Коломенская трилогия 1 Записки музейщика

ЗАПИСКИ МУЗЕЙЩИКА

Повесть

И сделай светильник из золота чистого; чеканный должен быть сей светильник…

Книга ИСХОД, 25, 31





Глава первая. АЗ

Что, если бы вы знали, кто между вами сидит... Господи Боже! какую бы вы ералашь подняли...
Гоголь. «Записки сумасшедшего».

Гляжу я на себя в зеркало, и удивляюсь: чего это меня девушки не любят? Внешность вполне знойная: пышные кудри вьются, как у самого что ни на есть настоящего болгарина. И, если повернуться перед зеркалом, они этак ещё слегка поблескивают, будто их ваксой припомадили.
И кожа у меня белая, аристократическая. Вообще-то я склонен к смуглоте, но избегаю солнечных лучей и оттого имею интересную бледность. А глаза... Что говорить о моих глазах! Они похожи на два больших чёрных брильянта. Хотя, вправду сказать, я слегка кошу, особенно на правый глаз. И, когда я задумываюсь, глазки мои собираются в кучку, ближе к носу. Но в присутствии девушек я стараюсь не задумываться, а наоборот, расставляю зрачки пошире.
И, тем не менее, эти поганки не обращают на меня ни малейшего внимания, кроме, разве что, полных дур. Но зачем, спрашивается, мне полные дуры? Одно могу сказать: нынешним коломенкам не хватает эстетического скусу, как говорит наш музейный дворник Матвей Лукич. «Лёгкая косоватость, – утверждает он, – даже придаёт дополнительный шарм. Вот Наталья Николаевна Гончарова была косовата куда похлеще тебя, а как Пушкин её любил!» «Ну, мне далеко до Натальи Николаевны...» – возразил я. «Ну так и нашим свистушкам далеко до Пушкина», – резонно заметил Матвей Лукич. – И чего они перебирают, я не понимаю. Умный человек, не пьёт, не курит, собой недурён – чего им ещё нужно?»
Вообще-то мои записки посвящены одной из коломенских Тайн. Я имею в виду историю похищенного великого соборного Седмисвечника «Неопалимая Купина». С ним связаны увлекательные, а местами и вовсе жутковатые события. И может на первый взгляд покажется удивительным, что я начинаю это сочинение с повествования о себе. Но, с другой стороны – это же музейная Тайна. А как рассказывать о месте своей работы, не пояснив предварительно, как я оказался в музее и кто я таков? Поэтому я категорически отметаю упрёки в самолюбовании и продолжаю.
Мой дедушка, Петко Русёв, прости его, Господи, был заслуженным болгарским коммунистом, родом из Габрова. Он приехал в СССР помогать строить социализьм. За это его арестовали, посадили в лагерь, где он и помер. От него остался сын Роман, от которого я унаследовал весёлый нрав и красоту. Папаша дослужился до директора коломенской школы имени Марии Ильиничны Ульяновой. Чем М.И. Ульянова отличилась перед Коломной и какого хрена её именем назвали школу, не знает никто. Думаю, что этого не смог бы объяснить даже мой папаша. Впрочем, он сегодня уже никому ничего не объяснит, ибо скончался от инсульта, когда мне было 11 лет, так что я помню его довольно смутно.
Маман полагает, что мой инфантилизм происходит из-за отсутствия мужского воспитания. Я не согласен с ней насчёт инфантилизма, но разве её переубедишь? Она – учительница немецкого, а училки – народ упёртый.
Маман – довольно грузная приятная дама со следами былой красоты (как писали в классических романах). Она прибаливает ногами, и поэтому подъём на пятый этаж нашей уютной кирпичной «хрущёбы» на улице Гагарина превращается в подвиг. Завершив восхождение, она без сил плюхается в кресло и, задыхаясь, с чувством цитирует В.И. Ленина: «Учитель у нас будет поставлен на такую высоту, на которой он не стоял и не будет стоять в буржуазном обществе».
Когда в начале шестидесятых годов вручали ордера на квартиры, маман просила, чтобы ей дали второй этаж по причине болящих ног. И, естественно, ей дали пятый. При вручении ордера она произнесла сакраментальную фразу «Лукича» в довольно рискованном контексте. Прошли годы, советская власть приказала долго жить, но наследие её осталось. И бессмертные слова вождя и учителя звучат на улице Гагарина практически каждый Божий день. Даже если маман забывает их произнести, я услужливо подсказываю: «Учитель у нас будет поставлен...» после чего она завершает цитату с таким надрывом, как будто это строка из старинного цыганского романса.
Илария Самсоновна (а именно так зовут мою маму), происходит из старой коломенской семьи Паниных. Именно отсюда и получил я любовь к таинственной и пленительной истории Коломны (а уж, конечно, не от габровского дедушки). Купеческо-дворянский род Паниных чрезвычайно пространен и славен своими подвигами.


Глава вторая. МОИ ПРЕДКИ

Мой дядя самых честных правил...
Пушкин «Евгений Онегин»

Осёл был самых честных правил…
Дмитриев «Басни»

Например, мой давний предок Сила Харлампиевич Курчевской, прозванный зоилами и недоброжелателями Фитилём за изящество телосложения, был градоначальником в первой половине XIX столетия.
Он был известен тем, что в тёплое время года имел привычку забираться на Пятницкие ворота. Некогда на их верхушке сделана была дозорная вышка, где висел сполошный колокол. Во время военной опасности или грозного пожара коломенцы слышали набат и готовились к отражению угрозы. Но минули века, колокол пропал, вышка развалилась, а вместо неё Сила Харлампиевич приказал сделать площадку, ограждённую чугунными перилами. Он усаживался там в урочное время, но не для того, чтобы «сквозь чугунные перилы ножку дивную продеть». Лакей приносил ему самовар, и, овеваемый ветрами истории, Сила Курчевской кушал чай, «обзирая окрестности» и предаваясь нежным мечтам о коломенском музеуме. Я полагаю, что именно ему принадлежит краткая «История города Коломны», напечатанная в Московских ведомостях за 1827 год, где, кстати, поминает он в Соборе «великий златой седмисвещник». Правда мой коллега, Валентин Семевский, утверждает, что автор данного опуса не кто иной, как тогдашний коломенский полицмейстер Адриан Моисеевич Губерти, но тут он неправ. Губерти был совершенно косноязык. А Курчевской, напротив, был пиит. Он даже написал «Оду Коломне», из которой в истории сохранилась только первая строка: «Музеум древности, почтенная святыня...». Но и по этой строке виден чувствительный человек. Так что автор очерка – он, больше некому.
Кроме самовара и статьи С.Х. Курчевской ничем иным не прославился. Неизвестен даже род его занятий, хотя ходил слух, что был он заводчиком, содержал суконную фабрику в окрестностях Коломны...
Зато его потомок, Герасим Ильич Панин, вписал более существенный эпизод в коломенские летописи. Известно, что был он чрезвычайно дороден и глазаст, носил бороду среднего размера, волосы расчёсывал на пробор, на пупу имел золотую цепочку при часах, а на груди – медаль за благотворительность. Он занимал пост градского головы. Но при очередных выборах на эту должность покусился купец Петров. Это был чрезвычайно опасный противник. Он носил бакенбарды и отличался либеральностию взглядов.
Надо было устроить некое действо, которое бы поразило воображение коломенцев. Нужен был триумф. А тут как раз подвернулась победа на турецком фронте. Генералом Мелик-Ларисовым взят был город Карс, и эту славную победу Герасим Ильич решил всенародно отпраздновать в преддверии выборов.
Наступил тёплый коломенский вечер... Бархатный сумрак одел ещё не вполне развалившиеся башни Кремля, главы храмов, и лишь золотые кресты догорали в вышине свечами заката. На Брусенской улице собрался празднично одетый народ. Ещё загодя напротив Управы воздвигли дощатую трибуну, пышно украшенную древнеримскими гирляндами и венками. По углам трибуны стояли цветочные «пукеты», а в центре находился проектор или, как тогда говорили – волшебный фонарь – зрелище в провинции чрезвычайно редкое и экзотическое. На самой же Управе повесили секретный транспарант и большое полотно.
Настал миг, мой предок махнул рукою, и загремел полковой оркестр. Специально нанятые фонарщики сняли холст и запалили светильники. Народ поднял головы... и обомлел. В тёмном коломенском небе было написано огненными буквами:

АРХИСРАТИК МИХАИЛ
ГОРОД КАРС ПОБЕДИЛ

Этот «Архисратик» совершенно потряс публику. Но ещё большим стало недоумение, когда зажёгся «волшебный фонарь», яркий луч ударил в полотнище и на нём образовался портрет Государя Александра II в полный рост и – вверх ногами.
Изумлённый полковой оркестр прервал мелодию на самой неподобающей ноте. Фонарь потушили, только злосчастный «Архисратик» пылал вверху, потрескивая в вышине фитилями.
 – Герасим Ильич! – шипел Панину учитель Предтеченский, – надо картинку засунуть в фонарь перевёрнутой.
Фонарь снова зажгли. Заиграл оркестр.
 – Но как же это?! – поразился градской голова. – Не могу же я совать Его Императорское Величество в аппарат кверху ногами, да ещё в присутствии врага Петрова!
И он твёрдой рукой опустил стекляшку «как положено». Но бесовская немецкая машина бесчувственно перевернула изображение и, разумеется, на экране вновь появился Царь-Освободитель, стоящий на макушке.
Надо ли говорить, что после этой иллюминации головой был избран купец Петров? «Триумхальный» фейерверк подорвал панинский авторитет, что-то в нас надломилось, дела пошли вкось, и наследники «Архисратика» (как потом прозвали Герасима) вынуждены были перейти в мещанское сословие.
Из этих-то мещан Паниных и происходил мой дедушка Семён Матвеевич. До революции он служил счетоводом при Управе. После революции счетовод Панин остался жив, несмотря на всякие треволнения и голод, хотя, конечно, изрядно полинял. Я застал его совсем уж в полинялом состоянии, худенького, плешивого, с клочковатой бородой, похожего на старенького соседского пёсика Пирата.
Дедушка жил на Астраханской, в старом деревянном домике (теперь уничтоженном). Помню старичка, озарённого весёлым солнцем, на скамейке в садике, где кудрявилась всякая зелень.
 – Деда, а что это за цветочки? – спросил я однажды.
 – А это такая травка хорошая – ласково прошептал дедушка – Я её в табак добавляю. Такой скусный табачок получается!
Позднее я узнал, что это была конопля.
Однако, несмотря на свой дурман-табак, дедушка был творческой личностью. У него были интересные знакомства. К нему заходил, например, художник Кадочников – рыться в старых подшивках «Нивы», откуда он брал отдельные фигуры для картины «Разгон демонстрации»: в частности, конные казаки происходят из нумера про русско-японскую войну. А убитого гимназиста Ваню Маркова он стямзил из репинской «Дуэли». Но картина всё равно получилась потрясающая. Это большое полотно потом висело в музее...
Астраханка вообще была особенной улицей, славной оригиналами. Одним из таковых был наш родич Васька, обитавший рядом с дедушкой в соседней комнате. Васька пестовал огромного серо-коришневого кота по кличке Рысь. Он натаскивал зверя на кур вредной соседки тёти Дуси. Едва зазевавшиеся куры перелезали сквозь забор на нашу территорию, Васька шёпотом командовал: «Рыська! Фас!». Кот с тихим урчанием бросался на добычу и лишь короткое «Кудах!...» свидетельствовало об окончании очередной куриной жизни. Один раз тётя Дуся застукала Рыську за этим делом. Она ворвалась в наш дом, истерически визжа: «Ваш Рыська!.. Курицу!..»
 – Ты чего, мать, сдурела? Наш Рыська дома; вон лежит – хладнокровно ответила бабушка Кланя. Дуся глянула и обомлела: в углу лежала здоровенная спящая кошара. Посрамлённая скандалистка ушла восвояси, не зная, что у наших соседей через дом жила кошка Муська, похожая на Рыську как две капли воды. Она частенько заходила к нам в гости пожрать; и по счастливой случайности дремала в комнате, пока наш кот совершал своё хищное дело.
Не в курах суть. Тётя Дуся вообще отличалась склочным характером. Помню, как она орала на соседей из углового дома: «Троцкисты!» (оттуда в 30-е годы кого-то арестовали, но, согласитесь, в брежневские времена это звучало уже как-то неактуально).
За Дусину вредность Васька однажды вылил ей в форточку между рам (она жила в цокольном этаже) целый флакон валерьянки. Коты со всей Астраханской сбежались к этой форточке и залезли туда. Представляете себе окно, битком набитое совершенно невменяемыми котами?
Но вернёмся к дедушке.
Кроме всего прочего, дед строчил стихи. Как-то в старом альбоме, куда он писал стишки и вклеивал свои публикации, я нашёл совершенно пожелтевшую вырезку из местной газетки от 11 августа 1953 г. Не знаю точно, дедушкино ли это стихотворение, но думаю, что его.

Привет тебе, Коломна! Снова слышу
Твоих преданий отзвук боевой.
Пережила ты натиск Тохтамыша,
Взрастая в колыбели грозовой.
От стен твоих Донской отважно вышел
На битву с опостылевшей Ордой.
Когда-то здесь заносчивая Мнишек
Нашла конец закономерный свой.
Ты помнишь, над тобой висела тьма:
Давил Струве, неистовствовал Риман...
Казалось бедняку: судьба сама
Его изводит мукой нестерпимой.
Но вот на баррикадах Октября
Взошла, Коломна, и твоя заря!

Кстати, строчка «Нашла конец закономерный свой» была почему-то подчёркнута синим карандашом... Между прочим, это сонет, что говорит о поэтических амбициях автора. Оно, конечно, у заводовладельцев фамилия была Струве, но никак не Струве. Опять же, такое выражение как «неистовствовал Риман» выговорить невозможно. Да и баррикад в Коломне отродясь не было. И всё же – какой напор, какая поэтическая страсть! Как всё это неожиданно для счетовода-пенсионера!
То, что я сочиняю вирши – тут не без дедушкиной наследственности…
А вот ещё стишок, в котором, несмотря на обличение «старого прижима» содержится что-то мистическое.

Помню наш город с заставой Рязанской,
С хмельными купцами, дороги в грязи,
Помню скрипевшие по Астраханской
С запахом сена и дёгтя возы.
Немало над городом гроз прогремело
И вихрей промчалось, унесших друзей...
Про тяжкую жизнь, что над ним тяготела,
Сегодня расскажет лишь тихий музей...
(7 декабря 1968)


Глава третья. СУДЬБА

– Я поведу тебя в музей! –
Сказала мне сестра.
Михалков «В музее Ленина»

Можете не верить, если хотите, но я вам говорю точно. С детских лет я знал, что буду не водителем трамвая, не пожарным и даже не космонавтом. Моя работа – музей.
Почему гвоздик прилипает к магниту? В силу естественных законов. Вот такой магнетизм, скрытый за стенами музея, непреодолимо тянул меня в это учреждение.
Старая экспозиция...
Было что-то непостижимо таинственное, волнующее и даже чуть страшное в очаровании того музея, какой запомнился мне по детским летам.
Ты входил в него как в заколдованный лес... Из таинственных чащоб-диорам глядели на тебя волки, лоси, медведи – вся коломенская живность. У здешнего сотрудника, таксидермиста Коровкина, был особый дар – делать чучела зверей более реальными, чем в жизни. Он словно душу вкладывал в эти композиции! Может это и грех, но зато впечатление получалось потрясающее.
Помнятся кости – сакраментальный бивень мамонта, с которого начинается экспозиция любого уважающего себя подмосковного музея, и «череп неизвестного травоядного животного» и какой-то уму непостижимый «олене-мамонт».
Помню диораму финно-угорского посёлка, битые горшки, бусы, угорское серебро. И конечно – Древнюю Русь, все эти кольчуги, топоры и грандиозные картины художника-богомаза Кадочникова. «Взятие Коломны татарами»... «Разгон демонстрации»... Эти провинциальные полотна казались мистическим окошком в прошлое (сказывался опыт богомаза). Не эти ли картины и придавали экспозиции большую часть очарования?
Магия музея. Магия! – вот ключевое слово! Помещичья мебель и крестьянская изба, враньё про тяжёлый быт рабочего класса, портреты революционеров, выцветшие знамёна, наганы дружинников, дубинки черносотенцев и, наконец, совершенно умопомрачительный экспонат: скамья из Бобровского театра Струве, на которой в 1905 году восседали задницы членов первого Совета.
И каким-то чудом вся эта рухлядь вдруг приобретала мощь магического предмета. Не оттого ли получалось так, что в одном месте соединилась мистика православного храма (всё ведь оставалось по-старому – только иконы убрали, да стены забелили) и языческая мистерия «храма Муз»?
Это повествование будет неполным, если умолчать об одном судьбоносном случае, произошедшим с Костиком Русёвым в раннем розовом детстве. Надо сказать, что маман на лето отдавала меня любящей бабушке Евдокии Васильевне, что проживала на Новой Стройке по улице Вагонной, в добротном струвевском пятистенке, который в своё время имелся у любого квалифицированного рабочего Коломзавода братьев Струве.
За советское время там накопились три семьи, в составе одной из которых пребывали две мои троюродные сестры: Наталья и Ольга. Важно то, что Наталья, как самая старшая, имела над нами попечение и с упорством Мальвины из «Золотого ключика» занималась нашим культурным развитием. Естественно, что важнейшим его этапом было посещение Краеведческого музея.
И вот в один из летних тёплых дней догромыхали мы на трамвае до конечной остановки «Старый Город» (которая теперь называется «Новый дворец») и вошли под благословенные архангельские своды...
И одна из витрин Первого зала, – почти в самом начале его, скрытая за колонной, – зачаровала юного Костика. Помнится, в ней лежали финно-угорские ожерелья и височные кольца. Костик, конечно, ничего не знал ни про каких «финно-угров», но чудесное витьё старинного узорного серебра так загипнотизировало малыша, что он наклонился и облокотился на витрину.
Тут она мягко чвакнула и верхнее стекло её выдавилось. Оно не упало, а деликатно плюхнулось, красиво накрыв кудреватые височные кольца, витые гривны и перстни. В изумлении и страхе от содеянного, Костик застыл, разиня рот. Не сговариваясь, троюродные сёстры Наталья и Ольга взяли братца под руки и вынесли остолбенелого Костика вон из музея, пока смотрительница не застукала.
Трепещущая троица бросилась в подошедший на «кольцо» трамвай и примчалась на Вагонную, где в страхе дрожала целый день, боясь, – не придёт ли за ними милиция.
Но милиция не пришла.
Более того: сам Костик пришёл в музей, уже в качестве его научного сотрудника.
Не буду описывать перипетии своей нудной и серой домузейной жизни. Ну кончил я, как все, Коломенский пединститут (или, как его ласково называют – «наш Педик»), ну отработал на селе шесть лет. Кому это интересно?
Судьба сулила мне иное. Я должен был поступить на службу туда, где за фигурными железными решётками в тревожном сумраке ждала меня влекущая, волнующая и зовущая Тайна.


Вместо главы. СТРАНИЦА ИЗ БИБЛИИ

 И сделай светильник из золота чистого; чеканный должен быть сей светильник; стебли его, чашечки его, яблоки его и цветы его должны  выходить из него. Шесть ветвей должны выходить из боков его; три ветки из одного бока его и три ветки из другого бока его. Три чашечки на подобие миндального цветка с яблоком и цветами, должны быть на одной ветви, и три чашечки на подобие миндального цветка на другой ветви, с яблоком и цветами. Так на всех шести ветвях, выходящих из светильника. А на стебле светильника должны быть четыре чашечки на подобие миндального цветка с яблоками и цветами. У шести ветвей, выходящих из стебля светильника, яблоко под двумя ветвями его, и яблоко под другими двумя ветвями, и яблоко под третьими двумя ветвями его. Яблоки и ветви их из него должны выходить, он весь должен быть чеканный цельный, из чистого золота. И сделай к нему семь лампад, и поставь на него лампады его, чтобы светили на переднюю сторону его. И щипцы к нему и лотки к нему из чистого золота. Из таланта золота чистого пусть сделают его со всеми его принадлежностями. Смотри, сделай его по тому образцу, какой показан тебе на горе;.

Книга ИСХОД, 25, 31-40


Глава четвёртая. МИСТИЧЕСКИЙ ДВОРНИК. ХРАНИТЕЛИ

Теперь передо мною всё открыто. Теперь я вижу всё как на ладони. А прежде, я не понимаю, прежде всё было передо мною в каком-то тумане.
Гоголь. «Записки сумасшедшего».

Было мне видение. Шёл я, Русёв Константин Романович, забубённая болгарская головушка, к месту службы, сиречь в музей краеведческий, в бывший храм Чуда Архангела Михаила... Утро стояло туманное, утро седое, так что в нескольких шагах лишь едва различались смутные призраки. А о храме и говорить нечего – его ампирная громада совершенно скрыта была туманом. Лишь гигантская крылатая тень реяла в дымчато-белёсом фантастическом мареве.
И внезапно увидел я в этом тумане как бы Реку и на ней – некий плот и на нём – чёрного человека, помавающего веслом то в одну, то в другую сторону. И с каждым движением весла раздавался плеск и всё ближе и ближе неотвратимо придвигался ко мне этот человек.
От его мерного движения ужас наполнил всё моё существо. Представилось мне, что это страшный Перевозчик плывёт за мной по мёртвому Стиксу.
И вдруг видение исчезло. И внезапно предстал передо мною вовсе не потусторонний Харон, а просто-напросто наш музейный дворник Матвей Лукич, а весло в его руках оказалось метлой; и Река мёртвых обернулась обычной асфальтовой дорожкой, ведущей к музею.
Старик всё приближался. Он поздоровался со мной первым, а я лишь кивнул и прохрипел что-то невразумительное.
 – Чего это ты, Костик? – спросил дворник, подходя ко мне и опираясь на метлу. – Или привиделось что? Не смущайся. Универсум, частью коего мы являемся, гораздо проще так называемой «реальности» и одновременно – глубже и сложнее. Нынешний туман – это образ или, если хочешь, – икона Универсума – то есть – совокупности духовных и материальных явлений мира. А материя – это личина, – говорил дворник. – Не в бесовско-марксистском смысле (тьфу на них!), а в истинно-греческом, в античном смысле. Не сумлевайся, сынок. Проверено эмпирически.
Если бы какой-нибудь шиш, этакий разбойник-Реденя, который перед своим покаянием и уходом в обитель успел награбить двенадцать бочек золота и закопать где-то под Коломной, так вот, если бы такой Реденя подкрался ко мне и бабахнул исподтишка кистенём по башке, и то я вряд ли ошеломился бы до такой степени.
Дворник Лукич внезапно предстал в каком-то нездешнем свете. Высокий морщинистый старик в грязной ветоши; и вместо просторечия, вернее – вместе с просторечием, – из него льётся поток академического слова. Некоторое время я стоял в оцепенении.
 – Ты, батенька, здоров ли? – спросил дед, берясь за метлу.
 – Да вроде бы... – промычал я.
 – Ну так не стой, иди на работку. Будет минутка свободная – заходи, поболтаем.
Вот с этого-то момента, когда я понял, что наш Дворник Лукич – вовсе не дворник, а некто неизвестный, зачем-то прикрытой личиною простака; да, вот с этого момента и заключился у нас негласный союз. И часто мы с ним беседовали о коломенской истории, и открывались для меня глубины его познаний. Особенно если начальство (или в просторечьи – мочальство) отсутствовало. Тогда, нежась в лучах бабьего лета, мы сидели на лавочке супротив музейного входа, в тени здоровенного куста шиповника, посаженного мною в честь столетия Анны Андреевны Ахматовой, и со смаком обсасывали загадки древности. И однажды, в день, который полностью изменил жизнь мою, Мистический Дворник пригласил меня к себе домой. Он жил здесь же, рядом, на улице Пулемётной (откуда пулемёты в Старом городе – непонятно; впрочем, коломенская топонимика – история особая).
Старик распахнул калитку.
 – Старый коломенский дом... – сказал он, отпирая дверь.
 – Это поэзия – добавил я, входя вслед за ним в тёмную прихожую. Пахнуло деревом, керосином. – Сонеты писать можно.
 – Конечно. А ты как думал? Здесь каждая половица живая, у любой двери скрип особенный. Когда проходит пять-шесть поколений, прошлое накапливается...
В гостиную мы проходить не стали, а отправились сразу на кухню. Старик посадил меня на табурет, а сам занялся печкой. В доме было прохладно.
 – У вас нет АОГВ? – удивился я.
 – Есть, в комнатах. А на кухне я оставил ещё и печь. Люблю живой огонь.
Затрещала щепа, занялись полешки сухие... Старик не торопился закрывать узорную заслонку. Красиво плясали в печи красные язычки, поблескивала кафельная гладь изразцов...
– Когда знаешь, что в этом доме умер ещё твой прадед, это наводит на размышления, любезный юноша. Представь себе, что на этом самом месте 150 лет назад сидели люди и вот так же смотрели на огонь...
Я представил... Потом спросил:
 – Почему вы меня зазвали к себе сегодня? И почему раньше не приглашали?
 – Мы бы не нашли общего языка. Вы там со своим реформаторским зудом слишком ошалелые были. «Освобождённый Иерусалим», понимаешь, «Безумный Роланд»... Надо было подождать, пока у тебя преобразовательское безумие малость пройдёт. Нынче вот охолонул, узнал и разочарование, и предательство, поумнел, сейчас с тобой уже разговаривать можно. Когда человек через стра¬дание прошёл, он начинает понимать кое-что. Различать надо лик от личины... Ты вот давеча меня за Харона принял. А пригляделся – вместо Харона – дворник.
Между разговором старик занимался с чайником: поставил его на плиту кипятиться.
 – Кенозис или, говоря по-русски, – умаление – великая вещь. Чтобы принять нечто большое, надо смириться. Я ведь тебе собираюсь заветную тайну передать, самую суть этого музея, его глубинную традицию, все его семь, а то и восемь десятков лет. Историю! – благоговейный трепет чувствовался в голосе его.
 – Понимаю... – ответил я и в уме у меня нарисовалась вдруг некая книга, в которой записано всё бытие музейное. Скрижали.
 – А раз понимаешь, то должен чувствовать, почему я так долго ждал. Тайна священная – нехристю не доверишь. Но и оголте¬лому неофиту вполне доверять нельзя. Пришлось дожидаться, пока дозреешь.
Старик Матвей принялся неспешно протирать стол.
 – Давай-ка пить чай. Я – коломенский старик, друг ты мой сердешный. А в Коломне без чаю ничего не делается.
Кипяток был уже готов.
 – Видишь чайник заварочный?
 – Красивый. Старый, видать.
 – Между прочим – ровесник музею.
 – И не разбился?
 – А зачем его бить? Вещи аккуратность любят. Так, сполоснём кипятком... Положим три ложки хорошего чаю... Потом ещё ложку моей садовой смеси. Секретная смесь; тут разные листья и цветки – кладу для скусу. Теперь малость кипяточку, чтобы чай набух. Погодим минутку... Ты-то, небось, сразу чай завариваешь? Плюх кипятку – и все дела?
 – Ну, в общем, да...
 – Эх вы, тетери... Совершенно народ чай пить разучился. А ведь это целая философия... Здесь, брат, сходятся быт и наука о жизни. Обряд – великое дело. На Востоке это понимают. Конфуция читал?
 – Не-а.
 – Ну и дундук.
 – Да ведь где ж его взять?
 – Места надо знать, – ответил он, доливая чай. Доливал как-то по-особенному, взбивая струёй тонкую пену. Налил и поставил под шерстяной мешок завариваться. И начал осторожно, с каким-то благоговением, доставать из старинного буфета: две чайных пары тонкого фарфора, серебряную сухарницу в виде широкой корзинки, как бы застеленной небрежно брошенной салфеткой (редкая работа!). Поставил молочник со сливками, розетки с вареньем, ложки серебряные положил, в сухарницу печенье набросал.
 – Как вы всё это красиво делаете...
 – «Из назначений ритуала всего ценней гармония», как говаривал старина Конфуций.
 – Так ведь он не христианин.
 – И среди древних были мудрецы. Полезно и Веды читать, и Кор-ан. Только важно не увлекаться. «Не увлекайтесь очень», – как говорил, кажется, отец Игнатий Лойола. Неглупый был человек, хоть и католик. У всех нужно уметь учиться. Это тоже искусство... А вот и чай.
И тут раздался звонок.
Он явно был каким-то условным: сначала короткий, а потом длинный, отчётливый.
 – Кажется, я знаю, кто это, – хмыкнул старик, поднимаясь. Вскоре он вернулся, ведя за собой взлохмаченного русоволосого молодого человека с жидковатой бородой и вдохновенным взглядом светлых очей. Этими очами он и уставился на меня.
 – Проходи, Адамыч. – усмехнулся дворник Матвей, – Представься, что ли, писатель ты наш великий.
 – Сколько раз вам говорить, Матвей Лукич, чтобы вы не называли меня Адамычем? – зашипел гость. Потом оборотился ко мне и сказал скромно:
 – Август Виткевич. Гений.
 – Константин Русёв. Злодейство. Собственно говоря, я – мэнээс; но и в мэнээсах подчас бывает нечто злодейское, – ответил я. Весёлые огоньки заплясали у Виткевича в глазах, он ухмыльнулся и сел напротив.
 – Слушай, – сказал он с энтузиазмом, – ты ведь в музее работаешь?
 – Ну... – ответил я, немного смущаясь от неожиданной писательской фамильярности.
 – Слушай... – он воровато оглянулся на Лукича и тихо спросил, почему-то слегка покраснев. – Ты уже видел... его?
 – Да как сказать... – промычал я.
Дворник глянул на нас с нескрываемым раздражением.
 – Шут знает что! Православные люди – и как малые дети играются в «привидения»!
Не обратив особого внимания на реплику старика, Виткевич сунул мне визитку, прошептав:
 – Позвони вечерком. Мы с Виолой давно с тобой познакомиться хотим.
 – Чай будешь? – спросил его Лукич. – Кстати, как там Виолка, как Сашка?
Август принял у него чашку, рассеянно перекрестился, отхлебнул и произнёс:
 – Виола? Виола... Мда... Только женившись, я понял, что такое счастье, – и добавил гробовым голосом, – но было уже поздно...
 – Ну что ж... – сочувственно похлопал его по плечу старик. – Виола – дама симпатичная, энергичная... Но временами может утомить. А что Сашка?
 – Он затерзал меня своим компьютером. Приходит из садика и вместо того, чтобы облобызать гениального отца, садится за компьютер. С друзьями общается... Бесовская машинка! А с другой стороны – куда без неё? Не разбираюсь я в этих «байтах» и «винчестерах»; тьфу, тарабарский язык! Но когда эта штука «зависнет» или нажму не ту кнопку, зову Сашку, он быстро всё налаживает.
 – Ну вот видишь, даже польза есть! – порадовался Лукич. – Но вы там с Виолой поосторожнее. Не загубите парня.
 – А-а! – горестно отмахнулся писатель. – Кстати, Матвей Лукич, вам хлеб не нужен?
 – Да нет, я купил уже. Иди-ка лучше сюда, пошепчемся.
Они прошли в гостиную и о чём-то гугукались минуты три. Потом гений вышел, кивнул мне, добавил тихо: «Позвони вечером» и удалился.
 – Пока, Адамыч! – раздалось в отдалении. Потом последовало раздражённое шипение, скрип двери, и всё стихло. Дворник вернулся, довольный.
 – Люблю с ним пошутить. Он забавный, когда злится. Но, между тем, действительно великий человек. Книгу написал, «Илион». Это, брат, не романишко худосочный, это поэма в прозе. Читаешь так, как будто в этой самой Трое сидишь; жуткое ощущение. Не видел рукопись?
 – Не-а.
 – Ты ему в самом деле позвони. Спроси почитать, он даст. Ещё чай будешь? Сливок хочешь добавить?
 – Нет. Я так.
 – А я добавлю; по-английски... Стар я уже чистый чай пить. Помру скоро.
 – Да ладно.
 – Чего уж там... Чувствую, что слабею. Потому и начал себе сменщика подыскивать. Уж сколько лет искал, потом тебя встретил, стал ждать, пока дозреешь.
 – А что же дети, внуки?
 – Народ хороший, но не их это стезя. Надо склонность иметь, вкус к материалу. А у тебя, вдобавок, есть черты Хранителя.
Что-то у меня внутри оборвалось.
 – А вы... Хранитель?
 – Да.
 – А кто такие – Хранители?
Старик налил ещё по чашке.
 – Ну как тебе сказать?.. Такой своего рода неофициальный клуб. На рубеже Просвещения и Романтизма было в Коломне немало людей, которые не просто любили старину. Да, мой юный друг, они понимали Идею Коломны; почти по-гераклитовски.
 – У меня просто голова сейчас треснет! Вы же дворник! И сидите тут рассуждаете про гераклитовский логос!
 – Дворник – это видимость. Да, брат Романыч, сирому да убогому проще прожить. Конечно, учёному или дилехтуру какому-нибудь – почёту больше. Да ведь убивали их, почётных да заметных, вот что... Наша семья потому и выжила, что научилась «годить».
 – Это как у Щедрина, что ли?
 – Навроде того... Отец мой из коломенских мещан был, из небедных мещан. Когда Великая Отечественная началась, ну, в смысле – Первая мировая, он всю наличность в червонцы обратил. Да-с... Правители приходят и уходят, а золото – оно всегда золото. Отец погиб на войне, а золото его нас кормило в двадцатые и в тридцатые годы... Ну и хозяйство, конечно. Мать, Царство Небесное ей, была хорошей хозяйкой. Мы никогда не выделялись. Ну что там: две-три козы, птица, сад, участок под картошку. Но этим мы жили, скромно, однако же никогда не голодали. Да, незаметному – легче прожить... Вот меня взять: казалось бы – еле жив остался; в детстве туберкулёзом переболел, врачи говорили – не жилец. В юные лета, бывало, дразнили меня; а ведь по злой иронии судьбы, все мои товарищи на войне полегли, один я, огрызок, остался. Представляешь – со всей улицы – ни одного сверстника!..
Вздохнул, налил по третьей.
 – Мы почувствовали опасность задолго до катастрофы. Так потихоньку и передавали друг другу секреты, в надежде, что хоть кто-то уцелеет. Кое-что погибло, конечно, а что-то осталось.
 – А кроме вас есть ещё Хранители?
 – Есть один старик... Да он тоже на ладан дышит. Я вас как-нибудь познакомлю. Есть ещё пара кандидатов вроде тебя, но тут всё, как говорится, вилами по воде писано...
После чаю старик неспешно убрал посуду, потом сел  напротив и вперился в меня своими выцветшими, но пронзительными глазами.
 – Вот рукопись – он вытащил из ящика стола переплетённую в коленкор машинопись – Я тебе подлинник давать не буду – и так ветхая книжка. А вот список, который я аккурат перед войной сделал. Ты, может, спервоначалу удивишься, какое отношение имеют эти стародавние события к музею, но сразу скажу: связь есть, я тебе потом объясню. Держи.
И я взял тетрадь.


