Неизбежность. Гранитный город. Поэма без героя

** Поэма без героя. «Я сама, как тень на пороге»


Аудиокнига на Ютубе http://youtu.be/CKAo--QyTA8


«Deus conservat omnia», девиз на гербе Фонтанного Дома, где жила А. А. Ахматова в Петербурге, – «Бог хранит всё», – был взят эпиграфом к триптиху 1940–1965 гг.
«Она уже дошла до полного “владения формой”, когда воочию осуществляется постоянное, старинное мечтание поэтов:

О, если б без слова
Сказаться душой было можно!

Слушаешь – и кажется, будто нету слов, размеров, ритмов, рифм, а просто – просто! – говорит сама душа, минуя форму, сама собой, чудом». (Л. К. Чуковская. «Записки…» Т. 1. 29 сентября 1940 года)



Поэма без героя

Посвящение третье и последнее
(Le jour des rois)

Раз в Крещенский вечерок...

Полно мне леденеть от страха,
Лучше кликну Чакону Баха,
А за ней войдёт человек…
Он не станет мне милым мужем,
Но мы с ним такое заслужим,
Что смутится Двадцатый Век.
Я его приняла случайно
За того, кто дарован тайной,
С кем горчайшее суждено.
Он ко мне во Дворец Фонтанный
Опоздает ночью туманной
Новогоднее пить вино.
И запомнит Крещенский вечер,
Клён в окне, венчальные свечи
И поэмы смертный полёт…
Но не первую ветвь сирени,
Не кольцо, не сладость молений ––
Он погибель мне принесёт.

5 января 1956


5 января 1940 года А. А. Ахматова получила членский билет Союза Писателей СССР № 1511.
«В Союз принимали её очень торжественно. За ней заехали секретарша и член правления Союза – Лозинский. <…>.
– Я его по привычке всё ещё называю Мишей. Он как-то очень долго был маленьким… Миша сказал, что я – среди собравшихся, и предложил приветствовать меня. Все захлопали. Я встала и поклонилась. Потом говорил Михаил Леонидович. Он ужасные вещи говорил. Представьте себе: дружишь с человеком 30 лет – и вдруг он встаёт и говорит, что мои стихи будут жить, пока существует русский язык, а потом их будут собирать по крупицам, как строки Катулла. Ну что это, правда! Ну можно ли так! Народу было много, и все незнакомые». (Из беседы с Л. К. Чуковской 13 января 1940 года)



Вместо предисловия

Иных уж нет, а те далече.

Она пришла ко мне в ночь на 27 декабря 1940 г., прислав, как вестника, ещё осенью один небольшой отрывок (про актёрку).
Я не звала её. Я даже не ждала её в тот холодный и тёмный день моей последней ленинградской зимы.
Её появлению предшествовало несколько мелких и незначительных фактов, которые я не решаюсь назвать событиями («Бес попутал в укладке рыться»).
В ту ночь я написала два куска первой части («1913») и «Посвящение». В начале января я почти неожиданно для себя написала «Решку», а в Ташкенте (в два приёма) – «Эпилог», ставший третьей частью поэмы, и сделала несколько существенных вставок в обе первые части. (Работу над поэмой я продолжала и после возвращения в Ленинград, т. е. 1 июня 1944 г.).
Я посвящаю поэму памяти её первых слушателей – моих друзей и сограждан, погибших в Ленинграде во время осады.
Их голоса я слышу и вспоминаю их отзывы теперь, когда читаю поэму вслух, и этот тайный хор стал для меня навсегда оправданием этой вещи.

8 Апреля 1943 года
Ташкент



«Она была бездомной, как собака», – напрашивалось сравнение.
– Меня под землю не надо б, я одна – рассказчица.
– Я сказала ей, что ей следовало бы поехать отдохнуть в Дом творчества, в Детское, – предлагала Л. К. Чуковская.
– Нет, я там не отдохну, – возражала «муза плача». – Царское для меня такой источник слёз…
К поэту из прошлой жизни приходили тени друзей. Звучала музыка; занималась перекличка с некогда написанным и как будто уже чужим. Кружил маскарад, в кошмаре настоящего – адская арлекинада.
– И почему-то я всегда вторгалась в запретнейшие зоны естества.



Часть первая

Глава первая

Новогодний вечер. Фонтанный Дом. К автору вместо того, кого ждали, приходят тени из тринадцатого года под видом ряженых. Белый зеркальный зал. Лирическое отступление – «Гость из Будущего». Маскарад. Поэт. Призрак.

