Глава 47. Собирая осколки

 Белль закрывает книгу, потому что сказки закончились. Больше их нет и не будет. Проверив еще раз содержимое саквояжа, она захлопнула и его. Встав с постели, давно уже холодной, на которой столько времени спит одна, она подходит к зеркалу и долго смотрит на свое отражение. Ей сложно поверить, что эта болезненного вида смертельно бледная девушка и есть она. Впрочем, ее только что рвало. И вчера рвало. И позавчера.

       Ах, это все такая глупая чушь – сто один способ оправдать свои страдания. Однажды ей вдруг показалось, что без Румпеля будет лучше. Она устала и всего лишь один раз, отчаявшись, допустила эту мысль. Хотя знала, что мысль материальна. И вот, стоило ей лишь подумать, он ушел.

       Он ничего у нее не забрал и, если она правильно запомнила, даже предлагал купить новый дом, чтобы ей было где жить. Идеал благородства. Образец семейной добродетели.

       Сейчас эти слова не вызывают у Белль ничего, кроме грустной улыбки. Ее губы бледны, и всякий раз, когда она пытается их накрасить, идет в туалет и выворачивает в унитаз все содержимое своего желудка.

       Это теперь будет долго – ее тошнит и тошнит, не отпуская ни на минуту. Ей хочется думать, это от того, что она такая несчастная. Она никогда не склонна была жалеть себя, но теперь хочет этого больше всего на свете. Потому что нет ничего несчастнее того, чем остаться одной тогда, когда вынуждена отвечать не только за себя.

       Хотя она знает, что эта тошнота – вовсе не последствие несчастья, нет, конечно. Просто случилось то, чему бы она могла радоваться два года назад, год назад, полгода или даже пять месяцев назад. Когда угодно, но только не сейчас. Белль обвивает руками бедра, касается живота. Не ласкает, нет, потому что не может приучить себя к ласкам. Она касается живота, будто инородного тела, хотя пока что он вовсе не изменился и не увеличился. Еще рано. Слишком рано. Но вообще, это смотря как посмотреть. Рано, чтобы расти. Но в самое время, чтобы даже не дать ему вырасти.

       Белль склоняется ближе к зеркалу, пристально рассматривая себя. Глаза красные, потому что она много плакала. Внутренне, никак иначе. Слезы высохли, они застыли на ресницах. Сил еще и рыдать у нее не было. А еще она не спала, по привычке ища Голда рукой на соседней половине кровати. Пока она еще не знала, в чем истинная причина его ухода, у нее была надежда, что однажды она снова наткнется на теплое тело мужа, а вовсе не на ледяную постель. Хотя, она всегда знала, что это – всего лишь самообман, не более. Голд ушел. Не сейчас и не несколько месяцев спустя. Это случилось уже давно, и она не знает точно, когда, как не знает и то, что же стало этому причиной. Только трещина в чашке вдруг стала вовсе не приятным символом их любви, а горьким напоминанием, что она, как и чашка, надломлена. А потом хрупкая любовь и вовсе рассыпалась на две половины, разделилась напополам.

       Белль придвигает пуфик, а затем тяжело опускается на него. Как тошнит, какая горечь во рту! Такого не было, даже когда она существовала в облике своей Темной половины – Лейси.

       Она безуспешно пытается убедить себя, что это от того, сколько горькой боли пришлось пережить ей в последние несколько месяцев и особенно – в последние несколько дней. Но нет. Материальная, абсолютно реальная причина, которая уже у нее внутри, преследует ее по пятам.

       Она сидит, смотря на себя в зеркало безотрывно, и ничего не видя, точнее нет – видит бледную, постаревшую в одно мгновение ока, женщину, плохую копию себя. Может, зеркало кривое, или же ей это просто сниться? Сейчас, вот сейчас она проснется и боль закончится, отступит.

       Но – нет, Белль знает, уже знает, что это не так. Ей понадобилось несколько недель, чтобы осознать, что все происходящее с нею – реальность. И она самая страшная, самая черная и безнадежная, которая когда-либо у нее была. Как будто кино, в котором нет красок. Или музыка, исполненная фальшивых гамм. И сколько бы она не мечтала проснуться, этого не будет. Она просто не спит. Иногда забывается в полудреме, конечно, отключается от боли и страданий, потому что иначе бы просто сошла с ума. Но не спит. Дни перепутались с ночами, время идет не так как обычно. Каждая секунда тянется невыносимо долго, болью отдаваясь в ее суставах, разливаясь страданиями по венам. Боль убивает Белль.