Вместо главы. ФОТОГРАФИЯ

...Из серого сумрака на меня смотрел статный седоусый аристократ. Хотя он сидел в удобном резном кресле, одетый в статское, прямая спина и гордо поднятая голова выдавали в нём отставного офицера. Светлые глаза мерцали отблеском стальной шпаги, благородное овальное лицо, сильный подбородок, чётко очерченные губы, высокий лоб, волосы с проседью, но нисколько не поредевшие от возраста – всё это говорило о породе, о вековой традиции воина-помещика, способного и любящего повелевать людьми. Такие как он, в изысканных мундирах, на тысячных лошадях бросались на верную смерть под наполеоновскую картечь, умирали на кровавых плевенских полях, дышали пылью Туркестана.
Это был снимок из «Фототипии Бортняевой», но сделанный столь искусно, что походил скорее на серебристо-серую акварель.
Фотография, выполненная в начале ХХ века, в конце столетия случайно попала в музей, и мне довелось описывать её. И, откровенно сказать, тяжело было делать формальное описание снимка, с которого глядел на тебя совершенно живой человек... Словно какая-то непонятная связь установилась между нами сквозь тлен десятилетий.
И кто мог подумать, что через пару лет я снова встречусь с ним! Я увидел заголовок ветхой рукописи – и в памяти мгновенно вспыхнуло породистое лицо и пристальный, чуть презрительный, взгляд, полный безмолвного упрёка потомкам. И вот теперь этот давно умерший человек заговорил.


Глава пятая. ПРОРОЧЕСТВО (из записок Вячеслава
Ивановича Каразина)

Было далеко заполночь. Один фонарь только озарял капризно улицу и бросал какой-то страшный блеск на каменные домы и оставлял во мраке деревянные, которые из серых превращались совершенно в чёрные.
Гоголь. «Страшная рука»

«ПРЕДИСЛОВИЕ.
Жестокое и губительное время, в котором мы живём, побуждает меня оставить запись об одном редкостном памятнике церковной старины, ибо нет никаких оснований надеяться, что он уцелеет. А если драгоценная коломенская реликвия исчезнет, уничтоженная руками новых гуннов (чего не дай Бог!), то пусть хотя бы её история останется в памяти потомков.
Говоря о драгоценной реликвии, я разумею старинный Соборный Седмисвечник, что до настоящего времени хранился в ризнице градского Успенского собора.
Седмисвечник сей, по словам знающего и добросовестного учёного И.А. Афанасьева, (который специально приезжал из Московского отделения Императорского археологического общества), может быть датирован второй половиной XVI столетия.

РЕЛИКВИЯ: ОПИСАНИЕ
По своему внешнему облику он вполне соответствует тому описанию, которое даётся в 25 главе Книги Исход. Но мастерство и пластичность работы древних наших ювелиров таковы, что они сумели сотворить совершенно своеобразное, удивительное произведение. Временами священный светильник кажется невероятно живым сверкающим кустом. Солнце переливается в его ветвях, стеблях, яблоках; листья покрыты зернью, чеканкой и сканью, в других местах сияет зеркальная полировка. Так что лучи солнца, проникая сквозь окна ризницы, создают ошеломляющую, поистине сказочную игру света. В клубах ладана и в сиянии огней он кажется трепетно-подвижным, как бы глаголющим высокую и таинственную речь. И недаром в коломенском церковном предании сохранилось прозвище этого бесценного светильника: «Седмисвечник Неопалимая Купина».
Основу светильника составляет сплав серебра, меди, и достаточно незначительное количество золота. Зато снаружи он покрыт плотным слоем чистейшего золота и, по крайней мере, внешне соответствует словам Писания, которое гласит, что Седмисвечник должен быть сделан из «золота чистого».

ВКЛАД ИОАННА ГРОЗНОГО
Покойный соборный ключарь, о. Максим Твердовский, рассказывал мне легенду о том, когда и каким образом Собор приобрёл столь дорогое и совершенное украшение.
Царь Иоанн Грозный, последний великий Государь из рода Даниловичей, разорвал завет между Коломной и Москвой, начало коему было положено ещё святым благоверным Даниилом Московским. И много потом жалел об этом царь Иоанн, ибо с тех пор несчастия и ужасы стали преследовать его. И вот, то ли для того, чтобы замолить грех, то ли (как говорили иные), в благодарность за рождение второго сына Димитрия, решил он пожертвовать в Коломенский Успенский собор драгоценный Седмисвечник, видом во всём подобный ветхозаветному.
И государевы кремлёвские мастера вылили и отчеканили сокровище, а Царь пожертвовал его в Коломну.
Светильник бережно сохранялся в Соборе и счастливо избег похищения в годы Смуты, ибо соборные иереи сумели скрыть часть ризницы и Седмисвечник.
Грозной чередою проходили войны, голод, мятежи, страшные пожары и нападения святотатцев. Но Седмисвечник всегда оставался в храме. И постепенно сложилась уверенность, что доколе сей светоч хранится в алтаре храма, Собор не разрушится и никогда не прекратит своего служения.

ПОХИЩЕНИЕ СОКРОВИЩА
Но вот на исходе XIX столетия, произошло зловещее знамение, настолько же духовно страшное по глубинной своей сути, насколько омерзительное и пошлое по внешнему образу. Седмисвечник, великая соборная святыня, был похищен из храма в 1899 году.
Мне рассказывал об этом коломенский исправник Махов, человек в высшей степени осведомленный и надёжный.
В одну из ночей Пасхальной седмицы в Соборе произошла кража. Наутро Махова вызвали в храм, и когда он подошёл к Успению, то застал следующую картину. У паперти с потерянным видом слонялись несколько пономарей. За папертью, внутри храма, грузный и представительный отец-настоятель, соборный протоиерей Цветаев распекал сторожа. Голос протоиерея, многократно усиленный гулким пространством, гремел, точно труба Страшного Суда. При этом наиболее мягким обращением к сторожу было: «христопродавец!».
Пришибленный хранитель-неудачник растекался на глазах, подобно маслу, которое намазывают на горячий хлеб. Он даже не пытался возражать, а просто разводил руками, пучил глаза и время от времени разевал рот, словно свежепойманная рыба на берегу тихой Коломенки.
Был здесь и ещё один человек. Исправник сразу же узнал архимандрита Варфоломея из Старо-Голутвина монастыря. С отсутствующим видом он бродил по храму, как бы невзначай осматривая место происшествия.

ТАИНСТВЕННЫЙ АРХИМАНДРИТ
Сей почтенный старец прибыл в Коломну сравнительно недавно, и, однако ж, сумел снискать любовь и благорасположение граждан. Он отличался неслыханной остротой мысли и прозорливостью, что казалось странным при его невзрачности, малом росте и старости. Светлые, почти бесцветные глаза смотрели как бы сквозь тебя, словно не замечая окружающего.
Но меж тем дух, таящийся в этой невидной и скромной оболочке, отличался поистине сверхъестественной наблюдательностью и глубочайшим знанием человеческой натуры. Иногда казалось, что он читает мысли людей, и я, Вячеслав Каразин, на своём опыте убедился в огромной духовной силе старца и могу свидетельствовать о том... Впрочем, сейчас нужно возвратиться к рассказу господина исправника.
Когда отец Виктор Цветаев стал жаловаться на сторожа, проспавшего кражу в тёмном углу у свечного ящика, господин Махов с шутливой укоризной пожурил батюшку: отчего, мол, посторонние присутствуют в храме. На это его высокопреподобие ответил, решительно тряхнув чёрной бородой:
 – Какой же это посторонний? Отец Варфоломей прибыл к нам, чтобы поздравить с Пасхой. А тут как раз приключилась история по вине этого иуды искариотского, – под слепящим взором настоятеля старикашка-сторож только ещё раз растопырил руки и раскрыл рот. – Конечно же, я не стал выпроваживать отца-архимандрита. Мне тоже нужна поддержка в столь горестный час... К тому же батюшка известен своей мудростью и опытностью в столь затруднительных делах.
 – Ну, коли так, то, может, отец Варфоломей что-то посоветует или подскажет? – иронически улыбнулся исправник.
 – Да что тут подсказывать? – прошептал монах. – Вы же сами всё прекрасно видите.
Они подошли к Царским вратам.
 – Вас не смущает странный порядок в алтаре? – спросил старец.
 – Действительно... – подивился Махов.
 – Подставка с Артосом не опрокинута, а аккуратно передвинута в сторону. В алтаре много блестящих красивых и дорогих вещей; однако вор взял только один по-настоящему ценный предмет. Всё остальное не тронуто.
 – Да-с, – пробормотал Махов. – Только Седмисвечник будто испарился. Выходит – кража была подготовлена...
 – Бесспорно, – согласился старо-голутвинский настоятель. – Я бы даже сказал, что действовал кто-то из «своих». То есть человек, как-то причастный к Церкви. Некто, осведомлённый о привычках нашего сонного «цербера». Я даже не уверен, что злоумышленник пришёл извне. Не затаился ли он на вечерней службе в потайных уголках Собора, чтобы потом ночью действовать тихо и безнаказанно?

СЛЕДСТВИЕ
И действительно, дальнейшие поиски подтвердили подозрения старца.
Снаружи, с северной стороны Собора, заметили крепкую верёвку, свисающую с карниза храма до самой его подошвы. На внутренней боковой лестнице, что прежде вели на хоры, обнаружили в пыли чей-то свежий след. Дело в том, что с упразднённых хоров лестница шла выше – под своды и под кровлю храма.
Судя по следам, вор взгромоздил светильник на спину, протащил его по лестнице (по обыкновению – не запертой на замок!), наверх. Там он перешёл под кровлей к открытому окошку (разумеется, незарешеченному), привязал верёвку к стропилам, осторожно спустил Седмисвечник наземь, а затем, той же дорогой, спустился сам.
Махов обратил внимание, что внизу на верёвке имеются следы крови. Вероятно, злодей не рассчитал как следует порядок спуска и под конец ободрал себе ладони пенькой.
На всякий случай исправник переговорил со всеми церковнослужителями и у всех незаметно осмотрел руки. Но эти беседы ничего не дали... Махов (так же, как и отец-архимандрит), был убеждён, что похищение подготовил кто-то, имеющий касательство к Церкви, но при этом человек нецерковный.
Просмотрели соборные бумаги. И нашёл Махов любопытнейшую кандидатуру в подозреваемые. Певчий Ксенофонт Сапожков, уволенный за пьянство месяц назад, снимал квартиру здесь же, в Кремле. Отец Виктор даже вызвался сам показать дорогу. Вдвоём с Маховым они взгромоздились на дрожки и поехали в Щемиловку – кремлёвскую слободу, расположенную у подножия двух разобранных башен: Мотасовой и Пыточной. Первую назвали так по имени беса, который сидел наверху и от нечего делать мотал ногами. Здесь когда-то была тюрьма. А в соседней, Пыточной башне, вели допросы преступников. По ней-то и получила название окрестная слободка...
Проехали по гладким булыжникам Успенской улицы, свернули на Крестовоздвиженскую, и вот уже отец-протоиерей требовательно гремит в дверное кольцо. Хмурое утро, кривая улица Щемиловка, неприветливые глухие заборы и невидимый призрак тюремной башни с насмешливым бесом, которому нечего делать; ему даже незачем искушать коломенцев, которые сами по себе горазды гадить в собственном доме...
Наконец калитку открыла хозяйка – мрачная старая карга, облачённая в какую-то ветошь. Отец Виктор вежливо осведомился: дома ли постоялец.
 – Здеся должон быть, – брезгливо прокаркала старуха. – Куды ж ему деться? Пьёть без просыпу который день. Гляньте-кось на заднем дворе.
Махов решительным шагом направился к заднему крыльцу, распахнул незапертую дверь и вошёл в кислую вонь сапожковской комнаты. Полуодетый отставной певчий валялся на смятой постели. Руки его были перевязаны.
 – Встать! – взревел Махов и выволок Сапожкова на крыльцо. Здоровенный, похожий на медведя в кальсонах, Сапожков кубарем скатился с лестницы и бухнулся в ноги протоиерею.
 – Где Седмисвечник?! – рычал Махов, и страшный глас его разносился аж за Москвареку, на противоположный реденевский берег.
 – Батюшка! – завопил Ксенофонт, и слёзы брызнули из его совершенно трезвых глаз на небритые щёки. – Не по злому умыслу, но токмо от великой любви-с!
И он принялся нести ахинею про мамзель Зизи из гостиницы «Европа», про её ангельскую внешность и каменное сердце, которое откликается только на звон монет, про свою несчастную жизнь, про детство, проведённое в Москве «в мальчиках», унижения и нищету. Про то, как прорезался певческий голос и раскрылся и просветлел жизненный путь. Но тут произошла роковая встреча: гостиница «Европа» и мамзель Зизи.
Когда рассказ про Зизи пошёл по второму кругу, исправник прервал его ощутимым пинком в оттопыренный сапожковский зад и прорычал уже знакомое:
 – Где Седмисвечник?!
Светильник обнаружили в хозяйском курятнике, в неглубокой яме. Сверху он был присыпан землёй, птичьим помётом и кормом,
Отец Виктор убедительно просил Махова по возможности не устраивать скандал в губернии (дабы не получить чрезмерного взыскания от церковного начальства) и воздержаться от разговоров о подробностях расследования.
Светоч с тех пор убрали из алтаря и поместили в ризницу, а на его месте водрузили новый, нарядный и недорогой.

БЕСЕЛА С АРХИМАНДРИТОМ
Вскоре после сего происшествия я встретил и самого отца Варфоломея в довольно неожиданном месте. Гуляя по своему обыкновению в окрестностях уютного кремлёвского скверика, я увидел старо-голутвинского архимандрита, стоящего на мельничной плотине, что перекрывает Коломенку у высокого кремлёвского холма.
Седовласый, худенький (и не подумаешь, что бывший офицер), он вглядывался сквозь стёклышки очков в тёмную воду. Казалось, она была неподвижна. И только изредка мелькающие на её поверхности ветви или обрывки водорослей да грохот и пена у самого подножия свидетельствовали, что у тебя перед глазами – живой поток, а не просто атласная поверхность водной глади.
 – Здравствуйте, батюшка.
 – Здравствуйте, Вячеслав Иванович, – с улыбкой ответил отец Варфоломей (он, несмотря на возраст, был удивительно памятлив, и один раз узнав имя и отчество собеседника, потом уж не забывал его).
 – Довольно в удивительном месте мы с вами встречаемся.
 – Да... – вздохнул старец. – Я люблю смотреть на текущую воду. Это углубляет духовный строй... Сегодня мы были у Бориса и Глеба-в-Запрудах, а на возврате я не удержался и решил заглянуть сюда в сопровождении брата Михаила, – он указал на светловолосого рыжебородого послушника, который мыкался у дальнего конца плотины. – Здесь как-то особенно хорошо думается о бренности жизни и в то же время – о непрерывности истории. Эти немые свидетели древности: этот холм, и остатки башен, и величественные храмы... Сколько веков протекло над ними подобно этой воде! Река живёт долго, тысячелетия; она постоянно движется, но всегда остаётся самой собою. И оттого кажется неподвижной... Тут, у водопада, понимаешь цену событиям жизни.
 – Кстати, батюшка, мне, как «присяжному историку», недавно пришлось консультировать нашего господина исправника по одному известному вам конфиденциальному делу. Что вы думаете об этой истории с похищением Седмисвечника? Вам известно соборное предание о нём?
 – О том, что храм не разрушится, пока в нём хранится Светильник? Да, отец Виктор мне рассказывал... Знаете, если откровенно, я не очень верю в легенды. Но в данном случае мне видится в этом церковном сказании некая притча, некий потаённый смысл.
Ибо, если находятся люди, способные покуситься на святыню ради какой-то мелочной и скудоумной пошлости – значит, наступают последние времена. Вы только вдумайтесь: драгоценный вклад Иоанна Грозного, поражающий своей редкостной работой, дивной красотой и древностью... И рядом – полупьяный отставной певчий, гулящая девица, какой-то курятник...
Худо, когда люди утрачивают благоговение к святыне. И вы даже не догадываетесь о размерах губительного нигилизма, пронизывающего всё общество России и все его сословия.
Поверьте мне: наступят времена, когда вся эта красота будет поругана и эти величественные соборы и церкви будут опустошены и на развалинах священного города воцарится Зверь Апокалипсиса. Одно меня утешает: я всего этого не увижу при своей земной жизни. А вот вам, Вячеслав Иванович, да и брату Михаилу, и многим коломенцам, придётся узреть многое, чего не хотелось бы видеть... Однако мне пора; извините. Брат Михаил, пойдёмте? – окликнул он своего спутника. Я подошёл к отцу Варфоломею под благословение и потом долго провожал глазами фигуры двух монахов, думая о странном пророчестве.
Прошли года, и теперь оно уже не кажется странным, потому что – сбылось. И глядя на осквернённые и ограбленные руины, на жалкие остатки старой мельницы, я с болью вспоминаю и нашу беседу у глухо рокочущего водопада, и кажущуюся неподвижность потока, и непонятное тогда слово о Соборе и его таинственном Седмисвечнике – «Неопалимой Купине».


Глава шестая. «ОПЯТЬ ОБ ГОГОЛЯ!»

...вместо того, чтобы писать о Пушкине, я лучше напишу вам о Гоголе.
Хотя Гоголь так велик, что о нём и написать то ничего нельзя, поэтому я буду всё таки писать о Пушкине.
Но после Гоголя писать о Пушкине как то обидно. А о Гоголе писать нельзя. Поэтому я уж лучше ни о ком ничего не напишу.
Хармс. «О Пушкине»

