Подлинное искусство

        Когда войска диктатора оккупировали столицу маленькой провинциальной страны...  Хотя понятие «оккупация» едва ли отражало суть случившегося: страна сдалась без сопротивления и даже не капитулировала, а позволила противнику овладеть собою, точнее, добровольно отдалась на милость победителю, который в свете полного отсутствия сопротивления не мог рассматривать себя таковым, но скорее должен был счесть себя почетным гостем, от которого вместо милости ожидалась благодарность за гостеприимство. Некоторые проницательные политики маленького государства справедливо решили, что таким образом их страна пострадает меньше, потому что противник пройдет через нее, как вода через решето. А другие, – еще более проницательные, – и вовсе понадеялись, не признаваясь в том ни своим близким, ни самим себе, что их страна выиграет от благорасположения столь могучей державы, чье триумфальное шествие по Европе явилось сюрпризом даже для тех, кто с самого начала уверял, что иначе быть не может. Ибо – что скрывать, – с появлением в столице одетых с иголочки вояк, с их безупречной выправкой и безукоризненными манерами, последняя, то есть, столица, даже как-то приукрасилась, и дух затхлости, на который сетовали и самые безоговорочные патриоты, освежил зябкий, но живительный сквозняк истории. Город украсили яркие стяги, чей контрастный рисунок столь выгодно отличался от постельной размытости местного флага, нелепо вторившего своими неброскими красками окружающему ландшафту. Их полотнища неутомимо полоскал ветер, так что изображенную там черную хищную птицу с разинутым клювом так и подмывало покинуть шелковую ткань и взмыть над поверженным городом. Несмотря на прохладу, всюду пестрели цветы. Причем не только в клумбах, где в них никогда не наблюдалось недостатка, но и в руках красивых и заметно помолодевших женщин, которых здешние мужья, – равно как и любовники (из числа все тех же мужей), – редко баловали букетами, небезосновательно пологая, что в стране, благословленной пышно цветущими лугами, не имеет смысла рвать их и собирать в охапки, тем самым лишая долгоденствия.  Кстати, раз уж речь коснулась прекрасного пола, которым маленькая страна могла гордиться по праву, ибо трудно было отыскать не только в Европе, но и на всей планете созданий одновременно столь эфемерных, и, вместе с тем, плотских... Так вот, на щеках женщин, – если только это не было одной из тех оптических иллюзией, которыми славится местная атмосфера, пребывающая в непрерывном контрдансе света и теней, – на их щеках чаще стал появляться румянец: отнюдь не стыда, но, напротив, приятного возбуждения, которое неизменно сопутствует невинному, но продуктивному флирту слабого с сильным.
        Но речь, к сожалению, пойдет не о женщинах, заслуживающих более талантливого, чем автор сих строк, портретиста, но о трех великих композиторах маленькой страны. Потому что еще до такого, как столицу закружили грандиозные балы в честь победителей, – участие в которых делало оккупантам честь, поскольку были у них, скажем прямо, дела и поважнее, – упомянутые композиторы явились на аудиенцию к диктатору.
        Тут уместно небольшое отступление, проясняющее, каким образом обыкновенно скупое на чудеса Провидение раскошелилось на эдакое несоразмерное (на душу населения) изобилие музыкального дарования. Хотя, какие тут, право, объяснения? Просто так произошло в силу объективных законов и неподдающихся учету стечений обстоятельств. Возможно, причиной был удивительно-умеренный климат, с прохладным летом и незлобивой зимою. Или, – как следствие этого, – самозабвенно-счастливая природа, норовившая под любым предлогом пуститься в бескорыстное (поскольку безвозмездное) цветение. А, может, как антитеза на тезу первого композитора, возник его антипод. Ну, а третий уже явился синтезом, нивелирующим напряжение противостояние. Нет, все это тщетное философствование, не меняющее и не узаконивающее тот факт, что в стране жили и творили три великих музыканта.