       Тошнота – лишь одно из проявлений боли. Она вовсе не уверена, что, когда избавится от ее основной причины, перестанет ее чувствовать вовсе. Тошнота вползла в ее тело сколькой слизью, обволокла как паук паутиной. Тошнота – спутница одиночества и тоски.

       Белль встает и на ватных ногах снова проходит к кровати. Теперь это норма – то, что она не может долго сидеть. Горький вкус рвоты во рту ужасен, но помогает ей понять, что она все еще жива. Увы.

       Стены плывут перед глазами. Ей начинает казаться, будто они из ваты. Плавные линии, мягкие очертания – Белль стоит немалых усилий напомнить себе, что это лишь иллюзия, вспышка больного сознания. Внутри все осталось так, как прежде. За исключением одного – Румпеля здесь нет.

       Она опускается на холодную постель, зарываясь в мягкий шелк подушек. Когда лицо касается бархатной гладкости, кажется, немного легче становится. Но, нет, это тоже обман, она знает,

       Рука снова неосознанно тянется к животу, скользит по мягкой коже, касается теплых родинок. Очередное напоминание себе самой, что это – лишь мираж, к которому нельзя привязываться, ранит хуже ножа. Наверняка, Белль бы предпочла второе.

       Она закрывает глаза, снова и снова видя картинки, которые предпочла бы не видеть – Румпель целует, любит, ласкает, берет за руку, шепчет что-то на ухо, улыбается, смеется, пьет чай на кухне, заползает рукою в междуножье, осторожно лижет шею, катает на языке родинки, стонет, кончая, закрывает глаза, имитируя сон, кладет руку на грудь, смеется, вздыхает, ищет взглядом глаза, кричит, плачет, украдкой вытирая слезы, трется небритой щекой о щеку, переплетает пальцы, целует. Но – только не ее. У нее всего этого больше нет, зато есть у другой женщины. Ей же осталось только одиночество. И тошнота.

       Белль не может уснуть, смотрит в потолок. Детская присказка о считании барашек, чтобы отключиться, не помогает. Она не уснет, даже если захочет посчитать весь песок в Каспийском море теперь. Снова и снова она ласкает живот, пока еще обычный, и снова одергивает руку, запрещая себе в мыслях даже думать об этом.

       Переводит взгляд на окно, за которым непроглядная ночь уступает владения рассвету и брезжит слабый утренний свет. Разбитая чашка стоит на подоконнике, она даже не помнит, когда и зачем ее туда поставила. Наверняка случайно. Наверняка в беспамятстве.

       Это теперь не важно. Маленькая надколотая чашка не значит ровно ничего, по сравнению с разбитой жизнью.

       Она закрывает глаза, убеждая себя, уговаривая, почти моля, хоть ненадолго попытаться уснуть. Будильник на прикроватной тумбочке показывает, что у нее еще есть три часа. Три часа сонного благословения нынче обернулись бессонным проклятием.

       Она погружается в неспокойное море запахов, звуков, прислушиваясь к жизни города за окном. Снаружи такой степенный и сонный, этот город просто ужасный паук, затягивающий в свою паутину все живое и разрушающий его. Жить здесь невыносимо. Обездоленные, обиженные на жизнь, злые на горькую судьбу люди ходят здесь, как узники на прогулке – каждый день по кругу, по четко определенному маршруту без малейшей надежды когда-нибудь вырваться на свободу, в кандалах.

       Этот город – вовсе не дом и не уютный маленький рай, а просто огромная магическая ловушка. Мышеловка, мышью в которой стала она, прельстившись на ароматный кусок сыра с плесенью. Наивная глупая мышка сама прыгнула в свою тюрьму, ей повезло, ее не убило, но придавило хвост.

       Белль не спит, она просто плывет в темноте по волнам своих мыслей, униженная и раздавленная всем тем, что находится за пределами особняка, испуганная тем, что будет дальше, потерявшая уже способность различать время суток и пору года, опухшая от собственных страданий, раздавленная, измученная и несчастная. Горький запах во рту становится сильнее, катается на языке, проходит по зубам, режет десна. Еще немного – и она вырвет и, понимая это, Белль подхватывается с кровати и бежит в ванную.