 – Это просто гоголевский мотив! Просто «Вий» какой-то, или «Пропавшая грамота».
Было такое ощущение, что картина «Весна» известного художника Сандро Боттичелли ожила и одна из аллегорических фигур беседует со мною. Причём не сама Весна, а та прелестная златовласая дамочка, которая разбрасывает цветы. Глаза её сияли радостно и чуть насмешливо, на изящных устах играла очаровательная улыбка. И ритм речи у неё был необычный – частый и в то же время напевный, причём иногда она западала на «л».
Дело было так. Я созвонился с Августом и был немедленно приглашён на Дворянскую. Это был старый деревянный дом со следами ампира; в нём сохранилась анфиладная планировка, паркет, старинная мебель, всякие бронзовые штучки; и особенно меня поразил большой кафельный камин, на зеркале которого висел портрет в дорогой раме. С холста смотрел строгий пожилой человек с лицом римского сенатора.
 – Шаргин? – спросил я.
 – Знакомая манера? – хозяйка впервые улыбнулась, и в продолжение всего вечера флорентийское сияние не сходило с её лица. – Да, он написал моего дядю Бэзила; Василия Ивановича Суранова. Но Бэзил всё как-то стеснялся его вешать. А недавно умер; и так одиноко, так гадко на душе стало... И решили мы портрет здесь поместить. Глянешь, и он всегда рядом, вроде бы даже и не умер. Хотя, впрочем, это так и есть. Смерти ведь нет, как вы полагаете?
 – В одной старинной мудрой Книге сказано, что нет. И я склонен верить этому... А из каких Сурановых был ваш дядя: из коломенских или протопоповских?
 – Из коломенских. Хм... Видно, что музейная работа вам пошла на пользу. Вы чувствуете подтекст.
 – А вы – Суранова?
 – Я Скавронская. Виола Скавронска.
 – Неужели полька?
 – Наполовину, как и пан Виткевич. Выходит, что наш Сашка почти стопроцентный поляк? Это забавно.
В это время из-за двери показалась младенческая сероглазая физиономия со светлыми волосами, стоящими торчком, как будто малец находился в постоянном состоянии ужаса.
 – Мам-пап...– занудил он, но, заметив меня испуганно вытаращился. – Здрась...
 – Чего тебе? Соску? – спросила Виола металлическим голосом.
 – Я за компьютером недосидел...
 – Холэра... – начала Скавронская, но Виткевич тихо, как призрак, поднялся и нейтрализовал младенца (сначала из-за двери доносилось отеческое шипение, потом всё стихло).
 – Вундеркинд... – промурлыкала хозяйка. – Ну что, давайте вино открывать?
Когда мы прикончили вторую бутылку красного столового вина и принялись за третью, я понял, что меня хотят ненавязчиво напоить. И делают это с какой-то целью. Разговор постоянно переходил на Матвея Лукича, на старинные рукописи, на легенды о тайных библиотеках и всяких ужасах, с ними связанных. Они явно хотели разузнать – о чём таком мы беседовали с Мистическим Дворником и что он мне успел порассказать.
Но ведь и я был не промах. Я же ведь тоже ненавязчиво переводил разговор на них самих. И через некоторое время Виола с Адамычем переглянулись, с тревогой констатируя, что они выболтали мне больше, чем я им. Я узнал, что их дом, собственно говоря – не их, а получен в наследство от дяди Бэзила. Он наполнен прекрасными призраками, которые накопились с 1827 года, со дня постройки, и что с этим почтенным владением у Августа связаны не только радужные воспоминания.
 – Бэзил приютил меня, – говорил Виткевич, моргая глазами. – Да, он приютил меня в ту трагическую пору, когда я лишился отца и матери, внезапно погибших, и когда я сочинял «Илион». Мой страшный «Илион»... И тогда Бэзил приютил меня, также как и Фому и Ирэну...
 – Кто такие Фома, Ирэна?
 – Фома? Это один почтенный семинарист, то есть тогда он ещё не был семинаристом, а был молодым инженером с «ящика». Это потом он решил переквалифицироваться. «Из меня хреновый инженер получается. Лучше быть хорошим попом, чем плохим инженером, которому всегда ватман мешается». Так он сказал и поступил в семинарию. Ты не думай, мол, поддался «веяниям времени». Фома, любезный Романыч, великий человек. Он меня отмолил, когда у меня крыша окончательно съехала. Он всех нас отмолил, и Коломну тоже, а может и не только Коломну...
Ирэн Бертье – это бывшая колдунья, а ныне модный дизайнер, подруга Виолы. Мы тогда, лет пятнадцать назад, колдовали, колдовали, и доколдовались. Явился мне Гермес, недалеко отсюда явился – на перекрёстке Кремлёвской и Успенской, и начал «Илион» диктовать... Короче говоря, совсем я спятил.
 – Пше прашам, – вмешалась Виола. – Мы с Ирэн здесь совершенно ни при чём. Мы тихо-мирно занимались мелким бытовым оккультизмом, ни в какие высшие сферы не лезли. Ну там, чужие мысли почитать, будущее попредсказывать; так, ерунда в общем. И тут явился этот... медиум-духовидец и давай в голом виде по астралу скакать.
 – Неправда! – вскричал Август. – Это вы во всём виноваты! Кто меня учил?!
 – Неправда?! – язвительно вопросила хозяйка. – А кто «орфизмом» заниматься начал? Кто, как «древний пластический грек», принялся приносить жертвы подземным богам? Пся крев! И мы же виноваты!
 – Но какова роль твоего дяди во всём этом? – (мы давно уже перешли на «ты»).
 – Дядя был нашим Амфитрионом. Он поначалу даже и не шибко догадывался, какого троянского козла в огород к себе запустил.
 – Так ведь здесь всё и происходило... – развёл руками Виткевич. – Я жил в светёлке, наверху, записывал свои видения и складывал их к Виоле в Мемориал. Всё очень мило и приятно, если не считать, что я чуть не окочурился. Но потом, я даже не знаю, как объяснить... в общем, пространство как-то заёрзало от временных сдвигов; они же связаны ведь – время и пространство. И нехорошо так заёрзало... Слава Богу, что пришёл Фома, всех нас отмолил, а меня крестил.
 – Как «бог из машины» в римском театре.
 – Слушай, не смейся. Со стороны, может, это и забавно, но не дай тебе Господь попасть в такой «феатр».
 – Да кто ж спорит... Мистика это дело... мистическое. Блин, я уже начал глупокомысленные изречения изрекать. Вы мне, пожалуй, больше не наливайте.
 – Да ладно, не смущайся! Мы тут все свои, – сказала Виола, щедро плеская рдяную влагу в мой бокал.
 – Слушай, по поводу мистики... Ты ведь так и не ответил... насчёт него.
 – Видел ли я его? Ммм... А откуда вы знаете про него?
 – Ну ты зануда! – Адамыч хлебнул вина. – Ну Ленка нам рассказала, Апраксина. Он явился ей незадолго до ухода из музея. Знаешь Ленку Апраксину?
 – Дык... Мы же с ней вместе проработали некоторое время. Хороший искусствовед, но характер у неё несурьёзный. В Музейного духа верит...
 – А ты не веришь?
 – Нет, – солгал я и опустил глаза.
 – Нет, Костя, ты не пропащий человек! – ободрила меня Виола. – Ты врёшь и краснеешь. Не надо кричать на него, Август. Достаточно просто всё объяснить. Елена рассказывала нам, что в музее существует свой дух. Ну, вроде как в доме живёт домовой, в бане – баешник, в театре – кулисный, а в музее... в музее, стало быть, Музейный. И он является сотрудникам, как предвестник печали. Правда это или нет? Для Августа это необходимо знать из творческих соображений. Он, может, гениальную повесть напишет про музей.
 – Всё это не совсем точно... – ответил я, борясь с головокружением. – Это не примитивный домашний бес! Это... Как сгусток энергии. В сумерках, вечером... Да, в сумерках, вечером, когда ты обходишь экспозицию перед закрытием, как будто облако прозрачного тумана входит в храм... Прозрачное облако, лишённое контуров, но в этой безвидной энергии скрывается какая-то мысль. И если это дух, то он смотрит на тебя с жалостью, словно грустит о чём-то. О чём? О твоей нелепой жизни? О безнадёжно осквернённой прекрасной святыне? Я не знаю...
 – Это же гоголевский мотив! Просто «Вий» какой-то, или «Пропавшая грамота».
Было такое ощущение, что картина известного итальянского художника Алессандро Филиппели ожила, и одна из его химер, златовласая, сияющая улыбкой, сошла с полотна. Впрочем, я, кажется, уже об этом говорил.
 – Куда же без Гоголя? Мы постоянно об него спотыкаемся.
 – Или об Пушкина, – согласился со мною гений. – А потом опять об Гоголя! Мерзопакость... Однако же, возвращаясь к нашим призракам... Согласись, как-то странно получается. Безвидная энергия, ты говоришь... Но почём ты знаешь, что в ней заключена какая-то мысль, или что она сочувствует тебе?
 – Эх, брат Август! Если бы всё можно было объяснить... Однажды я словно услышал голос, неслышимый голос, обращённый только к моей душе... «Что ты хочешь?..» – как бы спросил он. «Увидеть храм» – ответил я одной мыслью; не знаю, почему я так ответил. Может быть, подсознательно сидело во мне это желание? И верите ли: в это самое мгновение ХРАМ предстал предо мною. В один миг исчезли витрины, уродливая надстройка: нелепый «второй этаж», идиотские перегородки – и распахнулось огромное пространство самой большой приходской церкви города, перед глазами сиял иконостас, пред ним на клиросе выстроились бронзовыми копьеносцами шесть подсвечников; мерцали по стенам краски ампирных росписей, седые евангелисты парили в парусах, а из ротонды изливались внутрь потоки света. А рядом, слева и справа от меня, раскрывались боковые зимние приделы, и особенно запомнился выхваченный солнечным лучом огромный киот, увитый резною золочёной резьбой и в нём – поясной Пантократор, закованный в чеканный оклад...
Всё это продолжалось полминуты, может быть – минуту, и было фантастически прекрасно, как цветной детский сон. А потом как-то мгновенно поблекло, и какая-то груда мелькнула пред глазами – как будто гора пшеницы, насыпанная посреди церкви, а ещё через мгновение храм опустел, подёрнулся серой паутиной и опять превратился в наш постылый музей. Я стоял оглушённый, точно философ Хома Брут, только мела не было, чтобы круг начертить.
 – И ты думаешь, он осознанно показал тебе эту... картинку? – спросил Август.
 – Я даже уловил движение сочувствия с его стороны...
 – Боюсь, один почтенный хиромант с тобой не согласился бы. Он всё задумывался о проклятии места...
 – Это какой хиромант? Краевед Станислав Холопьин?
 – Слушай, откуда ты всё знаешь? – с раздражением откликнулся писатель. – Просто кладезь какой-то.
Виола вдруг поскучнела, взяла бокал и поглядела сквозь него на свет.
 – Не очень мне нравится это твоё видение... Похоже, тебя  вышибут из музея, и произойдёт это довольно скоро.


Глава седьмая. ОРДЕН СВЯТОГО КИРИЛЛА
ИЕРУСАЛИМСКОГО

– Клянитесь!
Пастернак (Шекспир).  «Гамлет»

Безмятежным тёплым сухим днём – одним из тех безветренных благодатных дней, которые иногда посылает нам Господь на рубеже позднего лета и ранней осени, Мистический Дворник Матвей Лукич отвёл меня на тайную встречу.
Мы сидели на лавочке в сквере против нового хирургического корпуса, там, где сейчас онкология и травмпункт. Над нашими головами тихо шептались уже порыжевшие и подсохшие листья тополей. Справа на лавочке сидел Матвей Лукич, слева – я, а между нами разместился высохший сутулый старик в тёплом тренировочном костюме. Голова его была совершенно седой, с тем грязно-песочным оттенком, который появляется в старости у светловолосых людей. Морщинистая кожа лица и рук была болезненно жёлтой, а выпуклые карие глаза с грустью смотрели из-под редких бровей.
 – Я умираю, молодой человек, – вздохнул он, окидывая взором бронзовеющие в лучах неяркого солнца кроны деревьев. – Да, умираю. Так чадит и задыхается фитиль угасающей лампы... И мне хотелось бы передать дело моей жизни, свою память – в руки надёжного человека. Мы с Матвеем Лукичом всё медлили до последнего времени, но теперь уже край подошёл. Нужно срочно искать человека на смену. Мы посовещались и решили остановиться на вас. Вы ничего не слышали о коломенском Ордене святого Кирилла Иерусалимского?
 – Честно говоря, нет, не слышал... – признался я, покачав головою.
 – Ну что ж... В этом нет ничего удивительного, – продолжал старик, вглядываясь в меня, впрочем, без настойчивого интереса.
 – Дело в том, что сия организация всегда имела закрытый, весьма закрытый характер.
 – Матвей Лукич говорил мне о каком-то клубе Хранителей...
 – Ну да, ну да... Это для конспирации можно назвать и клубом.
 – Для конспирации?
 – Разумеется. В XIX веке, по крайней мере – в 1820-е годы, со времён Александра Благословенного, в России, знаете ли, не приветствовались всякого рода неофициальные сообщества.
 – Масонские ложи были запрещены в 1821 году, – спохватился я.
 – Именно, именно. Впрочем, я не хотел сказать, что Орден святого Кирилла Иерусалимского – масонская организация. Но возникла она в годы романтического увлечения стариной на рубеже XVIII-XIX столетий и, конечно, мистические веяния того времени её не миновали.
На первых порах члены этого своеобразного клуба занимались изучением христианской литературы не только православного направления, но и католического.
 – Они как-то связаны с Библейским обществом? – спросил я.
Старик раздражённо махнул рукой:
 – Не перебивайте меня, молодой человек. Да, некоторые из них сотрудничали с Библейским обществом, но их цели не совпадали. У коломенцев с самого начала был сильно выражен историософский момент и со временем историзм всё более укреплялся. Собирали, знаете ли, всякого рода древние предметы, рукописи, предания. А мистицизм, напротив, ослабевал...
Он откашлялся, морщась от боли, перевёл дух и продолжил:
 – Да... В этом, должно быть, выразилась отчасти скудная духовность XIX века, его куриная приземлённость. Эти, знаете ли, позитивистские бредни насчёт прогресса человечества с помощью технических усовершенствований... В начале ХХ столетия и среди Хранителей мало кто интересовался вопросами христианского тайноведения. И всё же православная духовность сохранялась... Вам это трудно понять... Дело в том, что советское время многое исказило, изменило восприятие прошлого... Вы читали Пильняка – «Волга впадает в Каспийское море»?
 – Ну ещё бы! – обиделся я.
 – Так вот имейте в виду: почти всё, что он написал – правда. Помните «музееведа Грибоедова»?
 – Это один из моих любимых персонажей.
 – Да? Занятно... Так я вам скажу, что он имел прототипа. И всё его окружение списано с натуры. Другое дело, что Пильняк представил «музееведа» и его соратников в отталкивающем и даже отвратительном виде. Но у писателя не было другого выхода. Если он хотел говорить правду, он должен был вкладывать её в уродливую форму, маскируя своё подлинное отношение мерзким декором.
 – Что вы говорите?! – воскликнул я, привскакивая. – Вы знаете, я всегда это чувствовал! Я всегда об этом догадывался, ну, насчёт маскировки!
Старик посмотрел на меня довольно кисло.
 – Ах, если бы об этом догадывались только вы... К сожалению, об этом догадывался кое-кто ещё... собственно, поэтому жизненный путь Бориса Пильняка закончился таким конфузом... Получить пулю в затылок от своих союзников, это, знаете ли, малоприятно...
Впрочем, дело не в Пильняке. Я вам вручу тетрадь, в которой вы, без сомнения, увидите знакомый «литературный материал». И в этой тетради, среди «литературного материала» хранится главное. Хранится одна из величайших коломенских тайн.
Но перед тем, как принять священную тайну, вы должны дать обещание не разглашать её до благоприятного времени. Согласны ли вы стать Хранителем?
 – Да!
 – Согласны ли вы вступить в Орден святого Кирилла Иерусалимского?
 – Да! Да!
 – Тогда преклоните голову и повторяйте за мной: «Пред лицем Святаго Триединаго Бога, Пречистой Матери Божией и отца нашего, святаго Кирилла Иерусалимскаго, клятвенно обещаюсь хранить Славу и Тайну града сего. Святая Премудрость Божия, помогай нам. Иисус Христос – ника! Аминь».
Запинаясь и вздрагивая, я повторил этот странный текст.
 – Станьте на левое колено.
Пришлось становиться.
Старик возложил мне десницу на голову и тихо произнёс:
 – Властью, данной мне старцами-Хранителями, объявляю и подтверждаю, что брат Константин отныне вступает в число рыцарей Ордена святаго Кирилла Иерусалимского. Встаньте, сударь. Садитесь.
Он перевёл дух, вынул из-за пазухи старую коленкоровую тетрадь и протянул мне:
 – Вот здесь вы найдёте историю одной из самых священных реликвий Коломны. Для вас это особенно важно. Вы работаете в музее. И, по счастью, тайное сокровище, кажется, до сих пор хранится там. Вы должны выяснить, действительно ли в фондах сберегается соборная реликвия и приложить все усилия, чтобы она оставалась там и впредь. А теперь оставьте меня. Устал. Хочу остаться один.
Мы с Матвеем Лукичом поднялись.
 – До свидания.
 – Прощайте...
Седой сухопарый старик в тёплом тренировочном костюме в изнеможении откинулся на спинку скамейки. Когда мы отошли на несколько шагов, я оглянулся. Он сидел всё так же неподвижно, глядя на кроны бронзовеющих тополей. Один лист бесшумно отделился от ветки и, кружась, полетел к земле. А старик провожал глазами его медленное падение.


Глава восьмая. ОТРЫВКИ

Тьфу! Поэтические бредни,
Фламандской школы пёстрый сор.
Пушкин. «Евгений Онегин»

1. Из воспоминаний хироманта и краеведа Станислава Холопьина.
«Много мне пришлось общаться с научными сотрудниками Коломенского краеведческого музея и без ложной скромности скажу, что я наблюдаю его развитие фактически с самого дня основания и даже до этого дня.
Отличительной чертой этого класса (может быть – даже самою главною чертою) я назвал бы нежелание работать с людьми, в особенности же – с теми посетителями, которые серьёзно интересуются историей родного края.
В качестве примера можно привести такой характерный случай. Как-то в начале 1930-х годов (ещё когда основная экспозиция в храме Чуда Архангела Михаила только готовилась) я принёс в музей ценные находки – несколько окаменелостей, обнаруженных мною у подножия Маринкиной башни, на реке Коломенке.
Забавно, но эти предметы у меня наотрез отказались принимать. Мне даже рассказали целую историю, лишь бы от меня отделаться. Привожу этот анекдот полностью.
«Жил в Коломне один купец, – сообщили мне, – который, как и вы, увлекался собиранием разного рода окаменелостей и отпечатков древних животных и растений. Этот любитель палеонтологии задумал переезжать из Коломны в Запруды. По такому случаю он все свои окаменелости погрузил на телегу и отправил к новому месту жительства. Однако же около моста через Коломенку по причине чрезвычайной тяжести одно колесо у телеги подвернулось и вся его коллекция обрушилась в сторону Маринкиной башни. Часть своих камней он собрал, а часть, видимо, осталась; эти-то камни вы и подобрали. Мы не можем взять их у вас, поскольку такие вещи не имеют научной ценности, так как привезены совсем из другого места».
Отдавая должное фантазии научных сотрудников, в то же вре¬мя не могу согласиться с их манерой комплектовать фонды.
Впрочем, об уровне их работы свидетельствует экспонат, помещённый в самом начале выставки.
Стеклянная (или хрустальная?) дарохранительница, взятая из богатой коломенской церкви (кажется – от Никиты Мученика), сверкающая стёклами и позолотой медных соединений, была превращена... в витрину. В этой своеобразной витрине положен старый коровий череп с многозначительной подписью: «Череп неизвестного травоядного животного».
Право, я лучше воздержусь от комментариев».

2. Из романа писателя Бориса Пильняка «Волга впадает в Каспийское море».
«Заведующий музеями старины ходил по Коломне в цилиндре, в размахайке, в клетчатых брюках и отпускал себе бакенбарды, как Грибоедов. Грибоедовым его и прозвали. В карманах его размахайки хранились пудовые ключи от музея и монастырей. Пахло от Грибоедова луком, водкой и потом. В доме его, похожем на чулан, валялись музейные библии, стихари, орари, поручи, рясы, ризы, воздухи, покровы, престольные одеяния – тринадцатого, пятнадцатого, семнадцатого веков и величествовал в пыли у него деревянный голый в терновом венце Христос, взятый из бобреневского монастыря, работы семнадцатого века. В кабинете у Грибоедова стояло красное дерево помещика Каразина, на письменном столе стояла дворянская фуражка с красным околышем – служила пепельницей.
...В одном из домов в Кремле в одиноком окошке горел свет. ...Посреди комнаты обретались двое: музеевед сидел против голого человека. Голый человек скрестил руки и пребывал в неподвижности. Музеевед налил из четверти чарку водки и поднёс её к губам голого человека, – тот не двинул ни одним мускулом. ...музеевед пил водку в одиночестве с деревянной статуей Христа, вырубленной из дерева в полный рост человека. ...Музеевед расстегнул свой грибоедовский сюртук, обнажив волосатую грудь, баки его клокочились.
...Ночь деловито бледнела и свет вытаскивал из мрака колокольни церквей, мельницу под домом музееведа, плотину и вётлы».

3. Из разговора с Мистическим Дворником:
 – Матвей Лукич, выходит правда, что «музеевед Грибоедов» списан с натуры?
Дворник поёжился.
 – Понимаешь, Костик, в сущности, Пильняк – очень неприятный тип. Он, как уже было сказано, уродовал своих героев до полного безобразия. Хотя, может, действительно так нужно было, чтобы спасти их от ареста. Первый коломенский музейщик, Александр Сергеевич Шелягин, был симпатичным, малопьющим человеком, усатым, чуть склонным к полноте. И он не отращивал бакенбарды, да и одевался вполне неприметно, со вкусом. Интеллигентный был человек в лучшем смысле этого слова...


Глава девятая. СОКРОВИЩЕ

Свёртки разворачивались, золото блестело, заворачивалось вновь, и он глядел, уставивши неподвижно и бессмысленно свои глаза в пустой воздух, не будучи в состоянье оторваться от такого предмета...
Гоголь. «Портрет»

1. МЕМОРИЯ А.С. ШЕЛЯГИНА
«Обстоятельства вынуждают меня зафиксировать довольно необычные события и беседы, свидетелем которых мне пришлось стать недавно.
На днях, когда темнота стала уже довольно ощутимой, и я собирался было зажечь верхний свет, мне показалось, что какой-то экипаж подъехал к моему дому. Раздался стук в окно. Это был кто-то из знакомых, из тех, кто знает, что я не люблю стука в дверь и предпочитаю, чтобы посетители подавали о себе весть негромким стуком в окно гостиной.
Я глянул наружу и увидел двух хороших и близких мне людей. Вскоре я провёл в дом своих коллег по Обществу Кирилла Иерусалимского. Это были: гимназический учитель Иван Карлович Штейн и отставной офицер Вячеслав Иванович Каразин.
 – Что за экстренная причина привела вас ко мне, господа, в столь позднее время? – церемонно осведомился я.
Учитель Иван Карлович снял пенсне, отчего его добродушное немецкое лицо сразу приняло несколько рассеянный вид и, достав из кармана жилетки аккуратный кусочек фланели, принялся протирать пенсне. При этом он сказал нечто интригующее:
 – Мы пришли к вам, Александр Сергеевич, по неотложному и весьма конфиденциальному делу. Пожалуй, лучше будет, если об этом расскажет Вячеслав Иванович. Но перед началом его рассказа мы должны взять с вас честное слово никому не сообщать ничего из нашей нынешней беседы.
 – Право же, это лишнее, господа. Достаточно было бы просто сказать о необходимости соблюдать конфиденциальность. Но, если считаете нужным, то я, разумеется, дам слово.
Подполковник Каразин поправил рукой прекрасные седые волосы, пышные белоснежные усы и начал, обратив на меня пронзительный взор своих синих глаз:
 – Вы могли бы упрекнуть нас в излишней щепетильности, Александр Сергеевич, – мягко сказал он своим приятным глубоким баритоном, – но дело действительно секретное. Более того: это не мой секрет. Вчера к нам с господином Штейном, ко мне домой, пришёл соборный протоиерей, отец Виктор и просил принять на сохранение одну очень ценную вещь...
С видимым волнением Каразин прошёлся по комнате.
 – Что за вещь? – осведомился я.
 – Седмисвечник «Неопалимая Купина»... – тихо сказал Штейн, водружая на солидный нос до блеска натёртые стёклышки. При этом морщины на его лбу стали особенно отчётливы, а вокруг обычно улыбчивого рта собрались тревожные складки.
 – Седмисвечник из ризницы?! – изумился я.
 – Да, – кивнул Каразин, останавливаясь – Да, ту самую священную реликвию Иоанна Грозного. И мы не посмели отказать отцу-настоятелю. И не только потому, что он, в силу своего сана является, в некотором роде, духовным вождём нашего Ордена. Но и потому также, что все мы переживаем тревожные времена. К власти пришли эти ваши друзья социал-демократы. В стране творится хаос и беззаконие, и стены храмов уже не могут служить надёжным укрытием.
 – Однако зачислять меня в друзья к большевикам... – начал обижаться я.
 – Да бросьте вы, батенька! – ласково похлопал меня по плечу Иван Карлович. – Всем известны ваши левые убеждения. Но суть не в ваших убеждениях. Всё гораздо сложнее...
 – Дело в том, Александр Сергеевич, – продолжал Каразин – что мы оба на подозрении у господ революционеров. Я – в силу своего дворянства и офицерства, а Иван Карлович – из-за того, что недавно имел неосторожность сделать несколько резких публичных заявлений. А между тем, Седмисвечник надо сохранить. Кроме вас некому принять его. Вы у них вне подозрений и под вашим кровом он будет в безопасности.
 – Вы предлагаете мне спрятать реликвию? И как вы всё это себе представляете – всю эту перевозку и так далее? – спросил я.
 – А нам нечего представлять, – просто ответил Каразин – Седмисвечник лежит, хорошо упакованный и увязанный, в повозке, той самой, в которой мы к вам прибыли. Она у ваших ворот.
У меня перехватило горло. Не найдясь, что ответить, я бросился во двор и трясущимися руками принялся разводить засов. Мои коллеги вышли вслед за мною и, когда ворота распахнулись, Иван Карлович ловко взобрался на сиденье, причмокнул, тряхнул вожжами, и гнедая лошадка с умными глазами и густой гривой вкатила коляску ко мне во двор. Пока я закрывал ворота, Каразин по-хозяйски снял рогожу.
В повозке лежало нечто, плотно увязанное холстом и верёвками. Мы с Каразиным взяли тяжёлый и громоздкий свёрток и потащили его в дом, а Штейн придерживал дверь. Потолкавшись в сенях, мы благополучно вошли в гостиную и положили ношу на пол.
Я плотно задёрнул занавески.
 – С ума вы сошли, господа! – воскликнул я. – Стоять и рассуждать тут в то время, когда на улице лежит сокровище! С этого надо было начинать!
 – Не страшно, – барственно улыбнулся Каразин. – Одна или две минуты ничего не решают. Итак, вы скажите определённо: оставляете у себя реликвию или нет?
 – Ну, разумеется, оставляю, раз вы поставили меня в безвыходное положение. Хотя, конечно, это не ваша вина... Что ж, в подвале у меня найдётся относительно сухое место. Но, всё же, такие условия далеки от идеальных.
 – Оставьте, Александр Сергеевич, – успокаивал меня каразинский баритон. – Оставьте вы свои бухгалтерские сомнения. Это же золото. По крайней мере, снаружи – это чистейшее золото. Я думаю, что даже если вы его закопаете, ничего ему не сделается.
 – Ну ладно, – вздохнул я. – В конце концов, больше нескольких месяцев они не продержатся, а за это время с «Неопалимой Купиной» ничего не случится.
 – «Несколько месяцев» говорите вы? – отозвался учитель Штейн – Об этих месяцах разговор идёт почитай уже целый год, однако, положение всё не меняется, разве что становится хуже... Но теперь – к делу. Наша помощь вам нужна?
 – Да, пожалуй. Давайте сдвинем этот стол.
Мы убрали стол с середины комнаты, и я открыл люк в глубокий и поместительный подвал.
Когда распахнулся чёрный проём внизу, у меня ёкнуло сердце. Уж больно это было похоже на могилу».

2. ЗАПИСЬ ПЛЕМЯННИКА – ШЕЛЯГИНА В.П.
«Совершенно необходимо дополнить строки моего старорежимного дядюшки, Александра Сергеевича, чтобы у возможных читателей не сложилось о нём превратного мнения. Я, инженер Коломзавода, Шелягин Владимир Петрович, свидетельствую, что Александр Сергеевич всегда был человеком в высшей степени порядочным. К сожалению, вырос он при царском режиме, почти всю жизнь проработал бухгалтером при Коломенском земстве, и оттого его политическая грамотность всегда была довольно смутной.
В то же время нельзя отрицать его заслуг перед революционным движением Коломны. Дядюшка примыкал к местной организации эсеров, но именно к тому крылу, которое всегда сочувствовало большевикам. Он с самой лучшей стороны проявил себя во время событий 1905 года. И хотя Октябрьскую революцию он встретил без энтузиазма, что хорошо видно из его текста, но позднее дядя Саша показал себя отличным работником, который много сделал для развития народного хозяйства и для укрепления соввласти. Именно он основал в 21 году первый музей при Коломенском союзе кооперативов и собрал там ценнейшие предметы истории.
Однако в 1930 г. он заболел тяжёлой формой туберкулёза, и вскоре ему стало совсем худо. Он осунулся, в его красивой волнистой причёске и тёмных усах проявилась сильная седина. Как-то он зазвал меня к себе в гости, и мы имели с ним продолжительный разговор. Дядюшка говорил, что он морально уже готов к неизбежной кончине, но при этом его тяготит мысль об опасности, нависшей над историческим памятником.
Я со своей стороны заверил его, что приложу все усилия, чтобы сохранить народное достояние в целости. Александр Сергеевич стал умолять меня, чтобы я вступил в «общество Кирилла Иерусалимского». Я пытался отнекиваться, говоря, что вся эта средневековая мистика меня не интересует ни в малой степени. Но дядя так расстроился, что я вынужден был согласиться стать «хранителем» и произвести над собой довольно смешное и нелепое «посвящение – с коленопреклонением, клятвой и тому подобным. Думаю, что я пошёл бы и не только на это, лишь бы успокоить дядю Сашу.
Затем дядюшка зажёг керосиновую лампу, и мы спустились в тот самый поместительный подвал, о котором он писал ранее. Подвал выглядел довольно романтично: высокий, выложенный кирпичом, с глубокими нишами по бокам. Дядя подвёл меня к массивному столпу и объяснил, что это – основание, на котором находится печь. Этот столп не вплотную примыкал к стене – между ним и стеной когда-то было пространство. Вот в него-то дядюшка и поместил соборный седмисвечник, а потом аккуратно заложил простенок кирпичом.
Он уже начал ломать стенку; мы взялись вдвоём и очень скоро разобрали кирпичи, благо раствор в своё время с умыслом был сделан послабее.
Зрелище, которое я увидел, трудно выразить словами. Такое чувство, должно быть, испытывали археологи, вскрывая гробницу неведомого фараона... Я просунул лампу в пролом и увидел поразительной красоты сияние. Будто огненный куст зажёгся в темноте. Свет играл в причудливых завитках, струился в чеканной листве, ярко блестел на полировке. Я онемел от этой красоты и, наверное, минут десять не мог произнести ни слова, наконец, очнувшись, я сказал:
 – Дядя Саша, я даю вам слово коммуниста, я вам клянусь самым святым, что это произведение искусства навсегда станется в Коломне. По крайней мере, я всё для этого сделаю. Я для этого жизнь положу!
Александр Сергеевич сидел рядом, пот катился по его бледному лбу; он глядел на меня с печальной улыбкой. Потом тихо сказал:
 – Я благодарю Христа за то, что смог увидеть это в последний раз... И твои слова я рад слышать, хоть они немного не в моём духе. Давай собираться...
Мы не стали закладывать отверстие, лишь закрыли его фанерой и снаружи набросили хлам.
...Грустно писать об этом, но вскоре дядюшка умер. Собранная им коллекция послужила основой для Краеведческого музея, но на первом этапе я побоялся отдавать туда седмисвечник, поскольку народ там собрался ненадёжный. О судьбе «неопалимой купины» я напишу чуть позднее. Это, пожалуй, заслуживает особого рассказа.
Из квартиры на Новой Стройке я переехал в дядюшкин дом на Косой горе, так что теперь я – кремлёвский домовладелец и Кащей, восседающий на дядиных сокровищах.
Да, чуть не забыл, надо ведь ещё упомянуть о судьбе «хранителей», которые передали дяде Саше старинный светильник. Соборный протоиерей Виктор Цветаев, как мне рассказывали, после закрытия Успенского храма в 1929 г., а, может быть, даже и до того, куда-то уехал; о его дальнейшей судьбе мне ничего не известно.
Помещик Вячеслав Каразин умер недавно от разрыва сердца и похоронен на Петропавловском кладбище в семейной могиле, довольно далеко от А.С. Шелягина. Дядю, в уважение заслуг, положили на так называемом Красном погосте, на самом почётном месте, где хоронят старых большевиков и командиров производства. Учителя Штейна сослали в Сибирь, он изредка пишет оттуда своим родственникам, впрочем, в последнее время вести приходить почти перестали.
Из «хранителей», выходит, остался один я. Хотя есть и ещё один товарищ, но он до того чудной, что его вряд ли можно принимать в расчёт».


