Золотая чаша детства
Крестили меня далеко от родного села. Помню всё так ярко и чётко, как будто это было совсем недавно, а прошло больше полувека. Помню город Ростов-на-Дону, куда мы с мамой ехали и попуткой, и поездом ночь от станции Зимовники. Ехали к старшей сестре моего папы--тёте Оле Т. Она была человек верующий. У них в Ростове храмы работали и шли службы, а у нас не было и маль-мальской церкви на сотню, а то и больше, пожалуй, километров вокруг.
Была я тогда маленькая семилетняя сельская девчушка, загорелая до черноты и с облупившимся до нежно-розовой кожицы носом от частого купания в речке и почти постоянного нахождения на ярком, обжигающем южном солнце. Крёстная, тётя Клава, жена старшего сына папиной сестры, сшила мне белую рубашечку и белые трусики для крещения.
В храме было темно, и горели свечи, вставленные по краям купели, в которой мне надлежало креститься. Было холодно стоять босыми ногами на мраморном полу, я вся дрожала то ли от волнения, то ли от холода. Батюшка что-то читал по большой книге, потом в купель капнули маслица из поднесённой кем-то лампадки, и по поверхности чаши поплыли маленькие золотистые звёздочки – в них и окунул батюшка три раза мою головку. Больше никто не крестился. Потом мне надели крестик на узкой розовой ленточке. Когда мы вышли из храма, свет солнца просто резал глаза, и я зажмуривалась от его яркости.
Тетя Клава повела нас с мамой и крестным, дядей Сашей, в ближайшее махонькое кафе, и я впервые в жизни попробовала бисквитное пирожное с розовой кремовой розочкой сверху и кремовым зелёным листочком.
Крестик хранился в коробке с документами. В школу его надевать было нельзя, а то были бы большие неприятности родителям. Крестики нам надевали по праздникам дома--на Рождество, Пасху, Троицу и Казанскую. Ходили денёк и спали в них, а утром, перед школой, всё убиралось на место.
Село наше называлось Ремонтное, что в Сальских степях, да и сейчас так называется. Село по тем временам было большое – до 12000 – 12500 человек по переписи.
Речушка протекала небольшая, степная, с чудным, доставшимся по наследству от монгольских набегов названием Джурак.
Папа был инвалид-фронтовик: у него были изранены осколками все ноги. Ходил трудно, хромал сильно, но работал в полевой бригаде наравне со всеми. Приезжал домой один раз в неделю поздно вечером и оставался дома почти до обеда следующего дня, справлял мужскую работу по хозяйству.
Что было интересно нам, детям, и казалось тогда загадочным, так это то, как вёл себя наш дворовой пёс, большой пушистый белый волкодав кавказкой породы, по прозвищу Туман. Он с вечера, накануне приезда отца, начинал метаться на цепи, взвизгивал, а то и лаял, но так – не устрашающе, как на чужого, а радостно, приседая на передние лапы, а голову, почему-то, клал на землю то на правый бок, то на левый. Мама определяла безошибочно – отец приедет. Спать, конечно, не ложились.
Сгрудившись за небольшим обеденным столом при свете семилинейной лампы, мы каждый занимались своим делом. Мама крючком что-то вязала из белых катушечных ниток или штопала наши незамысловатые одёжки, братья, приготовив уроки, играли в шашки, которые сами и смастерили, расчертив и выкрасив картон на белые и чёрные квадраты акварельными красками. А мы с сестрой, конечно, играли в куклы, тоже самодельные, сшитые мамой из белой ткани, набитой ватой, с разрисованными карандашами личиками. Других, магазинных, игрушек у нас не водилось, в семье на них не было средств. Сидим так, переговариваемся вполголоса, и чутко прислушиваемся к каждому звуку снаружи.
А жили мы в махонькой избушке, сложенной из самодельного, из глины с соломой кирпича («саман»--так называли этот самодельный кирпич). Ноги босые, пол земляной и холодный – одно слово – землянка. С ногами забирались на лавку у окошка или на табурет, ждём. И вот радостно под окнами на цепи начинает повизгивать Туман, потом уже мечется взад и вперёд, становится на задние лапы, туго натягивая цепь. Ошейник врезается ему в шею, но он, кажется, не обращает на это внимания. Потом заходится долгим радостным лаем. «Батька подъезжает»:--констатирует мама. Отодвинув коротенькие занавесочки на двух окошках прихожей, мы буквально прилипаем к стёклам, стараясь хоть что-то разглядеть в кромешной темноте за окном. Потом слышим стук открывающихся ворот, позвякивание уздечки коня, которого папа под уздцы заводит во двор. И хотя нам ещё ничего не видно, мы все радостно переговариваемся, толкаемся, стараясь первыми углядеть отца. Папа приезжал обычно на бричке, а в ней, в этой заветной бричке, всегда нас ожидал какой-то гостинец: помню, с какой радостью мы жевали кусочки чёрствого хлеба, «от лисички» привезённого, или разглядывали, как чудо, круг замороженного молока, который зайцы посылали нам гостинцем. Папа всегда обставлял эти гостинцы с такой выдумкой и любовью, что и сейчас, вспоминая те давно ушедшие дни, я иногда всплакну.
Это его любовь к нам, детям, научила его придумывать для нас нехитрые сказки. Вот такую, например. Папа сидит за столом, сестра Шура, она была самая маленькая, у него на одном колене, я на другом, братья, Вова старшенький и Толя средненький, напротив, за столом. Папа угощает нас маленькими промёрзлыми сухариками, заставляет обязательно макать их в горячую водичку в тарелке на столе, и рассказывает: «Вот еду по степи. Соколок (конь) бежит хорошо, быстро. Ну, думаю, скоро вот дома буду. А тут Соколок как станет вдруг, как вкопанный, да взад пятится, да фыркает».
Мы, затаив дыхание, в ожидании чуда, не сводим глаз с папиного обветренного, до черноты загорелого, лица, с шелушащихся от мороза и ветра губ.
«Я, конечно, кричу – «А ну, н-но, пошёл». А он ни в какую! Думаю, что ещё за оказия? Слезаю с брички, иду вперёд, смотрю, а на дороге лисичка сидит, да такая пушистая, да красивая. и в лапках мешочек держит. Спрашиваю её:
- Чего тебе надобно, матушка-лисичка?
А она отвечает:
--Ты Моисей Илларионович Ткаченко?
- Я,--говорю.
- У тебя дети есть?
- Два мальчика и две девочки. Да,--говорю,--есть. Вот еду их попроведать.
- А мать их Екатериной Степановной кличут?
- Точно,--говорю, --Катя!
- Ну, --смеётся лисичка,--тогда я тебя и поджидала. Вот у меня мешочек, а в нём детям твоим гостинчик, хлебушек им мои лисятки – детки посылают. Принимай подарок.
И подаёт мне мешочек. Давай я её благодарить, а она: «Не стоит мол, на здоровье», и убежала.»
Мы с сестрой смеёмся, радостно нам и так хорошо, и забрасываем папу вопросами, какая она лисичка, и сколько у неё детишек, да где у неё домик? Братья чуть постарше нас и, наверное, в сказку про «лисичкин хлеб» не верили, но всегда слушали и улыбались. И мы все дружно грызли, макая в горячую воду, промёрзшие сухарики. А какие они были вкусные, слаще пряников розовых в глазури, которые раз в год, на осенний праздник урожая, покупали нам папа и мама. Что это были за пряники: и звёзды пятиконечные, и месяц не в едином количестве, и лошадки с бело-розовыми гривами. Таких пряников мне больше нигде не встречалось. Как не упомнить таких праздников ранней осенью, где-то в конце сентября. На улице ещё тепло, только кофтёнки начнём одевать, и вот он, праздник урожая. Помню эти праздники года где-то с 1954-го.
Наше село Ремонтное являлось районным центром в Ростовской области. И все близлежащие колхозы и совхозы приезжали к нам на ярмарку. На самой большой площади тогда у нас в селе, где было 4-5 каменных магазинчиков, дополнительно ставились высокие четырёхугольные палатки, под открытым небом тянулись бесконечные, казалось, дощатые столы, столики, стояли «автолавки» и просто телеги. И чего тут только не было, и чего только можно было не увидеть! В палатках и с автолавок продавали платья, пальто, шапки и валенки, клеёнку кухонную на столы разных расцветок в рулонах. Тут же, прямо на земле, раскладывали свои нехитрые товары цыгане, каждый раз обязательно приезжавшие на ярмарку и привозившие лопаты, грабли, топоры, щеколды, накладные навесы, подковы и ещё всякую железную всячину, какую они сами и ковали. Столы ломились от всякой посуды, сковородок и алюминиевых кастрюль и кружек, самых невероятных размеров. Тут были и бидоны и бидончики, алюминиевые ложки и вилки, чайные чашки и тарелки. Рядом продавали изюм и халву, яблоки румяные, груши янтарные, сливы фиолетовые с туманным налётом и обязательно баранки самых немыслимых размеров и пряники, от которых глаз было, нам детям, не оторвать – розовые с белой глазурью, изображавшие всякие фигуры – чудо-пряники. Народу было не протолкнуться, со всех сёл, станиц съезжались. Гул стоял над площадью. Мы с мамой и папой обязательно ходили все вместе на эти ярмарки, если папу не оставляли сторожем на выходные в бригаде. Но сторожили по очереди, и папа почти всегда был с нами. К этому дню в колхозе выдавалась зарплата почти за 3 месяца, и мы с радостным чувством ожидаемых обновок бодро шагали рядом со взрослыми в центр на ярмарку. Жили мы на самой окраине села, с восточной стороны, и идти надо было далеко, почти 2 км. Но это была радостная дорога и ожидание праздника. Накануне вечером приезжал, под радостный лай и повизгивание Тумана, папа. Мама радостно констатировала: «Батько приехал!». Мы бежали встречать, окружали бричку и Соколика. Ребята сразу помогали папе распрягать коня, вели его к речке поить и потом, стреножив, пускали на ночь пастись. Мама быстро собирала на стол, выставляла посредине стола алюминиевую пятилитровую кастрюлю с кулешом, это такой густой полусуп-полукаша, зажаренная с луком на прошлогоднем, если оно было, сале, пожелтевшем и имевшем специфический запах. Резала по счёту хлеб, папе всегда отрезалось два самых толстых куска, ставились алюминиевые миски и ложки. Ели молча и быстро. Если было молочко, то в конце каждому наливалась кружка чая, кстати, тоже алюминиевая, забелённая молоком. У нас в селе, да и в других соседних, его называли «калмыцким» и варили его из прессованных чайных пластин вместе с молоком сразу и пили с солью. Вкуснотища! Да только варили его нечасто, большую половину молока отдавали на маслозавод по налогу. Да и телёночку надо было забелить и на творог что-то к празднику оставить.
Ужин заканчивали быстро, дружно. Мама вытирала стол, и папа говорил ребятам: «А ну, Вова, Толя, давайте листок и ручку, да чернильницу несите. Будем список писать, что нам куплять надо. Маленько выдали, не всё, потом к ноябрю седьмому ещё додадут». Братья уже учились в начальной школе. Тут же на столе появлялась чернильница, ручка с пером и тетрадный листочек. Писать всегда бралась мама, у неё почерк был красивый и 8 классов образования. Дюже грамотная, говорили про неё у нас на улице, а уж книг прочитала, не сосчитать. А папа был полуграмотный, как он шутил, всего 4 класса, потом сиротствовал с сестрой, не до учёбы было. Папа всегда советовался с нами, что будем покупать, и говорил: «Ну так, дети, давайте кумекать, кому и что обязательно нужно!». И большая половина с трудом заработанных на «трудодни» денег уходила на незамысловатую детскую обутку, состоящую в основном из дешёвых подростковых полуботинок «хлопцам» и сандалий «девчатам», и всем по резиновым сапожкам, «хлопцам» полусапожкам фирмы «Скороход». Ах, как они пахли новенькой резиной, те чёрные, блестящие сапожки с красной байковой прокладкой, ну просто сказка. Потом обсуждалось, кому новое пальто, а кому донашивать после старших старое. Тут уже разговор не шёл о «девчачьих» и «хлопчачьих» одёжках, а лишь бы зимой тепло было, да осень было в чём отходить. Потом мама говорила: «Ну, всё, вроде детвора одета. Сколько там у нас остаётся денег?» Раньше цены не менялись годами, и прикинуть, во сколько всё обойдётся, родители умели почти до рубля. Дальше записывались покупки папе и маме, обоим по новой фуфайке («куфайке», как говорил папа), а то стыдно уже и в магазин в старой идти, кофту маме, брюки папе. Мама настаивала на покупке нового пиджака папе, старый-то весь повытерся и цвет потерял. Папа отнекивался сразу: «Не-е, Катя, не пиши пиджак пока, ещё в этом побуду, а пиши детям карандашей цветных, да альбомчик Вове. Вон как его в школе хвалят, рисует лучше всех, и портреты даже, а всё простым карандашом. А Толе пиши: нож перочинный да молоточек маленький. Он вот по весне на сусликов ходил, сколько их из нор вылил, а шкурки высушил, сдал. Вроде дело копеечное, а более чем на 9 руб. сдал. Мало, а всё подмога тебе будет в хозяйстве, да девчатам купим по ведёрку цветному, голубому, да с цветочками. Одной на полтора литра, а другой поменьше. Они тебе играючи воду в грядки из речки таскать будут». Мы с надеждой и замиранием сердечным глядели на нашу маму. Что-то она подозрительно долго молчит, глядит не на нас. А куда-то в сторонку, на кошку Муську, что ли? А потом видим, как слёзы мелкими-мелкими капельками быстро-быстро бегут по щекам, скатываются к уголкам губ, падают на застиранную кофточку. Мама молчит, ни звука, только эти немые слёзы да рука дрожит с ученической ручкой в чернильнице. Первый подаёт голос Вова. Он насупился, глядит исподлобья: «Мам, вы не плачьте, ты покупай чего больше нужно, а я обойдусь. Мне Славка обещал отдать свои старые, ему новые купят завтра». Мы с сестрой заливаемся слезами сразу, солидарные друг с другом: ведёрок вот уж как хочется, а мамку жалко, и мы, всхлипывая, выводим: «Мама, не плачьте, не надо нам ведёрок. Мы не будем просить…». Папа как-то зябко передёргивает плечами, потом положил свою натруженную мозолистую руку на стол, сжимает и разжимает кулак, потом говорит тихо так, утешительно: «Мать, перестань, всё уладится, что это вы, ярмарка, праздник, а вы вон что удумали. Одно слово, женщины. Радуются – плачут, горюют – плачут. Ну, всё, всё!». Папа никогда не употреблял слово «бабы» даже в разговоре. Всегда говорил – «женщины». И его за это любили все на нашей улице и уважительно называли Илларионович.
А маму называли Катя-певунья. Уж она так пела. Что равных ей, пожалуй, и не было. Звалась, бывало, на всякую свадьбу или праздник. Приходили приглашать даже с другого конца большого села, из-за реки, говорили уважительно: «Как ты, Катя, никто не споёт и не выведет. Кланяемся и ждём Вас с Илларионовичем, будь ласка, не откажите». И мама не отказывала, ходила, пела, и нам гостинчики приносила от благодарных хозяев. То по бублику, то карамелек кругленьких, посыпанных какао-порошком, название помню до сих пор – «Орион». И вкус помню шоколадно-повидловый, будто вчера пробовала.
И вот наступает долгожданное утро, и все идут на ярмарку, и мы со всеми с нашей улицы. Справив необходимые покупки, натолкавшись среди голосистой толпы, собравшейся из близлежащих сёл, идём к бывшим купеческим каменным магазинчикам, кои расположились вокруг площади, и в верху каждой магазинной двери висит кумачовый транспарант с большими белыми печатными буквами: «Колхоз им. 17-ой Партконференции». Это наш. Нашего села. Дальше идёт колхоз им. Ленина – это село Вольное; колхоз «Победа»--это село Валуевка и ещё, ещё. Внутри магазинов прохладно, и не так многолюдно. На видном месте обязательно плакат, и на нём всё расписано – сколько зерна намолотил колхоз, сколько кукурузы убрал, сколько лука вырастил, капусты, яблок, винограда и т.д. и т.д. И всё сиё представлено на прилавках – лежат горы из помидор, лука, стоят корыта с виноградом, яйцами, со сливами и грушами. Это всё на прилавках, а за прилавками прямо на белых стенах, на вколоченных крюках и гвоздях развешаны туши баранов и кроликов, и колбас из конины, подкопчённых. Запах стоит, голову кружит, и полный рот слюнок сразу, стоит только вдохнуть эти ароматы. И понятно дело, каждый колхоз выставляет свои вина в огромных баках – розовое и светлое, и его наливают в розлив в тут же купленные алюминиевые бидончики по 3 литра. Папа вина не покупал, а, пошептавшись с мамой, купил две больших жирных селёдки, баранки с маком, халвы килограмм ради праздника и килограмм розовых фигурных в белой глазури пряников. Нам с сестрёнкой сливы, крупные, терновые, накладывались в ведёрки, братья несли что побольше, а что потяжелее--папа с мамой. Возбуждённые и радостные, мы шли домой дорогой через центр, а не через деревянную кладку через реку, которая укорачивала путь чуть ли не вдвое, для того, чтобы папе и маме, да и нам, детворе, посмотреть скачки на лошадях. Соревновались лучшие конюхи-наездники изо всех колхозов и совхозов. И премии были сказочные – велосипед всегда за 1-ое место, сапоги и валенки за 3-е, а за второе – полушубок белый с опушкой. Знатные призы, все это признавали. Нам покупалось ситро розовое, шипучее в пол-литровых стеклянных бутылках из белого стекла и по пирожку с картошкой. Стоя рядом со взрослыми за верёвочным ограждением, мы дружно кричали и подбадривали своих. Мы их кричали по именам, благо папа говорил примерно так: «В этом году у нас выбрали на скачки пятерых: Сёмку Бакмена, Виктора Чуба…….»,--и так перечислял всех. При очередном заезде очередной пятёрки соревнующихся, папа называл: «За наш колхоз Степан Жук»,--и мы в нужных местах голосисто кричали: «Степа! Степа! Давай, давай!».
Домой возвращались под вечер, усталые, чуть осоловелые от впечатлений и голодные – жуть! Мама чистила селёдку, резала хлеб и лук, кипятила на керосинке чай и каждому выдавала по баранке, розовому прянику и по 4-5 карамелек «Орион». Халва закрывалась в кухонный застеклённый шкафчик до следующего выходного. Селёдка была редкой гостьей в нашей крохотной землянке в 2 комнатушки. Одна служила нам и кухней и прихожей, а для ребят и нас с сестрёнкой и спальней. Во второй комнате, крошечной зальце в три оконца, стояла родительская кровать под розовым или голубым, а то и зелёным накрахмаленным марлевым балдахином. На окошках также висели накрахмаленные, марлевые, крашеные занавесочки на капроновой тугой нитке, прикрученной к забитым в глинобитные стены гвоздикам.
Праздничный ужин продолжался почти до вечерней дойки нашей бурёнки с чудной кличкой Зорька. Ручонки у нас перепачканы в рыбьем жире, и мама заставляет вымыть их с мылом под висящим в углу, у входа, рукомойником, и нас ещё ждал забеленный чай с нашими вкусностями. Братья, конечно, съедали сразу все свои сладости, а мы с сестрёнкой прятали свои недоеденные карамельки, с позволения мамы, в рюмку в кухонный шкаф на «потом». Мама шла встречать нашу кормилицу Зорьку, а мы бежали на речку прямо через наш небольшой огород, по узкой, вытоптанной до земляного глянца нашими босыми ножками, тропочке-дорожке, спускались с крутого косогорчика вниз и черпали воду прямо из реки. Она была солоноватой и людям в пищу не годилась, а животные пили с удовольствием. А для себя мы ходили на колодец в конец улицы к тёте Лене. Колодец был так глубок, что вода мерцала в нём далеко-далеко. Мы с братьями приходили набрать воды по наказу мамы и дурачились иногда, когда рядом не было взрослых: громко кричали на разные голоса в колодец разные слова, и нам отвечало громкое эхо, как будто кто-то невидимый и таинственный, на самом деле, отвечал нам.
Натаскав воды для коровки и телёночка на следующий день, наливали Туману и курочкам и бежали к папе. Он всегда хлопотал по хозяйству: то калитку починить, то доску приколотить, то одно, то другое,--он никогда долго не отдыхал. Так, присядет на 5 минуток, и снова: «Ну, хлопцы (это к братьям), швыдче давай, пойдём базок подремонтируем, мамка жалуется, доски надо поправить, а то наш телёночек может убежать, ищи потом ветра в поле». И тут же, поправляя или меняя подгнившую доску, хитро улыбаясь, как мама говорила: «Шутки-прибаутки выдумлять». Папа, подсмеиваясь, начинал: «Вот расскажу я вам, как у одной бабушки, то вы её знаете, она у мостка живёт, бабушка Нюся……». Мы согласно кивали выгоревшими головёнками и, теснее сгрудившись около отца, навострив уши, слушали. Рассказывал он всегда весело, с прибаутками, обязательно к месту и к разговору: «Ну так вот, еду я как-то до дому, уж темно, вы меня, знаю, ждёте. Гляжу, на дороге кофта и носки сами собой идут, да так швыдко, у меня аж конь всхрапнул, что, мол, за чудо? Подъезжаю поближе, а это бабуся Нюся в белой кофте да белых носках вязаных, в калоши одетые, бредёт куда-то. В темноте ног не видно, головы не видно, юбка тоже чёрная, вот и видна мне была только кофта да носки её. Она торопится, на палку опирается, запыхалась вся. Кричу ей: «Вечер добрый, бабушка!». А она отвечает: «Так какой там добрый, шоб ему лыхо було. Обшукалась свою живность, хоть караул кричи. А ты случаем не телятил моих бачаток ?» «Как же, баба Нюся, тылятыв.» «Та де они?» Я говорю: «Задралы лозы тай побежали в хвосты». Она аж присела – «Та где ты, кажишь, их бачив? Доску выломали в загородке, и куда их унесло, кто скаже». «Так,--отвечаю – я тебе и сказав.» «Та ничо не поняла я, ну-ка ещё раз».
Папа говорит:
- И ты спроси ещё раз.
Баба Нюся, отдышавшись, опять вопрошает:
- Ты не бачив моих теляток, сбежали куда-то?
- Бачив, кажу, бачив. Задрали хвосты и побежали в лозы, вот там, к берегу речки.
Бабушка оторопело смотрит с минуту на папу и сердито вопрошает:
- А чего сразу не дал ответа, а городил басурманщину, я дак и не сразумела даже, к чему…
А папа отвечает:
- Так бабулечка, какой был вопрос, таков и ответ!
Баба Нюся раздумывает недолго, потом, сообразив, смеётся дребезжащим каким-то смешком и причитает:
- Ох, Илларионыч, ну шутник, ну голова, энто-ж надо ответить – задралы лозы та побижалы в хвосты. Ну, спасибо, ночи доброй тебе. Кате привет. Теперь уж найду, а то шукаю, шукаю, аж заморылась вся!
Мы хохочем, а папа лукаво подмигивает нам, сам смеётся, а молоток так и ходит в его руках, гвозди сразу вбивает по самую шляпку. Силы был немалой.
Уже поздно, мама подоила корову, цедит молоко через марлю на кухонном столе, у ног её трётся Муська, ей нальют тёплого молочка в блюдечко, нам по полкружки ради праздника, да чтобы сон был покрепче. Папа молока не пьёт, только простоквашу или домашнюю закваску на сепарированном молоке. Говорит, желудок не принимает. Это у него с войны, мама рассказывала.
Выходили осенью 41-го под Ростовом из окружения. Хлеб сбросили им с кукурузника весь промёрзший, с тех пор и мается.
Мы с сестрой спим на самодельном диванчике рядом с вместительной лежанкой, с трёх сторон огороженной стеной. С одной стороны, стена землянки с махоньким, в ладонь взрослого мужика, оконцем, потом идёт сплошная перегородка, разделяющая землянку на две части, и самая тёплая третья стена – сама печка. Четвёртая открытая стена задёргивается ситцевой, в мелкий цветочек, занавеской. На печку ведут две кирпичные ступеньки, от пола невысоко--50-60 см. Зимой там тепло, теплее, чем на русской печке на Вологодчине. Мы вчетвером ещё какое-то время не спим, обсуждаем обновки, скачки, наши с сестрой ведёрки, Толин перочинный ножик с зелёной перламутровой ручкой, с добавочными крошечными лезвиями, и Вовины цветные карандаши в 24 цвета да ещё альбом из белой, гладкой такой бумаги в придачу. Потом вспоминаем скачки, как наши скакали, да хорошо ли судьи судили. Ребята ещё немного поговорили о том, у какого коня ноги сильнее да длиннее, да круче шея. Мы с сестрой не слышали уже конца шёпотом ведущегося разговора. Сон, сладкий и мягкий, как кошка Муська, что улеглась рядом на подушке у наших головок, сморил нас. Как же сладко спалось нам на матрасах, набитых соломой с сеном вперемешку. Накрывшись стареньким ветхим одеялом, на шершавой ряднушке вместо простыни. Так сладко спится только в детстве. И ангелы укрывали нас своими крылами.
