Казнь

                КАЗНЬ   

       Русская женщина – это не только  застенчивость
 и улыбка, но и стихия, с которой считается даже палач.

               
               
Провокатору любо, когда  обманутая толпа назначает казнь  безгрешному   человеку. В такие минуты в нём играет на дудочке чёрт, и он радуется  чужому несчастью, не понимая того, что радость эта не человечья. И что душа его уже омертвела. Сам живой, а чувства пустые, как  у холодного камня, который объяла проворная смерть.

                1

От стука копыт дрожали висевшие  над дорогой ветви, стряхивая с себя накопленный за ночь иней. Солнце вставало поздно. Даже сейчас, в десятом утра, чуть подкрасив бока горизонта, сонно вглядываясь сквозь подмороженные кусты, оно гадало: показаться ему или нет, ну, а если и показаться, то не дольше чем на минуту, отдав себя  нашествию облаков, странствовавших стадами над озимями.
Одетые, кто  в шинель, кто в кожаную тужурку, бойцы продотряда сидели на  тряских телегах, конфискованных вместе с конями в последнюю вылазку по уезду. На груди, как шиповниковые цветы, переливались банты. Самый крупный бант – на кожанке командира.
Кочигин ехал верхом. Рядом с ним  его порученец, лет 35 крупный парень, тот самый Рубацкий, кто был у прежнего командира  правой рукой. Для всех в продотряде он был не только Рубацким, однако и Малышом. Прозвище это  ему подарил Карасеев, называя так, как в насмешку, за то, что его порученец имел округлый, как бочка, корпус, рост двухметровый и пальцы рук, в которых было так много мяса, что они уже не сгибались.
Малыш был из тех, кто всегда находится при начальстве. Громоздкое, как из двух булыжин  скроенное лицо его, было подвижным, с сообразительными глазами, которые видели всё, что положено видеть не только ему, но и его командиру.
Кочигин, зря времени не теряя, расспрашивал Малыша обо всём, что касалось его подчинённых, которых он совершенно не знал, а знать хоть что-то о них, было надо.
- Народ-то откуда у нас?
Малыш улыбался: льстило, когда обращались к нему c  вежливым любопытством. И отвечал с удовольствием, именно так, чтобы ответ его нравился командиру.
- С Урала. Все русские. Есть и хохлы.
- Мужики?
- Заводские. Ещё из приказчиков. Ну, и один тут из царской охраны. А один, большой такой, вроде меня,  гренадёр.
- В тюрьмах никто не сидел?
- Половина оттуда. А двое с каторги. С царской. Правда, нет их теперь. Куда-то пропали.  Ну-у, ловкачи!
- В каком это смысле?
- Добытчики те ещё! Где, что плохо лежит, то и наше. Ещё и девах привозили.
- Откуда?
- Да хоть откуда. Дорога-то наша на тысячу вёрст. Через уезды и города. Ежель, где город, то брали их из господских квартир. Ежель, село – то с поля или покоса. Ловили – и хап. В матрасный мешок. А мешок – на телегу. Греши, командир! А после него – все остальные.
- Ты тоже грешил?
- А что? Чем хужее  других?
- Ну, а потом-то куда вы их?
- Не с собой же. Ночку побаловались – и хватит.
- Домой отпускали?
- Домой – никого. Кидали.



- Как это так?
- Какую девицу – в реку. Какую  - в лес под корягу. Аб никто не нашел.
- Командира-то вашего кто застрелил? Поймали того?
- Пока не поймали.
- Так, может, его кто в отместку за этих девах?
- Может, и так, - Рубацкий смутился, сообразив, что  рассказывать всё не надо. Итак, поди, лишка сказал. Кто его знает, что на уме  у нового командира. А смутился же он потому, что вспомнил этот  дурной, похожий на выдумку, вечер. И прошло-то всего ничего – два только дня. Но явилась картинка  такая живая, как будто случилось  всё это минуту назад. За ними, едва они въехали в городок, прибежала какая-то баба с ребенком. Сказала о том, что в их доме  бандитничает  купец, который сбежал из тюрьмы и теперь убивает ее супруга. Карасеев уздечку снял уже, было с коня. Снова надел и, запрыгнув в седло:
- Разберёмся! За мной!
Очень хотелось бы взять ему этого лиходея. Потому, разделив отряд на три группы, устроил за городом три засады, приказав брать налётчика только  живым. И ведь взяли его. Только бы руки связать. Да темень тому  помешала. Карасеев пулю и заработал. Вторую пулю должен был заработать Рубацкий. Да стрелок торопился и не попал. Зато тут же бросил в него гранату. Полёт гранаты Рубацкий учуял фуражкой, которую та сколыхнула с его головы. Он даже сам не заметил, как, спасая себя от смерти, свалился с коня. И спас, пробежав  шагов 20, а может, и 30, то есть то самое  расстояние, за которым граната не убивает. Однако граната не взорвалась. Значит, было тут что-то другое. Может быть, портсигар, а то и яблоко, сорванное из сада.
Рубацкий сидел в седле, ощущая лицом и шеей горячий румянец. Вспоминать об этом было неловко. А говорить – и тем паче. Слава Богу, от всех переулиц и огородов лезла в тот вечер густейшая темнота, и никто не заметил, как он спасался  от невзрывавшегося предмета… 
Было облачно. Сонно скрипели несмазанные колеса. Бойцы на телегах дремали. Обогнали  одетого в драповое пальто, груженного кузовом  пешехода. Ещё один пешеход – в таком же чёрном пальто и тоже  с таким же кузовом -  им навстречу. С поля дунуло ветерком, донесшем запахи  мёрзлой соломы.
Кочигин скучал. Сквозь скуку думал о деле, на какое послал его Бусаков.   Предстояло купить зерно. Не за деньги купить, за расписки, где стояло факсимиле председателя исполкома. Интересно было Кочигину: что из этого выйдет? Неужели найдутся такие, кто мешок зерна  отдаст за пустую бумажку? Не отдаст, а отдать придётся.
Да, дела на деревне обещали быть не из лёгких. Предстояло воздействовать на людей. Чем воздействовать? Силой идеи? Нет, пожалуй. Идея теперь не в цене. Значит, брать их всех на растерянность. А быть может, и на испуг. В этом Кочигин имел уже опыт. Плавая капитаном на пароходе, встречался с теми, кто вынырнул из деревни, перевозя мешками и хлеб, и картошку, порой даже куриц, овец и коз. Кто он был на своем пароходе? Хозяином положения. Мешочник же  - робкой  жертвой. Всё зависело от него. Легче всего было сдать человека  в НКВД. Но кому и какая была от этого польза? Одна ненужная канитель. Кочигин не торопился. Ждал. И если жертва имела упорство стоять на своём и зачем-то сопротивляться, то он на ближайшей же пристани  отправлял ее, как ненадобную, на берег. Но были и те, которые знали, как можно понравиться капитану, и посылали руку свою в жилетку за кошельком. После чего оставались на пароходе.
Теперь у Кочигина был не плывущий по Сухоне пароход. Теперь у него продотряд, который должен работать на государство. На государство – значит, и на него. Совмещать интересы  казённые с личными – это Кочигин уже проходил. Оставалось додумать, как задействовать совмещение, чтобы оно  стало выгодным для  обеих сторон.
Впереди по дороге  то в одиночку, то парами, а то и артелью плыл поток колыхающихся котомок. Кочигин  не обращал  на них никакого внимания, но, когда его порученец, перекосив иронически рот, кивнул в их сторону и сказал: «Туда же, куда и мы», мгновенно сообразил, что это его конкуренты, и что все они рыщут по деревням, абы назад возвратиться  с тем самым хлебом, с каким обязан вернуться он.
Развернув коня, Кочигин вскинул рукой, приказывая отряду:
- Станови телеги! – и, проплыв головой  в сторону пешеходов, дал понять, что сейчас будет схватка  за  то, кому быть хозяином на дороге. – Всех сюда!
Рубацкий был самым сообразительным.
- Кого поймаю – верну! – И, стегнув воронка, поскакал вдогонку за  теми, кто маячил с котомками впереди.
Вскинутые приклады, пугливые возгласы, матерщина, красный выблеск испо;да, с каким сорвалась с чьего-то ботинка  резиновая галоша  - всё  смешалось и закрутилось.  Но вскоре  и  стихло, насторожась. Всем хотелось понять: что же это такое? Почему всех  сгоняют к телегам, где  стояли в шинелях, как замурованные, возницы?
Кочигин спрыгнул с коня.
- Документы? - начал он, вглядываясь в каждого, кого солдаты подталкивали в котомки.
Застёгнутые пуговицы пальто.  Сжатые в кулаках наплечные лямки. Брови углом.
- Нет документов? – продолжил Кочигин. – Понятно. А что несём? Куда? Кто позволил?
Опять тишина.
- В деревню направились?  Обменять шунцы-мунцы на хлеб? А как же нам быть с советским законом? В стране чрезвычайное положение. Антанта. Колчак. Города на голодной диете. А вы? – Поворот головы, с каким Кочигин рассматривал приведённых, красный бант на груди, пальцы правой руки, достававшие из кармана кожанки  тоненькую тетрадку, выражающее досаду нахмуренное лицо – всё это шло, казалось, не от него, а от какой-то назначенной сверху  службы, которая интересы страны никогда не поставит ниже собственных интересов.
- Кладите ваши котомки сюда! Все, все кладите! – Кочигин махнул тетрадочкой вдоль телег.
В ответ – сорвавшийся с губ смирный ропот, чьё-то кряхтенье, чей-то пугливый вопрос:
- Для чего?
- Для проверки!
Любил Кочигин людей  растерянных, не умевших сопротивляться, с тормозами и слабостью в голове. Такие сдаются обычно быстро и делают то, что их заставляют, а когда им что-нибудь угрожает, то, спасая себя, могут сдать и других. На это  как раз и рассчитывал командир.
Котомки, одна за другой  переправлялись с плеч на телеги. Тут же по знаку Кочигина  над котомками, как стервятники над добычей, нависли провончливые бойцы.
Командир подторапливал:
- Ну, чего там у них?
Солдаты перечисляли:
- Сапоги…
- Гимнастёрка…
- Юбочка…
- Дамская шляпка…
Сколько котомок – столько и голосов, перечислявших скользившее через пальцы непроданное богатство.
Растеряны горожане. Не знают, как им и быть. Набралось их не   менее трёх десятков. Кто-то с отчаянным выдохом:
- Так куда нам теперь?
- Домой! – ответил Кочигин.
Домой, так домой. Кое-кто наклонился над холмиком из вещей. Нашёл в общей куче своё и начал укладывать в котомицу. Чтоб поскорее собрать и  отсюда уйти. Да вдруг шелестяще и грозно,  будто с сука берёзового на землю:
- Чего захотели? Не трожь!
И вещи опять оказались не в котомице, а в общей груде. И снова ропот. А в ропоте - чей-то взывающий к жалости  баритон:
- Так это же наше! Себе и берём!
Кочигин застыло и твёрдо, как извещающий рупор:
- Всё, что лежит здесь, уже не ваше!
- А чьё?
- Государственное! Мы это всё у вас конфискуем!
- Отбираете, что ли? А как же нам быть?
- Не устраивайте бузу!
- Отдайте нам наши вещи!
Кочигин внимательно посмотрел на самого голосистого, маленького, в плаще  с линялым  воротником  остроносого мужика в малиновой кепке. Запомнив его, разогнул тетрадку, достал из кармана кожанки карандаш и шелестящим голосом, как обещая недоброе:
- Фамилия, имя?
- Это зачем?
- Затем, что так полагается. Всех, кто мешает при конфискации,  мы  записываем сюда. Для списка.
- Какого   списка?
- Такого, который будут сверять в уездной тюрьме. Так что прошу. Подходи… Называем фамилию, адрес…
Карандаш то ли, кстати, то ли некстати вдруг надломился. Кочигин, когда доставал перочинный ножик, когда заострял им надломленный карандаш, когда расправлял тетрадный листок, ни на кого не смотрел. Посмотрел погодя. Посмотрел и увидел медленно уходивших людей, на которых дул резкий ветер, загибая у них полы пальто и плащей, отчего обутые в сапоги и ботинки ноги, казалось, ступали не по дороге, а по взвихрившемуся пространству, не хотевшему, чтобы они уходили домой.
Тут и топот коня, на котором тяжёлым татарином восседал подоспевший   Малыш. Был он гневен, багров и задышлив. Видимо, очень  старался, пока настигал уходивших менял, пока их заставил остановиться, а потом и направил сюда, заодно прихватив  вместе с ними и тех, кто уже возвращался с  успешной покупкой домой.
И ещё один жёсткий допрос. И ещё  один взмах  тетрадочкой из-под мышки, показавший,  куда надо складывать снятые с плеч котомицы.
Забунтовали пришедшие. Ненавистью сверкнули прищуренные глаза. А самый могучий  из них, с плечищами, как две двери, и с бородой, в которой застряла рыбная чешуя, едва не схватил Кочигина за тужурку. Да помешал тому  конский кнут, которым, ссекая полбороды,  полоснул приспешивший Малыш, заставивший всех, кто тут был посмотреть на него, как на идола, расправляющегося с каждым, кто поднимает руку на командира.
Кочигин был хмур. Собрав волевые морщинки около глаз, посмотрел на стоявшего перед ним громилу, чья борода от кнута так и повисла в воздухе, как  куделя. Посмотрел на него, хоть и сочувствующе, но жёстко.
- Право, не знаю: чего мне с тобой? Взять с собой? Так ведь сам понимаешь, дадут тебе годиков десять.  А как же тогда быть супруге твоей? Сколько лет-то  тебе?
Детина   голову опустил.
- Сорок два.
- И дети, наверное, есть?
- Целых четыре. С женой, значит, шестеро нас. А жизнь…
 Кочигин остановил:
- О жизни потом. Не со мной.
- Ладно, - понурился бородач, - о жизни. Ну, её. Я уж лучше домой. С мучкой только. Верните её. Ну, пожалуйста. Нам нельзя без неё. Пропадём. Посочувствуйте нашему положению.
Отвернулся Кочигин от мужика. Тетрадочку в трубку свернул. А трубку, как ствол, направил на котомицы,  холмами лежавшие на  телегах.
- Мучку? Нет! Не положено! Конфискуем!
Пожилые, старые, молодые, все, кто  топтался в пяти шагах от   котомок, изумленно и скорбно, как около гроба:
- Надо. Надо бы по-людски. Объясни, командир?
Что ж. Кочигин готов. Объяснил, как уклал в могилу:
- Незаконный обмен любого товара на хлеб преследуется законом. Восемь лет вы должны получить. В лучшем случае – семь…
Появились снежинки. Они не падали, а висели, не зная, как долететь до земли. Кочигин смотрел на снежинки и, не видя их, слушал, как за спиной у него удалялись шаги. Всё дальше и дальше, словно преследуемые несчастьем, которое шло  на обобранных от него.
У Кочигина нет сочувствия ни к кому. Такой уж в  мире расклад. Кому-то жить  предстоит отвратительно. Кому-то получше. Ну, а кому-то за счёт кого-то, пожалуй, даже и хорошо.
Возчики около лошадей. Выводят их из оглобель.  Кто-то разводит костёр. Кочигин устроился на пеньке. Взмахивает рукой, приглашая к себе.
- Отдыхаем! – весело объявил. – Давай, Рубацкий,  распорядись, чем мы с вами сегодня располагаем!
Они сидели возле костра, рядом с телегами. Около них, в побитой утренником траве бродили, лениво помахивая хвостами, довольные кони.
Рубацкий  нашёл в одном из мешков склянку водки, в другом -  четвертушку, в третьем -  бутыль самогона. Был хлеб. Было копчёное сало.  Были  яйца. Знай, себе, пей. Знай, себе, ешь. И веди разговор. 
- Может, кого и совесть мучает, - начал Кочигин, - так это ладно. Так и должно, наверное, быть. Мы взяли то, что другие  забрать не могут. Потому и сидим сейчас, как цыгане. Хорошо, когда есть возможность после грешной работы отпустить избыточные пары. Как у наших сухонских пароходов, нужен выход на стрежень, к высокой и вольной воде. Хорошо, что мы все сегодня здоровые и живые. Что будет завтра – никто не знает. Ну, а сейчас, пусть нам будет намного лучше, нежели тем, кому нечего есть. Настоящая жизнь – вся в  моменте. – Кочигин любил философствовать, благо считал себя начитанным человеком, кто  в долгую зимнюю пору, когда пароходы стоят в затоне, и плавать на них не надо, с утра до вечера пропадал в уездной избе-читальне, где  время от времени выступал, как опытный просветитель.  И сейчас, ловя на себе удивлённые взгляды, ощущал  себя кем-то вроде  пропагандиста,  кому есть, что сказать о сегодняшнем дне. -  Именно здесь, в самом  центре великого  мироздания, где сейчас благоденствуем мы, и схлестнулись миры,  - говорил он, сам толком не понимая, откуда в его голове берутся слова, - одни уходят. Вторые приходят. А вместе с ними являемся  мы – продовольственные ребята.  И конечно, мы в самом центре. В центре, я говорю, потому, что об этом мне шепчет на ухо, кто бы вы думали: бог или чёрт? Не знаете? И это прекрасно! 1918-й! Год безжалостный и победный. И в этот победный лучше не знать, чем чего-то там знать. За это и выпьем. За нашу дорогу сквозь чисть и нечисть!
Удивлялись бойцы новому командиру. Слушали, как просто, легко и свободно оперирует он мирами, и думали про себя, что их командир –  птица  большого полёта, что ему по плечу что-то делать и покрупнее, и если кем-то ему по военному чину и быть, то не ниже, чем генералом, который будет стоять за таких, как они.
Голос Кочигина будоражил. Так и летает ястребом над дорогой, и всем  от этого голоса чуть жутковато. Словно владеет им  не одетый в обычную кожанку  полноватый, с брюшком  и подбитым лицом командир, а сидящий где-то внутри него спрятанный чёрт, готовый в любую минуту выпустить острые когти, из которых не выберется никто.
Были они   и   пьяны, и шумны. И тот, кто шёл по дороге, даже и без котомки, спешно сворачивал в чернолесье где, таясь, обходил говорливое общество  среди ёлок.
- Рубацкий! – палец Кочигина, как указка, протягивался к телегам. – Рекомендую выдать всем, кто тут есть, сапоги! И вообще! – Доброта распирала Кочигина. – Вообще разрешаю брать всё, что может когда-нибудь пригодится. Я тоже возьму. Но возьму после всех. А всё остальное  отправим в уезд. Отдадим товарищу Бусакову. И ничего ему лишнего не расскажем. Иначе он нас расстреляет. И будет, наверное, прав…
Отправились в город, когда посвежело, подул сиверок, и тени из леса, сгустившись, выползли на дорогу. Все шесть телег повизгивали  осями. Котомки на них, хотя и стали хилее, имели нетронутый вид. Здесь постарался уже    Рубацкий.
В городе их не ждали. Те же, кого здесь ждали, были безмолвны, сидели в своих домах и думали  безысходно о том, что, наверное, в  эту осень привычная жизнь, какой они жили, от них оттолкнётся и поплывет, как и раньше плыла, но, пожалуй, уже без них.  Вместо них будут те, кто сегодня разбойничал на дороге.
Город был погружён в надвигавшиеся потёмки. Редкие пешеходы. Редкие огоньки. Луна, поднимаясь над крышами города, равнодушно скользила по гривам коней. Скользила и по глазам, оставляя в них бледный  рожок, от которого веяло свежей могилой, какую луна  разглядела, рассматривая окрестность с заоблачной высоты. В могилу эту был похоронен сегодня застреленный Карасеев.