        И вот все трое, на следующий день после того, как командование вражеской армией разместилось в предоставленном им местными властями особняке, явились на аудиенцию к диктатору. Разумеется, не сговариваясь, поскольку они всячески избегали не только взаимного общения, но и случайных встреч. Так, стоило одному заметить, что второй идет ему навстречу, как он незамедлительно переходил на другую сторону улицу, тогда как тот, не желая отставать от коллеги, разворачивался и поспешно ретировался. Поэтому, столкнувшись друг с другом в вестибюле, они тотчас в негодовании отвернулись в противоположные стороны – вовсе не оттого, что были уличены в позорном акте коллаборационизма с оккупантами, но потому, что синхронность их прихода косвенно уличала их в схожести мотивов. Вернее, так как композиторов было трое, а противоположных сторон всего две, композитор-алкоголик устремил взгляд в окно, за которым в это время пересекал безоблачное небо мигрирующий косяк журавлей; композитор-конформист развернулся лицом к двери, откуда в это время доносился интригующий шорох подкованных сапог; а композитор-сновидец остался стоять лицом к стене, ибо так ему было сподручнее не отвлекаться от грез. А то, что стена все-таки была не до конца голой, но украшенной холстом в золотой раме (по всей видимости, копией), не имело значения, ибо композитор-сновидец ее не заметил или, заметив, тотчас забыл. Все трое пришли к диктатору, известному тем, что он принимал живой интерес в вопросах искусства, не ради себя, но во имя музыки, которой каждый из них служил по-своему, но равно самозабвенно.
        Вот уже десять лет, как композитор-алкоголик не мог выдавить из себя ни ноты. В начале карьеры он удивил свою маленькую родину и прилегающие к ней более крупные и стратегически важные территории поразительно-прозрачными симфониями, в которых ритмы, сталкиваясь и переплетаясь, несли на своих крыльях абстрактное но, вместе с тем, внятное каждому музыкальное повествование. В его симфониях журчали ручьи, волновались колыхаемые ветром травы, наползали друг на друга и вновь разбегались к кромке горизонта облака. Непритязательная отчизна композитора обрела в них тихий, но неповторимый голос, которым пленила своих соседей и себя самое. Тут не было напыщенного пафоса отживших романтических эпох, захлебывающихся в угаре грандиозных начинаний, но стройный и строгий диалог грациозных гармоний.
        Но вдруг что-то внутри дало сбой. Осеклась на полуслове некая крохотная шестеренка; соскочила незаметная глазу, но важная пружинка, задававшая тон всему механизму. Исподволь в чистых раскатах медных донеслось, набирая децибелы, невесть откуда взявшееся дребезжание, покуда не превратилось в невыносимый скрежет. Истерично взвизгнул кларнет. Злорадно проворчали свои безрадостные пророчества фаготы. И даже флейта, измена которой была ранее немыслима, и трепетный пульс которой служил неподкупным камертоном, захлебнулась в слащавой патоке и сорвалась на свист. Композитор сопрягал ноты в аккорд, но тот увядал уже на нотной бумаге. Он садился за фортепьяно, чтобы нащупать неизведанную тропу щемящей мелодии, но пальцы утопали в избитой пошлости риторических жестов. Он сжег свою энную, уже почти законченную, но разочаровавшую его симфонию, чтобы этим ритуальным аутодафе расчистить место для N + 1-ой. Но оная отказывалась материализоваться. Очевидно, душу композитора захлестнула скверна. Сначала она лишила его голос чистоты, а затем и вовсе отняла божественный дар самовыражения. И тогда композитор-алкоголик запил, чтобы превратиться в того, кем давно себя ощущал. Сперва он пил от тоски и скуки, связанных с невозможностью творить и образовавшегося вследствие этого вакуума. Но вскоре им овладела идея очищения огненной водой. Следовало выжечь себя изнутри, чтобы на руинах могла вновь зародиться жизнь. Когда композитор пил, он чувствовал себя на грани божественного откровения. Но на следующее утро, впопыхах занесенное накануне на нотную бумагу представало фата-морганой. На благородной античной маске проступала осклабившаяся физиономия шута. Композитор яростно бродил по полям и лесам, среди которых привык находить вдохновение. Но теперь природа утомляла его однообразием. Хуже того: под идиллическим глянцем воспетых красот кишела пошлая и судорожная борьба за выживание. Сильные пожирали слабых, слабые мстили сильным. Корни цеплялись за землю, земля переваривала павших. И если ему все-таки удавалось на мгновение почувствовать былое величие в каком-нибудь особенно расстаравшемся закате или в безумных красках осени, то теперь оно несло на себе печать бескомпромиссного молчания.