Я зажгла заветные свечи,
Чтобы этот светился вечер,
И с тобой, ко мне не пришедшим,
Сорок первый встречаю год.
Но…
Господняя сила с нами!
В хрустале утонуло пламя,
«И вино, как отрава, жжёт».
Это всплески жёсткой беседы,
Когда все воскресают бреды,
А часы всё ещё не бьют…
Нету меры моей тревоге,
Я сама, как тень на пороге,
Стерегу последний уют.
И я слышу звонок протяжный,
И я чувствую холод влажный,
Каменею, стыну, горю…
И как будто припомнив что-то,
Повернувшись вполоборота,
Тихим голосом говорю:
«Вы ошиблись: Венеция дожей ––
Это рядом… Но маски в прихожей,
И плащи, и жезлы, и венцы
Вам сегодня придётся оставить.
Вас я вздумала нынче прославить,
Новогодние сорванцы!»
Этот Фаустом, тот Дон Жуаном,
Дапертутто, Иоканааном
Самый скромный –– северным Гланом
Иль убийцею Дорианом,
И все шепчут своим дианам
Твёрдо выученный урок.


Н. Н. Пунин, с которым А. А. Ахматова была к тому времени в разводе, записывает первые впечатления от войны: Анна Андреевна вбегает с растрёпанными волосами в чёрном шёлковом китайском халате и сообщает о речи Молотова. По воспоминаниям его дочери И. Н. Пуниной, А. Ахматову как «неслужащую» привлекли к общественным работам и дежурствам. Она покрывала балки на чердаке Шереметевского дворца противопожарной смесью, дежурила с противогазом у ворот Фонтанного Дома, мирилась с хамством при вызовах на работы. Во время налётов её прятали в «щелях» земляных укрытий под большим дубом у Фонтанного Дома. В конце концов, А. А. Ахматова переехала в писательский дом на канале Грибоедова, где её могла поддержать семья Томашевских. С писателем и литературоведом Б. В. Томашевским (1890–1957), застигнутые воздушной тревогой, они бежали через дворы и подворотни, пока по крутой лестнице не спустились в бомбоубежище.
Это был подвал некогда «Бродячей собаки».
– Со мной только так, – констатировала она.


А для них расступились стены,
Вспыхнул свет, завыли сирены
И, как купол, вспух потолок.
Я не то что боюсь огласки…
Чт; мне Гамлетовы подвязки,
Чт; мне вихрь Саломеиной пляски,
Чт; мне поступь Железной Маски,
Я ещё пожелезней тех…
И чья очередь испугаться,
Отшатнуться, отпрянуть, сдаться
И замаливать давний грех?
Ясно всё:
Не ко мне, так к кому же?
Не для них здесь готовился ужин
И не им со мной по пути.
Хвост запрятал под фалды фрака…
Как он хром и изящен…
Однако
Я надеюсь, Владыку Мрака
Вы не смели сюда ввести?
Маска это, череп, лицо ли ––
Выражение злобной боли,
Что лишь Гойя смел передать.
Общий баловень и насмешник,
Перед ним самый смрадный грешник ––
Воплощённая благодать…



«Анна Андреевна дурно выглядит, жёлтая, серая. На секунду улыбнулась, когда я протянула ей пакетик с сахарным песком: “теперь сахар есть – а чай зато кончился”.
– Я совсем не сплю. И все ночи напролёт пишу. Всё уже отмерло – не могу ни ходить, ни спать, ни есть, а это почему-то осталось.
И прочитала: об иве, о стихах, о портрете, об изумрудах. Читала она спокойно, своим ровным, глубоким голосом, не задыхаясь». (Л. К. Чуковская. 23 января 1940 года).


К статье «Проза о поэме»

Гавань. Ноябрь. 1961. Больница

Я начала её в послеежовском опустелом Ленинграде (в мой самый урожайный 1940 год), продолжила в «Константинополе для бедных» – Ташкенте (который был для неё волшебной колыбелью), потом, в последн<ий> год войны, опять в Фонтанном Доме, среди развалин моего (родного) города, в сталинской Москве и между сосенок Комарова. Рядом с ней, такой пёстрой (несмотря на отсутствие красочных эпитетов) [и бурной] и тонущей в музыке, шёл траурный Requiem, единственным аккомпанементом которого может быть только Тишина и редкие отдалённые удары похоронного звона.
В Ташкенте у неё появилась ещё одна попутчица – пьеса «Энума элиш», одновременно шутовская и пророчес<кая>, от которой и пепла нет.
Лирика ей не мешала, и она не вмешивалась в неё.