ГЛАВА 2. УТРО. ПРОВОЖАЕМ ПАПУ. ДЕЛА ДОМАШНИЕ. «ЦЫПКИ»
Просыпаюсь от тихого разговора мамы и папы. Они сидят за кухонным столом, завтракают, вкусно пахнет «затиркой», домашним супом, заправленным жареным луком. «Затирку» делают так: на одном яйце замешивается с водой и мукой тесто, липнущее к рукам. Тесто берут и потирают о ладони, оно, естественно, расплывается и прилипает к рукам. Потом руки окунают в мисочку с мукой и трут рука об руку, периодически окуная их в муку над кастрюлей, в которой кипит вода с картошечкой. В кастрюлю падают такие длинненькие катанки, мы их называли «червячки». Потом жарят лук на растительном, душистом, пахнущем подсолнухом масле. Этой зажарочкой и заправлялся суп «затирка». Его почти всегда варили, когда дома был папа, и если папин приезд выпадал на воскресный день, то каждому давали по одному крутосваренному яичку. О! Это был праздник, так как яички мама собирала от десятка несушек строго по учёту, всему вёлся счёт, и раз в две недели, когда яиц набиралось до тридцати штук, она их относила и сдавала в «зелёный магазин», как его прозвали в селе. Там принималось всё: и шкуры от скотины, и яйца, и даже шкурки зайцев и сусликов по сезону. Толя тоже сдавал туда шкурки сусликов пару раз. Яйца все просвечивались лампой, на которую надевался колпак с вырезанным отверстием в форме яйца. Вот тут над этим отверстием и просвечивали эти самые яички. Чтобы порченое не попало. На вырученную мизерную сумму покупалось или растительное масло в бутылку, бочка с которым стояла тут же в магазине, или килограмм сахарного песку, немного крахмала, спички или керосин для керогаза, он был в подсобке, пристроенной к магазину. Это было подспорье для нашей семьи, на него рассчитывали, его подсчитывали и определяли заранее, как потратить. Потому как в колхозе деньги на трудодни давались раз в три месяца, да и то не все сразу. Мы эти дни знали с самого раннего возраста. Это были: весной – День Победы, осенью – на ярмарку, к сентябрю, потом на 7 ноября и к Новому Году, но тут суммы были совсем небольшие. Поэтому покупки обговаривались не единожды, и уж накануне составлялся список самого необходимого, исходя из суммы дохода.
Хоть и проснулась, лежу тихонько, чтобы не потревожить сестрёнку. Она спит, повернув личико ко мне, и её выгоревшие светло-каштановые волосики даже вспотели на лбу и височках и завиваются колечками. Личико у неё в веснушках и такое милое, красивее её я никого не видела. Она лучше всех. У неё и косичка такая вся волнистая, а на кончике тоже завивается. И у Вовы волосы тоже волнистые, а вот у нас с Толей нет, а мне бы хотелось, чтобы, как у Шуры. Тихонечко глажу её по головке, папа, видно, подал маме пустую алюминиевую миску, из которой ел суп, и задел за край кружки с тёплым чаем, он горячий не пил. Мама подносит палец к губам, качает головой. Детей бы не разбудить, рано ещё. Потом опять возвращаются к прерванному разговору, оба пьют чай забелённый, с солью и хлебом домашней выпечки. Папа говорит тихонько, но мне всё слышно. Разговор идёт о нашем телёночке Борьке. «Бог даст,- говорит папа,- месяца через полтора его сдадим. Что пойдёт в счёт мясозаготовки, а что и нам останется. Клава (это колхозная кладовщица, я это знаю) сказала, что ноги, голову, лёгкое там и по мелочи можно сразу себе оставить. Будет нам к празднику и холодец, и из лёгкого пирожки, мать, у тебя знатные получаются. А что из денег положено будет, выдадут там чем-либо, не знаю пока, что подвезут. Клава обещала мануфактурой мне, дай Бог ей здоровья, добрая она женщина». Мама согласно кивает, тихонько радуется: «Жалеет она нас, да и ребятишек тоже. Да и то, она фронтовичка, как и ты. Мануфактурой хорошо бы, это она молодец. К пасхе ребятам обновки бы пошили, совсем уж пообносились, платьюшки по одному на смену и то не знать, уж с чего и шить, всё повылиняло, а у парней брючонки на коленях--заплата на заплате. К старью шьёшь, латаешь, латаешь, а оно под иглой ползёт». И про наволочки для зальцы нашей помянула и про полотенечки.
Мне радостно и уютно лежать и слушать, как вполголоса, почти шёпотом, говорят мои мама и папа. Думаю, мама уже коровку подоила и в стадо проводила, вон и завтрак готов. Они уж поели. Значит, папе скоро уезжать, солнце вот уж поднялось у окна за завалинку. Моя безмятежность разом испарилась, быстренько соскальзываю с диванчика на пол. В короткой рубашонке, шлёпая босыми ногами, бегу к папе. Он подхватывает меня под мышки, сажает на колени и щекочет у меня под подбородком, шепчет: «Ну, пичуга, чего в такую рань?». А я прижимаюсь к папиному старому пиджаку, вдыхаю родной папин запах, и от чего-то большого, не вмещающегося в моём маленьком тельце, мне хочется то ли заплакать, то ли засмеяться. Мама протягивает мне моё затрапезное платьице, сейчас папку пойдём провожать. Не успеваю, как следует, натянуть платьице, а из-за занавески на лежанке высовываются, как по команде, две заспанные мордашки моих старших братишек.
- Пап, ты уже едешь? – хрипловатым со сна полушёпотом вопрошает Вова.--Мы щас провожать с Толиком выйдем.
Быстро одеваемся и вслед за мамой и папой выходим во двор. Шура спит, папа не велит её будить. Пускай, говорит, малая поспит, для её сон сейчас хлеба слаще.
А во дворе уже важно расхаживает петух возле своих курочек, что-то усердно ищет в траве, что «калачиком» у нас зовётся. Петух смотрит на нас подозрительно, клонит головку набок, а глаз ровно прищуривает. На цепи, приседая на передние лапы, ластится к папе Туман. А у ворот ждёт уже бричка с запряжённым в неё Соколиком. Папа несёт меня на руках и первой сажает в бричку, туда же забираются Вова с Толей, потом папа садится впереди нас на ящик, приспособленный под скамейку. Папа перебирает вожжи, глядит на маму: «Ну, мать, ладно, оставайтесь с Богом. Коль бригадир отпустит, буду через неделю к ночи дома, а нет, так Сёмка зайдёт, скажет. Бывай!» Щёлкает вожжой по боку Соколка, бричка трогается с места, жалобно скулит Туман, у завалинки стоит мама, руки держит под фартуком, лёгкий платочек на голове повязан назад, на ней штапельное платье белое в чёрный горошек, а глаза у неё голубые-голубые, как небо над нашей грушей.
Мимо проплывает наш сарай, крытый соломой, огород, с выкопанными картофельными грядками, блестит под поднимающимся солнышком наш Джурок, а в нём уже вовсю купаются гуси да утки. И когда только спят! Мы с папой почти шагом доезжаем до песчаных курганов, тут нас он высаживает всегда, даёт последний наказ:
- Мамку слушаться во всём, последнее дело--старшему не подчиняться. Ну, бывайте, на речку пока не ходите, потом накупаетесь. А сейчас пошвыдче до дому.
Мы машем на прощание ручонками, идём назад, к нашей землянке, к маме, а сами ещё долго оглядываемся на уменьшающуюся бричку, а в ней папу, и легко бегущего Соколика. Уже во дворе слышим Шурочкин плач и мамин успокаивающий голос. Кидаюсь к сестрёнке, обнимаю её, тормошу, она отталкивает меня и заявляет, что никогда-никогда со мной уже не дружит. Кое-как миримся с ней, мама наливает всем ещё тёплого супа, режет хлеб, и мы завтракаем дружно, только ложки бряцают в мисочках. Потом и мама уезжает на колхозный сад, там работа сезонная, но хоть 6-7 месяцев, да есть. А куда ей идти от нас, четверых. За ней подъезжает запряжённая парой колхозных лошадей мажара, такая телега, устланная соломой. На ней уже сидят, свесив ноги, покрыв головы до бровей платочками от солнца, человек 15-16 женщин. Мама садится почти последняя, дав нам наказ-распорядок на день: поить телёнка с реки, раза 2-3, а то ему жарко будет, он на привязи на клетках, то есть у реки на травке пасётся, ещё подмести двор, наломав за землянкой, близ этих самых «клеток», когда-то кем-то, толи пропаханных тракторами, толи размежеванных лопатой, полыни, благо, её там предостаточно, растущей кустами мне по пояс. Ещё не забывать водички курам в огромную, глубокую кованую плошку наливать. Наносить воды в большую железную бочку на вечернюю поливку. Хлеб самим не таскать, по 2 куска отрезано на столе под полотенцем. Суп в сенцах за дверями на столике.
- Все слушайтесь Вову, он за старшего! – и быстрым лёгким шагом спешит к телеге, легко вскакивает, устраивается. Возчик взмахивает кнутом: «Но, шевелитесь, лентяи!». Телега трогается, а мы стоим и машем с Шурой отъезжающим. Толя с Вовой не машут, только смотрят вслед. Потом Вова командует:
- Давай, неваляшки, заплетаться. Он каждое утро расчёсывает нам волосики, предварительно расплетая со вчерашнего дня заплетённые косички, и заплетает их снова, вплетая на концах разноцветные длинные тряпочки, которые мама брала неведомо где, может, кто-то давал, кто шил на дому. У нас были на улице две таких женщины. Потом он завязывал наши косички «корзиночкой» или «бубличками» над ушами. Закончив своё дело, он строго оглядывает нас хозяйским глазом и командует:
- Марш ломать полынь, а мы воду в бочку носить будем. Потом все купаться будем.
Он всегда любил сделать мамино задание скорее, чтобы время осталось скупнуться им с Толей, и в школу. Мы с Шурой оставались одни, поили приготовленной водой телёнка Борьку, мели двор. Приходили подружки, помогали нам. Потом все вместе доедали мамин суп, хлеб съедался ещё раньше и уже не отходили от завалинки, играя на саманной скамейке в куклы самодельные, и ждали маму.
Мама возвращалась после пяти на той же телеге, и если это была осень, как теперь, то привозила в сумке 5-6 яблок, всем по яблоку, и ещё по половинке на утро. Возвращались со школы братья, пригонялось с выпасов стадо, мама доила Зорьку, а кошка Муська сидела рядышком с мамой, присевшей на корточках с ведром под корову, и терпеливо ждала свою порцию счастья – молока. Готовился нехитрый ужин, состоящий из супа-кулеша и яблока. Туман тоже получал свою порцию, съедал её жадно и облизывал миску чисто-начисто. На ночь мама наливала в неё водички ему, и иногда, очень редко, немного простокваши из сепарированного синюшного молока. Туман хлебал и благодарно поглядывал на маму, а мы с сестрой, присев на корточки, гладили его за ушами, по спине, и нам было хорошо, что ему это нравилось.
Иногда заходили соседки «повечерувать», с ними обычно прибегали детишки, наши ровесники. Мы играли в свои игры, пока взрослые разговаривали. Наконец солнце садилось, и сразу становилось темно, и на потемневшем до черноты небе как будто зажигались невидимой рукой мириады ярких южных звёзд. Мама отправляла нас к тазу у порога мыть ноги: обутки не было, и мы до самой дождливой и холодной поры бегали босиком. Мы мыли ноги, дома под рукомойником лицо и руки. Вода щипала облупленные и покрасневшие носики и ноги от бесконечных купаний в солоноватой воде, покрытых «цыпками». Мы с сестрёнкой хныкали от боли, и мама брала в ложку немножко совсем сметанки с банки, к которой нам и подходить было нельзя, она стояла в погребке. И смазывала наши носики и ножонки этой домашней мазью. Щипало ещё больнее, и мы начинали плакать уже в голос. Мама нас успокаивала, давал всем по карамельке-подушечке или же «Орион», и мы садились с Шурой играть в свои куколки, а мама зажигала нашу семилинейную лампу, и братья усаживались за уроки. Мама брала вязание и сидела тут же, подсказывая, поправляя, а то и заставляя переписывать небрежно выполненное задание. Наконец, все дела были закончены, наступал самый вожделенный час.
ГЛАВА 3. И ЧИТАЕМ И ПОЁМ
Мама читала нам на ночь книжки. Иногда это были рассказы о Щорсе, которые братья приносили из школьной библиотеки, иногда сказки, русские народные с красочными картинками тоже оттуда же. Помню, зимой (я уже училась во втором классе) мы, прихватив лампу, забирались на тёплую лежанку, ложились все вповалку на нехитрые подстилки, подушечки под голову, и мама, под завывание холодного ветра за окном, читала нам «Остров сокровищ» Стивенсона. Читала она выразительно, на разные голоса, слушали мы просто завороженно. Помню, какую жуть во мне вызывал одноногий пират с костылём, которого мы рассматривали на картинке. Помню корабль, разрезающий бушующее море, и на нём смельчака юнгу. Иногда мы все вместе, там же, на лежанке, осенью, а чаще зимой, пели песни. Мама любила и умела петь, и нас учила. Вове всегда говорилось: ты выводи, сынок, а я басить буду, остальные (это мы трое)-- как сможете. Пели мы «Ревела буря, дождь шумел!», «Шёл отряд по берегу…», «Синий платочек», «Распрягайте, хлопцы, коней…» и много других песен, всех и не упомнишь. Однажды так распелись, что не услышали, как взвизгивал Туман, как подъехал папа, и только, когда он постучался в дверь, а потом, когда мама открыла, и папа в клубах холодного воздуха, в валенках и шапке с опущенными ушами, замёрзший и весёлый затопал у порога, стряхивая голиком снег с валенок, опомнились, соскочили все с печки. Кто принимает шапку, кто старенький полушубок. Мама котомку несёт к столу, а папа шутит: «Еду, думаю, как там мои, и света что-то нет. Стал Соколика распрягать, чую, а у нас в хате песни поют, да так красиво, концерт, одним словом. Думаю, живы мои и здоровы, коли спивают». А мы окружили папину котомку, мама достаёт круг замёрзший молока, вопросительно смотрит на папу. Наша Зорька уже больше месяца не доит, запущена, до того как отелится. У неё телёночек будет, и доить её нельзя. Папа улыбается, говорит, это в бригаде кухарка детворе передала гостинца. «И хлеба целую буханку белого. Но только никому ни-ни, а то ей недобро будет. Понятно?» Мы молча киваем, как же, она иногда то сальца кусочек передаст нам, то хлеба, иногда крупы перловой на супы. Она папу жалеет и нас тоже. Опекает немножко. Мама говорит, что Бог видит всё, ей сторицей да воздаст за её доброту.
Мама читает нам сказку про черную курицу. И так мне жалостлив ее конец, что я плачу, размазывая слёзы по щекам. Мама гладит меня по головке, Шура сидит у неё на коленях, прижавшись к плечу. Братья надо мной не подсмеиваются, смотрят, жалеючи. А мама говорит: «То ничего, ничего. Поплачь. Тут стыдится нечего». Потом все укладываемся по своим местам. Мама гасит лампу, а я ещё долго лежу с открытыми глазами, вглядываюсь в лунные полосы света на белёной стене и мечтаю, чтобы сказки всегда были с хорошим концом. С тем и засыпаю незаметно, под ласковую песенку кошки Муськи на подушке у моей головки.
ГЛАВА 4. СКОРО И МНЕ В ШКОЛУ. ЗИМОЙ НА НАШЕЙ РЕЧКЕ. ПАПИНА ПОЛЕВОДЧЕСКАЯ БРИГАДА. ДОМАШНИЕ ЛАКОМСТВА.
Восьмилетие моё запомнилось не только тем, что скоро в школу. Вот наступает зима, потом весна, потом лето и, к осени мне купят портфельчик, и тетрадки, и букварь. Мама сошьёт мне, сама говорила, коричневое сатиновое платье, форменное, его только в школу можно будет одевать, и два фартучка --белый и чёрный, как у соседки Лиды. А папа обещал подарить настоящие школьные туфли и ленты, коричневые и белые. Они будут атласные, гладенькие-гладенькие, и в школу мне мама будет заплетать ленты, а не тряпочки, как раньше. Сестра должна была идти в школу только через два года и завидовала мне так, что мама обещала и ей с лоскутков, что останутся от моего платья, сшить фартучек. Она успокоилась, больше не плакала и не просила отвести её в школу во всём новеньком.
Зиму ждали и братья, чтобы поиграть в хоккей с ребятами с нашей улицы. Правда «дутышей», таких настоящих коньков для такой игры почти ни у кого не было, все катались на самых дешёвых «снегурках» с закруглёнными, а не прямыми и острыми с насечками, носами, для упора, как у «дутышей». Откуда возникли эти названия, не знаю, но вся детвора так их и звали. «Дутыши» продавались в «Промтоварах», в центре села, а «снегурки» и там, и в сельмагах на окраинах села. Спрос на них был всегда. Сначала папа купил коньки Вове к новогодним каникулам, когда он учился ещё во втором классе. Потом они перешли к Толику, а потом обещали и мне, когда Толе станут малы. Коньки прикручивались к валенкам сыромятными ремешками, их папа нарезал сам, раздобыв где-то кусок полувыделанной шкуры. Ремни толщиной с мой детский пальчик туго крепились к валенку, и ребята так и спускались к реке, благо идти надо было всего метров тридцать. Накатавшись до того, что чувство голода перевешивало желание кататься, мы возвращались домой, сбрасывали валенки, прямо с коньками, ставили на просушку к печке, а на лежанки забрасывали сушиться сшитые мамой, заскорузлые от обледенения, рукавицы, пальтишки и шапчонки. Меня мама обвязывала поверх моего платочка старым вылинявшим коричневым платком с кистями, крест-накрест, концы проводились поверх пальто под мышками и завязывались в узел на спине. Так же одевали и Шуру, а братья только в сильный мороз завязывали шнурки своих суконных ушанок под подбородками. А так катались, лихо заломив одно ухо ушанки наверх – это был особый шик. Иные ребята катались так и в морозы, а нашим мама не разрешала, иногда сама выходила к реке на прорубь, воды набрать скотине, да нас поглядеть. Река у нашего дома была самая широкая, лёд гладкий и зеленоватый, прозрачный. Мы с сестрой и с нашими двоюродными сестрёнками да с прочей мелюзгой, у кого не было коньков, катали друг друга на санках. А когда нам это надоедало, ложились животами на лёд, в стороне от правых и левых ворот, где мальчишки играли в хоккей с самодельными клюшками, и вглядывались в зеленоватую мглу, пытаясь там что-либо разглядеть. Иногда, привлечённая нашим елозаньем руками и ногами по льду, кверху поднималась какая-нибудь мелкая рыбёшка, но быстро ныряла поглубже, так что разглядеть всё до тонкости не успевали. Застывших, с окоченевшими руками и сопливыми носами, вели нас братья домой, в животах непрестанно урчало, а домой, казалось, идём так долго. Вот выходили утром, раз-раз – и на реке, а теперь ноги еле идут, есть хочется до жути и не меньше хочется плакать. Мама всегда была дома, зимой она не работала, у неё сезонная была работа, в колхозном саду. Дома почти всегда было тепло. Мама вытирала сухой тряпочкой наши носы и слёзы, растирала замёрзшие ручонки, выговаривала братьям, что раньше нас не отправили домой, сами заигрались. Потом садились за стол, мама наливала в алюминиевые миски, каждому в свою, густой кулеш с пшённой крупой и заправленный старым салом. «Это опять тетя Клава, дай ей Бог здоровья!--говорила мама.--Дала кусок, хоть и прошлогодний, а толстый, просолённый. Теперь надолго хватит». Своего у нас не было, поросёночка не держали. Его купить надо на что-то и кормить чем-то, а мы сами хлеб до кусочка, кулешик до донышка съедали, сетовала мама. Это потом, я уже училась во втором классе, в колхозе стали выдавать на трудодни половину деньгами, а вторую половину зерном, и мы купили-таки две гусыни и гусака. На расплод. Папа с мамой мечтали построить дом, пусть саманный, но с двумя спаленками, ребятам и нам, девчонкам, с отдельной залой и прихожей, с пристроенным коридорчиком и крылечком.
Зимой, когда заканчивались полевые работы, папа приезжал домой вечером и оставался на следующий день дома и ещё на одну ночь. Когда поздней осенью были уже отремонтированы трактора и комбайны, и приведены в надлежащий вид к новому сезону пароконные косилки, папа переходил на новую должность сторожа. Он сторожил все эти механизмы, и приземистое глинобитное общежитие механизаторов, со стоящими в два длинных ряда железными кроватями, облупившимися тумбочками у каждой и длинным сколоченным из досок столом, за которым летом, в часы вечернего отдыха, после общего ужина мужики играли в домино, шахматы и слушали стоящий у стены на стуле громоздкий, шипящий и «стреляющий» приёмник «Маяк». На стану в зиму так же оставалась «живая тягловая сила»--кони до десятка, быки пар шесть и несколько десятков коровёнок, уже не доящихся, запущенных до отёла. Они стояли в отдельно огромном, разделённом на стойла, сарае. К сараю был приделан баз, сколоченный из досок, это чтобы скотина не разбегалась, когда её выпускали погулять на свежем воздухе. Папу теперь уже кто-нибудь регулярно подменял на день, а то и два выходных.
Зимой в колхозе работы мало. У нас в основном зерно растили. Были и коровники и кроличья ферма и табун приличных лошадей, был и свой маслозавод и кожевенный завод, но всё это как бы второстепенное. Основное назначение колхоза было растить хлеб и ещё кукурузу. Засевались и поля подсолнечником для колхозной маслобойки, но это так, подмога. В магазинах, правда, всегда было масло подсолнечное собственного производства, душистое, густое, такого теперь не сыскать.
Иногда, по особому разрешению, чаще всего осенью, привозил папа из колхозной кладовой двухлитровый бидончик горчичного масла. Мама берегла его для каш, и только иногда мазала нам его густое, насыщенное янтарным цветом и пахнущее по-особому, на кусочки свежевыпеченного хлеба. А иногда, когда у нас был сахарный песок, мама брала самую маленькую мисочку, насыпала туда пару ложек песку и наливала немного подсолнечного масла. Всё это перемешивалось, мы садились вокруг стола и макали кусочки хлеба в сладкое масло. Пахло, как подсолнечной халвой, и по вкусу подходило. Мама наша была выдумщица. И чего только не придумывала, чтобы порадовать нас. Вот ещё одно лакомство. Вечером, когда топилась наша печка-столбянка с лежанкой и плита раскалялась докрасна от сухих кизяков, мама приносила 2-3 початка сушёной кукурузы из мешка в сенцах. Мы дружно лущили кукурузные зёрна в мисочке с початка, а потом мама сыпала его горстью на плиту. Зёрна, поджариваясь, щёлкали, раскрывались как хлопковые коробочки белым внутренним содержанием наружу. Мама осторожно сгребала их в миску и насыпалась очередная порция. Горячую кукурузу подсаливали и ели как лакомство, коим баловали нас нечасто.
ГЛАВА 5. ДОМ ПАПИНОЙ МЕЧТЫ. СТАРШИЕ ЗА МЛАДШИХ В ОТВЕТЕ. «МАЙСКАЯ ДЕВУШКА».
Припоминаются в такие вот зимние вечера наши мечты о настоящем доме, и ясно видится папина рука с простым карандашом и двухкопеечная тетрадка, в которой он, полуграмотный мужик, рисовал дом своей мечты. Дом был квадратный в три окна по фасаду и три окна, выходящие во двор, где под окнами всегда рисовал чудные, трёхлепестковые цветочки, и одно окно на глухой стороне, которое смотрело из ребячьей спальни на проходящую рядом дорогу и убегающую вверх улицу с десятком домов. Другая часть нашей Песчаной улицы простиралась уже перед фасадом дома, и домов было раза в два больше, и так до первого моста через Джурак. А дальше были другие улицы и центральный мост, два кинотеатра и две школы: восьмилетняя и средняя. Детей тогда у нас было много, трое редко, а четверо или пятеро обычно. У нас на улице была семья, так у них одиннадцать детей было, а через дорогу семь. Выйдем, бывало, на выгон летом в мяч играть или зимой на речку – то-то народу, весело, шумно и дружно.
Следим внимательно за папиными манипуляциями с карандашом. Он дорисовывает ещё одно окно, выходящее на задний, хозяйственный двор. Но что это за окно такое, большое, в восемь квадратиков-стёклышек на раме. Нам такого видеть ещё не приходилось ни у кого. Папа поясняет, что видел такое давно, когда на войне был. Шли через одно село и отдыхали в таком доме. Вот он и для нас мечтает такой построить. Мы зачарованно слушаем папины объяснения, разглядываем его чертёж-рисунок:
- Вот тут,--он показывает на глухую стену и окно,--будет хлопчачья спальня, а через перегородочку – девчачья. А двери у хлопцев будут выходить в хатыну (прихожую), а дивчата в свою будут ходыть через зальцу. А мы с мамкой устроимся тут в хатыне. Мамка наша мерзлячка, вот и будет поближе к печке. Да и вставать нам рано, никого не побеспокоим.
Мы размечтаемся не на шутку, спорим, где будет стоять стол, где вешалка, а где рукомойник. А куда поставим наш буфетик? Он маленький, с верхними двумя стеклянными дверками и внизу две дверки деревянные. У нас всё как у добрых людей: на верхних полках стоят приставленные к задней стенке четыре глубоких и четыре мелких тарелки. Там же есть и четыре синеньких чайные чашечки с золотым ободком и четыре блюдечка. А ещё гранёные рюмочки и несколько гранёных стаканов. Внизу за деревянными дверками хранятся наши скудные припасы. Дверки закрываются махоньким ключиком на замочки внутренние, ключик вешается на вбитый в боковую стенку гвоздичек. Но никто, кроме мамы, ключик трогать не смеет, даже папа.