                2

Исполкомовская контора была ещё не закрыта. Задержавшийся Бусаков, окутав себя перевалами  дыма, сидел в своём кабинете перед графином с водой, курил и думал о том, кто первый из двух продотрядов, отправленных в разные стороны по уезду, вернётся в Поречье с зерном.
Хлеб, хлеб. Кто только его не ждал! И Питер, и Вологда, и Москва. Телеграфные ленты пестрели приказами, взывали к решительным действиям, угрожали.
Поступали сигналы о несунах. Сколько в уезде посёлков, сёл, деревенек и хуторков, столько и направлений, по каким промышляли  проворные спекулянты. Им тоже дай хлеб. Они-то, пожалуй, его и получат. Им есть, что отдать в обмен на него. В котомках у них  одежда, обувь,  мануфактура, всё то, в чём крестьянин нуждается постоянно. У продотрядов же  не было ничего. Даже денег. Вместо них исполкомовские расписки, обещавшие эти деньги, но не сегодня, не завтра, ни даже через  неделю, одним словом, в  ту благодатную пору, о которой не знает пока никто. На что же надеяться красным бойцам? Видимо, только на командиров, самых рьяных и беспощадных, которые, встретив  непослушание, тут же и примут правильное решение, исходя из  того, что время теперь лихое, и в нём побеждает не тот, кто имеет, а тот, кто обязан иметь.
Услышав  шипенье чугунных петель, с каким отворились ворота, шорох колёс и ржанье коней, Бусаков повернулся к окну. Кочигин с  отрядом! Сегодня уехали. Сегодня же и назад. Почему преждевременно? Что случилось?
Кочигин, едва вошёл в кабинет, внеся в него запах коня, дороги и алкоголя, как тут же и объяснил:
- Мешочников  встретили на просёлке. Из-за них это мы.  Правильно, или неправильно, но мы их конфисковали. Всё то, что было при них, теперь стало наше. Сюда привезли. Прямо к вам!
Лобастое с провалившимися глазами лицо Бусакова только что было нервным и напряжённым, и вот покрылось накатом живительного румянца. Лучшей вести, чем эта, какую Кочигин привёз на шести  телегах с котомками и мешками, в которых было добро несунов, ставшее собственностью Советов, и быть для него не могло. Рука Кочигина оказалась в руке Бусакова.
- Молодец! Правильно поступил! По-нашему! Так и действуй! Куда конфискованное, не знаешь? – Бусаков  подошёл к окну, наблюдая за тем, как бойцы, забирая коней под рыло, подводили их вместе с телегами к исполкомовскому крыльцу. – А давай-ко сюда! В зало! В зало!
Кочигин метнулся из кабинета – дать команду своим подчинённым. Распорядился – и снова он  около  Бусакова – брови, как пики, плечи приподняты, уши стригут.
- Мы – чего? – сказал он под поощряющую поглядку хозяина кабинета. – Разгрузимся – и назад?
Бусаков снисходителен.
- Ладно. Завтра уедете. Чего ещё там у тебя?
- С  мешочниками  не знаю? Я их всех по домам отпустил. Может, зря я? Поторопился? Может, лучше было в тюрьму?
Был командир продотряда, пожалуй, излишне усерден. Но Бусаков посчитал это качество не во грех. Потому и сказал  снисходительно:
- В тюрьму – это мысль. Заслужили. Только знаешь, тюрьма-то у нас тесновата. А этих, мешочников…у-у, если всех их собрать – пол-города наберётся. Не поместятся в нашу тюрьму. Пусть уж сидят по домам.
- Ещё хочу уяснить, - добавил Кочигин. -  Если застанем кого из хозяев, кто зерно несунам продаёт, то чего с ними мне?
Бусаков потянулся рукой к тарелке. Потушил в ней окурок. И вновь закурил, обваливая Кочигина голубыми ступенями дыма.
- Не худо бы тоже в тюрьму. Не всех, разумеется.  А то некому будет и поле пахать. А наказывать надо. Тут ты прав, как и товарищ Цурюпа, продовольственный наш нарком. Он тоже за то, чтобы всех продавцов этих – к сроку, а тех, кто с вызовом к нам, с ненавистью и местью – под пулю. Однако ты очень-то не усердствуй. Лишь, в крайнем случае. Наказывай тех, кто будет мешать тебе в нашем деле….
Покуривая, ходил Бусаков по широкому кабинету. Параллельно с ним ходила и тень по стене, вырисовывая фигуру горбатого карлика с папироской.
Бусаков уселся за стол. Налил воды из графина. Выпил. Лицо его чуть посвежело. Он улыбался Кочигину доверительно, мягко, как своему, посвящённому в замысел человеку, зная, что в замысле этом значились жизни других, которых лучше пока не трогать, а если уж трогать, то незаметно, так, чтоб об этом не знал никто.
Кочигин тоже присел, и ноги поджал куда-то под стул, чтоб они занимали поменьше места.
- В общем, сам там  определяйся, - продолжал Бусаков. – Если двоих, троих арестуешь, то это ещё ничего. Будет, кому и без них выращивать хлеб. И в тюрьме для двоих квадратные метры найдутся. – Бусаков поднавис над столом, где стояли  тарелка с окурками, два гранёных стакана, графин и начищенный колокольчик. Нависая, подался к Кочигину аккуратно причёсанной головой. – Сюда их вези. Ну, а если не довезёшь, что ж. Никто за это с тебя не спросит… И ещё тебе мой совет. Там комбеды у нас. Опирайся на них. Ну, а если где нет. К сожалению, нет  и в Козловке. И сельсовета там нет. Это наше серьёзное упущение. Так ты там давай, поищи человечка, а то и двоих. Тех, кто знал бы про всё и про всех. И чтоб были они верного  направления. Без пособников   нам нельзя. Можешь даже  принять заочно их на работу. Повторяю: таких, кто б работал на нас.  Можно и в должность ввести. С жалованьем, понятно. Бесплатно, сам, небось, знаешь, работают лишь идиоты. Ну, кажется, всё. Уяснил?
- Уяснил…
Провожая Кочигина, Бусаков взял со стола начищенный колокольчик. Старательно позвонил.
Из-за стены, где была дежурная комната, вынырнул одноглазый, в военном френче сурового вида высокий парень. Бусаков  показал за окно:
- Организуй товарищам ужин! И спать где – тоже организуй!..

