карла Великого в прекрасном готическом вкусе, вид Багдада и сцены фантастические изящны.
Разнощик (le Colporteur) Онслова отличается многими хорошими музыкальными местами; но что за Поэма!.. Предмет Русской, по крайней мере, по уверению Автора. Французы до сих пор убеждены, что мы в Азии, что ни один порядочный человек в Европе не знает главных происшествий нашей Истории. По их мнению, нам, как Китайцам, можно приписать самое нелепое событие. Действие происходит при Царях, как говорит Автор; какой-то Царевич Алексей, до совершенного возраста, воспитывается в доме тюремщика. Бояре спасают его и низвергают какого-то Регента! Вот имена действующих лиц: Коли, Беата, Мина, Игорь, Оскар, Алексей: этого довольно, чтоб убедиться в невежестве Автора. В музыке и не слыхать мотивов наших: она идеально нравится местами.
Будущею зимою здесь дадут новую Оперу Шпора: Пиетро Апоне. Предмет оной взят из волшебной сказки Тика, которой перевод помещен был в прошлом году Московского Вестника.
Перейдем к Трагедии. Я видел одну только Трагедию Шиллера: Марию Стуарт, но, к сожалению, не видал ни Валленштейна, ни Вильгельма Теля. Как велик Шиллер, и как его здесь понимают! Сцену исповеди играют, но причащения нет. Трагедия заключается монологом Лейстера.
Здесь в большой моде Раупах, Берлинской житель, который посвятил себя драмматическому поприщу. Иные говорят, что плодовитость и поспешность, с которой он пишет, мешает совершенству его произведений. Но внимательное чтение его Трагедий для меня более подтвердило слова одного здешнего книгопродавца, который, вероятно, как и все книгопродавцы, есть отголосок публики. На вопрос мой: какие Трагедии Раупаха здесь более уважаются? Он отвечал мне: «Ни одна: Раупах - новый Коцебу». Надо прибавить к этому, что он Коцебу в стихах и, разумеется, с идеями XIX века. Он также любит декламацию и эффекты театральные. Мелькают сцены удачные, искусно приведенные. В его Трагедиях нет чувства: есть одно остроумие (Witz). Нередко прибегает он к страшным орудиям Шакспира. Характер Хованского есть какой-то странный идеал. Любовь Софии совершенно не согласна с историческим характером грозной Царевны. В трагедии: Die Erdennacht, он хотел разрешить какую-то нравственную задачу о любви к отечеству и любви сыновней. Эта академическая диссертация в виде Трагедии не без хороших мест, даже способных тронуть душу. Сам Автор, в лице героя, предлагая вопрос свой решению Религии, закона, дружбы и любви, олицетворенных в виде действующих лиц сего трагического рассуждения, превращается из Трагика в диалектика. Силлогизм, выведенный из всего этого, разумеется, кинжал, которым Раупах играет, как мячиком. Der Liebe Zauberkreis - вся Трагедия написана для последней сцены. Характер Римлянки есть Отелло в женском платье, и последняя сцена есть та же сцена, что у Шакспира; только женщина заменяет Мавра. Но эти похищения у Творца Гамлета нередки в Раупахе. Сцена гробокопателей в Erdennacht, пляска теней в K;niginnen и дух жены, преследующей Короля, Голо-Негр в Женевьеве, - еще ненапечатанной Драмы, очень слабой, - всё это доказывает, что Раупах часто читает Шакспира, хотя в его Трагедиях очень явно заметен недостаток искусства - следить внутренность души человеческой, понимать естественные переливы чувств и страстей и по сим переменам направлять действие, искусства, которым Шакспир владеет совершенно, а особенно в Отелло. Лучшее из драматических произведений Раупаха, по моему мнению, есть Роялисты (Кромвель), еще ненапечатанные, которые при мне давались в первый раз. Здесь есть характеры, живо в действии обозначенные: таков характер старой Роялистки, жертвующей своим сыном спасению Короля и чтущей не Карла, а святое имя Величества с лице его, (эта роль превосходно исполняется Госпожою Вольф); таков Карл II, этот ветреный, недостойный ни счастия, ни несчастия, потомок Стуартов, на котором основаны надежды доброжелателей Англии; наконец, характер Кромвеля, грубо почитающего людей игрушками своего властолюбия. Счастливый конец неудачен. В нем прибегнул Автор к обыкновенному средству Коцебу, к встречам родственным. Кромвель находит дочь свою - и Кромвель позволяет ей выйти замуж за Роялиста!!.
Теперь об исполнении. Опера здешняя не богата отличными певцами. Бадер хороший тенор, и Г-жа Зейдлер сопрано - вот все лучшее. Не столько части пленяют здесь, сколько целость в исполнении. По этим обыкновенным исполнителям видно, что искусство вообще усовершенствовано. Слава благоустроенного оркестра принадлежит творцу Весталки . Язык Немецкий своею природною грубостию очень не выгоден ни для пения, ни для произношения. Одна очаровательная Зонтаг, которую похитил у Муз Германских какой-то Англичанин, одна она, как говорят, в пении, и Гёте в Поэзии, умеют дать сему языку нежность, мягкость, сладкозвучие. Метода чтения, с первого раза, особенно мне, очень не понравилась; но ко всякой методе можно привыкнуть, когда она одушевлена игрою. Декламация Немецких актеров, жестоко меня поразившая в трагедиях Раупаха, совершенно была незаметна в Марии Стуарт: вот как актер зависит от автора. Раскричись последний по-пустому, - первый принужден декламировать без души, а у Немцов тут-то и вырывается браво! Но всего несноснее притворная нежность в трагедиях Немецких: она также противна вкусу, как неумеренное употребление сахара в их кухне. Из всех артистов Г-жа Вольф есть достойный образец в ролях старух правдолюбивых. Она все оживляет душою; ее жесты имеют простоту возвышенную; грубый язык в устах ее смягчается; декламации не слышно, и всем она умеет пользоваться кстати, - даже недостатком органа, - следствием ее лет, уже преклонных.
Ensenble в пьесах удивителен, особенно в Немой. Здесь все играет, - все до последнего мальчика; всякой понимает свое положение в пьесе, а не стоит на сцене  ex officio.