(А. Ахматова. «Проза о поэме». С. 234)


– Теперь вот говорят и пишут, – заметила А. Ахматова в октябре 1940-го,  – что Маяковский любил мои стихи. А публично он всегда ругал меня… Им надо было вырубить лес, и они вырубали вершинки повыше.
6 сентября 1941-го в результате массированной бомбардировки были уничтожены Бадаевские продовольственные склады.
В Ленинграде начался голод.


Глава вторая

Факелы гаснут, потолок опускается. Белый (Зеркальный) зал
снова делается комнатой автора. Слова из мрака:

Смерти нет –– это всем известно,
Повторять это стало пресно.
А что есть –– пусть расскажут мне.
Кто стучится?
Ведь всех впустили
Это гость зазеркальный? Или
То, что вдруг мелькнуло в окне…
Шутки ль месяца молодого,
Или вправду там кто-то снова
Между печкой и шкафом стоит?
Бледен лоб, и глаза открыты…
Значит, хрупки могильные плиты,
Значит, мягче воска гранит…
Вздор, вздор, вздор! –– От такого вздора
Я седою сделаюсь скоро
Или стану совсем другой.
Что ты манишь меня рукою?!

За одну минуту покоя
Я посмертный отдам покой.



Смерть бродила рядом.
Анна Андреевна жила у дворника Моисея в тёмном уголке подвала. На доски, плохо подогнанные друг к другу, был брошен матрасик, на котором закутанная в платок, с ввалившимися глазами коротала дни и ночи А. Ахматова.
– Я ненавижу Гитлера, я ненавижу Сталина, – сказала она Ольге Берггольц, – я ненавижу тех, кто кидает бомбы на Ленинград и на Берлин, всех, кто ведёт эту войну, позорную, страшную.
17 сентября 1941-го она попросила Моисея купить ей пачку «Беломора». Дворник ушёл и не вернулся: у табачного ларька на улице Желябова разорвался дальнобойный снаряд.


«…Анна Андреевна нездорова и только что уснула.
– Что с ней?
– Она совершенно не умеет бороться со своей неврастенией. Обратила ночь в день, и ей, конечно, от этого плохо. К тому же ничего не ест. Да и ничего не налажено. Может быть, удастся уговорить Смирновых давать ей обед.
(Всё так; но спрашивается: почему, если каждую ночь человек совершает самую нужную и самую трудную работу в мире – и после этого, естественно, разбит и истерзан, – это состояние надо называть: “не умеет бороться со своей неврастенией”?)»

(Л. К. Чуковская. «Записки…». Т. 1. 23 января 1940 года)



И опять тот голос знакомый,
Будто эхо горного грома, ––
Наша слава и торжество!
Он сердца наполняет дрожью
И несётся по бездорожью
Над страной, вскормившей его.
Сучья в иссиня-белом снеге…
Коридор Петровских Коллегий
Бесконечен, гулок и прям.
(Что угодно может случиться,
Но он будет упрямо сниться
Тем, кто нынче проходит там.)
До смешного близка развязка:
Из-за ширм Петрушкина маска.
Вкруг костров кучерская пляска.
Над дворцом чёрно-жёлтый стяг…
Все уже на местах, кто надо:
Пятым актом из Летнего Сада
Пахнет… Призрак цусимского ада
Тут же. –– Пьяный поёт моряк…



На записи для Ленинградского радио А. А. Ахматова говорит:
«Наши потомки отдадут должное каждой матери эпохи Отечественной войны, но с особой силой взоры их прикуёт ленинградская женщина, стоявшая во время бомбёжки на крыше с багром и щипцами в руках, чтобы защитить город от огня; ленинградская дружинница, оказывающая помощь раненым среди ещё горящих обломков здания <…>
Нет, город, взрастивший таких женщин, не может быть побеждён. Мы, ленинградцы, переживаем тяжёлые дни, но мы знаем, что вместе с нами – вся наша земля, все её люди. Мы чувствуем их тревогу за нас, их любовь и помощь. Мы благодарны им, и мы обещаем, что мы будем всё время стойки и мужественны».
28 сентября 1941-го по решению горкома партии полуживую, с дистрофическими отёками А. А. Ахматову эвакуируют в Москву. Оттуда через Казань и Чистополь вместе с семьёй К. Чуковского она перебирается в Ташкент.
Мальчишки-узбеки швыряют камни в окна вагона с криками: «Вот вам бомбёжка!»
20 декабря ей выжигают доброкачественную опухоль, а 23 февраля 1942-го, как литое, появляется стихотворение о русском слове.