                3    

Домой отправлялся Кочигин в сопровождении ординарца. Верхом.
Улицы города, выбираясь из темноты, прижимались к дороге, на которую из окошек, нет-нет да и брызгали лучики комнатных керосинок.
Уже за воротами дома, въехав во двор, Рубацкий  скинул с  плеча котомку. Принимая её, Кочигин как бы слегка рассердился:
- За-а-чем?
- Подарок жене. От нас. Это… Это за сапоги.
Запирая ворота, Кочигин глядел в провал чёрной улицы, откуда шёл утихающий стук подков вороного коня.
«Подарок – это неплохо, - думал он, раскладывая в уме малоизученную дорогу, которой он, как взыскующий чин, и поедет по  деревням, выполняя задание Бусакова. – Неплохо и то, что я у отрядников в уважении. Нащупал к ним нужный  подход. Я к ним – с добром. И они ко мне – с тем же. С добром, -  он иронически улыбнулся, - отобранным от народа. – Смял улыбку и тут же уверенно заключил: - Что делать? Кому-то положено быть и силой. Сегодня она за нами. Пусть будет всё так и дальше. Мы не с теми, кто отдаёт. Мы с теми, кто  принуждает.  И это, кажется, навсегда…»

                4

Утро в деревне. После ночного морозца крыши - мохнатые и седые. И вот уже тает. И даже тепло. Расплескавшись, как бронзовый лещ над ямой, солнце влезает в окно и будит.
Фаина первой зашевелилась. До свиданья, кровать! Епифан, как гора. Перелезает через него. И сразу к печи, возле которой – приступки. Поднялась и глядит, проверяя: на месте ли девки? На месте. Белеют, как пышные сдобы. Выросли. Обозначились, что налившейся грудью, что бёдрами, что задами.  Можно б и в замуж. Да за кого? У старшей жених – где-то на пароходе, воюет с Антантой. У младшей нет жениха. Ищет, то ли сама, то ли её уже отыскали. Фаине не по; любу дочкин выбор. Какой-то Валерик. Парень высокий, однако, щегол. Приехал из Вологды. Неделю, как угол в деревне снимает. От государственной рыбконторы. Пруды какие-то будет копать. Глаз у Валерика зоркий. Ночью, в самый разгар  веселья, высмотрел девушку в многолюдье. Подмигнул и увёл. Вдоль деревни. По берегу. Под ракиты.
Уходит Фаина во двор. Корову доить. Лошадь поить. Было бы утро другое, дочки бы помогали. С ними всё у неё – бегом. Но сегодня особенный день. Сон у девушек крепок. Никто их не будит. Лишь трехнедельный котёнок забрался к ним на полати и, знай себе, прыгает то на одну из них, то на другую. И надо же так! Разбудил! Однако сёстры лежат и  не думают подниматься. Повернулись друг к дружке лицом. Жаркий шёпот
- Ну и как он тебе?
- Хитрован!
- Целовал?
- И не только.
- Щупал?
- Всё-то тебе и скажи.
- А чего говорить. Я знаю! Мой Игнаша тоже такой же. И в губки бывало.  А то и под лифчик.  И даже  под  платье.
- Вот! Вот! Под платье-то так их и манит.
- Сладкое дело!
- Молодые-ти наши Серёжа с Мастряшей, поди-ко, тешатся и теперь? Ой, как завидую им!
-Ты-сс. Тятя, кажися, поднялся…
Епифан со вздыбленной бородищей, с резким пробором на голове, отвалившем волосы на виски, со спиной, на которой трещит рубаха, тяжело протащился к го;лбцу. Спустился туда. Обратно вернулся с кадочкой огурцов. Встал, прислонившись к печному углу, поднял кадку к губам, наклонил ее и, зажмурившись, пьёт.
- Хорошо, да не пробирает, - сказал, подсаживаясь к столу.
И надо же, именно в эту минуту, со двора, по перильчатой лестнице, бойким шажком, быстро-быстро, будто осенний заяц, чуть не прыжками  поднялся и всунулся в дверь Васенька Удалёнок.
Маленький, с тусклыми глазками, морщинистыми висками, выглядел он неважно, как сбежавший от доктора пациент. Усевшись за стол, насупротив Епифана, боднул в его сторону головой:
- Спасай!
Епифан и сам нуждался в спасении. Выудив из-под лавки нетронутую бутылку, подставил под горлышко пару чашек.
Выпили. Посидели в молчании, прислушиваясь к себе. И опять оказались при полных чашках. Осушив их, моргнули, почувствовав облегчение. Удалёнок сказал:
- Возвращается, слава Богу.
- Кто?
- Разговорная речь.
Епифан улыбнулся:
- Жить можно.
- Это уж точно. Будет так, как когда-то бывало.
- Бывало, когда и Христос по головке гладил…
Заговорили. Один баритоном, второй – тенорком. Голоса прочищенные,  парные, как после бани.
Вошла с бадьёй молока Фаина.  Пальчиком пригрозила:
- Тихо вы! Два парохода! Не на реке, эдак трубите. Забыли, что там у нас молодые, - кивнула на  дверь с висевшим на ней портретом  Кутузова на коне. – Дайте поспать. Да и девок не разбудите…
Хозяин и гость поднялись. К коридору.
- В другом месте договорим.
Епифан положил ручищу на Удалёнка. Так и пошли они, маленький и большой, обнимая друг друга,  двором к калитке.  Фаина, выбежав вслед за ними, бросила им вдогон:
- Козелки; поломались. Вечером кто-то на них посидел, ноги и хрустнули.
- Починю, - отозвался хозяин.
Хозяйка нашла и второе заде;лье:
- И  конь вон, на крыше без головы.
- Поставлю другую…

                5

Вышел Серёжа из дома. Солнечно и светло. Дышится в полную грудь. Вся деревня в дымах.
Дым над трубами – мирный, всегдашний, как и сама деревенская жизнь. И жизнь эту можно измерить действительно только  щемящей  сладостью дыма, которую чуяли те, кто здесь жил и сто лет назад, а может, и двести, как чуют её и те, кто живёт тут сейчас. Воистину время  перемешалось, перекрутив в жерновах своих,    живые и умершие века.
Возле качелей, в тени двух берёз резвятся и бегают ребятёнки. Кто в кафтанчике с воротом из овчинки. Кто в аккуратненькой телогрейке. Кто в офицерской, с гербом фуражке. Кто  в шали, завязанной на груди. Все румяные, быстрые, боевые. И голоса, как у птичек, так и щебечут. Играют, кажется, в выгоня;лки. Серёжа тоже когда-то играл в  выгонялки, где было много и смеха, и озорства, и дурашливых песенок, и азарта. Он  незаметно остановился. Встал, упрятавшись, за берёзу. Слушает, улыбаясь.

Ехал Ваня из Казани,
Девяносто рублей сани,
Двадцать пять рублей дуга,
Мальчик девочке слуга.
Ты, слуга, подай карету,
Я тут сяду и поеду,
Я поеду в маскарад
Посмотреть на свой наряд,
Чёрны брюки, белый фрак.
Вышел Ваня, сам дурак.

Вышел Серёжа из-за берёзы. Увидев его, ребятёнки  так к нему и слетелись. Щёчки багровые. Глазки горят. Кто-то хватает его за рукав, кто-то за полу полукафтана.
- Дластуй, дядя!
- Куда пошёл? На реку? Можно и мы с тобой?!
Серёжа в  два раза  выше  резвящихся ребятишек. Наклоняется к ним. Гладит кепочки и платочки.
- Играйте! Играйте!
- Теперь ты наш? У нас будешь жить?
- Именно так. Рядышком с вами.
Ступает Серёжа по бусой от инея, будто усыпанной белой мукой подзаборной дорогой, возле кипящих мокрыми ветками  можжевельников и черёмух.
И вдруг он замер. Смотрит, как ястреб-тетеревятник, вспоров крылом половину неба, бросился камнем в чей-то прикрытый кустами, распахнутый двор. И сразу -  свечой обратно, с паническим криком дворовой курицы, затрещавшей веером крыльев в его беспощадных когтях.
Рядом взыграла гармошка. Это Васенька Удалёнок – в косоворотке без пуговиц, с красным  поясом, кисти которого волочатся по траве. Увидел Круглова. И вот привечает его  музыкальным выходом на дорогу.
Под крыльцом, на дворовой лужайке – статная женщина в белой шали. Удалёнок знакомит:
- Это моя Глафира!
На руках у Глафиры – что-то маленькое, в оку;тке, похожее на ребёнка. А сзади, вцепившись с обоих боков в подол полосатого сарафана -  мальчик и девочка ростиком где-то до маминого колена.
- А это мои наследники! Ваня, Таня и Алексан!
- Алексан – это кто? – спрашивает Круглов.
Удалёнок с гордостью:
- У матери на груди! Не ревун! Превесёленький! Весь в меня!
К реке Серёжа вышел через проулок. Широко и вольно синеют над берегами ельники  и боры. Солнце нет-нет и выхватит  ослепительно-белую, с корявинами берёзу, гибкие ветви которой  пружинисто стелются над рекой, словно кому-то машут, упрашивая дождаться, чтоб вместе гулять на солнечном берегу.
Ширь бескрайняя охватывала  припудренные  ночным морозцем  сиреневые просторы, где много было прохладного воздуха, взмахов хвойных макушек и беспрерывного лепетанья, с каким беседовали с рекой лесистые берега.
Из-за реки пробирался тонкий дух можжевельника. Даже ветер не мог этот запах остановить. Серёжа вдыхал его  жадно и ненасытно. Несомненно, самый здоровый воздух могла подарить природе лишь поздняя осень.  Была она, хоть и ущербной, но заманительной и отрадной. Вон ручеёк. А над ним? Да опять же она, как вечерняя женщина, тихая осень. Подобрав подол платья, переходит через ручей, над которым дремуче, ни дать, ни взять из глубоких веков  вскинулись к небу  иглистые ели, на лапах которых греются дремлющие вороны.
Серёжа в волнении.  Заплесканные простором  боры,  дымы над крышами, могучие ели принадлежали людям Козловки. Принадлежали теперь уже и ему, как человеку, избравшему эту местность. 
Хорошо! Радости было так много, что хотелось взять на руки всю эту блещущую лучами елово-березовую окрестность, пронести её, как подарок, по всей деревне и, опустив к ногам смеющейся женщины, сказать ей два слова:
- Это тебе!
                6