Мимоходом замечу, что Немцы во время представления Опер всегда держат в руках Arienb;cher, которые продаются при входе. Так нам ли сердиться на то, что слова в устах певцов наших не бывают слышны? Этого мало; во время представления Марии Стуарт мой сосед держал в руках Шиллера и следил оригинал. Цена кресел, на наши деньги,  2 р. 40 коп. Вообще все удовольствия здесь гораздо дешевле наших. Паганини хотел надбавить цену: Берлинцы не поехали.
…Заключу письмо мое некоторыми новостями Берлинскими. Наводнение причинило много вреда Пруссии. Жители Берлина приняли живое участие в пострадавших; беспрестанно даются концерты в их пользу. Здешняя столица с нетерпением ожидает Августейших посетителей из Петербурга. Готовятся большие веселья; наш Посланник, гостеприимный Граф Алопеус, приготовляет праздники. В следующий раз буду говорить о Паганини, который, говорят, собирается в Россию, об Осажах, о прелюбопытном Египетском кабинете Г-на Пассалаквы и проч. До свидания.
S.
(«Галатея». 1829. Ч. 5. С. 88 – 102).


Отрывки из писем Русского Путешественника

Никто так часто не изменяет словам, как Журналист  и Путешественник. Я обещал писать о Паганини, об Осажах и мало ли о чем; но с тех пор, как слышал звуки Паганини, сколько сменил я новых предметов и впечатлений! Чтобы загладить вину свою хоть сколько-нибудь, решаюсь дать вам подробный отчет о пути своем и собрать вместе все на лету схваченные впечатления.
Очутившись на границе Русской, я хотел собственным опытом поверить чувства прежних путешественников, и стал сомневаться в их грусти, в их слезах и отчаянии. Эти чувства менее всего возможны для Русского, ибо он незаметно покидает отечество, если под сим словом разумеем мы те стороны, где звучит язык, понятный нам издетства, где ни вера, ни обычаи, ни наряд, ничто не останавливает взора, ко всему давно привыкшего. Края возлюбленной нашей России испещрены бесконечными оттенками разнообразных народов, вер, климатов, языков, которые незаметно переливаются. Еще в Москве оставил я коренное Русское; подъезжая к Петербургу, уже начал привыкать к иноземному; уже там мой народ редел, и мелькала издали чужбина. Еще не выехал я из своих пределов, а Русской язык давно уже умолк - и сколько новых явлений! Рыжая Чухна, неопрятные, косматые Эсты и Ливы в своих лохмотьях, Немцы и, наконец, Жиды! Над чем же плачут наши путешественники? Ужели повешенное бревно или ров, этот простой, условный знак Полиции, служит для души их действительною гранью родины? Ужели чиновник таможни есть для них последний Русской, последний представитель отечества?
По моему мнению, граница есть место самое неприятное для путешественника и самое невыгодное для его чувствительности кроме прозаической исповеди, необходимой для очищения своей дорожной совести, кроме покупки индульгенции (только не у нас, к чести нашего Правительства, а в областях Римских, где оне от Пап, не знаю, по какому праву, перешли к Полиции и отпускают грехи вещественные), - одна смесь двух народов, всегда вредная для каждого из них, неприятна взорам, хотя иногда и поучительна для ума. Весьма достойно замечания, что Жиды, эти (по выражению Валтер-Скотта), амфибии или ночные птицы между народами, любят селиться по границам. Их двоедушие, их торговая душа не терпит одной земли, одних законов; этот двустихийный народ извлекает пользу из двусмыслия, двуязычия и питается жизнию двух племен. Сие замечание простирается и далее. Жиды, по своему характеру, любят селиться на границах, а природные жители границ всегда бывают жертвами смеси народов. Это доказывает опыт. Переходы из одного народа в другой всегда не резко заметны. Подвигаясь из Германии в Тироль, вы еще в Баварии начинаете плохо понимать коренной язык Немецкой, который мало-помалу превращается в Тирольской. То же точно при переезде из Восточной Пруссии в Западную от смеси Польского языка с Немецким; то же при переезде из Тироля в Италию. Как в родовых языках, так и в наречиях те же переходы. Это бесконечные переливы, неисчислимые оттенки. Сказанное об языке применяется ко всему другому, что составляет второстепенное отличие народа, как то: вера, одежда, обычаи, нравы и, наконец, физические его свойства, тесно сопряженные с самою природою, которая в своих местоположениях, климатах, реках, растениях и проч. представляет так же переливы. У природы всюду один закон. Любимейшие чада ее всегда носят свой самобытный, оригинальный характер; смесь и переходы она отвергает. Посему-то человек решительною, быстрою, неприготовленною чертою отделен от прочих тварей; по сему-то закону оригинальность есть удел избранного из человеков Гения. Напротив, взгляните на переходы: что отвратительнее летучей мыши, лягушки, полипа, Жида необразованного? – То же самое и в распределении племен на земле: как дика и глупа смесь Поляков с Немцами в Восточной Пруссии! Как безобразна и бедна смесь Немцев с Италианцами в странах, прилежащих в Ломбардии! Грубый, хотя сильный, язык мешается с благозвучным; физиогномии неправильны, бесхарактерны. Любопытно видеть, как из этой смеси мало-помалу образуется новая физиогномия, и из полупонятных звуков мало-помалу развивается новый язык! Так и в Истории средний век был жертвою такого перехода и представлял хаос, в котором еще не устоялось встревоженное новым переворотом человечество.
Прежде нежели сообщу, что меня теперь окружает, постараюсь вам вкратце обрисовать замечательности почвы, по которой я ехал. Пруссия все еще похожа на Россию; хотя в почве заметно более движения. Здесь уже подъемлется стройный, вытянутый тополь и густые, развесистые каштаны. Саксония, страна вишень, овощей, пленяет роскошью своего хозяйства. Впрочем, я видел только уголок ее. Около Веймара, в горах и долинах, более разнообразия и форм приятных; по домам вьется виноград; здесь припоминаешь эти ландшафты (Stilleben), которых изобретение и имя принадлежит Немцам: это Поэзия Клейста и Фосса. В Северной Баварии начинается первое быстрое волнение земли - у подошвы Фихтельберга: здесь помню я живописные горы Бернека, украшенные развалинами замка Валленродов. За Байрейтом снова почва ровна, и бесплодна до самого Минхена; все реки бледно-зеленого цвета, который простирается от Дуная до самой Бренты, воды коей как будто отравлены медью; за Минхеном началась Южная Бавария. Помню, как вечером, покинув сей Париж Германии, средоточие Искусств и Философии, я с одной стороны видел город, живописно растянутый по долине, а с другой, издали, загадочно манили меня горы Тироля. На другой день (я не забуду этой минуты) вдруг у подошвы горы, осененной густым лесом, встретил нас бунтующий водопад; он, как сорвавшийся с цепи преступник, из тюрьмы лесов и гор бежал в озеро (Wallersee), ровно разлегшееся по обширной долине. Это был вестник Тироля. Круче, и круче восходили горы, снег, давно покинутый, кой-где мелькал в ущельях. Наконец поднялись мы высоко; я взбежал на холм, и с одной стороны увидел необозримую долину, засеянную селами, с другой же горы темные, прямые, преградившие весь полукруглый небосклон и увенчанные снежною диадемою. Это был вход в великолепный Тироль.
