Борис Божнев. Не трогайте мои весы...

"Вообще, всё сделано в человеке из одного материала, — писал Борис Поплавский, — и стихи, и статьи, и голос, а также письма, фотографии, внешность". Во всяком случае, в человеке талантливом. Это, конечно, не значит, будто любого художника, точно сушеного мотылька, можно нанизать на стальную булавку единственной идеи. Наоборот: чем выше талант, тем менее он сводим к какому-либо конечному определению. Здесь речь о другом — о внутренней цельности, которая не может не выявиться и вовне, в написанном, в сказанном. Неизбежные противоречия тоже будут ее частью. И, пожалуй, мало в ком противоречивая цельность явилась столь тотально, сколь в Борисе Божневе — поэте, несправедливо малоизвестном.

Борис Борисович Божнев родился 24 июля 1898 г. После революции он, по воле родителей, оказался в Париже, где завязал знакомства в творческих кругах, причем не только среди эмигрантов, но и — редкий случай — во французском авангарде. В числе его знакомых были Поль Элюар, Антонен Арто, Тристан Тцара и многие другие.

"С Жаном Кокто он снимал какие-то сногсшибательные фильмы абстрактного характера и сатанинского содержания. Дружил с Рене Клером. Писал акварелью и китайской тушью пейзажи под влиянием Хокусаи и Фуджита (с последним тоже дружил)" — вспоминал Б. Сосинский.

Первая книга Божнева "Борьба за несуществование", изданная в 1925 году, вызвала резкие отзывы эмигрантской критики: "Липкое, противное мелкоблудие", "патология", "грязная порнография", "писссуарная поэзия" — так характеризовали её люди, казалось бы, не чуждые литературе. Сегодня эти отклики могут разве что озадачить: по нынешним временам божневские стихи вполне сдержаны и неэпатажны, читывали мы и куда похлеще. Не шокироваться же, в самом деле, подобным:

Стою в уборной… прислонясь к стене…
Закрыл глаза…Мне плохо…обмираю…
О смерть моя… Мы здесь наедине…
Но ты – чиста… Тебя не обмараю…

Я на сыром полу… очнулся вдруг…
А смерть… сидит… под медною цепочкой…
И попирает… деревянный круг…
И рвет газеты… серые листочки…

Беда была в том, что впервые введенные Божневым топики и образы разом сорвали с чинной критики тогу благонравия: рецензенты проскользили исключительно по поверхности божневской поэзии, не заглянув вглубь. А ведь судить искусство по содержательной стороне — значит не понимать его вовсе. Можно велеречиво и скучно писать о смерти, а можно страшно, до невыносимости жутко — о белочках и птичках (как, например, поздний Георгий Иванов). Для большого поэта внешняя тема несущественна, она лишь повод к высказыванию.

Ранние стихи Божнева изящны как ювелирные изделия, однако далеки от декоративной искусственности. Не вполне отвечают они и поэтике "парижской ноты" с ее сдержанным тоном и акмеистической интимностью, хотя и сродни ей по форме. Божнева-поэта не чарует жизненное многообразие, у него нет страсти к "милым мелочам"; он — поэт идей; его метафизика очищена до алегбраической формулы.

Вынесенные в заглавие первой книги слова "Борьба за несуществованье" точно определяют божневское кредо, воплощенное им весьма последовательно. По таким стихам как "Я не люблю оранжереи..." можно составить образ рафинированного декадента-романтика, проникнутого неприязнью к любом проявлению земной жизни. Однако это будет неверно: у Божнева не найти вульгарно-эстетского упоения "тьмой" или анахоретского презрения к тварному миру. Его кредо — не жесткая антитеза, но тончайший баланс: не дух, томящийся в оковах плоти, а плоть, смиряемая и упорядочиваемая духом.

Не трогайте мои весы —
Я мужественною рукою
 Трудился многие часы
 Над неподвижностью такою,

И сам себе воздал хвалу
 За то, что тяжести единой
 Весов установил стрелу
 Пред золотою серединой…

Но вот, когда ни взор, ни слух
 Не нарушают равновесья,
И поровну на дисках двух
 Как будто невесомый весь я,

Когда их сдерживать рука
 Уже устала, неужели
 Вновь чаша плотска тяжеле,
А та, небесная, легка…

Вообще образ весов (или — напряженней — балансирующего кантоходца) уместен не только для понимания божневского мировоззрения, но и поэтики в целом. Божнев, как и любой подлинный художник, воспитан на богатой культурной традиции, однако (как опять же любой подлинный художник) не умещается в рамки единичных определений. Л. Флейшман пишет:

"С одной стороны, в его лирике отчетливо проявляются черты экспериментальных исканий в области стиховой семантики, взятой в ее зависимости от метра, от метрической конструкции строфы. В этом отношении Божнев, конечно, учитывал опыт Пастернака и Цветаевой, как ни громадна дистанция между ними. С другой — последовательная, хоть и ненавязчивая "игра" с традициями "легкой поэзии" пушкинской плеяды и с традицией "медитативного" фрагмента Баратынского — Тютчева. Ни с одним из этих полюсов — ни с авангардистским, ни с архаизированно-"пушкинским", даже "державинским" — Божнева невозможно полностью отождествить; весь эффект состоит в колебаниях между обоими, в непредсказуемых сочетаниях компонентов разных стилистических систем, в парадоксальном их сочетании. (...) Эта острая неустойчивость, "калейдоскопичность" стиля, наряду с резкими смысловыми сдвигами, предохраняет божневскую поэзию от гладкого, эклектического эпигонства".