Всласть наговорившись и намечтавшись, и этим счастливые и довольные, мы даже не обижаемся на маму, которая, отложив очередное вязание крючком или штопку прохудившейся одежонки, смеётся, глядя на нас и вопрошая:
- Знаете, кто думками богатеет?
Мы дружно выдаём:
- Дурак думками богатеет!
Папа тоже смеётся вместе с нами и принимает сразу нашу сторону:
- Та вот поглянем тогда, невера, когда дом выстроим. А то я вам, ваш батько, кажу – построим, не я буду!
Мы ликующе глядим на маму – ну что, теперь веришь? Мама же заставляет нас умыться. Мы укладываемся спать, а родители, забрав лампу, уходят в крохотную зальцу, к своей кровати под крашеным марлевым балдахином. А мы переговариваемся с братьями и опять обсуждаем, какие у нас будут кровати. Папа говорил, что хлопцам поставим одну на двоих, но широкую и нам также. И в каждой комнатке будет свой столик для уроков, тетрадей и книжек. Толя, решив нас подразнить, заявляет:
- А вашу кровать поставим в коридоре, там и будете со своими куклами спать.
Шура ревёт в голос от такого обещания. Слышно, как открылась дверь в зальцу, и в лунном свете, босой, на холодном земляном полу, перед нами предстаёт папа, в белых кальсонах до щиколоток и такой же рубашке навыпуск – в одном исподнем. Мы четверо замолкаем в один миг. Папа наклоняется над нашим деревянным диванчиком, спрашивает Шуру:
- Ты что, доча, болит, может, чего, а?
Шура снова захлёбывается в слезах:
- Толя каже, что нам с Валей кровать поставят в сенцах и в дом не пустят.
Папа успокаивает её:
- Да ты что, кого ты послухала? Я ж тоби казав, где твоя кроватка буде. Ты мини не поверила?
Шура шепчет:
- Поверила.
- Ну и ладно, спи спокойно. А Толик завтра с утра снег будет разгребать от дверей к сараю вместе с Вовой.
Вова обиженно вскрикивает:
- А меня-то за что?
Папа поворачивается к лежанке, где лежит притихший Толик рядом с севшим Володей, и отвечает спокойно и непререкаемо:
- А за то, шо ты младшего не остановил, когда он начал дивчаток стращать. От за це самое. А теперича всем спать и глядите у меня, не то работы у меня для вас найдётся!
Мама зовёт с кровати из зальца:
- Та что там, батько?
- А уже всё! Ты, майская, спи спокойно, дитвора уже засыпает.
Папа маму зовёт «майскою девушкой», оттого что она часто простуживалась, не выносила сквозняков, а уж стать босой ногой на земляной пол для неё значило уже с утра проснуться с насморком. Вот папа и зовёт её «майская», хрупкая, значит, когда мы одни дома, а при посторонних ни-ни.
Папа зачем-то раздвигает занавески, выглядывает на улицу, говорит как бы про себя:
- Позёмка метёт, бури бы не было.
Потом, тихо ступая босыми ногами идёт к маме, закрывается филёнчатая дверка, и прежде чем окунуться в сладкий детский сон, я успеваю подумать, какой же он хороший и справедливый--наш папка. Шура уже умиротворённо посапывает, и я засыпаю крепко-крепко.
ГЛАВА 6. НАШУ ЗЕМЛЯНКУ НОЧЬЮ ЗАМЕЛО СНЕГОМ. «ХЛЕБ – ДАР БОЖИЙ». ОТКОПАЛИ НАС ВСЕМ МИРОМ.
Просыпаемся от взволнованного голоса мамы:
- Дети, давайте вставать!
Топится с вечера приготовленными кизяками печка. В землянке холодно, за ночь выстыла вся. Пол как лёд. Бегом бегу к ведёрку, которое на ночь мама ставит за специальную занавесочку у дверей. Бегом назад в кровать. Мама подаёт нам с сестрой одежки. Братья, уже одетые, жмутся к печке, а на улице ещё темно, даже не рассветало. Что случилось? Мы с сестрой торопливо одеваемся, сна ни в одном глазу. Ребята подходят к входным дверям, прислушиваются: там в сенцах какая-то возня, кашляет с натугой папа. Мы испуганно глядим на маму.
- Засыпало нас снегом ночью, кажись, по самую крышу. Господи, помоги выбраться. Как же там наша живность?.
И прислушиваясь, говорит:
- И Тумана ничуть (не слышно). Хоть бы не задохся.
Так вот почему темно, и лампа горит, хоть и керосин на исходе. Снег сплошняком закрыл окно. И тут, и в зальце. Что же будет? Мы чувствуем себя как дети подземелья, о которых нам недавно читала мама. Мы с сестрой бегаем от окна к окну: в них только снег. И нам отчего-то и страшно, и весело. Володя даёт по подзатыльнику обеим и загоняет нас на лежанку. Там крошечное оконце тоже сплошь залеплено снегом. Распахивается дверь из коридорчика, папа в валенках и в стёганой безрукавке входит с клубами белого морозного воздуха. Он без шапки, лоб вспотел. Мама кидается к нему:
- Что там, батько?
Папа садится к печке на старый табурет, с вырезанным полумесяцем на сиденье, чтобы легко было вставив пальцы, переносить с места на место, греет руки над нагревшейся плитой, успокаивает нас:
- Ничего, ничего. Даст Бог, сами и выберемся. Хорошо, что лопата совковая, коей снег чистым , в сенцах всегда. Я немного зачал уже, только снег в сенцы придётся пока грести, более некуда. Дверь откопаю, а там вдоль землянки, к заваленке недалеко, как-нибудь подлезу. Снег-то свежий, сыпучий, ступеньками никак не получится. Так я до заваленки, там стану на сиденье, да и наружу пробьюсь. А там видно буде.
И папа уходит опять. Мама разговаривает с Вовой, как с равным:
- Плохо, сынок, что землянка в низине, вот и замело. Хорошо хоть труба наружу, а то и не затопить бы..
Ставит на плиту кастрюльку, наливает с вечера припасённую воду, надо чем-то кормиться. Нам с сестрой уже не весело, а тревожно и страшно. Ну, как не откопается папа! Вова одевается потеплее, берёт от печки совок и идёт в сенцы папе помогать. Помощник подрос. Томительно тянется время. Играть не хочется ни во что, сгрудились у печки. Мама тревожно мечется то в зальцу, то снова в прихожую. Уже готов суп, мама зовёт папу и Вову завтракать. Едим молча, никто ни слова. Ни мама, ни папа вообще не любят, чтобы дети за столом переговаривались. Только если «передай», да «подай», остальное ни-ни. Нарушителя трапезы ожидал гулкий хлопок деревянной ложкой по лбу, так что не забалуешь.
- Хлеб,--учил папа,--дар Божий, и его надо есть молча, с благодарением, а не языком чесать.
В этом вопросе папа из мягкого, улыбчивого, превращался в кремень и не отступал никогда.
Папа с Вовой уходят опять в холод, а мы снова замираем в тягостном ожидании. Мама уже открыто плачет, жалеет своих курочек, и Тумана, и корову Зорьку. Что там с ними? Господи, сохрани!
Вдруг в зальце в оконце блеснул яркий солнечный свет, что-то стукнуло в раму, потом и в другом оконце, которое невдалеке от дверей. В сенцы ударяют щедрые полуденные лучи яркого слепящего солнца. Мама выскакивает в сенцы, накинув платок и ватный жакет. Слышится папин голос, мамин, потом ещё чьи-то. Немного времени спустя в прихожей уже раздевается Вова. Он устал, сильно устал, как, может, никогда прежде не уставал. Руки, путающиеся в пуговицах старенького пальтишка, мелко-мелко трясутся. Я смотрю на эти трясущиеся от усталости руки и не могу почему-то у него ни о чём спросить, как будто я ещё ребёнок, а он за эти четыре-пять часов повзрослел не на один год. С холоду вскакивает мама, одевает фуфайку, рукавицы. Нам приказано не высовываться за порог, снег не улежался, может засыпать ненароком, где там искать. Вова забирается на лежанку, ложится, отворачиваясь от нас к противоположной стенке. И я понимаю вдруг своим детским чутьём, что он устал, замёрз и напуган.
В этот день на улицу нас так и не выпустили, но нам и в окно были видны глубокие, во взрослый рост траншеи, изрезавшие наш дворик от порога и окон к сараюшке с курами, к большому сараю с коровой Зорькой, потом небольшой, но глубокий – к будке Тумана. Он себе жив и здоровёхонек, лает на чужих, а они нас откапывать пришли от снега.
Первым, по пояс в снегу, пробрался мамин брат дядя Павел с тётей Марусей, говорят, угадали нашу землянку по дыму из трубы, а то бы дольше пришлось прокапывать. Угадай тут, где надо. Низинка сравнялась с крышей – всё под снегом. Пришли и другие, кто повыше жил. А мы, да ещё наши соседи, тётя Надя с дочкой Любашкой, моей ровесницей, да с горбатенькой бабушкой были под снегом. Их тоже откопали. Говорили, что такого снега давно не упомнят. Свои базы со скотиной, сараи и колодцы пришлось всем откапывать, по пояс ходы нарыли.
На следующий день, по подмёрзшему и окрепшему насту мы гуляли с набежавшей к нашей землянке ребятнёй. Было немного страшновато, подходя к краю траншеи, смотреть вниз с полтора, а где и 2-х метровой высоты на маму, снующую между сараями и хлопочущую о живности, на папу, вместе с Толей и Вовой, продолжавшими очищать от снега подходы и подъезды к землянке. Под конец расчистили дорожку к реке, снегу на открытом месте оказалось гораздо меньше, так, по пояс взрослому человеку. А реку не засыпало нисколько, по гладкому льду гнала пурга снег, как по зеркалу, к противоположному берегу, вот речка и стала чуть ли не вдвое уже. Но уже через пару дней мы с другими ребятишками катались по реке на санках. Ребята играли в хоккей, а малышня, лёжа на животах, пыталась что-то разглядеть в сумеречной зеленоватой и стылой глубине.
Кстати, до самой весны все ребята с нашей улицы на речку кататься ходили по нашей траншейке, других не было, да дальше и домов-то не было. Наша землянка с этого конца была последняя.
ГЛАВА 7. КОНЬКИ – ДЕЛО ТРУДНОЕ. МНЕ СШИЛИ ФОРМУ ШКОЛЬНУЮ, А ШУРЕ ФАРТУЧЕК. «КУКОЛЬНИЦЫ-БАЛЕТНИЦЫ». КОНЬКИ СНЯЛИ. БАБА ПОЛЯ. ЦЫГАНЕ И ТУМАН. «СОВЕСТЬ – ГОСПОДА ЧАСТЬ».
Когда на следующее лето Вове исполнилось тринадцать лет, в гости к нам приехала его крёстная мама из Большеремонтного (так их село называлось, а наше Ремонтное) и привезла ему в подарок коньки «дутыши» на настоящих ботинках для коньков. Они, коньки эти, были прямо к ним и прикреплёны. Радости у братьев не было конца, она так и искрилась вокруг. Толе переходили в наследство Вовины, только год назад купленные «снегурки», а Толины, к моей несказанной радости,- мне. Толя, правда, давал иногда прокатиться свои, и мы менялись обувками тут же на речке. Он давал мне свои валенки с прикрученными коньками, а сам надевал мои. Мои были повытерты, и на одной ноге в носке образовалась дырка. Мне её мама зашила суконной тряпочкой, а чтобы пальцы не мерзли, в носки валенок был положен комок тряпья. И было тепло, я не мёрзла.
Стояла на коньках я уже уверенно, поднаторела, а вот каталась с трудом. Оттолкнусь одной ногой и, не успею её соединить с другой, как та, другая, берёт куда-то в сторону, и я со всего маху шлёпаюсь на лёд. Толя учитель был строгий:
- Ты что это руками машешь, как мельница крыльями? Спину держи прямо, не сгибайся вперёд, навернёшься.
Учил «держать» ногу. Так что к тому времени, как Вове подарили «дутыши», я уже вполне прилично каталась.
Летом сшили мне школьную форму, купили новые чёрные полуботиночки с тонюсенькими чёрненькими шнурочками и ленточки в косы. Шуре сшили из обрезков крохотный коричневый фартучек с чёрными кармашками и чёрной рюшечкой по низу. Шура уже с августа месяца щеголяла в этом фартучке и в будни, и в праздники. Кармашки были всегда полны сокровищами: цветное стёклышко красного цвета, махонький пузырёчек из-под одеколона «Сирень», подаренный тетей Марусей, обрезок, с детскую ладошку, голубого ситца, видно, тоже от тети Маруси, которая подрабатывала зимой на дому шитьем на заказ, а летом с мамой на сад ездила.
Мама и куколкам нашим сделала обновки: по чёрненькой крохотной юбочке и безрукавой беленькой кофточке с непрошитыми боками. Мы их подвязывали на куколках тоненькими полосочками материи-поясками. Куколки были самодельные, небольшие, сантиметров восемь-десять в высоту. Поскольку они были без волосиков, им повязывались косынки, иногда из гофрированной бумаги для цветов, которые мама делала сама, украшая к Пасхе Святой угол с иконкой и маленький треугольный столик, который ставился в угол.
Жена дяди Павла, маминого брата, тётя Маруся была мастерица шить и вышивать, лучше её никто не мог так расшить блузку из белого штапеля. У неё цветы и на рукавах и по вороту цвели как живые. До сих пор помню её праздничное бело-розовое платье из креп-штапеля (была такая ткань). Расшитое по подолу яркими розами и зелёными листочками, поясок, шириной пальца в два, был весь в розовых бутонах, крохотные бутончики с зелёными чашечками были и на круглом воротничке, а пышные розы с зелёными веточками цвели на рукавчиках-фонариках. Всего по одной на каждом рукавчике, но такие, глаз не отвести. Она и своих дочек, Люсю и Олю, учила этому мастерству, и они уже много чего умели в шесть-семь лет. У них были, как и у нас с сестрёнкой, самодельные куколки, и мы поочерёдно ходили гулять со своими куколками в гости: то они к нам со всеми кукольными нарядами, то мы к ним.
Однажды дело было к зиме. Приходим мы своим «чередом» к ним, а тётя Маруся спрашивает:
- Кукол своих принесли?
- Да, мол. Принесли.
- А давайте-ка их сюда, сейчас мы им косы будем делать!
И достаёт из корзины кусок тёмно-коричневой овечьей шерсти. Быстро так пришила к головкам тряпичным длинную шерсть и заплела их в коротенькие толстые косички. Мы с Шурой замерли: так красиво, и как всамделишные. А у Люси и Оли куколки тоже обновлённые, с косами и чёлками. Мы когда там наигрались, домой пришли, не успели зайти, маме кричим:
- Мам, погляди. Как нам тётя Маруся сделала!
Мама смеётся: ну, выдумщица, а ничего, хорошо получилось.
Оно, конечно, хорошо, если есть из чего. У нас-то овечек не было , а у дяди Павла были штук пять или шесть. Нам тоже перепадало. Бабушка Поля, мамина мама, жила с сыном, дядей Павликом. И когда он стриг овец, большими специальными овечьими ножницами, она пряла шерсть на прялке, сматывая ее в большущие клубки. Потом к зиме вязала из них носки и рукавички. И нам по паре носок бабушка вязала к холодам.
На следующий день мы даже на речку не пошли, а братья, конечно, убежали с ребятами кататься, да в хоккей играть. Уже стало вечереть, а их всё не было, и мама заворчала, хлопоча у плиты, что пора за такие гуляния и хвоста накрутить, а то и батьке сказать, то-то получат нагоняй. В сенцах раздаётся топоток. Входит Толя, стоит у порога не раздевается, мнётся, ничего не говорит. Мама, сняв чугунок с пойлом для коровы с плиты, чтобы поостыл, сердито выговаривает:
- Чего встал-то, Вовка где?
Толя шмыгает носом, утирается рукавом, мямлит:
- Мама, вы только не ругайтесь. Он в сенцах, у него ноги отмёрзли.
Мама охает и выскакивает в сенцы в чём была. Также быстро возвращается, таща за руку упирающегося Вову. Он отчего-то в одних носках. Они все заледенели в снежных катышках. Он весь трясётся, так замёрз. У него красные разводы, и губа верхняя вспухла и посинела. Мама тащит Вову к печке, сдёргивает с него шапчонку, пальто, носки, под ними ещё одни, Толины носки. Потом сажает его на табурет, сама стоит перед ним на коленях и трёт в ладонях поочерёдно его белые и холодные ступни. Трёт долго, слёзы сыпятся у неё из глаз, как горошинки, нос хлюпает, а она трёт и трёт. Вова говорит почему-то тихим шёпотом, пришепетывая из-за разбитой и вспухшей губы:
- Мама, та не плачьте, не надо. Мини почти не больно.
Мама вскакивает, наливает в тазик холодную воду из ведра, лихорадочно приговаривая:
- Сейчас мы их, сейчас. Опускай сынок в воду.
Вова опускает ступни в холодную воду, а мама продолжает массировать их и в воде. Потом Вова пытается выдернуть ноги из воды, вскрикивает:
- Ой, больно, мам, больно!
Мама кивает:
- То хорошо, сынок, то хорошо.
Она заставляет его сесть на лежанку, ноги на тёплый приступок. Вова то сгибается пополам, то разгибается, слёзы застилают глаза. Нам с Шурой страшно очень и жалко Вову. Сколько это длилось, не запомнилось, помню только, как мама топит на сковородке прошлогоднее сало и сливает в блюдце. Потом смазывает ступни брата растопленным жиром и велит ничего на них не одевать, а до утра пусть будут обвязаны чистыми тряпочками от разорванного напополам маминого ситцевого платочка. Мама поит и Вову, и Толю горячим забелённым чаем, потом кулешом с перловой крупой. Вове мисочка с кулешом подаётся на лежанку. Когда со стола всё убрано, мама приступает к допросу:
- Так, кто из вас начинает? Где вы были? Где коньки? Что случилось?
Толя опять тянет:
- Мам, вы не подумайте, мы не виноваты.
У нас в семье к старшему всегда обращались на «вы», так заведено было, тыкать запрещалось, да мы к этому и не приучены были. Мама бабушку Полю, свою маму, тоже на «вы» всегда:
- Мама, вы поужинаете с нами?
Или ещё чего спросит, но всё на «вы».
Его перебивает Вова:
- Я сам,--и начинает рассказывать, как катались на реке, как потом всей гурьбой поехали за изгиб реки, что ведёт к центральному мосту. Когда уже возвращались назад, догнала их большая группа «базарян». «Базарянами» звались те, что жили по другую сторону реки, рядом или поблизости от базара. Это были ребята постарше, лет по пятнадцать-шестнадцать. Да и вообще, в этом центральном районе села жили семьи более обеспеченные, жившие тут не один десяток лет и не одно поколение. А потом приезжали другие и приспосабливались уже к живущим, а мы приехали из хутора, что в десяти километрах от Ремонтного, и купили земляночку у старой столетней бабуси на самой окраине села. Напряжение между теми, кто жил тут от прадедушек, и кто всего четыре-пять, ну, может, иные и десять-пятнадцать лет, существовало всегда. «Базаряне» всегда демонстрировали своё превосходство, вот и сегодня так. Окружили малочисленную кучку ребятни с Песчанников, ребята постарше даже Вовы, хоть ему было в ту пору тринадцать, а Толе десять, остальные были им под стать--по десять да по двенадцать лет. «Базаряне» стали клюшками подцеплять за ноги, дёрнув, роняли на лёд, смеялись над беспомощностью ребят с Песчаны. А потом и Вову сронили и увидели, как будто только что, его новенькие «дутыши». Хотя, как предположили ребята, о этих коньках они знали и догоняли специально. Долго ли там возились ребята с Вовой, не знаю, но он, понял, что снимают коньки с ботинками вместе, и из-под малы кучи закричал: «Ребята! Коньки снимают!»
- Мы с Толей отбивались, как могли, и другие ребята бросились защищать. Завязалась драка. Нам навтыкали,- подводит итог Вова,--коньки сняли, с ботинками вместе, Толе нос разбили и губу, ну, и мне тоже. Шли пешком по реке от самого поворота. Сначала хотели по очереди валенки одевать, а они мне малы, не лезут. Толя носки снял.
Мама долго сидит молча, глядит в тёмное окно, беззвучно шевелит губами. Чего она думает в это время? Потом встаёт. Начинает развешивать отсыревшую от подтаявшего снега одежду, ставит к печке Толины валенки, пальтишки намокшие, ребячьи носки вешает на шнур, протянутый у плиты. Мы молчим, ждём. Мама говорит, ни к кому не обращаясь:
- Отец должен приехать, там видно будет.
Утром к нам в землянку пришла бабушка Поля, мамина мама. Она живёт в семье сына выше по улице, но у них дом, хоть и небольшой, а раньше тоже была землянка. Они отстроились года три назад. К дому дядя Павел сделал открытое крыльцо на четырёх столбах и с крышей. Крыльцо защищало от палящих лучей летом, осенью от дождя. На крыльце стоял небольшой столик, пара старых престарых стульев, когда-то связанных из гибкой лозы. Бабушка любила сидеть на крыльце – видно, чем мы во дворике занимаемся, когда приходим с сестричкам поиграть, и улица под окнами видна, и кто, и куда, и поговорить можно. Бабушка была у нас строгая и на раздачу легкая, на руку. Хворостина всегда, кажется, была в её руке: кур с грядок шугнуть, телёнка ли отогнать от огорода или нас построжить. Но и доброты была необыкновенной. У нас раньше по лету кочующих цыган было много, мужчины разбивали свой палаточный лагерь на кутке , это чуть выше по реке от нашего дома, там, где река делает петлю. Там, где вчера с Вовы сняли коньки. Сами цыгане-мужчины, стреножив сытых коней, раздували угли в самодельных кованых печурках и ковали грабли, лопаты, подковы и носили их по дворам, предлагая только за деньги. А цыганки с босоногими, вечно нечесаными и замурзанными цыганятами, да обязательно, чтоб и на руках в подвязанной шальце был один, ходили по дворам, прося милостыню. Входили всегда неожиданно, без стука. Первой начинала жалостливо голосить цыганка, за ней начинали причитать и орать цыганята, гвалт подымался невообразимый, и тут надо было хоть пару луковиц или ломтей хлеба, да подать, иначе несдобровать. Цыганка, выхватив у мамы ломти хлеба, начинала канючить молочка мальчонке на руках, мол, болеет, помирает. И совала маме в руки пол-литровую бутылку. Деваться некуда. Прощай наш забелённый чай, иначе не уйдёт, начнёт выкрикивать проклятья, какие-то слова на тарабарском языке, грозя и маме и нам немыслимыми карами. Цыганята шумели не меньше, орали, приплясывали на земляном полу, шныряли по прихожей, и Вова с Толей не успевали отгонять их от стола или плиты, на которой какая-нибудь кастрюля да стояла. Наконец, поняв, что у нас больше нечего взять, шумной ватагой вываливались во двор и шли к другому дому, жестикулируя, приплясывая и подпрыгивая. Мелькали чёрные немытые головки да босые пятки.
Это хорошо, когда мама дома. После одного неприятного случая нам строго-настрого запрещалось вступать в беседу с ними или что-то самим подавать. А в экстренных случаях, когда, не видя взрослых, цыганки желали всё же войти в землянку, нас выручал Туман. Таков был папин наказ: лезут в землянку, вас не слушают, снимайте с кольца цепь с Туманом и ведите собаку в землянку. Кусать он никого не кусал, но был большой, почти с маленького телёнка, и лаял оглушительно. Цыган, как ветром, сдувало. Так было пару раз, потом они уже нахально не вваливались всей гурьбой, а стучали снаружи в окошко, и, если взрослых не оказывалось дома, мы смело выходили и говорили, что дома только мы и подать нам нечего, у самих ничего нет. Туман лаял на чужаков, рвался с цепи, и они уходили.
А этот демарш с Туманом, по папиному наказу, пришлось проделывать после того случая, когда я, сама не знаю как, отдала цыганам с нашей заветной полочки в сенцах за занавеской, початую литровую бутылку подсолнечного масла, почти три десятка куриных яиц, которые мама собирала всю неделю, яичко к яичку, чтобы потом в заготмагазине обменять на самое необходимое: мыло, соль, сахар, спички. Как всё получилось, не знаю. С Шурой мы были одни дома, ребята в школе, мама на колхозном саду. Тут они и нагрянули, а дальше всё как в тумане – и я отдала, и не я. Бабушка тогда сказала, что умеют «отводить» глаза, вот и мне «отвели».
Сейчас бабушка сидит у стола на табуретке, поставила миску, накрытую чистой тряпицей, на стол, поправляет цветной, с грудинкой, весёленький фартучек. Бабушка любит весёлые цвета, и у неё всё чётко определено с незапамятных, по нашим меркам, времён: если юбка, то тёмная, а кофточка обязательно светлая. Платье умеренных тонов, но чтобы в весёлый цветочек. Расправив фартучек поверх когда-то тёмно-синей, а сейчас сильно сдавшей, длинной, почти до пола, юбки, снимает с мисочки тряпочку:
- Пирожки с Марусей жарили, вам принесла на гостинец. От ци с гарбузами (тыквой), а це с горохом.
Пахнет жаренным в растительном масле тестом, слюнки текут. Мама благодарит бабушку, наклоняя голову:
- Спасибо вам, мама, и Марусе быть здоровой.
Нам наливается в кружки сепарированное молоко, синюшное, почти прозрачное, а всё же молоко. Мама каждому даёт по два пирожка, свою порцию перекладывает в отдельную миску. На потом. Что и говорить, завтрак у нас отменный, вот бы каждый день так.