       Она успела в этот раз, потому что несколько дней кошмара научили ее точно чувствовать время приближения рвоты. Последнее время ее день измеряется вовсе не в минутах и секундах, а в рвотных позывах. Тонкая струйка слюны, воды и остатков пищи, отвратительная на вкус, еще более отвратительная на запах, ползет из ее рта по губам и подбородку. Белль включает кран на полную мощность, ныряя в холодные потоки воды и жадно лижа языком струи, как обессиливший путник у водопада, а затем зарывается лицом под поток воды, напрасно пытаясь охладить жар своих щек и привести в порядок хриплое дыхание.

       Желудок скручивает от боли, но спазмы стали слабее. Белль знает – это ненадолго, боль превратила ее в миллиарды осколков, она уже давно потеряла себя, за которую сражалась и с миром и с Румпелевой Тьмой. Она сама – осколок. Она с трудом выныривает из-под крана, поворачивается, и, шатаясь, снова идет в спальню. Как в нору. Или в клетку.

       Осторожно, как будто боится сломать кровать, садится на самый ее край, цепляясь руками за простынь, поглаживая ее бархат, горящий от жара ее тела. Слегка поворачивает голову к зеркалу, из которого на нее смотрит ее отражение – странная девушка, бледный призрак, жалкое подобие живого человека. Такова плата за любовь к Темному. Расплата за Тьму.

       Белль замечает, что плачет лишь когда на руки капают непрошеные горячие слезы – одна, вторая, третья, а потом их уже попросту невозможно остановить, они льются безудержным потоком, обдавая мучительным жаром лицо, барабанной дробью выплескивая боль в виски.

       Все причины оказались не важны, все аргументы дешевые, все слова – ничего не значащими, когда на ее пути появилась странная женщина в мехах и бриллиантах, таскающая на себе убитых животных, с губами, красными, словно бродящее вино, руки которой по локоть в крови. Румпель и Круэлла – разве можно было себе представить более удивительную парочку? Они наверняка вместе проклянут город, как уже прокляли ее, Белль, обрекая на вечные страдания.


       Тошнота засела комом в горле, больше не терзает, но и не дает забыть о себе, горьким медом разливаясь в слюне. Белль снова встает, опираясь на стул, подходит к подоконнику, задумчиво берет в руки чашку с надтреснутым краем и крутит ее в пальцах. А потом, закрыв лишь на мгновение глаза, и вдохнув в легкие больше воздуха, роняет ее на пол что есть сил, слушая грохот разбитого стекла. Почти подбежав к зеркалу со стремительностью, от которой, кажется, зависит вся жизнь, Белль разбирает саквояж, приготовленный еще с ночи, выбрасывая оттуда все содержимое, вываливая его на пол и разом швыряя в корзину для мусора, порезав медицинские перчатки. А потом, сердито взглянув на свое отражение в зеркале, и снова себя не узнав, яростно цепляется расческой в волосы, пытаясь расчесать непослушные, сбившиеся пряди.

       Она смотрит в зеркало, и не узнает себя. Снова. Она сейчас – лишь миллионы разбитых осколков, такая же, как и эта чашка, что была некогда символом прекрасной истории любви.


       Но у нее теперь есть ради кого жить и она согрешила, когда допустила даже мысль о том, что могла бы от него избавиться. Вся ее жизнь – борьба с чьей-то тьмой, чужой, или своей собственной.

       Ей не привыкать балансировать на волнах глубокого синего моря, иногда спокойных, умиротворенных, иногда – штормовых, и ей сейчас тоже нужно выжить, доплыть до берега.

       Белль красит губы, стараясь не дышать разливающимся по комнате запахом духов, накидывает на себя плащ, забыв завязать пояс, и выходит на улицу. Начинается дождь, пока еще в отдалении слышатся глухие раскаты грома и где-то сверкает молния, превращаясь в мелкие, холодные капли.

       Белль запрокидывает сумку на плечо, открывает зонтик и ровным, быстрым шагом идет вперед, не оглядываясь и не смотря по сторонам.

       Она сегодня расскажет все Голду.
       У них будет ребенок, а значит, нужно собирать осколки.

       Иногда даже разбитую чашку можно склеить. Плевать, что получишь лишь покалеченное стекло, некогда бывшее красивым.


Рецензии