Срывы, конечно, бывали. Поэту, особенно в поздние годы, не всегда хватало чувства меры. Да и выбранная тактика способствовала: гулять утоптанной стежкой легко и приятно — а шутка ли удержаться, когда ступаешь по канату над пропастью!

Следующие книги Божнева заставили русский Париж признать в нем высокоталантливого поэта, хоть и с оговорками. Как ни странно, высоко оценил его язвительный и критичный Набоков, признав за божневской поэзией "и мысль, и пение, и цельность". Ямбическая размеренность этой похвалы глубоко запала в душу Божневу, и годы спустя он уложил её в строки:

 "И мысль, и пение, и цельность…" —
Набоков как-то обронил,
и этой формулой, как церковь,
поэзию оборонил...

Видно, что недопонимание критики жестоко ранило Божнева, похоже, принимавшего резкие замечания как удары по самой поэзии. Это привело к тому, что во второй половине 30-х он постепенно отдалился от литературной жизни и переехал в Марсель, сохранив переписку только с поэтами-супругами Александром Гингером и Анной Присмановой. Да так преуспел в "борьбе за несуществованье", что после войны о нем уже знали только по слухам: жив ли? Не в сумасшедшем ли доме сидит? (И всегда этот сумасшедший дом! — как чуть что из ряда вон, так сразу прописывается по рангу душевной болезни.)

А Божнев был даже очень из ряда вон. "Основное качество Б.Б.Б., — говорит Б. Сосинский, — это была оригинальность. Оригинальность во всём..." Он не перестал писать стихи, однако издавал их сам, положив начало своего рода "эмигрантскому самиздату" (или DIY, как угодно): печатал старинными шрифтами на нотной бумаге или даже обоях, тиражом не более сотни экземпляров. Сам их иллюстрировал и вообще занимался живописью. Ревностно коллекционировал самые разные антикварные безделушки. (Еще в парижские годы учинил скандальную выставку коллекции эротических открыток, часть которых приказал сорвать лично парижский мэр.)

В послевоенные годы Божнев всё сильней тяготеет к большой форме и сложной конструкции. Его поздние стихи часто философичны, полны подлинного лиризма, однако не всегда отточены и внятны: смысл размывается в причудливых повторах и переплетениях строк, точно автор впадает в шаманский транс, завороженный избыточными переливами потока речи. В них можно отыскать немало параллелей с ранними опытами молодого Бродского (такими, например, как "Зофья") — однако это сравнение не к чести Божнева. Бродский с годами овладел течением стиха, отточив свою поэтику до необходимой органичности: его лучшие вещи не предполагают иной формы, попросту не могут быть написаны никак иначе — а в этом и состоит подлинный критерий поэтического успеха. Сходные приемы позднего Божнева остаются лишь приемами: смысл, звук, образная система не требуют их с неизбежностью, но зачастую напротив — стремятся освободиться от лишнего.

Следует признать, что Борис Божнев еще раз доказал: "несуществованье" художника, пребывающего вне творческого общения и постоянной перепроверки своего курса, вне контакта с аудиторией и собратьями, опасно даже для подлинного таланта, а подчас и губительно. Удержать весы в равновесии дано не каждому.

Борис Борисович Божнев умер 24 декабря 1969 года. Его кончина прошла незамеченной, а поэзия на десятилетия осталась неведома для ценителей и знатоков литературы. Только в последние годы имя поэта начало проступать из небытия.

Но разве можно сказать, что Божнев — не существует? или хотя бы существует в меньшей степени, чем иные из его современников и собратьев по литературе — грамотные, умелые и почти напрочь лишенные собственного голоса? Да, у многих не бывало божневских срывов и неровностей, они всегда равны себе — то есть, своему среднему уровню. Есть такие гладкие, отшлифованные стихи, о которых нельзя сказать ничего плохого, всё на месте — и которые забываются сразу по прочтении. К стихам Божнева хочется возвращаться, они остаются внутри будто заноза. А значит, ему всё же удалось пройти над пропастью.

Чтоб стать ребенком, встану в темный угол,
К сырой стене заплаканным лицом,
И буду думать с гневом и испугом —
За что наказан я, и чьим отцом…

Я своего отца почти не помню,
Увы, не он меня так наказал,
Но сделается вдруг мой угол темный
 Светлей, чем солнцем озаренный зал,

И предо мной сквозь грязные обои
 И неправдоподобные цветы
 Вдруг просияет небо голубое
 И спросит голос — сын мой, это ты…

И я скажу, бросаясь на колени, –
Да, это я, и я хочу, отец,
В сердечных и душевных преступленьях,
Во всем тебе сознаться, наконец…

И я сознаюсь… словно перед смертью…
О, грех один… О, как сознаться в нем…
Сознаюсь… И возрадуются черти…
И стыд глубоким обожжет огнем…

Но строго скажет добрый голос отчий —
На этот раз прощу тебе грехи,
За то, что с каждым днем светлей и кротче
 Свидетельствуют о тебе стихи…

И будем долго говорить друг с другом,
И я пойму, что я любим отцом…
Чтоб стать ребенком, встану в темный угол,
К сырой стене заплаканным лицом.


Рецензии
Этот поэт сам сказал все о себе в своих стихах.Пожалуй его "переплюнуть" будет многим трудновато.

Ирина Давыдова 5   24.05.2018 21:26     Заявить о нарушении