Бабушка оглядывает нас, берёт у мамы свою начисто протёртую чистым рушником миску, заводит разговор:
- Чи правда, гуторют, у Вовки коньки сняли? А то Семёновна приходила спозаранок, каже : Колька вчера их с речки приплёлся, нос распух, глаз тоже. Каже: базаряне следили, видать, наскочили неожиданно, окружили, они вон парубки какие, наши-то маленькие почти.
Вова перестал есть, отодвигает свою порцию, насупился. Мама подвигает назад, говорит коротко:
- Ешь хлеб, он не виноват.
Потом бабушке:
- Мам, вы ноги его гляньте, может, что подскажете?
Бабушка опирается ладонями в колени, встряхивает головой:
- Ох, и что же это делается, что же с них повырастает дальше. А матери да батьки не знают про дела их, штоли? Другие бы с рассветом принесли всё назад да кланялись, чтоб извинили. Да Бог с ними, есть на них судья. Ты, Катя, не переживай сильно за их, бессовестных. Правду говорят, что совесть не купить, не украсть – она от Господа часть, а без неё пропасть, как груше с ветки упасть.
- Ну, давай, кажи свои ноги – это уже Володе.
Мама снимает намотанные на ступни Вовы тряпицы. Мы вытягиваем шеи, чтобы разглядеть, толпимся за его спиной, ахаем. Пальцы покраснели, раздулись, как разваренные макароны. Больно ему, наверно, очень. Бабушка осторожно ощупывает ноги, шевелит тихонько пальцами, что-то долго разглядывает на подошвах, ещё глядит, потом вещает:
- Ничего, водой не налились. Поболят дней пять-шесть, а там поправится. Дня три на улицу не пускай, мять пальцы в валенках пока не надо.
Мама вздыхает с облегчением. Мы убираем кружки, ополоснув под рукомойником. Пирожки слишком быстро кончились, вроде, как и не распробовали. Но в желудке чувствуется сытность и приятность. Хорошо, когда есть бабушка. Дружно лезем на лежанку. Вова сидит на приступке. Он нам будет читать новую книжку. Толик вчера принёс. «Мальчиш-Кибальчиш» называется. Укладываемся на животах на тёплую лежанку, головки к ступеньке, на которой сидит Вова с большой картонной книгой в руках, но тоненькой, значит, быстро кончится, а жаль, мы любим слушать. Вова читает чётко, громко, голосом как бы рисует персонажей. Понравившиеся ему говорят чистыми правдивыми голосами, а те, другие, злыдни, гундосят да коверкают слова. Мы слушаем, затаив дыхание, и кажется нам, это произошло совсем рядом где-то, с самым лучшим нашим другом. Толя несколько раз не выдерживает, стукает кулачком по глиняной поверхности лежанки:
- Ты глянь, что делается?
На что Вова, не прерывая чтения, строго хмурит брови, мол не мешай. При заключительных словах: «И похоронили Мальчиша на высоком берегу реки: плывут пароходы – привет Мальчишу, летят самолёты – привет Мальчишу»,- мы с сестрой уже плачем, не скрывая слёз. Вот как жалко геройски погибшего Мальчиша! Мы даже не слышали, как ушла бабушка домой, потом мама взяла коромысло и два ведра, отправилась к тёте Лене за питьевой водой. Обсуждаем громко прочитанное. Толя негодует:
- Мне бы пулемёт Максима, я бы им показал, пузанам.
ГЛАВА 8. ДОМАШНИЕ ЗАБОТЫ. КИЗЯКИ – ТОПЛИВО ЗНАТНОЕ. ЗИМОЙ НА ПРОРУБЬ. ТУМАН ЗАБАВЛЯЕТСЯ. ВОЛКИ-СТЕПНЯКИ.
Приходит с водой мама. Вёдра на скамейку, коромысло в угол к рукомойнику. Все получаем наряды, кому что делать. Нам на улице с Толей помогать маме расчищать базок (раньше Вова с Толей справлялись). Шуре промести сухим полынным веником у входной двери. Насыпать в старую треснувшую сковородку зёрен курочкам в сарайке. И уточкам вынести замоченные заранее отруби туда же в сарайку, только в загородку. Уточки расхаживают по своей загородке, чтобы не ссориться с курочками. У стенки сарая сложены в аккуратный штабель кизяки, коими на селе топят чуть ли не в каждом доме, и только зажиточные дома могут позволить себе уголь. На нашем крайку топят углём лишь в трёх домах, а в остальных, сплошь почти землянках, кизяками. Кизяеки – это коровий навоз, который всю зиму складывается у базка в кучу, а по весне, когда становится уже очень тепло, почти жарко, кучу разравнивают так, чтоб была в пол-метра толщиной, поливают водой и вымешивают ногами до однородной массы. Потом из этого месива катают шары, размером с футбольный мяч и выносят на самое солнечное место. Там этим шарам придают форму круглой лепёшки, толстой такой, и протыкают двумя пальцами посредине, чтоб сохли быстрее. Пока кизяки сохнут, а это дня три при нашем солнце, наша с сестрой обязанность, особенно в первые два дня, следить, чтобы курочки не разгребли их, всё сохранить в целости. Высушенные кизяки становятся лёгкими, мы сносим их к сарайке и складываем в штабель. Горели кизяки жарко, на них готовили и хлеб пекли. Горе, когда они кончались до наступления тепла. Тогда топить приходилось соломой, которую папа привозил в бричке. Горела она в печке быстро, тепла давала мало, а готовить приходилось на керогазе, что тоже было накладно. Куры почти не неслись, керосин приходилось покупать в займы, под запись. Пережив однажды такую весну, когда в землянке было к вечеру холодней, чем на улице, мы собирали свежий коровяк, где бы ни находили, и летом. Для этого всегда у базка при сарайке стояли два старых проржавевших ведра. Принесёшь коровяк, благо коров вечерами выпасали перед вечерней дойкой по зелёной травке у реки, тут же намочишь руки водой, с ведра на землю навоз у сарайки вывалишь, слепишь как надо, сделаешь две дырочки пальцем и накроешь ведром, чтобы курочки не нашкодили. День постоит под ведром, а жара у нас летом стоит до 40 градусов – и к вечеру готов кизячок. В общий штабель его, дружочка, зимой как найдётся.
А пока мы с Толей и мамой лопатами и вилами выкидываем замёрзший навоз с базка. Так каждые две недели. К весне порядочно будет. Из трубы тянется кверху струйка дыма. Вова печку затопил. Он на хозяйстве. Зимой темнеет рано. У мамы наварен с утра борщ из кислой капусты. У нас нет такого понятия – щи. У нас борщи: то со свежей--по лету и осени, то с квашеной капустой зимой. В животе урчит, мысли о еде всё навязчивее лезут в голову. Наконец всё закончили. Мама идёт приготовить Зорьке на ночь тёплое пойло с распаренными отрубями, вода уже, конечно, согрелась. А нам с Толей ведёрки в руки и на прорубь – воды коровке и птице на утро натаскать. Толя захватывает маленький топорик, пробить подмёрзшую лунку, спускает с цепи Тумана, который ночью свободно бегает, до самого утра, и спит на сене в большом сарае, покормленный на ночь. Он чуткий. Чуть что, тут же лает, выскочив прямо к землянке. Нам с ним спокойно. Охрана как никак. Бежим по протоптанной в снегу тропке наперегонки к реке. Толя подставил подножку, и я кубарем лечу в сугроб. Ведро в другую сторону. Туман следом за мной, ему шуточки и поиграть охота. Пока выбираюсь, Толя уже почти у самой реки. Подхватила ведёрко, бегу догонять. Туман скачет рядом, то обгонит, то вернётся. С размаху прыгнул ко мне и своей косматой головой сбивает меня снова с ног. Добегаю к реке. Вся в снегу. Толя успел пробить прорубь и мы, зачерпнув воды, чинно, дабы не расплескать, идём домой. Туман убежал вперёд, вон выскочил на заметённый снегом косогорчик. Наст крепкий, он не проваливается, стоит, расставив огромные передние лапы, голова повёрнута в сторону, шею вытянул, учуял что-то или кого-то. Он очень умный, по дурости никогда не лает, только когда играет с нами, детьми. Людей не пугает играючи и даже чужих собак, если они не зашли на нашу территорию, то есть во двор, не трогает. У нас на улице все признают его превосходство над другими четвероногими, и дети, и взрослые, сама слышала не один раз, что у Илларионовича самый смышленый пёс, не пустобрех. Иногда Туман позволяет нам запрячь его в саночки упряжью, изготовленной для этого дела папой. Тогда весь вечер он катает нас по очереди по огороду, по затвердевшему к концу зимы насту. А когда ему это надоест, садится на задние лапы, и его не сдвинуть даже вчетвером. Мы пробовали. Тогда мы бегаем всей гурьбой с косогора наперегонки, и Туман с нами, треплет нас за раструбы валенок, хватает и дёргает за пальтишки сзади, роняет нас и сам падает рядом, весь в улыбке. Глаза блестят, и язык свешивается у него на бок, а от языка пар так и валит, убегался.
Приносим воду домой, Толя выносит заранее приготовленную щербатую миску с тёплой похлёбкой с сухарями для Тумана. Собаку надо кормить обязательно, учит нас папа. Она вам отслужит. И то правда. Жить на окраине с одной стороны хорошо, с другой--как посмотреть. Помню, года два назад подошли со степи два волка. Было это ночью. Мама услышала вой сначала далёкий, потом ближе, ближе. Господи, да это по нашу Зорьку. Хоть и стоит в сараюшке, а крыша земляная, что там стоит раскопать, были уже такие случаи. Мама к оконцу прильнула, видит, как две тёмные тени заходят с глухой стенки сарайчика. Что делать, где же Туман? А его не видно и не слышно. Волки долго нюхают ветер, подняв морды, а он как раз со стороны сарайки, потом один вскакивает на крышу. Мама бежит к вешалке, одевает валенки на босу ногу, фуфайку, второпях роняет пустое ведро. Мы все просыпаемся от грохота катящегося по земляному полу ведра. Мама что-то торопливо говорит Вове, выскакивает в сени. Вова босой, полураздетый,--за ней, вцепился намертво, не отпускает. Мама сама плачет, возвращается в землянку, прильнула к окошку. Мы--к другому, что она там смотрит? А там уже во всю кипит битва не на жизнь, а на смерть. Мы замерли у окон, и нам слышен хриплый какой-то визг, рык страшный Тумана, потом дерущиеся скатываются с крыши. Нам больше ничего не видно, там глухая стена сарая. Мама загоняет нас на кровати, сама садится у окна. Мы понимаем, ждёт Тумана. Так и не дождавшись, мама ложится, усталая и продрогшая, к нам с сестрой, ноги как лёд. Обнимает нас сразу обеих одной рукой. Я проснулась, заворочалась, а мама шепчет: «Спи, спи». А потом, видно, Вове: «И ты ложись, сынок, теперь уж не придут».
Утро чуть развиднелось, мама оделась и бежит во двор. Тумана нет в сарае на сене. Мама выбежала за сарай, смотрит, а Туман лежит, нос под правую подмышку просунут, а метрах в двух задушенная волчица и ещё следы--две цепочки ведут от сарая в степь. Видно, второй волк убежал, а Туман его преследовал, не знаем только, догнал или нет. Мы днём рассматриваем эту волчицу. Пришли соседи, охи и ахи. Волчица худющая, зубы оскалены и глаза незакрыты, какие-то белесые от мороза. Мы её даже палкой трогаем, но она уже замёрзла, всё равно как каменная. А Зорька зверя почуяла, тоже испугалась, рассказывала мама. Когда она утром к ней зашла, она так и шарахнулась в сторону, глазами косит, ноздрями дышит шумно. Почуяла волка.
Через пару дней приехал на выходной папа, выслушал все рассказы, поглядел на волчицу, на истоптанный снег вокруг неё, сказал:
- Отощала вся, голод не тётка, кому же с голоду помирать охота, вот и пошла на верную гибель. Второй, видно, самец был.
И куда-то, завернув зверюгу в рогожку, увёз.
А у Тумана на шее оказалась рваная рана, и, как ножом, прорезан бок – сантиметров двенадцать, Толя замерял. Мы его жалели, гладили по большой, лохматой голове, щупали горячий нос. Он заболел после этого случая. Носили ему два раза в день тёплую пищу, в первый день даже кулешик. Когда приехал папа, он где-то раздобыл кусок жира-смальца. Растопил его в миске и вылил Туману, когда он остыл и стал тёплым.
- Это,--сказал папа,--его лекарство. От него и раны быстрее заживут и сам окрепнет.
Через две недели Туман уже весело носился за нами по снегу.
Вова тоже в школу пошёл не скоро, а через неделю. Коньки никто не вернул, хотя все и в школе, и в центре, у базарян, знали, кто их снял. Папа по этому случаю сказала скупо: «Отольются когда-нибудь кошке мышкины слёзки». И всё. Ну, так тому и бывать, а до конца зимы братья по очереди катались на старых «снегурках». И мне перепадало.
ГЛАВА 9. МАМА ВЯЖЕТ СКАТЕРТЬ. ТРУДНОЕ ДЕТСТВО БАБУШКИ ПОЛИ. В НЯНЬКАХ У КУПЦА. БАРЫНЯ ДОБРАЯ, А КУПЕЦ СПРАВЕДЛИВЫЙ. «ЧЁРНЫЕ ЗЕМЛИ». ГОСТЬ ИЗ ДОМА КУПЕЧЕСКОГО. ЗАМУЖЕСТВО ПОЛИ.
Часто вечерами в нашей неказистой избушке зимой или поздней осенью, когда сезонные работы в колхозном саду и близлежащей овощной плантации заканчивались, собирались женщины с нашей улицы человек по шесть-семь. Закончив вечерние дела по дому, кто брал клубки домашней пряжи и спицы, кто катушки белых «хэбэшных», так их у нас называли, ниток, «сороковки» или «тридцатки», и вязальные крючки и рассаживались в прихожей у стола и вдоль двух окошек, выходящих на задний двор, сенник да сарайку с Зорькой. К сарайке лепилась приземистая пристроечка из самана для уточек и курочек, белённая изнутри от птичьих клещей. Каждая из пришедших занималась своим делом: кто вязал носки, кто варежки, иные крючками вязали подзоры для кроватей, уголки для подушек, а мама вязала тогда скатерть на стол в зальчике. Она была сплошь из роз, каждая розочка--произведение искусства, лёгкая, воздушная, лепесток к лепестку,- вывязывалась крючком на отдельном квадратике, сплошь состоящем из воздушно вывязанных клеточек. Как бы листок из школьной тетрадки в клетку, только небольшой. Так, с Шурину ладошку, а посреди этого в клеточку квадратика, вывязывалась изумительной красоты воздушная розочка. Потом эти квадратики с розочками мама умело связывала крючком в одно полотно, и скатерть уже выглядела сказочно прекрасной. А когда её мама закончит и сделает по низу скатерти, с четырёх сторон, из этих самых ниток бахромой кисточки тонюсенькие, да подкрахмалит и высушит, расстелив на чистой простынке в зальце, то-то диво будет.
Маму учила вязать бабушка Поля, когда маме было ещё столько лет, сколько мне сейчас, и жила она со своей мамой Полей и папой Степаном на своём хуторке, который был в нескольких километрах от Ремонтного.
Сама бабушка Поля родилась в бедной семье из девяти человек, семеро из которых были дети. Жили впроголодь. Отец ее Пётр брался за любую работу – и кожи мять по зиме и пахать весной и хлеб убирать. Мать была с детьми, да на хозяйстве. Рано Поля стала подмогой для семьи. Уже в восемь лет нянчила чужих детишек за кусок хлеба и тарелку супа. Тогда всем трудно жилось. Как-то попала в няньки к купцу, что держал в Ремонтном в то время уже два больших магазина--«Мануфактура» и «Хозмаг». Поле было тогда лет уже двенадцать. Сначала нянчила маленьких деток, а потом, когда они подросли, лет им уж по пять да по шесть стало, вроде бы и нянчится не надо, а барыня не отпускала. Говорит, живи у нас, рассказывала бабушка. Добрая была и не жадная. То ботиночки Поле на шнуровочках подарит, то из своих каких платьев ей перешьёт. Тогда это дивно было, редко кто платья носил, а более кофты ситцевые да юбки репсовые. И домой Полюшку своих проведать часто отпускала. Гостинцев положит целый узелок, а там всего понемножку: и чайку и сахарку. Баранок да сухарей, а то и хлеба осьмушку и шматок сала. А маме что-нибудь из своего ненужное пошлёт: то кацавейку, то галоши.
Поле по ту пору было уже семнадцать годков. Волосы у Поли были дивные – длинные волнистые, коса до пояса, глаза синие, личико белое. Всё в дому служила, как горничная. Научила её барыня волосы укладывать красиво. Впереди высокий валик, спускается вокруг головы как корона, у ушей сходит на нет, а на затылке остальные волосы косой, как корзиночкой выложены. Бывало, Поля идёт по улице домой, а на неё из окошек глядят. На ней платье длинное, рукав узкий, у плеч приподнят пышно, волосы уложены, сама красавица. Мне, помнится, тётя Лена Нимашкалова, к которой мы на колодец за питьевой водой с мамой ходили, про бабушку тоже рассказывала. Она была бабушкина ровесница, и росли они по соседству, да и сейчас жили радом, только теперь через дорогу.
«Идёт Поля с гостинцами домой, а мы у прясел стоим, на неё любуемся. Она была самая красивая на селе, это даже не обсуждалось, так оно и было. Мама её, тётя Парасковья, в девичестве Бражкина, её всегда у дороги встречала. Выйдет, станет недалеко от землянки своей, руки под фартуком сложены и ждёт. Рядом малышня толкуется по восемь. да семь, да десять лет, мамкины помощники в огороде и поле. Старшие, коим по четырнадцать-пятнадцать лет, уже на заработках. А дядя Петя, Полин отец, к тому времени умер. Молодой ещё был, на пахоте в жару квасу холодного попил, и через месяц не стало. Так что Поля была основная подмога тетке Парасковье детей подымать. Поля на барынины подарочки почитай их всех и обувала, и одевала».
И то правда, бабушка сама говорила, что барыня добрая и жалостливая была, часто беднякам помогала, но только чтобы сам купец муж не прознал. Строгий был дюже.
--У нас тут, видишь,--рассказывала бабушка.--говор какой местный--полурусский, полуказачий, полуукраинский, да и калмыцких словечек понамешано. Элиста, главный город Калмыкии, за 60 км от Ремонтного. Так сказать, местный диалект выработался. А купец ни-ни, и домашние его только на чисто русском разговаривали. Так и тем, кто работал у него--в дому ли, в прислугах, в его магазинах, на извозах, – говорить наказывал чисто по-русски. А вежливыми быть со всеми – это обязательное правило. Не то разговор короток – расчёт и за порог. Но зато зайдёт какая молодка в магазин, а приказчик ей кланяется, вежливо так вопрошает:
- Чего, мол, изволит барышня?
А у барышни юбчонка затрапезная, ноги в цыпках, за солью пришла, мамка послала прикупить. Купец, хоть строгий был, но справедливый. Обсчитать или обвесить не дозволял, узнавал--взашей гнал, так прямо на улицу из магазина и выставлял, в шею, на глазах сельчан. Так что у него шкодить не смели. И цены были подходящие.
Бывало, на выданные мне за работу денежки, покупала я за три копейки у него сахарную голову--круглый такой сахар, как арбуз, и твёрдый, рафинад был настоящий. Домой маме принесу маленько деньжат, да гостинчиков от барыни, да голову сахарную – ну, радости то у всех. Концы с концами еле сводили, а тут такое богатство.
- Мне сама барыня и мужа приискала, --рассказывала бабушка.
Мне уже лет 15 было, я как-то и пристала к ней – по любви ли замуж выходила?
- Ох, Валюшка,- говорила она,- у тебя ветер в голове, если чего не похуже. Вы там (имелась в виду школа) с вашей пионерией и комсомолией с ума посходили. Церква в селе была, нема теперича. А где Ведьминские магазины были, у вас в одном кинотеатр, а в другом--клуб. Табунитесь на танцульках, а молитвы не знаете. Грех это. Бог, он всё баче. И бабушка крестилась в святой угол, где у неё всегда у икон теплилась лампадка. Я глядела, насупившись, обижалась:
- Бабушка, та кто меня пустит, мне шестнадцать нема. Меня и в кино в выходной день только на «до 16-ти» пускают.
Бабушка посмеивалась, сменяла гнев на милость и говорила, ласково увещевая:
- Ничего ты там и не забула. Вон мамке получше помогай. Ты из девочек старшая, на тебя надежда, по дому ты теперь управляйся, мамке поболе отдыхать давай.
Мы с ней пряжу из прялки в клубни мотали. Я сижу со снятой с прялки пряжей на поднятых и разведённых в стороны руках. Долго так держать перед собой руки трудно. Тогда ненадолго бабушка разрешает положить их на колени для отдыха.
Мы с бабушкой одни у неё в домике. Дядя Павел на два зимних месяца в отходе с колхозными отарами на «чёрные земли». Это где-то в сторону от нас, километров за сто-сто двадцать. Там степь не выщипана овцами под корень осенью, поскольку там сёл нет, и только на выпасе гоняют колхозы свой скот и отары свои. А овцы и под снегом корм найдут, базы для ночёвок там испокон веку были. Для охраны собаки-волкодавы спят вокруг отар кольцом. Ни одному волку не пройти вблизи этих огромных собак. Туман наш из их породы.
Тётя Маруся с дочками ушла в центр села в гости к своей маме на весь день, вот бабушка и позвала меня мотать пряжу, обещаны мне беленькие варежки. У меня таких не было ещё, всё попроще что. А на беленьких и цветочек крестиком можно вышить, красота будет! Отдохнули руки, и я опять сижу перед бабушкой «руки вверх» и канючу:
- Ба, расскажи, как у вас раньше было?
Пристала, как репей:
- Бабушка, по любви или нет?
Бабушка глядит на меня. Ей самой молча сидеть тоже надоело, и она охотно продолжает рассказ:
- Про любовь я тогда и не думала, да и когда. Я на посиделки и то не хаживала, барин этого не любил. А вот читать барыня меня научила, я её деткам-барчатам почти каждый вечер читала. А ещё она меня крючком вязать научила, сама вязать была великая мастерица и меня обучала. Свои-то сын да дочка малы ещё были. Уже потом я Катю, мать твою, учила, да и так кой-кого, а до барыни у нас в крючок не вязали. Спицами там косочки-платочки пуховые на продажу вязали, носки да варежки, а плести, нет, не знали.
Дак вот, приехал как-то к вечеру к нашему купцу один зажиточный мужик со Штиркина хутора, он недалеко, километрах в десяти от села был. Они знакомы были по своим делам. Барыня засуетилась, велела в кабинет хозяйский отнести графинчик да рюмочки разные хрусталя нездешнего и там кой-чего закусить. Понесла я поднос. В дверь стукнула: «Да!»--хозяин отозвался. Вхожу, они сидят у стола в деревянных креслах, беседуют. Гость--черноволосый крепкий мужчина лет под сорок с чёрной аккуратной бородой, сапоги кожаные блестят, косоворотка стального цвета на пуговках, а пиджак серый длинный. Брови густые, чёрные, и глядит насупленно. Я поклонилась, с подноса поставила всё на стол, ещё раз кланяюсь, а хозяин говорит: «Иди, Поля, больше ничего не надо». Я за дверь, да к барыне. Мы с ней новый рисунок из женского какого-то журнала как раз перед гостем решили попробовать. Гость наш долго сидел, уехал уже затемно.
- Я всё прибрала, помыла, пепельницы полнёхонькие вытряхнула.
Бабушка строго взглядывает на меня (это я встряла):
- А ты не перебивай, сопля зелёная, это у нынешних завычки такие: пьют до упаду и сосут цыгарки до затемнения мозгов. Раньше такой дурной завычки не было, а коли кто из городу привезёт такую, то батько вожжами отходит, и, как бабка «отшепчет», более не куражились. Ранее дымом благовонным люди Богу в церквах кадили. А теперь… (что чёрт придумал?)-- крестится на иконы. – Прости, Господи, нечистого помянула, все зачадили.
- Да ладно, ба, дальше рассказывайте,--покорно сдаюсь я.
- А ты не перебивай,--осаживает меня бабушка и продолжает,--Был у нас сей гость ещё раза два – один раз днём, о чём-то говорил с хозяином, потом с барыней. Меня позвали уже под вечер третьего дня. Хозяин спрашивал, как моя семья, как живём, да сколько детей. Отвечала всё, как есть. Он и говорит: «Поля, ты видела у меня хуторянина Степана Шпиркина. Что думаешь? Как он тебе показался?» Меня оторопь взяла, у хозяина много гостей бывало, иной раз полон дом, а дом о двух этажах. Стою, молчу, чего гуторить, не знаю. Странно как-то всё. Тут барыня вступила: «Поля, он вдовец уж около года, у него трое детей, ему тридцать семь лет. Ты ему понравилась. Он хотел о тебе с твоей мамой говорить, да мы сказали, что сначала сами с тобой побеседуем. Как ты думаешь, твоя мама непротив будет? И ты сама что думаешь?» А я и сказать не знаю чего. Стою и только глазами хлопаю. Хозяин вроде как сердиться начал, нахмурился, по кабинету заходил, руки за спиной сцепил. «Ладно,--говорит, – иди пока». Я и вышла на ватных ногах.