Много работы наоставляли на утро разорённые свадебные столы. И вот уже топится печь. Поставлены чугуны, в которых клокочет, выбулькивая, вода. Два  стола поставлены  перед печью. И оба с посудой. На левом столе, где она грязная, убывает. На правом, где чистая, прибывает. Вчетвером взялись за уборку. Фаина с дочками моют посуду. Мастряша с вёдрами – на колодец.
Во дворе на чурку поставлена чурка. Возле неё Епифан. С топором. Сбривает с кряжика стружку за стружкой. Норовит изладить голову тёсаного коня. Чтоб поставить её на о;хлупень вместо упавшей.
Мастряше занятно. Топор, как блин, поблескивает на солнце. Блестит прилипшими стружками и борода Епифана. Красное, в капельках пота  лицо его в раздражительном напряжении. Не получается что-то сегодня  у Епифана.  Топор, хоть и острый, но тюкает грубо,  и вместо коня вытесывает  корову.
Мастряша  вёдра с колодезной студеницей в дом занесла – и   назад, к Епифану
- Епифан Петрович, поотдохни.
Взяла у него топор и пошла  гулять  по  изуродованной скульптуре, сгоняя  с неё  то стружку, то щепку, да так привычно и опытно, как если бы плотничала всю жизнь.
Епифан удивлён:
- Умеешь, что ли?
Мастряша кивает. На алом лице её, как на отдыхе, снисходительная улыбка.
- Мало маля;. Тятя поднаучил. Он у нас в Подоле  на каждом дому  вырубил по коню, а где и по селезню с уткой.
Епифан глядит на Мастряшины руки – широкие, белые, с сильными пальцами. Если бы не изящная форма да чистая кожа, сошли бы за руки плотника-избостроя, кто с малолетства знается с топором.
- Ну, девка, я-то кто получается против тебя? Подмастерье! А ты, гляжу, экая мастерица! Передохни, голубушка, не всё в один мах. Дай себе и рассла;бу.
Мастряша с нежностью в голосе:
- Нет, Епифан Петрович! Я ниско;лека не устала. Да и соскучилась я по хорошей работе.
- Ну и ну! Родители у тебя, видно, клад, коли такую трудящую воспитали.
Лицо у Мастряши  в заре. 
- Да! Они  у меня такие! Родились, видать, прежде работы. Всё-то им надо, чтоб было, как следует и красиво! Мне-то до них – куда… Они и теперь, поди, в силе. Работают, как заведённые – и усталости  никакой. Так и я. Не берёт меня эта усталость. Не знала её, и не знаю. Парнем, поди, родиться-то я должна. А вот… Девушкой оказалась.
Епифан подхохатывает:
- Теперь уж не девушка – женщина. Али не так?
Мастряша краснеет. Ей и стыдно, и озорно. В ямках лица над губами крутятся две забиячливые воронки.
-  Всё-то ты, Епифан  Петрович, и знаешь!
- Как не знать, коль и я когда-то был отмени;тым.  Да и Фаина моя – первой славницей на селе! Мне и досталась! Погляди: у неё и теперь глаза-то сквозные, дна не найдёшь, настоль глубоки. Утонул я в них в молодые годы. С той поры  выбираюсь из них. И не выберусь. Во, как с нами.
На крышу они забираются попеременно. По лестнице в три сажени. Впереди – Епифан с деревянным конем. Вслед за ним с топором и гвоздями – Мастряша.
Дивно было увидеть на высоте, в десяти шагах от трубы установщиков свежевытесанной скульптуры. Гвозди вбивала Мастряша. Епифан стоял на коленях, придерживая голову замершего коня, на которой, будто живые, пересыпались белая чёлка и белая грива, а  там, где речные  ракушки, переливались, играя мрамором,    перламутровые глаза.

                7

Возвращаясь в деревню, Круглов решил проведать Булана, которого он вчера  передал для леченья ветеринару. Где живёт он и как его звать, Серёжа не знал. Поэтому, выйдя на главную улицу, огляделся. Увидев дом с открытыми ставнями, улыбнулся, вспомнив кудрявую бабушку, ту, что  его румяным яблоком угостила.  К ней Круглов и пошёл. За калиткой её и увидел. Она подметала крыльцо
- Сергей Валентинович! – обрадовалась старушка. – Слышала, свадьба у вас состоялась! Поздравляю от чистого сердца!
- Спасибо, - ответил Круглов. – Звать вас, кажется Анна Ивановна…
Старушка поправила:
- Однако Степановна. Ну, да не всё ли равно.
- Анна Степановна, ищу я ветеринара. Звать его…
- Антон Антонович Спиридонов, - договорила старушка. – Не паук, а ничуть не лучше. Ну,  да вам-то, поди, по делу. Дом его, коль идти по нашему краю, то самый последний. Справа. Задницей на реку.
На этом они и расстались.
Холодком потянуло от берега. Где-то вверху  замелькало снежком. Снежинки, хотя и спешили к земле, но достичь ее не могли. Таяли на излёте. Сквозь рой снежинок Серёжа увидел чернеющий пятистенок с двумя подстре;шными кадками по углам.
Калитка была заперта на крюк и завёртыш. Серёжа еле её открыл. По границе двора, вдоль забора – натянутый провод. Под ним, погромыхивая железом, передвигалась  большая, под серой шерстью оскаленная овчарка.
Спиридонов увидел Серёжу первым. Спустился с крыльца в суровой  рубахе, поверх которой  висел  второпях накинутый на спину балахон. Лицо его было в маленьких ямках, как поклёванное вороной.
- Чего, Сергей Валентинович? Проведать коня?
- Антон Антонович, не проведать – забрать.
Спиридонов насторожился:
- Как – забрать? Вы же отдали мне его на леченье.
- Хватит лечиться. К себе уведу.
Усмехнулся Антон Антонович:
- Правило у меня: коль я взялся лечить, то довожу леченье всегда до конца. Чтоб никаких там ко мне  претензий.
- Да я без претензий.
Спиридонов  повёл недовольно взглядом  куда-то мимо лица Серёжи, выражая неодобрение.
- Лечение стоит денег.
Вздрогнул Серёжа, будто застигнутый.
- Денег? Да я и не думал об этом.
- Антисептики, мази… Всё это я покупаю. Да и время трачу своё…А вы что, решили: бесплатно я вам?  Нет, Сергей Валентинович.  За просто так, я не делаю ничего…
Серёжа даже подрастерялся. Неуж-то всё в этом мире делается за деньги? Бывает же положение не простое, связанное с чем-то  из ряда вон выходящим, когда деньги в расчёт не идут. А тут? Серёжа всмотрелся в глаза Спиридонова. Ничего в них такого. Серые, с виду открытые, даже чем-то приветливые глаза. Однако  что-то в них покашивало в сторонку, словно бы,  пряталось. Пряталось, видимо, то наступательное упорство, с каким  добиваются своего.
Серёжа сказал, как потребовал:
- Выводите коня!
Спиридонов  скептически улыбнулся:
- Рассчитайтесь сперва.
- Рассчитаюсь, но не сегодня!
- Тогда и коня  выведу не сегодня.
- Ладно! Чёрт с вами! – вспыхнул Серёжа. – Сколько вы там за своё леченье берёте? Сколько рублей?
- Рублей - не надо. Рубли теперь – что? Ничего.  Придётся рассчитываться зерном. С вас должен взять я  пять пудиков. То есть мешок.
- Мешок?! – возмутился Серёжа. – А где я возьму вам его?
- Это меня не касается. Где хотите. Без зерна  я коня не отдам.
- Ах, так! – Круглов  разглядел пристроенный к пятистенку под крышей более низкого уровня  хозяйственный двор, где, вероятно, коня и держали. Туда и направился он.  Спиридонов  же – к проволоке, под которой прогуливалась овчарка.
 Собака была дрессированной, так и метнулась к Серёже, показывая ему чёрный сморщенный нос и клыки.
Что оставалось Серёже?  Чертыхнуться в душе, плюнуть в сердцах и уйти. Уходя, увидел прикопанный к коновязи столбец, на котором висел, полыхая медью, ярко начищенный умывальник. Не удержался. Всадил в него кулаком, да так, что тот сплющился и потёк, орошая землю под коновязью.
Спиридонов не рассердился. Наоборот, по клеванному лицу его проползла расчётливая улыбка.  «Спрошу и  за порченый умывальник».
                8

Спиридонов был зол. Не такого расклада ждал он от встречи с Кругловым. Полагал, что Круглов – человек состоятельный. Оказался же гол, как сокол. Единственное богатство его – это конь. В голове Спиридонова арифметические подсчёты: «Мешок зерна за коня. И ещё мешок – за испорченный умывальник. Два мешка с вас, Сергей Валентинович».
Увидев спустившуюся с крыльца Зинаиду, Антон Антонович  усмехнулся:
- Видела?
Зинаида бодра, лицо ее чуть скуластое, без единой морщинки, с тенями под глазами от упругих ресниц, выражает согласие и поддержку:
- И видела я. И слышала я. Правильно с ним обошёлся. Надо таких учить. Ставить их всех на место. Кто он такой? И ты кто такой? Ты добился всего вот этого, - рука Зинаиды танцует по воздуху, вместе с ней танцует и пышный рукав бархатного халата, показывая на  двор с присмиревшей овчаркой, на край огорода, на дом и его пристройки, - добился собственными  трудами.
Спиридонов согласен:
- Именно, собственными…
Поднимая подол халата, Зинаида направилась в дом. И Спиридонов – за ней. Настроение было не очень. Скинув с себя балахон, машинально прошёлся взглядом по кухне, стены которой желтели рядами отёсанных брёвен. Дом был недавней постройки. Купил его Спиридонов у вдовой хозяйки, сразу куда-то уехавшей из деревни.
Спиридонов разулся. Откинув матерчатый полог, улёгся на устланный мягким тулупом широкий топчан. Подложив под затылок ладони, смотрел в потолок и думал.
Когда-то учился он в Ярославле. Кончая ветеринарный, работал при институте в качестве лаборанта, готовясь к защите на звание кандидата. Но был уличён в плагиате  и выгнан на улицу без диплома. И потому был вынужден странствовать по стране, ища такое местечко, где бы, как лекарь животных, мог завести своё дело.
Местечко такое нашлось  в Козловке. Работал, как частник, с поездками по уезду. Здесь и стал он специалистом по лошадям, коровам, быкам и хрякам, которых надо лечить или бить, но чаще – калечить, отсекая от них ненужную плоть.
Был от природы Антон Антонович человеком уступчиво-слабовольным. Из-за чего зарабатывал  мало. Однако он  вскоре женился на появившейся в их деревне невесть откуда красавице Зинаиде, девушке с крупной грудью, предприимчивой, даже почти агрессивной, знавшей интуитивно, как надо действовать при любых обстоятельствах, ситуациях и режимах для выхода в жизнь необычную из обычной. И быстро почувствовал перемену, с какой он начал уверенно превращаться в хозяина, разглядевшего путь, хоть и к малому, но достатку.
Зинаида следила  за ним, как за маленьким, кому надо всегда подсказывать, где и как подобает себя вести. Она запретила ему отправляться в дорогу, не зная заранее суммы, с какой он вернётся домой назад. «Сначала денежки – после дело», - внушала ему каждый раз перед тем, как ему направиться к занедужившей лошади или корове. Мелких животных он не лечил: с ними одна канитель, а выгоды – две копейки.
«Выгодно или не выгодно?» - это и стало для Спиридонова  флагом, который мелькал впереди, больше, пожалуй, не обещая, чем обещая.
Особенно стало уныло в последнее время. В связи с революцией и разрухой заказов стало так мало, что Спиридонов начал советоваться с женой – не сменить ли ему  профессию лекаря на какую-нибудь другую, где бы он мог проявить себя многим удачливее, чем нынче.
- В город, пожалуй, надо, - сказала ему Зинаида.
Сказала об этом ему неделю назад. А он ответил ей только сегодня, с подушки.
- В город, так в город. Только надо не ошибиться. Не ткнуться туда, где рубят головы, как капусту.
Зинаида с усмешкой:
- Ты, Антоша, чего? Пусть и рубят. Но только голову не твою.
Спиридонов не понял:
- Чью же тогда?
- А не всё ли равно, - ответила Зинаида, - Нам-то какое до этого дело?
- Ну, ежели так, - Спиридонов встал с топчана, - ежели так, то, пожалуй, завтра туда и тронусь. Так и так надо что-то менять. Чтоб по-новому было.
- Правильно, - Зинаида вздохнула, - в новой жизни будет, наверное, лучше.   Правда, надо для этого постараться… Чтоб аккуратненько всё получилось. Без перебора. Не так, как  у нас …
И снова не понял Антон Антонович Зинаиды. Спросил:
- Как у нас? Это с кем?
 Не ответила Зинаида. Это была её тайна. Тайна тех страшных дней, когда с ней рядом были ещё и мать, и отец. Отец у неё был учитель. У него был красивый почерк. Вёл в сельской школе уроки чистописания. А в свободное от уроков время строчил записки  на тех, кто жил, по его пониманию, недостойно. После его донесений  в селе появлялись военные люди. Приезжали, как правило, ночью, чтоб без свидетелей, кого надо, арестовать. Ночью и уезжали, забрав с собой тех, кто был недоволен товарищем Лениным и говорил об этом при всех. Что и фиксировал местный учитель. Две семьи увезли из села. Неизвестно куда. Могли бы и третью отправить в такую же неизвестность. Однако учителя взяли. Свои деревенские. Втроём на лодке  отправились за реку. В лодке был и учитель. Обратно приплыли вдвоём. Без учителя. Его оставили за рекой, в осиновом перелоге, посадив на осиновый кол.
Жена и дочка учителя жить, как жили, уже не могли. Жена потеряла рассудок, а дочка, работавшая на почте, сбежала так, чтоб нигде её не нашли. Из-под города Ярославля – на Сухону, где Козловка. Тут Спиридонов её и встретил.
Многие удивлялись: такая красивая девушка, с умным личиком, соблазнительной  грудью  – и выбрала вдруг шадровитого, вялого вида сутулого парня, имевшего дело с пахнущим кровью ветеринарным ножом.
И лишь Зинаида осознавала, что выбор её был единственный.  Тем для неё и был угоден ветеринар, что она из него лепила натуру, какая могла бы нравиться ей.

