Катай и Корлик
Корлик - мамино утешение и папина надежда. В честь отважного князя Игоря из «Слова о полку…» назван. Воспитан в послушании. «Корлик, за водой!» Уже несет. «Корлик, ведро помойное вынеси!» Вынесет – бегом, широко шагая, побежкой, стыдливо опустив голову – девчонки из соседнего дома смотрят. «Корлик, Ленку в садик отведешь?» - я упираюсь, кусаюсь, ору благим матом, я терпеть не могу дурацкий садик – но Корлик волочит меня туда молча и упрямо, а потом еще и из сада заберет. «Корлик, свиньям дай!» И даже если опаздывает в школу – в три прыжка метнется к стайке, где рыхло хрумкают мороженую картошку хряк Моряк да свинья Дашка, выльет свиную кормежку хоть и мимо корыта (и так сожрут!), Катаю моченый кусок кинет в миску – и айда назад! Катай только зальется ему вслед заполошно-оглушительно, брякая старой ржавой цепью: мол, куда побежал? Меня возьми!.. Беда с этим Катаем! Есть же собаки – одно наказание: ни проку от них, ни пользы, ни утешения.
Отец принес Катайку – пушистого, как варежка, теплого, молочно-пузатого – новогодним вечером, когда мы с Маринкой сидели на полу в спальне и мастерили домик для кукол на нижней полке старой этажерки. Папа был в легком подпитии, не буянистом – сентиментальном. За водой они, что ли, с Игорешкой ходили: вернулись румяные, красноносо-молодцеватые, лопоухие шапки обметаны морозцем…Папа достал из-за пазухи щенятинку скулящую, пушистую, белолапую – псиной пахнуло, молоком – положил рядом с нами у этажерки, погладил: вот, мол, Степа-сосед удружил, говорит, порода охранная будет. А мы-то в щенячьем восторге! Щекочем пушистый живот, шелковистые ушки трогаем…Папа велит звать животинку Катаем. Ну, Катай так Катай! Он же шаляй-валяй и шалтай-болтай! Лапы у свеженареченного Катайки разъехались, завалился на бок, дурашка, помолачивая хвостом, а под пузиком обнаружилась теплая лужица.
На другой день щенка перенесли в огород, в коряво сколоченную большую будку, положили ему там соломы клочок-другой – и стал Катайка жить-поживать, добра наживать, носиться вслед за нами по огороду, косолапя, взлаивая и кувыркаясь. За зиму здоровенный вымахал, пушисто-кудлатый, палевая морда добродушная, в черных очках карие шарики озорно катаются, из штанов только варежки чесать, дремучий – да дурной, заполошный, из тех собачьих полукровок, что ни дому ни улице, ни Богу свечка ни черту кочерга! Ей-Богу, не псина – стихия необузданная: чуть что – мах через забор и давай носиться по окрестным проулкам что есть духу! Оттого и садили Катайку на цепь тяжелую ржавую: спустишь – бед не оберешься! Вчера вот двух куриц у тети Шуры подавил, сегодня кошку капшуковскую рыжую порвал напрочь и потом ввязался в драку с их же Барсиком, тот мелкой собачьей породы, да злой – от обоих клочья летели, пока водой не разлили. Чумной-дурной!
На Масленицу снежно еще было, с горы катались у стадиона, под ночь уже, потемну, возвращались мы, ребятишки-первоклашки, все в мыле, растрепанные горочной чехардой, саночной возней, – а навстречу какой-то ком лохматый летит! Летит кубарем! Не успела шагу в сторону сделать – сбил с ног, такой здоровущий! Заливается, скачет, в шапку мою кроличью шутя зубами вцепился и мотает головой кудлатой – добычу поймал!
Пока огород копали да грядки выводили – извелся весь, измаялся – хочется ему поноситься вдоволь по свежевесенней воле, да нельзя – цепь старая не пускает. Рвется непутевый, волочит цепью двухпудовую будку по земле… К вечеру умается от бесплодных усилий, бухнется прямо в разрытую грязь – недовольный, всклокоченный, исхлопотавшийся вусмерть.