Мужество

 Мы знаем, что ныне лежит на весах
 И что совершается ныне.
 Час мужества пробил на наших часах,
 И мужество нас не покинет.

 Не страшно под пулями мёртвыми лечь,
 Не горько остаться без крова,
 И мы сохраним тебя, русская речь,
 Великое русское слово.

 Свободным и чистым тебя пронесём,
 И внукам дадим, и от плена спасём
 Навеки.



Из письма к N N

Осенью 1940 года, разбирая мой старый (впоследствии погибший во время осады) архив, я наткнулась на давно бывшие у меня письма и стихи, прежде не читанные мною («Бес попутал в укладке рыться»). Они относились к трагическому событию 1913 года, о котором повествуется в «Поэме без героя».
Тогда я написала стихотворный отрывок «Ты в Россию пришла ниоткуда» в связи с стихотворением «Современница». Вы даже, может быть, ещё помните, как я читала Вам оба эти стихотворения в Фонтанном Доме в присутствии старого шереметевского клёна («а свидетель всего на свете…»).
В бессонную ночь 26–27 декабря этот стихотворный отрывок стал неожиданно расти и превращаться в первый набросок «Поэмы без героя». История дальнейшего роста поэмы кое-как изложена в бормотании под заглавием «Вместо предисловия».
Вы не можете себе представить, сколько диких, нелепых и смешных толков породила эта «Петербургская повесть».
Строже всего, как это ни странно, её судили мои современники, и их обвинения сформулировал в Ташкенте Х., когда он сказал, что я свожу какие-то старые счёты с эпохой (10-е годы) и людьми, которых или уже нет, или которые не могут мне ответить. Тем же, кто не знает некоторые «петербургские обстоятельства», поэма будет непонятна и неинтересна.
Другие, в особенности женщины, считали, что «Поэма без героя» – измена какому-то прежнему «идеалу» и, что ещё хуже, разоблачение моих давних стихов «Чётки», которые они «так любят».
Так в первый раз в жизни я встретила вместо потока патоки искреннее негодование читателей, и это, естественно, вдохновило меня. Затем, как известно каждому грамотному человеку …я совсем перестала писать стихи, и всё же в течение 15 лет эта поэма неожиданно, как припадки какой-то неизлечимой болезни, вновь и вновь настигала меня (случалось это всюду – в концерте при музыке, на улице, даже во сне). Всего сильнее она терзала меня в декабре 1959 года в Ленинграде –– снова превращаясь в трагический балет, что явствует из дневниковых записей (13 декабря) и строфы о Блоке. И я не могла от неё оторваться, дополняя и
исправляя, по-видимому, оконченную вещь. <…>
И неудивительно, что Х., как Вам известно, сказал мне: «Ну, Вы пропали, она Вас никогда не отпустит». <…>
27 мая 1955. Москва

(А. Ахматова. «Проза о поэме». С. 213–215)


В Ташкенте А. А. Ахматова подружилась с Ф. Г. Раневской, в кровь которой смолоду вошли её стихи. Актриса была благодарна ей за дружбу, за стихи и талант верности: в Ташкенте она просила Л. К. Чуковскую у неё не бывать, потому что та недоброжелательно отзывалась о Ф. Г. Раневской.


«Сегодня у меня обедала Ахматова, величавая, величественная, ироничная, трагическая, весёлая и вдруг такая печальная, что при ней неловко улыбнуться и говорить о пустяках. Как удалось ей удержаться от безумия – для меня непостижимо.
Говорит, что не хочет жить, и я ей абсолютно верю. Торопится уехать в Ленинград. Я спросила: “Зачем?” Она ответила: “Чтобы нести свой крест”. Я сказала: “Несите его здесь”. Вышло грубо и неловко. Но она на меня не обижается никогда.
Странно, что у меня, такой сентиментальной, нет к ней чувства жалости или участия. Не шевелятся во мне к ней эти чувства, обычно мучающие меня по отношению ко всем людям с их маленькими несчастьями».
(Ф. Г. Раневская. «Судьба-шлюха»).