Здесь Исполин земли, наскучив степями и долинами, кажется, в гордости своей замыслил досягнуть небес и стал подниматься и напрягать свои мышцы. Бесконечная цепь гор, беспрестанно одна за другой восстающих, была следствием сего возвышенного стремления. Исполин хочет вознести с собою все сокровища трех царств своих; неприступные сосны карабкаются с ним вместе; орлы и коршуны летают над ними; бесценные камни и металлы несет он с собою в напряженных жилах, - и украшенный, горделивый, смотрится в зеркальные озера, у подошвы его лежащие, дивясь красоте своей... Но он утомился; туманы, как влажный пот, исходят из ребр усталых, - и водопады, шумным хором сбегая с гор, свидетельствуют об успешных усилиях земли, досягнувшей облаков. Самовластное небо охлаждает подвиги Исполина, лишая чело его сосновых власов и увивая ризами снежными; но он насильно берет у него корону и венчает снежное чело лучами солнечными. Между водопадами особенно ревнует о славе Тироля бешеный, невоздержный Эйзак. Он уносит с собою все мелкие ручьи, стирает камни, деревья, сердится на все препятствия, и весь, кипя победою гиганта, полный его ноши, торопится в Италию рассказать его славу, - и, совершив свое дело, спокойный и торжественный, сливается с ровным Адижем. Часто невольно рукоплещешь его сильным порывам, его лирическому вдохновению; до конца он не изменил своему характеру, он полон души мятежной. Это поэт Тироля.
Между тем все едешь длинною цепью или лучше - лабиринтом гор. Человек здесь незаметен; он теряется в ущельях. Как странны ощущения! Весь мiр, вас окружающий, заключен в таком тесном пространстве! Смотря на сие величие земли, вы забываете ее огромность, забываете, что за сими горами цветут Государства, шумят народы. Как должны быть ограниченны понятия горного жителя! Это можно испытать путешественнику на себе в те три дни, которые проведет он в затворах Тирольских. Еще выгода путешествия, что можешь переноситься иногда в положение того народа, по стране коего проезжаешь.
Но вот горы расступились; сосны ушли за горы, из долин поплелся над ними виноград, и виноград ушел; голые, полосатые скалы стоят перед вами; оторванные камни лежат у дороги; кой-где к крутой скале прирос развалившийся замок, и природа себе присвоила дело смелых рук человеческих.
Однажды, помню, в туманное, тихое утро, каким-то чудным волшебством я был перенесен в роскошную долину Италии. Горы, как призрак, остались вдали: так вот что заслоняли от меня завистливые скалы Тироля! Какая богатая природа! Все вместе. Шелковица, Маслина, Лавр, Абрикос, Сосна, Вишня, Липа, Фига, - и все дружит, все переплетает всеобъемлющий виноград. - Это сады Ломбардии, орошенные Брентою, которая, кажется, пленившись зеленым цветом природы, сама позеленела.
После Подуи поднимаешься на Аппенины, - и с них виден весь сад Венеции и даже ее населенные лагуны. Тироль похож на путь, проложенный чудотворным Моисеем между двумя расступившимися стенами Чермного моря: Аппенины - на то же море, но когда оно слилось в громады волн и потопило Фараона: это Океан гор.
Переезжаете илистый По, и горы становятся ниже, округляются, приемлют формы сладострастные. Все возвещает, что вы близки к тихой долине смуглого Арно, сожженного лучами знойного солнца, к благоденственной Тоскане. Какая веселая противоположность с окрестностями Венеции, с Италиею Австрийскою, где кроме природы все грустно. Дворцы без окон разрушаются; в Виченце театр, построенный знаменитым Палладием, по описанию Витрувия, напоминает времена Аттилы. Домы в Арнуа, уединенном жилище Петрарки, все разломаны и поросли травою; но изредка заметные, обезображенные надписи и Фрески живо говорят вам: как ни истребляй Искусство, - но оно все живуще, как природа, и сквозь прах тления приветно и таинственно, с какою-то горькою улыбкой, заманивает странника. Ломбардию можно сравнить с прекрасною пленницей в руках скупого эвнуха, который, не умея чувствовать красоты ее, истощает ревностию ее роскошные силы.
Тоскана благоденствует под скиптром попечительным . Флоренция рассеяна по необозримой долине; нет конца ее разбросанным Виллам. От Флоренции до Пизы едешь совершенным садом; здесь благоухает счастие; в городках и селах беспрестанно мелькают такие красавицы, которые смело могли бы рядом идти с Пресненскими хороводами наших и пощеголять перед ними разве только нежностью своих соломенных шляпок, их собственного изделия. От Пизы до Ливорно скупое, жадное море похищает сокровища почвы. По дороге в Рим, подымаясь на горы, несколько раз оглядываешься на уходящую в долину Флоренцию.
Она прекрасна; но эта красота однообразна, это веселие монотонное. Прекрасное может пленить, но иногда оно улелеет сном вашу душу. Что ж? - в Рим, в высокой Рим! Он пробудит ее, он потрясет ваши нервы, как потрясает их вид моря, бури Мон-Блана. Флоренция относится к Риму, как прекрасное к высокому, как Венера Медицейская к Аполлону Белведерскому, как Мадонна Рафаеля к Преображению.
