Клад

  Давно это было. Ту историю прадедам их прадеды рассказывали, а сегодня её мало кто помнит…
  Жил на свете мальчонка. Эйкой его звали. При рождении-то матушка его иначе нарекла, да с малых лет он только и слышал: «Эй, замолчи! Эй, уйди! Эй, негодник!» Так и привык отзываться на «Эйку», а настоящее его имя забылось.
  Ни в городе, ни в деревне жил Эйка – в лесу, как зверь дикий. Только от жизни той одно название и было. Нужда Эйку душила, и бедствовал он до крайности.
  Отца он сроду не знал, а как исполнилось ему семь, захворала тяжело его матушка по весенней распутице. Слегла да в короткий срок Богу душу отдала. Остался Эйка сиротой.
  От матери ему всё наследство – махонькая избушка, полуземлянка. И ту ейная родня отняла, а Эйку выгнала прочь. Кому нужен дармоед? Мальчонка тощий да болезный был: и в подмастерья негоден, и по хозяйству пользы никакой. В холопы продать – и то доплачивать придётся, чтобы забрали.
  Поплакал Эйка, но слезами горю не поможешь. Пошёл он милостыню просить. Но и тут ему удачи нет. У нищих да голытьбы городской все места на паперти застолблены, все углы на торговых площадях забиты, и ряды рыночные давно меж собой поделены. Всё расписано у них, как в княжеском воинстве: где кривому Фролке стоять, где хромому Прошке подаяния клянчить, а где юродивому Миньке дервишем вертеться. Не терпят они пришлых в своё сословие. Особливо, когда те слабые да беззащитные. Погнали они Эйку палками да камнями – не хотят, чтобы ему от щедрот милосердных мирян хоть крупица перепала. Чтобы он их объедал, паршивец этакий?!
  Насилу Эйка ноги от них унёс. Видит: несдобровать ему в городе. То нищие побьют, то торговцы воришку в нём заподозрят. Даже собаки бездомные на него ополчились – от помойных ям гонят. С ними не то что корку заплесневелую отыщешь – сам ужином станешь.
  Не по годам рассуждал Эйка: «Сгину я тут почём зря! Что с голоду, что от побоев, что от клыков своры дроньяжьей, – всё одно – пропаду». Но рассуждай, не рассуждай, а жить-то хочется. И помирать страшно.
  Подумал Эйка и ушёл в лес. Не в чащу, а так – недалеко от города. Вырыл у корней могучего дуба тесную берложку, натаскал туда травы, сделал подстилку. Из той же травы плащ с юбкой да чувяки себе сплёл – своя-то одежда давно износилась. Так и зажил.
  Трудно в лесу живётся, много здесь опасностей разных: и змеи, и звери хищные, и неведомые лесные призраки. Боялся Эйка сперва до икоты, целыми днями дрожал в своей норе. Потом потихоньку освоился – всё ж покойнее здесь, чем средь людей. Волки с медведями близ города не шастали, да и духи лесные Эйку не тревожили. Жалели, наверное.
  Впроголодь жилось Эйке. Это для знающего лес – полная чаша. А Эйка малышом несмышлёным был. Не умел он ни силки ставить, ни уду смастерить, ни гнёзда птичьи, ни ульи пчелиные разведывать. Первое время одним щавелем перебивался – аж зеленеть начал. Потом уж, когда лето расцвело, появились у него ягоды, грибы да жёлуди. Похлёбку из них Эйка делал. Огня  у него не было – он жёлуди камнем молол и на целый день замачивал в самодельной глиняной миске. Похлёбка получалась горькая, а он её земляникой сдабривал. Жуёт получившуюся бурду, перхается, да со слезами о матушке вспоминает, как она ему усталая вечером в узелке ломтик хлеба приносила. Очень Эйка скучал по хлебу. Ходил в поле, рвал колоски украдкой. Зёрна жевал, как лакомство. А те недозрелые, сочные – лопаются на зубах, и кажется Эйке, что в зёрнах роса молочная…
  Собирал однажды Эйка желуди вокруг своего дуба, думал с тоской: «Лето кончается. Скоро ни еды, ни тепла не будет. И что мне делать? Припас я орехов, припас грибов. Да разве хватит их на зиму? А морозы лютые ударят? Что со мной будет? Пропаду? Ой-ой, пропаду!»
  Хотел он заплакать да видит вдруг, ковыляет по тропинке древний дед – лохматая борода землю метёт, в космах воробьи гнездо свили. В ветхие лохмотья одет, в руке сук узловатый вместо посоха.