Не помню, как в свою комнатку за кладовкой и добралась. В голове ни одной мысли, только озноб бьёт, Трясусь мелкой дрожью. Так и стоит у меня в глазах Степан Кондратович: глаз чёрный, пронзительный, борода чёрная и волосы, да чёрные брови, в одну линию сведённые. Думаю, Боженька мой, на что я ему глянулась? Он вдовец, почти на восемнадцать лет старше, да как заплачу. Упала на кровать, уткнулась в подушку и плачу. Наплакалась, спать улеглась, никто меня в этот вечер не беспокоил. Лежу и думаю, сколько хлопцев хороших, да из хозяйств зажиточных мамку пытали, просили Полюшку в жёны в семьи хорошие отдать, а мамка нет, мол, молодо-зелено, пусть ещё подрастёт. А ну, как этот её застращает, вон какой суровый.
Утром только я с делами управилась, а я не только с детьми там гулять-читать, а и по дому помогала, там помыть, там почистить, бельё перестелить или что другое. В таком доме работы всегда немало, ты не думай, что я там только кружева плести училась. Это в свободный часок, да в выходной, что бывал только с обеда до вечера, а утром всё опять по кругу. Сегодня одно, завтра другое, потом третье, а потом снова первое, так и жили. Не своя воля, хоть и не похаю, хозяева добрые были. И меня не то что любили, а обходились хорошо, и никогда не обижали, уж не погрешу. Так вот, только управилась, барыня зовёт к себе. Зашла, она сидит за столом, какие-то журналы перебирает, искала, может, чего. Спрашивает ласково: «Как, Поля, что надумала?» Я помолчала, да и брякнула: «Старый он, и детей трое, не любо мне». А сама всё в пол смотрю, ровно досочки пересчитываю. Бросила барыня журнальчики листать, да и говорит мне: «Бери-ка стул да садись к столу». Села, смотрю на неё и отчего-то начинаю плакать. Слёзы так и бегут. Она: «Поля, да ведь тебя никто не неволит, это уж, как ты сама. Утри живо слёзы. Только что я тебе сказать хотела. У мамы твоей, кроме тебя, шестеро, так? Их ещё вырастить-выкормить надо. А у Степана Кондратовича свой хутор, хозяйство крепкое, два сына, одному семнадцать лет, другой помладше, а уже отцу подмога, да дочь, ещё подросток. Ты по дому всему научена, а по хозяйству вне дома не твоя забота. Он сам так сказал. И твоих поможет на ноги поставить, обуть-одеть, посеять, сжать. Это немало. Обещал крепко, полюбилась ты ему Так Поля нечасто бывает: каждый пару в своём кругу ищет. Ты сегодня иди к маме, посоветуйся, обговорите, а к вечеру он сам к вам будет, ответ и дадите».
Так вот и решилась моя судьба. Мы с мамой покумекали, куда ни кинь, кругом клин. А коли за сельского выйти, то неизвестно, что лучше-то. Вот так и было. Да ты отпусти руки, отдохни, чего таращишь глаза-то.
Я возмущаюсь:
- Бабушка, да какая тут любовь, тут купля-продажа, да выгода взаимная.
Бабушка смеётся:
- Ишь ты, слов-то каких понабралась, понимала бы что. Дед твой, Степан, старожил тутошний. Его дед Кондрат ещё в 1847 году в Ремонтное с Полтавской губернии, с Украины прибыл. И фамилия его была Шпиро. Это потом как-то из Шпиро в Шпиркина записали, да так и остались Шпиркиными. А Степан уж в Ремонтном родился, тут тогда всего несколько домов было, да ямщицкая, ремонтная станция. Лошадей сменить в дальней дороге, подремонтироваться там. Это уж потом село разрослось и вон какое стало. В центре дома больше двух да трёх этажей, да дворец вашей культуры отгрохали, а самой культуры и нет.
Меня подмывает просто поспорить с бабушкой, но надо помалкивать, нето больше ничегошеньки не расскажет. Прошу:
- Ба, а как вы жили на этом хуторе?
Бабушка смотрит на портрет деда Степана над моей головой, и она там. Дед сурово насупил брови, а бабушка молодая, красивая, платье светлое, до полу, воротничок-стойка со сборочкой, рукав длинный. Стоят рука об руку. Это после венчания. У бабушки причёска и фата к причёске приколота. Мне тётя Лена рассказывала, что к церкви в день венчания полсела сбежалось, народу было, никогда такого не бывало. А чета вышла из церкви, Степан молодую жену-красавицу посадил в лёгкую линейку с разрисованным задком, парой запряжённую, и был таков. Только пыль по дороге завилась, даже и на пять минут не задержался.
ГЛАВА 10. ЗАМУЖЕМ НА ХУТОРЕ. РАСКУЛАЧЕННЫЕ «ЭКСПЛУТАТОРЫ». БЕЗ ДОМА. БЕЗЗАЩИТНЫЕ. «ВРЕМЕНА ДРУГИЕ, ДА ХОЗЯЕВА ТЕ ЖЕ».
- Как жилось? – переспрашивает бабушка,--а всяко жилось. И плакалось, бывало, и смеялось нередко. Нормально всё, даже получше, чем у моих подружек. Бита не бывала, не согрешу, а в строгости Степан держал всех--и меня, и детей. С детьми сразу поладила, парни хорошие были, они потом друг за другом в Ростов учиться уехали. А Мотя, дочь,--с нами. Она оказалась больная на голову: уже и взрослая была, а как дитё семилетнее.
- Бабушка, а как вас из дома на хуторе зимой выгнали?
- Да так, пришли и выгнали. Тридцатые годы, комбеды были, а кто в них был? Те, кто сроду ладно не робыв. Своё поле-то в найм отдаст и просит общество помочь засеять, убрать, семена по дворам шапками собирали. А урожай им соберут, ребятишек их жалко было, а они каждый вечер зерна ведро в котомку да в шинок и несут. Всё пропивали. Весна подходит, они опять по дворам с шапками. А когда их большацкая власть пришла, так они самые уважаемые у неё стали. Наганы им дали, раскулачивать ходили.
До нас ввечеру пришли. Степан только по хозяйству справился, повечерять даже не успел. Ввалились, ни стуку, ни «здравствуйте». Одевайся, мол. Он встал молча, оделся. Я только успела со стола сунуть ему ломоть хлеба, его из дому в линейку--и в Ростов прямиком. А нам велено было в полчаса собраться и из дома убираться. С собой разрешили узелок с личными вещами взять, смену белья и всё. Даже гарбузных та других семян не дали, они на кухонке в мешочках на стене были повешены до весны. Вытолкали взашей, а у меня Павлику седьмой годок, а Катюше и пяти не исполнилось. Плачу, Христом Богом прошу, хоть козу оставить, пропаду с ребятами же. Там один был, посовестливее, когда скотину погнали с базов, он отвёл козу стельную ко мне, верёвкой шею обвязал: «На, мол, Поля, не поминай лихом». Тоже наш ремонтненский, знала его ещё парубком.
А скотины было много. Базы полные. И лошадки были, и быки, и коровы, да и овец с козами под полсотни голов. Нам бумагу зачитали, мол, «эксплутаторы». А какой Степан «эксплутатор», всё сам с сыном управлял и только на посевную да уборку нанимал подмогу, самим было не управиться. Потом сыны уехали на учёбу, так, конечно, приходилось нанимать, одному уже трудно справляться стало. К нам потом с германской, это уж в двадцатых годах, солдат хромой прибился, сначала на ночёвку, а потом так и прижился. Когда меня с детьми да Мотей неразумной из дому выставили, то и его тоже, мол, прихлебатель. Он с нами и шёл до Ремонтного, к маме моей шли всю ночь по снегу. Пришли, стучимся уже на рассвете. Дети уж на руках поусыпали. Мама как открыла, так замертво и упала, всё поняла. Пока у мамы все и ютились, потом солдат этот помог нам выкопать по весне в земле такой погребок, покрыли, чем смогли, сверху соломы навалили, землёй засыпали. Так и жили полгода, а летом с саману себе хатку с помощью родни слепили, ничего, выжили. А козу, там злой был комбедец, на второй же день увел со двора, на детей голодных не поглядел.
Потом бабушка молча сматывает с моих растопыренных рук остаток пряжи, тяжело вздыхает:
- Хватит,--говорит. – навспоминалась. Никчемный разговор. Ты не очень то языком болтай, а то быстро значок сдёрну твой комсовский.
- Да не комсовский, а комсомольский. Только недавно получила в райкоме.
- Во-во! Его самый. У Пашкиного сына сдёрнули, гуторили.
- Но, бабушка, это ж было при царе-горохе, это, когда моя мама училась, было. А теперь времена другие.
- Понимала бы чего, времена другие. Они, может, и другие, а хозяева те же. Помню в тридцатых сколько хлеба сгубили, да и не раз такое было. Сами не кумекали, что да как, всё разнарядок ждали: до такого-то отсеяться, хоть земля, как лёд, холодна, а с такого-то уборка, а зерно уже осыпает колос, птицам на корм. Настоящих-то хлеборобов кого в тюрьмах сгноили, кого угнали куда. А у власти кто? Те, кто сроду сроков не знал никогда, зато дорогу в шинок, как родную.
Бабушка бросает в приготовленный короб смотанную в клубки пряжу, жуёт беззвучно губами, потом говорит:
- Давай пообедаем супом, молоко есть, а потом мне отдохнуть надо, а ты побежишь домой мамке помогать. И хватит пустобрехничать.
ГЛАВА 11.ТУМАНА УВАЖАЮТ ВСЕ. ПЕРВЫЕ КАНИКУЛЫ. ТОЛОКА. ДЕЛАЕМ САМАН. МАМА МОЯ ПЕВУНЬЯ И РУКОДЕЛЬНИЦА. КАК ПОЖЕНИЛИСЬ ПАПА И МАМА. НА УБОРКЕ ТРУПОВ ПОД ЛЕНИНГРАДОМ. ДЕД МАЗАЙ.
Но это когда ещё будет, ой не скоро, а сейчас мне и девяти нет.
Зима, конец уже, февраль поджимает, а там и весна. Братья ходят в школу во вторую смену, с часу дня. Домой, конечно, к семи, когда уже совсем темно. Мама отпускает Тумана в полседьмого с цепи, командует:
- Встречать! Айда за хлопцами.
И он радостно пропадает со двора. Он умный, ему папа раз показал, и он всё понял. Дело в том, что у нас некоторые хозяева, те, что ближе к мосту живут, стали своих дворовых псов отпускать с цепей сразу после шести, когда ребята нашей улицы возвращались со второй смены. Они выскакивали под дорогу, норовили схватить за ноги, иногда это им удавалось, хоть ребята и отбивались портфелями. Тогда папа научил Тумана встречать ребят у моста. Вова рассказывал, как-то оживлённо жестикулируя руками, как Туман встретил их--всю гурьбу ребятишек--и важно шёл впереди по дороге. Ватага детей за ним. Дворняги эти с лаем понеслись к дороге за очередным развлечением, а Туман белый, почти сливается со снегом. Те подскочили, а Туман только присел на задние лапы и так рыкнул, что тех дворняг, как ветром, сдуло. Тумана зауважала вся ребятня нашего крайка. Когда пришла наша с Шурой пора возвращаться со школы в темноте, Туман неизменно ждал у мостка, важно шагал рядом и позволял себя гладить всем девчонкам и ребятам, возвращавшимся вместе с нами. Иногда снисходил съесть с ладошки доверчиво протянутой руки сбережённый кусочек хлеба или специально для него прихваченный из дому кусочек сальца.
Незаметно подошла весна. Кончилась и моя первая школьная зима. Особого восторга от школы я не чувствовала, хотя училась неплохо.
Нас распустили на летние каникулы. За хорошую учёбу и примерное поведение мне вручили вместе с табелем, где было написано: «Переведена во второй класс», первую мою книжку за подписью и директорской печатью «Жили у бабуси». Книжечка была тоненькая, но красочная, а вот интереса у меня не вызвала. Мама нам в то время поочередно с Вовой читала «Сына полка», так что гуси у бабуси были тут же вручены Шуре и забыты. Толя тоже пришёл с вручённой именной книжечкой про самолёты. А вот про Вову не помню, но учился он хорошо.
На родительском общем собрании нас троих похвалили, и мама пришла довольная, принесла две пачки маргарина и сахарный песок. Ужин вышел славный, праздничный. Мама умаслила кашу маргарином и на хлебушек нам намазала понемножку. Потом читала окончание «Сына полка», и я не знаю, как заснула. Мама меня, сонную, уложила рядом с Шурой, а я и не почувствовала. С утра рёву было. Проспала окончание. Мама обещала дочитать мне одной после завтрака. Но остались все и прослушали снова до конца всё, написанное в книге.
А вечером приехал папа, и у них с мамой весь вечер был очень серьёзный разговор, что, и как, и где, и когда. Мы тоже участвовали в обсуждении, а то как же? Чай, будем этим летом начинать строить дом. Решали, на какие числа назначать толоку по изготовлению самана, куда подвезти мелкую солому, где копать под замес и много таких вещей, о которых я и понятия не имела.
Когда подошёл день для этого дела, рано поутру, отогнав скотину в общее стадо пастись, заявились первыми к замесу молодые мужики и парни верхом на лошадях. Замес, круглый по форме, вскопанный в полную штыковую лопату, был огромен. Дядя Павел работал на водовозке, это была такая небольшая цистерна для воды, и он такскал её на таком же небольшом тракторе, залил замес с цистерны, опустив рукав от неё на землю, и ребята по очереди таскали его с места на место, поливая речной водой. Потом подошла очередь всадников. Они на лошадях заехали в замес и гоняли их по кругу, а другие бросали под ноги лошадей мелкую солому. Длилось это часа три. Потом подошли и женщины, справившись с домашними делами.
Был выходной день, народу собралось много, гораздо больше, чем ожидали. Принесли с собой станки для самана из двух досок подлиннее, сантиметров по шестьдесят, и поперечных--сантиметров по тридцать. Тут же к поперечинам крепились ручки. Дна не было. Стали женщины в ряд. У ног каждой--станок. Сбоку ведро с водой и тряпкой--смазывать изнутри станок, чтобы глина не прилипала и саман выходил ровный и гладкий, да и сверху, смочив руку, приглаживали, чтоб ровнее был. И работа началась. Кто выбрасывал глину из замеса на подосланную солому, кто катал «вальки» из этой глины--такие большие, тяжёлые шары,- кто нёс их к станкам, где женщины ловко набивали этой глиной станок, потом вздымали его за ручки кверху, и вот, готовый, сырой пока, саман тянется ряд за рядом на расчищенной от полыни и травы земле.
Было шумно и весело, пели песни, ребята заигрывали с девчатами, взрослые посмеивались, дело делалось. Маму и папу любили не только на нашей улице, пришли и с дальних улиц села. Пришли даже ребятишки: друзья Вовы и Толи, мои двоюродные сестрёнки, подружки.
Мама никому не отказывала никогда, это было правило. Придёт ли соседка хлеба буханку перезанять (а мама хлеб пекла отменный, ни у кого такой не выходил, это признавали все на нашей улице), последнюю отдаст. Девчата молодые забегут: «Тётя Катя, не откажи, так хочется воротничок к выходному платью». Кому косыночку крючком обвязать, чтоб понарядней гляделась. Отказу не было никому. «Только нитки свои приносите». – бывало, скажет. А там кто пару яиц даст--спасибо. Кто семечек кулёк – спасибо. А коль ничего, то на нет, скажет, и спросу нет, может, нечем поделиться, а дело молодое, пусть носит на счастье, скажет.
И, конечно, любили за песни. Петь мама любила и умела, но только дома для самых близких и на праздники. Папа, бывало, ласково так скажет: «Певунья ты у меня майская». И мама вся зардеется. Папа старше мамы был на двенадцать лет.
Его к нам в село прислали после госпиталя на поправку. Ранение было тяжёлое – в плечо и в ногу. Это было в 44 году. Он в ростовском госпитале лежал. Его комиссовали в запас и отправили на посевную к нам в марте месяце. Мама работала в тракторной бригаде прицепщицей, а папа тракторист, так и познакомились. Мама иногда вспоминала, как поженились они зимой, у папы шинель, сапоги да шапка, гимнастёрка на теле, а в вещмешке смена белья. А у мамы юбка из крашенной чернилами плотной мешковины, фуфайка и платок шерстяной с кистями. Все и пожитки. Выделили им в бригаде угол в общей комнате, отгородили старым брезентом, поставили топчан, соломой набили старый дырявый наматрасник – вот вам и светёлка. Ни подушки, ни одеяла. У бабушки Поли у самой ничего нет, дала рушник один да старую попону из верблюжьей шерсти.
- Колючая, сил нет,--засмеётся мама,-- а ничего, фуфайку под голову, шинелью укроемся, и тепло нам. Дядя Павел воевал на фронте и ещё после два года служил в Германии. Вернулся в 47 году тоже не богачом. Привёз кой-чего в чемоданчике, подарил на кофточку отрез, а у нас тогда вообще ничего не было.
Потом, уже к концу зимы 45-го папку нашего под Ленинград отправили, на тягаче вытаявших и наших, и ихних солдат в траншеи подготовленные свозить. Трупы стали вытаивать, вспухать, запах стоял такой, что тряпку, смоченную в солярке, в кабину трактора вешали, иначе не сдюжить. Всё расползалось под крюками, которыми трупы на железную пластину, к тягачу прицеплённую, затягивали. Жутко вспомнить. И никто там не разбирал наш или чужой. Надо было поскорее убрать, боялись эпидемий с приходом тепла. Работали почитай сутками, на отдых 100 грамм спирта и три-четыре часа сна. Всё кругом пропитал трупный запах. Есть иногда не могли по трое суток, пока шатать не начинало. Тогда глотали кашу через силу, чтоб с голоду не опухнуть.
Через полтора месяца прислали смену. К этому времени почти все работы были проделаны, но ещё оставалось дальше по кольцу. Всем выдали по десять метров серой саржи (это подкладочный материал к пальто, пиджакам), по десять метров белой бязи, по пятнадцать метров марли, по пять кусков мыла и по пять банок трофейной тушёнки. Это было богатство, с такой поклажей могли с поезда сбросить и мешки отобрать. Решили, кто из Ростовской области, ехать вместе, а там видно будет.
Папа приехал за полтора месяца до рождения Вовы. Худой, весь во вшах, с лица почернел. Мама думала, заболел там. Папа не любит вспоминать ни войну, ни свою поездку под Ленинград. А так он любил помогать людям, чем мог, иногда последним делился. Люди это помнили и платили добром.
Оттого на нашей толоке столько народу. А уж о детях говорить не приходилось. Детей папа обожал, жалел самого сопливого зануду, и катал он нас и соседских, своих и чужих безотказно. Бывало папа только подъезжает на Соколике днём к песчаному подъезду, а детвора, купающаяся на речке, уже замечает его, кричат: «Дядя Моисей едет!», и мы все наперегонки пускаемся ему навстречу. Набьёмся в тележку, как сельди в бочку. Отказа не бывало никому. Бабушка Поля, случалось, коль ей быть у нас в тот час, незлобно ворчала: «Ты Моисей ровно дед Мазай. И где ты их набрал?» «Сами напрыгали!»--отшучивался папа. Мы всей оравой помогали распрягать Соколика, потом старшие ребята вели его на водопой, а там мыли его, поливая из ведёрка, и он стоял по брюхо в воде и довольно пофыркивал.
ГЛАВА 12. «ЧЕМ БОГАТЫ, ПРОСИМ ВСЕХ»--ЗАСТОЛЬЕ ПОСЛЕ ТОЛОКИ. «РЕВЕЛА БУРЯ, ГРОМ ГРЕМЕЛ». ХОРОШЕЕ ДЕЛО – ТОЛОКА.
Саман был готов уже после обеда. Целое поле было усеяно рядами пока ещё сырого самана. Мама с папой благодарили людей и приглашали на положенный общий ужин: «Чем богаты, приходите, просим всех-всех, и детишки тоже пусть приходят, им будет сладкий кисель, а взрослым чего и покрепче». У землянки уже были расставлены дощатые самодельные столы, и пожилые стряпухи, под руководством бабушки, торопились приготовить всё вовремя. На керосинках, принесённых соседями, и на их же сковородках жарились пирожки с гарбузом, с кислой капустой и картошкой. Стояли тазы с винегретом, накрытые от мух чистыми тряпицами. Тушилась огромная кастрюля картошки с тушёнкой, и варился щавельный борщ без мяса, но будет со сметаной и томатом. На столе уже солёные огурцы, под рушниками угадывались ломти хлеба. Такого обилия еды мы не видели никогда. А ещё выносят в ведре остывший кисель и без счёта гранёных стаканов и стопок. Соседи одолжили. Мама подаёт нам по стакану киселя и по пирожку подкрепиться, остальное--потом. Приносят гору алюминиевых мисок и целый таз ложек и вилок, тоже алюминиевых.
Пока люди моются, да прихорашиваются по домам,--те, кто живёт поближе. Те же, кто пришёл издалека, бегут на реку, моются и хохочут так, что слышно, Бог знает где. Потом достаются наряды из сумок, сложенных в сенном сарае. Сена там почти нет, Зорька за зиму приела. С шутками да прибаутками все переодеваются в чистое, нарядное, прямо, как в кино собрались. Иные и губы подмазали карминовой помадой. А наша мама никогда губ не красит, не любит это.
Мне нравится смотреть, как девчата расчёсывают волосы, заплетают косы, укладывают их в «корзиночку» или короной на голове, или косу перебрасывают через плечо. Глаза у них блестят, щёки горят, а сами они такие красивые--глаз не оторвать. Парни щеголяют в сапогах гармошкой, в брюках с напуском на сапоги, а у иных и галифе красуется. Наконец подтягиваются все, нарядные и оживлённые, рассаживаются по местам.
Для детей отдельный стол, с нашей землянки, правда, как у взрослых, скамеек нет, но нам и так хорошо, главное, еды вдоволь. Наконец смешки и разговоры за взрослым столом затихают, и встаёт папин бригадир, дядя Пантелеймон. Он в галифе и фуражке с лаковым козырьком, на нём кремовая вышитая сорочка, в руке стакан с самодельным домашним вином. Рядом с ним сидит маленькая тихонькая тётя Нюша, его жена. Вино в закатных лучах отсвечивает рубиновым цветом, и я смотрю на него и на дядю Пантелеймона, и все смотрят и ждут. Он поворачивается к вставшим маме и папе:
- Итак, Моисей Илларионович, с почином тебя. Пускай всё тебе удаётся, дом построится, а когда мазать будешь собирать толоку, помни про меня. При таком скоплении народа,--смеётся,--руководитель нужен обязательно. Будь здоров, а Кате за уважение и ласку особая благодарность!
Вздымаются над столом стаканы, все желают нам, удачно начав, удачно дело и завершить. Звенят ложки миски. Люди проголодались, да и мы, дети, тоже. А потом под гармошку лились песни, плясали вальс и вприсядку, для молодых--с частушками.
Солнце начинает потихоньку садиться за бугор за околицей. У меня слипаются глаза. Шура жмётся ко мне, мы сидим с ней на завалинке. Рядом шумит детвора, но я так устала, что, кажется, усну прямо тут. Подходит бабушка и уводит нас с Шурой в землянку, велит раздеться и забираться в кровать. Маме с папой не до нас. Мы засыпаем, кажется, ещё не коснувшись подушек, под звуки протяжной всеми любимой песни «Ревела буря, гром гремел…..».
Утро полно было суеты и хлопот. Спешно перемывалась одолженная посуда, просушивалась прямо на столах на солнце. Соседки приходили и забирали свою. Мама всех благодарила и за помощь, и за посуду, и её синие глаза из-под белой кружевной косыночки смотрели ласково и благодарно. Съедено подчистую было всё, осталось немного киселя и хлеба. Нам сладко и вкусно. Хорошее это дело – толока!
ГЛАВА 13. ГРУШУ СРУБИЛИ. ТРУДИЛИСЬ ВСЕЙ СЕМЬЁЙ С РАССВЕТА ДО ТЕМНОТЫ. ДОМ БЕЗ ОКОН И ДВЕРЕЙ.
К августу месяцу дом, зияя пустыми проёмами окон и дверей, уже стоял чуть впереди землянки на горушке. Для этого пришлось срубить старую грушу, росшую тут с незапамятных времён. На вкус она была с кислинкой, вязала во рту, но её всегда было много, а других плодовых деревьев у нас пока не было, так что она была любимица наша. Мама на большой чистой тряпице, постеленной на глиняной саманной скамейке у заваленки, разрезав пополам, сушила грушу на зиму на узвары (компот из сухих фруктов). Папа, когда уже с десяток раз был вымерен фундамент будущего дома, вбиты колышки и натянут шпагат, чётко очертив основание дома, ходил вокруг груши с топором. Всё поглядывал, постукивал по стволу, не решаясь ударить топором по тонкому стволу. Груша-то оказывалась всего в 2-3 метрах от угла дома. Изменить нельзя было ничего.
Дом решено было строить на этой горушке, и на то были важные причины: во-первых, его трудно будет замести снегом, он на возвышенности, во-вторых, проливные ливни, которые редко, но были, несли со степи вдоль улицы потоки бурой воды и смытые ею по пути недозрелые арбузы, зелёные и такие кислые, что скулы сводило, яблоки и прочее иное: то грабли деревянные, то скамейку махонькую, да и много чего бывало, что потом вылавливалось после дождя из реки и находило своих хозяев. Бывало, что в низинных, как наша землянка, местах, затапливало погреба с припасами, сараюшки с живностью, которая иногда и погибала.