                9

Опоздал Спиридонов.  Не он пожаловал в город, а город – к нему. Мог ли он радоваться тому, что возле его ворот, сбивая подковами комья земли, остановился отряд военных. Двое из них, соскочив с лошадей, повернули к калитке.
Спиридонов как раз собирался  отправиться в город. И лошадь вывел во двор, ту, что лечил, да не долечил, решив испытать её ход в дороге. «Не зря же овёс на неё потратил», - прикинул в уме. Свою же лошадь оставил в стойле. Почему бы и нет, если есть её кем подменить. Круглов и знать об этом не будет. А если и будет, то наплевать. Спиридонов его не боялся.
Но вот какие-то новые люди. С полыхающими  бантами. Во двор вошли они с громким треском от сапога, лягнувшего по калитке. Кто они? От кого?  Пересекая покрытый инеем двор, Спиридонов направился им навстречу.
Рядом, вдоль проволоки  бежала овчарка. Очень правильная собачка. Беспощадная. Воспламеняющихся кровей. Чужим к ней лучше не приближаться.
Увидев овчарку, Кочигин сделал движение сапогом. Пренебрежительное движение.
Овчарка была на коротеньком поводке и достать Кочигина не могла. Тем не менее, кляцкнув пастью, бросилась на сапог, растопырив передние лапы.
Спиридонов едва не оглох, услышав мгновенный выстрел. Это Рубацкий из пистолета.
Овчарка взвизгнула и споткнулась, успев запомнить убийцу взглядом и, сделав несколько трудных шагов, улеглась, как живая, в траву.
Кочигин, словно и не было ничего, продолжал идти вдоль двора, в глубине которого около коновязи заметил блеснувшего удилами гнедого коня. Дойдя до него, стал показывать пальцем на грудь, поджарое брюхо и ноги гнедка, покрытые, как островками, сосновой смолой.
- Конь-то, кажется, битый. Лечишь, что ли, его?
Спиридонов подрастерялся.
- Лечу.
- Где это так угораздило? – добивался Кочигин. – В вылазке, что ли, участвовал? С кем и против кого?
Вроде бы, он и шутил, но Спиридонову стало страшно. Кто его знает, может, и в самом деле Круглов  поучаствовал в чём-то недобром, и он получалось, был с ним заодно.
- Не знаю, - сказал Спиридонов.
Но Кочигин его не расслышал.
- А может, разбойничал  на дороге? Мешочников потрошил? Грабил людей, да отлуп получил – и бежал, спасаясь от верной смерти? Что ты скажешь, Малыш?
Рубацкий – поближе к коню. Принагнулся, даже рукой колупнул одно из желтеющих пятен. Рассмотрел и сказал:
- По-моему, это случилось не на дороге.
- Где же тогда?
Две пары глаз внимательно посмотрели  на балахон Спиридонова, потом на бледные, в конопатинках руки его и подёрнутое испугом клеванное лицо.
- Ну-у? Говори?
- А чего говорить, - сказал, как покаялся, Спиридонов. – Конь не мой. Мне его отдали на леченье.
- Кто-о?
- Один тут. Какой-о Круглов.
- Имя его? – рыкнул Кочигин.
- Сергей Валентинович.
Кочинин только-только что не опешил. Неужели ему повезло?
- А где он сейчас?
- Тут, у нас. У Епифана остановился…- Антон Антонович понимал: не надо бы было ему об этом. Не всё говори, что знаешь. Иначе можешь кого-то, и сдать, и это тебе никогда не простится. Однако мелькнуло соображение: «Круглов, видать, что-то эдакое наделал. Может, кого и убил. Вот и ищут его. Теперь, получается, арестуют. Увезут, куда положено увезти…»
Понесло Спиридонова.
- Он ведь тут не один. С девицей какой-то. Только что свадьбу справляли…
Кочигин почувствовал, как во всём его теле заходило, заволновалось, точь-в-точь у охотника, кто преследовал зверя да упустил, и вот опять его обнаружил, и не где-нибудь там, а рядом.
- Ну-ко, ну-ко, - подторопил Спиридонова. – Давай! Покажи этот дом.
Спиридонов – к воротам. Выйдя в распахнутую калитку, Антон Антонович разглядел с  десяток красноармейцев, загородивших ему дорогу. По знаку Кочигина, те    перед ним расступились, и он нашёл местечко среди лошадей, откуда видна была вся деревня.
- Отсюда, как на ладони, - он вытянул руку к заиндевелым заборам, бежавшим по улице в сторону ветхой  часовни с полуобрушившимся крестом. – Часовенку видите? Так по за ней. Вон храмина-то эта. С охлупнем. А на охлупне – конь…
Курившие возле телег продотрядовцы, развевая полами шинелей, сомкнулись около командира. Но Кочигину было пока не до них. Спросил мимоходно:
- Как настроение?
- Жрать охота. Вечером – чай. Утром – чай. Нам бы чего пожирней.
Кочигин позвал на помощь ветеринара. Показав ему на большой, в два этажа пятистенок через дорогу, спросил:
- Хозяева, как в этом доме, не скупердяи?
Антон Антонович улыбнулся:
- Нормальные.
- Рубацкий! Давай, навести-ко  наших нормальных. Пусть они стол приготовят. На 12 персон. Ну, а я пока тут. Надеюсь, что ненадолго. Пошли, - подтолкнул легонько ветеринара, возвращаясь с ним в его двор.
Пока шли, Кочигин расспрашивал:
- Сам-от кто по фамилии?
- Спиридонов.
- Из мужиков?
- Из городских.
- Лечишь, стало быть, скот?
- И лечу, и режу, и облегчаю.
- Деньги лопатой, поди, огребаешь?
- Хорошо бы. Да только никто их не платит. Все за так  норовят.
Кочигин был снисходителен, даже мягок. Ветеринар ему нравился: был податлив. 
- Ладно! – Кочигин нажал на голос, выражая им обещание и поддержку. – Придумаем что-нибудь. Держись за меня. Ты знаешь, кто мы такие?
- Догадываюсь.
- Ну, давай, коли так. Приглашай к себе в дом. Там и договорим.
Зайдя в пятистенок, при виде черноволосой, в мягком халате грудастой хозяйки, улыбнувшейся так, как если бы были они друг другу знакомы, он почувствовал, что, пожалуй, найдёт здесь не только приют, но и помощь. Помощь идущих к нему навстречу, тех, кто соткан из той же породы, что и он, и будет с ним, вероятно, вместе.
Половик, по которому он прошёлся, привёл его к  кухонному столу, где стоял уже самовар. Стоял и противень с пирогами. Сняв с себя кожаную тужурку, Кочигин  прикинул, куда бы её повесить и, ничего не найдя, отдал ветеринару. И фуражку с лоснящимся козырьком тоже отдал, однако хозяйке. Сам уселся за стол. Подождав, пока  нальют  чай, принесут пару вазочек с мёдом, придвинут поближе  противень с пирогами, заговорил:
- Я здесь со своими бойцами зачем? Затем, чтобы взять  у вас хлеб. Чтобы он достался не спекулянтам, а нам, сподвижникам    государства. Будем ходить по дворам. Сколько брать хлеба, пока не знаю. Нужен учет, кто и сколько его имеет. Это всё, разумеется, подсчитаем. Но это потом.  А пока. Пока… приблизительно – по мешку со двора. Для этого что? Нужен знающий человек. Проводник, так сказать. Чтоб ходил со мной  и показывал: кто, где живёт? Вот и прикидываю сейчас: кого бы для этого дела? – Кочигин взглянул на хозяина. – Может, тебя?
Антон Антонович побледнел.  Побледнела и Зинаида.
- Его же, его же, - сказала она, волнуясь, - как  только уедете вы от нас, посадят на кол.
- Кто посадит? – смутился Кочигин.
- Свои.
Кочигин поставил локти на стол, опустил на ладони лицо. Посидел так с минуту и, ничего не придумав, вздохнул:
- Да-а. Об этом я, честное слово, и не подумал. Кол. Надо же. Право, не понимаю, как нам теперь и быть. Я ведь тут никого не знаю. А знать дозарезу необходимо.
- А давайте-ко я! – вызвалась Зинаида.
Кочигин так и уткнулся глазами в высокую грудь хозяйки.
- Ты-ы?
Зинаида сходила  к горке, достав оттуда блокнот. Возвратившись к столу, развернула его.
- Планчик деревни для вас накатаю.
- Зачем? – удивился Кочигин.
- Затем, что будут видны на нём все дома. А на каждом доме фамилия хозяина или хозяйки…
Кочигин почти с благодарностью посмотрел на хозяйку. И на хозяина, подававшего чай в фарфоровых чашках, тоже взглянул с удовольствием, сообразив, что действительно, если есть план, то обход по деревне  можно сделать без провожатых.
- Надо же! Даже я не додумался до такого!
 -Только знаете, - предупредила его Зинаида, - надо, чтоб всё это  было,  лишь между нами.
- Так и будет! – заверил Кочигин.
- И ещё! – добавила Зинаида. – Когда пойдёте  отсюда, то нас ругайте! Так, чтоб слышала вся деревня. И знали, что мы для вас не пряники, а колючки!
«Какая умная женщина, - подумал Кочигин. – Вся, наверно, в родителей. Яблочко, как говорится, от яблоньки. Шишка – от ёлки! Генетическое наследство…»
Зинаида сидела, сосредоточившись. Её маленькая рука, сжимавшая карандаш, как птичка с отточенным клювиком, полетела по белому полю листа, расставляя на нем  крохотные квадраты, соизмеряя их с подписями фамилий, чтоб те  поместились в них целиком.
Птичка летала. Чтоб не мешать ей, мужчины кушали пироги, запивая их свежезаваренным чаем. Кочигин, сдувая с блюдечка пар, сдувал вместе с ним назиданье за назиданьем:
- Непорядок у вас оттого, что нет на деревне власти. Даже комбеда нет. Теперь ему быть! Во главе его, как ты думаешь, если поставить тебя? Справишься?
Спиридонов пожал плечами, что означало: «Наверное, справлюсь».
- Само собою! – продолжил Кочигин, -  Считай, что ты уже председатель. С жалованьем! Вот так!  Бесплатно пусть работают идиоты, – повторил слова председателя исполкома. - Я думаю, ты не из них. Главное, что в эти дни… И зерно, и картошку, и живность, словом  всё-всё, на чем  тут стоит  ваша жизнь,  взять на учёт! Чтобы с новым приездом к вам, знать, с кого и сколько спросить. Ну, а с теми, кто будет  нашему делу палки вставлять в колёса, с такими  по-ленински обойдемся.  К ногтю их всех! К ликвидации! Как  класс буржуев и паразитов. Имущество конфискуем. А дома отдадим под контору комбеда, под избу-читальню, а может, даже  и под жильё тому, кто это жильё заслужил…
- Вроде, и всё! – Зинаида, закончив полёты карандашом, протянула Кочигину план деревни.
Уходил  командир продотряда из пахнущего пирогами  дома  в приподнятом настроении. Ступал по оттаявшей травке двора, слушая за спиной шуршанье подошв мягких бурок, шагавшего следом за ним Спиридонова, на спине которого громоздился мешок. Зинаида  тоже была где-то сзади. Шла, вытирая глаза рукавом, и кого-то в сердцах ругала.   
Бойцы, сняв с забора  конные вожжи, поворачивали коней. Рубацкий, услышав   хозяйку, помахал Зинаиде кнутом.