***
Огородные хлопоты нескончаемы. Папа кладет огуречную навозную гряду со знанием дела, что твой кондитер праздничный торт; Игореша бросил копать, смотрит, как отец управляется. Каждый слой отец ухлопывает вилами и пересыпает черноземом; сверху побольше земли, по краям бортики… «Корлик, принеси фляжку!» Корлик тут как тут. Папа-трудяга пьет морс из облезлой зеленой фляжки, с подбородка течет, со лба каплет…Катай сидит и завороженно-влюбленно на папу глядит, подметая лохматым пером огородный сор.
Назавтра папу привезли с работы и положили на кровать, тяжко стонущего, странно-неподвижного, словно чужого, не нашего. Последние полгода подрабатывал он в бригаде лесорубов. В то злополучное утро отец во время валки старого листвяжника не уберегся: падающая лиственница задела его прямо по загривку, чиркнула по спине, хорошо – вскользь, а то б… «Корлик, ты у меня теперь в доме главный мужик, на тебе все…» У Корлика-Орлика слезы под веками кипят, нахмурился, но не плачет: не к лицу ему, теперь он и защитник и опора в доме – и мне, и маме, и все хозяйство наше небольшое на нем, и огород, и скотина.
Папа почти два месяца лежал, трудно возвращался к привычному образу жизни. Не в его характере болеть-валяться, всегда ведь живчиком по поселку – стремительный, легкий, улыбчивый… Приходила врачиха, ставила уколы, компрессы, капельницу… Ночью папа стонал, Корлик вставал с диванчика колченогого, подавал пить…
Папа только начал подниматься, ходить по дому и выползать на крыльцо, только-только на вскопанных им грядках закурчавилась первая зелень и огуречная рассада бодрым строем пошла в рост, как грянула новая беда.
– Все снес, сатана такой! Все как есть! Смесил всю гряду, и бортики деревянные разнес, и всю рассаду потравил, измолотил, нечисть такая! И у соседей тож! Стыдно глаза показать! – у мамы срывается голос, она редко так ругается, значит, дело совсем плохо. Все это я слышу из-за стены, поджав хвост в своей комнатенке. Слышно, как папин голос крепчает не к добру. Мама жалуется отцу, что Катай сорвался с цепи и снес, порушил все наши труды огородные, в том числе и папину огуречную грядку – гордость его и усердие! А потом в соседском огороде устроил такой же шалман и раскардаш. Они ж теперь в поссовет подадут, соседи-то. И будут правы. Нечего собак распускать.
Корлик ушел на кухню. С него главный спрос. Отец больной, еле ходит, рука правая отказывает. Корлик теперь отвечай за все. Катай-дуралей накуролесил. Да чтоб ему!
«Корлик!» У меня холодеет под ложечкой от этого зова. Брат идет не сразу. Я слышу, как он топчется в коридоре, молча гремит на кухне посудой, шмыгает носом. Все-таки ему только четырнадцать лет. С меня-то спрос невелик, я соплячка-первоклашка. Мне голоса на домашнем совете никто не давал. Спать уложили – и шабаш!
Папа неумолим, папа, сын суровой эпохи, всегда рубит наотмашь. Папа растит из Корлика сурового бойца, спортсмена, охотника, мужика, а не тряпку какую-нибудь. «Корлик, поди в лес подальше и пристрели его». Брат стрелять умеет, отец мальчишку с двенадцати лет на охоту берет – по осени на утиную, а зимой так и белок, и зайцев мужики с охоты приносили.
Слова за стенкой проваливаются в бубнеж и невнятицу, но тон я слышу: Корлик, пословный-послушный, пытается впервые возразить папе. Худенький, сухопарый, слегка сутуловатый, с негромким голосом - бесшумно исчезнет, покорно кивнет… Зубами скрипнет, комок слезный проглотит, папин тяжелый подзатыльник стерпит. Слышу, прорывается его упрямое, тихое: «Я не смогу». «Ты ж у меня…» «Папа, нет, я не буду!» Папин тон уговаривающий переходит в угрожающий. Слышу, как Корлик говорит что-то еще. «Не пойдешь - из дома выставлю! Одностволку свою возьмешь. Ты же видишь, я еще не в силах». И еще что-то, и еще… Слышно, как тарелка падает на пол, как мама пришла на кухню, сморкается громко… Я затыкаю уши, реву и проваливаюсь в подушку. Чем заканчивается разговор, уже не слышу. Так и засыпаю, уткнувшись в мокрую наволочку.