Глава десятая. ПЕРЕГОВОРЫ

 – Панночка видала тебя с городского валу вместе с запорожцами. Она сказала мне: «Ступай скажи рыцарю, если он помнит меня, чтобы пришёл ко мне...»
Гоголь.  «Тарас Бульба»

 – Я думаю, Матвей Лукич, что это знакомство вам не повредит...
Август в некотором смущении переминался с ноги на ногу, скосив взгляд в сторону. Справа и сзади от него возвышался некто длинный и аскетичный в пономарском одеянии – чёрном подряснике.
 – Мы неспроста напрашивались к вам в гости, господин Буфеев, – улыбнулся пономарь несколько прохладной улыбкой Высокого Возрождения. – Вы узнаете много интересного...
 – Ну проходите, коли пришли...
В глазах и голосе Таинственного Дворника, когда он открывал дверь в гостиную, чувствовалась тень беспокойства.
Стены в комнате не были оклеены: смуглое дерево мерцало тёплыми отсветами, потолок был составлен из широченных старых досок, отполированных временем; в их текстуре читались какие-то причудливые рисунчатые завитки. Из таких же досок был сделан и пол, только его покрывал плотный слой прозрачного лака, отчего по дому разливалось драгоценное янтарное сияние. Большую часть стен занимали старорежимные шкафы с полчищами книг, а в простенках между шкафами висели большие старинные фотографии в строгих рамках; похоже, это были предки Матвея Лукича.
Мы расселись вокруг тёмного овального стола, застеленного узорчатой скатертью: с одной стороны – мы с Матвеем Лукичом, с другой – Август со своим пономарём. Напряжение так и ныло в воздухе.
 – Не хотите ли чайку? – осторожно предложил Дворник.
 – Оставьте, оставьте, Матвей Лукич! – отмахнулся семинарист. – Скоро нам всем будет не до чая.
Вперив свои серые очи в старика, он положил на скатерть правую руку ладонью вверх и произнёс веско и размеренно:
 – Слушайте меня внимательно. ГЕРМЕС.
 – Вот тебе, бабушка, и Юрьев день... Приехали, – кисло ответствовал Матвей. – Чего-то подобного я от тебя и ожидал, Адамыч.
 – Это вам маленькая месть за «Адамыча», – смиренно произнёс Август.
 – Кого ты с собой привёл, мессер Август? – мрачно вопросил гения Мистический Дворник.
 – Я – Гран-командор Ордена Святого Кирилла Иерусалимского, – ответил за него пономарь.
 – А я – Великий Дворник. И что дальше? Где гарантии, что это всё –  не провокация?
Пономарь пожал плечами.
 – Извольте убедиться, – он положил на стол маленький диплом из двух свинцовых дощечек. На них что-то было нацарапано по-латыни.
Матвей Лукич внимательно прочитал текст и вернул диплом.
 – Звучит заманчиво. И что дальше? Вы намекаете на то, что я должен вам подчиняться?
 – Вы обязаны мне подчиняться, мессер Маттео. Я из «Илиона». А «Илион» –  старшее хранилище среди всех остальных.
 – «Врата» не хуже, –  огрызнулся Лукич.
 – Бросьте, мессер рыцарь – покровительственно улыбнулся Гран-командор. – «Врата» давно уже иссякли.
 – Ну, выходит, не совсем иссякли, коли вы тут сидите, ваше высокопревосходительство, и предъявляете мне таблички. Кстати, как вы нас вычислили?
 – Уверяю вас, это совсем несложно. Вы достаточно давно были у нас на подозрении. Любой настоящий коломенский старожил уже представляет интерес. А тем более – вы. Чем дальше Август с вами встречался, тем большей становилась наша уверенность. Ну а когда он переговорил за бокалом вина с господином Русёвым, всё стало на свои места. Нет-нет, мессер Константин, не надо оправдываться. Вы ни разу не проговорились. Но, видите ли, у Виолы очень развита интуиция.
 – Всё ясно. Наколдовала... – мрачно констатировал Лукич.
Пономаря аж всего перекосило. Он тяжело посмотрел на Дворника и сказал ледяным голосом:
 – Запомните, господин Буфеев: Виола никогда не колдует. Мы заплатили слишком большую цену, чтобы шутить подобными вещами.
Старик не отвёл глаз.
 – Какие уж тут шутки. Чего вы хотите?
 – Нам нужны сведения о «Неопалимой Купине». Седмисвечник находится в музее, не так ли?
 – Ваш вопрос относится, скорее, к этому вот господину. – Лукич кивнул в мою сторону.
Пономарь воззрился на меня.
 – Ну и?.. Что вы скажете, рыцарь?
 – Похоже, он в музее... – сказал я. – Но я пока не видел его собственными глазами.
Тягостное молчание зависло под деревянным потолком, клубилось под старым шёлковым абажуром.
 – Нам непременно нужно увидеть материалы, связанные с историей Великого Седмисвечника.
Матвей Лукич поёрзал на стуле.
 – А что мы с этого будем иметь? – поинтересовался он.
 – Что за шкурничество! – поморщился командор. – Будьте шире!
Дворник только хмыкнул.
 – А откуда мне знать, что вы не провокатор?
 – Побойтесь Бога, Матвей Лукич! Разве моя контора не вызывает у вас уважения? Это я ведь пока семинарист. А через пару месяцев придёте ко мне брать благословение.
 – Эх, мессер Гран-командор! Я на своём веку таких батюшек знавал... Вот отец Сергий, настоятель здешней Чудовской церкви, уж на что был благообразный священник, и то «стучал» на владыку Феодосия... Это, впрочем, не спасло его от смертного приговора. И всё же... Залог был бы надёжнее, знаете ли...
 – Рукопись хироманта Холопьина годится в качестве залога?
Дворник надменно рассмеялся.
 – У нас есть рукопись хироманта Холопьина.
Гость в подряснике усмехнулся в свою очередь.
 – У вас есть только самое начало записок. А что вы скажете об основной части?
Глаза Дворника вспыхнули жёлтым пламенем, а пальцы его задрожали.
 – А разве есть продолжение?
 – А вы готовы к обмену?
И гость выложил на стол плотную коленкоровую тетрадь.


Глава одиннадцатая. ПРОКЛЯТИЕ (Продолжение записей
хироманта и краеведа Станислава Холопьина).

Да, вот вы говорили насчёт того, что человек может совладать с нечистым духом. Оно конечно, то есть, если хорошенько подумать, бывают на свете всякие случаи...
Гоголь. «Заколдованное место»

«Возвращаясь к теме создания Краеведческого музея, почитаю необходимым сказать несколько слов о себе, по той простой причине, что и я, грешный, имею некоторое касательство к его начальной истории.
В Коломне меня ославили сумасшедшим и, честно говоря, я, может быть, даю некоторые основания для такого взгляда. То есть, внешне я, разумеется, мало чем отличаюсь от основной массы коломенского народонаселения. В самом деле: что может быть особенного в коротко стриженой голове, тюбетейке «а ля Максим Горький» и косоворотке?
Но глаза! Мои чёрные глаза, в которых горит энтузиазм подлинного знания – вот что отпугивает невежественных людей! Бремя одиночества и непонимания всегда сопутствуют одарённому человеку... Полузнайки, культурный уровень коих не выходит за рамки реального училища, считают меня фанатиком, а невежественная масса – колдуном.
И если уж выбирать, – я скорее предпочту невежество толпы, чем спесь полуобразованной черни. Ибо люди толпы инстинктивно осознают присутствие непостижимой Судьбы, а «образованный класс» кичится своим атеизмом (до той поры, пока жареный петух... не клюнет; тогда весь атеизм куда-то девается).
Когда же люди поймут, что Хиромантия – не шарлатанство и мракобесие, а наука?! Почему никто не ставит под сомнение, например, дактилоскопию? А, между тем, узор линий на ладони столь же неповторим у каждого, сколь и отпечаток пальцев и, самое главное, – этот рисунок, подобно шифру, заключённому в семечке, определяет судьбу ветвистого дерева, т. е. в данном случае – жизни человеческой (это я изъясняюсь аллегорически).
Впрочем, я отвлёкся от основной темы, хотя моё отступление понятно, ибо Хиромантия, по меньшей мере, дважды пересекла начальную нить музейного бытия.
Начну с того, что когда я в 1921 году приехал в Коломну, то сразу обратился в Союз кооператоров и снискал там работу по своей счетоводческой части. И, само собой, я тут же познакомился с Александром Сергеевичем Шелягиным, который соорудил при Союзе кооперативов недурной естественноисторический музеум. В этом году как раз громили коломенские монастыри, и многие драгоценные реликвии прошлого были спасены Шелягиным от немедленного уничтожения. Другое дело – что с этими вещами стало потом, но это уже особая история.
Так вот я, по мере своих слабых сил, помогал А.С. Шелягину в собирании церковных редкостей, причём, мы приносили предметы не только в музейный склад, но и в дом Александра Сергеевича, если на складе не хватало места.
Совсем другая эпоха началась в 1929 году, когда были закрыты почти все коломенские церкви. Именно тогда Шелягин и сдал сильнее всего; видно было, как всё это его угнетает: даже не столько сами погромы, сколько физическая невозможность спасти всё сразу.
Хотя речь не о Шелягине, а о Михайловской церкви. Как раз после закрытия этого храма здесь разместилось «Заготзерно» (за год – зерно!): контора и, разумеется, склад в главном, летнем, храме. Тогда велась большая кампания против вредителей. И как раз об эту пору я по служебным своим обязанностям познакомился с тамошним бухгалтером, Ильичёвым Сергеем Петровичем, кажется, так его звали. Как-то раз мы разговорились на тему о Хиромантии, и для примера я предложил осмотреть его руку.
То, что я увидел, пробудило во мне тревогу. Ибо созерцание знаков руки, которые есть как бы сжатое в одну точку семя всей жизни человеческой, пробуждает мою интуицию, и она позволяет мне предвидеть будущее. Вы скажете, что подобная манера несовместима с наукой, но я не соглашусь. Научная интуиция значит больше примитивного опыта и гениальный Шампольон никогда бы не разглядел язык Гиероглифов, не обладай он ошеломляющей научной интуицией.
Итак, глянув на руку Ильина (или всё-таки Ильичёва?) пророческим зрением, я увидел неотвратимую и немедлящую опасность. «Сергей Петрович! – сказал я. – Вы должны как можно скорее бежать из Коломны, ибо вам грозит ужасная участь. И, если мне не изменяет зрение, я вижу кольцо, сжимающееся вокруг вас, словно петля на горле приговорённого.
Ильичёв лишь горько рассмеялся в ответ:
 – Бросьте вы свою фантастику, Станислав Иванович! Куда бежать – от квартиры, от работы? И какая петля может затянуться? Мы живём в советском государстве, где достоинство и права трудящегося человека защищены...
А через неделю была назначена финансовая проверка складской конторы. Я не очень хорошо помню фон всей этой истории, – кажется, имел место какой-то донос. Короче говоря, была собрана ревизионная комиссия, куда неожиданно включили и меня. Встречу назначили утром у входа в Михайловский храм.
Когда я на рассвете подошёл к обитым железом дверям Чудовской церкви, там уже стояла кучка бухгалтеров во главе с хмурым директором конторы. Мне пришлось выслушать несколько ядовитых реплик за опоздание. Меж тем директор возился с ключами.
Дверь открылась с неприятным скрипом, и мы вступили в тёмное пространство под колокольней. Зажглась тусклая лампа, и мы прошли направо по каменной лестнице.
 – Это ещё что такое? – воскликнул директор срывающимся голосом. И мы, его спутники, тоже почувствовали неладное. И было с чего! Достаточно сказать, что после внешних входных дверей – в колокольне и в проходе, ведущем в помещение самого храма, было ещё четыре внутренние двери. Так вот: все они были распахнуты! Побледневший директор бросился вперёд, мы за ним. У самого входа внутри бывшей церкви были устроены перегородки и сделано что-то вроде кабинетов. Справа, в одном из кабинетов, дверь также была распахнута. Мы остановились на пороге, онемев от ужасной картины, внезапно открывшейся нашим глазам. В глубине комнаты, на верёвке, завязанной на каком-то массивном крюке, висел труп Ильина.
Странно: никаких следов агонии не отпечаталось на лице его. Похоже, выбив из-под себя стул, он очень резко повис в петле, повредил себе шею, и смерть оказалась почти мгновенной... Стол был беспорядочно завален бумагами, некоторые из них рассыпались ворохом на полу. Среди бумаг мы нашли вырванную страницу с предсмертной записью. В ней бухгалтер довольно сбивчиво объяснял, что он ни в чём не виновен, а уходит из жизни, ибо не в силах вынести несправедливого позора.
Откровенно сказать, я слабо помню ход расследования этого ужасного дела. Я слишком был потрясён. Ведь ещё неделю назад я предрекал Сергею Петровичу опасность, – и вот он уже висит в нелепом кабинете-времянке, среди дурацких бумаг, со свёрнутой шеей...
И, тем не менее, у меня осталось впечатление, что Ильин (или Ильичёв?) действительно невиновен. Дело о расхищении закрыли, списав всё на несчастного самоубийцу; но, на мой взгляд, основные преступники, виновные, кстати, и в смерти невинного человека,  ушли от возмездия.
С тех пор хозяйственная деятельность в Архангельском храме не заладилась, и, в конце концов, склад закрыли. Меж тем прошло примерно года два, и в городе стали поговаривать, что неплохо бы эту церковь, как самую большую в городе, приспособить под музей.
К этому времени А.С. Шелягин уже умер, и собранные им сокровища были частично уничтожены руками неграмотных идиотов. Но кое-что осталось, и в городе и в горсовете всё явственнее повторялась мысль, что Коломне нужен Краеведческий музей.
И вот однажды, помнится, весной 1932 года, ко мне на службу явилась молодая дама лет двадцати пяти, коротко стриженая, в каком-то светлом балахонообразном платье. Я никогда не понимал этого нелепого покроя, впрочем, – справедливости ради замечу, что не отношусь к числу тонких ценителей дамской одежды.
Итак, дамочка вперила в меня весёлые чёрные глаза, отрекомендовалась Анной Семёновной (фамилию её я запамятовал) и заявила, что она приехала из Москвы из Государственного Исторического музея, но по просьбе Коломенского горсовета, чтобы наладить в городе музейную работу, и ей порекомендовали встретиться с краеведами-любителями, в том числе и со мной.
Я вежливо ответил, что польщён и осведомился, в каких, собственно, помещениях предполагается развернуть музей.
Анна Семеновна сверкнула своей белозубой улыбкой и уверенно сказала, что это будет, во-первых, Башня Марины Мнишек, а во-вторых, церковь Чуда Архангела Михаила.
Видимо, лицо моё несколько изменилось, поскольку собеседница спросила, что со мной? Я, в свою очередь, после некоторой заминки задал ей вопрос: знает ли она о проклятии, тяготеющем над этими двумя заданиями?
Анна Семеновна рассмеялась довольно легкомысленно и заявила, что о проклятии Маринкиной башни она знает, и что она встречалась с писателем Пильняком, и что он рассказывал ей о Марине Мнишек, «женщине, потерявшей свою смерть», о душе полячки, обращённой в ворону и не могущей найти покоя. Но она, конечно, не верит всем этим легендам и, откровенно сказать, до сих пор считала всё это байками литератора-ловеласа.
Не очень близко, но я всё же был знаком с этим рыжим еврейчиком. Не без раздражения я заявил Анне, что Пильняк известный «сочинитель», и я воображаю, что он ей наговорил. Легенда о Марине – это старинное коломенское предание и рассказ о проклятии Башни существовал ещё до Пильняка. Жаль, что у его отца, Андрея Ивановича, такого прекрасного и положительного во всех смыслах человека, вырос такой шалопай-сын.
 – Ну, мне-то, в сущности всё равно: есть проклятие или нет, я не суеверна. А что вы там говорили о Чудовской церкви?
Я не стал таиться и подробнейшим образом изложил всю историю о предсказании и о судьбе недальновидного бухгалтера.
 – Вы можете сколько угодно смеяться надо мной, Анна Семёновна, но я убеждён, что над постройками, где происходили подобного рода события, тяготеет некая чёрная сила, Римляне называли такие вещи злыми духами – лярвами; у нас бытует название – призраки. Хотя я вовсе не убеждён, что эта сила или, если хотите, энергия, носит личностный характер.
 – Средневековая мистика! – пожала плечами москвичка. – А на дворе, между прочим, разгар двадцатого века. Вы что же, Станислав Иванович, и мне можете судьбу предсказать по руке?
 – Чем вы хуже остальных? – ответил я не без иронии. – Давайте свою ладонь.
Узор оказался достаточно сложным. Но я быстро справился по двум-трём таблицам и через несколько минут уже составил определённое мнение.
 – Ну, выкладывайте – сказала гостья томным голосом.
 – Вам, Анна Семёновна, нужно прекратить свои музейные занятия, не только в Коломне, а вообще. Музей – не то чтобы чужое для вас дело; оно, я бы сказал, даже чересчур близко вам. Оно таит опасность. Боюсь, что из Коломны вас вышвырнут с помощью подмётных писем. Лучше этого не дожидаться, а уехать самой подобру-поздорову. Впрочем, если вы всё-таки останетесь, и вас вытурят, это послужит вам хорошим уроком и поводом для размышления не только о науке Хиромантии, но и о своей научной карьере вообще.
 – Посмотрим, – равнодушно ответила Анна Семёновна.
 – Берегитесь! – погрозил я ей пальцем.
 – Ладно, – отмахнулась она. – Ну а кроме гаданий вы мне чем-нибудь поможете?
Я улыбнулся и назвал ей адрес дома по бывшей Астраханской улице, а ныне – улице Трёх революций, где некогда был склад музейных предметов, собранных А.С. Шелягиным и который, по моим сведениям, ещё не успели окончательно разорить.
Она поблагодарила меня, и мы распрощались.
Натурально, ни к каким предупреждениям легкомысленная дама не прислушалась, и дело закипело. Вскоре была уже оформлена экспозиция в Маринкиной башне. Собственно, в верхних ярусах не было ничего особенного, но главным было не то, что вверху, а то, что в подземелье. Анна Семёновна с удивительной быстротой оборудовала «Темницу Марины Мнишек». И там действительно сидела восковая фигура Марины, выполненная московскими мастерами.
Это была очень страшная вещь. У меня не хватит слов, чтобы передать это невероятно злое и ожесточённое выражение лица статуи. Работа, может быть, казалась грубоватой, но главное удалось схватить мастеру: в темнице сидела пленная ведьма, окованная, заточённая, но не потерявшая своего страшного обаяния, своего зловещего умения воздействовать на души людей.
В Архангельской церкви планировался историко-революционный отдел. Но завершить его Анне Семёновне не удалось. Последовала серия доносов в горсовет, а затем в «Рабочем свистке» напечатали довольно мерзкую статейку под каким-то нелепым псевдонимом (то ли «Шкраб», то ли «Скунс»), о том, что-де формирование музея поручено некомпетентному молодому работнику, что экспозиция в Башне Марины Мнишек носит антиисторический характер, что комплектование историко-революционного отдела ведётся не так, как следовало бы, и что  такое важное просветительское дело нужно поручить опытным сотрудникам с партийным стажем. И надо ещё разобраться, кто это пригласил в Коломну постороннего человека, не только далёкого от марксистского подхода к истории, но и заражённого при этом буржуазными пережитками.
Анна Семёновна вылетела из Коломны на манер пробки. Искренне надеюсь, что она сделала выводы из своего провинциального приключения и осталась на свободе. Хорошо ещё, Александр Сергеевич не дожил до всего этого (вот был настоящий краевед, не то, что его племянник!)... Обидно только, что А.С. Шелягин унёс с собой тайну Соборного Седмисвечника «Неопалимая Купина». Мы как-то разговаривали с ним на эту тему, и он говорил, что ничего не знает. Но у меня осталось впечатление какой-то недомолвки... Впрочем, теперь уже ничего не выяснишь. А жаль. Хотя, с другой стороны, доживи он до нынешних времён – право, не сносить бы ему головы за свою любовь к исторической науке...»


Глава двенадцатая. СТАРЫЙ БОЛЬШЕВИК
(Продолжение Записей Шелягина В.П.)

Утро красит нежным светом
Стены древнего Кремля...
Советская песня (эпиграф В.П. Шелягина)

«Когда же к руководству Краеведческим музеем пришли надёжные и серьёзные кадры, я решил обсудить дальнейшую судьбу коломенской тайны, завещанной мне дядей Александром Сергеевичем, с музейной дирекцией. А стал директором в нашем музее особенный человек, совсем как Рахметов в романе Н.Г. Чернышевского.
Авксентий Васильевич Семёнов, старый большевик из потомственных коломенских рабочих, сочетал в себе много прекрасных качеств. Среднего росту шатен, лет около пятидесяти, с приятными карими глазами, с ухоженными усами. Кроме симпатичной внешности для него характерны черты профессионального революционера: он обладает решительностью и самоотвержением, организаторскими способностями, ораторским даром. Кроме того, Авксентий Васильевич неравнодушен к истории родной Коломны и ко всему тому он ещё друг нашей семьи.
Дело в том, что в 1905 году, в те трагические дни, когда в Коломну прибыла карательная экспедиция полковника Римана, были арестованы и расстреляны на станции Голутвин почти все руководители местного революционного движения: Авксентий Семёнов входил в число наиболее известных молодых революционеров. Его искали, и, если бы нашли, казнь без суда и следствия была бы ему гарантирована.
Однако в самые страшные часы, когда в Боброве и на Новой Стройке шли обыски и аресты, Авксентий отсиживался в подвале моего дядюшки, на Косой Горе (ныне – улица товарища Лазаря Искариотова). Александр Сергеевич и товарищ Авксентий были знакомы по своим левым убеждениям и по дискуссиям, проходившим в те времена, когда социалистическое движение в Коломне ещё только формировалось.
И хотя два молодых человека принадлежали к разным политическим группам, между ними возникли отношения взаимной симпатии. В тот памятный день им обоим случилось быть в гостях на окраине города. И как раз в этот самый час дошла весть, что в Боброве идут аресты. Дядя Саша и Авксентий тут же собрались и побежали в Кремль, на Косую гору. Там Авксентий и сидел полторы недели, покуда всё не улеглось.
Вскоре после 17 года товарищ Авксентий вернулся в Коломну, и старая дружба возобновилась, несмотря на некоторые идеологические размолвки. Семёнов не забывал поддерживать дядю Сашу вплоть до его печальной кончины... Так уж случилось, что после похорон мы практически не виделись, во всяком случае – поговорить по душам не получалось.
И вот, когда я пришёл в музей, в бывшую церковь Чуда Михаила Архангела, и свернул направо, в директорский кабинет, Авксентий Васильевич выскочил мне навстречу, подошёл и обнял.
 – Сколько лет, сколько зим! – прогудел он. – Ну, наконец-то явился! Извини за беспорядок: сейчас самый разгар работы. Садись.
Он переложил со стула на пол стопку журналов, а сам уселся за стол. На столе и повсюду валялись вырезки, книги, одежда, всякого рода революционные реликвии.
 – С чем пришёл? Может быть, помочь хочешь?
 – Товарищ Авксентий! У меня к вам конфиденциальное и, может быть, странное дело... – откашлялся я и продолжил, для порядка оглянувшись. – Вы сейчас занимаетесь формированием Историко-революционного отдела, но я решил посоветоваться с вами о судьбе чрезвычайно ценного исторического предмета, который к революции отношения не имеет. И вы должны мне дать слово коммуниста, что никому не расскажете об этой вещи, даже если откажетесь принять её на материально-ответственное хранение.
Семёнов поглядел на меня с удивлением и некоторой тревогой, однако, подумав немного, сказал:
 – Ладно. Даю слово коммуниста, что буду молчать. Не люблю я этих дурацких тайн, но ты – человек серьёзный и проверенный. Не только потому я тебе доверяю, что у твоего дяди в подвале прятался от шпиков, но и потому, что тебя хорошо знаю; по пустякам не будешь приставать. Рассказывай.
И я откровенно сообщил ему всё о драгоценном седмисвечнике и о том, каким образом он оказался у дяди.
 – Понимаете, товарищ Авксентий. Я уже не могу хранить его у себя. Ведь «неопалимой купине» – больше трёхсот лет, это же страшно дорогая вещь и к тому же – из золота! Я давно бы её отдал, да некому было. Надо, чтобы это замечательное произведение древнерусских народных умельцев, которые, несмотря на гнёт реакционного духовенства, умудрялись создавать настоящие шедевры искусства, непременно осталось в Коломне. А как же оно останется, если его открыть? Тогда ценнейший музейный предмет уйдёт в Москву и там его переплавят на драгметалл. И даже если не переплавят, всё равно будет лежать в Гохране или в каком-нибудь центральном музее. А Коломне от этого какая польза? К тому же я, как уже говорил раньше, поклялся перед дядей Сашей, что седмисвечник останется в городе. Как сделать так, чтобы передать вещь государству, но чтобы в то же время никто об этом не знал?
Семёнов глубоко задумался.
 – Варианты, конечно, есть... Надо посоветоваться.
Он вышел из кабинета и крикнул в глубину храма:
 – Позовите товарища Никифоракиса!
Пришёл товарищ Никифоракис.
В краеведческом мире Коломны его зовут «хитроумным Одиссеем». И действительно, есть в нём что-то от древнего грека; хотя впечатление несколько портит пенсне, которое совершенно не идёт  ни к его роскошным кудрям, ни к чёрной бороде, ни к проницательному эллинскому взору.
Авксентий Васильевич предложил гипотетически обсудить проблему: как принять вещь, не афишируя. Предмет ценный, позолоченный... Никифоракис почесал в затылке и заметил, что он, как научный сотрудник, ответственный за книгу поступлений, не видит здесь ничего сложного.
 – Примем вещь как «церковный светильник из жёлтого металла», запакуем в холст, да засунем в самый дальний угол. Основное направление у нашего музея историко-революционное; лежи он хоть сто лет – всё равно никому не понадобится.
Затем Никифоракис остановился и понимающе подмигнул нам:
 – Не вечно же будет продолжаться социалистическое строительство. А когда наступит коммунизм, и народ будет интересовать лишь художественное значение предмета, мы (или наши потомки) вытащим этот предмет, и он станет настоящим украшением экспозиции!
 – Согласен – сказал Семёнов – Только, вы понимаете, никому...
 – Ну знаете ли! – вскипел грек – Я всё-таки русский интеллигент! Могли бы обойтись и без намёков!
Борода его распушилась, глаза сверкали из-под пенсне, словно чёрные брильянты, ноздри трепетали. Не хватало только копья, чтобы тут же на месте пронзить посрамлённого начальника.
 – Да ладно, ладно! – извинительно прогудел товарищ Авксентий. – Как вы поняли, вещь находится в подвале у Владимира Петровича (мне этот подвал ещё с пятого года знаком, хм...). Возьмите извозчика, и аккуратно перевезите свёрток со светильником сюда.
Никифоракис хлопнул меня по плечу, улыбнулся до ушей и подмигнул. Через минуту мы уже шли на биржу извозчиков.
Так счастливо закончилась история седмисвечника «неопалимая купина».


Глава тринадцатая. ГРАЧИ ПРИЛЕТЕЛИ
(Продолжение записок хироманта
и краеведа Холопьина).