Поэма без героя

Глава третья

Петербург 1913 года. Лирическое отступление: «последнее воспоминание
в Царском Селе». Ветер, не то вспоминая, не то
пророчествуя, бормочет:

Были святки кострами согреты,
И валились с мостов кареты,
И весь траурный город плыл
По неведомому назначенью,
По Неве иль против теченья, –
Только прочь от своих могил.
На Галерной чернела арка,
В Летнем тонко пела флюгарка,
И серебряный месяц ярко
Над серебряным веком стыл.
Оттого, что по всем дорогам,
Оттого, что ко всем порогам
Приближалась медленно тень,
Ветер рвал со стены афиши,
Дым плясал вприсядку на крыше
И кладбищем пахла сирень.
И царицей Авдотьей заклятый,
Достоевский и бесноватый
Город в свой уходил туман,
И выглядывал вновь из мрака
Старый питерщик и гуляка!
Как пред казнью бил барабан…
И всегда в духоте морозной,
Предвоенной, блудной и грозной,
Жил какой-то будущий гул…
Но тогда он был слышен глуше,
Он почти не тревожил души
И в сугробах невских тонул.
Словно в зеркале страшной ночи,
И беснуется и не хочет
Узнавать себя человек,
А по набережной легендарной
Приближался не календарный ––
Настоящий Двадцатый Век.

А теперь бы домой скорее
Камероновой Галереей
В ледяной таинственный сад,
Где безмолвствуют водопады,
Где все девять мне будут рады,
Как бывал ты когда-то рад.
Там за островом, там, за Садом,
Разве мы не встретимся взглядом
Наших прежних ясных очей?
Разве ты мне не скажешь снова
Победившее смерть слово
И разгадку жизни моей?



– На голодный желудок русский человек ничего делать и думать не хочет, а на сытый – не может, – в сердцах сказала Ф. Г. Раневская.
Между тем победившее смерть слово, наследие Серебряного века, преодолело мор, чекистский террор, плаху, застенок, четверть века молчания в плену у идолов социалистического реализма. Его отголоски, вселяя надежду, вдохновляли на героические свершения первых советских пятилеток, освобождали творческие стремления, позволяли пережить повседневную дурость паразитирующей на общественном организме бюрократии Настоящего Двадцатого Века.
– В. Г. сказал про меня нашей общей знакомой: «Мадам психует». А не следует ли предположить, что не я психую, а сумасшедшие те, кто не умеет сопоставить самые простые факты… (Из беседы с Л. К. Чуковской 17 августа 1940 года).


«Она сильно обеспокоена тем, что Гослитиздат прислал ей договор на четыре тысячи строк, в то время как и “Издательство писателей” взяло у неё сборник стихов.
Начала искать повсюду договор: на кресле и под креслом с бумагами.
– Приезжала ко мне директорша Гослитиздата, Кр. По-моему, стерва.
Я громко рассмеялась. Я очень люблю слушать такие слова из её уст.
– Да, да, не смейтесь, стерва. Я ей говорю: “Стихи мои уже отданы в ‘Издательство писателей’”. А она: “Это не беда, лишь бы материал был другой”. Какой же материал, Господи!
– Судя по этой реплике, она скорее дура, – сказала я».

(Л. К. Чуковская. «Записки…» Т. 1. 17 января 1940 года)



Часть вторая
Intermezzo

Место действия – Фонтанный Дом. Время – 5 января 1941 года. В окне – призрак
оснеженного клёна. Только что пронеслась адская арлекинада тринадцатого года, разбудив безмолвие великой молчальницы-эпохи и оставив за собою тот свойственный каждому праздничному или похоронному шествию беспорядок – дым факелов, цветы на полу,
навсегда потерянные священные сувениры. В печной трубе воет ветер, и в этом вое
можно угадать очень глубоко и очень умело спрятанные обрывки Реквиема.
О том, что мерещится в зеркалах, лучше не думать.


7

Не отбиться от рухляди пёстрой.
Это старый чудит Калиостро ––
Сам изящнейший сатана,
Кто над мёртвым со мной не плачет,
Кто не знает, что совесть значит
И зачем существует она.