  Остановился дед напротив Эйки да и говорит:
  – Эй, пичужка репейная, не покажешь ли дорогу в город? Глаза мои плохо видят, совсем я заплутал. Проводи меня, будь добр.
  Согласился Эйка. Взял деда за руку, повёл в город, а до того и версты не будет.
  Остановились они у городских ворот. Старик снова говорит:
  – Спасибо, пичужка! Помог ты мне шибко. Жаль, котомка моя пуста – отблагодарить тебя нечем. Вот разве что…
  Не договорил дед, а вместо слов достал из мошны медную монетку и Эйке на ладошку положил. Обрадовался Эйка такому богатству.
  – Спасибо, – говорит, – дедушка! Хлебушка я себе куплю сладкого!
  А дед посмеивается:
  – Не спеши, – говорит. – Необычный это медяк. К кладу сокровенному он тебя проводит. Ты послушай-ка, пичужка. Схорони его да дождись полнолуния. А как будет луна полная, выйди ты к речной пристани за час до полуночи и жди. Приплывёт к пристани ладья костяная. Но ты её не бойся! А как спросит кормчий: «Есть живая душа на тот берег?» – отвечай: «Вся душа в два гроша!» И медяк ему покажи. Коли не струсишь, переправит он тебя на заветный остров, где богатства скрыты, какие только во сне пригрезятся. О чём больше всего мечтаешь – сыщешь там непременно. Только до восхода успеть надобно. Иначе сгинет клад, и сам ты пленником на острове останешься. Да ещё запомни: как бы ни просил тебя кормчий, как бы ни грозил, не соглашайся платить, пока в оба конца он тебя не доставит.
  Слушает Эйка старика, раскрыв рот да ресницами хлопая. Жутко и заманчиво ему. Загорелся он клад заповедный добыть да чует: опасное это дело, обмыслить его надобно.
  Поблагодарил он деда за науку и дар ценный да вслед за ним в город отправился – по рынку погулять решил. Авось лоскуток какой попадётся на улице. Или гвоздь. А ещё лучше – хлебная корка…
  Смотрит Эйка на пирожки, на калачи сладкие, на медовые булки – слюной захлёбывается. Никогда ему так есть не хотелось! Нутро сводит, сглотнуть больно. А медяк в руку так и просится: «Купи булочку за грош, у тебя ещё две полушки останутся!»
  Бросился тогда Эйка бежать от прилавков. «Сберегу, – думает, – медяк. А как клад добуду, заживу, что твой князь! Сила в медяке! Вон как меня лукавый соблазняет малым, чтобы я большего не получил».
  Забился он в свою берложку, ждёт полнолуния. Голод его страшно мучает – в город тащит. Собирает Эйка ягоды, грибы, похлёбку свою желудёвую квасит, корни сладкие обсасывает – да всё не впрок. Как представит медовую булку, так привычная еда ему хуже отравы. А ещё пуще: грезится ему, будто матушка его булками торгует. И обязательно цену собьёт! Так его соблазн допёк – во сне ходить стал. Дважды засыпал в своей берложке, а просыпался у городских ворот – на рынок рвался. Только на его счастье нет там никого ночью, а ворота заперты.
  Дни идут, прибывает луна. Волнуется Эйка – не хочется ему полнолуние пропустить. Каждую ночь стал на речную пристань ходить. Заветный час прозевать боится. Не спит, на воду смотрит. Мёрзнет в ночном холоде, да утренней росе, а как солнце взойдёт, возвращается смурной в берложку, корень в рот засунет, точно леденец, и так засыпает. Снятся ему сокровища несметные, горы хлеба ароматного. Снится ему матушка.  Проснётся в слезах, а небо тёмноё. Снова бредёт он на свой пост. Совсем изнемог от своих бдений: весь словно из тростника свит – кожа да кости. Каким чудом в нём жизнь держится, одному Богу ведомо.
  Вот настала новая ночь. Луна круглая сияет, точно начищенный серебряный рубль. Добрый то знак, посчитал Эйка.
  «Сегодня, – думает, – последний день жду. Не придёт ладья – куплю хлеба на медяк…»
  Задолго до полуночи притаился по своему обыкновению у пристани – стережёт, воспалённых глаз от реки отвести не может. Кузнечики трещат, волны размеренно плещутся – усыпляют Эйку. Спустится он на причал, сунет голову в ледяную воду. Фыркает, дрожит. Но сон на время сгоняет. Возвращается он тогда опять в свою засаду – в ракитник, что разросся вдоль берега, и присматривается, прислушивается.