Глухо стала ворчать она и начала выговаривать мёртвыми устами страшные слова; хрипло всхлипывали они, как клокотанье кипящей смолы. Что значили они, того не мог бы сказать он, но что-то страшное в них заключалось. Философ в страхе понял, что она творила заклинания.
Гоголь. «Вий»

«Неспроста я упомянул о соборной реликвии, ибо, в некоторой степени, своим арестом я обязан именно ей.
В приснопамятном 1937 году вакханалия арестов (начавшихся  раньше, ещё в 34-м, после странного убийства Кирова), достигла своего апогея. Во всём этом видится что-то мистическое. Некая иллюстрация к «Апофеозу войны» Верещагина. Кстати о Верещагине (кстати о птичках!). Довелось мне как-то по профилю моей болезни общаться с одним психиатром, который исследовал ассоциативную память больных с поражением передних долей головного мозга. Он, в частности, показывал им репродукции известных картин и просил назвать художника и произведение. Особенно был забавным ответ одного сумасшедшего, который, узрев «Апофеоз войны», уверенно и с какой-то даже радостью сказал: «Саврасов! «Грачи прилетели»!
Так вот, в 1937 году верещагинские «грачи» прилетели в Коломну. Весь город был напоён смертью, казалось, её можно было почувствовать на вкус. Даже праздники тогда были непонятные. «100-летие со дня смерти А.С. Пушкина – что это за праздник? Даже в 20-летии Великой Октябрьской было что-то невыносимо жуткое.
Люди исчезали не единицами, а я бы сказал – социальными слоями. «Воронки» работали исправно целую ночь и, когда тьма проходила, оказывалось, что какой-то злой колдун снял и сожрал очередной корж от многослойного коломенского пирога... Частенько в те дни я подходил к окошку своего домика у древней, изгрызенной временем крепостной стены и вглядывался в темноту, и пил густой мрак смерти, словно изливающийся на город из тёмного силуэта Маринкиной башни.
Поздним летом зловещие птички прилетели и за мной. Меня арестовали ночью (как я позднее узнал – по «Делу антисоветского центра кооператоров»). Забавно: тоже ведь прислали машину, хотя я жил в двух шагах от бывших Присутственных мест, где ныне разместился следственный изолятор.
Я оказался в камере, битком набитой измученными и напуганными людьми. В этом тесном зловонном пространстве не оставалось места даже для того, чтобы присесть.
Здесь было много знакомых, что понятно – Коломна – неболь¬шой город. Я заметил Илью Абрамовича Левитана, талантливого инженера и музыканта-любителя, необыкновенно красивого человека, умницу, натуру, в высшей степени одарённую (кому понадобилось убивать этого мягкого обаятельного учёного?). Здесь же был мой добрый знакомый, статистик Борисоглебский... Но особенно болезненным мне показалось присутствие тут, во-первых, ответственного научного сотрудника Краеведческого музея Никифоракиса, во-вторых, – директора музея Семёнова. То, что долбанули одновременно и по старым большевикам и по культурному учреждению, наводило на тяжёлые размышления. Получалось, что культура не была защищена, даже если во главе учреждения находился «проверенный» человек.
Строго говоря, сочувствовать большевикам и музейщикам было мне, вроде бы, не с чего, особенно после истории с купцом, опрокинувшим коллекцию окаменелостей у Маринкиной башни. Но, с другой стороны, их страшный вид, особенно же – товарища Авксентия, избитого до неузнаваемости, невольно вызывал содрогание и жалость. Хотя скоро мне стало не до жалости.
Уже на следующую ночь меня вызвали на допрос, где следователь с какой-то дикой фамилией (то ли Сукин, то ли Хрюкин) требовал от меня признания в содействии подрывной деятельности «Антисоветского центра кооператоров». Сознаваться я не торопился, ибо мгновенно понял, что участие в контрреволюционном заговоре означает неизбежный расстрел. Поэтому я держался изо всех сил, и, хотя ублюдок-следователь постоянно избивал меня, я (как ни дико это звучит) постепенно даже привык к побоям и упорно стоял на своём. Хуже было другое: мне не дали спать. Допрос длился и длился; на смену Сукину-Хрюкину приходил другой следователь, потом третий, четвёртый, и так они терзали меня, не переставая. И вот именно непрерывность пытки была самым страшным, а даже не побои, хотя и в них приятного было мало.
Однако же, несмотря на нервное истощение и постоянный болевой шок, я прекрасно понимал, что ничего у следователей на меня нет, что дело шито белыми нитками, и что надо держаться. Я чувствовал, что и орут и дерутся они для проформы. Особенно ощущалась внутренняя гниль у Сукина.
На вторые сутки допроса он неожиданно отвлёкся от основной темы и спросил, что я, как известный краевед, знаю о Седмисвечнике «Неопалимая купина»?
 – Так ведь его, кажется, реквизировали после революции и переплавили на драгметалл. Во всяком случае, мне рассказывали, что его изъяли для помощи голодающим, – солгал я, не моргнув глазом.
 – Кто рассказывал? – впился Хрюкин.
 – Не помню, – ответил я, – всё-таки почти 20 лет прошло. Кажется, отец протоиерей Цветаев.
 – А где сейчас этот Цветаев?
 – Ммм... Должно быть умер. Во всяком случае, он уехал из Коломны уже довольно давно и вестей о себе не подавал.
 – Странный вы человек, Станислав Иванович! – сказал Сукин неожиданно потеплевшим голосом. – Ведь этот светильник – раритет, насколько я понимаю, музейная вещь. И вы, такой замечательный знаток музейной работы, ничего не знаете о столь значительной вещи?
 – Ну, во-первых, краеведение и музееведение это разные понятия, – мягко возразил я. – Что касается меня, то я – краевед, и к музею нашему отношения не имею, да, признаться, и не желаю иметь по причине крайне низкого научного уровня местной музейной работы. Во-вторых, краеведение – далеко не самое главное из моих увлечений, есть и нечто гораздо более важное.
 – Например? – заинтересовался Хрюкин.
 – Прежде всего – Хиромантия, – веско сказал я.
 – Это что же такое? – вопросил идиот-следователь. – Это, кажется, какой-то вид гадания?
 – Не люблю слово «гадание», хотя в буквальном переводе с греческого этот термин звучит именно как «гадание по руке». Всё же нет, Хиромантия – это наука, позволяющая предсказывать будущее человека по линиям руки.
 – Что же вы и мне можете предсказать будущее? – захихикал Сукин.
 – Отчего же нет? Давайте, коли не боитесь.
 – А с чего это мне бояться?
 – Ну не знаю. Некоторые опасаются. Наверное, считают, что жить, не зная своей судьбы – легче. Ну что же – хотите, проанализирую ваш рисунок жизни? Давайте ладонь.
Он присел на краешек стола и протянул руку.
Я занимался с ним довольно долго, тянул время, хотя мне всё стало ясно почти с первого взгляда. Безмозглая алчность этого человека так и пёрла из его ладони.
 – Конечно, мы должны сделать некоторую поправку, ну, скажем, процентов на десять, – промычал я с умным видом. – Дело в том, что со мной нет библиотеки и таблиц, чтобы дать абсолютную гарантию. Но процентов на 90-95 я уверен в своих выводах.
 – Ну и что же вы навыводили?
 – Отличительной чертой вашего характера, – ответил я, стараясь завуалировать очевидную мерзость, – является романтическая страсть.
 – Вот как?
 – Именно. Вы, причём довольно давно, снедаемы страстью к поиску сокровищ. Я даже сказал бы, что это определяющая черта вашего характера. Но должен предупредить вас, гражданин следователь, что в этой вашей страсти таится для вас главная опасность. Золото для вас означает смерть. И эта роковая опасность находится рядом, совсем рядом. И если вы не прекратите поиски сокровищ, то...
 – То что? – разволновался он.
 – То вы погибнете, причём в очень скором времени. Извините, если сказал что-то неприятное, но это, знаете ли, не цыганские гадания. Это наука.
Видимо, эти слова задели моего мучителя за живое. Он медленно и довольно долго ходил по кабинету из угла в угол. Потом резко повернулся ко мне:
 – Ну-ка, растолкуйте, как вы всё это вычислили.
Я довольно подробно объяснил ему, что означает любая линия, любая точка, каждый раз присовокупляя дополнительные уточнения и подробности. Следователь мой не то чтобы пригорюнился, но как-то задумался, ему стало не до меня. Он всё ходил, ходил по кабинету, присаживался, что-то писал, шелестел бумагами, потом опять вставал.
Воспользовавшись этим, я немного вздремнул.
 – Не спать, не спать! – кричал следователь, расталкивая меня, но видно было, что делает он это без всякого энтузиазма, и голова его занята совершенно другими вещами.
Поэтому, когда на смену Хрюкину пришёл другой следователь, я встретил его куда более по-боевому, чем можно было бы ожидать. Хуже стало, когда его сменил третий следователь, потому что за несколько часов мой запас свежести иссяк. Самое страшное, что у меня начались видения. Не знаю, было ли это следствием нервного истощения, или благодаря непрерывным мучениям открылись какие-то неведомые духовные сферы...
Но представилось мне, будто сижу я в Башне Марины Мнишек, и допрос ведётся именно там, и вокруг раздаётся невыносимый грай ворон: «гра! гра!» – кричат они и пытаются ворваться в Башню и не могут; это потомки души Марины ищут упокоения! А на месте следователя сидит сама Царица Марина и смотрит на меня невыразимо страшно, и от этой нечеловеческой злобы ужас потряс меня до самого нутра. И по сравнению с этим жутким восковым лицом бегающий вокруг меня мучитель казался просто каким-то смешным чёртиком из коробочки. Право, я даже мог бы рассмеяться, если бы не ледяная чёрная вода, льющаяся на меня из глаз колдуньи.
Следователь кричал, встряхивал меня. Кажется, бил, но я не чувствовал боли. И тут вдруг слева от меня вытянулось из-за плеча какое-то длинное свиноподобное рыло. Сверкнули дьявольские красные глаза, и раздалось хрюканье. От ужаса я потерял сознание.
Меня поливали водой, расталкивали, но, придя в себя на мгновение, я опять видел бесовские рожи и проваливался в омут беспамятства. Очнулся я уже в камере. Странное дело: несколько дней меня не трогали, как будто забыли обо мне. Потом вдруг в один из дней вызвали, допросили, но без всякого энтузиазма. На следующий день был очередной допрос, столь же вялый и рутинный. Я чувствовал, однако, что всё это неспроста, что под вялостью моих следователей скрывается не очень приятная для них подоплёка.
Наконец, второй следователь, по фамилии, кажется, Иванов, спросил, о чём мы беседовали с моим любимым Сукиным-Хрюки¬ным? Я рассказал вкратце. Но мытарь не отставал, просил уточнить детали.
 – Видите ли, – отвечал я, – круг наших бесед был довольно широк. Вы должны мне рассказать, что произошло с гражданином следователем, иначе я просто не пойму, что вас интересует.
 – Нас интересует, что вы ему нагадали! – не отставал тот.
 – Ничего я ему не нагадывал, – сухо отвечал я. – Так называемые «гадания» – не мой профиль. Я даю научные консультации, если вам угодно.
Некоторое время он продолжал ходить вокруг да около, борясь с желанием всё рассказать, потом вдруг махнул рукой и сообщил мне, что одержимый маниакальной алчностью Хрюкин проводил задержание одного батюшки в районе. Как полагается, сделали обыск. Так вот, во время обыска Сукин нашёл на чердаке золотой наперсный крест, усыпанный драгоценными камнями, и незаметно спрятал его, присвоил. На допросе в городе батюшка признался, что хранит ценный предмет и указал место. Стали искать и схватили моего ублюдка-следователя с поличным.
Завели дело, несчастный идиот схватился за кудри и завыл: зачем он не послушался Холопьина?! Какой такой Холопьин? Тут и вспомнили про меня.
В ответ на эту ценную информацию я выложил Иванову все подробности нашего общения с предателем. Я горячо убеждал следователя, что Хиромантия – это наука. Разве этот вот конкретный случай не является доказательством? Если гражданин следователь не верит мне, то пусть поверит хотя бы фактам. Я гарантирую точность эксперимента. Не хочет ли гражданин следователь на практике убедиться в моей правоте?
Услышав это предложение, башибузук отскочил от меня, как ошпаренный. Однако на следующий же день меня вызвали к совершенно другому следователю. Поковырявшись для вида в моём деле, он уже через полчаса совал мне руку для консультации.
Минула ночь – и меня перевели из общей камеры в тюремный лазарет и оттуда вызывали на допрос к самому начальнику тюрьмы. Мы тоже имели с ним продолжительный разговор на тему человеческой судьбы. После этого я тут же оказался в одиночной камере. Как я догадывался, это была камера смертников, но тут её экстренно переделали в приёмную. Ибо на следующий день ко мне поочерёдно явились три милицейских чина. И пошло, и поехало... Милицейские дамы пошли, пошли товарищи из прокуратуры, пара-тройка судей пошла и, наконец, пошёл один заместитель председателя горсовета. Это уж совсем выходило из ряда вон.
Терять мне было нечего, я обнаглел и резал правду-матку прямо в глаза. Уходили они от меня напуганными или, как минимум, – в глубокой задумчивости. И, тем не менее, поток клиентов не спадал... С недоумением и некоторым страхом ждал я своей участи. Чем могла закончиться моя история? Обращаться к рисунку своей руки было бесполезно, здесь моя научная интуиция умолкала.
Неожиданно ко мне в камеру привели врача. Очень любезный доктор с мягким глубоким голосом и гипнотическими глазами весьма подробно побеседовал со мной о науке Хиромантии и о моих видениях. Не прошло и суток, как меня вывели из узилища со справкой о крайней степени шизофрении, о невменяемости и необходимости врачебного контроля.
Некоторое время я амбулаторно посещал нашу психушку, но эти визиты были чисто формальными и в основном сводились к тайным консультациям для врачей и их ближайших знакомых. Так оказался я у себя дома, в кругу семьи, живой и почти невредимый, что можно приписать воздействию какого-то благого демона.
С работы меня выкинули по причине инвалидности, но зато я стал добывать пропитание, оказывая, за умеренную мзду, консультативную помощь коломенскому народу.
В общем, можно сказать, что я легко отделался, и что коломенская тайна лишь опалила мне крылышки, но не сожгла дотла. И в то же время, некоторый отпечаток остался на мне; было бы странно, если б этого  не произошло. Вы можете смеяться, но с тех пор я, проживая практически рядом с Башней Марины, наверное, ни разу даже не взглянул в её сторону, не  говоря уж о том, чтобы  подойти близко и подняться в Кремль рядом, по Косой горе. Есть и ещё одна странность, из-за чего меня, наверное, действительно можно отчасти признать сумасшедшим. Хотите верьте, хотите нет, но с некоторых пор не могу я слышать спокойно ни вороньего, ни грачиного крика. Сразу вспоминается тогда страшный застенок и эти ужасные глаза, исполненные неизбывной, нечеловеческой злобы...»


Глава четырнадцатая. ГЛУПОВСКАЯ ЛЕТОПИСЬ
(из бесед с Матвеем Лукичом).

«Батюшки мои!» – ахнул дед, разглядевши хорошенько: что за чудища! рожи на роже, как говорится, не видно.
Гоголь. «Пропавшая грамота»

Со странным чувством отдавал я Мистическому Дворнику осеннюю листву рукописей, эти пожелтевшие страницы, местами – не очень ряшливо отпечатанные на машинке, местами – аккуратно исписанные ровным почерком, тетрадки, которые вручили мне Хранители. Удивительно было читать воспоминания давно умерших людей... Прошли десятки лет – а они продолжали ссориться, размышлять, что-то доказывать. И от этих сочинений иногда становилось смешно, иногда – страшно, но всегда – грустно, Боже мой, как грустно!..
Что есть человек? Дни его, яко трава, и отцветёт и засохнет, и развеется по ветру, и никто в целом мире не скажет – где его душа...
 – Что же, Матвей Лукич, выходит – ничего не ясно? Какова же судьба коломенской реликвии? Да и осталась ли она вообще в музее? Где гарантия, что на следующий же день после ареста Никифоракиса и товарища Авксентия светильник не сдали в цветной лом?
 – Смешной ты человек, Костик... – тихо отвечал Матвей Лукич, блаженствуя в лучах утреннего солнца. – Кто на этом свете может тебе дать гарантию в чём бы то ни было? Но касательно Седмисвечника у нас есть всё-таки некоторая уверенность... Ты пойми: это всё же большая вещь, и если бы затеяли суету с передачей, непременно пошёл бы слушок по городу, и уж во всяком случае – по музею. А между тем я не почуял никакого шума, хотя ты должен понимать, как я навострил уши. Да потом и некогда было музейщикам Седмисвечником заниматься, они доносы друг на друга писали!
 – Непостижимое дело! – поразился я. – Получается вы – свидетель всей истории этого заведения и, в некоторой степени – его судия.
 – Эх, Костик... Свидетель – это точно... А Судия у нас у всех Один... – вздохнул Дворник, расправляя плечи и разминая старые косточки.
 – А какова была дальнейшая судьба всех этих людей? – спросил я. – Ну, тех, которые упомянуты в тетрадях?
 – В этом-то как раз ничего сложного нет... – ответил Дворник, вглядываясь вдаль и припоминая. – Шелягина В.П. арестовали по делу о вредительстве на Коломзаводе и расстреляли.
 – Жалко... – взгрустнул я.
 –  Ещё бы не жалко. Всех жалко... Но уж больно он ратовал за построение социализьма. Не так активно строил бы – глядишь, и жив бы остался. Опять же, дядин грех довлел над ним.
 – Какой грех? – удивился я.
 – Да когда он товарища Авксентия у себя прятал.
 – Да разве это грех? – удивился я.
 – А разве нет? – посмотрел на меня очень внимательно Матвей Лукич. – Если бы русские люди таких симпатичных старых большевиков передушили, ещё когда они молодыми были – не совершилась бы катастрофа 1917-го. Но как же! – интеллигентские кружавчики мешали, всё свободы хотелось, «царский прижим» не ндравился. Вот и напросили себе на голову. И себе, и потомкам...
 – А что Никифоракис?
 – Его должны были расстрелять. Но присудили ему «вышку» или нет – не знаю. Пропал. Может, и жив остался. Авксентия отправили в лагеря, сидел он там до смерти Сталина, вернулся, помнится, в 1954 году, но очень больным и почти сразу же умер. Удивительно, что он вообще дожил до освобождения. Хотя Авксентия жаль, конечно. Хоть и старый большевик, но деловой был. По-моему, имелся и у него грех (не он ли организовал травлю первой директрисы Анны Семёновны?). Но зато при нём музей расцвёл махровым цветом! Филиалов понабрал целых полгорода, в том числе и храм Иоанна Богослова на площади Трёх революций, или, как её называли одно время, площади Упавших борцов.
 – Кстати, Матвей Лукич, а откуда такое идиотское название?
 – Ну почему же идиотское? Вполне революционное. С Ивановской колокольни во время контрреволюционного восстания двух комиссаров сбросили. Хотя ходили слухи, что эти два комиссара, один русский, а другой – Рубинштейн, сами забрались туда по причине крайнего умственного расстройства и сами же оттуда сиганули. Этот случай даже описан у одного современного литератора (сейчас не припомню его фамилию).
 – Но помилуйте, Матвей Лукич! Это ж совершенно нерусское какое-то имя для площади.
 – Так ведь его и предложил Арон Соломонович Коц. Когда комиссаров хоронили на этой же площади, он приехал по старой памяти из Москвы в Коломну и здесь предложил в их честь площадь переименовать из Житной в... в то, что получилось. И все захлопали, а товарищ Авксентий – первый. Правда, недолго ему хлопать оставалось.
Донос на Авксентия с Никифоракисом написал научный сотрудник Ботвиньин. Интересный был товарищ, походил на высокий мешок с картошкой. Оченно ему хотелось «дилехтуром» стать. Но не попустил Господь его мечте сбыться, вместо него поставили директором Кубышкина, а Кубышкин, не будь глуп, написал на Ботвиньина, и того тоже посадили.
Правда при товарище Кубышкине произошла музейная катастрофа. Отобрали у музея все филиалы, что Семёнов выбил, и штаты сократили. Только два здания и осталось: страшная Маринкина Башня да Михайловская церковь. Хотя Башня, по существу превратилась в склад, – ещё при Авксентии Васильевиче историческую экспозицию перенесли в Архангельский храм. И постепенно, когда все филиалы отобрали, – сложился целый музей в одном здании с тремя отделами: историческим, историко-революционным и естественноисторическим.
 – Матвей Лукич! – прошептал я с замиранием сердца – А я ведь помню ту старую экспозицию...
И мгновенно пронеслась в памяти таинственная, волнующая и даже чуть страшноватая картина былого древлехранилища, детские воспоминания, выдавленное стекло из витрины, оружие по стенам и холсты – заколдованные окна в прошлое...
Тут невольно хиромант Холопьин пришёл на ум.
 – Умер он своей смертью – вспоминал Лукич – но как-то, знаешь ли, необычно. Мистика продолжала его и после смерти преследовать. Чего стоит хотя бы исчезновение его могилы... Представь: приходят через несколько дней родичи на кладбище, а могилы нет. Дематериализовалась.
Нехорошие мурашки побежали у меня по спине.
 – Может, ещё кого подзахоронили?
Дворник лишь пожал плечами:
 – Зачем? Места было тогда вполне достаточно... Одним словом – страшноватая загадка в духе Марины Мнишек...
Мы много и подолгу беседовали с Матвеем Лукичом, но в памяти всё осталось единой беседой. Пред глазами моими, подобно «Истории одного города», проходила галерея совершенно салтыковских персонажей: один директор нанизывался на другого, словно сюрреалистические чётки музейной летописи.
Оказалось, что на директора Кубышкина тоже сочинил донос один сотрудник, Бухаев. Поставили директором Бухаева, а Кубышкина посадили, но не впрок пошла Бухаеву его победа – вскоре призвали его в армию, и сгинул он где-то в мясорубке начала войны.
Тогда же, в начале войны, Башню Марины Мнишек передали местному Электроотделу, а шедевры церковного искусства: деревянные скульптурные иконы Христа в темнице, Параскевы Пятницы, Коломенского Николы и другие сокровища – выкинули в грузовик, распилили на дрова и сожгли в котельной. Так погибли последние остатки драгоценного собрания Шелягина.
Во время войны назначили необычного «дилехтура» – инвалида Константина Суркова. Странная тогда жизнь началась... Музей стоял нетопленный, и все его сотрудники: однорукий директор, заведующая естественноисторическим отделом, уборщица и сторож, собирались в прихожей, где стояла печка, грелись около неё, как во фронтовой землянке, и сообща голодали. Удивительно, как ещё умудрялись не прекратить работу совсем! – ведь и экскурсии водили, и кремлёвские памятники обследовали с московскими специалистами в 1944 году.
Но закончилась война, инвалида куда-то девали и назначили и.о. директора бывшего сотрудника музея, а ныне – воина-осво¬бодителя Семёна Рыжкова. Однако место держали для более солидного человека. Наконец такой человек нашёлся.
В местном отделении НКВД, что на Красномасонской улице, работал замечательный сотрудник, Геннадий Журбин. Правда, был у него один недостаток. Напившись до розовых слонов, он начинал испытывать сильнейшую тягу пострелять. И вот однажды, не сов¬ладав со своей страстью, он вышел из конторы в совершенно остекленелом состоянии, забрёл в соседний Первый сквер, там же, на Красномасонской (бывший сад Коммерческого собрания), и здесь, в пустом сквере, озаряемый бледной луной, устроил пальбу из табельного оружия по фонарям.
За это дикое происшествие его погнали из госбезопасности и сослали в директора Краеведческого музея. Но и там Гена не успокоился. Он тряхнул своим непокорным чубом и стал искать средства для удовлетворения своих растущих потребностей трудящегося. А главной потребностью трудящегося является, как известно, пол-литра.
В то время существовала интересная форма оплаты экскурсий: деньги выплачивали на руки экскурсоводу, а уж потом он сдавал их в кассу, по ордеру. Гена решительно пресёк негативную тенденцию разбазаривания музейных средств. Когда отважный малорослый воин Семён Алексеич Рыжков приходил после экскурсии, директор Гена посылал его вместо кассы в гастроном за поллитрой и закуской в виде горяченьких пирожков с ливером.
С такой формой работы часть музейного коллектива, а особенно – его руководитель, пребывали в состоянии перманентного опьянения. Удивительно, что в этой атмосфере всё-таки проводилась собирательская работа! Однако такая ситуация долго сохраняться не могла. Ибо, находясь в перманентно пьяном состоянии, Гена искал приключений.
Как-то раз он взял из экспозиции ржавый наган коломенского дружинника и принялся заколачивать в него старые винтовочные патроны. Те плохо подходили по калибру, Журбин колотил по ним молотком, но стрельбы не получилось; проклятый револьвер почему-то отказывался работать.
 – Может, в патронах порох отсырел? – задумался один из присутствующих пьяных коллег.
 – Проверим! – радостно заявил Гена. Распатронил один патрон, высыпал кучку пороха на стол и поджёг спичку. Порох оказался древний, дымный, он вспыхнул на манер вулкана, и вонь, и дым от него распространились не только по директорскому кабинету, но и по всему гулкому пространству музея. Стало понятно: Гена шёл вразнос.
Последней каплей явилось похищение шевиотового костюма производства местной фабрики «Красный швец» с выставки достижений коломенского народного хозяйства в честь хрен знает какого юбилея Советской власти. Отнеся оный костюм на Бабий рынок, Журбин продал его подешёвке, а на выручку купил водки, по которой давно томилась его душа, ибо славный сотрудник Семён Рыжков уже который день не приносил экскурсионных денег.
Результатом этой истории стал свежий и румяный донос, вследствие чего красный стрелок Гена Журбин кубарем скатился с директорского места и канул в неизвестность.
Должность его занял Семён Рыжков, музейщик одарённый, но со въедливым характером, отчего с ним было тяжело работать.
Потому он не засиделся на месте и его сменил некий гладкий комсомольский работник, который, впрочем, тоже оказался не вечен. Он страдал тяжёлой формой поэтической графомании. Но беда приключилась не из-за этого.
На выставке достижений коломенского народного хозяйства, посвящённой очередному долбаному съезду родной компартии, он допустил грубый идейный просчёт. В алтаре установили деревянную статую Ильича с протянутой рукой. И эта самая рука оказалась недостаточно длинной (или наоборот; неважно это). А важно то, что в результате группа ветеранов-маразматиков накатала «телегу» в горком. А Никодим Пупко, известный в Коломне выпивоха и талантливый журналист, настрочил в местный «Культиватор» фельетон (в журналистском жаргоне – клеветон) под названием «Графоман на воеводстве».
В результате боевитый комсомолец, посверкивая лысиной, вы¬летел с работы в неизвестном направлении.
На смену ему пришёл Рамазан Агудалов, знойный кавказец, единственный нормальный директор после долгого перерыва. Ему блестяще удалось наладить музейную работу, улучшить штатное расписание, заняться фондами. Но было у него два греха; и самое обидное, что он-то не понимал, что творит. Но тяжёлая мистика осквернённого святилища сокрушала всех, не учитывая смягчающих обстоятельств. А дело было вот в чём.
Во-первых, он демонтировал старую экспозицию, отчего окончательно отлетел из музея пленительный дух старой Кунсткамеры. А во-вторых, при нём произошла грандиозная перестройка главного летнего храма. Внутри соорудили второй этаж, отчего пространство церкви чудовищно исказилось.
Грустно говорить, но «кавказский орёл», как его за глаза называли в городе, так и не увидел результата своих трудов. У него вдруг развилась злокачественная опухоль, и бедняга умер, так и не дожив до открытия новой экспозиции.
Затем последовал Женя Михайловский, обаятельный брюнет, который кроме директорских обязанностей занимался ещё кое-чем. Как говаривал один еврей в анекдоте: «Если бы я был король, я бы жил лучше, чем король». «Как это?». «А я бы ещё немножечко шил».
Так вот, Женя тоже «немножечко шил». Кроме директорства он ещё частным порядком реставрировал иконы и приторговывал ими. В конце концов, созрел донос, и Михайловскому пришлось сменить место работы. Судьба его сложилась неважно. С началом перестройки он ушёл в бизнес, не поладил со своими деловыми партнёрами и пропал. Жаль, симпатичный был человек.
После него в нашем просветительском центре, можно сказать – у самого очага культурки, последовательно сидело несколько музейных дам, но их правление не оставило глубокого отпечатка в исторических анналах, ибо политика в Чудовской церкви определялась по большей части теневым лидером – главным хранителем Яковом Абрамовичем Поллером.
Абрамыч пришёл в музей в начале 60-х, как раз в самый разгар музейной реконструкции. Именно тогда прокладывали коммуникации в музей по бывшему церковному участку, т.е., собственно говоря – по кладбищу. И останки стародавних жителей Михайловской слободы извлекли на свет. Кости лежали кучами, как на картине Верещагина «Апофеоз войны».
И с тех пор вся судьбина Абрамыча связана с музеем, и нет такого доноса, в составлении которого он бы не принял участия. В сущности, Абрамыч – неплохой человек, только характер у него истеричный и склонность к интригам имеется (хотя куда у нас без этого?). Поллер хранит в своей лысой голове предания музейной старины глубокой и до некоторой степени его округлое тело является воплощением музейной традиции. Пусть эта традиция не так казиста, как хотелось бы, но что есть, то есть.
Да и грех обижаться на Абрамыча; он, в общем-то, не шибко счастлив. Семейная жизнь не сложилась, остался он один как перст, что не удивительно (музейщик – не лучшая партия). И от этого выработались в его нраве черты музейной дамы с характерной мнительностью и склонностью к истерии. Впрочем, у евреев эти дамские черты почему-то не производят такого отталкивающего впечатления, как у русских феминизированных мужиков; (это, конечно, моё личное мнение, но Матвей Лукич тоже с этим согласен).
Итак, что же есть у Абрамыча, кроме музея? Ничего. Поэтому внутренние склоки, фондовая работа, подготовка выставок – это вся его жизнь и никакой другой нету. Так что ещё раз повторюсь: он достоин сочувствия, как и большинство из нас. Как хотите, а присутствие злого Рока в музейных стенах – неоспоримый факт. И никому я не рекомендовал бы его оспаривать и проверять.
Это была одна из наших «гисторических» бесед с Мистическим Дворником, там, у музейного входа, в тени шиповника, который был посажен мною к столетию Ахматовой. Странное чувство на меня накатило. Отчаяние, тоска, удивление? А может быть – всё вместе?
Словно вздох безвидной энергии повеял грустью и вздохнул в колючих ветвях. Как баньши в «Гоблинах» у Саймака.
 – Матвей Лукич! Что же у нас за стезя такая?! Отчего нам всем неймётся? Ведь в других музеях – жизнь как жизнь. Сидят себе учёные мужи и дамы, чай попивают, предаются философским раздумьям... Отчего же у нас всё наперекосяк? К чему все эти доносы, склоки, взаимные подсиживания?! Почему наши директора – это непрерывная череда каких-то рож, каких-то глуповских градоначальников, а участь простых научных сотрудников так горестна?! Ведь большинство не женятся и не выходят замуж, а у тех, кому повезло, либо детей нет, либо рождаются такие странные, что не приведи Господь! Как посмотришь на историю музея, так волосы дыбом. Одного посадили, другого убили, третий умер злой смертью, четвёртый остался один, будто огарок. За что это нам, Господи?! И почему мы, интеллигентные люди, даже друг с другом договориться не можем? Ну что за судьба такая?!
Матвей Лукич сочувственно погладил меня по плечу:
 – Ты, Костя, сказал одно правильное слово. И слово это – Судьба. «Могучая Участь», как говорил старик Гомер. Если ты вдумчиво читал записки хироманта Холопьина, то должен был обратить внимание на слова о проклятии Михайловской церкви.
 – Так неужели это всё – из-за одного несчастного бухгалтера?
 – Не только. Я думаю, здесь и то важно, что языческое учреждение находится в стенах разорённого православного храма. И самое ужасное, что музей органически вросся в эти стены, стал как бы неким наростом на стволе дерева, только в данном случае нарост принял ужасающие размеры, исказив даже внутреннюю сущность древа! Какая-то глубокая неправда лежала в самом начале музея, какая-то интеллигентская ложь. А потом новая ложь и новое зло стали накладываться на старые; и процесс принял необратимые формы. Непрерывная призрачная нить, словно цепь множества зеркал, пронизывает всё духовное пространство этого места: от разорённого храма, от огромной груды зерна в летней церкви, от нелепой складской конторы и несчастного бухгалтера, висящего в петле – до вакханалии лжи и доносительства тридцатых годов, через блуд, пьянство, матерную ругань, через надругательство над священными предметами, выставленными на поношение, и до наших времён, до твоих бесславных попыток реформировать духовно непоправимое явление. Не могли вы ничего исправить, даже будь у вас нормальные головы на плечах.
 – И что же делать?
 – А ничего ты не сможешь сделать. Твои дни в музее сочтены. Вопрос только в том, успеешь ли ты что-то узнать о «Неопалимой Купине», или тебя вышибут раньше. Ищи, Костя, постарайся найти реликвию. А о музее не беспокойся, это уже не твоего ума дело.
Так он сказал, а я ничего не ответил.