***
Ух, как возрадовался Катайка, когда повели его в лес! Да еще раным-рано, на зорьке – птицы вон как заливаются! Запахи майские дурманят! Рвет поводок бодрый Катайка, не знает дурак, что его сейчас к березе привяжут – и бабах! Чумной-дурной! Корлик сжимает челюсти до боли, чтобы не плакать, но слезы набегают, застят глаза, Катайка базлает радостно, скачет, лакает из придорожной лужи…
Я никогда не спрашивала брата о том, как он застрелил Катая.
Я могу только представить, как они идут по утренней вязкой тропинке к водомерному мосту, переходят Базыр, потом поднимаются к Трехскалке, все дальше, дальше… Отец велел уйти поглубже в лес, перевалить гору, к Косым ложкам ближе. Стрелять-то нельзя по весне, не сезон. Вообще с ружьем нельзя в лес. Корлик хочет отпустить поводок – вали, дурной на все четыре, да нет ведь – вернется Катай домой, собаки дорогу помнят. Надо так устать, чтобы было уже все равно, думает Корлик-Орлик. Выстрелить-то недолго. Привязать, закрыть глаза… Привязать и уйти? Бим бьется на веревке у зимней березы, рыдает… Да, там кино, а тут… Катай сует любопытный нос в каждый куст, фыркает, прыгает… Сказать: сорвался с поводка и удрал? Почему не выстрелил вслед? Не позвал?
Наконец, Корлику кажется, что пора: подламываются ноги, шум в ушах так полнит голову, что не слышно ничего, кроме буханья собственного сердца. Руку правую, которой ведет Катая, ломит, во рту сухо и пусто… Катаю хоть бы хны, попривык на поводке, меньше выворачивает руки, вроде даже послушно идет. И все-таки вертится-дурачится, путается в ногах, пока Корлик приматывает непослушными руками поводок к дереву…
Целится Корлик вслепую, расплывается и качается перед ним береза старая, к которой он привязал Катая, а чумной-дурной вертится, хвостом юлит, куда-то за спину Корлику глядит, взлаивает, подскакивает…
…Так мне видится эта незамысловатая история издалека, годы и годы спустя. На следующий день, когда я пришла из школы и прибежала на огород, в катаевой корявой конуре лежала только ржавая старая цепь с ошейником, недогрызенная кость и свалявшиеся клочки шерсти.
И все-таки мне думается, что было так:
– Стой, малой, чего удумал-то? – и онемевшему Корлику на плечо чья-то рука ложится. Чуть надавила – и осел парнишка на траву, повинуясь. Послушный, что сказать.
Смотрит Липатыч на паренька худенького, узколиченького (так его Олюшка говорит), плечи уронившего – вроде знакомый. Только сомлел совсем.
– Дмитрича, что ли, сынок? Ну как же ты чуду такую – и стрельнуть? Дмитрич велел? Шальной, значит, говоришь, огород снес? Ну-у, малой, ну что ты, такой мужик суровый, с ружьем – и такой рева-корова!– улыбается Липатыч, качает головой, а сам уже Катая отвязывает, ерошит ему загривок, гладит, а тот, вот чудной-дурной, на него смотрит словно на родного, уши умильно прижал, голову бедовую в колени тычет…
– На вот платок, что ли… К своим я собрался, в Казахстан. Надолго, да. Года на два, может. Старики совсем сдали, помочь надо. Завтра еду, племяш везет на машине. И чуду твою с собой заберу! Хорош охламон! Там мне нужно доброго пса на охрану. Ишь, юлит, словно своего признал! Как кличут-то? Катай? Ну, катай его, валяй! Чуешь, что другой раз на свет народился?
Свидетельство о публикации №216111901632