В самый решающий момент была вызвана мама. Она оставила корыто с мыльной водой у сараек, где стирала нашу повыгоревшую на ярком летнем солнце, латаную и штопаную одежонку. Подошла, вытерла руки о старенький фартук. Прошлась вокруг груши, зачем-то погладила ствол, потрогала веточки и пошла назад к сарайке, попутно нам всем определив работу--таскать воду на полоскание белья.
Светлое полоскали колодезной прозрачной водой от тёти Лены. А что потемнее мама в жестяном тазу носила прямо на речку. Мостков у нашей речушки не было, полоскали, подоткнув юбки и зайдя чуть ли не по колено в воду. Нам не хотелось уходить куда-то в такой решающий момент, но тут не поспоришь. Когда мы вернулись с ведёрками полными чистой воды, груши уже не было. Она лежала у штабеля с сухими кизяками. Папа обрубил ветки и складывал их поверх кизяков (зимой на растопку пойдут), а ствол был унесён на просушку в пустой сенник – в хозяйстве всё сгодится.
Под фундамент копали папа, Толя и Вова. А уж когда папа с дядей Гришей, маминым сводным братом, клали стены из самана, участвовала вся семья. Ребята подвозили саман к возводимым стенам на тележке. Мы с Шурой ведёрками носили в огромный ржавый металлический ящик привезённую накануне глину и сваленную рядом в кучу. Папа с дядей Гришей накидывали её в ящик просто лопатами. Потом всё это заливалось нужным количеством воды, настаивалось, обычно с вечера, чтобы к утру глина была как масло. Потом лопатами всё это вымешивалось, и ребята подносили её по полведра к стенам. Она была очень тяжёлая, и женщинам и девочкам её носить было нельзя, а то животики заболят. Так сказал папа.
Саман – это не кирпич. Он большой. Стены вырастали на глазах. Потом возводили стропила, настилали потолок и утепляли той же незаменимой глиной. Её готовили в том же ящике, что и для кладки. Потолочные доски уплотняли, швы между ними заколачивали, потом засыпали слой опилок и заливали подготовленной глиной. Когда всё это высохло, крышу покрыли толем. И так дом должен был ждать следующего года.
Достраивать было не на что, поиздержались сильно. Мы с подружками приспособились играть там в куклы и прятки, нам нравилось. А папе необходимо было возвращаться в бригаду: кончился срок, выделенный бригадой на постройку. Да и маме тоже надо было выезжать на сад с женщинами. Нужно было ещё нас одеть к школе, Шура тоже шла в первый класс.
ГЛАВА 14. «ГДЕ ПАПА? СКАЖИ, ТУМАН!» МАЛЕНЬКИЕ ГУСЯТА И ГРОЗНЫЙ ИХ ПАПА ГУСАК. «ГУЛЯШ» ДЛЯ ДОМАШНЕЙ ПТИЦЫ. МАМИНА НАДЕЖДА. «БЫКАМ ХВОСТЫ КРУТИТЬ ХОРОШО ЛИ?»
Папа долго не был на выходном, в школу мы пошли без него, и палочки и кружочки Шура тоже начала писать без него. Мы тосковали по нему, и Туман тоже. Он, стоило упомянуть: «Где папа? Скажи, Туман!»--поднимал голову, задумчиво поглядывал на крупные, низко висящие звёзды на тёмно-синем бархатном небе и тихонько подвывал. Нет, видно, и сегодня не приедет. Вон и Туман так думает.
В нашем хозяйстве теперь были и две гусыни и гусак. Их купили ещё задолго до весны. Обе гусыни, посидев на гусиных яйцах, которые сами и снесли, в своё время вывели во двор каждая свою стайку крохотных, всех в жёлтом пуху, гусят. Вытянув шеи низко к земле над своими детками, гусыни всё о чём-то разговаривали с ними на своём гусином языке, а гусак важно похаживал вокруг своего разросшегося семейства и не подпускал к ним никого, кроме мамы. Бежал навстречу, расставив и опустив к земле крылья, и если не успеешь убежать, до синяков щипал клювом за ноги и пребольно при этом бил крыльями. Нас с Шурой постоянно кто-нибудь спасал, а то хоть по двору не ходи. А надо и курочек накормить, и утят с уткой, и телку воды принести, так что сновать по двору равносильно было пробегать у вражеской передовой на виду у врага. Но так было первый месяц, потом гусики подрастали, шустро стайками бегали за своими мамами, по одной их команде: «Га-га!», и вскоре уже все вместе с утра уходили на реку, а возвращались в обед поклевать из специальных корытец запаренных отрубей, и опять на реку. Возвращались вечером опять-таки на кормёжку. Потом забирались к своим сидящим на брюшках, мамам под крылья, зарывались носиками в тугие перья на боках, блаженно попискивали и засыпали до утра.
Так же рос и выводок утят. Кормов было маловато, и мы купаясь в речке, по наказу мамы доставали со дна моллюсков, такие двухстворчатые раковины, сверху зеленовато-болотного цвета, а когда ножом откроешь раковину, она внутри перламутровая такая с мякотью, которую домашняя птица просто обожала. Ребята открывали раковины, а мы с Шурой доставали мякоть полукруглой формы и резали её тут же на чурбаке, собирая в ведро. Когда начиналась раздача этого птичьего лакомства, тут же забывались раздоры между курочками, уточками и гусятами. Все дружно толпились у наших ног, а мы бросали по кругу равномерно это слизкое месиво. Вокруг, во всех почти дворах, так выращивали птицу, и она крепла и вырастала лучше даже, чем на отрубях, и никогда не болела ногами.
Вот эти-то стайки гусей и утят были маминой самой большой надеждой. Она, списавшись с папиной сестрой тётей Олей из Ростова, по её совету, решилась осенью, заколов птицу, сколько сможет поднять, везти её на продажу туда с тётей Марусей. До станции их на грузовике довезёт знакомый, он поедет туда за товаром. Выгрузит их прямо у вокзала. Вдвоём, обсуждали мама и тётя Маруся, сподручней: пока одна сторожит, другая и билеты купит на ночной поезд, и за водичкой сбегает. Погрузятся уж как-нибудь. Поедут в тамбуре, чтоб птица не пропала: убоина быстро может душок дать. А в Ростове их встретит тётя Оля с сынами. Они уже взрослые дяди, с семьями и детьми. Всё это обговаривалось и обсуждалось не один десяток раз, и, вроде как, стало казаться делом стоящим и безоговорочным.
Учёба нам с сестрой и старшим братом давалась легко, а у Толи с письменностью были проблемы, его оставили на осень, то есть, на осенних каникулах он должен был в определённые часы ходить на дополнительные занятия. Когда об этом узнал папа, он сказал строго и серьёзно:
- Если сейчас не одолеешь, будешь, сынок, быкам хвосты крутить, вот так. Или базы за свиньями чистить, а ты что думал, куда тебя, неуча, ещё определить?
И Толя старался и исправил-таки свои оценки.
ГЛАВА 15. ЗАБОЙ ПТИЦЫ--НАМ С ШУРОЙ НЕ ВЕЛЕНО СМОТРЕТЬ. ВАРИМ С СЕСТРЁНКОЙ НАИВКУСНЕЙШИЙ СУП. ВСЁ ГОТОВО. ОТЪЕЗД МАМЫ.
К ноябрьским праздникам решено было везти битую птицу на продажу, на праздничный базар в Ростов. Утро выходного дня началось сразу бурно. Мама подняла нас с постели ещё затемно, не было и семи часов. Во всю топилась уже печь, и стояли два больших бака с водой--мыть ощипанную и осмолённую над открытым пламенем птицу. На столе уже стоял завтрак: каша, стаканы с молоком и--на разделочной доске--толстые ломти домашнего хлеба вчерашней выпечки. Папа у плиты точит ножи и топорик. На нём высокие сапоги, старые брюки с вытертыми коленями и пиджак с заплатками на локтях. Мама одета под стать ему. Завтракаем быстро. Только убрали посуду, пришли бабушка Поля, тётя Маруся и тётя Феня, соседка. Нам с Шурой велено убрать постели, перемыть посуду и на задний хозяйственный двор не соваться. Ребята посланы ещё принести воды с колодца. Взрослые выходят. Мы заняты делом, снуём по земляночке, моем посуду, заправляем постели, чистим картошку на суп. Приходит папа. Снимает бак с горячей водой с плиты и, осторожно ступая, несёт его во двор. Мы, накинув пальтишки, выскакиваем следом узнать, как там.
У сарайки кучкой лежат тушки белых гусей, головки отдельно. Мама по очереди окунает на минутку, держа за ноги, гусей в бак с горячей водой и складывает на сколоченный из трех шершавых досок временный рабочий стол. Он метра три длиной, шершавый весь, а посредине старое глубокое корыто и небольшая ванна. Сюда будут складывать перо и пух по отдельности. Женщины сразу принимаются за дело. Ощипывают ловко и быстро. Нам с Шурой хочется тоже попробовать, но мама не разрешает, мол, потянете перо не так--шкурка порвётся, а это уже брак, цена пониже будет за такое. Потом, говорит, дам попробовать, когда для себя зарежем одного на Новый год. А сейчас мешать не надо. Велит мне ставить большую кастрюлю на плиту, она даст немного потрошков, и на всех сварим вкуснейший суп с вермишелькой. Мы бежим назад, ставим кастрюлю с водой на плиту. Вскоре мама приносит две головки ощипанных гусей, две пары отмытых с обрубленными когтями ножек, немного печёночки и самые кончики крылышек. Всё уже осмалённое и вымытое, опускает в кастрюлю, велит снимать пену, как появится, и через 40 минут после закипания положить приготовленный картофель. Дальше я уже знаю сама, суп могла сварить с первого класса самостоятельно. Правда, первый мой суп был такой густой, что в нём ложка стояла, но мама и папа ели и нахваливали, молодец, мол, дочь. А теперь чего же не сварить.
Отобедали, отдохнули, и снова за дело. Мне с Шурой было дано новое поручение – в заранее приготовленные чистые полотняные мешки складывать из корыта и ванны перо и пух, всё отдельно. Мама обещала к весне нам из пуха, вплетая его в суровую нитку, связать нарядные белые береточки с помпоном, а из пера выйдет хорошая пара мягких подушек. К вечеру, усталые и продрогшие на осеннем холодном воздухе, все разошлись на отдых. В сенцах, прямо на земляном полу, сложили на чистых мешковинах готовые тушки птицы в два ряда. На каждой тушке сверху лежали и потрошки: головка, две лапки, желудочек, вымытый и очищенный, и печёночка и ещё по два кончика крылышек. Только на одной тушке не было, за обедом съели, ох, и вкусно было!
Выезжали мама с тётей Марусей на следующий день вечером. Полуторка подошла, когда уже стемнело. Быстро загрузились. Мама, в плюшевой, на вате куртке, почему-то прозванной у нас «гейшей», и синем, под цвет глаз, шерстяном платке, быстро перецеловала нас, велела, как самого Господа, слушаться папу. Потом мы все вместе присели на дорожку. Все молчим, кошка прыгнула маме на колени. Она погладила её, почесала за ушком. Также все дружно встали.
- Ну, с Богом, трогайте,--напутствует папа. Взрослые идут из землянки. Шофёр дядя Петя надевает картуз, подмигивает нам и, прикладывая руку, как военный, к виску, смеётся:
- Ну, бывайте, сильно не скучайте.
Уходит. Стукнула закрывающаяся дверь, потом заработал мотор полуторки, хлопнули дверцы, машина тронулась. Нам видно в окошко её красные, быстро удаляющиеся огоньки. Вернулся папа, снимает фуражку, фуфайку, садится ближе к печке.
Сегодня похолодало, что-то около нуля, а ноябрьские ещё через неделю. В землянке тихо, непривычно пусто без мамы. Муська вывела с лежанки своего маленького сыночка, ведёт к блюдцу с молоком, папа плеснул маленькому немножко. Котёнок беспомощно тычется носиком в блюдечко, а потом облизывается, забавно фыркает. Мы смотрим какое-то время, как кошка играет с котёнком, как он старается забраться ей на спину и беспомощно падает на спинку, забавно растопырив крохотные лапки. И, наконец, все укладываемся спать. После двух суматошных дней дома непривычно тихо, и лишь изредка где-то за сараем слышится короткий лай Тумана, лису видно чует. Все засыпаем.
ГЛАВА 16. В РАЗЛУКЕ. «УЧИСЬ КЛЁЦКИ ДЕЛАТЬ». МАМОЧКА ВЕРНУЛАСЬ! СКАЗОЧНЫЕ ПОДАРКИ, СКАЗОЧНЫЕ ВКУСНОСТИ. «ОТЧЕ НАШ…» МАМИНА ФОТОГРАФИЯ И ФОТКИ ЗА СТЕКЛОМ. ВСЁ НА ПОСТРОЙКУ ДОМА.
Это первое отсутствие мамы далось мне очень тяжело, да и сестрёнке тоже. Мы никогда ещё не разлучались со своей мамочкой так надолго. На третий или чётвёртый день мы с Шурой, забравшись тихонько под родительскую кровать, когда папа с ребятами ушёл управляться по хозяйству, долго и горько плакали, по очереди нюхали мамино домашнее платье (оно под мышками пахло нашей родненькой мамой), и слёзы безостановочно лились и лились, пока не пришёл папа, и с ним братья. Они, конечно, сразу догадались, отчего у нас заплаканные мордашки, но никто не стал над нами подшучивать и дразнить. Папа погладил нас по растрепавшимся головёнкам и велел помогать готовить стол к обеду, приговаривая:
- Не журытесь, дивчатки, скоро мамка наша приедет, гостинцев навезёт, о-о-от !
У нас сразу переключается внимание на будущие гостинцы, и мы начинаем выспрашивать, чего это может быть, и да не забудет мама их привести? Братья снисходительно усмехаются, что, мол, с них взять, а у самих глаза горят, тоже ждут маминого приезда.
В один из вечеров папа варит нам суп с клецками. В большую кастрюлю налил воды, поставил на плиту, глядим. Интересно, как папа справится сам. Мне сказал:
- Учись клецки делать.
Учусь. Запомнила, что в тесто пошло два яйца, соль и мука. Когда картошка закипела, папа зовёт меня к плите. В мисочке тесто--круглый, как мячик, шарик. Меня папа заставляет держать мисочку с водой. Он окунает пальцы в воду, отщипывает небольшими порциями тесто и бросает его в кастрюлю. Даёт и мне поотщипывать теста, хвалит, вот, мол, молодец, сразу запомнила, какой величины должны быть клецки. Мы заправляем наш суп поджаренным луком, и я бегу доставать миски и ложки для всех. Суп был необыкновенно вкусный, сытный, и все соглашаются, что суп из клецок надо варить почаще. Папа смеётся, говорит, надо курочек просить почаще нести яички, чтобы и на супчик хватало.
Мама приехала ночью, с попуткой. Мы спали и не слышали, а утром проснулись от маминого голоса:
- Вставайте, засони, дайте я на вас погляжу.
Подъём был моментальный, и скоро мы, счастливые и взъерошенные, виснем у неё на поясе, прижимаемся к рукам, и наши ручонки, кажется, успевают везде. Пощупать мамину новую синего цвета жакетку, прижаться щекой к её руке, цепко хватаясь ручонками за милую, пахнущую родным, ничем неистребимым запахом, мамину руку. Даже Толя обхватил маму сзади и прижался лбом к её спине, притих, и только Вова, насупившись, стоит в сторонке. Мама замечает это и сама подходит к нему, чуть приобнимает за напряжённые плечи своего первенца и ласково просит:
- Сынок, ты поможешь принести из сенцов мои узлы, а то мы с папкой ночью не стали шуметь, чтобы меньших не беспокоить.
Вова--мамин любимчик, и хотя она всех нас ласкает и голубит, Вову всегда ставит нам в пример. Наконец мамины сумки и узлы внесены в комнату, и начинается самое важное волшебство. Распаковываются подарки, и нам с сестрой были подарены первые в нашей жизни вязаные гамаши и свитерки с разноцветными полосками на груди с застёжками на плечах. У меня зелёного, а у Шуры синего цвета. Вове и Толе были поданы шапки-ушанки из кролика, чёрного цвета, гладенькие такие, мягкие. Ребята сразу их примерили, красиво до чего! Мама говорит, что это подарки от тёти Оли и её сынов, наших дядюшек.
Пришёл папа, управившись по хозяйству. Он радостный, улыбка не сходит с лица, и даже, кажется, хромота его стала почти незаметна. Мама достаёт рубашку в клетку, прикладывает к папиной груди, смеётся – и батьку принарядим. Потом на стол выкладываются гостинцы, ранее нами и не виданные: рыба копчёная, селёдка, сахара кускового большущий кулёк, он бело-голубоватый и светится изморозью на сколах. Далее следует щербет с изюмом, тоже неизвестно, что это, попробуем – узнаем. Ставится на стол маленький алюминиевый бидончик на один литр. В нём, за обвязанной белой тряпицей, мёд, о котором мы читали в сказках. И напоследок целый пакет маленьких, гладеньких, посыпанных маком баранок. Откуда-то со дна достаётся деревянная плоская прямоугольная коробка, вся расчерченная в чёрную и белую клетку. Это шахматы. Они, правда, не новые, но восторгу ребят нет конца. Настоящие шахматы на нашей улице большая редкость. Братьев не интересует ни ткань, привезённая на шторы, ни тюлевые отрезы, дешёвенькие, но чудесно-прекрасные для окон в новый дом, ни простынки и пододеяльники, розовые и голубенькие в маленький цветочек. Они забираются на лежанку и, открыв маленький крючочек сбоку коробки, увлечённо разглядывают открывшиеся взгляду сокровища. Только и слышно:
- Это ферзь, а это королева, а это, гляди, конь.
Нам с сестрой неинтересна эта тарабарщина. Мы полностью поглощены созерцанием своих новых обновок. Мама предупреждает, что это для школы, и мы согласны. Дома мы будем ходить, как и все, в сшитых из бумазеи штанишках, собранных на поясе и внизу на резинку. Зимой низ шароварчиков натягивался поверх валенок, чтобы снег не попадал в валенки, было тепло в них и удобно. И в школу их одевали поверх чулочек и панталончиков и по школе все девчонки до шестого класса щеголяли в разноцветных штанишках на резинках.
Потом всё убирали, сложив в сундук в зале. Наши гамашики и свитерки повесили к школьной форме за занавесочку над сундуком. Ещё и ещё раз щупались чудные мягкие шапки. Такие мы видели на некоторых старших ребятах в школе, а вот пощупать не приходилось.
Обед был шикарный. Ели копчёную, золотистую селёдку и пили чай с щербетом и баранками. Прознав про приезд мамы, прибежали наши подружки, Надя и Галя. Их тоже посадили пить чай, угощали маковыми баранками. Когда прибежали Вовины и Толины дружки, Славка, Коля и Лёнька, кружек на всех уже не хватало, и мама достала из старенького буфета для них гранёные стаканы, положила и им щербета и сахара-рафинада. Бараночки были высыпаны в большую миску посредине стола. Было весело, шумно и празднично.
Муська с котёнком разлеглась, напившись молочка, поверх покрывала, на нашем с Шурой деревянном диванчике, мурлыкала и облизывала котёнка язычком, прищуривала глаза. Тоже радовалась, что, наконец, наша мама вернулась из поездки.
Долго еще потом, особенно в длинные зимние вечера, мы, забравшись на лежанку, просили маму рассказать нам про город. Какие там дома, что продают на базаре и какой там собор и церковь при кладбище. Мама побывала на службе. Она описывала иконы, тихо читала нам «Отче наш» и «Богородице дева, радуйся…..».
Рассказы о городе мы готовы были слушать часами и мечтали когда-нибудь побывать там и увидеть всё своими глазами. Потом от тёти Оли пришло письмо, а в нём фотография – мама и тётя Оля стоят у фонтана. Фонтан высокий, чашей такой, а из чаши бьют струйки воды. Вода падает в чашу, наполняет её и сливается водопадом в бассейн круговой вокруг чаши. Мама весёлая, без обычной косыночки или платочка, волосы сзади, до висков почти, собраны под особую, тонкую гребёнку в валик. Это её баба Поля научила так делать, у нас никто больше так не умеет. Да и для этой причёски волосы нужны длинные. А у мамы длинные, чёрные, как «вороново» крыло, говорит папа. Она очень красивая и нарядная в новом платье и туфельках-балетках. Мы все рассматриваем фотографию, по очереди держим в руках. Потом мама вставляет её в общую рамку под стеклом.
Эта рамка висит в зальце, и там много всяких фотографий, иные почти совсем выцвели. Есть здесь и бабушка Поля с дедом Степаном. Бабушка в платье до пола, дед с окладистой бородой строго смотрит с фотографии, сапоги блестят, из кармашка жилетки свисает цепочка от часов, пиджак расстёгнут, и одна рука заведена за спину. Ещё есть мамины и папины фотографии, как на паспорт, да так оно и было, наверно. Ещё есть свадебная фотография дяди Вани и тёти Зины – стоят около «полуторки» , на ней фата с белыми восковыми цветами, присобранная сверху, подол белого платья виден из-под зимнего пальто, а на дяде Ване полупальто и фуражка, а на фуражке сбоку большой белый восковой цветок. Вокруг близкие родственники и друзья, вот и наши мама с папой. Мама смеётся, на голове у неё вязаный пуховый шарфик, и одета в плюшевое полупальто-«гейшу». А на грузовичок-полуторку, с деревянной кабиной, погружено приданое – кровать, подушки на ней, всё честь по чести, стулья, стол, трюмо зеркальное, и в кузове стоят тётя Маруся, у неё в руках связанная за ноги красной лентой курица, и дядя Павел. Он снял фуражку и держит её в поднятой руке. Тётя Зина считалась богатой невестой, работала на колхозном коммутаторе, давала связь, шутил папа, со всеми сёлами и хуторами. Вот сюда и поместили фотографию мамы и тёти Оли.
И опять дни потекли за днями. Сдали в счёт заготовок телёнка. Что-то пошло на погашение этого самого счёта, то есть разнарядки на мясо каждому крестьянину, кто в своём хозяйстве держал скотину. Счёт шёл с каждой головы: коровы, телёнка, козлёнка или поросёнка. Ходили уполномоченные прямо по дворам и пересчитывали поголовно, сколько у вас и чего. К осени готовились списки и вывешивались в конторе. Сколько с кого надо было взять мяса в счёт этих самых заготовок. Все вырученные за остальное мясо деньги пошли на заказ на колхозной лесопилке косяков для окон и дверей, и на изготовление этих самых дверей и рам для окон. Для досок на пол и крылечка, для нового стола. Обновок не покупалось никому. Не из чего было.
ГЛАВА 17. В ГАЗЕТЕ ТЕПЛЕЕ. НАША ЗЕМЛЯНОЧКА. УЧИМСЯ РУКОДЕЛИЮ. СКЛАДЧИНА.
Зима в этом году долго не наступала. Вот и декабрь на дворе, а под ногами слякоть, часто идёт мокрый снежок, что ещё больше прибавляет слякоти и грязи. В резиновых сапогах уже холодно и в шерстяных, связанных мамой, носках. Папа учит нас поверх носков ноги обёртывать газетой.
- Это,--говорит,--мы на фронте так спасались.
Обёртываем, и правда, ногам тепло и уютно, газета тоненькая, а от холода спасает. А газеты у нас есть, по две в неделю получаем – «Пионерскую правду» и «Советскую Россию» по обязательной подписке. Газеты хранятся на буфетике, читанные вдоль и поперёк. Они идут на растопку. А щепки на растопку между стеной печки и перегородкой зальцы, такой узенький закуток. Рядом скамейка для вёдер с водой и старенький кухонный стол с дверками. Там, на двух полочках и хранится наша кухонная утварь. Над столом полочка, на ней миски и кружки, в большой литровой банке ложки алюминиевые и деревянные. Вилки и тарелки уже в буфетике. Другой, обеденный стол стоит у окошек в прихожей землянки. С одной стороны, прямо под окнами, разместилась широкая лавка, на ней сидим, когда едим за столом. Папа иногда отдыхает на ней, положив под голову фуфайку. С остальных трех сторон стола стоят самодельные табуретки. И два деревянных настоящих, со спинками, стульев в зальце у круглого столика с белой в розочках, связанной мамой, скатертью. Белые кружевные подзоры выглядывают из-под тканевых хлопчатобумажных покрывал на родительской кровати. И подушки на кровати, взбитые, одна на одной, покрыты накидочкой, связанной мамой. Земляной пол покрыт круглыми самодельными половичками. Мама вяжет их зимой из цветных тряпочек, которые ей дают то тётя Лена, то тётя Настя, мама Зины – невесты с фотографии. Она моей мамы родная тётя из рода Шпиро (теперь Шпиркиных). Это и мамина девичья фамилия. Приходят с вязанием женщины. Лампа горит ярко, фитилёк не приглушен, а то темно вязать. Братья на печке играют в шахматы, мы с сестрёнкой пытаемся вязать на спицах куколкам шарфики, нас мама учила и показывала, как держать руку, пальцы, когда снимать петлю, когда накид делать, и разные другие тонкости, без которых невозможно вязать. Женщины выводят старинную печальную песню, и её заключительные слова, что скорбящая эта душа догорит сама, когда догорит её лучина, заставляют больно сжиматься моё сердце, и болезненный комок застревает в горле. Непреодолимо хочется заплакать, хоть бы что другое спели.
И тётя Маруся как будто слышит меня, без предупреждения, притопывая ногой и не переставая быстро, быстро перебирать крючком, нанизывая петельку к петельке, заводит :
- Эх, как родная меня мать провожала, тут и вся моя родня набежала….