Вместо главы. МУЗЕЙНЫЙ ДЕКАЛОГ

Как и во всяком уважающем себя старинном учреждении, в нашей конторе сложился свод правил поведения, который можно было бы назвать заповедями. Вот этот сакральный список.
1. Посетитель – злейший враг работника музея.
2. Да возненавидит мэнээс начальника своего, дилехтура своего, главного хранителя своего, завхоза своего; да не будет у него никого любимого из начальства своего.
3. Пиши «телегу».
4. Спи.
5. Бди.
6. Соврал на экскурсии – не подавай виду. Главное – в следующий раз не соври.
7. Пей чай.
8. Да будет у тебя много бумаги; да потонет начальство в бумаге твоей, да не помыслит оно придраться к тебе.
9. Не показывай никому настоящей темы твоей, да будет покрыта мраком тема твоя, пуще глаза береги тайну твою.
10. Не кради в музее; священное заклятое – каждый музейный предмет. Да будут чисты руки твои.


Глава пятнадцатая. ЛЮБОВЬ И АНЕКДОТЫ

О это коварное существо – женщина! Я теперь только постигнул, что такое женщина. До сих пор никто ещё не узнал, в кого она влюблена: я первый открыл это. Женщина влюблена в чёрта. Да, не шутя.
Гоголь. «Записки сумасшедшего»

В кого была влюблена Лена Апраксина? Вы не знаете этого, любезные читатели, о, вы не знаете этого! Да и откуда вам знать, если о том не догадывался достоверно сам Костя Русёв, забубённая болгарская головушка! Если Ленка Апраксина и была влюблена в кого-то, то, скорее всего, не в Костю, а в Музейного духа.
Собственно говоря, моё безответное чувство было всего лишь одним из многих анекдотов, которыми так богата жизнь «храма муз». Да разве сам наш музей не есть один большой исторический анекдот, начиная с его курьёзного основания, с его идиотскими «планами комплектования», с марксизьмом-ленинизьмом на фоне постоянных склок, то отвратительных, то смешных, на фоне окрестного идиотизма, ибо по какой-то непостижимой закономерности всех здешних дураков так и тянет на огонёк нашего культурного очага.
Воспой, благодатная Муза, сбор предметов истории! Ибо это, поистине, отдельная песня. Как не воспеть, о Муза, походы конца 50-х, когда отважный Семён Рыжков отправлялся на комплектование в рязанскую сторону – за Щурово, аж в Городец. И что оттуда привозили музейщики? Они привозили предметы тяжёлого крестьянского быта, и в частности – соху с прибором. О великая соха! Тебя словесно клали на оппонентов, твоим именем нарекли «Дом крестьянина», который в народе не назвали иначе, кроме как «Соха». Но тот памятный сбор не ограничивался вещественными предметами, любезный читатель! Там, в рязанских краях были записаны песни и былины, повествующие о тяжёлом быте крестьянского народонаселения.
Я не буду приводить известную песню «Хороша я, хороша, да плохо одета, Никто замуж не берёт Девушку за это». Здесь очень ярко выражена горькая судьбина крестьянской девушки.
А что вы скажете насчёт городской песни о тяжёлой доле крестьянского парня, ушедшего в столицу на заработки?! Как он мало заработал и решил с горя сыграть в «железку» и остался с голым задом?
И как не отразить этот классовый мотив, когда за работой присматривали не только партийные цензоры, но и местные маразматики из «совета краеведческого музея»?
Не удержусь, приведу один донос, напечатанный в местном «Культиваторе» в июле 1960 г.

«ЕЩЁ РАЗ О МУЗЕЕ
Краеведческий музей нашего старинного города посетили тысячи туристов. Работники музея, как правило, организуют для них экскурсии – знакомят с историческими памятниками и памятниками архитектуры, водят экскурсантов по территории бывших монастырей. А вот с новой Коломной, построенной в годы Советской власти, туристов не знакомят. У людей приезжих, тех, кто не видел наших прекрасных новых улиц и кварталов, Дворца культуры, парков и стадионов, после таких «показов» может создаться превратное впечатление о нашем славном городе.
Внутри самого музея тоже наиболее наглядно представлен период дореволюционной старины, а как коломенцы боролись за построение социализма, показано очень слабо. Такой важный этап в жизни нашей страны, как коллективизация сельского хозяйства, в музее не отражён.
Районный отдел культуры не интересуется работой краеведческого музея. Отделу пропаганды ГК КПСС тоже не мешало бы поглубже познакомиться с его деятельностью.
А. ХРЕНОВ, член совета краеведческого музея, персональный пенсионер».

Про статуй вождя с протянутой рукой мы уже говорили, кажись. Про ремонт музея в начале шестидесятых тоже поведали. Тогда к зданию велись коммуникации. И кости средневековых коломенцев лежали в кучках, как на картине художника  Саврасова «Апофеоз войны» (или Верещагина «Грачи прилетели»?).
Хотя что Верещагин! Сильнее Верещагина и Саврасова вместе взятых, была любовь коломенцев к своей старине. Немало свидетельств этой любви приносили к нам иногородние посетители. Например, один турист спросил некоего почтенного гражданина: как найти Коломенский кремль. «Вы, наверное, что-то путаете, – вежливо ответил гражданин. – Это в Москве есть Кремль. А у нас никакого кремля нету»...
Другой турист спросил ещё у одного старожила: «Не скажете, как пройти к Краеведческому музею?». «Какому музею? – удивился старожил. – У нас нет Краеведческого музея». Любопытно, что разговор происходил на перекрёстке улиц Пролетарской революции и Пулемётной: то есть музей находился от аксакала в пределах видимости. Шагов тридцать пройти.
Как не воспеть, о Муза, походы археолога-любителя Свенцицкого! Как приглашал он милых доверчивых девиц в путешествия по финно-угорским местам Коломенского края! Каково же бывало удивление этих прелестных созданий, когда, привезя юную даму к древнему кургану, учёный старик, в промежутках между историческими повествованиями, принимался тискать её и в хвост и в гриву!
Впрочем, всё это можно простить ему, ибо именно Свенцицкий стоял у истоков Коломенской археологической службы, а она немало принесла в музей всякого древнего добра. Иногда случались и казусы. В частности, однажды пытливый исследователь сдал в фонды маленький негатив одной из своих находок. Каково же было наше удивление, когда при ближайшем осмотре обнаружилось, что на тёмной плёнке изображён зуб Свенцицкого, который он готовил к удалению и по старческой невнимательности сдал в фонды вместо археологической древности!
Как не вспомнить исторические разыскания в сквере "Блюдечко", когда студенты из нашего Педика докопались до кремлёвской стены и упёрлись в белокаменную забутовку, а Свенцицкий ободрял их: "Ничего! Долбите, долбите, скоро финно-угры пойдут!" Конечно, никакие финно-угры не пошли. И куда они могли пойти из толщи крепостной стены XVI века? Но предания об этих раскопках до сих пор таятся в музейных скрижалях.
Из-за этой своей археологии Свенцицкий поругался однажды с настоятельницей кремлёвского монастыря, которая выговорила ему за то, что студенты смущают сестёр своими голыми торсами. Самодеятельный учёный ответил гневной отповедью, и тут же, вертаясь из монастыря, наехал машиной на дорожную горку. Днище у машины – вдребезги. После этого ни археолог, ни сотрудники музея старались с духовными лицами не ругаться.
Но что значит археология по сравнению с посетителями!
Как-то раз одна дамочка обратилась с просьбой указать адрес московского музея, который купил бы у неё образа.
 – Иконы у меня старинные, дорогие... Я женщина бедная; как бы их продать? На одной иконе Исус, на другой двое: один помоложе, другой постарше. Видимо Исус и Его помощник.
Графоманы заходили, приносили графоманские стихи, посвящённые Коломне и музею.
"Коломне – за восемьсот лет.
Кто так нарек её, Россия?
Ужели утаил секрет
Колами битый хан Батыя?"
Здесь намёк на идиотский возглас "колом – на!", который якобы кричали коломенцы во время битвы; отсюда – и название города. Но, к слову сказать, "хан Батыя" от коломенских колов не пострадал. Скорее коломенцам досталось от него 1 января 1238 года...
Впрочем, заходили ветхие старушки, которые уточняли предание: "Проходил как-то преподобный Сергий, а потом жаловался – Попросил я водицы испить, а они колом мя". Эту сакраментальную фразу свистнул Пильняк у Иосифа Карловича Линдемана и вставил в "Машины и волки", разумеется –  без ссылок.
Но занятные случаи происходили не только в стенах Архангельского храма. Бывали они и в стенах Петра и Павла. Надо сказать, что в 70-е годы, когда праздновалось пресловутое "800-летие Коломны" из кладбищенской церкви вытурили спортивный зал и поместили туда Музей Боевой славы.
Заведующим филиалом назначили Рому Рабиновича, высокого, худого и чернокудрого православного молодого человека с мечтательным взглядом тёмных глаз и следами былого оккультизма в беспокойной душе. С ним произошло много забавных историй, но одна особенно запомнилась мне.
БАРАШЕК
Приходит однажды в МБС странная тётя, и спрашивает Рабиновича:
 – Простите, вы – жрец этого храма?
 – Ну… В некотором смысле я – хороший жрец... – ответил несколько смущённый Рома. – А что?
 – Да вот, я пришла к вашему алтарю (она кивнула головой в сторону, где рядом, посреди бывшего Петропавловского кладбища горел на гранитном постаменте Вечный огонь) – а там Чёрный барашек лежит. Поднимает голову, и говорит: «Что-то ты ко мне давно не заходишь!» И что мне делать с этим барашком? Он ведь и сейчас со мной.
 – Где? – полюбопытствовал Рома.
 – Да вот же! – воскликнула тётя, и показала на какую-то чёрную ниточку, которая лежала на полу справа и чуть позади неё.
Рома тут же набрал 03.
 – Скорая? Приезжайте скорей. Тут у одной женщины видения: Чёрный барашек у Вечного огня. Мы тут, в Музее Боевой славы ждём вас.
Тётя засомневалась.
 – А может не надо? Вы уверены, что это поможет?
 – Ну что вы! Обязательно поможет! – уверенно успокоил её Рома.
Тётка в ожидании санитаров отправилась смотреть экспозицию. А тут и «Скорая» подъехала.
 – Вы к нам? – обрадовалась удивительная дамочка, увидев людей в белых халатах. – Пожалуйста, проходите сюда, вот кабинет.
А сама юркнула в дверь и убежала в неизвестном направлении.
Входят медики: «У кого тут видения?».
 – Да вот же странная тётя в экспозиции.
Те ломанулись назад, а её и след простыл.
 – Ну надо же!.. Ведь она нам дорогу показывала; как же мы её упустили? Ну ладно, – успокоили они Рабиновича, – это наш человек. Она к нам беспременно попадёт.
Учитывая тяжёлую мистику осквернённого кладбища и храма, выложенный по некрополю асфальтовый пентакль, в центре которого горит Вечный огонь, во всей этой истории витает какой-то мрачный оттенок...
Однажды здесь вообще чуть не приключилось смертоубийство. У члена музейного совета, парторга и солдафона Ивана Петровича Гонителятина была патологически ревнивая жена. Она приревновала Петровича к местной смотрительнице Вере Павловне. Придя в МБС с кухонным топориком, она гонялась по музею за Верой Павловной. А та, хихикая, бегала вокруг противотанковой пушки, установленной в центре зала, и дразнила преследовательницу. Каким-то чудом Рабиновичу удалось разрешить эту ситуацию.
Да, друзья мои, нешуточные страсти могут кипеть в тихих музейных стенах! Говорю это на личном опыте. Опыте моей несчастной любви к Лене Апраксиной.

В её красоте было что-то пленительно-древнее, что-то от богинь Античности: золотые волнистые волосы, большие синие глаза, кожа цвета паросского мрамора. И лицо, и вся фигура дышали удивительной прелестью, и лёгкие платья казались на ней эллинскими туниками, обрисовывая тонкий стан и маленькую грудь.
Странно ли что все вокруг влюблялись в неё?
Даже бульдожья физиономия Абрамыча как-то мягчела, и выпуклые глаза с красными прожилками становились похожими на человеческие. Забавно: даже наша связь началась из-за Поллера.
Как-то мы пили чай в кабинете у входа, Абрамыч стоял рядом, опершись о стол широким задом и скептически осматривал сотрудников.
 – Никто из вас меня не понимает, не ценит моего опыта! Вот вы, Костя, –  обратился он ко мне, – считаете себя поэтом, а помру – даже стишка не напишете.
 – Да ладно, Яков Абрамыч! Для вас-то я непременно эпитафию сочиню. Как вам такое:
«Поставив инвентарный нумер,
Он тяжело вздохнул и умер».
 – Нумер... – поморщился Поллер. – Как-то старообразно.
 – Пожалуйста, вот другой вариант:
«Поставив инвентарный номер,
Он тяжело вздохнул и помер».
 – Нет уж! – поморщился Абрамыч – Пусть остаётся первый.
Елена расхохоталась, и золотые искры заплясали в её греческих глазах. Она впервые поглядела на меня с настоящей заинтересованностью.
В тот день мы бродили по Городу, бесконечно шутя и вспоминая музейные анекдоты. Вспомнилось, как недавно в музей ворвалась встрёпанная тётка с криком: «Куда моего Васю дели?! Думаете, если вы тюрьма – вам всё можно?!» «Вы что-то путаете, гражданочка. СИЗО – напротив, а здесь – Краеведческий музей». «Музей?! А как же решётки на окнах?» «Ну что же вы хотите? Всё-таки бывшая церковь…» Тётка ушла и долго извинялась.

Так, болтая и смеясь, мы дошли до её дома. Она пригласила к себе в старенькую тесную «хрущёвку». Мы слушали Джо Дассена, пили ледяное золотистое вино, а потом принялись целоваться.
Елена была прирождённый вождь. Она заставляла меня выделывать в постели такие штуки, о которых я не решусь сообщить почтенному читателю…
С этого момента и началась у нас странная связь: меня тянуло к ней, как шерсть к янтарю. Но, единожды разделив со мной ложе и привязав меня к себе невидимой цепью, она теперь не отвечала на ухаживания, лишь вышучивая меня, да изредка отделываясь ничего не значащим поцелуем.
Так продолжалось несколько месяцев. Как-то к ней пришла одна из её подружек, и они отправились в южную галерею поболтать. И когда я пошёл предупредить их, что скоро пора закрываться, то увидел, как они лобзаются –  и совсем не по-дружески.
С тех пор всё оборвалось. Осталась только саднящая боль в сердце.
Впрочем, я не уверен даже в её нетрадиционных привязанностях. Любила ли она по-настоящему кого-нибудь из своих подруг? Способна ли она была вообще любить кого-то? Частенько мы видели, как слонялась она в пустых залах с мечтательным видом, будто вслушиваясь в чьи-то беззвучные речи.
Кажется, она была влюблена только в Музейного духа. И когда он шепнул ей, что пора уходить, она ушла из нашей жизни в свою привычную «богему». Без неё стало легче и скучнее.
Ведь, в сущности, только Лена понимала мой литературный дар и уважала меня за него. И среди склок и унижений, какие мне приходилось переживать, она была единственным светло-золотистым проблеском. Жаль, что всё так кончилось.

В безысходной серости поддерживало только одно. Я крестился; и Господь даровал мне две недели рая… Потом, конечно, жизнь взяла своё. И чтобы спастись от окружающего болота, я начал искать единомышленников. Но даже Православное братство, в которое я вступил, не давало полноты.
И когда в музей пришла Солоха, любезная наша Соломония Макарьевна Малахоленко, пропитанная неофитским московским обновленчеством, мы нашли друг друга. Эх, Соломония Макарьевна! Чего стоила наша хохляцко-болгарская дружба и наше петушковское православие?  Яйца выеденного всё это не стоило… Нас просто использовали, как таран, чтобы свергнуть ветхо-советское музейное мочальство.
Дилехтуром стала Солоха, но, несмотря на перемену власти, музейная бодяга с её подсиживаниями и склоками осталась прежней.
И вся наша взаимная симпатия и братские поцалуи стали всего лишь одним из музейных анекдотов. Собственно, и нахождение Солохи в дилехтурском кресле – уже само по себе анекдот…
Тут-то и произошло роковое событие, которое изменило всю судьбу нашей богадельни: ЯВЛЕНИЕ СЕДМИСВЕЧНИКА.
Помнится, Абрамыч как-то расчувствовался, предаваясь воспоминаниям о собирательской работе прежних лет, и о том, что нынешним мэнээсам до прежних далеко. Сколько всего поистине драгоценного было собрано!
 – Да, – согласился я, – один Седмисвечник чего стоит!
 – Ещё бы! – мечтательно вздохнул Поллер, и вдруг понял, что сказал не то. И тут, как говорится в известной сцене вранья из штраусовой оперетки: «Эмма закричала нечеловеческим голосом». И даже больше: Абрамыч не просто закричал, а завизжал: «Что это вы тут городите?! Какой Седмисвечник?! Нет в музее никакого Седмисвечника!», и так далее. Под этот визг я лишь кивал головой и соглашался: «Конечно-конечно». Но было ясно как Божий день: Абрамыч бесстыдно врёт, и великий соборный Светильник действительно хранится здесь, закопанный в фондах.
В этот же вечер я сообщил Матвею Лукичу замечательную весть, и мы с Великим Дворником тихо порадовались.
Но радоваться нам пришлось недолго.
То ли для того, чтобы выслужиться перед Солохой, то ли ещё по каким-то неведомым причинам Абрамыч решил объявить о существовании Седмисвечника. И не просто объявить – а выставить его в экспозиции!
И весь наш «научный совет»: и Семевский с Серёжкиным и все музейные дамочки согласились с этим. Только я один осмелился бормотать, что музей не готов к такой выставке, и что показывать такой дорогой предмет рискованно. Напрасно я выпендривался и хамил; меня лишь высмеяли и выставили придурком. Не зря говорил мой друг Конфуций: «Все беды – от дамочек». Впрочем, может это говорил и не он, а один американский писатель.
О священная «Неопалимая купина»!.. О наш золотой сон…
Несмотря на мои тщетные вопли и хамство, Солоха с омерзительной помпой открыла «Выставку одного экспоната».
А затем меня с треском выперли из музея.


Глава шестнадцатая. БЕСЕДА С АВГУСТОМ

Старость, осторожность, мудрость, рассудительность – уходите прочь, знать вас не желаю! Разопьём-ка лучше ещё бутылочку да помянем Шекспира, Фальстафа и всех весельчаков Истчипа.
Голдсмит (Ингер). «Видение в таверне «Кабанья голова» в Истчипе».


 – Пошли выпьем! – сказал Виткевич, увидев моё лицо. – Ты слишком расстроен, чтобы идти домой. Тебе надо поправиться после увольнения.
 – Пошли... – вяло отвечал я.
И мы зашагали по направлению к «Погребку», что расположился в цоколе усадьбы Львовых, напротив сквера «Блюдечко».
 – Что ты там бормочешь? – спросил Август.
 – Титире, легнал си ти под широките клони на бука
И сычиняваш овчарски напевы под тынката свирка...
 – А?!
 –  Это Вергилий по-болгарски... «Буколики»...
 – Ну ты, брат, совсем ошалел... Хотя я, конечно, не против болгарского, и уж тем более не против Вергилия. В конце концов, мои покойные родители назвали меня в честь императора Августа, а он был покровителем вышеназванного Публия Вергилия. Но всё ж таки, Костя, как-то это уж очень необычно.
 – Я же не осуждаю тебя, когда ты цитируешь «Евгения Онегина» по-польски, – прохрипел я в ответ. – А это гораздо менее благозвучно болгарского Вергилия.
 – Ну, знаешь, – зашипел Август, – по крайней мере, польский Пушкин звучит элегантно!