        Композитор-алкоголик всегда смутно предчувствовал трагический поворот в своей судьбе: будто прежде чем взлететь, ему придется низко пасть. Но падение затянулось. Птица-феникс, черпавшая силы в надежде на возрождение, вдруг усомнилась в неминуемости грядущего перевоплощения. Что если она просто бесповоротно сгорала, обращаясь в готовую для захоронения кучку пепла? Родственники могли тайно порадоваться, что сэкономят на кремации. Что ж, если композитору не удавалось жить, может, следовало всерьез заняться умиранием? Может, хоть это позволило бы ему напоследок разродиться невыносимо-прекрасной лебединой песней? Так алкоголизм композитора вошел в последнюю фазу. Пьянство больше не утоляло скуки. Не было призвано сжечь внутреннюю скверну. С помощью водки композитор постепенно умертвлял себя. Но и тут его ожидало фиаско: он разучился жить, но пока не был готов и к смерти. Организм терпеливо сносил надругательства, мало-помалу деградировал, но продолжал функционировать – с весьма завидной регулярностью. Кажется, он приспособился к этому немыслимому существованию, еще раз доказывая живучесть всего сущего. Он отказывался петь, но, вместе с тем, не соглашался испустить последнее дыхание. И мало того, что он дышал – он продолжал упрямо надеяться на спасение. Вероятно, ошибка композитора заключалась в том, что он искал очищения внутри, тогда как его нутро и было очагом болезни. Освобождение могло явиться только извне. И оно явилось – в лице диктатора, чьи дерзкие теории Великой Чистки заставляли трепетать Европу.
        Теперь композитор-алкоголик ждал приема, тщательно избегая, чтобы в его поле зрения попал этот невообразимый шарлатан – композитор-сновидец, и тем паче такое ничтожество, как композитор-конформист. В своих оценках, композитор-алкоголик был, пожалуй, чрезмерно строг. Так, композитор-конформист вовсе не был приспособленцем и карьеристом в буквальном смысле этих слов, хотя некоторая доля мимикрии и неизменно сопутствующего ей успеха составляли неотъемлемую часть его композиторского кредо. Однако в первую очередь, композитор-конформист нуждался в слушателе, которому адресовал свои опусы. Он оценивал свою музыку ушами других, потому что иные критерии были самообманом. И когда этот воображаемый, – хотя, с другой стороны, весьма конкретный, – адресат, сочетавший в себе искушенного критика и восторженного завсегдатая филармонии, четко вырисовывался в его воображении, на свет рождались изысканные и утонченные произведения, очаровывавшие современников безупречным стилем и богатой палитрой красок и эмоций. Из них троих именно композитор-конформист отличался наиболее самобытным даром оркестровки, наделявшей даже заурядные мелодии неповторимым а, значит, незабываемым голосом. Что таить, композитор-конформист был падок на эффекты и, – с точки зрения некоторых, – дешевые контрасты. Флейта не раз фигурировала в его композициях в эксцентричной паре с тубой. Но подобные сочетания объяснялись отнюдь не жаждой легкого успеха, в котором у него не было недостатка. Все человечество держалось на подобных «несоответствиях»: полные тянулись к худыми, высокие – к коротышкам, блондинки – к брюнетам. Пессимисты искали оптимистов, дабы насладиться своей искушенностью на фоне их бесхитростности. Счастливые искали грустных, чтобы разделить с ними непосильное бремя своего счастья. Холерики с удовольствием досаждали флегматикам, которые не мыслили существования без их приятно стимулирующих провокаций. Сангвиники с затаенным восторгом высмеивали идеализм меланхоликов, позволяя тем чувствовать себя избранными. Люди искали и дополняли себя своими антиподами, чтобы через их посредство обрести завершенность. Поэтому в дуэте тубы и флейты не было ничего зазорного. В его расширенном диапазоне заключалась извечная мудрость мироздания, в котором маятник не мог качнуться вправо без того, чтобы снова тут же не устремиться влево.
        В отличие от композитора-алкоголика, ограничившего себя кругом семьи, разноображенным касательными периодически появлявшихся и внезапно исчезавших любовниц (в основном, музыкантш местной филармонии), а также композитора-сновидца, скромно довольствовавшегося обществом самого себя, социальная сфера композитора-конформиста была поистине необъятной. Он являлся завсегдатаем всех светских салонов и интеллектуальных кружков, – возникавших в городе с неподотчетностью грибов и лопавшихся с усердием мыльных пузырей, – а в свободное от сочинительства и общения время дирижировал столичным филармоническим оркестром, причем, отнюдь не только собственными концертами и сюитами. Он даже исполнил несколько произведений своих коллег, чем навлек на себе гнев одного и не смог потревожить невозмутимости второго. Для сравнения, композитор-алкоголик изредка дирижировал собственными симфониями, в надежде уберечь их от глухоты местных концертмейстеров, а композитор-сновидец не поднимался на подиум вовсе, справедливо полагая, что будущие интерпретаторы исправят ошибки предшественников.