  Над рекой туман заклубился, на небе звёзды высыпали. Скоро ли полночь? Когда ладья появится?
  Начал Эйка носом клевать. Веки слипаются.
  Только-только задремал он, как вдруг – чу! – новый звук с реки. Протёр Эйка глаза, посмотрел на плёс. Ох, как же у него сердечко запрыгало от волнения!
  Идёт к берегу ладья, точно огромный чёрный лебедь плывёт. Ни огонька на ней. Лишь спереди, на носу, алое чуток колышется, как клюв лебединый.
  Ближе-ближе ладья. Дрожит Эйка: «Та ли?»
  Вот вышла она из тумана, луна её осветила. Смотрит Эйка – и мороз по коже.
  Не из дерева ладья – из костей собрана. На носу драконья пасть клыками ощерилась – пламя в глотке мерцает. Вместо снастей на ладье жилы. Вместо паруса – густая паутина. Вместо кранцев – черепа вязанками.
  Подплыла ладья к пристани, глухо стукнулась о причал. Бросили невидимые руки сходни, заскрипел в ночи жуткий голос:
  – Есть живая душа на тот берег?
  Эйка от страха ни жив, ни мёртв. Но вспомнил слова старика, собрался с духом да крикнул тоненько из кустов, как его дед учил:
  – Вся душа в два гроша!
  – Покажись! – пророкотало с ладьи. – Чем расплатишься?
  Выбрался Эйка из ракитника, трясётся, ноги его не слушаются. В вытянутой руке медяк держит. А тот – вот диво! – сияет, как звёздочка.
  – Всходи на борт, – раздалось с ладьи.
  Подчинился Эйка, поднялся по сходням, хоть душа у него в пятки ушла. Смотрит: у руля фигура в саване – чернее бездны чёрной. Зашелестел тут ветер, затрепал паутину на мачте. А Эйке смех чудится да шипение гадово.
  «Не бойся, не бойся, – твердит он себе. – Дедушка велел не бояться. И ты не бойся!»
  Отчалила ладья, заскользила по волне, нырнула в туман.
  Не успел Эйка опомниться, а уж берегов не видать. Туман всё гуще и гуще – затхлостью могильной пахнет. Тучи над рекой сдвинулись, засверкали меж них далёкие молнии.
  Кормчий говорит:
  – Быть грозе. А в грозу вперёд платят.
  Вспомнил Эйка наказ дедов: не платить за переправу прежде, чем ладья его обратно к родному причалу не доставит.
  – Нет, – отвечает. – То не гроза ещё. Может, стороной пройдёт.
  Не ответил на это кормчий, а грянул тут оглушительный гром. Чуть язык Эйка не проглотил с перепуга. Захлестал за громом ливень, разразилась страшная буря. Заболтало ладью по волнам, точно пробку. Ураган парус рвёт, снасти лопаются, трещат борта под пенными валами. Упал Эйка на палубу, впился в какую-то кость. Бога о милости и защите молит.
  А кормчий опять своё:
  – Плати вперёд! Не то волной тебя смоет – без заработка я останусь.
  – Нет! – кричит Эйка сквозь штормовой вой да собственный страх. – Сперва я берег увижу…
  Только произнёс он это, как унялась буря, словно и не было её. Вновь луна показалась, далёкий берег озарила.
  – Видишь? – спрашивает чёрный кормчий. – Гони монету!
  – Нет, – стоит на своём Эйка. – Сперва я на берег сойду…
  – Ах, так! – взревел перевозчик. – Обмануть меня хочешь!? Сбежать думаешь!? А ну-ка, хватайте его, бездари!
  Оглянулся Эйка. Дыхание у него перехватило, волосы дыбом встали.
  Окружили ладью жуткие призраки, в чёрной воде мертвяки да вурдалаки кишат. Рожи облезлые, в пустых глазницах раскалённые угли светятся. Зубы наружу – клацают, свежего мяса хотят.
  Хватаются вурдалаки за борта, наверх лезут. Скребут их когти по обшивке, аж ушам больно. Сами те кости, из которых ладья была собрана, ходуном заходили, заскрипели, залязгали. Паучьими лапами обернулись, тянуться к мальчонке – сцапать хотят.
  Лепечет Эйка молитвы свои детские, крестится. А кормчий у руля хохочет, точно вороньё каркает.
  – Плати, плати! – рычит. – А то не видать тебе земли – растерзают тебя мои слуги.
  Схватили вурдалаки Эйку, к кормчему толкают. А мальчонка от ужаса оцепенел весь, ни говорить, ни плакать не может.