                10

Брать приступом пятистенок, где скрывался преследуемый законом загнанный человек, имевшим опыт в облавах бойцам-усмирителям было привычно. От Кубани до Сухоны шли они, как каратели, заваливая любого, кто поднимался, как тать, на Советскую власть.
- Всех сюда! – приказал Кочигин, совершая рукой зигзаг, прочертивший к пиловочному станку, куда он и угнездился.
12 бойцов с винтовками за плечами ворвались в пятистенок. Никто от них бежать и не собирался. Однако вывели всех, шестерых, как подозрительных, склонных к сопротивлению и побегу.
Кочигин сидел на станке. Первым к нему подвели Епифана. Тот был в нательной рубахе. Раскрасневшееся, как две половины арбуза, лицо его – в недоумении. В таком же недоумении была и сидевшая на груди широкая борода.
- Кто такой? – спросил у него Кочигин.
- Хозяин.
- Ты мне не нужен. Поди.
Подвели и Фаину, заколыхавшую  кончиками платочка на голове.
- Кто такая?
- Хозяйка.
- И ты не нужна. Поди.
Тут  и две пышного склада  девицы.
- А вы кто такие?
Ответила старшая. За обеих:
- Тутошние. Я – Маня. А это сестра моя – Кланя.
Кочигин поморщился:
- Быстро отсюда. Чтоб я вас не видел.
Не успели Маня  с Кланей порхнуть оборами сарафанов, как их место заняли те, ради кого Кочигин здесь и расселся.
- Вы-то мне и нужны!
… Серёжа с Мастряшей были в смятении.  Надо же так? Два дня счастливой семейной  жизни. И всё? Неужели конец?
Кочигин кивнул Рубацкому на Круглова.
- Следи за ним! Тип опасный. Может и  кинуться. Ну, а это, - Кочигин кивнул на Мастряшу, - что за кукла?
- Не кукла, а женщина, - поправил Круглов, - моя жена.
Глаза Кочигина затопило блаженной радостью понимания, что жизнь Круглова  зависит лишь от него. Круглов, кого он так  ненавидел, кого боялся и  кому он сейчас придумывал казнь, стоял в трех шагах от него в надетом на  тельник  полукафтане и  низких с лысыми голенищами сапогах. Это был его враг. Круглов его унизил и опозорил, нанеся кулаком удар по лицу. Челюсть Кочигина до сих пор выворачивало от боли. Обидчику  своему он мог бы тут же, и отплатить. Стоило только  дать Рубацкому знать, и лети бы, Сергей Валентинович, в мир иной с простреленной головой. Но это было бы слишком просто. И слишком легко. Никаких бы мучений он при этом не испытал.
- Жена, - Кочигин снова взглянул на Мастряшу. Была она в долгом, с оборами сарафане, в каких-то крестьянских   чулках и  крестьянских ступнях. Однако бросалась в глаза  не бедная оболочка, а стать и фигура ее, обнажавшие благородство. 
- Жена, - повторил Кочигин. – Хороша, ничего не скажешь. Писаная картина рукой самого Васнецова. Жалко будет, наверно, ежели я тебя с ней разлучу?
О, как хотел бы Серёжа броситься на глумца. Однако рядом  была Мастряша, его второе дыхание, его обаяние и надежда. Бросься бы он – и что бы тогда стало с ней? Да то же самое, что и с  ним. А может, ещё и хуже. Потому он и сдерживался сейчас, останавливая порывы негодования.
- Жена, - в третий раз повторил Кочигин. – Да не жена, а считай, что  уже вдова. Впрочем, не будем спешить. Сейчас на уме у меня не она, а ты…
Кочигин чуть призадумался, раскладывая в уме: «Успокою  тебя, Сергей Валентинович, пожалуй, не я. Пачкаться не  хочу. И потом, ты из тех, кому умирать уже стало привычно. А надо, чтоб непривычно. Со страхом. Хорошо, кабы руку свою со стволом навела на тебя супруга. Хорошо бы, да вряд ли пойдёт она на такое. Пусть уж тебя успокоят  другие. Кто вот только? – спросив у себя, тут же Кочигин и улыбнулся, услышав подсказку, прозвучавшую в его голове  голосом Зинаиды, женщины странной и необычной, с кем познакомился  час назад в пятистенке ветеринара. «Свои», - подсказывала  она.
- Помирать, разумеется, ты не хочешь, - Кочигин поднялся с шатнувшегося станка. – Ладно. Дам тебе шанс. Я с бойцами пойду сейчас по деревне. Буду хлеб у людей принимать. И ты со мной рядом, как мой советчик. Мне от тебя ничего не надо. Знай, ходи. Да слушай, что я тебе говорю. Пусть все думают: ты со мной заодно.
- Никуда я с тобой не пойду, - отказался Круглов.
Кочигин  как и не слышал:
-  Пойдем, как два другана.  А если ты ненароком начнёшь выступать, огрызаться, сопротивляться, то отдам её, - толстый, как парафиновая свеча, палец  Кочигина показал на Мастряшу. – Отдам моим исполня;шкам! – Палец сместился, тыча  в сторону красноармейцев, ходивших с винтовками там и сям   по большому, солнцем залитому двору. - Жеребцы застоялые. Пусть побалуются в охотку… Выбирай!
Серёжа так весь и вывострился углами темнеющего лица. Повернулся к Мастряше. Опустил развороченные глаза.
- Говори, - шевельнул  губами, - то и будет, как  скажешь.
- Как бы ты войной  к ним не повернулся, - так же тихо ответила и  Мастряша. – Тогда нам обоим…
- Значит?
- Иди…
Страх за Мастряшу был такой обрушительный, что Круглов почувствовал где-то под сердцем холодную яму, куда оно тут же и покатилось.
- Двигай! – подторопил, подталкивая, Рубацкий.
Круглов уныло двинулся со двора. Глядел   на плывшее в небе осеннее солнце, на часовенку с падающим  крестом, где сидели две вежливые сороки, одобрительно наблюдавшие за обозом, и убито вздыхал, ощущая себя горюном, кто, крепя задрожавшее сердце, шел встреч собственному позору.
Чуть впереди отряда спешил  пробежками черноусый,  сердитого вида солдат в кубанке. Останавливался у каждой  калитки на то короткое время, чтоб, взмахнув винтовкой, упреждающе объявить:
- Готовь зерно! Мешок со двора! Кто не сдаст – производим  обыск!
Хозяева обыска не хотели. Потому и спешили к своим сусекам. Насыпали зерно и ждали, когда усердные кони,  поднимая копытами пыль, подкатят с телегами к их  воротам.
Ехали по деревне. Под скорбное треньканье колокольчиков под дугой. Под редкий лай попрятавшихся собак.
Улица опустела. Весь народ по домам. Окна в призрачных  пятнах. Целыми семьями сторожили за тем, что делалось у соседей. Чтоб через пару минут уже не следить, а смотреть, как  хозяин семейства с мешком на спине пройдёт двором к остановившемуся обозу.
Шесть одетых в шинели  возчиков. Шесть лошадей.  Распахнутые калитки.
Во двор заходили  втроём. Кочигин читал с блокнота  фамилию. Рубацкий, подхватывая её, голосом, как  труба парохода, оповещал хозяина, вызывая его во двор. Серёжа молчал.
Хозяин, чтоб поскорей с реквизиторами расстаться, сам выносил на загорбке зерно.
Кое-кого Круглов узнавал, благо видел их у себя на свадьбе. Узнал и Гришу Кутяева, разудалого шутника,  плясавшего с рюмкой  водки на голове и стряхнувшего рюмку так, что она сама соскочила с его головы и, пойманная рукой, поплыла через стол, чтобы чокнуться с молодыми. Круглов  хотел поздороваться  с Гришей. Но тот его как бы и не заметил.  Большеносый, с чугунным лицом, в холстиной сермяге и колпаке, Гриша,  сбросив мешок на повозку, стрельнул глазами на  шелестнувший   в пальцах Кочигина  фиксирующий   блокнот.
- Отметь, - потребовал он. – Кутяев. Сдал пять пудов. Не спутай с тем, кто не сдал.
Кочигин весело повернулся к Серёже и руку к нему протянул, хохотнув:
- Как, Сергей Валентинович? Не спутаем? Нет? Я тоже так полагаю!..
Сколько было дворов, столько и обращений, с какими Кочигин, смеясь, поворачивался  к Серёже, как к представителю учреждения, которое собирает в деревне хлеб.
- Сергей Валентинович, не обманывают ли нас? Пять пудов? А может, четыре и девять  десятых. Чего? Советуешь перевесить?
Серёжа безмолвствовал, чуя, как с каждым  новым двором хозяева вглядывались в него всё подозрительнее и зорче. Так вглядываются в того, кто вчера ещё был добрый парень, а сегодня – продавшийся перебежчик, кто закладывает своих.
- Сергей Валентинович! Чего уж там! Не настаивай. После, после…
Пустые слова. А такая в них вложена  мощь убедительного цинизма, что хозяева принимали их без подтекста, именно так, как хотел того  провокатор.
Может быть, и не все считали Круглова перекрасившимся   поганцем,  однако вступиться в его защиту не смели. Боялись, как бы защита не вышла им боком. Не могли пойти против тех, кто уже ввёл Круглова в предательскую породу. Ту, что радеет за продотряд.
Было Серёже отчаянно, горько и одиноко. Обида шла от   людей, кого он считал своими, как и они, считали его своим. И вот между ними – стена.   Они – на одной ее стороне. Он – на другой. И сойтись им  нельзя. Потому что он для них  – перебежчик, кого в лучшем  случае презирают, в худшем  - гонят прочь или бьют.