За Сиенной  какая грусть! Какая пустота! Где виноград, где маслины, где смуглый Арно? Эта бедность почвы простирается до самого Рима. Изредка живописное озеро, гора, прославленная вином, черные вишни и благовонный женестр напоминают вам об Италии. Радикофани, развалины замка на высокой скале, смотрит с одной стороны на туманные горы Флоренции, а с другой на Рим. Здесь начинаете спускаться. Вокруг вас море пепла. Когда-то вся земля сия пылала Волканом. Почва больная, сухая, тощая; серные ключи, как будто лечат недужную землю. Вот она уровнялась, и ближе к Риму превратилась в голую степь, которая живо напоминает степи Русские. Рим окружен так называемыми Проклятыми по-лями. Какая-то торжественная тишина, какое-то отчаянное бесплодие, возвещает вам присутствие Патриарха Столиц Европейских, увенчанного тиарою, и, вместо порфиры, покрытого черною пылью столетий. Около Рима природа как будто не смеет рождать, уступает весь грунт человеку и, чуя его близкое величие, немо и бездейственно глядит на чудеса, им созданные.
В светлую полночь въезжал я в Рим. Кругом дремали - я и степь; кой-где развалина, неприбранная, забытая временем, мелькала по дороге. Вдали поднимался до гор Сабинских туман, в густом лоне коего покоился Рим. Вот мало-помалу стали образовываться в этом тумане куполы, здания, башни, - и вот из огромного, мрачного облака обрисовался кругло-продолговатый купол Св. Петра. Скоро въехал я в ряд Вилл; желтый Тибр засверкал пред очами; мы проехали его по мосту Понте-Мольвио, прославленному бит-вою Константина и Максенция, и скоро очутились пред окованными вратами Столицы Папской, у коих два Апостола, Петр и Павел, вечно стоят на страже, а наверху лежит огромный шар, форма без значения, напоминающая о прежнем всемирном Владычестве Рима.
Ощущения всей Италии и в особенности Рима, как главного представителя оной, совершенно противоположное тем ощущениям, какие производят на вас свежие, блестящие столицы Северной и средней Европы. Никогда не забуду я первого дня, проведенного мною в столице голубой Невы. Петербург вдруг поражает новостью, щегольством, опрятностью, стройною правильностью; для не выезжавших Москвитян за границы России он есть первый представитель современной Европы - и потому поглощает их изумление. Рим, напротив, стар до ветхости, пылен, нестроен, необъятен, разнообразен; он не приманит наружностью взоров юных; его можно сравнить с древним, запыленным пергамином, который исписан почерками разных столетий и народов, и в котором массивные буквы уже выбились от времени. Петербург есть книга, в новом вкусе изданная и украшенная всем роскошеством новейшего Дидотова искусства. - Путешественник должен в Рим вглядеться, чтобы постигнуть его величие; он неприступен, непривлекателен, как мудрый, брадатый старец, хранящий в своей вековой памяти множество событий. Учением только можно вызвать его на святую беседу и раскрыть его широкие, пророческие, Юпитеровы уста: да поведает он свою жизнь бесконечную.
Друзья мои! не скоро же ждите этой повести. Трудно знакомство с Римом: он требует долгих посещений и сначала награждает их одною усталостью. Здесь, сквозь прах тления, должно постигать красоту; здесь все живет под рукою смерти, которая окаменяет глаза непривыкшие, здесь храм Науки и Воспоминания. Умейте в сухих картинах Джиотто найти те правильно-линейные стихии, которые после оживятся для вас колоритом Тициана, божественною душою Рафаеля. Венера Медицейская сначала пленит вас более в свежем, гладком, ослепительном алебастровом слепке, нежели в оригинале запыленном. Представь вам картину Гверчино и картину первой школы Рафаеля: вас привлечет манерный колорит первой, и вы не оцените возвышенной простоты во второй. Фонтаны, Моисей школы Михель Анжело и Треви Бернина, зачернены от времени, как и все Фонтаны Римские: вы более пленитесь новыми мостами каналов Петербургских. И что ж мудреного? - Оды Виктора Гуга и Элегии Ламартина сначала понравятся многим современникам нашим более Данта и Виргилия. Все это применяется к прежнему сравнению ощущений Петербургских с Римскими.
На первую беседу зову вас, друзья мои, в Колизей, озаренный луною, который носит на себе благородные раны времени. Оно, кажется, об него изощряло свою косу на прочие здания Рима; но устоял огромный амфитеатр, вместилище 80.000 Римлян и всего духа Римского. - Итак до Колизея!
P.S. Прибавлю несколько современных новостей об Риме, которые могут быть для вас интересны. Кротким и попечительным Правлением нынешнего Папы, Пия VIII, довольны все Римляне. Он в образцы избрал себе Пия VII, которого всегда любил преданно. Главная черта его характера - чувствительность: на всех церемониях он проливает слезы; он же уничтожил кровавый праздник Giostra, бой быков: запрещение, может быть, (?) полезное для народа Римского, но очень невыгодное для путешественника, которому позволяется иногда быть и кровожадным. Эти праздники здесь не имели того зверского вида, как в Испании, где возле кровавого поприща обыкновенно стоят священники с Святым Причастием. Новый Папа (которого я имел счастие видеть в процессии Corpus Domini, превосходно учрежденной в память чуда, празднуемого Католическою церковию, но в великолепии уступающей нашим), уж очень стар, семидесяти лет, слабого здоровья, мал ростом, весь сед и вообще видом похож на Пия VII, по уверению очевидцев. Во Флоренции сказали было, что им вновь учреждена Инквизиция; но это сущая неправда. Все дворы имеют обыкновение соблюдать иногда прежние формы в уважение древности; так и Булла об Инквизиции сохранилось в числе форм, хотя продолжающихся, но уже не имеющих значения: это все то же, что знак Всемирного Владычества на воротах Римских.
Сколько Римляне довольны новым Правлением, столько же, или еще более, недовольны покойным Папою, Львом XII. При нем беспрестанно являлись сатиры. Оне исстари ведутся в Риме и представляют весьма замечательную черту в народе. Оне предлагаются драматически и вот каким образом: на разных площадях Рима существуют разные старые заброшенные статуи, а именно: Madama Lucrezia, Pasquino, l’Abbate Luigi, Marforio и наконец Babuino, который отпускает одни глупости, в роде Жокриса, и которому мальчишки марают рожу сажею. Сии-то статуи перекликаются друг с другом в разных частях города; например: Madama Lucrezia спрашивает: Что делает Папа? - а l’Abbate Luigi отвечает: Поплакал, поплакал, да и перестал. - Дух сатиры и эпиграммы национальной совершенно принадлежит Италианцам. Нельзя кстати не рассказать преостроумной надписи, которая была сделана в Венеции на статуе Наполеона: Император представлен был держащим в одной руке мiр, а другою повелевающим; кто-то внизу подписал на наречии Венецианском: переверните ему руки: (Uolteghe ghi man). Всякой после этого догадается, что мiр - упадет, а жест повелителя превратится в жест просьбы.