  Протягивает к нему кормчий когтистую лапу, шевелит пальцами: давай, мол, медяк.
  И поднял Эйка, как во сне, онемевшую руку с монетой. Упал на неё лунный свет, отразился, светлым пятнышком в лицо кормчего ударил. Смотрит Эйка, а у того вместо рта чёрная воронка с железными клыками вокруг, в глазищах ад полощется.
  «Да это же сам дьявол! – осенило мальчонку. – Обмануть он меня хочет!»
  Рванулся Эйка из вурдалажьих когтей, травяная его одежонка тут и рассыпалась. Мертвяки-то за неё хватались, а в самом Эйке и держать нечего. Высвободился он, да недолго думая, сунул медяк в рот и сиганул за борт.
  Как бухнулся в пучину, поплыл что было мочи. Вода, как лёд, холодна, а он того не чувствует. Молотит ногами – только пена летит. Зубы стиснул, аж радуги перед глазами замелькали. Загребает, рвётся к берегу. Течение его сносит, водовороты его крутят. Вокруг вурдалаки норовят его ухватить, на дно утянуть. Кормчий позади воет. Страх Эйку подгоняет, сил придаёт. Себя Эйка от страха не помнит, сколько плыл, не знает, только чувствует вдруг: по дну его ноги бьют. Добрался! Спасся!
  Выбрался он на берег. Посинел от холода, зубы стучат, звон в ушах стоит. Или это погоня бесится?
  Не оглянулся Эйка – едва отдышался, бросился бежать вглубь острова. Несётся, сломя голову да не разбирая дороги. Ветки кустов да крапива голое тельце хлещут, острые камни босые ноги ранят. Не замечает того Эйка. Так бы и бежал да споткнулся о корень древесный. Покатился кувырком. Сел. Осмотрелся.
  «Куда же меня занесло? – думает. – Где клад искать?»
  И тут его что-то в зубы ударило, язык обожгло. Плюнул Эйка, а это медяк. Подобрал его мальчонка. Монета горячая, тяжёлая. Вдруг чувствует: тянет она его руку вперёд. Поддался Эйка этой тяге. Так и пошёл – медяк его, значит, направляет.
  …Вот вышел он на пустырь. Медяк ему держать уже невмочь – отяжелел медяк, как пудовая гиря стал. И пальцы жжёт нестерпимо. Бросил его Эйка. «Тут, – думает, – клад!»
  Упал он на колени рядом с монетой, давай землю рыть. Сопит, торопится. Пальцы о камни да дёрн  в кровь истёр, ногти посрывал. Но словно и не чувствует боли – копает да на светлеющий горизонт поглядывает. Успеть бы!..
  Вот ударили его руки во что-то гладкое. Сундук!
  Пуще прежнего заспешил Эйка – копает, что твой барсук. А сундук большой, тяжёлый. Не поднять, не утянуть его.
  «Возьму хоть пригоршню, – думает Эйка. – Вот бы матушка была жива! Вот бы порадовалась!»
  Освободил он крышку, откинул да и обомлел от вида сокровищ сказочных. Жемчуга здесь, злато-серебро, каменья самоцветные, – каких только драгоценностей нет!
  Залюбовался Эйка. Давай перебирать богатства – что взять, не знает, выбрать не может. Замешкался он, а уже заря расцветает. Полыхнули её лучи на груде сокровищ, ослепили Эйку блики золота. И в тот же миг обратился клад в пыль и пепел. А с ним и медяк заветный – пшикнул да прахом развеялся. Хватился Эйка да поздно уж – в руках его одна зола оказалась.
  Заплакал он тогда горючими слезами: всё, всё он потерял! Даже назад ему не возвратиться. Упал он перед ямой израненный да грязный. Захлёбывается рыданиями, матушку зовёт, утешения просит.
  Вдруг коснулся легонько кто-то его плеча. Поднял Эйка заплаканное личико – склонилась перед ним женщина. Лицо доброе, взгляд печальный, вся словно изнутри светится. Хлебом да молоком от неё пахнет сладостно. Спрашивает ласково:
  – Кто ты, дитятко?
  Просипел Эйка что-то в ответ.
  Улыбнулась женщина, взяла его на руки. Поцеловала. Стало Эйке так хорошо, так спокойно, что затих он сразу на руках её. Уснул…
  На острове том заветном остался Эйка. Не пленником. Обрёл он то, что ему больше всего хотелось.


29.08.2016 – 2.09.2016


Рецензии