8

Карнавальной полночью римской
И не пахнет. Напев Херувимской
У закрытых церквей дрожит.
В дверь мою никто не стучится,
Только зеркало зеркалу снится,
Тишина тишину сторожит.


9

И со мною моя «Седьмая»,
Полумёртвая и немая,
Рот её сведён и открыт,
Словно рот трагической маски,
Но он чёрной замазан краской
И сухою землёй набит.


10

Враг пытал: «А ну, расскажи-ка»,
Но ни слова, ни стона, ни крика
Не услышать её врагу.
И проходят десятилетья,
Пытки, ссылки и казни –– петь я
В этом ужасе не могу.



В ноябре 1944 года уже в Ленинграде А. А. Ахматова добавляет ещё одно замечание к предисловию поэмы:

«До меня часто доходят слухи о превратных и нелепых толкованиях “Поэмы без героя”. И кто-то даже советует мне сделать поэму более понятной.
Я воздержусь от этого.
Никаких третьих, седьмых и двадцать девятых смыслов поэма не содержит.
Ни изменять, ни объяснять её я не буду.
“Еже писахъ – писахъ”».


С фронта, где Л. Н. Гумилёв служил в гвардейском зенитном дивизионе, приходят письма о солдатской жизни:
«Жить мне сейчас неплохо. Шинель ко мне идёт, пищи – подлинное изобилие, иногда дают даже водку, а передвижение по Западной Европе гораздо легче, чем в Северной Азии. Самое приятное – разнообразие впечатлений»; «Солдатская жизнь в военное время мне понравилась. Особенно интересно наступать…»; «Воюю я пока удачно: наступал, брал города, пил спирт, ел кур и уток, особенно мне нравилось варенье; немцы, пытаясь задержать меня, стреляли в меня из пушек, но не попали. Воевать мне понравилось, в тылу гораздо скучнее». (Цит. по: С. С. Беляков. «Гумилёв сын Гумилёва»).
В Польше при миномётном обстреле кусок доски попал ему в переносицу, и теперь у него на носу горбинка, будто от матери.



<11>

И особенно если снится
То, что с нами должно случиться:
Смерть повсюду –– город в огне
И Ташкент в цвету подвенечном…
Скоро там о верном и вечном
Ветр азийский расскажет мне.


<12>

Торжествами гражданской смерти
Я по горло сыта –– поверьте,
Вижу их, что ни ночь, во сне.
Отлучить от стола и ложа ––
Это вздор ещё, но негоже
То терпеть, что досталось мне.


<13>

Ты спроси у моих современниц,
Каторжанок, «стопятниц», пленниц,
И тебе порасскажем мы,
Как в беспамятном жили страхе,
Как растили детей для плахи,
Для застенка и для тюрьмы.


<14>

Посинелые стиснув губы,
Обезумевшие Гекубы
И Кассандры из Чухломы,
Загремим мы безмолвным хором,
Мы – увенчанные позором:
«По ту сторону ада мы».


<15>

Я ль растаю в казённом гимне?
Не дари, не дари, не дари мне
Диадему с мёртвого лба.
Скоро мне нужна будет лира,
Но Софокла уже, не Шекспира.
На пороге стоит –– Судьба.


<16>

И была для меня та тема,
Как раздавленная хризантема
На полу, когда гроб несут.
Между «помнить» и «вспомнить», други,
Расстояние, как от Луги
До страны атласных баут.



«Я сказала, что слава имеет, видно, свои худые стороны.
– О, да! – весело подтвердила Анна Андреевна, – когда едешь в мягком ландо, под маленьким зонтиком, с большой собакой рядом на сиденье и все говорят: “вот Ахматова”, – это одно. Но когда стоишь во дворе, под мокрым снегом, в очереди за селёдками и пахнет селёдками так пронзительно, что и туфли, и пальто будут пахнуть ещё десять дней, и вдруг сзади кто-то произносит: “Свежо и остро пахли морем на блюде устрицы во льду” – это совсем, совсем другое. Меня такое зло взяло, что я даже не оглянулась». (Из беседы с Л. К. Чуковской 17 октября 1940 года).