Всё это мы договаривали, спускаясь по лестнице в «Погребок». Уютно здесь; старинные своды, окна-амбразуры... Правда, впечатление снижалось аляпистой росписью, ну да нам не до росписей было. Взяли по шницелю. Неважные шницели оказались, но качество еды компенсировалось обилием бутылочного пива.
 – Слушай, зачем ты с ней вообще связался? – спросил Август, наливая себе пива. – Что ты в ней нашёл?
 – Ты о Солохе? Здесь чисто духовные причины, балда. Я же тогда только что крестился.
 – Это многое объясняет... Ты был духовной жаждою томим, и принялся искать спутников в странствии по мрачной пустыне. Чтоб не одному влачиться.
 –  Ну да! А тут, понимаешь, такая удача. Новый человек пришёл в музей, верующий, «продвинутый» из последователей московского отца Георгия Петушкова... А за рекой – Реденев монастырь, и там – тоже «продвинутая» община во главе с отцом Понтием. А отец Понтий, друг ты мой любознательный, покруче отца Петушкова будет. Он лично с отцом Александром Менем был знаком; энциклопедист!
Вот и стали мы за реку с Солохой бегать. Не смейся, Август. Хоть это и смешно, всё же в том порыве было много искреннего и даже... как бы это сказать?.. таинственного.
 – Таинственного?
 – Да! Особенно это чувствовалось зимой... Когда переходишь Реденевскую переправу, пар над тёмной водой поднимается, словно души усопших, убитых опричниками коломенцев в страшном 1568 году, и Москварека становится подобием Стикса... Ты словно минуешь мистическую границу. А там, за Рекой, как бы сама собой вырастает готическая корона Реденева, она влечёт к себе, и вот уже ты входишь под старые своды и видишь отцов, таких милых, интеллигентных, и вот уже начинается Литургия, такая тёплая, такая понятная...
Август поглядел на меня сквозь бутылочное стекло, и задумался.
 – Да, дружище Русёв... Я понимаю, о чём ты говоришь. Сколько раз мне приходилось лицезреть эти чёрные воды и ледяные армии призраков, клубящиеся над ними белыми облаками! Именно здесь, на грани миров, у ледяной переправы, я встретил Бэзила, и он потащил меня к себе на Дворянскую.
 – И там ты написал свою Поэму.
 – Да. И я до сих пор не уверен, что поступил правильно, опубликовав её!
В его голосе звучал такой надрыв, что я вгляделся в его серые глаза. В них горели тоска и безумие.
 – Ты о чём?
Виткевич зарылся пальцами в свои русые кудри, словно собираясь их оторвать.
 – Понимаете, рыцарь, не столько я писал эту книгу, сколько мне её диктовали! И самое плохое, что я до сих пор не могу понять, кто диктовал, и зачем! И я не знаю, можно ли мне было вообще публиковать «Илион». Я молился, я говорил: «Господи! Если Тебе неугодно, чтобы я открывал миру эту книгу, дай мне знак – и я навсегда сокрою её, даже уничтожу!». Но Он не отвечал; и я воспринял это как разрешение... У меня было чувство, несмотря на оккультизм и тяжёлую мистику – след моих давних дохристианских времён, – что в Поэме есть какая-то высшая правда... И я должен отнести её в издательский дом, не обращая внимания на сумасшествие, которым она пропитана.
 – Сумасшествие?
 – Разумеется. Неужели вы не видите, коллега, что перед вами – абсолютно безумный человек? Издали меня можно признать за вменяемого, но это так, видимость. Обидно, мессер Константин, что я стал таким из-за ерунды, из-за духовной дешёвки... Но разве была у нас возможность получить нормальное воспитание? Православие казалось слишком «тёмным», а вокруг столько занятного, столько интересного! Можно усилием воли предметы двигать, вмешиваться в чужие мысли. Но скажите мне, ради всего святого, на кой шут двигать волею спичечный коробок или шариковую ручку, когда можно просто взять этот коробок пальцами и переложить его в другое место, и это будет гораздо удобней?
Мессер Август сделал большой глоток пива и попытался сфокусировать взгляд. В общем и целом у него получилось. После этого он продолжил.
 – Конечно, дело не только в спичечных коробках. Магия даёт некоторую власть... И сознание того, что ты можешь причинить вред человеку, растлевает души молодых идиотов.
 – И вы причиняли вред? Убили кого-нибудь?
 – Нет, я не убивал. Правда, я бессознательно, по злому инстинкту, повредил здоровью одного человека, и это до сих пор мучает меня... Запомните, рыцарь: никакая власть не стоит души! Если ты начинаешь всерьёз заниматься оккультизмом, в тебе поселяется нечто, и ты заболеваешь...
 – Паранойей?
 – Ха! Паранойя – семечки! Тетранойя – вот это дело! Это я вам скажу, не фунт изюма...
Он застонал, обвёл глазами своды погребка, ухватил себя за бороду и довольно сильно дёрнул. Полупотерянное сознание вернулось к нему, и он прошептал, склонясь над скатертью:
 – Это невозможно объяснить, дружище... Когда в тебе живут четыре личности и грызутся между собой, как в «Гражданской войне» Сальвадора Дали, это выше всякого предела. Никакая боль с этим не сравнится.
 – Но вы же крестились...
 – Да. И это спасло меня от самоуничтожения. Но психика была слишком сильно повреждена; а это окончательно не восстанавливается. И потом, крещение – это не механический процесс. Это осознанное принятие веры и принятие благодати. Мы же не роботы, а милость Божия не сводится к нажатию «кнопки». Нажал – и человек автоматически становится «хорошим»... Так не бывает. Взять хотя бы вас и Солоху. Разве ваше крещение что-то изменило собственно в характере? Что-то плохое может и  ушло, а что-то появилось, чему бы нежелательно являться.
 – К примеру – синдром неофита…
 – Угу. Когда начинаешь «пасти народы» и просвещать людей, не спрашивая, хотят ли они просвещаться. О этот реформаторский зуд! Ладно, сектантских вывертов мы не будем касаться; на это есть церковноначалие – оно разберётся. Но как вам могла придти в голову идиотская идея заниматься реформой музея? Как можно реформировать изначально мёртвую сущность? Тем более – рискуя потерять Седмисвечник?
 – Во-первых, судьба Седмисвечника тогда представлялась мне довольно туманной, и в Орден меня ещё не приняли, – отвечал я, стараясь сдержать головокружение. – Во-вторых, вы не учитываете искренность наших намерений. Я действительно собирался всё переиначить на духовный манер.
 – Переступая через судьбы людей?
 – Да. Но это же так естественно! Кто не с нами, тот против нас. С волками выть – по-волчьи жить. Сколько есть народных мудростей на эту тему! Цель оправдывает вредства. Своя какашка ближе к попе. Ну и так далее. Потом, ясно было, что если мы не победим, то прощай работка. А своя шкура всегда ближе к телу. И я поднял белое знамя. А когда почувствовал, что реформы никакой не будет, то предложил себя в дилехтура вместо Солохи. И получился обычный спектакль: «Дуратино, или 33 подзатыльника и Пиноккио под зад».
 – А сценаристом был Контрабас-Бантрабас?
 – Ещё какой Бантрабас! Это вообще забавное было зрелище. К тому времени я обнаглел, забронзовел, кучу книг понаписал краеведческих, в Союз писателей собрался... Что мне было в этой музейной мертвечине? Этот музей-то сраный только потому матери-истории и ценен, что я там работал; ещё, глядишь, мемориальную доску повесят. Да и о музейном проклятии я к тому времени узнал; как-то нехорошо стало на сердце.
И ещё я хотел разобраться с реденевскими батьками. Нужна была провокация, чтобы узнать: чью сторону возьмёт отец Понтий? Есть ли в обновленчестве какая-то правда? А падре совершенно по-католически умыл ручки и благословил Солоху. И пришлось мне вылетать из музейчика. Орлята, понимаешь, учатся летать…
 – А как же Седмисвечник?
 – А что Седмисвечник? С ним вышло полное фиаско. Выставку предотвратить не удалось, и что теперь будет, одному духу музейному ясно. Одно могу сказать – грядёт что-то злое.
Пиво кончилось.
 – Может пойдём на улицу? – предложил Август – Свежим воздухом подышим.
Мы поднялись из Погребка, но на свежем воздухе с нами началось что-то несусветное. То ли  мы пива перебрали, то ли у Виткевича пробудилось его оккультное нутро, но весь мир вдруг завертелся тошнотворно-быстро. Мы стояли на перекрёстке Косой горы и Брусенской, держась друг за друга, чтобы не упасть, а вокруг нас вращался коломенский мир. Вращался дом Грибоедова с воспоминаниями о статуе Христа, вращался дом Шелягина с призраком Седмисвечника, львовская усадьба вращалась со своим Погребком, летел сквер Блюдечко, на котором археолог Свенцицкий выкапывал финно-угров, кружилась бывшая прогимназия Подаревской, в подвале которой одно время жил поэт Дмитрий Озеров, кружилось прекрасно-зловещее золотое вечереющее небо, а в нём описывала круги какая-то голая ведьма на помеле.
 – Ни хрена себе флюктуация! – прохрипел Виткевич – Надо как-то взять себя в руки...
Он вцепился мне в плечи, словно гриф, собирающийся в полёт, и продолжил, злобно сверкая очами:
 – Это всё из-за твоего музея мы страдания терпим!
 – Теперь это такой же мой музей, как и твой! – отвечал я, пытаясь освободиться от когтей – А ты-то какие страдания терпишь?
 – А Ленка Апраксина?! – взвыл Август – Она одно время работала в музее, как раз когда я в неё влюбился!
Лицо его вдруг изменилось, странно и внезапно: оно вдруг почернело, облеклось по контуру каким-то очень тонким сиянием, точно передо мной стоял демон, страшный и прекрасный одновременно. И речь его сделалось странной, она звенела, как будто он говорил на древнем колдовском языке.
 – Да скроются чёрные прорвы Аверна! Маран афа!..  Проклятая извращенка, люпара! Когда я узнал об этом, то захотел её пристрелить... Но, слава Богу, не убил; осечка вышла. Вот тогда я окончательно сошёл с ума. Явился мне Гермес у Крестовоздвиженского храма. А потом был дом Бэзила, где я написал «Илион». Мой страшный «Илион»...
Наваждение исчезло. Передо мной стоял обычный Август, ну разве что через меру пьяный, зато пространство вокруг непонятным образом изменилось, стало зыбким. Впрочем, это могло только показаться из-за вечереющих отсветов и с пьяных глаз.
 – И что ты речешь о  моём «Илионе»?
 – Я же не филолух... Он странный, просто «Улисс» какой-то. И Троя у тебя так же "реальна", как булгаковский Ершалаим, или флоберовский Карфаген. С одной стороны – веришь, а с другой – понятно, что это всё кто-то нашептывает, что это – стереоскопическая фикция, но в то же время за этой фикцией скрывается что-то до ужаса реальное, чёрт его знает что. Поначалу тяжело читается. Уж больно много всяких аллюзий и намёков.
Слегка пошатываясь, мы пошли по правому тротуару улицы Брусенской, Лажечникова тож. Услышав про намёки, Виткевич повеселел и даже протрезвел малость.
 – Всё правильно! Только, дружище, ты даже не подозреваешь, как много здесь этих самых аллюзий. Вся Поэма собрана из мифологем, из тайных цитат, как мозаика из кусочков смальты. Каждый такой кусочек – микрокосм. Десятки тысяч миров собраны в одну картину! Здесь не то что предложения, даже слова нет, сказанного спроста.
Проходя мимо старой Почты, мы, увлекшись беседою, едва не наткнулись на какого-то носатого господина с усами, эспаньолкой, длинными волосами и в чудном пальто. Август вежливо с ним раскланялся, а потом, поворотясь ко мне, сказал назидательно:
 – В этом суть моего творческого метода!
 – Но всё-таки это уж как-то слишком провокативно...
 – Вот и прекрасно! Так всё и задумывалось! По правде говоря, в коломенской богеме Поэму называют не «Илион», а «Ловушка для идиотов». И правильно делают! Ты не представляешь, какое наслаждение наблюдать какую-нибудь «столичную штучку»! Увидит параллельный текст и сразу: «Ну так это же Булгаков!». А ведь неспроста в самом начале была брошена реплика про Михаила Афанасьевича; мол, осторожно: тут ловушка поставлена. Да где там; несмотря на явное предупреждение, вляпывается в коварную филологическую мину всеми клешнями, как легкомысленный дачник в коровью лепёшку…
 – Но зачем тебе этот «Мастеровский» декорум??
Виткевич противно захихикал.
 – Это же маскировка, дубина! Обманка, чтобы посмеяться над профессорами. Знаешь, мне надоело это снисходительное похлопыванием по плечу. Им кажется, что это они – коломенская литература. Помнишь, что сказал Король-Солнце господам из Генеральных штатов? «Вам кажется, что государство это вы. Ошибаетесь, господа. Государство – это я». Так вот: коломенский текст – это я. Так что забудь про Булгакова. Первоисточник надо искать совсем в другом месте.
 – Это  в каком же?
Август поглядел на меня возвышенно-прохладно.
 – Ты вообще Гомера внимательно читал? А Вергилия?
Я поперхнулся.
 – Ну и образцы у вас, господин сочинитель...
 – А чего мелочиться? Если уж подражать, то серьёзной литературе. Я Илиаду и Одиссею прочитал раз двадцать.
 – А Вергилия?
 – Всего пару раз. Но тут другая история; я же его переписал от руки.
 – Господи Иисусе! Зачем?!
 – Ну, у меня же не было напечатанного Вергилия. И, кроме того, переписанное от руки запоминается лучше. А что до Михаила Афанасьевича... У Булгакова повествование ведётся в двух временных плоскостях. А в Поэме, кроме античности и современности, есть ещё и XVII век, и XVIII, и первая половина XIX, и тридцатые годы. Значит, уже как минимум – семь линий повествования, и если ты заметил, под конец они переплетаются в единое целое. Как в закрытом свитке.
Мы уже успели повернуть обратно к Блюдечку.
 – Ты поэтому назвал тома «Илиона» волюменами – на западный манер?
Август подмигнул.
 – Отчасти да. Древняя символика: Змей-Офис – знак бесконечности и всё такое... Но ко всему тому нужно ещё помнить, что первоначальный чистовик я переписал на двух свитках; от руки, пурпурными чернилами. Потом хотел сжечь, да Виола отняла и куда-то спрятала.
 – Как это манерно, и в то же время...
 – А?
 – Как жутко! Какой-то надлом чувствуется во всём этом.
 – Почувствуешь надлом, когда у тебя крышу снесёт...
 – Но право же, зачем  смешивать античность с брежневской пошлостью? Вся эта милицейская слежка, колдовство, эти ваши постоянные лукулловы пиры... Откуда вы всё это, кстати, брали, учитывая тотальный дефицит?
Виткевич кисло посмотрел на меня.
 – Ты что, правда думаешь, что Бэзил, один из ведущих конструкторов нашего «ящика», стоял в общей очереди за колбасой? Да к тому же Ирэн неплохо устроилась: она обшивала весь торговый «бомонд». Это не она толкалась в подсобках за «дефицитом» а ей всё домой приносили, и ещё упрашивали, чтобы приняла... Она и сейчас прилично живёт у себя в Москве, только всё вернуться собирается.
 – Отчего так?
 – Москва – Содом. Точнее – Содом и дурдом одновременно. Это раньше там было престижно жить, когда всё туда свозили, и коломенцы вынуждены были ездить в столицу за своей же колбасой от родного мясокомбината. А сейчас снабжение у нас не хуже; так зачем ездить? Смотреть на то, как стирают бульдозерами Старую Москву? Или наблюдать за развитием «московского синдрома»? Уж не знаю, в чём причина – в плохой экологии или ещё в чём, а только столичная дурь накладывает неизгладимый отпечаток на мозги человека. В них поселяется немотивированная уверенность в абсолютном всезнании. Приезжает такой имбецил и начинает учить, к примеру, коломенских краеведов... коломенскому краеведению. Или коломенских поэтов коломенской поэзии. И жалкое и смешное зрелище, даже как-то неудобно за человека...
Мы незаметно вернулись. Август кивнул какому-то мальчонке, который мыкался с просфорой у Святых ворот Брусенского монастыря, а потом сказал мне:
 – Кажется, мы перебрали. Надо малость перекусить, может это алкоголь нейтрализует. Пошли в кафе зайдём.
И потянул меня к бывшему заводику Башкина.
 – Ты чего? –  упёрся я. – Там же всё заброшено.
 – Ничего не заброшено! Здесь недавно сделали ремонт и в подвале устроили довольно приличное кафе.
Действительно: над входом поместился кованый козырёк со странным названием: «Кафе «Экивоки». Спустились вниз по довольно крутой лестнице, повернули налево. Интерьер был довольно приятный, хоть и отличался нарочитой простотой. Стены – из нештукатуреного кирпича, а на стенах – крупные фотографии... гидрантов. Вернее – их чугунных крышек.
И кормили здесь прилично. Мы взяли селянку и жаркое; и всё бы хорошо – но Август заказал ещё кувшин «золотого терпкого вина».
 – Да, мессер Константин, – продолжал Виткевич. – Коломна – самодостаточный город со своей литературной историей в шесть веков. И здешние сочинители постоянно оглядывались в прошлое, учились у предков. Так и вязался непрерывный коломенский текст. И Поэма – часть этого текста.
 – Учебник литературного краеведения?
 – Бросьте, господин Русёв, бросьте! Всё вы прекрасно понимаете. Не путайте сами себя. «Илион» – оккультная книга.
Он налил себе вина и принялся за еду.
 – Здесь прослеживаются, по меньшей мере, шесть смысловых слоёв, а то и все семь.
Я хлебнул «золотого терпкого» и в голове у меня зазвенело.
 – Сколько слоёв?!
 – Ну, это же совсем просто. Первые четыре общедоступны: это четыре дантовские категории. Тут любой литературовед может разобраться; было бы терпение. Пятый слой – авторский комментарий. Объяснение цитат, мифологем, смысловых инверсий. Я бы и сам смог его сделать, да лень: нужно книгу сочинять в три раза больше, чем «Илион». Помру – комментаторы составят. А не составят – тоже не беда. Шестой слой – это собственно оккультный смысл. Он закодирован, шифр к нему – в тексте книги. Но раскрыть его никто не сможет. Думаю, он умрёт вместе со мной.
 – А седьмой?
Август посмурнел.
 – Я точно не знаю, есть ли он. Об этом те ведают, кто диктовал мне Поэму. Но этот уровень, если он, конечно, имеется, автору неизвестен. И слава Богу!
Август перестал жевать, сделал глоток и вздрогнул.
 – Меня больше интересует другое... Связь этого текста с музейной реликвией. Почему столько суеты вокруг Седмисвечника? Какая сила в нём сосредоточена, что людей так влечёт к этой вещи? Вот в чём вопрос, мессере... Нет ли здесь какой-то скрытой связи с Илионским золотом? Или с Коломенским кладом?
 – Что за чушь вы несёте, друг мой?!
 – Сами вы чушь несёте! То, что Седмисвечник находился в составе клада, очевидно даже для такого простака, как вы.
Я закашлялся.
 – В каком смысле – очевидно?
Август раздражённо махнул рукой и принялся мне втолковывать с пьяной сосредоточенностью.
 – Ну посудите сами, коллега. Светильник изготовлен в эпоху Ивана Грозного. Смута, во время которой поляки и казаки, а также казаки и поляки появлялись тут паки и паки, приключилась позже. Коломна была ограблена подчистую. Где, я вас спрашиваю, хранился в это время Седмисвечник? Не в ризнице же?
Я почесал темя.
 – Да, в ризнице – вряд ли. Стены храма – грабителей не остановили бы...
 – Вот и я о том же.
 – Но при чём здесь Илионское золото?
 – Понятия не имею. Но меня всего трясёт, как только подумаю о Светильнике. И нехорошо так трясёт, как во времена «Илиона». Вот я и думаю – может тут есть какая-то связь? Но довольно об этом.
Он выпрямился.
 – Вы закончили с трапезой?
 – В общем и целом...
 – Ну тогда пошли наверх. Пора проветриться.
Мы поднялись на поверхность, но я тут же пожалел, что не остался внизу. Потому что меня повело, да так повело, что давешнее головокружение около «Блюдечка» показалось пустяком. Тёмная вечерняя Коломна закружилась, точно хоровод ансамбля Моисеева. В центре хоровода стояли мы с Августом, причём самое странное было, что Августов было двое. Я поднял левую руку, чтобы ухватиться за одного из них, но с ужасом обнаружил, что у меня – две левых руки.
 – Ну ты совсем! – воскликнул Виткевич, хватая меня за талию. – Надо срочно выпить чаю.
Он потащил меня к выходу с Брусенской улицы; «Блюдечко», прогимназия, почта, управа, монастырь и непонятные «Экивоки» остались позади. А впереди темнела арка ворот. Тут произошло два события: одно хорошее, второе – не очень. С одной стороны предметы перед глазами перестали двоиться, и это очень хорошо. Но с другой – перед самым носом увидел я на левом пилоне арки начерченный по старому кирпичу символ. В круге пересекалось несколько лучей, образуя что-то вроде восьмилучевой звезды, а между лучами читались какие-то буквы.
 – Это что?! – возопил я, указывая на рисунок дрожащим перстом. – Та самая пиктограмма, которую ты в конце «Илиона» поставил?
 – А, ну да... – рассеянно ответил Виткевич. – Фанаты нарисовали. Это Портал. В него можно войти, можно выйти... Но я бы тебе не советовал.
 – Войти?.. Куда войти?
 – М-м-м... Ну, это зависит оттого, куда ты хочешь попасть. Правда, такое попадание чревато неприятностями. Любой, кто побывал на той стороне, не сможет сохранить свой разум целостным. Тем более в моём случае. Когда уничтожаешь горы черновиков и тайных рукописей – душа раскалывается, мой друг. Часть тебя умирает. Но зато ты получаешь возможность заключить другую часть души в определённый объект, в данном случае – в книгу. В юности я бредил бессмертием. Понимаешь, написать поэму или повесть может любой дурак. Но так сделать, чтобы в книге остался ты сам, чтобы ты, лично ты – понимаешь? – мог проникнуть в чужой мозг, в чужое сознание и жить там? Это, брат, не каждому дано.
Август опять раздвоился в моих глазах, даже растроился, расчетверился. Я потряс головой, чтобы отогнать наваждение, и простонал:
 – Что за кошмар ты тут рассказываешь? Жуть какая-то...
 – Ну почему же кошмар? – развеселился Виткевич – Это даже забавно. С христианской точки зрения в подобном магическом бултыхании есть даже что-то смешное. Кстати, вот любопытная деталь: начиная «Илион», я принёс жертвоприношение. Угадай кому?
 – Гермесу?
 – А вот и нет! Момусу.
 – Богу смеха?! Но почему?!
 – Надеюсь, ты помнишь, что такое – Смех богов?
 – Это у Гомера... Но ты ведь имеешь в виду не буквальное значение?
 – Умница! – Август ухватил меня за уши и чмокнул в лоб. – Естественно, тут подразумевался скрытый смысл! Демоническая ухмылка авгура над окружающими профанами: мол, попробуйте, разгадайте шифр, а я посмеюсь в сторонке. Неприятная манера общения с читателями, что и говорить... Потому я не очень люблю «Илион», даже побаиваюсь его. Столько там всего намешано...
Меж тем кремлёвская стена осталась позади. И гений потащил меня через перекрёсток Владимирки и Астраханки, мимо Обелиска над братской могилой революционеров, так что мы едва не попали под грузовик. И пока поэт меня тащил, стало ясно, что направляемся мы к усадьбе Лажечниковых, и главное – непонятно зачем.
 – На кой ляд нам туда? Там же пусто, одни руины!
 – Чайку попить! – отвечал писатель с необыкновенным энтузиазмом.
И странное дело: едва мы перебрались через автобусную остановку на мощёный двор усадьбы, как я заметил, что в заброшенном флигеле горит свет. Это казалось диковатым и жутким в соседстве с главным домом, который громоздился рядом тёмною и мёртвою громадой, словно средневековый замок.
И тут Виткевич втащил меня на каменное крыльцо. Открылась массивная деревянная дверь, и в туманном сумраке, озарённом темноватым огнём свечей, предстал нашим очам старый трактир. Слышалось невнятное людское бормотание, позвякивание посуды; в тумане плыли, словно призраки, фигуры половых, а прямо перед нами стоял стол с четырьмя сиденьями. На скатерти имелись два чайных прибора, тарелка с печеньем и коробка с фруктовой коломенской пастилой.
За столом сидели двое странно-знакомых посетителей, они словно ждали нас. Один в элегантном сером костюме, невероятно похожий на Пильняка, с улыбкой взирал на нас из-под очков в золочёных дужках. А его сосед в мягком дворянском сюртуке, пожилой, добродушный, с характерным седым хохолком над умной главой, узрев нас, обрадовался, кивнул, сказал что-то по-французски и поманил нас пальцем. Это был Лажечников.
И свет померк в очах моих.



Глава семнадцатая.  ПРОБУЖДЕНИЕ

 – Долго же я спал! – сказал Тарас, очнувшись, как после трудного хмельного сна, и стараясь распознать окружавшие его предметы. Страшная слабость одолевала его члены. Едва метались пред ним стены и углы незнакомой светлицы.
Гоголь. «Тарас Бульба»


 – Просыпайся, Константин! За тобой мама пришла.
Разлепив свинцовые веки, я узрел знакомый златовласый образ, витающий надо мной в малознакомой комнате. Рядом стояла Виола.
 – Какая мама? – прохрипел я.
 – То есть что значит «какая»? Разве у тебя их две или три?
Я напряг дедуктивные способности, сопоставил факты, и догадался, что лежу в гостиной Дома Бэзила. При мысли, что где-то рядом находится маман, меня обуял ужас. Я подскочил, как будто ужаленный в тыл зловредным скорпионом; но получилось это слишком резко. В результате вокруг меня понеслись не только углы и стены, но и Виола взвилась, и вся обстановка гостиной, и особенно грозно понёсся камин с потртетом Бэзила, осуждающе смотрящего на похмельного гостя. Вдобавок страшно заболела голова и замутило.
 – Быстренько! – Виола подсунула мне под нос лафитничек, наполненный какой-то чёрной жидкостью с пряным и резким запахом.
Я опустошил лафитник единым духом. В нём оказался неизвестный травяной бальзам на спирту. Внутри всё ожгло, так что у меня глаза полезли на лоб, но тошнота прошла, голову отпустило, и даже стены приостановились.
 – Пошли на кухню. Илария Самсоновна там.
Вползя в кухню, я узрел, кроме древних буфетов, медной посуды и старенького потёртого фарфора, овальный стол, за которым сидела маман, испепеляющая меня огненным взором. Сейчас она походила на грузную солистку цыганского хора. Казалось, вот-вот ударят струны, и она зарычит: «Две гитары, зазвенев, жалобно заныли...»
Напротив неё сидел Август в белой повязке, напоминающей мусульманскую тюбетейку. Одною рукой он подпирал печальную голову, а другую сочувственно гладил белобрысый малец с вертикально торчащими волосами.
 – Доброе утро, мама, – прохрипел я. – Что с тобой, Август? На нас что, вчера напали хулиганы?
 – Не хулиганы, а хулиганка, – простонал Август.
 – Это мама его так... – вздохнул малец.
 – По гениальной голове! – добавил писатель, и, кажется, даже слёзы обиды выступили у него на глазах. – А Русёву не досталось.
 – Ну, во-первых, Костик некоторым образом гость.
 – Ммм... «Костик» и «гости», кстати – хорошая рифма, – отрешённо добавил Август.
 – А, ну да... Разлюбезный Костик, приходите в гости. Я бы и гостю вмазала, да тот был в бесчувственном состоянии. Представляете, Илария Самсонова, этот господин приходит вечером, собственно говоря, даже ночью, приносит с собой бесчувственное тело и при этом сияет улыбкой во всю рожу, как будто ему Нобелевскую премию дали. А тут в прихожей трость дяди Бэзила стояла, ну я и... В общем, погорячилась, конечно; пришлось компресс накладывать. Кстати, давай-ка снимай его, он уж высох небось.
 – А далеко у вас эта трость, Виола? – поинтересовалась маман, нехорошо глядя на меня.
 – Да бросьте, Илария Самсоновна, ему и без того плохо. Тут во всём этот литератор виноват; у, холэра! – она размотала повязку и ощупала писательскую макушку, придерживая её одной рукой за волосы, точно Юдифь – голову Олоферна. – Ничего, всё нормально. Даже шишки не осталось.
Она отпустила волосы, и гениальная голова вновь упала на подставленную ладонь, а малец ещё раз сочувственно погладил родителя.
 – Ты где был? – спросила маман голосом, от которого душа моя в пятки ушла. – Виола позвонила мне поздно вечером и сообщила, что два негодяя пришли на Дворянскую в невменяемом состоянии, и что одного из них доставить к родным ларам и пенатам нет никакой возможности. Повторяю: где ты был, и чем вы с Августом там занимались?
 – Мы культурно отдыхали, о литературе беседовали... – доложил я дрожащим тенорком. – Сначала в «Погребке» посидели, потом в кафе «Экивоки», что в бывшем заводе Башкина-Зяблова, потом в Дом Лажечникова зашли, чайку попить.
 – С самим Лажечниковым, надеюсь? – холодно поинтересовалась маман.
Я хотел было радостно крикнуть: «Ну конечно же! Именно с Иваном Ивановичем!», но Август мне помешал. Он вытаращил на меня глаза и, кажется, даже на минуту забыл о головной боли.
 – Ты что, совсем офонарел?! Какие могут быть «Экивоки» у Башкина? Там уже несколько лет никто не живёт, один мусор лежит! И какое может быть чаепитие у Лажечникова, когда усадьба почитай года три как пустует, а реставраторы и не чешутся?
 – Так-так... – произнесла Виола металлическим голосом. – Так-так, пан Виткевич... Колдуем помаленьку? Магией занимаемся?
Август завибрировал.
 – Честное благородное слово... – прохрипел он внезапно севшим голосом. – Ни в малейшей степени, как Бог свят!..
Тут я понял, что сказал лишнее, и что сейчас Августу будет худо.
 – Вы того... этого... – вступился я – Тут всё не так! Просто мы вчера говорили о Лажечникове, а я перебрал маненько... Ну, видать, и почудилось спьяну...
 – Маненько?! – вскипела маман.
 – Мда? – усомнилась Виола.
 – Да ладно, не придирайтесь вы к словам! – осерчал я. – Хорошо, признаю,  перебрали мы порядком... Но и вы тоже войдите в моё положение! Не каждый день человека с работки увольняют.
 – Да такого осла, как ты, трудно не уволить, – прорычала родительница.
 – Протестую! – разгорячился я – Ослики – умные, добрые и симпатичные существа. А если какой-нибудь узбек взгромоздит на него гору поклажи, да ещё сам усядется сверху, это нисколько не свидетельствует о глупости. Тут любой упираться начнёт!
 – Хорошо, мой отважный любитель природы. Извиняюсь перед осликами за сравнение с таким невероятным олухом.
Тут раздался звонок.
Виола ушла в переднюю, и оттуда сию же минуту раздалось радостное дамское кудахтанье. Виола вернулась, сияя счастливой улыбкой, а затем на кухню вошла младая дамочка, поразительно похожая на портрет Джиневры де Бенчи славного мастера Леонардо да Винчи. Прекрасная ведьма непринуждённо тащила за собой длинного худощавого парня с кудреватыми тёмными власами и выраженными залысинами.
 – Я вас знаю! – неожиданно просипел я. – Вы – Ирэн Бертье!
 – Какой догадливый молодой человек! – ласково сказала скуластая длинноглазая колдунья. От её взгляда у меня мурашки побежали по коже и возникло ощущение, что мои мозги сканируют. Впрочем, она тут же отвела глаза, видимо не обнаружив во мне ничего плохого. Удалось перевести дух. Как говорится, «я всегда боялся Леонардо».
 – Это Костя Русёв, мой и Августа друг, бывший музейный работник. А это его мама, Илария Самсоновна. Она пришла забирать Костю после вчерашнего безобразного дебоша, который Август с Константином учинили по поводу вылета Русёва из музея.
 – Здравствуйте, Илария Самсоновна. А это – Шура Шершавин, мой гражданский муж, компьютерный дизайнер.
 – Не совсем так, – уточнил Шура мягким внушительным баритоном – Это раньше я был дизайнером, а сейчас я коммерческий директор издательского дома "Гемма-принт". Мы занимаемся широким диапазоном – от научной литературы до роскошных альбомов.
Голос его звучал так убедительно, что захотелось немедленно зайти в "Гемма-принт" и что-нибудь издать.
 – Да, – согласилась Ирэн. – Если задумаете публиковать свои исторические труды, Константин, обращайтесь. Мы вам книжный макет практически бесплатно сделаем. Виола про вас рассказывала.
И она пожала мне руку.
 – «Безобразный дебош»! – перебил её Август. – Если кто-то вчера и дебоширил, то вот эта Медуза Горгоновна! Трахнуть писателя по гениальной голове тростью дяди Бэзила!.. Это, знаете ли, уже за гранью добра и зла!
 – Собственно говоря, это даже не Василия Ивановича трость, а отца Александра Цветаева, – пояснила Ирэн. – Он дружил с дедом Бэзила (Василия Ивановича Суранова). И как-то забыл в прихожей свою трость. Дедушка Бэзила сказал ему об этом, а отец протоиерей пошутил: «Ну, будет повод ещё раз заглянуть в гости». И на следующий день умер. А трость так и осталась в прихожей на память о своём хозяине. Видите, даже пригодилась... Не горячись, Август. Сейчас перестанет болеть.
Она положила ему ладони на голову и подержала секунд десять, а потом нежно поцеловала в макушку. Очевидно, подействовало, судя по тому, что очи Августа наполнились испугом и благодарностью.
Ирэн уселась рядом с маман.
 – Виола! Чаю! Я надеюсь, Илария Самсоновна, (какое хорошее купеческое имя!), что вы не очень ругаете Константина?
 – Совсем от рук отбился! – раздражённо отмахнулась маман. – Сначала «запал» на эту музейную кикимору, а теперь эта же кикимора его увольняет.
 – Русёва нельзя отставить от музея! – вмешался Виткевич – Это сраный музей можно отставить от Русёва!
 – Куда же ему теперь податься? В церковные сторожа? – вздохнула маман.
 – Уверяю вас, Илария Самсоновна, – ответила ведунья – церковный сторож – вовсе не худшая должность. Это ценнейший мистический опыт. Но при всём том совершенно очевидно, что Косте надо жениться. Ему нужен душевный человек, ограждающий его от запоев и дебошей.
 – Пожалуй... – согласилась моя родительница. – Только где же нынче сыщешь хорошую девушку?
 – Ну, с этим можно помочь... – произнесла Ирэн, оценивающе меня оглядывая. – Есть у меня кое-кто на примете...