Тётя Феня оставляет на стуле носок, который вязала, подхватывает маму под руку, и они под задорный мотив выходят на середину. На это стоило посмотреть. Они идут друг на друга, притопывая ногами, руки в боки. Тётя Феня хватает с вешалки Вовину шапку и нахлобучивает её так, что уши с тесёмками висят у неё--одно на нос, другое на затылке. Пляшут и «каблучок», и в присядку, и когда песня заканчивается, задыхающиеся от смеха, плюхаются на табуретки. Потом пели «Синий платочек», «Письмо к маме», про солдата, который был ранен, но желал побыстрее вылечиться в госпитале и бить гадов фашистских до конца. Под конец вечера часто пили чай в складчину. Кто-то приносил горсточку карамелек-подушечек «дунькина радость», редко--карамельки «Слива» или «Вишня» в бумажных обёртках (чаще всего тётя Нюша). Она жила в другой стороне нашей улицы, которая вела не вверх, к дому дяди Павла, а, заворачивая под прямым углом, уходила к мостику. Мы с Шурой обёртки всегда собираем, складываем в специальные коробочки, где храним обёрточки со всех конфеток, начиная от ирисок со школьных подарков, и заканчивая фантиками от «ласточки», которыми нас угощала Толина крёстная из Большеремонтного, весной на Пасху гостившая у нас. Для женщин из буфетика доставались гранёные стаканы. Нам со взрослыми пить чай не разрешалось, и мы забирались на это время к братьям на лежанку, задёргивали ситцевую занавесочку, не подглядывали, чтоб не подумали, что мы «с голодного краю», как говорила мама. В тайне надеялись .что и нам останется хоть по карамельке от чаепития. И никогда не ошибались в своих ожиданиях. Когда на блюдечке оставалось 4-5 карамелек, женщины, как одна, начинали благодарить маму за чай, спохватывались, что и так засиделись, и, одевшись, собрав вязания, одна за другой прощались и выходили в темноту за дверями. Как им только не страшно в такую темень идти домой, удивлялась я. Мама одаривала нас карамельками, и мы, лёжа в постелях, тепло укрытые, с наслаждением посасывали их.
ГЛАВА 18. УЖАСНОЕ ПРОИСШЕСТВИЕ. «ЧЕМ БОГАТЫ, ЕШЬТЕ НА ЗДОРОВЬЕ». «У ВАС ТАМ МЁДОМ НАМАЗАНО». ТЁТЯ ЛЕНА, ДОБРАЯ ДУША.
Наконец в двадцатых числах декабря пришли морозы и снег, и задул «степняк»--холодный и колючий ветер. Речка стала за одну ночь, но нам ещё дня три не разрешали выходить на лёд, хотя ребята без спросу уже опробовали новую гладкость, катаясь с разбегу по гладкому как стекло льду.
В эту же зиму случилось у нас происшествие, которое напугало маму, а нас с сестрой привело в ужас. Мы тогда уже накатались в песчаном карьере на санках с горы и пришли домой голодные и промёрзшие. Мама как раз затопила печь, в огромный чугун для пойла Зорьке была налита вода. На краешке плиты подогревались каша из перловки с горчичным маслом. Не успели мы вытащить из картонного ящика свои куколки и заняться чем-то в ожидании еды, в сенцах послышался топоток, смутные голоса, и в прихожую ввалилась целая ватага ребят.
Впереди в одних носках, с валенками и с накрученными на них коньками, стояли Вова и Толя, сзади в таком же виде Коля, сын тети Лены, где мы брали воду для питья и ещё человек пять ребятишек, но уже в нормальном виде. Мама, повернулась на шум от плиты, так и ахнула, прижав руку ко рту. Пальто от пояса и штаны на ребятах и валенки, всё было мокрое, хоть выжимай. В тепле оттаяли сосульки, замёрзшие внизу пальтишек от мороза, и коробом стоявшие штаны, и на земляном полу стали собираться в лужицы. Мама, наконец, опомнилась:
- Всем раздеваться, да скорее, скорее.
Ребята, торопясь и путаясь, снимали пальтишки. Носки, штанишки и рубашонки, и в одних трусах, посиневшие и дрожащие отправлены были мамой на тёплую лежанку. Туда же были закинуты старые нехитрые одежонки моих братьев, чтобы оделись немедленно, и брошены шерстяные рукавицы растирать ноги. Мама следила, как ребята растирали себя, потом схватила старый шарф из темно-коричневой шерсти и сама, сильно нажимая, растирала пальцы ног, икры, ноги выше, пока первым не завопил Коля:
- Тёть Катя, зашпурги зашлись, ой, больно!
«Зашпурги» у нас говорилось, когда окоченелые руки или ноги начинали отходить, и боль, как иголками, начинала пульсировать в руках и ногах. Пока мама занималась выкупавшимися в полынье, остальные ребята сняли валенки, ушанки и пальтишки, свалили их на скамейку и сами уселись тут же. Рассказывали, как Коля влетел на всём бегу в полынью, а за ним не смог притормозить и Толя. Ребята, раскинув руки, цеплялись за лёд. Все растерялись, а Вова нет. Он снял шарф и кинул его к полынье, сам держался за другой конец и тянул их, сколько было сил. Когда Толя и Коля уже ползли к берегу, подняться не могли из-за воды, тяжело огрузившей намокшие до пояса пальто и валенки, провалился на краю полыньи и сам Вова. У него в руках была клюшка, и он кричал ребятам, чтобы подполз кто-нибудь, и за клюшку тянули его. Так и вытащили. Хорошо, случилось это недалеко, ребята как могли, бежали, сняв валенки, ставшими от воды пудовыми. Другие подобрали валенки и отдали их уже в сенцах. Мама вздыхала, охала, качала головой. Печка нагрела лежанку так, что ребятам было уже жарко находиться там, а мама их не выпускала:
- Нет .сидеть, пока не разрешу слезть.
Это на Толино умоляющее канюченье разрешить слезть отвечала мама. Каша перловая так разогрелась на краешке плиты, что и пришкварилась к днищу кастрюли. Мама в раздумье смотрела на кашу, на нас, ребятню, потом разложила всю в три миски, положила около каждой по три ложки, налила в кружки и стаканы горячий подслащённый чай и пригласила всех:
- Чем богаты, ешьте на здоровье.
Ребята для виду поотнекивались, но уже через минуту и «купаные», и их друзья, и мы с сестрой, и мама уплетали перловую кашу с подрумяненными кусочками от дна кастрюли за обе щеки. Потом на стол был снят мешочек с высушенными на плите сухарями, румяные и рассыпчатые, они у нас были за лакомство. С чаем да разговорами засинел за окнами вечер, алая полоска зари протянулась по ту сторону реки, далеко за домами в центре села. Ребята ещё посидели, пообсуждали происшествие, засобирались домой. Колю одели в Вовины обноски, как выразилась мама, оставались ещё Вовина и Толина школьные формы, но мама не давала их «трепать походя», только в школу. Пальтишки были развешаны на верёвке над плитой. Валенки, отвязав коньки и поставив на колышки, сушили над плитой. Кстати, сохли почти два дня, и братья сидели дома, играли в шахматы и навырезали из тетрадных листов снежинок к новому году, а Вова акварельными красками разрисовал внизу окошки ёлочками и зайками, и даже дед Мороз был со Снегуркой.
Как-то и Вовин друг Славка угодил в прорубь, играя с ребятами в хоккей. Куда бежать? Конечно, к нам. Мама отжимала над тазом намокшие пальтушки, сушила над печкой, ставила на две небольшие кочерги стекать водой валенки, которые тоже потом сушились. У нас всегда в землянке толклись, играли в шашки и шахматы, одевались и переодевались «купалы», девчонки и мальчишки с нашей улицы. Наш дом был открыт всем, и тётя Лена, Колькина мама, говаривала нашей маме:
- Катя, у вас там как мёдом намазано. Мне Надька с Галькой мои что вчера заявили – ты такой кулеш и суп с галушками, как у тёти Кати, никогда ни варишь. Ты что же их, всех кормишь? У них и дома есть, что съесть, а у вас самих на вас бы хватило.
Мама говорила:
- Гавриловна (тётя Лена лет на 10-15 была старше мамы), та что у меня есть, супы и кулеши без мяса. Мы его почти месяцами не видим. А так, всё постное, пусть себе едят, не жалко.
Тётя Лена удивлялась, качала головой:
- Оце надо так сказать – у тёти Кати скуснее! А дома всё с мясом – и суп, и каша, ну чего им надо?
Мама смеялась:
- Компанию надо, наверно!
Тётя Лена была женщиной доброй – полная, улыбчивая, с ласковыми серыми глазами. Мы любили её за доброту и незлобливый нрав. Жили они нас куда зажиточнее, дом был большой, настоящий, под шифером. Двор обнесён высоким, в сплошную доску, забором от дороги с калиткой на щеколде. У них был сад с несколькими яблонями, с двумя грушами и тремя деревьями вишен. Сад был большой, деревья, и даже вишни казались огромными, только одна яблонька у колодца была невысокая, а груша по другую сторону была такой величины, что груши достать и сорвать просто никому было не под силу. Огромный ствол гиганской груши доставал, казалось, до облаков, а уж ветки, раскидистые, как шатёр, точно обнимались с ними, думалось глядевшему на эту грушу. Плоды её были крупные и до зрелости на вкус были, как трава, и такие твёрдые, что откусить было ну просто невозможно. Вызревали груши к августу, и тогда они сыпались на землю сами. Под грушу в окружность кроны дерева дядя Сёма стелил толстый слой соломы, потому что груши становились сочными, мягкими и сладкими.
Тётя Лена, когда видела маму, несущую через двор вёдра с водой на коромысле, обязательно выходила, неся в фартуке яблоки и груши, и бросала маме их прямо в вёдра, в воду на гостинец. Мы радовались каждому её подарку, своего сада у нас не было, солончаковые подземные воды близко подступали к поверхности, и яблоньки и вишенки погибали уже на третий год, когда корни дорастали до солончака.
В эту зиму тётя Лена принесла нам целую кошелку, сумку, плетённую из соломы, сушёных яблок и груш своего сада и благодарила маму за то, что приютила и обогрела её сына Кольку, искупавшегося в полынье. И мама благодарила её за щедрость и доброту, а нам уже чудился запах кутьи и свежего взвара, на подходе было Рождество.
ГЛАВА 19. КАНУН РОЖДЕСТВА. СВЯТОЙ ВЕЧЕР. КОЛЯДКИ. ОТ ДОМА К ДОМУ. ЗЛЫЕ СОБАКИ. БАБУШКА ПАША, МОЛИТВЕННИЦА НАША. «ДАРЫ» МАМЕ, А ДЕНЕЖКИ СЕБЕ. В СВЯТОЙ ПРАЗДНИК НЕЛЬЗЯ НЕ ПОДЕЛИТЬСЯ С БЛИЖНИМ.
Мы очень любили этот чудесный праздник. Заранее в деревянной ступе мама чугунным пестиком обрушивала, т.е. толкла пшеницу, чтобы с неё слезла тонкая коричневато-золотистая шелуха. Нам всем позволялось по очереди поработать чугунным пестиком, Потом зерно провеивалось на ветерке, и чистые зерна падали на подстеленную тряпицу, а шелуха отлетала в сторону. Заранее варился узвар, компот из сухофруктов, и его настаивали дня два без сахара, одни фрукты.
С утра, в сочельник варилась приготовленная в ступе пшеничка, получалась такая духмяная, пахнущая свежим хлебом, рассыпчатая каша, и называлась она кутья. Сверху кутья поливалась сладким компотом, украшалась карамельками-подушечками, в неё втыкалась ложка--пробовать кутью. Сама тарелка завязывалась крест- накрест обязательно в новый ситцевый беленький платочек с голубой или розовой каёмочкой.
По обычаю, издревле заведённому нашими предками, прабабушками и прадедушками, и соблюдаемому даже доныне, лишь только зажигались на небе первые звёздочки, мы шли колядовать. Мы брали тарелку с кутьей и, напутствуемые мамой к кому обязательно зайти в первую очередь, отправлялись втроём--Толя, Шура и я--колядовать. Вова, став постарше, уже не ходил с нами, стеснялся. В первую очередь мы отправлялись к бабушке Поле, тёте Марусе и дяде Павлу. Обметали на крылечке веничком валеночки и громко стучали в дверь. Бабушка, приоткрыв дверь в сенцы, вопрошала:
- Кого Бог принёс?
Мы отвечали:
- Папка с мамкой кутью прислали.
Нас приглашали войти и сразу проводили в передний угол, где у бабушки висели иконы Спаса Нерукотворного и Божьей Матери Донской. Таинственно мерцала неугасимая лампадка. Иконы были в окладах, разукрашенные алыми и белыми восковыми цветами и за стеклом. Тогда мы не знали, что иконки бумажные. Это выяснилось годы спустя.
В полумраке сельской зальцы мы, став полукругом перед иконами и достав из маленькой полотняной сумочки по горстке пшеницы, начинали колядовать:
В святой вечер
Божьей волей
Мы пришли вас поздравлять
С Рождеством Христа-младенца
И хотим вам пожелать,
Чтобы хлеб всегда в достатке
В доме вашем честном был,
В огороде урожаем
Чтобы Бог вас наградил,
Чтобы скотинка не болела,
Птица тоже возрастала
И здоровья в доме этом
Всем мы просим у Христа.
Затем в передний угол к иконам детские ручонки бросали заготовленную пшеничку и пропевали последнее:
Сеем-веем-повеваем,
С Рождеством вас поздравляем!
Потом возвращались в прихожую, где развязывали платочек, и бабушка с дядей Павлом и тётей Марусей по очереди вкушали кутьи приготовленной ложкой, а нам вручали дары за колядку Рождества. Здесь нас всегда щедро одаривали – денег по дсять копеек, по три-четыре карамельки в обёртке, по прянику покупному и по пирожку домашнему. Под это дело мама нам заранее шила полотняные сумочки с ручками, и туда мы складывали дары. Копейки, конечно, прятали в потайные кармашки пальто, чтобы нечаянно не выронить из внешних карманов вместе с рукавицами.
Дальше уже с нами идут Оля и Люся, наши двоюродные сестрички. У них такой же, как у нас, узелок с кутьей и сумочки. Вместе сподручнее, да и веселее бегать колядовать. Дружной компанией идём к тёте Лене и дяде Семёну. Колядовать нас проводят в дом к таинственно мерцающим иконам в красном углу, где у тёти Лены тоже лампадочка. В доме полутемно, свет только от лампадки, сами тётя Лена и дядя Сёма, когда мы постучали, были в тёплой зимней кухне, пристроенной к дому. Колядуем в пять голосов, слаженно и громко, не впервой-то вместе. Тётя Лена одаривала тоже щедро – по большой маковой баранке и по пять копеек каждому.
Потом бежим всей гурьбой к бабушке Пересадиной. Она живёт с дочерью, зятем и маленьким, года два-три, внучком Гришуткой. Мнёмся у калитки, сразу во двор к двери дома идти или в окошко сначала постучать? Решает, как старший Толя:
- У них малец, надо предупредительно постучать.
И стучит осторожно в окно согнутым пальцем. Ждём. Скрипит промёрзшее крыльцо, кто-то вышел из дома. Мужчина в накинутой фуфайке вглядывается в темноту:
- Кто це там?
Мы вразнобой кричим:
- Папка с мамкой кутью прислали!
Мужчина смеётся:
- А, колядники, заходьте, заходьте!
Мы бежим к крылечку, обметаем веничком снег с валенок и проходим в первую комнату. Дом у них большой, комнаты четыре, хоть и небольшие, да летняя светелка, да верандочка застеклённая, и сад, и во дворе постройки всякие. Крепко на ногах стоят, что и говорить. Это все ещё от деда им досталось. У них одних две собаки, на цепи обе. Сейчас заперты, наверное, а то они по протянутой проволоке бегают до самого крылечка. Охрана и от цыган защита, что ни говори.
Нас проводят в зальцу к иконе, большой, в пол моего роста, Божья Матерь, вся в красном, красивая, глаз не оторвать! Бабушка Перасадина говорит, что это родительское благословение, и очень бережёт её. Икона настоящая, писанная маслом, в золочённую раму вставленная, цветами из фольги украшенная. Цветы светятся, как золотые, а Матерь Божия улыбается нам тихо и ласково, и на руках у Неё Сынок её маленький в рубашечке беленькой. Внизу висят ещё иконы поменьше, но я не отвожу взгляд от верхней, так она чудесна и таинственна в полумраке комнаты. Она и в прошлое Рождество глядела так же ласково и внимательно. Колядки я пою сейчас Ей одной и Её Маленькому Сыночку. И Он глядит на меня. Уютно Ему у Мамочки на руках, хорошо. Кабы вот Он сейчас сошёл сюда, то я бы Его к себе взяла, нянчилась бы с Ним, кохала Его, никому бы не давала обижать. Так размечталась, про всё забыла, вот Толе и пришлось подёргать меня за рукав.
- Ты чего,--сердится он шёпотом,--все уж вышли за дарами на кухню.
Я последний раз гляжу в чудный угол и тороплюсь за Толей. Здесь тоже щедро одаривали печеньем «Привет» и моими любимыми карамельками в какао-порошке «Орион». На выходе со двора, прямо в калитке, сталкиваемся с ещё одной кучкой мелюзги, тоже колядовать идут. И им гостеприимно распахивают двери.
А в следующем дворе--мы уже шли по нашей улице, спустившись сверху к нашему дому, и от него под прямым углом дальше, к балочке, через песчаник и к мостику--нам никто не открыл. И на наш стук в калитку раздался грозный, хриплый лай, и дворовой пес, злобясь и хрипя, скрёбся лапами под калитку. А ну выскочит? Мы отскочили к дороге, и хотя в доме горел свет, громко лаял пёс, никто не вышел. Толя сплюнул на снег:
- Та ну их, нехай одни и сидят, жмоты!
Такое, конечно, случалось и отнюдь не редко, дома через два-три. Но большинство ждали колядников, а иные обижались, коли их кто-либо обходил с колядками. Считалось дюже добрым делом, если в дом приходили колядники, особенно дети, пели колядки, желали хороших урожаев, здоровья, добра дому и живущим в нём. Посыпали на зажиточное житьё в будущем году пшеничкой и ячменём. Господь-Младенец очень даже слушал просьбы других деток. И лишаться бесхитростной детской молитвы не желали большинство не только на нашей улице, но и по всему селу.
Обежав всех родных, друзей, знакомых и незнакомых, идём усталые и довольные домой. Сумочки наши полнёхоньки, карманы оттопыриваются от даров, а в потайных карманчиках позвякивает и денежка. По пути заходим к одинокой бабушке Парасковье, её все зовут Пашей. У неё у самой балочки маленькая земляночка в одну комнатку и сенцы, окошки размером с шахматную доску, дверь старая-престарая с медной большой ручкой, кривой и погнутой. «Халупа» называют её земляночку. Обнесена она тынчиком низеньким, из лозы плетённым.
А у нас вместо забора вокруг двора посажен ещё старой хозяйкой колючий кустарник. Летом курочки прячутся под ним от жары и лежат там, вытянув ножки. А осенью на колючках кустарника вызревают маленькие, продолговатые, как рисинки, красные ягодки, сладко-кислые, но их мало совсем.
У бабы Паши только одна яблонька, райская называется. Она угощает нас иногда мелкими красными яблочками. Весь её дворик – огород из четырёх грядок, да у стены халупки навес, а под ними кизяки на зиму.
Баба Паша летом и весной и осенью ходила навстречу стаду коров с нашей улицы, когда коровы, подгоняемые пастухом, возвращались с пастбища. С собой у неё всегда было ржавое, прохудившееся ведро, днище его было прикреплено к основе проволокой, а ручка была из верёвки. Она собирала оставленный на дороге коровами ещё дымящийся навоз, накладывала лопаточкой деревянной целое ведёрко и несла домой, согнувшись почти до земли. У неё был горбик, она так согнутой и ходила, а уж с ведром тем более. Топить надо было с осени до тепла, а помочь было некому, все её сгинули ещё в революцию, и её, уже тогда с горбиком, кто-то подобрал на хуторах и привёз в Ремонтное. Сначала живала приживалкой по людям, а потом сговорилась улица и вышла на толоку. Так и появилась эта землянка в одну комнату, но это было ещё до того, как наша семья переехала с хутора в село.
У бабушки Паши горела лампа, поставленная на окно, а следов колядников видно не было. Мы без опаски открываем плетённую из лозы, в нескольких местах чинённую верёвочками калиточку, стучим по стеклу у самой лампы. Собачки у Паши не было, только кошка, такая же старая, как сама бабушка. Из сенцов раздаётся слабенький старческий голосок:
- Та заходьте, заходьте, родненькие, у меня не закрыто.
Мы заходим в тепло натопленную комнатку с низким потолком, кажется, и я до него могу дотянуться рукой. На двух окнах белые занавесочки-задергаечки, узенькая железная кроватка под самодельным лоскутным покрывалом, самодельный столик у окна, две табуреточки и печурочка-столбяночка с железным, позеленевшим от старости медным чайником. В красном углу, как и полагается, иконки, бумажные, но лентами, присобранными в розочки, украшенные. Под иконами столик-треугольник угловой, на нём белая крохотная в узорах скатерочка, рюмочка с маслом и в рюмочке горит фитилёк тоненький, тихий. Рядом на скамейке лежат две или три толстенные книги в коричневых, вытершихся до белизны на углах картонных обложках.
Баба Паша страсть как богомольна, говорят у нас. К ней бежали, если кому запонадобится, чтоб помолилась, как она одна умела. Отказу никому не было, но и напрашиваться сама никогда не напрашивалась, а иногда и ласково так укоряла:
- Самим молиться надо, самим, так к Богу-то доходчивее, чего же посредника шукать.
Мы теснимся у порога, чтобы не наследить в её безукоризненном царстве нашими порядком отсыревшими валенками. А бабушка Паша всё кланялась и кланялась, приглашая нас к иконам. Мы ставим на стол наше угощение с привычным уже:
- Мамка с папкой вечерю вам прислали.
Бабушка пробует из обеих тарелочек понемножку, хвалит нашу кутью, Божью вечерю, а мы набираем из Толиного кармана последние остатки зерна. Своё уже кончилось, и дружно и слаженно выводим:
В святой вечер
Божьей волей
Мы пришли вас поздравлять
С Рождеством Христа-Младенца…
И далее, как по маслу, без запинки, только запнулись немного, когда скотинку просили не болеть. Но на скамейке у печки дремала старая кошка, тоже животина. Когда бросили зерно в святой угол и поворачиваемся к бабе Паше, она тихонько плачет. Молча, только слезки, махонькие капельки, медленно, одна за другой, текут по морщинистым щекам и застревают в ситцевом беленьком платочке под подбородком. Передник у Пашеньки новый, с рюшкой по низу, праздничный. Она суёт нам в руки по пятачку. Мы в ответ делимся с ней наколядованными пирожками с картошкой, горохом, карамельками и пряничками, так мама велела сделать. На столе образовалась небольшая кучка из всякой всячины. Баба Паша негромко вскрикивает:
- Та зачем вы, голуби мои, зачем, самим надо, вам дано.
Но мы непреклонны, нам почему-то и радостно и неловко одновременно, и Пашу жалко. У ней, кроме как постным супом да сухариками, и не пахнет ничем. А чем тут пахнуть? С её пенсией по старости в восемь рублей не разгуляешься.
Она провожает нас до калитки, радостная и довольная:
- И меня Господь посетил, не забыл, грешную. Папкам и мамкам поклон отнесите за таких деточек.
Теперь и у неё есть с чем чаёк попить поутру.
Дома всё наколядованное выкладываем на стол, вырастает небольшая горка, считаем копейки, у всех больше чем по 70 копеек. Мы с Шурой решаем купить себе цветные карандаши в 24 цвета по 35 копеек. У нас в магазине «Книги» видели такие. Ещё по альбому белой бумаги по 18 копеек, будем принцесс рисовать. И цветы и кошечек и всякое-разное. По пять копеек оставляем на кино, остаётся по семь копеек. Если сложиться и ещё у мамы две копейки попросить, можно купить пузырёк красных чернил. Будем в школу играть, сами будем по очереди учительницами, одна по арифметике, другая по русскому языку, и красными чернилами будем, как в школе учительница, исправлять ошибки. Мама сортирует наши колядочные вкусности – в одну миску пирожки и оладьи, в другую – печенье и пряники (бублики с маком мы съели по дороге, проголодались, да и хотелось очень), карамельки--в третью.
Мама задумчиво молчит, наверное, от наших рассказов про колядование, думает. Потом разрешает нам съесть по пирожку и доесть кутью в тарелке. Кутьи ещё много, её ведь только пробовали и опять завязывали в узелок. Мама пьёт узвар с хлебом, взглядывает на нас:
- Завтра напою Зорьку теплотой (это пойло с отрубями) и схожу к бабе Паше. Я утку к Рождеству зарезала, разделила уж на четыре части. Одну Пашеньке и отнесу, и с праздником поздравлю, небось, опять всю ночку молиться будет. Хватит лясы точить! Поели? Умываться и спать, поздно уже.
Умываемся, по пути к умывальнику заглядываю в двери зальцы. У нас тоже есть красный угол и иконы две там так и сияют, горит лампадка на угловом столике под иконами. Из стопочки торчит фитилёк, а масло подсолнечное горит с нагаром на фитильке, надо почаще снимать. На полу, и на столе, и на угловом столике рассыпано щедро зерно, это колядники и у нас побывали, вон сколько насыпали.