                11
.
Не сразу в Поречье отправился продотряд. Бойцы, предчувствуя скудный ужин, уговорили Кочигина задержаться  в  Козловке, где б можно было себя зарядить  и картошкой в мундире, и рыжиками в сметане, ну, и  само собою, чистым, как божья слеза, первачом.
Остановились у Епифана. Можно или не можно, никто не спрашивал у него. Ввалились в дом, как родственники его. Сняли  шинели, и вот сидят за сдвинутыми столами в пахнущих потом косоворотках. И Круглов среди них, угрюмый и отстранённый, будто вымученный невольник.
Фаина с дочками и Мастряшей   обслуживают бойцов. Их тут целая дюжина. Даже больше. Вари для них щи. Тащи из голбца  капусту. Оттуда же - грузди с рыжиками и сало.
И самогонка стоит уже на столах. Получена задарма – в зачет сдаваемого зерна. Поначалу Кочигин не соглашался, мол, это неправильно, не законно. Потом махнул на законность рукой. Учёта, кто, чего сдал, нет, и не было. Сплошная неразбериха. Да и кто об этом узнает? А ежели и узнает, то жаловаться кому?
Предовольны бойцы. В настроении и Кочигин. Здесь же сидит и Круглов. Не хотел бы он в этой компании оказаться. Однако Кочигин решил по-другому. Напоить Круглова до ненормального  состояния, а там поглядеть, в какую картину его ввести, чтобы  выглядел он посмешнее и пострашнее.  Главное, чтобы наклюкался, как матрос, в котором будили зверя и, разбудив его, стали смотреть, что из этого выйдет дальше.
И хозяина уговаривали подсесть. Но Епифан – ни в какую. Расстроен. Не выдержав, вышел из дома. Направился в огород,    чтобы там за каким-нибудь делом  поуспокоиться и смириться. Смириться? – спрашивал он у себя. С тем, что новая власть отбирает зерно? Пьянствует? Пялит зенки свои на красивых баб, молодух и девок и думает, как бы их всех затащить по очереди в постель? Нет. С подобным содомом  мириться нельзя. Однако другой власти, кажется, и не будет. Она одна теперь. Только эта.
Епифан, пройдя к недокопанному пруду, ещё раз плюнул и, взяв лопату, спустился на самое дно. Выбросил ком вязкой глины. Потом и второй. И третий. Работа всегда успокаивала его. Она же и нервы ему укрепляла и даже подсказывала, как другу: держись, Епифан! Было когда-то, ой хорошо! Но будет, кажется, ой как худо. Пускай! Мы из этих, кого обижают и обирают. Но мы себе на уме. Мы, как усердные лошади, выдержим всё и пройдём через всё.

                12

Недолго застолье и длилось, и вот уже шутки и анекдоты, а кто-то и руки уже распустил. Хозяйка и дочки ее  с визгом отскакивают от рук, наконец, улучшают момент  и – тихонько за дверь. Одна лишь Мастряша среди мужиков. Она бы тоже нырнула за дверь. Да не смеет оставить Серёжу.
Перед Серёжей стакан самогонки. Третий. А может быть, и четвёртый. Никогда он так много не пил. А тут разошёлся.  Выходит из мёртвого состояния. Да и Рубацкий следит, чтоб стакан стоял перед ним с краями. Пьёт Круглов, не закусывая. Молчит. Бледный, уже почти синий, глядит стекленело перед собой,  осознавая своё присутствие там, где никто не живёт, и его проверяют, когда и он станет  точно таким же, как все неживущие в том пространстве.
Мастряша расстроена  за Серёжу. Подходит к нему. Наклоняется. Что-то ему говорит. Но Серёжа не понимает. Не реагирует ни на что.
Не знает Мастряша, что ей и делать. А тут ещё кто-то требует:
- Хозяюшка! Корочку хлеба! Быстренько-быстро! А то и впрямь откушу от другого теста! Эх, не молодка, а каравай!
Одно Мастряше сейчас невозможно – позволить кому-то из этих солдат пройтись по ней, как по женщине, жадным взглядом. Она уже ловит эти тяжёлые взгляды. Особенно мутно глядит на неё Рубацкий. Да и не только глядит.
Отрезав ножом ломоть хлеба, она наклоняется над столом – оставить тому, кто её попросил. И вдруг ощущает, как по спине её сверху вниз пробирается  чья-то рука.
Рубацкий! Мастряше брезгливо и стыдно. Однако она улыбается. С пьяными надо – с улыбкой. Это она усвоила навсегда.
 Поворачивается Мастряша и, ни слова  не говоря, уходит, оставив Рубацкого с вытянутой рукой.
Отворяя дверь в горницу, обернулась, отыскивая Серёжу. Взгляд приглашающий. Однако взглядом Серёжа воспользоваться не может. Рубацкий тут же и  возгорелся, вообразив, что Мастряша к себе приглашает его.
Кочигин, взглянув на него через стол, весело подъерыкнул:
- Это чего же такое, Малыш? Не тебя ли она застеснялась?
-  Его! Его! – подхватило застолье.
- Ушла-то вдруг почему? – наседал, подначивая, Кочигин. – А ну, разберись! С чувством, толком и расстановкой! А мы подождём. Подождём ведь, Сергей Валентинович? Ведь жены твоей не убудет, коли кто-то, кроме тебя, испытает её на сладость! Иди, Рубацкий. Валентиныч не возражает.         
Забежала Мастряша в горницу, абы чуть успокоиться и подумать над тем, как вести себя дальше  среди запалившегося застолья.
Не успела подумать. Дверь – нараспашку. А в ней – Рубацкий – огромный и напряжённый. Блудом скатывается румянец. В глазах – маслянистые лучики, будто ручки, так Мастряшу и раздевают. До Мастряши – четыре шага. Рубацкий три уже сделал. Остался четвёртый. И вдруг деревянно  остановился, увидев в руке у Мастряши нож, тот самый, с которого подавала она ему ломоть хлеба.
«Будь, что будет, а я за себя постою!» - прочитал Рубацкий в ее  разрумянившемся лице. «Девка-ножик», - подумал он про неё и почувствовал горло своё – целое потому, что не сделал четвёртого шага. 
                13       

Епифан, придя с огорода домой,  при виде пьяной компании, дыма, грязи и самогонки, того, что лежал головой на столе неподвижный Круглов, право, разгневался и, схватив Кочигина за плечо, вырвал из-за стола, поставив перед собой. Даже Рубацкий подрастерялся. А пьяные лица бойцов перевело в удивлённое положение.
- В начальниках ходишь! – гремел Епифан. – А эдак га;дишься над людя;ми! Вон, - подтолкнул Кочигина к краю стола, за которым заснул Серёжа, - во что его превратил. Был человек! А теперь? Это ты его специально. Оммарал! Опозорил  перед деревней! Чтоб все грехи  – на него! Абы все мы тут  в нём прохвоста продажного разглядели!  Артистом прошёлся по всем дворам! Всю не;чисть с себя на него! Абы мы  на Серёжу  нашего,  как на крысятника, ополчились…
Не всё сказал Епифан. Рубацкий-таки сумел, выйдя из-за стола, зайти к Епифану сзади и, размахнувшись, ударить обоими кулаками по голове. Не устоял Епифан. Свалился, разбивая затылок об угол печи.
Кочигин, удостоверившись, что никто  Епифана, кроме бойцов, не слышал, показал носком сапога на сбившийся под хозяином половик:
- Закатайте его – и в телегу.
Тяжёл Епифан. Трое бойцов  поднять  не сумели. Пришлось четвёртому подключиться. Кочигин снял со стены тужурку. Удивился, не обнаружив на ней  командирского банта. И только хотел ступить за порог, как навстречу ему со слезами, плачем и горем – жена и дочери Епифана. Все трое с криками на него:
- Это что же за дикость? Хозяина-то куда-а? Куда его понесли?
- Не меня об этом спрашивать надо, - вывернулся Кочигин, показав бровями на стол, где сидел, уронив голову на столешню, не реагирующий  Круглов. – Его! Теперь хозяином в этом доме не ваш бородач, а  он! Он и его молодая жена!
- Почему-у?
И опять нашёлся Кочигин:
- Да потому, что Сергей Валентинович нынче с нами! А ваш хозяин пошёл против нас! Ну-у? Чего ещё вам непонятно? Некогда мне. Спрашивайте его! – и, взмахнув рукой на Круглова, Кочигин решительно вышагнул в коридор.

                14

Забравшись на лошадь, Кочигин поторопился выехать со двора. Следом за ним, словно три великих несчастья, надрывались три женских вопля, какие можно было услышать лишь при похоронах людей. И там, за воротами, рядом с дорогой, где Кочигина дожидались подводы с хлебом, тоже какие-то  голоса.
В сухощавеньком мужичке с опрятной бородкой, при зипуне и козловых сапожках, скосившегося под тяжестью  драночной с ягодами корзины, Кочигин узнал попа, с которым имел уже диалог при выносе у него со двора пятипудового куля с зерном. Ввиду слабосилия куль тащил к телеге батюшка  вместе с дочкой. Положив его на  телегу, поп спросил у Кочигина:
- Знаешь ли ты князя Игоря?
Вопрос показался Кочигину диким. И он отмахнулся:
- Зачем это мне?
- Затем, что ты его повторяешь, - ответил поп.
- Каким это образом?
- Таким, что он, как и ты, брал с древлян дань. Первый раз – сошло ему с рук. Но  Игоря жадность взяла. По второму заходу - к древлянам. И всё!
- Что – всё? – не понял Кочигин.
- Убили его!
Кочигин  рассвирепел. Хотел пихнуть попа сапогом. Да сапог запутался в стремени. И он закричал:
- Вон отсюда, лоб толоконный! Лучше тебе со мной не встречаться!
Встретились. Заметив Кочигина,  поп Серёжа  метнул глаза на телегу с мешками, поверх которых лежал  рулон с Епифаном, торчавшим оттуда ногами и бородой.
- Освободи Епифана Петровича! – потребовал поп. – Не по-божески это – крутить человека половиком! Не разбойник же он!  Побойся Бога!
- Рубацкий! - Кочигин  вывел рукой  от   батюшки на  подводу.  -  Давай и этого  рядом!
-  Кто вам позволил?
- А хоть и никто!
Корзина с клюквой, кровавя траву, покатилась кубарем под колеса. Поп  Сережа только что был на дороге, и вот, утонув с головой в накрытом мешке, перелетает в руках Рубацкого на телегу.
Кто это видел? Фаина с дочками на крыльце, да два окна пятистенника за дорогой, откуда сквозь сумерки  проступали мучнистые  пятна испуганных лиц, да ещё полетевшая над деревней  тощая, как одёр, ворона, махавшая крыльями так, как если бы знала заранее, где обоз сделает остановку, куда она тут же и приземлится.
- Не останавливаться! – приказал Кочигин.
Пересту;п копыт, пыль за телегами, чей-то простуженный кашель и темнеющие порядки пятистенников вдоль дороги.
 Во дворе одного из них нервная  суматоха. Это Васенька  Удалёнок. Хочет выбраться на дорогу. Однако его не пускает жена. Держит сзади за расстегнувшийся на груди мужика однобортный кафтан. Удалёнок бросает своё вертоватое тело то вправо, то влево, и кафтан остаётся в руках жены. Выбегает в одной тельняшке.
- Эй, военные! Это кого вы так  окрутили? Епифана! Дружка моего! А  кто ещё-то у вас? Неужелечи поп Серёжа? Да за что вы их так?
Голос Рубацкого:
- Спрашивай, парень, не нас!
- А кого?
- Круглова!..