 – Слушай, Русёв! – прошептал мне взъерошенный Август, когда мы миновали коридор. – Я вчера действительно что-то не то делал?
 – Да не бери в голову! – похлопал я его по плечу – Просто это я вчера перебрал с горя, ну и погаллюцинировал малость.
 – Понимаешь, Виола за меня боится. У меня бывают иногда странные явления, помимо моей воли. Например, подопьёшь слегка, и в сознании время сдвигается. И самое поганое, что эти, как бы сказать... видения, что ли, передаются окружающим. То ли от моей, как выражается Виола «природной суггестивной мощи», то ли от чего ещё, но не только у меня, но и окружающих начинаются галлюцинации. Так сказать, «Тихо шифером шурша, Крыша едет не спеша»». Так что Виола, честно говоря, огрела меня не со зла, а для профилактики и в порядке самообороны.... Я вчера ничего такого не делал?
Горе-медиум глядел на меня с очевидным беспокойством.
 – Да не было ничего особенного. Ну разве совсем чуток. Право, тут и внимания обращать не на что. Пошли, нас ждут.

Все собрались в гостиной и маман уже начала прощаться, собираясь сгрести меня в охапку и доставить домой, как вдруг зазвонил допотопный телефон сталинского времени, если не старше. Август взял массивную трубку, и то что он по ней услышал, его не обрадовало. Виткевич побелел, уронил трубку на рычаг и упал в кресло.
 – Это звонил дворник Лукич, – тихо сказал он. – Седмисвечник украли.


Глава восемнадцатая. ПОИСКИ ИСТИНЫ

Философ, несмотря на то, что успел подкрепить себя доброю кружкою горелки, чувствовал втайне подступавшую робость по мере того, как они приближались к освещённой церкви. Рассказы и страшные истории, слышанные им, помогали ещё больше действовать его воображению.
Гоголь. «Вий»

Нам таких швейцаров в ресторане даром не надо. Ты в церковь сторожем поступи.
Булгаков «Мастер и Маргарита»


Я пришёл в музей, как в дом покойника. Постоял в центре зала у разбитой витрины. Она была обсыпана белым порошком для дактилоскопии. Одно из окон в южной галерее зияло пустотой. Очевидно, грабители привязали подпиленную решётку к автомобилю, завели мотор, выдернули её к чёртовой матери, а потом выбили стекло, в несколько секунд взломали витрину и бесследно исчезли в ночи с похищенным Светильником.
Узрев это всё, я перекрестился и ушёл восвояси, ни с кем не перемолвясь ни словом.
Меня, как, впрочем, и всех сотрудников,  потом вызывали в ментовку. Беседовал со мною симпатичный пожилой следователь. Но что я мог сказать ему кроме того, что я уже в музее не работаю, и что был категорически против этой идиотской выставки?

Мы собрались через несколько дней в Доме Бэзила, и это было похоже на поминки. За овальным столом с бесконечно мрачными лицами восседали члены Ордена. Гран-командор на сей раз был облачён в рясу и на груди его сиял священнический крест. Как все и ожидали, отца Фому недавно хиротонисали в иерейский сан. Рядом сидели Ирэн, Виола с Августом, я и дворник Матвей Лукич.
Со стены, с каминного полотна, сурово глядел Бэзил – Василий Иванович Суранов.
Все молчали. И в этом молчании было что-то: словно какие-то тени смутно реяли в воздухе, прятались за шкафами, мерцающими ветхой позолотой переплётов, за картинами, за буфетом с хрусталём, майсенским фарфором и экзотическими раковинами. Августа вдруг передёрнуло.
 – Ты чего? – настороженно спросила Виола.
 – Мне кажется – Марк здесь.
Все сразу тревожно переглянулись и как-то сжались. Покойный Марк Левин, талантливый инженер и страстный собиратель, коллега Бэзила-Суранова по «ящику» и Хранитель, был другом семьи и виновником давней трагедии…
Виола как-то шёпотом рассказала мне об этом.
Из-за ревности и неразделённой страсти к Элизе Бертье (матери Ирэны), он выдал Госбезопасности своего счастливого соперника. Этим соперником был Митяй – изумительно одарённый коломенский поэт и… судя по всему – отец Ирэны.
И потом Марк всю жизнь терзался этим грехом, собирая и храня стихи преданного им друга. Его «Чёрные корабли»…
Митяй смотрел на нас с фотографии в маленькой круглой раме, прекрасный, как молодой бог. Рядом, в такой же рамке, висело фото Элиз. Бэзил тоже любил её, горестно и безответно. Странный это был «роман вчетвером»…
Страдальческая усмешка пробежала по лицу Ирэн. Видно было, что вся эта грустная история мучает её до сих пор.
 – Здесь не только Марк… – тихо произнесла она. – Я чувствую отзвуки иных теней. Не души, нет, только отзвуки, как будто мёртвые подают нам весть. И Шелягин с его нелепым племянником, и офицер Каразин с учителем Штейном и этот странный хиромант Холопьин с его тюбетейкой – все они как будто что-то хотят сказать нам. И это неудивительно… Сколько хитростей, сколько стараний было приложено, чтобы уберечь великую реликвию. А теперь что – всё пошло прахом?..
Тени молчали. И мы молчали тоже.
На столе стояли бутылки с красным вином и несколько фарфоровых тарелок с ломтиками ветчины, сыром, оливками и хлебом. Время от времени кто-нибудь в полной тишине прихлёбывал из своего бокала.
 – Доигрались… – наконец с упрёком произнесла Виола, глядя на меня. – Это ты виноват!
 – Оставь, Виола! – оборвал её отец Фома. – Константин ничего не мог сделать. В конце концов – Коломна и не заслужила, чтобы в ней сохранились её святыни. И то, что у нас остаются какие-то крупицы – это не наша заслуга, а милость Божия.
 – Так-то оно так, – вступил в беседу молчавший доселе Таинственный Дворник, глядя почему-то на Виолу. – Но что дальше? Только сидеть и поминки справлять? Или мы что-то можем сделать?
Виола встрепенулась:
 – Я на колдовские штучки не подписываюсь!
 – А я тем более, – сказала Ирэн, – Хватит; наколдовались.
 – Зачем колдовать? – рассудительно заметил Лукич – Колдовать не надо. А вот помолиться как следует не помешало бы. Как вы на это смотрите, отец Фома?
Отрешённое лицо нашего Командора озарилось мыслью, что-то нездешнее мелькнуло в его глазах.
 – Ирэн, у тебя церковные свечи остались?

Минут через пятнадцать юный пономарь Вася привёз из Богоявленской церкви, что в Гончарах, епитрахиль, поручи, кадило с угольцами и ладан. И вскоре начался молебен Спасителю. Мы сгрудились в красном углу, где у Бэзила стоял киот красного дерева в виде шкафчика. В верхней его части за стеклом помещались три иконы, а внизу за дверцей хранились бутылки со святой водой, молитвенники и паломнические сувениры.
Чин шёл своим чередом, и все молились особенно сосредоточенно, так что казалось, будто это не дым от ладана заполнил комнату, а движение наших душ обрело зыбкую плоть и плывёт, словно туман над забытым сказочным озером…
И тут я заметил, что у Ирэны, стоящей чуть поодаль от остальных, побелело лицо. Она перестала креститься и застыла с неподвижным взглядом расширенных очей, словно вглядываясь сквозь нас во что-то видимое только ею одной. Тут её едва заметно шатнуло, она отступила к столу, нащупала дрогнувшею рукой спинку стула и уселась, глядя вовне всё тем же потусторонним взором.
Я подошёл к ней и спросил шёпотом: «Вам плохо?»
Она лишь досадливо качнула головой и ответила еле слышно: «Всё в порядке. Не отвлекайтесь».
Но как я мог не отвлекаться?
К счастью, молебен уже заканчивался.
Все снова молча расселись вокруг стола, с тревогой поглядывая на Ирэн.
Виола отпаивала её красным вином, и постепенно смертная бледность отступила и щёки таинственной подруги слегка порозовели.
Ирэн провела рукой по красивым пепельным волосам и рысьи глаза её ожили.
 – Ты что-то видела? – осторожно осведомился Август.
 – Погоди, – ответила она в глубокой задумчивости. – Вы пока не приставайте ко мне. Я должна всё это обдумать…
Потом помолчала, и вдруг, ни с того ни с сего, треснула ладонью по столу.
 – Ну ёлы-палы! Ну что за подлость такая, а?! Мы с Шурой приехали в Коломну насчёт венчания договориться. Договорились, называется! Вместо счастья – полный геморрой. И что теперь делать?
Отец Фома набрал воздуху в грудь, очевидно собираясь сказать что-то душеполезное. Но тут в прихожей раздался звонок.
Виола пошла открывать, и вскоре вернулась, сопровождаемая странным посетителем.
На вид лет пятидесяти, низенького росту, он походил на гоблина крючковатым носом и большими острым ушами. Лоб и щёки его бороздили глубокие морщины, но выразительные серо-зелёные глаза придавали всему облику какое-то необъяснимое обаяние.
Оглядевшись, вошедший начал церемонно извиняться.
 – Я должен просить прощения за свой неожиданный визит, но, право же, дело срочное и не терпит отлагательств.
Сделав паузу, он поклонился отцу Фоме, прося благословения. Получив оное, снова повернулся к нам.
 – Разрешите представиться. Я – полковник Мазякин, Василий Кузьмич. Прибыл в Коломну из центра в связи с печальным событием, произошедшим в Краеведческом музее. Представляю госбезопасность, знаете ли.
Он достал удостоверение и посверкал пред нашими очами. С удостоверения смотрела суровая и совсем необаятельная мазякинская физиономия. Странный это был гэбэшник – благословение просит… Какой-то пришелец из параллельного мира. Тем не менее, полковник обратился ко мне и сказал очень убедительным голосом:
 – Я собственно к вам, Константин Романович. Пытался застать вас дома, а Илария Самсоновна направила меня сюда. Вот несколько фотографий. Посмотрите, пожалуйста, не узнаете ли вы кого-то из этих людей? Может быть, кто-то из них заходил в музей, когда вы там работали, и запомнился вам?
Он разложил передо мной несколько снимков с подозрительными рожами. Минуты три я перебирал этот малоприятный пасьянс, но порадовать пришельца не удалось.
 – Никого не узнаю…
Однако надежда не угасла в очах полковника.
 – А вы – не Матвей ли Лукич, – обратился он к Лукичу, – почтенный дворник этого уважаемого научного учреждения?
 – Да я ж обслуживающий персонал… Я и в музей-то не заглядываю.
 – И всё же соблаговолите…
Дворник пошуршал фотографиями и развёл руками.
Мазякину не удалось скрыть разочарование.
 – Ну что ж… Может быть – чудо? Может кто-то из ваших друзей узнает кого-то?
Говорил он таким тоном, что отказать было невозможно. Присутствующие поперебирали снимки и, покачав головами, сложили их на стол. Мазякин так расстроился, что, собрав фотки, тяжело опустился на стул.
 – Ё-перный театр!.. Ну что ж такая невезуха сегодня? Ведь каждая минута на счету, а у меня – целый день псу под хвост. Висяк вырисовывается, товарищи, да такой висячище – мама не горюй…
 – Выпьете? – сочувственно предложила ему Виола.
 – Ещё как выпью! Наливайте!
Осушил бокал одним махом и тут же поставил его на стол:
 – Ещё не откажусь! Вы уж простите за наглость…
Поистине, это был странный деятель! Пьёт на работе…
Выпил ещё раз, пожевал губами, и поднялся.
 – Ладно, пойду я…
Поплёлся было к выходу, но вдруг оглянулся и сказал с неожиданной симпатией:
 – Я буду держать вас в курсе.
 – Постойте! – вдруг сказала Ирэн. – Знаете что… Поищите в Рязани. Это моя интуиция, так сказать…
 – В Рязани?
 Какая-то непонятная силовая дуга пролегла между ними, какое-то странное понимание…
 – В Рязани.
 – Спасибо… Знаете, я позвоню.
Не было никаких милицейских вопросов: что да почему. Кузьмич просто принял совет и запомнил его.
Кивнул, ступил за порог и растворился в коридоре.
 – Надо же! – удивился Август. – Из внутренних органов – а не говно.
 – Везде люди есть… – философски заметил Матвей Лукич.

Как и советовал в таких случаях известный московский ресторатор Арчибальд Арчибальдович, я поступил сторожем в церковь. Точнее говоря – в Тихвинский собор. Коломна, как известно – кафедральный город Московской епархии, церковная столица. И собор Тихвинской иконы Божией Матери – её центральный храм. Собственно говоря, главная церковь кафедры – Успенский собор – великолепное пятиглавое здание, словно парящее над священной площадью Цитадели. Но, во-первых, Успение – летний храм, а во-вторых – он закрыт на реставрацию.
Поэтому служба совершается круглый год преимущественно в Тихвинском. Это сооружение снаружи куда скромнее белоснежного Успения. Оно гораздо меньше по высоте, выстроено в пряничном «русском стиле» в 1861 году – краснокирпичное, с белокаменной резною отделкой.
Но зато изнутри храм исполнен поистине царского величия… Ты входишь в его простор, словно на агору, словно в распахнутую римскую базилику, накрытую каменным небом, и его своды опираются на классические прямоугольные столпы. Прежняя роспись не сохранилась, иконы тоже утрачены. Но зато сегодня вместо унылой академической живописи воздвиглись новые иконостасы, выполненные в греческой технике. Древний Константинополь с его горящими красками вспоминается, когда смотришь на эти образа – окна в иной мир…
И всё это богатство было поручено мне – на ночь – через две.
И жуткое это зрелище, доложу я вам, – ночной собор; и величественное и страшное одновременно – как Божия гроза, как молния, трезубцем пронзающая полнеба!
Миры соприкасаются здесь: наша так называемая «реальность» – и Непостижимое Иное, мир усопших – и дыхание тёмных сил. Да, да! Территория святости притягивает к себе демонов; и это ощущение борьбы не оставляло меня в храме ни на минуту. Можете мне поверить – Гоголь прав, он не солгал ни в одном слове!
К тому же ещё одно странное ощущение продолжало волновать сердце. Казалось – храм был живой! В нём всё время что-то дышало, двигалось, поскрипывало, а когда ночью был ветер – листы железной кровли грохотали, точно броня воздушного войска…
Словно в сказочном сне, я бродил по тёмному храму, вглядываясь в живые лики икон, молясь и прикладываясь к святыням. Молитва, только что принесённая, никуда не исчезла. Она стояла в воздухе, как вино, наполняя каменный потир храма, парила под сводами вместе с чуть уловимым дыханием ладана и неслышными тенями отзвучавшего хора. И не только молитва нынешнего вечера, но всех вечеров и всех Литургий, совершённых здесь! И не только молитвы, но и безмолвие запустения никуда не девалось. Оно тоже сохранилось, и ныло своей безысходной пустотой, рассказывая об утраченных сокровищах и пролитой невинной крови…
И сердце моё содрогалось от этого духовного напряжения, и этой красоты – еврейской, греческой и римской!
Я потушил светильники. Храм погрузился в полутьму, и только на столе в углу светился круг зажжённой лампы. На столе чернел переплёт моей тетради, а рядом лежала ручка. Я взял её и начал записывать стихотворную строчку, потом ещё одну, словно кто-то диктовал мне… К утру был готов сонет; я прочитал его и обалдел. За всю свою жизнь я никогда не сочинял ничего мощнее и прекраснее!
Но стихами дело не исчерпывалось…
Однажды я стал свидетелем удивительного происшествия. В мои обязанности входило гасить лампады, оставленные церковницами. Помню, как в одну из ночей я затушил лампаду у храмового образа – большой Тихвинской иконы, помещённой на столпе справа от главного алтаря. Она была закована в серебряный оклад, и лик Богоматери казался в этом сиянии особенно сосредоточенным и строгим. Лампадка погасла, и тёплое движение воздуха от неё прекратилось.
Но прошло несколько минут и, обходя собор, я увидел, что лампада снова горит, сверкая, словно изумруд! Это самовозгорание так меня поразило, что подумал о стихах, но потом так и не решился их начать…
Впрочем, творческих трудов хватало и без этого.
Практически после каждого дежурства я приносил либо стихотворение, либо статью. Дома я перепечатывал их на машинке и относил в православную газетку «Вечерний звон», где я вёл отдел церковного краеведения и беллетристики. В газетке платили гроши, ещё меньшие гроши платили за ночные дежурства, но они всё же приносили некоторую толику в семейный бюджет.
К тому же меня привечали Август с Виолой. Они постоянно приглашали меня в гости, кормили и поили. Виола слушала мои стихи и почти все заставляла тут же переписывать в очередной том своего «Мемориала». Публикации мои она вырезала и вклеивала туда же с помощью прозрачного клея «Момент». Наши встречи пахли вином и клеем…
Всё чаще стала наезжать Ирэна (Ирэн Адлер, как за глаза называл её Мистический Дворник). И другие члены Ордена тоже заглядывали. Общее горе сплотило нас и теперь уже никто не спорил, чьё Хранилище старше… Так что важнейший исторический день мы встретили вместе.

А день был субботний. В гостиной Дома Бэзила сидели Виола с Августом, мрачная Ирэн и я. Матвей Лукич в кресле у камина покручивал трость, которой он стал иногда пользоваться, если ноги болели. Отец Фома понемногу собирался на вечернюю, а Василий Иванович Суранов сурово смотрел на всё на это с таинственного холста над тихо потрескивающим камином.
 – Уже полтора месяца прошло, а вестей никаких нет… – сказала Ирэн. – И полковник Мазякин не звонит, хотя обещал. Странный какой-то полковник, потусторонний… Я то и дело мотаюсь в Коломну, живу здесь неделями, а толку чуть. С Шурой напряжёнка из-за этого. И зачем мы только расписывались?
 – Сколько раз тебе говорить: приезжайте, я вас обвенчаю, будете жить как люди… – пастырски убедительно произнёс Фома.
 – Да не в этом дело, отец… Вообще всё как-то наперекосяк пошло из-за Седмисвечника.
 – Это ты виновата! – вдруг с обидой сказала Виола. – Ты меня предала, усвистала в свою чёртову Москву! Вот цена женской дружбы…
 – Не надо, Виола, принижать это прекрасное чувство, столь оболганное, особенно в последнее время, – отечески заметил Фома. – До чего мы дожили… Двум девочкам уже и поцеловаться нельзя, чтобы их не обвинили в «розовых» наклонностях…
 – Гадость какая! – возмутилась Виола. – Даже названия цветов изгадили. А между тем мы с Иркой несколько лет спали в одной постели, но мы же не стали от этого лесбиянками! А потом она меня предала…
 – Ну, Виола, голубчик… – примирительно протянула Ирэн. – иногда надо, чтобы в постели лежал кто-то кроме твоей подруги… В конце концов, у меня родилась Лизка, у тебя – Сашка… Кому от этого плохо?
Тут красное вино ударило в мою забубённую болгарскую голову, как цыганка в бубен. Слёзы выступили у меня на глазах.
 – У всех есть дети! У всех есть любовь! Один я живу никчемной и никому ненужной жизнью!
Я допил бокал и возгласил с надрывом:

Не обрёл я знаний, смиряющих пыл
Мастеров учёного спора,
И мечом, разящим слонов боевых,
Не вознёс своей славы до неба,
И на лунном восходе не целовал
Губ возлюбленной, нежных как лотос.
Отгорела бессмысленно юность моя,
Как светильник в пустом доме!

 – Допился… – вздохнула Виола. – Бхартрихари читает…
 – Как ты неправ, Константин! – расстроилась Ирэн. – А твои стихи, твои исторические разыскания? Разве это – не знания? И с возлюбленной всё образуется, ты уж поверь мне!
 – Мы уже организовали пионерское звено, – усмехнулась Виола. – Но не для сбора металлолома и макулатуры, а для подбора невесты нашему Романычу. Так что не беспокойся, Костя. И чай, и кофэ – всё тебе будет…
Тут раздался звонок, и Виола пошла открывать.
Она вернулась, ведя за собой очаровательную брюнетку.
Тут произошла некоторая толкотня. Увидев священника, брюнетка застеснялась, а отец Фома извинился и пошёл на службу, ему уже было пора. Пока Виола провожала его, вошедшая мило всем улыбалась. У неё сияли тёмно-янтарные большие глаза, волною лежали тёмные волосы, кожа была чуть смуглая, а красивые розовые губы, не тронутые помадой, приоткрывали мраморно-белые зубы. Было в ней что-то от прерафаэлитов, от Данте Габриэля Росетти…
 – Это Рита Рабинович, наша талантливая подруга, – произнесла Ирэн. –  Костя, познакомься с ней и очнись, пожалуйста, от своего ступора. Это невежливо.
 – Маргарита! – ослепительно улыбнулась вошедшая, и протянула мне руку.
 – Мастер, – скромно представился я, и приложился к ручке.
 – Кто-кто?! – расхохоталась Маргарита.
 – Это Константин Русёв, о котором мы тебе рассказывали, – сообщила Виола, возвращаясь. – Он велик, но скромен.
 – Вы – писатель?! – восхитилась девушка.
 – Поэт! – воскликнул я, гордо выпрямляясь. – И сторож нашего Тихвинского собора. Я поступил туда после музея, как завещал великий Арчибальд Арчибальдович. А ещё я сотрудничаю в православной газетке «Вечерний звон». И я всегда мечтал встретить друга по фамилии Рабинович.
 – Ну вот видите, как вам повезло! Извините, что не картавлю. Ин-язовское образование сказывается.
 – Вы из нашего Педика? Я тоже… Ин-яз, конечно, элита… А я всего лишь с истфака, извините за выражение.
И тут у нас начался трёп, тот самый трёп, который иногда вспыхивает при внезапной взаимной симпатии. Август глядел на нас с некоторым удивлением, а Виола с Ирэной – с чувством глубокого удовлетворения (как с трудом выговаривал покойный Брежнев). Даже Матвей Лукич, покручивая трость, изредка бросал из кресла понимающе-одобрительные взгляды. И только Бэзил с портрета взирал по-прежнему сурово.
Впрочем, всё это я воспринимал краем глаза и довольно смутно, потому что в голове у меня кружилось – то ли от вина, то ли от присутствия потенциальной подруги, а может и от того и от другого вместе.
И тут, на самом пике нашего интеллигентского трёпа, снова раздался звонок, и все застыли от неожиданности. Звонок повторился и Виола, как всегда, пошла открывать.
Тут произошло некоторое дежавю. Вслед за Виолою в гостиную вступил похожий на симпатичного гоблина Василий Кузьмич Мазякин. Не знаю, конечно, бывают ли симпатичные гоблины, но в полковнике определённо было что-то симпатичное.
Он опять поздоровался с нами, и начал весьма церемонно:
 – Прошу прощения за неожиданный визит. Но мне показалось неудобным, делать столь важное и конфиденциальное, – он посмотрел на Маргариту. – сообщение по телефону. Дело в том, что великий соборный Седмисвечник найден.
Глаза у нас полезли на лоб, и дыхание прервалось. А Мазякин, довольный произведённым впечатлением, продолжал.
 – Я пришёл, чтобы выразить Вам, Ирина Дмитриевна, личную благодарность. Не скрою: я буду ходатайствовать о награждении вас Почётной грамотой.
 – Господи! – Я-то здесь при чём?! – изумилась Ирэн.
 – То есть как это «при чём»? Ведь это вы подсказали нам поискать в Рязани. И как раз там, в Рязани, этих субчиков и взяли. Не буду рассказывать подробности операции. Достаточно сказать, что преступники изобличены, скоро будет суд, а это значит, что в ближайшее время похищенное вернётся в музей.
 – Значит, опять в фонды? – задумался я. – Ну что ж, надеюсь у Абрамыча со товарищи хватит ума не выставлять его ещё раз.
 – Знаете, Константин, – доверительно сказал Кузьмич, – владыка Митрополит уже в курсе всей этой истории… Надеюсь, что через некоторое время, может быть и не столь уж долгое, Седмисвечник обретёт, наконец, покой в соборной ризнице…
Повисла торжественная пауза.
 – Выпьете? – предложила Виола.
 – Не откажусь!
Он принял, стоя, бокал с алым вином и поднял его.
 – За счастье следователя! За то, что нам помогли: женская интуиция и «случай, бог-изобретатель»!
 – Гермес? – спросил Матвей Лукич.
 – Гермес, Гермес! – кивнул Мазякин, и поставил бокал на стол. – Должен откланяться. Надеюсь, всё сказанное останется между нами, – он опять поглядел в сторону Маргариты. – Впрочем, это не касается отца Фомы. Ему-то как раз вы можете сообщить.
Отдав общий поклон, он шагнул в прихожую и растворился.
Вскоре после этого Рита, несколько смущённая, засобиралась и тоже ушла.
 – Я всегда чувствовала, что так и закончится, – тихо заметила Ирэн, поигрывая хлебным шариком. – В церковных предметах, особенно в таких священных и древних, как наш Седмисвечник, сокрыт некий рок. Они как бы сами себя защищают, силою Божественной благодати. И святотатцы, которые покусились на Светильник, теперь томятся в узилище, и я не уверена, что на этом их страдания закончатся. Круг замкнулся. Поиски истины завершены.
 – Что есть истина? – пожал плечами Август.
Виола покачала головой:
 – Спаситель сказал однажды: «Аз есмь  Путь, Истина и Жизнь».
 – Мир слов многозначен… – покачал головою Матвей Лукич. – Есть Логос и логос, есть Истина и истина. Великая Истина явлена в силе Божией, в том, что святыня вернулась. А истина… Человеческая истина, может быть, в том, что Мастер Константин встретил свою Маргариту.
Дворник погрозил мне пальцем.
 – Держись за неё, не упусти её. Это – твоё счастье.

Так завершилась ещё одна страница в истории великой коломенской реликвии – Седмисвечника «Неопалимая купина». Впрочем, сегодня меня больше волнует не коломенская Тайна, а вещи более романтические… Помнится, я давеча удивлялся – чего это меня девушки не любят. Теперь я, пожалуй, не буду так категоричен… Насчёт по крайней мере одной девушки меня посещают сомнения. При взгляде на неё я чувствую в сердце жар древнего Ершалаима, и, кажется, ощущаю запах роз, текущий из дворца прокуратора  Иудеи. Тьфу ты, опять литературные ассоциации! Но что же тут поделаешь! Музейщик…


Рецензии