        Композитор-конформист обожал сочинять музыкальные портреты своих друзей и кодировать в партитуре инициалы их имен. Над его многочисленными загадками, ребусами и мистификациями бились музыковеды, а сплетни посвященных – и тех, кто страстно желал принадлежать к их избранному числу, – окружали композитора поистине мифическим ореолом. По своей сути, композитор-конформист был гениальным придворным сочинителем, источником вдохновения и высшим счастье которого была тонкая лесть в адрес высочайшего слушателя, неуловимо смешанная с завуалированной колкостью на его счет. Так что гордости объекта посвящения всегда сопутствовала легкая и часто неосознанная тревога, что под видом фамильного портрета в будущее была протащена контрабандой неприглядная карикатура.
        Композитор-конформист был единственным из трех, чьи достижения вызывали шумный и нередко скандальный успех. Симфонии композитора-алкоголика, о которых многие стали постепенно забывать, – настолько затянулось его творческое молчание, – удостаивались лишь сдержанной, хотя и преисполненной благоговения, похвалы (словно восхищавшиеся боялись умалить своим восторгом величие его просветленных партитур). А музыку композитора-сновидца ценили преимущественно знатоки и те, кто желал во всем на них походить. Но, вопреки успеху, в последнее время композитор-конформист пребывал в состоянии, во многом напоминавшем кризис. И хотя беспрерывная активность защищала его от упадка сил и хандры, последние произведения композитора казались заметно потускневшими и непоправимо банальными. Самая изощренная аранжировка не могла более скрыть нехватку оригинальных идей, а неумолкаемые овации, которыми столичная публика неизменно встречала его концерты, внушала небезосновательное подозрение, что своим энтузиазмом современники пытаются заранее восполнить убийственное равнодушие потомков.
        Как и всякие системы, подверженные законам энтропии, любые человеческие организации, достигнув апогея, постепенно приходят в упадок. Случилось так, что все кружки и сообщества, в которых с таким упоением вращался композитор-конформист, мало-помалу исчерпали себя. А с возникновением новых случилась какая-то непредвиденная заминка. Все-таки масштаб блестящей столицы, омываемой провинцией, как остров – океаном, не соответствовал калибру композитора. Чтобы не утратить чар своего дарования, тому требовался незамедлительный выход на международную арену. И кто, как не диктатор, сплавляющий Европу в единый социально-политический организм, мог ему в этом помочь? Пристроившись в кильватере военной экспансии, композитор-конформист обретал уникальный доступ к ранее недостижимой интернациональной элите. Навстречу ему широко распахивались двери эксклюзивных приватных резиденций; подмостки знаменитых концертных залов европейских столиц охотно ложились под внушительный вес его тела. Композитор-конформист испытывал самые приятные предчувствия от приближавшейся встречи с диктатором. Если бы только не эти двои, что продолжали, соответственно, с тоскою пойманного зверя смотреть в окно (будто оттуда могло прийти спасение) и с любопытством археолога изучать стену (словно на ней имелись тайные знаки, нуждавшиеся в расшифровке). Ведь и его недальновидные коллеги, очевидно, явились сюда, чтобы требовать благ, которыми мог с толком распорядиться лишь он один. Впрочем, с их стороны композитору-конформисту едва ли угрожала опасность. Композитор-алкоголик быстро утомит диктатора душными потемками своей души. Ведь тот жаловал лишь успешных и сильных – подобных ему самому. А композитор-сновидец моментально наскучит ему оторванной от реальности заумью. Неудивительно, если диктатор вообще не слышал об их существовании. Так обнадежив себя, композитор-конформист с удвоенным вниманием прислушался к тому, что происходило за притворенной дверью, но услышал лишь, как композитор-сновидец развернулся от стены и, как ни в чем не бывало, окинул своих компаньонов изумленным взглядом пробудившегося ото сна младенца, словно видел их в первый раз.
        В отличие от коллег, композитор-сновидец пришел сюда не ради решения личных проблем. Ему не терпелось пообщаться с диктатором, которого он долгое время вовсе не принимал в расчет, считая пустым человеком – как и всех тех, кто занимался практическим устроением человеческих судеб на земле, вместо того, чтобы дистиллировать недостижимый идеал, управлявший судьбами подобно далекой звезде. В этом иллюзорном и бренном мире власти и режимы сменяли друг друга, низводя ценности предшественников и возводя на пьедестал противоположные им – покуда очередной виток истории не реставрировал ранее низложенное. Адепты порядка и провозвестники хаоса старались перекричать друг друга в нестройном, но громогласном хоре тех, кто желал обладать историей, как муж – женой. Но она принадлежала тем, чьи губы невнятно шептали еретическую истину.