Но возвратимся ко Льву XII. Его прозвали лимоном, потому что он имел лицо желтого цвета. Герб ныне царствующего Папы изображает льва, держащего в лапах башню. Когда по смерти Льва, избран был Пий VIII, Маdama Lucrezia, увидев новый герб, украшавший какое-то казенное здание, закричала: Что значит этот герб! - Пасквино отвечал: «Это Папа, Лев подает Пию VIII Вавилонскую башню», т.е. Рим, расстроенный дурным Правлением. Наконец, по смерти почтили его память следующей эпиграммой: «Три горести причинил ты нам, о святый Отче! Во-первых, принял Папство, во-вторых, долго жил, а в-третьих, умер во время Карнавала, чтобы насильно по тебе плакали!». - В самом деле, в прошлом году постный Конклав помешал Карнавалу, а это большая потеря для Римлян, которые страстно любят процессии и празднества, как стихии народной жизни. Впрочем, и то надо сказать в оправдание покойника, что на всех угодить невозможно. Иные хвалят его за некоторые учреждения полицейские; напр., он запретил гонять по Риму стада, которые, особенно в летнее время, всегда были опасны для жителей. Здешние же быки, еще по преданиям Виргилия, издревле отличались необыкновенными рогами.
Вокруг Рима слышны были частые землетрясения: вероятно, это эхо Испанских. Многие жители окрестностей на время переселились в Рим, но теперь земля успокоилась.
Великая Княгиня Елена Павловна была принята здесь со всеобщею радостью. Папа предложил ей богатые подарки, и между прочим мраморный камин; Великий Тосканский Герцог - стол из мозаиков. Шатобриан, теперь находящийся в отсутствии, угощал ее великолепными праздниками, из коих одному помешала буря. У нашего Посланника, К. Гагарина, были живые картины, в подражание лучшим оригиналам здешним. Народ по-своему встретил ее рукоплесканиями, когда она показалась на балконе Посланника. Все художники наши по ее поручениям теперь завалены работою. И так Россия, благодаря Августейшим любителям Искусств, будет обладать хотя верными копиями с вековых оригиналов Ватиканских.
Приятно слышать, как живо Италианцы сохраняют память об Императоре Александре и, гордясь чудесами своего искусства, с чувством благодарности говорят: Когда б не он, где б были наши сокровища?
Из известных в Европе художников здесь живут Торвальдсен, Камучини и Гораций Вернет, Директор Французской Академии, вместе с отцом своим Карлом. Первый, которого как-то уморили было правящие судьбою мiра и людей, Парижские Журналы, необыкновенно деятелен. Король Баварской, страстный любитель искусств, приобретший для Минхена Египетские мраморы (сокровище древнего Искусства), заказал ему множество работы. Торвальдсен приводит теперь к окончанию великолепный монумент Пия VII. Его Спаситель есть торжество новейшего Ваяния. В высоком он превзошел Канову, но зато мрамор последнего дышит неподражаемою грациею. Спаситель представлен им в ту минуту, когда по воскресении он предстает Апостолам, также им совершенным. Это изваяние богоподобное!... Но я замечаю, что мой post-scriptum перешел обыкновенные границы... Прощайте.
Наши художники, Кипренской и Щедрин, влюбленный в древнюю Парфенону, теперь в Неаполе, а Брюлов здесь.
S.
Рим 27 Маия 1829.
(«Галатея». 1829. Ч. 7. С. 23 – 43).



Смесь

За несколько времени пред сим жители Рима толпами бежали на площадь Del Popolo, любопытствуя видеть зрелище, до которого они, впрочем, правду сказать, небольшие охотники: это публичная казнь. Преступник был молодой человек, лет около двадцати, прекрасный собою, служивший неоднократно образцом для живописцев и ваятелей. После небольшой ссоры помирившись с одним из своих приятелей, которому, вероятно, вздумалось приволокнуться за его любезною, он пригласил его на завтрак. В самое то время, когда они сели за стол, вдруг возобновляется в нем припадок ревности; он вскакивает и вонзает кинжал в своего товарища. Убегая поисков правительства, несчастный провел несколько месяцев в совершенной безопасности в одном городке, между Римом и Неаполем; но потом, полагая, что преступление его забыто, он возвратился в Рим. Между тем, Римское правосудие не могло на этот раз не быть строгим; оно продолжало поиски и вскоре открыло новое убежище преступника. Взять его под стражу, представить суду и приговорить к смерти было делом нескольких суток. В Риме существует обычай, повелевающий всеми возможными средствами смягчать и потрясать сердца осужденных на казнь преступников. В ночь пред казнию прочитывают обвиненному смертной приговор, а в глубокую полночь неожиданно переводят его из темницы в огромную залу, обитую черным сукном, уста-вленную со всех сторон черепами и скелетами. В это время внезапно от одной из стен отделяется исполинский скелет, держа в одной руке косу, а в другой солнечные часы. Вслед за тем гробовый голос произносит роковые слова: Он должен умереть! С сей минуты так называемые утешители ни на шаг не отходят от преступника. Все они в черных масках и большею частию суть особы высших званий, которые сим подвигом милосердия думают исполнять одну из важнейших обязанностей Христианина. В самой день казни маски сии с утра обходят улицы города и просят милостыни для преступника; вечером собранная сумма разделяется между родителями или родственниками казненного, как бы в вознаграждение понесенной ими потери. В тот день, когда совершена была казнь над упомянутым молодым человеком, вся площадь и место вокруг эшафота занято было бесчисленным множеством сгустившегося народа, толпа окружила преступника при его появлении. Он вышел в ближайший дом для принятия Святых Таин; после того подвели его к ступеням эшафота, и палач спросил: Credisne in Iesum Christum? После утвердительного ответа на сей вопрос, преступник взошел на лестницу, и палач исполнил свою обязанность, но прежде, по древнему обычаю, заключил несчастного в свои объятия, желая тем показать, что он не питает против него никакой злобы. В продолжение целого дня происшествие сие служило предметом разговора во всем Риме. Но не все одинаково принимали к сердцу участь виновного; большая часть непостоянных Римлян сожалела о нем, как о важной потере для художников, которым пророчествали, что они не увидят уже более в натуре такой грациозной осанки.