М. Б., Из дневника

…Я сразу услышала и увидела её всю – какая она сейчас (кроме войны, разумеется), но понадобилось [почти] двадцать лет, чтобы из первого наброска выросла вся поэма.
На месяцы, на годы она закрывалась герметически, я забывала её, я не любила её, я внутренне боролась с ней. Работа над ней (когда она подпускала меня к себе) напоминала проявление пластинки. Там уже все были. Демон всегда был Блоком, Верстовой Столб – [чем-то
вроде молодого Маяковского] Поэтом вообще, Поэтом с большой буквы и т. д. Характеры развивались, менялись, жизнь приводила новые действующие лица. Кто-то уходил. Борьба с читателем продолжалась всё время. Помощь читателя (особенно в Ташкенте) тоже. Там мне казалось, что мы пишем её все вместе. Иногда она [поэма] вся устремлялась в балет (два раза), и тогда её нельзя было ничем удержать. И я думала, что она там и останется навсегда. Я писала некое подобие балетного либретто, но потом она возвращалась и всё шло по старому.
Первый росток (первый росточек, толчок), который я десятилетиями скрывала от себя самой, это, конечно, запись Пушкина: «Только первый любовник производит… впечатление на женщину, как первый убитый на войне…» Всеволод был не первым убитым и никогда моим любовником не был, но его самоубийство было так похоже на другую катастрофу… что они навсегда слились для меня. Вторая картина, навсегда выхваченная прожектором памяти из мрака прошлого, это мы с Ольгой после похорон Блока, ищущие на Смоленском кладбище могилу Всеволода († 1913). «Это где-то у стены», – сказала Ольга, но найти не могла. Я почему-
то запомнила эту минуту навсегда.
17 декабря 1959 г., Ленинград

(А. Ахматова. «Проза о поэме». С. 216–217)



<17>

Бес попутал в укладке рыться…
Ну, а как же могло случиться,
Что во всём виновата я?
Я – тишайшая, я – простая,
«Подорожник», «Белая стая»…
Оправдаться… но как, друзья?


<18>

Так и знай: обвинят в плагиате…
Разве я других виноватей?
Впрочем, это мне всё равно.
Я согласна на неудачу
И смущенье своё не прячу…
У шкатулки ж тройное дно.



«Её сильно беспокоит, кому дадут написать предисловие к книжке “Издательства писателей”. Боится, не Волкову ли, какому-то специалисту по акмеизму.
– Он всегда громил нас. Я ему сама в лицо скажу: писать надо только о том, что любишь». (Из беседы с Л. К. Чуковской. 17 января 1940 года).



«Есть такие, до которых я не смею дотронуться, отказалась писать о Качалове, а уж об А.А. подавно. В ней было всё. Было и земное, но через божественное… Однажды я рассказала ей, как в Крыму, где я играла в то лето в Ялте – было это при белых, – в парике, в киоске сидела толстая пожилая поэтесса. Перед ней лежала стопка тонких книжек её стихов. “Пьяные вишни” назывались стихи, и посвящались стихи "прекрасному юноше", который стоял тут же, в киоске. Герой, которому посвящались стихи, был косой, с редкими прядями белёсых волос. Стихи не покупали. Я рассказала Ахматовой, смеясь, о даме со стихами. Она стала мне выговаривать: “Как вам не совестно! Неужели вы ничего не предпринимали, чтобы книжки покупали ваши знакомые? Неужели вы только смеялись? Ведь вы добрая! Как вы могли не помочь!” Она долго сердилась на меня за моё равнодушие к тому, что книги не покупали. И что дама с её косым героем книги относила домой».
(Ф. Г. Раневская. «Судьба-шлюха»).



– Как Вам напомнить с достаточностью, что жить и хотеть жить (не по какому-нибудь ещё, а только по-Вашему) Ваш долг перед живущими, потому что представления о жизни легко разрушаются и редко кем поддерживаются, а Вы их главный создатель. (Из письма Б. Л. Пастернака А. А. Ахматовой 1 ноября 1940 года).


<19>

Но сознаюсь, что применила
Симпатические чернила…
Я зеркальным письмом пишу,
И другой мне дороги нету, ––
Чудом я набрела на эту,
И расстаться с ней не спешу.


<20>

Чтоб посланец давнего века
Из заветного сна Эль Греко
Объяснил мне совсем без слов,
А одной улыбкою летней,
Как была я ему запретней
Всех семи смертельных грехов.


<21>

И тогда из грядущего века
Незнакомого человека
Пусть посмотрят дерзко глаза.
И он мне, отлетающей тени,
Дал охапку мокрой сирени
В час, как эта минет гроза.