        Однако с недавних пор воображение композитора-сновидца пленила хищная птица с разверстым клювом, изображенная на знаменах завоевателей. Она перекочевала в современность со страниц давней нордической легенды. На иллюстрациях антикварных книг в когтях одной лапы птица сжимала молнию, а в другой несла сияющую радугу. Если бы композитор-алкоголик знал о данном рисунке, он нашел бы в нем подтверждение идее очищения, приносимого разрушительной грозой, в результате которой на небе воцарялась радуга – утешение страждущим, потерявшим и вновь обретшим себя ценой мытарств и скитаний. Композитору-конформисту в зловещих дарах птицы почудилось бы вековечное сосуществование добра и зла, взаимодействие коих обеспечивало биение сердец и вращение земли. Без этого динамического баланса – контраста между всхлипами струнных и рокотом духовых – вселенная накренилась бы и рухнула, как остановившийся волчок. Но композитора-сновидца не интересовали ни очищение, ни диалектика. Хищная птица уносила молнию и радугу из мира, где их тайной сути так никто и не распознал. Она спешила укрыть их в гнезде на вершине заоблачной горы, где дожидались два ее птенца. Молния и радуга станут их любимыми игрушками. И когда они вырастут и научатся летать, первый полетит с молнией в клюве на запад, а второй с радугой на восток.
        Такова была завязка сказочного эпоса, который композитор-сновидец намеревался отобразить в музыке. Идея уже пустила корни в его фантазии, и встреча с диктатором должна была снабдить творческий процесс новым материалом. Все-таки диктатор, – и здесь композитор-сновидец признавал, что поначалу недооценивал его, – был великим человеком: одним из немногих политиков, кто сумел избежать дешевых соблазнов демагогии и демократической пошлости. Он был достаточно умен и образован, чтобы вернуться к аристократическим идеалам древних сказаний, закрепленным в величественных символах и метафорах и являвшимся той забытой нитью, что могла вывести из темного лабиринта рационалистической тавтологии к свету неизреченно-чудотворной жизни.
        Так три композитора, погруженные в свои сокровенные мысли, ждали появления диктатора. Их ожидания не оказались напрасными. Диктатор принял каждого из них в последовательности, угаданной незаурядным чутьем опытного стратега. И хотя время, уделенное им на аудиенцию, было строго ограничено, никто из троих не почувствовал себя обделенным.
        Первым приема удостоился композитор-алкоголик. Диктатор тут же налил ему виски, невзирая на протесты, которым, впрочем, слегка недоставало убедительности. Обычно композитор употреблял водку. Уже сам вкус непривычного напитка показался ему откровением. Возможно, для радикального очищения было достаточно подвергнуть ревизии рацион – таким близким и неминуемым казалось оно в присутствии великого исторического лица. Диктатор внимательно выслушал первого композитора и полностью согласился с ним: да, его стержневой миссией была, разумеется, не экспансия и даже не восстановление исторических, беззаконно попранных, границ. Перво-наперво он, Прометей современности, нес европейцам огонь подлинной культуры, что некогда теплился в их очагах, но давно задохнулся под золой буржуазно-мещанского оскудения. И очищение, – которому предшествовала чистка, являвшаяся досадным, но неизбежным средством для достижения высокой цели, – было в свою очередь ядром упомянутой культурной миссии. Да, да, именно в такой последовательности: чистка – очищение – чистота. Композитор мог не сомневаться: его судьба находилась в надежных руках, а музыкальная карьера – на грани апофеоза. Для ординарных людей чистота тождественна простой жизни в оплоте несокрушимых моральных устоев. Но для такого великого композитора, как его собеседник, – здесь диктатор не преминул польстить просителю, хотя в этом не было никакой нужды, – чистота означает возможность беспрепятственно творить, покоряя новые вершины духа. Здесь диктатор подлил композитору виски, который тот тут же осушил. Вскоре композитор ощутит ветер перемен и сможет вздохнуть полной грудью. Из его гармонии сами собой исчезнут диссонансы – эти уловки второсортных сочинителей, пытающихся компенсировать эпатажем скудость музыкального гения. Или хуже того: диссонансы являлись уделом душевно-неполноценных людей, которым вообще не было места на земле, потому что они заражали своим недугом здоровых, но лишенных иммунитета индивидуумов. Этот иммунитет нес им диктатор: на кончиках штыков, идеальные для осуществления прививки. Оно, – что «оно»? на секунду озадачился композитор, но решительно отринул эти мелочные придирки к грамматике, когда суть оставалась предельно ясной; вероятно речь шла о выздоровлении, – являлось следствием очищения, потому что осознавшая и возлюбившая себя чистота не приемлет ничего двойственного и амбивалентного. Да, диктатор понимал, как страдает композитор от диссонансов, разрушавших его изнутри. Он и сам не выносил их ни в музыке, ни в отношениях людей. Они, как и сомнения, возникали в душе оттого, что ее окружала грязь социально-политической дисгармонии. Композитор, – заверил того диктатор, – слабый, но хороший человек. Грядет час, когда очаг заразы будет уничтожен.