                15

Вечер, будто  большая птица, складывал крылья, чтобы удобно устроиться на земле, и уснуть, и людей усыпить, уводя их  в свою обитель, где мелькают, как чьи-то минувшие  жизни, отразившие их тревожные сны.
Там, вдали, за двумя опушками леса, где впадала в Сухону каменная речушка, послышался выстрел. Сразу же – и второй. Их услышала вся Козловка. Была тишина, и опять тишина. Но в этой второй тишине уже  проглядывало несчастье.
Где-то в конце деревни завыла собака. Собаки прежде людей  узнают о  беде, оттого им становится, как на похоронах, тоскливо.
Вслед за собакой  запричитали  жена и дочери Епифана. Заплакала, выбежав на дорогу, и дочка попа.
Деревня вздрогнула, вслушиваясь, как бежит по её посадам в обнимку с ненавистью молва:
- Это Круглов!
- Это он! Это из-за а него!
- Красноармейская ягода!
- Не ягода, а колючка!
- Вон как вышагивал по деревне!
- Обломок рога от сотоны!
- Обиральщикам нашим он кто? Товарищ и брат!
- И сам обиральщик, коли стал хозяином в пятистеннике Епифана!
Мастряша  первой почувствовала на себе распалившийся    голос деревни. Была она в горнице. Кое-как увела туда непроснувшегося Серёжу. Уложила в кровать. На голову – мокрое полотенце.
И тут влетела взъярившаяся   Фаина, с белым лбом и раскиданной свалкой  волос на трясущейся голове.
- Бесстыжие! – заголосила, взмахивая руками. – Не знаю, как после такова земля вас  будет носить! Провалиться бы вам в её дыры! Епифана-то нашего –  вы!..
Мастряша перекрестилась:
-Тёть Фаина,  чего такое городишь? С чьих слов это ты? Епифан!? О, Господи! Чтобы мы…
- Вы! Вы! – заверещали, тараща глаза на Мастряшу, и Маня с Кланей. – Окаянные! Оба! Оба! – и, раздуваясь подолами сарафанов, подбежали к кровати, плюнули на Серёжу и, словно не было их, исчезли, унося с собой топот рассерженных  ног.
Засуетилась деревня.  На улицу, как картошка из пестеря, посыпались   бабы и мужики.    Было темно, и многие шли по улице с фонарями.
Давно ли двор Епифана играл   от  праздничных сарафанов, кафтанов, карманов с цепочками и приколотых на петлицах цветов куль-бабы! Давно ли звенела здесь свадебная тальянка!
И снова - народ, только не в праздничном облачении, а в обычном, и сеяла семена настроения  не гармоника, а молчанка. В молчанке же – скрытое возмущение, где, как в открывшейся ране, копилась  сукровица  и   боль.
Не скоро, однако лопнула и молчанка.  Свирепеющий    голос, не выдержав ожидания, прорвался, как гной из раны:
- Сюда его! Выводи!
Порхнул на крыльцо Васенька Удалёнок. Туда же – и Гриша Кутяев. А вслед за ними -  лавина   кафтанов и армяков.
Возвратились  такой же лавиной. В  самой серёдке её   -  Серёжа.  Русоволосый, белеющий нижним бельём, босой, с мигающими глазами – был он и в самом деле тем человеком, которого вытащили с постели во время его глубокого сна. Где-то сзади, отпихнутая    локтями и спинами – плачущая Мастряша. В  дрожащих руках  – Серёжины сапоги.
Было  холодно. Пахло подстывшей травой. Сквозь промоины туч  проблескивал быстрый  месяц. В свете его темнели крыши и огороды, дрожали голые ветки  черёмух, рябила  толпа. В ее шевелении,   проблеске  глаз, в том, как  порхали от  головы к  голове   нехорошие  вести, ощущалась не только  озлобленность, но и готовность к чему-то недоброму, напоминающему расправу.   Душу людей  гнела накопленная обида. Обида на продотряд, отобравший у всех четверть осеннего урожая. Обида на власть, пославшую  в их деревню красноармейцев. Обида и на  Круглова, кто  ходил с отбирателями зерна,  а потом и пьянствовал вместе с ними, и даже сладенько почивал, пока его силой не разбудили. И теперь деревня должна  предъявить ему счет.  За отобранный хлеб. За попа Серёжу. За Епифана.
Круглов стоял, как сомнамбул, на мёрзлой  земле, перебирая босыми ногами. Ставил  попеременно их друг на друга, чтобы хоть этим чуть-чуть погреть околевающие ступни. Плечи его обмякли, стали послушными, словно на них навалилась сырая вата. Похмелье торчало в его голове, как сырое бревно. Больше всего он хотел сейчас умереть.
Приоживился Круглов, когда почувствовал рядом Мастряшу, сумевшую растолкать кафтаны и, прибившись к нему, поставить к ногам его сапоги.
В сапогах стало как-то надёжнее и прочнее. Он хотел уже было взять Мастряшину руку в свою. Однако, Мастряшу опять утолкали  за пахнущие  холстиной латаные кафтаны.
Мастряша страдала. Наблюдать, как супруга её принародно  позорят, а он, не имея возможности защититься, стоит и молчит, приготовившись ко всему,  было невыносимо, однако она  смотрела, вбирая в себя  всю низость  артельного    наказания, каким Серёжу потчевала  судьба. 
Подул резкий ветер, заставив людей  запахнуться  в ватники   и кафтаны. Ветер прошёлся, видать, и вверху, оставив одну половину неба под фиолетовой россыпью туч, а вторую, обмёл, обнажив чёрный бархат, а в нём – серебрящуюся окрошку, в какой плескались далёкие звёзды, не зная, как выбраться им оттуда, чтобы опять лететь и лететь.
К задним рядам толпы неслышимо, как, таясь, приблизился конный. Это Антон Антонович на Булане. Слух о том, что срамят Круглова, добрался и до него. Сообщила об этом ему Зинаида, всегда почему-то знавшая  наперёд, что творится у них в деревне. Сообщила - и снова назад к  имению  Епифана, где юркнула, затерявшись в толпе, как мышка.
Не пешком  отправился Спиридонов. Пешком уже  не хотелось. Воображение уносило его в предстоящие дни. Зерно, какое посеял в душе его командир продотряда, уже всходило. Потому и сидит он сейчас верхом на коне. И, конечно, не на своём. Свой был стар, никакого вида и отправлялся на нём Спиридонов лишь по скотным дворам, куда его изредка вызывали. Надоело всё это ему. Хотелось стабильного положения. Чтоб не зависеть от вызова неизвестно куда, неизвестно к кому. Теперь с лёгкой руки Кочигина в жизни его наметился поворот. Не завтра, так послезавтра быть ему во главе комбеда. Будет власть, будет и жизнь, и направлять её станет не столько он, сколько его Зинаида, прозорливая голова, способная думать и действовать за обоих.
Сюда, на это судилище, где решалась судьба Круглова, Спиридонов мог бы и не являться. Однако льстило проехаться на коне просто так без всякого намерения, в то же время  явить себя в собственных же глазах почитаемым человеком, с которым будут считаться все.
Конь тихонько заржал. «С чего бы это?» - спросил у себя Спиридонов. И услышал пробравшийся сквозь толпу женский голос, взывавших всех, кто тут был, одуматься, не гневить небеса, быть людьми и войти в положение человека, кто ни в чём не запачкан, совесть чиста, и грех тому, кто посмеет его обидеть. Спиридонов  с усмешечкой: «Обычный трёп русской бабы, когда её мужу что-нибудь угрожает, и она вступается за него. Поеду-ко я обратно…»
Спиридонов дёрнул уздечкой, поворачивая коня. Однако Булан не послушался,  шевельнул головой, шевельнул и спиной, словно предупреждая, что может  и сбросить с себя верхового, если тот  начнёт настаивать на своём.
Такая вольность коня Спиридонову не по нраву. Чего-чего, а подчинять своей воле норовистых лошадей он умел. И даже любил. Не зря же к своим  сапогам он прикручивал шпоры. Колёсико шпор  вонзалось в подбрюшье коня. Для него, как для вершника, это было  короткое упоение. Для коня же   колёсико это – боль,  которую  вытерпеть  было нельзя. 
Шпору в Булана вершник  всадить   не успел. Гам толпы  пропорол  пронзительный голос:
-  На кол его!  Заслужи-ил!
Антон Антонович обмер, не веря своим ушам. Это была его  Зинаида.
Кроме него, никто её не узнал. Было темно, фонари освещали лишь добровольных  стражей   Круглова, выделяя на них сукно и пуговицы кафтанов, суровые лица и ноги, которые, чтоб согреться, стучали подошвами по земле.
По толпе просочился кривой, еле видимый  ход, по которому кто-то пробрался от  коновязи к наклонному взво;зу, откуда опять, как ножом по морозу:
- На ко-ол!
Загудела толпа. Появились новые фонари, освещая  бабьи платки и мужские фуражки. У кого-то сорвало гарусный шарф. И тот полетел над толпой, как ласковая змея, оглаживая  людей податливыми  краями.
Возле Круглова – круговорот.  Гриша Кутяев, холодно  улыбаясь, пробирался  с охапкой вожжей, чтобы ими связать руки и туловище Круглова перед тем, как его посадить на пыточный кол.  Удалёнок только что вывострил кол на шило. В руках у него топор. Кто-то с треском возился в заборе, выламывая из прясел берёзовый дрын. Кто-то кричал:
- Берёзовый не годится! Давай можжевель!
Круглова уже толкали, направляя  к пиловочному станку, где Удалёнок  вколачивал в землю ещё один кол. Для кого? Для того, кто заступится за Сережу.
Мастряша – вслед за Сережей. Её не пускали, однако она, как могла, лезла вперёд, толкаясь, царапаясь и кусаясь. Она понимала: Серёже сейчас самому не спастись. Он и голову даже свою опустил, отдав себя на расправу толпе. Нет! Так нельзя! Нельзя, чтоб расправа  торжествовала. Надо что-то придумать. Придумать такое, чтоб расправу опередить и вырвать, вырвать Сережу из этого ада.
Стук топора, вострившего кол, был совсем уже рядом. Мастряша метнулась вперед. Грудь  волновалась, отчего её казаки;н  трепетал, то тревожно натягиваясь  на ней, то беспомощно  опадая,  и прекрасное, мелом взмешенное лицо дрожало ресницами и  искало. Искало не только глазами, но и всей своей кожей, и вскинутым подбородком, и прикушенными губами. Искала  женщина одного – как бы всё это стадо людей повернуть к обречённому не  карающей стороной, а той, что  прощает и сострадает. Мастряша сама не заметила, как стала кричать, разбрасываясь  жалобными словами. Но, кажется, зря. Слова её никого не тронули, не задели. Даже кто-то, вызверившись на них, протрубил:
- Сарафан ей  -  на голову! Абы не квакала, как лягуха!
Кроме дикого голоса, услыхала Мастряша  и ржанье коня. Неужели Булан? Больше некому. Он!
Пользуясь  давкой  и суматохой, она сумела кого-то,  стоявшего возле  мужа, спихнуть с дороги. И мужа дернула за рукав.   Однако Круглов, как  стоял  столб столбом, так столбом и стоит, не реагируя ни на что. Пришлось пихнуть и его, да так, что  Сережа, взмахнув руками, только-только, что не свалился.
- А-а?
- Соберись!- потребовала она.
Но тут, так некстати, к ним обернулся  строгавший вершинку второго кола поворотливый  мужичок.  Васенька Удалёнок! – узнала его Мастряша.  И    он Мастряшу узнал. Отчего его ссохшееся лицо мстительно напряглось, брови наехали друг на друга, и Васенька,  дернув плечами,  поднял   топор и пошел на нее, выбирая глазами место на  ее отпрянувшей голове.
- Чего задумала, сучка! Да я…
Он бы, наверное, разрубил Мастряшину голову. Однако Мастряша взглянула внимательно на него и вдруг улыбнулась. Улыбнулась сквозь глубоко проникшее в неё пронзительное несчастье. Васенька опустил топор.
И тогда она, сделав шалашиком руки, отчаянно  позвала:
- Бу-ула-ан!
За распахнутыми воротами, позади толпы сидел на коне выжидающий вершник. Конь заржал, как заплакал, узнавая голос хозяйки. И сразу же взвился, да так, что копыта опасно вскинулись над толпой.
- Буланушко, выручай!
Снова ржанье. Но теперь угрожающее, глухое, словно громом  из-под копыт ударившее толпу. Охая, повалился вместе с седлом перепуганный Спиридонов. Повалились и те, кто стоял у гнедка на  пути. Зазвенел под копытом  разбитый фонарь, разливая в траве керосин и огонь. Кто-то голосом Зинаиды:
- Руби его топором!
С топором был Васенька Удалёнок. Посмотрев  в темноту, откуда раздался  голос, он едва успел отскочить от коня. Отскочив же, увидел, как конь, ломая копытами  оба кола  и козловый станок, порывисто развернулся и, словно укладываясь на землю, аккуратно подсел. И стоял в таком  неестественном  положении, пока Мастряша не повалила  плашмя  на него Серёжу, а после уселась верхом и сама.
Васенька даже глаза зажмурил, видя, как с трех сторон  мужики обступали коня. Кто-то с балясиной, кто-то с жердиной. Чей-то дрын полоснул Мастряшу по голове, чей-то, ломаясь, ударил Булана по холке. Уже на скаку, теряя залитый кровью платок, Мастряша приподнялась и, поддерживая Серёжу, обернулась на мужиков, и голосом  страшным, каким кричат лишь из-под  взмахнувшего  топора:
- Прощайте, заблудшие! Дурейте и радуйтесь, но без нас!..
И никто их больше не видел. Лишь свист травы под ногами коня всё летел и летел, будто клич беглецов, которым так нужна была в эту минуту тёмная  ночь. 


Рецензии