(«Галатея». 1829. Ч. 9. С. 374 – 377. Б.п.)



Лянуччи
(Отрывок из путешествия по Италии)

Отчего часто самая неукротимая ненависть возникает между теми, которые, по-видимому, должны бы были любить друг друга? Ничего нет ужаснее неприязни между братьями, и все города Тосканы обагрены кровию Гвельфов и Гибелинов. В то время, когда эти две партии свирепствовали одна против другой, Пиза и Флоренция составляли две отдельные Республики, бывшие равно жертвою междоусобных войн. Две сестры, славные красотою и происхождением рода, вышли замуж - одна за Флорентинца Бандинелли, приверженца Гвельфов, другая за Пизанца Лянуччи, державшегося партии Гибелинов. Сестры, нежно любившие друг друга, родили - одна Антония Бандинелли, другая Фридерика Лянуччи. С самого детства Флорентинец питал ненависть к двоюродному брату. Едва минуло ему восьмнадцать лет, и он, оставивши родительский дом, отправился к пределам Пизы. Однажды, встретивши Лянуччи за стеною, на пустынных берегах Арно, он осыпал его оскорбительными словами и, извлекши из ножен меч, бросился на противника, с намерением лишить его жизни. Лянуччи, принужденный защищаться, утомил своего врага хладнокровием и искусством. Бандинелли упал; тут Лянуччи, приставивши к горлу меч, не дал ему сделать ни одного движения. «Ты видишь, - сказал он, - что жизнь твоя в моих руках; но я от чистого сердца дарую ее тебе; помысли о тех, которым мы обязаны жизнию; заклинаю тебя, Антонио, примириться с сей минуты». Бандинелли в крайности на все согласился; но едва только благородный юноша дал ему свободу, он с яростию бросился на него и готов был нанести ему смертельную рану. Лянуччи не стерпел такой гнусной измены: «Несчастный! - сказал он. - Ты ищешь собственной своей погибели, - прими же воздаяние за свое преступление!». Произнесши сии слова, он вонзил меч в грудь ему.
Убежавши в Пизу к одному из своих друзей, не отважившись возвратиться к матери, Лянуччи тотчас отправил во Флоренцию бумагу, в которой изложил свое оправдание; он более всего скорбел о смерти Бандинелли; но этот изверг остался в живых. Его нашли поселяне плавающим в крови и отправили во Флоренцию, где он исцелился от жестокой раны. Изменник к прежней вражде присовокупил отчаяние, и для отмщения вымыслил самые черные клеветы на невинного. Он уверил, что Лянуччи изменою напал на него и поразил совершенно неожиданно. Бандинелли был Гвельф, и все Гвельфы приняли его сторону. Гибелин - Лянуччи был преступником в глазах Гвельфов. Несмотря на невинность, несмотря на защищение, он осужден был на изгнание; все имение его взято было в казну.
Лянуччи обладал редким сокровищем на земли, сокровищем, которое всего дороже бывает в несчастии, и которое, может быть, всего менее ценится, когда улыбается нам счастие; у Лянуччи был друг. Единственную опору нашел он в Бельфиоре; его неутешная мать погрузилась в горесть, и по временам сомневалась в добродетели своего сына. Употребивши все средства к оправданию своего друга, Бельфиоре предложил ему безопасное убежище в своем доме. Но сим не кончились еще несчастия Лянуччи. Скоро умерла у него с горя мать. Комната, служившая ему спальнею, отделялась от спальни благородного друга большою залою. Однажды, за полночь, он пробужден был шумом, слышимым, по-видимому, со стороны залы; он приподымает голову, вслушивается, и - ничего не слышит. Он приписал это обману воображения, которое часто будит несчастных, старался снова уснуть, но тщетно. Скоро слышится ему глухой стон, по-видимому, из комнаты друга; он удвояет внимание; стон, еще жалобнее прежнего, возобновляется. Он вскакивает с постели, бежит в комнату Бельфиоре, кличет его; Бельфиоре не отвечает; приближается к постели, ищет друга, обнимает его; он не пробуждается. Объятый страхом, Лянуччи бежит в свою комнату, берет оттуда свечу, возвращается к постели друга. Какое ужасное зрелище представилось его глазам! Несчастный друг его плавает в крови, смертоносный кинжал оставлен в груди; Бельфиоре кончался. Лянуччи при сем виде испускает вопль отчаяния, роняет свечу, повергается на Бельфиоре и лишается чувств.
Между тем слуги, пробужденные шумом, стекаются со всех сторон; они входят и видят ужасную сцену; господин их убит; Лянуччи, окровавленный, с неподвижными глазами, с бледным лицом лежит на трупе друга; у ног его еще дымится свеча. От ужаса все вдруг вскрикивают. Лянуччи приходит в себя и, приподнявшись, в неистовстве восклицает: «Где он? Где злодей, изменник? О, для чего я не могу вонзить в грудь ему этого самого кинжала! О, Бельфиоре, о мой единственный друг, Бельфиоре!..» - и, залившись слезами, снова упадает на бездушное тело своего друга.
Изумленные, пораженные страхом зрители остаются в недоумении.
На рассвете эта трагическая новость всюду рассевается; уже вся Пиза знает ее. Слуги взяты под стражу; сам Лянуччи приведен пред podesta (судью), державшегося партии Гвельфов. Все обвиняло Лянуччи: место, на котором он схвачен, кровь, обагрившая его платье, его бледность, его смущение, его прежняя вина, и, что всего важнее, его вензель на кинжале, извлеченном из груди Бельфиоре. Даже самое отчаяние было ему в улику. «Мне, - говорил он, - мне убить единственного своего друга на земли! Убить того, которому я обязан последним убежищем в мiре! Того, кто был для меня милее моей жизни? За которого я бы готов был пролить последнюю каплю крови! Мне лишить его жизни! Мне опятнать себя преступлением, и как опятнать! В ночи, в час покоя, под защитою дружбы? Как! Меня подозревать в таком гнусном поступке! Боже правосудный! Ты еще не престал подвергать меня испытанию? О, милая мать, будь заступницею несчастного сына пред судом Того, Который знает мою невин-ность!».