        Композитор-алкоголик вышел из покоев диктатора осчастливленным. Он заметно покачивался от выпитого и, правду сказать, едва держался на ногах, зато в его душе вырисовался прямой, как стрела, путь полезного созидания. Сетуя на ватные ноги, не позволявшие передвигаться со скоростью, адекватной только что случившемуся откровению, он желал как можно скорее добраться до дома, опираясь для этого на стены и прочие возникавшие на пути предметы. Дома его ждало запылившееся фортепиано – точно старая верная жена, терпеливо сносящая многочисленные, но, в конечном итоге, ничтожные измены. Кончики его пальцев жгло нетерпение прикоснуться к клавишам. Казалось, этого прикосновения будет достаточно для рождения новой, еще не слыханной, мелодии. В ходе аудиенции композитор-алкоголик сказал диктатору гораздо меньше, чем хотел, потому что его язык вскоре онемел от виски. Но это было пустяком: ведь тот сам угадал, что терзало его визитера, и произнес в ответ нужные, – не сентиментальные, а суровые и все же ободряющие, – слова.
        Композитор-конформист с насмешкой посмотрел вслед пошатывавшемуся коллеге. Как было нетрудно предвидеть, для того уникальный шанс переменить судьбу вылился в возможность еще раз налакаться. Что ж, тем лучше. С этими мыслями композитор-конформист вошел твердым, но вкрадчивым шагом в кабинет диктатора. Первым делом он засвидетельствовал тому свой пиетет кивком головы, напоминавшим сдержанный, но почтительный поклон. Композитор-конформист не счел нужным напрямую заявить о целях своего визита, – на тот случай, если их разговор будет запротоколирован, – но диктатор понял его с полуслова. Разумеется, деятелям искусств, ярким представителем которых являлся его собеседник, была необходима плодородная среда. Плодородность почвы влекла за собой плодотворность у способных к плодоношению – таков фундаментальный закон бытия. И нет ничего постыдного в том, что композитор искал средства для расширения сферы своего культурного влияния. Что есть музыка без слушателя? Нонсенс! К слову, политический ангажемент не только не вредил чистому искусству, но, напротив, оказывался на поверку залогом его чистоты. Политически-чуткое искусство вовсе не служило орудием политиков, но лишь вдохновлялось их целями. Отталкиваясь от злобы дня, оно устремлялось к вечным ценностям. Чтобы заинтриговать композитора, диктатор рассказал о своих недавних посещениях лучших залов Европы, потому что насущные заботы военной кампании не могли отвлечь его от давней страсти – музыки. (Ведь как его собеседник черпал вдохновение для своих композиций в конъюнктуре, так диктатор для своих подвигов приникал к непорочному источнику искусства.) И какая там собиралась публика, несомненно, привлеченная на концерт не только музыкальной программой, но и присутствием диктатора. А какие дамы украшали собою партер и – если прибегнуть к биноклю, столь же необходимому в концертном зале, как на поле брани, – более удаленные от сцены секции. Талант и успех – и, тем паче, удачливый талант, – привлекают женщин, как нектар – бабочек. Композитор, безусловно, понимает, куда клонит диктатор: талант нуждается в силе, чтобы воплотить себя; сила без таланта ведет к разрушению и хаосу.
        Убедившись, что его цель достигнута, и считая, что диктатору будет лестно рассказать о своей политической миссии, композитор-конформист задал тому несколько уместных вопросов. Но диктатор решительно вернул разговор к теме искусства. Казалось, оно обладало для него большим значением, чем военные успехи, вероятно, представлявшиеся ему самоочевидными.
        Композитор-конформист покинул диктатора в наилучшем расположении духа. Он настолько погрузился в планы о будущем, что даже не сразу заметил композитора-сновидца, не изменившего позы с момента их расставания. Вот уж кто не составлял ему конкуренции и был настолько безобиден, что композитор-конформист решил отныне относиться к его персоне с долей снисходительной симпатии, благо его музыка оставляла композитора-конформиста совершенно равнодушным.