Из книги «Бег времени»

«Гораздо хуже то, что делает сама Поэма. По слухам, она старается подмять под себя никакого к ней отношения не имеющие другие мои произведения, искажая этим и мой (какой ни есть) творческий путь, и мою биографию.
Затем я ещё раз убеждаюсь, что женщине лучше кокетничать, когда она находится du bon с;t; de la quarantaine (по лучшую сторону сорокалетия. – фр.), а не наоборот, а я, грешница, из чистейшего кокетства всё в том же злополучном письме к Вам любовно перечислила все случаи, когда Поэма была встречена в штыки. По-видимому, такой “откровенности” автора соблазнительно поверить.
Конечно, каждое сколько-нибудь значительное произведение искусства можно (и должно) толковать по-разному (тем более это относится к шедеврам). Например, “Пиковая дама” – и просто светская повесть 30-х годов 19 века, и некий мост между 18 и 19 веками (вплоть до обстановки комнаты графини), и библейское “Не убий” (отсюда всё “Преступление и наказание”), и трагедия старости, и новый герой (разночинец), и психология игрока (очевидно, беспощадное самонаблюдение), и проблема языка (каждый говорит по-своему, особенно интересен русский язык старухи – докарамзинский; по-французски, надо думать, она говорит не так), но… я, простите, забалтываюсь – меня нельзя подпускать к Пушкину… Но когда я слышу, что Поэма и “трагедия совести” (В. Шкловский в Ташкенте), и объяснение, отчего произошла Революция (Шт<ок> в Москве), и “Реквием по всей Европе” (голос из зеркала), трагедия искупления и ещё невесть что, мне становится страшновато… (и “исполненная мечта символистов” – В. М. Жирмунский в Комарове, 1960 год). Многим в ней чудится трагический балет (однако Л. Я. Гинзбург считает, что её магия – запрещённый приём – why?). <…>
Но что мне делать с старой шаманкой, которая защищается “заклинаниями” и “Посвящениями” из музыки и огня. Это она заставляет меня испытывать весьма лестные для авторского самолюбия ощущения курицы, высидевшей лебединое яйцо и беспомощно хлопающей крыльями на берегу в то время, как лебедёнок уже далеко уплыл. По старой дружбе не скрою от Вас, что знатные иностранцы спрашивали меня – действительно ли я автор этого произведения. К чести нашей Родины должна сознаться, что по сю сторону границы таких сомнений не возникало.
Просто люди с улицы приходят и жалуются, что их измучила Поэма. И мне приходит в голову, что мне её действительно кто-то продиктовал, причём приберёг лучшие строфы под конец. Особенно меня убеждает в этом та демонская лёгкость, с которой я писала Поэму: редчайшие рифмы просто висели на кончике карандаша, сложнейшие повороты сами выступали из бумаги».
(А. Ахматова. «Проза о поэме». С. 226–228)


«…Величие “Поэмы”, тайна “Поэмы” открывается только в соотношении трёх частей триптиха. “Поэма” построена так, что каждая из последующих её частей переосмысляет предыдущую». (Л. К. Чуковская. «Записки…». Т. 3. 16 декабря 1963 года).
Триптих – мост из одной эпохи в другую, причём движение на мосту сквозь смутный мир «колеблющихся недостоверностей» двустороннее – «и туда и назад сразу».
Время трещит по швам.
Гул, который явственно слышался А. А. Ахматовой в «духоте морозной» предвоенного 1913-го, гул потрясений, неизбежного, будущий гул развязки нарастает с каждым ходом и отступлением драмы, пока не взрывается всей мощью Камского ледохода – зная срок отмщения, сжимая уста, Россия идёт на восток.


Эпилог

И уже предо мною прямо
Леденела и стыла Кама,
И «Quo vadis?» кто-то сказал,
Но не дал шевельнуть устами,
Как тоннелями и мостами
Загремел сумасшедший Урал.
И открылась мне та дорога,
По которой ушло так много,
По которой сына везли,
И был долог путь погребальный
Средь торжественной и хрустальной
Тишины Сибирской Земли.
Oт того, что сделалось прахом,
…………………………………
Обуянная смертным страхом
И отмщения зная срок,
Опустивши глаза сухие
И сжимая уста, Россия
Предо мною шла на восток.


Рецензии
Аудиокнига на Ютубе http://youtu.be/CKAo--QyTA8

Олег Кустов   01.08.2022 11:58     Заявить о нарушении