При сих словах Лянуччи погрузился в глубочайшее уныние; но ничто не рассеяло подозрения. В числе его судей находился один из тех людей, кои так редки во времена гражданских распрей; это был Гвельф, по имени Кардега; припомните - Гвельф, несмотря на сие, он не думал, будто бы обвиняемый Гибелин непременно должен быть виновен; отправляя должность судьи, он был правосуден и представлял партиям своего времени редкий феномен - добросовестного человека; скажу более, он осмелился быть человеколюбивым. Тронутый горестию несчастного Лянуччи, благородством, изображавшимся во всех его чертах, Кардега решился защищать обвиняемого; но другие судьи принимали отчаяние злосчастного за угрызения совести или за притворство: они говорили, что все обличает его; что он искусился уже в убийстве, обагривши руки свои в крови молодого Флорентинца, ближнего родственника; что должно со всею строгостию исполнять спасительные законы; что важность преступления требует примерного наказания; что наказания сего никак не следует отсрочивать... Лянуччи почти единогласно обвинен был.
Тщетно Кардега снова решился защищать осужденного; тщетно призывал он небесное проклятие на судилище мести; он с трудом вымолил у суда одно утешение: ему позволено было лично объявить несчастному смертный приговор. Он нашел его в глубокой задумчивости, простертым на земле, в тяжелых цепях. В первые минуты Кардега мог только проливать слезы. «Меня, - говорил Лянуччи, - обвинили в убийстве! Меня считают предателем!». – «Сын мой, - сказал судья, - человек составлен весь из заблуждений; я считаю тебя невинным и скорблю о тебе не менее тех, кои произнесли над тобою смертный приговор». - «Смертный приговор! И так это справедливо! И так я сойду во гроб, обремененный бесславием!..». При сей ужасной мысли Лянуччи пришел в ярость, но скоро впал в глубокое забытье. Так провел он целую ночь. Окружавшие его заливались слезами и тщетно старались подавать ему утешение. Не смерть ужасала его; потерявши мать и друга, он смотрел на нее, как на предел своих бедствий; но оставить согражданам воспоминание об убийстве - вот что раздирало его сердце. Однажды, в минуту душевного мира, Кардега взял несчастного за руку и, указывая на образ Спасителя: «Неужели ты думаешь, - сказал, - что Он виновен; посмотри на Его раны, дивись Его покорности воле Божией, и помысли, как Он страдал». - Лянуччи, обративши взоры на образ Искупителя: «Боже мой, Боже мой, - воскликнул, - прости мне мое безумие; я не отвергаю более смерти; я приемлю самое бесчестие; моя казнь праведна, если это воля Твоя, если это предопределено в вечном совете Твоих судеб. Что мне до людского мнения; от Тебя, мой Бог, трижды отрекся избраннейший из Апостолов, а в мою темницу ввел Ты ангела-утешителя. О Кардега, я обязан тебе больше, чем жизнию; я умру во имя Бога; я возвращусь к моей матери, к моему несчастному другу, которого не умел я защитить от ударов убийцы».
Те, которых печальный долг заставлял быть свидетелями сей горестной сцены, не питали в душе уже никакого сомнения на счет невинности Лянуччи; все хотели спасти его. Уже большая часть граждан принимала в судьбе его живейшее участие; уже глухой ропот возникал со всех сторон; желали отсрочить исполнение приговора; требовали новых исследований, суждения более здравого, более обдуманного; время, говорили там и сям, откроет виновного; невозможно, чтобы Лянуччи не был невинен. Многие решились отнестись к судьям, и общественное мнение обнаруживалось в его пользу. Кардега не дремал: в тот же час, когда объявлен был смертный приговор, он отправил нарочного во Флоренцию; посланный возвратился, и дело приняло другой оборот.
Бельфиоре был убит злодеем, которого послал Бандинелли заколоть врага Лянуччи. Не удовольствовавшись тем, что с помощью клеветы лишил его наследства и заставил навсегда изгнать из отечества, он хотел лишить его жизни. Во время поединка Лянуччи обронил свой кинжал; Бандинелли вооружил им разбойника, которому, в случае успеха, обещал большую награду. Убийца был пойман во Флоренции, и показал в допросе, что он тайно вошел в дом Бельфиоре, скрывался в нем до самой полуночи, ошибкою вошел в комнату Бельфиоре и заколол его вместо Лянуччи. Кинжал оставлен в груди для того, чтобы подумали, что Лянуччи сам себя умертвил.
Вследствие сих показаний Бандинелли схвачен был по повелению Флорентинского правительства и получил должное возмездие.
(«Галатея». 1830. Ч. 13. С. 71 – 81. Б.п.)



Пиза
(Из путешествия по Италии)

A ciaschedun passo nasce un pensier nuovo.
Petrarca

Прежде всего посетил я церковь, площадь и здания Рыцарей Ордена Св. Стефана, установленного в 1561 или 1570 году великим Герцогом Cosimo. В церкви есть прекрасные картины; по четырем сторонам свода расставлены знамена, отнятые у Турок и Варваров Рыцарями, для которых Пиза была главным местом. Мундир сего ордена красный, Рыцари носят эполеты как наши Полковники. Орден сей состоит из верховных начальников, Командоров, Приоров и других чиновников, как в Мальтийском Ордене. К нему, по крайней мере, около четырех сот лет допускаются одни молодые люди из благородных фамилий. Обязанность Ордена - защищать от Варваров морскую торговлю; Рыцари не дают обета быть безбрачными.
Далее - чужестранец с ужасом видит близь площади рыцарей башню, в которой умер с голоду Граф Ugolino с двумя сыновьями и двумя внуками. Эта башня названа Torre della fame (башня голода). Граф Уголино с детьми заключен был в нее Архиепископом Пизы. Там погибли они от голоду. О сем трагическом происшествии Дант говорит в своем Аде таким языком, от которого читатели приходят в ужас и содрогание; он помещает Архиепископа Ruggieri в ад и заставляет Уголина грызть его кровавый череп. Микель Анджело представил эту ужасную сцену в мраморе, который находится теперь во Флоренции, в великолепном доме Графов Герардески. Всякой раз, проходя мимо этой башни, я содрогался, припоминая некоторые стихи Данта.
Церковь Св. Михаила замечательна по своему подземелью; в нем находится мраморная гробница, заключающая в себе другую гробницу из кипариса, в которой положено тело Доминиканца Vernagalli, благородного Пизанца, основателя воспитательного дома.
Небольшая церковь Santa Maria della Spina, славящаяся во всей Италии готическо-новою, смешанною с Арабскою и Маврскою архитектурою, построена в 1230 году. В ней хранится часть тернового Спасителева венца. Эта церковь от древности вошла в землю почти на двадцать футов.