        Композитора-сновидца пришлось вызывать к диктатору трижды. Первый раз он не расслышал. Второй – подумал, что обращаются не к нему. И только на третий вспомнил, зачем он здесь находится. Диктатор сразу нашел с третьим композитором общий язык. Он не без сентиментальности вспомнил о своем так рано оборвавшемся детстве и о сказках с бесстрашными героями, навсегда пленившими его воображение и не покидавшими его даже после столкновения с прозаической реальностью. Он недолюбливал современную музыку и признавал ее, только когда она возвращалась к архаическим корням, сплетая эпос, легенду и миф в единое повествование. Композитор-сновидец предпочитал словам звуки. Не дожидаясь приглашения, – и немало тронув диктатора своей детской непосредственностью, – он сел за фисгармонию, которую местные власти водрузили в комнату диктатора преимущественно в декоративных целях, и исполнил ему отрывок из своей последней кантаты, навеянной полетом хищной птицы на флаге. Вождь закрыл глаза и медленно раскачивал головою в такт музыке, явно наслаждаясь услышанным. Композитор-сновидец настолько увлекся исполнением, что не обратил внимания на благорасположение диктатора. Последний снисходительно улыбнулся, когда отрывок затянулся и тихо кашлянул в кулак. Композитор-сновидец прервал игру и с удивлением посмотрел на диктатора, будто видел того в первый раз.
        Диктатор прогнал улыбку с лица и, сделавшись серьезным, возвестил примат искусства духа над его светской и эмоциональной ипостасями. Потому что дух и высокие идеи неизменно шли рука об руку. К тому же, музыка духовная никогда не мешалась под ногами, – что досадно даже в тех случаях, когда ноги обуты в кирзовые сапоги, – как это часто случалось с двумя другими упомянутыми ее разновидностями, склонными совать свой нос в неподходящие для них сферы. Недаром сказано: богу – богово, а кесарю – кесарево. На этом он дал понять, что аудиенция окончена. И поскольку композитор-сновидец продолжал сидеть за фисгармонией, по-видимому, погрузившись в созерцание высоких материй, сам вышел из комнаты. Диктатор имел вид человека, глубоко удовлетворенного только что завершившейся встречей.
        По дороге домой композитору-сновидцу внезапно пришло в голову, что образ дракона подходит для его следующей кантаты гораздо больше птицы. С этого момента облик последней, – а вместе с ним и фигура диктатора, – начали блекнуть в его воображении. Композитор тут же направился в местную библиотеку, чтобы взять там несколько иллюстрированных фолиантов, впрямую касавшихся интересовавшего его вопроса.
        По дороге домой композитор-конформист почувствовал себя хозяином положения. Как ловко он воспользуется слабостью диктатора к лести, а затем обведет его вокруг смычка. Когда ему откроется путь в филармонии и салоны европейских столиц, он посвятит диктатору концерт, двусмысленность которого будет понятна лишь самым проницательным музыкальным умам, в эзотерический круг которых военачальникам заказана дорога, сколько бы они ни разглагольствовали о своей любви к искусству. В конечном итоге, они мало чем отличались от быдла, которым бесцеремонно манипулировали. В его опусе труба с ее героическим порывом и стремительным полетом, – ибо концерт будет написан именно для данного сольного инструмента, – окажется вскоре сбитой с толку туманной уклончивостью струнных, где прозрачность скрипок исподволь уступит место более темным фактурам альтов и виолончелей. Это будет намеком на двусмысленность идей, обращающихся против самих себя. А затем труба, – все чаще звучащая под сурдиной, – и вовсе увязнет в извечной инертности кларнетов и фаготов, которым чужд пафос социальных преобразований. Так композитор-конформист отыграется на диктаторе, – которого уже почти ненавидел за необходимость чувствовать себя обязанным ему, – причем, отыграется так, что еще удостоится его похвалы и – как знать? – материальных наград. А если диктатора свергнут, – что неизбежно в этом мире переменчивой фортуны, – композитор-конформист обнародует свою скрытую программу и станет героем либерального штиля, что неизменно следует за шквалом исторических катаклизмов.