Обсерватория привлекает чужеземных Астрономов, всходящих на нее изучать небо, которое без сомнения известнее им, чем земля, где часто они спотыкаются. Ботанический сад довольно обширен. Я видел там виноградное дерево, имеющее в вышину более тридцати футов и четыре фута в окружности.
В Пизе когда-то было много памятников Греческих и Римских. Там имела свой храм Церера; он обращен в церковь и монастырь Св. Николая. Храм Марса переименован в церковь Св. Михаила.
Следы баней Нероновых возбуждают любопытство путешественников. Надписи оных заслуживают их исследования. Бани сии построены, когда Пиза покорилася Римскому владычеству в 574 году по построении Рима. Оне находятся близ Лукских ворот и известны под именем Laconico или Sudatorio. В них в последующее время живали садовники. Здания сии круглые, со сводами, и примыкаются к утесам. Можно бы было относительно их сделать ученое описание. Витрувий оставил нам рассуждение, доказывающее, что Древние лучше нас умели содержать в банях прохладу, умеренную температуру и пар: frigidarium, tepidarium, caldarium и sudutio. Сии здания, которых в Риме было 856, украшались статуями и надписями. Нероновы бани в Пизе, почти развалившиеся, теперь находятся в распоряжении человеколюбивого общества, которое отдает их в наймы садовникам и подгородним жителям.
В Пизе в публичных зданиях видны только мозаики, Греческие мраморы, гранитные колонны, порфир, агат и другие драгоценные камни. Здание, названное у Витрувия техническим словом Deiptero, поддерживается внутри многочисленными колоннами Коринфского ордена, очаровывающими взоры. Чудесный обман чувств, производимый расстановкою колонн, обворожает как разнообразием различных предметов, открываемых на каждом шагу, так и величием и обширностию, которая еще более дополняется воображением.
Снаружи видите вы бронзового гипогрифа на капители высокой колонны из белого мрамора, на восточной стороне базилики. Эта древность найдена, когда рыли землю для фундамента церкви, и, след., восходит к отдаленнейшим временам, потому что церковь построена в XI столетии, на том самом месте; где прежде стоял храм Santa Reparata, построенный в IV веке на развалинах Адрианова дворца.
Кажется, не вышел бы из этого здания, которого занимательные подробности по части архитектуры, скульптуры и других редкостей, завели бы нас слишком далеко, не говоря уже об иллюминации, бывающей в этой церкви каждый год ввечеру 14 Августа. Восемь тысяч восковых свеч ставятся по всем стенам, по всем колоннам, по всем сводам и проч. В пять минут оне бывают все зажженны, так что самый яркий свет вдруг следует за мраком; подумаете, что вы находитесь среди пожара. Свечи ставятся с таким искусством, что все тени исчезают; это производит удивительное действие на зрителей. В продолжение сего времени величественные песни, гармоническая музыка, превосходный орган попеременно очаровывает присутствующих.
В Пизе много было Римских храмов. Вот почему Пизанцы утверждают, что их школы живописи, архитектуры и скульптуры древнее школ Флорентинской и Сиенской. Они почитают также себя изобретателями того рода живописи, который называется у них sgrafitte. Пизанцы, говорят, с древних времен украшали Италию произведениями своих соотечественников. На острове Эльбе видны колонны с надписью: Opera Pisana.
Между многочисленными обществами, учрежденными в Пизе, первое место занимает Общество Милосердия. Оно основано в 1053 году двенадцатью знаменитыми Пизанскими гражданами, согласившимися подавать помощь своим соотечественникам, взятым в плен Варварами, впавшим в долги семействам, бедным девушкам и сиротам. Это общество существует до сих пор. Оно печется о всех, подвергающихся нечаянному несчастию, ходатайствует за обвиняемых, погребает казненных, также бедных, умерших дома. Случится ли где пожар, члены сего общества бегут на помощь первые. Упадет ли с строения каменщик, плотник, и они являются с скорейшею помощию.
Желательно, чтобы этому примеру последовали главные Европейские города. Если бы такое общество было в Неаполе, Коцебу не жаловался бы в своем путешествии на то, что он видел там, как одна несчастная женщина среди улицы умерла с голоду, a прохожие даже и не взглянули на нее.
Пизанский собор почти весь разрушен был в ночи 25 Октября 1596 года. Пожар истребил большую часть редкостей и драгоценностей. Фердинанд Медичи III, великий Герцог Этрурии, возобновил сей собор в 1602 году и великолепно украсил его.
Этот же Государь начал в 1601 году великолепный водопровод, доставляющий Пизанцам хорошую воду и украшающий их увеселительные домы и сады. Спустя двенадцать лет, он окончан Козмою Медичи II. Водопровод сей образует многочисленные арки, возвышающиеся слишком на пятьдесят футов и простирающиеся на четыре мили.
В Пизе жить очень приятно. Пизанцы кротки. Они ласковы, как все Тосканцы, даже веселы, умны и образованы: физиономия их не омрачена сурьёзною скромностию Пиемонтцев, важностию Римлян, торговыми спекулациями Генуэзцов, мрачным взором Неаполитанцев; вы найдете чрезвычайно малую разницу между обществом Пизанским и кругом Парижским. Они любят пиры, зрелища, прогулку, танцы, загородные гулянья. Собрания более всего занимает игра и музыка. Дамы любезны, живы или задумчивы, и вообще привлекательны...
Я познакомился с Пиньотти - одним из Италианских баснописцев. Он родился в Пизе. Я несколько раз видел его. Он занимает профессорскую должность в Университете. Он уже стар и слаб. В последние годы написал он небольшую поэму под названием: Lа Treccia donata. Сюжет этой поэмы, в десяти песнях, самой неважной, это - Италианские красавицы и их Cavalieri servientes. Первая песнь посвящена описанию храма моды; во второй - объясняется происхождение услужливых кавалеров; в третьей изображены два Италианца-соперника; в четвертой представлен бал; в пятой является на сцену Медик; в шестой описан Casino или зала собраний и вызов на поединок; в седьмой видите вы изображение храма Глупости, который должен быть очень обширен, если поместить в нем всех живущих под за-конами сей богини; в восьмой песне Пиньотти описывает пир; в девятой поединок, а десятая - составляет род эпилога.

(«Галатея». 1830. Ч. 14. С. 55 – 66).


Рецензии