        По дороге домой композитор-алкоголик внезапно начал испытывать угрызения совести. Может, эйфория опьянения сменялась унынием отрезвления? (Удивительно: став необходимостью, алкоголь перестал приносить былую радость; однако похмелье не утратило своей тошнотворности.) Или дело заключалось в другом? Что-то унизительное было в том, что композитор, никогда не обивавший ничьих порогов, искал чистоты на страницах политической программы, тем более, программы поспешно воплощаемой в жизнь – со всеми неизбежными издержками претворяемой в практику теории. И не то что бы в ней имелись пункты, расходившиеся с его убеждениями (хотя о многом из того, что так глубоко волновало диктатора, композитор задумывался в первый раз). Нет, по сути, диктатор был милым и искренне убежденным человеком, что не могло не вызвать у композитора симпатии. Но пристало ли ему искать спасения за пределами музыки и природы, особенно на продуваемом плаце истории? И все же композитору требовалась идея. Ибо его музыка сама нуждалась в исцелении и, следовательно, не могла врачевать, а природа оказалась инертной и воспринималась в зависимости от состояния духа. Но, по крайней мере, пусть это будет идея его собственной Родины, кстати, вбиравшей в себя и природу, и музыку. Не стоило ему чрезмерно увлекаться героизмом чужой страны, даже если тот был достоин подражания. И как нелепо повел себя композитор с диктатором! Ему, великому представителю маленького народа, следовало держаться с диктатором на равных, чтобы донести до него те уникальные черты национального характера и ландшафта, что легли в основу его лучших симфоний. А вместо этого композитор проглотил язык и тупо кивал головой в ответ на здравые, хотя и не слишком оригинальные высказывания.
        В припадке самобичеваний, нередко случавшемся с ним с похмелья, он вскоре забыл о диктаторе и вспомнил о жене, с которой тоже часто вел себя не самым достойным образом. Зачем он мучил ее рассказами о любовницах, тем более что те играли в его жизни весьма скромную роль? Казалось, он и позволял этим заурядным музыкантшам, – тянувшимся к нему, как мотыльки к свече, – очаровывать себя лишь для того, чтобы впоследствии тиранить детальными, но преувеличенными отчетами жену, которой, к слову, был многим обязан. Кто возился с ним, как с ребенком, когда он напивался до потери сознания? Кто дотаскивал на себе до кровати? Но главное было не в этом. Когда композитор сочинял, он обращался в мыслях к образу своей жены, – пускай несколько идеализированному, – которую знал и любил с юности. Да, именно к нему, а не к богу или народу, как полагали многие. И кризис последних лет можно было соотнести с разладом в их отношениях. Верно, им больше не требовалось слов, чтобы понять друг друга, и обо всем было давно сказано, и все же в их повседневной жизни могло быть больше теплоты.
        Дома композитор сразу сел за фортепиано, чтобы проверить эффект, произведенный на него встречей с диктатором. Но от столкновения пальцев с клавишами не выходило ничего путного, и любая не банальная идея тут же принималась корчиться в муках диссонанса. Тогда композитор выпил еще, чтобы вынести за скобки фактор похмелья. Но тут пальцы вовсе перестали слушаться его. А после еще двух рюмок, – поглощенных уже без определенных целей, – он наклонился вперед и плавно сыграл головою в клавиатуру, закончив музицирование чрезвычайно богатым, но несколько невнятным аккордом. Внимательно слушавшая из кухни и знавшая истинное значение звуков, жена композитора помогла мужу добраться до кровати, укутала его пледом и осторожно закрыла крышку фортепиано. Композитору и его инструменту полагался отдых.
       
        Когда главный советник диктатора спросил того, как он намерен поступить с композиторами, вождь ответил, что на их счет у него не имеется ровно никаких планов. Иными словами, он уже давно забыл бы о них, если бы не напоминание советника. Он вообще не доверяет живым артистам, от которых никогда не знаешь, что они выкинут. Сегодня они демонстрируют собачью лояльность; завтра огорошивают тебя черной неблагодарностью. Или того хуже: искренне веря, что оказывают тебе услугу, прославляя в веках, они на деле подрывают твой авторитет и компрометируют нелепыми выходками. А то в них вдруг просыпается жалость, причем, именно в тот момент, когда требуется беспощадность к врагу. Это называется у них интеллигентской совестью. В общем, народ это ненадежный. Следует использовать его по мере надобности, но держать на безопасном расстоянии. Нет, диктатор предпочитает классиков, от которых больше не приходится ждать неприятных сюрпризов. И вообще эти титаны минувших эпох были иными созданиями, скроенными по более не существующим в артистической среде аристократическим меркам.
        И в доказательство своих слов диктатор взял пластинку с пятой симфонией Бетховена, – которую всегда возил с собой, – и поставил ее на патефон, заботливо предоставленный в его распоряжение местными властями. Слушая музыку, он подпер щеку сжатым кулаком поставленной на подлокотник кресла руки, закрыл глаза и замер, будто в мире не существовало ничего помимо небесной гармонии – ни кровопролитной войны, ни самоотверженной борьбы с врагом, ни ежедневных трудов на благо отечества и просвещенной части человечества.
        Постояв несколько минут рядом с ним, советник неслышно удалился, чтобы не мешать вождю наслаждаться подлинным искусством.
       
       
        7 января, 2016 г. Экстон.
       


Рецензии