ГЛАВА 20. СВЯТКИ – КАТАНИЕ С ПЕСЧАНЫХ ГОРОК. «БРАТИК ТОЛЯ, БРАТИК ВОВА». РЫБА НА КУКАНЕ. ДУНЯ – ДУРЧ. ПОДКИДЫШ. «ЕМУ ВСЕ НУЖНЫ!» РОДНОЕ ПЕПЕЛИЩЕ.
На Рождество детвора нашей улицы каталась на песчаных горках. А вообще это--высокий песчаный склон, который летом весь зарастает полынью и верблюжьей колючкой. Босиком, а в основном, всегда так и бегаем, туда не сунешься. Зато зимой сюда полсела ребятни сбегалось. С лыжами, у кого они были, и санками. Магазинные санки были редкость, в основном--самодельные. Полозья вымоченные, на пару гнутые. Эх, и быстро же скользили и далеко, почти до самой речки (а горки были метров за 50 от реки). Магазинные не то, хоть и хвастались иные ими. Полозья узкие и даже на накатанном косогоре проседали в снег, скорость терялась, не то, что домашние, с широкими навощёнными полозьями. И сидишь, как в кошевке , спинки у всех из лозы плетённые. Только вот потом вверх их тянуть тяжеловато, а магазинные, что там, раз--и наверху.
Утром мама варила нам по яичку, разговлялись, месяц, а то и более, яичка не видели. К обеду у нас будет суп из утки. Так слюнки и побежали! Кататься тут же расхотелось, и мы с сестрой, крикнув братикам, что мы пошли обедать, побрели по снегу с санками домой. Шаровары наши обледенели. Негнущиеся, ожестевшие, они и шуршали, как жесть – шур-шур,--когда штанинки тёрлись друг о друга. А братики тоже недолго без нас катались, нагнали нас у самого дома, небось, тоже супа с уткой страсть как хотели.
Братиками и сестричками мы звали друг друга с малолетства. Только начинали маль-мальски разговаривать, мама уже учила: братик Вова, братик Толя. И нас с Шурой тоже учили, я не помню, как это было, но по- другому кликать друг друга мы были не приучены. Бывало, мама кликнет Толе:
- Зови Вову домой, он мне нужен.
Толя бежит со всех ног, только голые ножки сверкают, к речке, где Вова сосредоточенно следит за поплавками самодельной удочки.
- Он сегодня нам подкормку шукал,--смеётся мама. На кукан уже нанизано три-четыре плотвички, да пара ершиков--на ушицу братик старается наудить. Толя с размаху взлетает на крутой берег.
Это с нашей стороны он крутой, а та сторона, базарянская, пологая. Там заливной огромный луг, куток, как зовут у нас, и там, на кутке, каждые своей стайкой отдыхают выводки утят с мамой уткой и гусят--с гуской и гусаком для защиты. Толя кубарем скатывается под откос, Вова ему показывает кулак, не шуметь! Толя в полголоса сообщает:
- Братик, тебя мамка кличет зараз, дюже нужон ей.
Мы с Шурой тоже пришлёпали следом, но спускаться с крутого откоса не решаемся. Вова сматывает удочку, выдёргивает воткнутый в глинистый берег кукан с нанизанным на меньшую обломанную ветку рыбёшками, и они с Толей карабкаются вверх. А наверху мы, сестрички, ждём и канючим:
- Братик, дай мы понесём куканчик.
Недолго думая, Вова суёт нам рыбёшек на лозе, которая выломана в лозняке на берегу так, что они, сросшись у основания, расходятся в разные стороны такой развилкой. Одна потолще, центральная, втыкается в берег, а на ту, что потоньше, за жабры нанизывают рыбёшек. Воткнутый у берега кукан с нанизанной рыбёшкой, эту самую рыбёшку держит в воде, сохраняя от солнца и мух. Братья бегут наперегонки домой, а мы по извилистой тропинке, ведущей через огород к дому, несём кукан с уловом. Маловато наловил их, так что сегодня рыбки не попробовать, мама её подсолит и в прохладу, в погребок. А завтра Вова и Толя пораньше на утренний клёв сбегают, и будет у нас жарешка. Мама говорит, какая-никакая, а перемена.
Подружка Надя нам завидовала, мол, вон как вы ласково кличете друг друга – «братик» да «сестричка»:
- А наши Колька или Леха только и орут «Надька» да «Танька». А то Мишка вон соседский так свою сестру всё «Любка-зараза» зовёт. Только и слышно целый день: «Любка, зараза, куда мои удочки задевала?» Или ишо как. А у вас не так!
Мне дивно, что не так, советую:
- И ты Кольку братиком кличь! Кто же не велит?
Она таращит на меня глазенки с загорелого до цвета чёрнозёма личика, трёт одна о другую ножонки в цыпках от бесконечного купания в солоноватой воде, цвыркает через щёлку в зубах слюной. Получается это у неё ловко, как у любого мальчишки с нашей улицы. А у меня не выходит, и у Шуры тоже. Потаращив глаза и забавно сморщив облупленный носик, она вещает как большая:
- Ты чо, того? Вин же на мэнэ, як на дурну Дуньку, дывыться будет.
Дуня живёт в стардоме нашего колхоза, где живут старики немощные и инвалиды. Это теперь стардомы стали, как наказание, а тогда, чтобы попасть туда, на всё готовое, надо было заслужить работой в колхозе, и не один десяток лет. Там жили безрукие и безногие, которые катались на четырёхколёсных колясках, сделанных из отпиленных и сколоченных досок. Колёсики тоже были маленькие, низенькие, и инвалид отталкивался от земли специальными колотушками, так и передвигался. Оттого, что сидели низко у земли, они казались маленькими и несчастными, им же не сойти и не побежать своими ногами. Мама говорит, это--наши сельские парни, они с войны такими вернулись, и колхоз определил их в стардом. А так куда им? У большинства и родных не осталось, под немцем выгибли. Немец держал нас в оккупации больше двух годов.
А Дуняшка с самого малолетства в нашем стардоме в селе. Она не ремонтненская, а чья, никто не знает. Приблудилась к стардому ещё семнадцати лет отроду, да так и прижилась. Её одевают, обувают, кормят и раз в неделю всех моют в общей бане. Теперь ей уже лет за тридцать, а то и больше. Она всегда в длинном ситцевом платье, без платка и босая.
- Чуваки ,--жалуется тётя Рая (она работает там),--вообще ни одевает. Выдадут новые с кладовой, она их--швырь под кровать и ну гасает босиком.
Дуня полная, вся колышется, как всхожалое тесто, и очень любит ребятишек. Они--в мяч на улице играть, и она тут: прыгает, руками машет, обнимается с малышнёй. Усядутся девчонки в садике стардомовском в куклы поиграть--Дуняша тут как тут: куколок нянчит, что-то лепечет над ними.
Говорит Дуняшка невразумительно, хоть отдельные слова разобрать можно. Дурой её у нас не кличут, а поласковее--Дуня-дурч. Это её один мальчик, сейчас уж взрослый дядя, так назвал, оно и приросло. Вроде не так и грубо, Дуняша-дурч, а обрисовывает её точно. Мама как-то за вязанием нам рассказывала, и папа тут был, подтверждал.
Это было вскоре, как родился Вова. Папа тогда приехал из-под Ленинграда, где убирал с полей боёв уже разложившиеся трупы и наших, и похитников . Тогда с маленьким Вовой они жили на хуторе Немашналовом в землянке в одну комнатку и в одно оконце. Как-то под вечер осенью папа ещё не вернулся с полей, где работал трактористом. Шла пахота, работали от темна до темна.
Мама с Вовой была одна. Топилась печь, в уголке была загородка для козочки, она дойная была. Раздался стук в окошко. Мама выглянула, а там молодая женщина стоит в шинели с ребёнком на руках. В мае война закончилась, а Вова родился в середине июля. Мама выскочила, зовёт женщину, а та молодая, годов двадцати двух-двадцати трех, не более. На руках в половинку серого тонкого одеяла малец завёрнут. Мама подумала, что совсем маленький. Просит пустить отдохнуть, чаем просит попоить, коль есть, да и дитю отдых нужен. Мама засуетилась, суп, махонькую кастрюльку, что стоял на плите на троих разделила: папе чуть побольше, он мужик, работник, а себе и женщине налила по маленькой мисочке. А она себе чаю просит. Налила мама кипяточка в кружку, бросила туда травы сушённой для вкуса, сахара не было. Вова завозился, взяла на руки и с ним за стол, а женщина, Риммой назвалась, своего не распеленала, так и держит на коленях, только головку в чепце да ручонки выпростала, да пару сухарей из мешочка достала.
- А мальчонка, она его Ваней называла, сухарь из руки у неё так и выхватил. Причмокивает, в рот суёт. Мама думала, что ему с годик времени, ложку подала ей, говорю:
- Покорми его супом, Римма.
Она себе ложку супа в рот--и ему ложку. Он сам ручонками ложку хватает, ко рту тянет. Мама пожалела, что люди так наголодовались, спросила, издалека ли идут и куда?
- Издалека,--говорит женщина,--вы и название вряд ли слышали, откуда иду, а уже и пришли почти, ещё немножко и всё.
Мама говорит, что постеснялась допытываться, коль прямо не говорит, то и не надо. А женщина похлебала супчика, чай с сухариком выпила. Да и спрашивает:
- Катя, мне бы до ветру, где тут у вас?
- Ну что ж, дело житейское,--говорю, --а выйдешь, так заверни за угол землянки, там у сарайки и увидишь скворечник.
Она говорит:
- Можно, я пока Ваню на лежанку посажу?
- Та посади,--отвечаю,--там тепло.
Она посадила, и сама вышла. А я посуду убираю да умом раскидываю, что уже стемнело, куда-то человека с дитём надо положить спать, куда ей в дорогу с малышом. Жду-пожду. Уж времени довольно прошло, а женщины нет и нет. Вроде и потеряться не должна, свет горит в окошке, тогда жировик жгли, лампы не было. В банку небольшую наливали масло растительное, добавляли соли, чтоб поменьше чадил фитиль, вот и освещение.
- Что-то сердце у меня защемило,--вспоминает мама.
Выскочила во двор к уборной – там никого. На хуторе пять дворов – заблудить не заблудишь. Зову её громко, авось заплутала в темени:
- Римма! Римма!
Только собаки соседские залаяли. Господи, да где же она? Бегом в землянку, там только дети, нет её. Я опять на улицу:
- Римма, – кричу,--Римма!
Бог знает, где слышно. Весь хутор слышит, а она не отзывается. Соседки прибежали и ближние и дальние.
- Что случилось?
Рассказала, а одна, Лида Валуйчанка, и говорит:
- То она у меня с обеда была, воды попросила та хлеба мальцу. Мы с мамой одни дома, мама хлеба ей подала, воды дала, та она и пошла куда-то, в шинельке, в платочке сереньком, сапожонки на ней.
- Ой, Господи, точно это она,--охаем да ахаем.
Тут и папа на тракторе подъехал. Мы давай ему всё разом и докладывать про такое дело. Папа послушал, к лежаночке подошёл, а малец, как она его посадила, так и спит сидя, даже на бочок не лёг. Папа на него посмотрел, да и говорит:
- Ну-ка, разверни его, Катя.
Я Вову сунула на руки соседке, давай одеялко, то есть половину разрезанного одеяла, разматывать. Развернула и тряпицу, в которую он ещё был завёрнут, и ахнули все. Ножки у него тоненькие. Калачиком свёрнутые и не разгибаются, ручки тоненькие, как лапки у паучка, а живот и голова большие, такие, как у двух-трехгодовалых ребят. Тут и соседки постарше ахнули: «Рахит он,-- говорят,--инвалид такой».
Посудили с папкой, порядили, а куда его девать, и кому он нужен? Девонька эта специально до вечера по хутору шлялась, потом к нам зашла, оставила ребёнка и скрылась. А куда, кто её знает. С тех пор ни слуху от неё ни духу.
А Ваня так у нас на печке на соломке да на тряпицах сидел. Говорить не умел. Только гундосит что-то всегда, да постоянно есть просил. Ручки тонюсенькие тянет и шамкает: «Ам-ам». Зубики у него не росли и волосики тоже, только головка росла и живот. Как ни корми, он всё есть просит, даже ночью все с печи: «Ам-ам!» Когда к нам медсестричка пришла, детям по хуторам прививки делала, я ей того Ваню и показала, рассказала, как к нам попал, уже порядочный, а всё под себя ходит и ест непомерно. Она его осмотрела, помяла, пощупала и говорит:
- Не жилец он, Катя. Кто его носил в утробе или принимал что-то, чтоб скинуть ребёночка, или утягивал живот до последнего. У него все внутренности деформированы.
И, правда, и годочка не прошло, помер малец, тихо, неслышно отошёл, поел, задремал и всё. Мама крестится, потом говорит:
- Мамке своей не нужен был, Господу нужен. Ему все нужны.
Схоронили его на хуторе, он даже по смерти ножки не разогнул, так и похоронили, а на спинку, может, первый раз и лёг. Крещёный ли был, не знаем, но крестик мы ему поставили и написали химическим карандашом: «Младенец Ваня, мать Римма, фамилия неизвестная».
Давно уж там не были. Надо у Павла велосипед взять, съездить с Марусей на пару. Да на Шпиркин, бати моего, хутор заглянуть, на пепелище родное.
ГЛАВА 21. ХУТОР ШПИРКИН. РАЗГРАБЛЕННЫЙ И БРОШЕННЫЙ. САТАНИНСКИЙ БАЛ. «И У ХАТЫ ЕСТЬ УШИ». ИУДИНО СЕМЯ.
- Дом у нас большой был,--вспоминает мама,--в восемь комнат, фундамента высокого, ворота были под дом – резные, там кони выездные всю зиму зимовали, а летом стреноженные паслись. Сад у нас был--заблудиться можно. И чего там только не росло: и сливы, и вишни, а яблок и груш, смородины и крыжовника--и не сосчитать. Отец со старшими сынами, моими сводными братьями, сам всем занимался. Гриша, брат, был там недавно. Скучает, видно, хоть и живёт уже столько лет в Ремонтном, как с войны пришёл. А тогда ему лет 16 всего было. Хотел поселиться на родовом месте, восстановить всё, ан нет, не дозволили, хоть и фронтовик, хоть и с наградами. Что ж делать, ихняя власть.
А кого это--ихняя, не объяснила. Вова сразу загорелся:
- Мам, и я с вами поеду, велосипед у Славки возьму, гляну на дом тот хоть.
Мама горько усмехается:
- Та нет того дома давно сынок. Сначала там правление какое-то было, совхоза какого-то новообразованного. Всё вынесли из дома: буфеты, зеркала в рамах. Одних венских стульев двенадцать штук, не говоря уж о посуде да инвентаре хозяйственном. Потом через два года это советское хозяйство развалилось, в доме вынули сначала рамы, сняли двери, с печек сколупали изразцы, а потом и сами печи разобрали, крышу раскрыли, всё растащили, а остальное погода за столько лет довершила. Там только бугор заросший от дома остался, да сад одичалый, почти погибший. Терном всё затянуло. А побывать надо, месту родному поклониться, повспоминать, от бабушки поклон отвезти. Память, она такая, ничего не забыла.
И умолкает. И мы не тревожим её, молчим, кто чем занимается. И грустно на душе отчего-то, а от чего, детским разумом не понимаю, а сердцем чувствую, что в то далёкое время произошло что-то такое, уму непостижимое, когда наша мама потеряла отца, родной дом и ещё что-то такое, что оно своей незабываемой печалью гнетёт до сих пор её душу.
А бабушка Поля, когда ей приходилось присутствовать при подобных разговорах, вспоминала, как эти комбедовцы перелопатили ночами весь сад, перекопали всё подполье, где стояли лошади и выездные сани с таратайкой, всё клады искали, золото да серебро.
- За это и Степана сгубили, мужа моего, деда вашего,--говорила она.--Какие же клады? Прибыль получал с хозяйства, он всё в дело вкладывал: в породистых коров, лошадей. Сеялку купил как раз накануне переворота.
Что сделали со страной? А думается мне, кабы война не началась, вторая революция была бы. Оно назревало всё. Пусть по радио брешут, что по Дону дуже беднота Советов желала. Никого не слухайте, брехня всё. Желали их, кто работать сам не желал. А работяге дайте дело в руки, да политикой не мордуйте, так вин хлебом Россию завалит. Не то, что ныне: как недоучка городской, так и агроном. Командует: сей, паши, а как его растить, и не кумекает. Зато партийный, ему вера и дорога.
Мама сердито хмурится, просит бабушку:
- Мама, вы бы при детях не гутарили лишнего, не ровен час, сболтнут ненароком.
Бабушка на это отвечает:
- А чего бояться, времена теперь не те. Прошли те времена, когда за слово в кутузку. А болтать лишнего,--строго грозит нам пальцем,--не треба! Вы в школу теперь все ходите, а там ваши комсомолы да пионеры (у бабушки выходит «пионэры») враз вас взашей!
Потом смеётся:
- Та кому вы надобны, всё же бережёного и Бог бережёт.
Папа вообще не любил власть обсуждать, особенно при нас.
- И у хаты, дети,--говорил он, – есть уши. У нас в году 49-ом був в бригаде мужик один, не нашенский. Свиней растил, ухаживал за ними. Ну, свиньи и есть свиньи. Досаждали ему, то и немало. Особенно хряк один-- тот всё с базка норовил сбежать, рылом и подкапывался, и доски выламывал. Здоровый был, с центнер, осеменителем служил,--подмигивает маме.
Она грозит зажатым в руке крючком с ниткой, вязала как раз.
Папа продолжает:
- Однако достал хряк мужика, разломал как-то дверку, сам вышел и стадо вывел. Вот разбрелись они в бригаде, где можно и где нельзя. В три утра доярки встали две, бригадных коров к завтраку доить, а они там «хрю-хрю», и там «хрю-хрю», и уже в поле идут.
Крику было, в исподниках выскакивали мужики загонять их. Загнали и хряка того. А мужик, кто ходил за ними,--хрясь того хряка кулаком промеж глаз:
- У,--говорит,--«сталинская» разнарядка, прибью!
Хряку хоть бы что, такая туша. Стояло тут неподалёку трое наших мужиков, загонять помогали, перекурить решили. Кто из них и кому сообщил, неизвестно, но только уже к вечеру воронок подкатил к бригаде, выходят двое, наганы у задницы:
- Где у вас такой-то?
А мы ужинали всей бригадой под навесом. Он встаёт, весь побелел:
- Я,--говорит,--такой.
- Идём с нами.
Он даже не доел, пошёл, только обернулся с дороги и говорит:
- Не поминайте лихом!
А его за грудки та в воронок. Куда отвезли, не знаем, никому не докладывали. А с теми тремя теперь все ухо востро. Кто-то один--гнида, а все трое--в заказных. Так что и стены ухи имеют, не нами сказано.
ГЛАВА 22. ИЗ ИСТОРИИ СЕЛА. ТАНЯ ПРЕКРАСНАЯ И ЕЁ ПОРУЧЕНИЕ СТАРШЕКЛАСНИКАМ.
Приближалось 23 февраля – День Советской Армии. У нас все в селе любили этот праздник. В стардом носили военным инвалидам подарки, читали им разученные к празднику стихи, пели песни под баян. Потом выступали перед родителями в общем школьном зале. По учёбе к празднику подходить надо было без троек, иначе из концерта троечник исключался.
В центре села, у памятника в центральном сквере солдатам, павшим в боях за освобождение Ремонтного зимой 43-го года, выставлялся почётный караул из лучших пионеров и комсомольцев. Это была большая честь, мы целым классом ходили смотреть смену караула.
В школе на уроках патриотизма рассказывали каждый год о девушке, которая закончила семилетку в нашем селе, а когда немцы заняли село, она срывала развешанные ими приказы и объявления. Её звали Дусей, по фамилии Кучеренко. Её поймали, долго пытали, переломали руки и ноги, на лбу, груди и спине штыками вырезали звёзды и бросили умирать в песчаном карьере, поставив рядом автоматчиков и чуть присыпав девушку песком. Дед Тихон жил недалеко, потом рассказывал, что три дня песок шевелился, знать, жива была, потом, видно, померла, потому что немцы сняли караул. Дед пошёл туда ночью, разгрёб руками песок, точно померла, и глаза открытые, засыпанные песком так и застыли. Он принёс лопату и прикопал её поглубже. Когда через два года наши войска освободили село, её перезахоронили в сквере рядом с общей могилой погибших в бою за село.
Мама, когда вспоминала об этих событиях, плакала. Она училась в одной школе с Дусей, только та жила с тёткой в центре села, а мама с бабушкой--на окраине. Помнится, как наша пионервожатая, приехавшая к нам по разнарядке, она заочно училась в педучилище в г. Элисте, водила нас к старенькому зданию, расположенному у госбанка. Здание стояло на высоком, из ракушечника, камне, имело огромные, в рост человека, окна. На ночь окна закрывались на ставни с железными накладками снаружи. Было высокое, истёртое почти до дыр, старенькое деревянное крыльцо. В этом доме в своё время была немецкая комендатура, а теперь был сельский продуктово-мануфактурный магазин.
Пионервожатая Татьяна Николаевна была 19 лет отроду, невысокого роста, стройная и ладненькая с длинными, всегда короной вокруг аккуратной головки уложенными косами. Одевалась она неброско, строго, но нарядно. То тёмно-синее платье на ней, рукав в три четверти, поясок чёрный, лакированный, вокруг шеи беленький кружевной воротничок, а за ремешком наручных часов обязательно белый носовичок – просто куколка. То набросит на плечи лёгкую, белого пуха ажурную косыночку, а на ногах зимой кожаные ботиночки-румыночки на каблучке, а весной и осенью резиновые ботики, а в них--туфельки на каблучках.
В школе Таня Николаевна снимала ботики в учительской и щеголяла по школе в чёрных туфельках на каблучках-рюмочках. Ножки в шёлковых чулочках без устали стучали каблуками в коридорах школы. Она, казалось, никогда не уставала и успевала везде: и поучаствовать в выездной агитбригаде, и проводить сборы пионерских дружин и отрядов, и учиться заочно, и перерисовывать из журнала «Крестьянка» выкройки платьев и кофточек, чтобы потом, к праздничным дням, сшить себе что-то такое миленькое, всем на загляденье.
Жила она недалеко от школы, на квартире у одинокой женщины, и, конечно, ни валенок, ни длинных резиновых сапог ей было не надо – две минуты и в школе. Квартирная хозяйка нарадоваться на неё не могла, как придёт в магазин, так и начинает:
- А моя-то Таня Николаевна какую шальку вяжет, вот увидите, загляденье одно. А моя-то Таня Николаевна мне кофточку раскроила, ни у кого такой не видела, с журнала точь-в-точь.
Её любили и дети, и родители, а уж что говорить о парнях-старшеклассниках, им в одиннадцатом классе самим было по шестнадцать-семнадцать лет, и Татьяну Николаевну они звали не иначе, как «наша Таня Прекрасная». То и дело в школе можно было услышать:
- Ты сегодня не видел Таню Прекрасную, собирались стенгазету выпускать. Она обещала быть, задерживается, что ли где?
Или:
- Сегодня наша очередь дежурить по селу комсомольскому патрулю. Таня Прекрасная тоже будет.
И мы, девчонки, бегали за ней стайками. Она была ласковая, доброжелательная, и мы вечно торчали в пионерской комнате надо и не надо.
Татьяна Николаевна и надоумила нас расспросить родителей, кто и что может рассказать о войне. Из этих воспоминаний, выбрав самые интересные, планировалось к Дню Победы составить сборничек и отпечатать его, по одобрению райкома, в местной нашей типографии, где выпускалась наша районная газета «За урожай».
Как-то в конце зимы, ближе к началу марта. Приехал папа на выходной. Пристроившись на старом табурете, он ремонтировал к весне нашу не выдерживавшую и одного сезона обутку. Вова пришёл из школы поздно, он хорошо рисовал, и сегодня они доделывали стенгазету. Мы всегда садились за стол полной семьёй, а когда папа был в бригаде, то обязательно все дети и мама. Есть по одному, когда кто захочет, не разрешалось с самого раннего возраста, и это вошло в привычку. Мы друг без друга за стол не садились. Вот и сейчас, дождавшись Вову, все моем руки по очереди у умывальника. Мама разливает кислый борщ, сегодня в нём есть немного тушёнки (папа баночку привёз на гостинец). Им в бригаде выдают на паёк, если едут подводами за сеном на весь день. Папа не съел, нам принёс. Борщ пахнет изумительно, а ещё сегодня каша гороховая с горчичным маслом. Папа дома, ужин праздничный. Ужинали молча, не то лоб быстро поздоровается с папиной ложкой. После ужина бежим с Шурой к ведру с водой запить сытность. Чаю не хочется, сыты. Папа останавливает:
- Девчатки, после говяжьего жира в борще от тушёнки пить холодную воду нельзя, всё комом схватится, и желудочки будут болеть. И горячий чай холодной не разбавляйте, а то всю ночь на ведёрко пробегаете.
Толик корчит нам забавную рожицу:
- После ваших «экспоприментов» (экспериментов, поправляет мама) вся «Пионерка» в помойке утопится, на подтирушки разодранная.
Вова хохочет, мы с Шурой в обиде. Папа примирительно успокаивает:
- Ну-ну, то они шуткуют.
Вова, увидев, что мама, управив вечерние дела, садится ближе к лампе штопать наши постоянно ползущие по швам кармашки на фартучках и пальтишках, прохудившиеся коленки на шароварчиках, просит маму:
- Мам, тут такое дело. Татьяна Николаевна велела старшеклассникам поспрашивать у родителей, кто рос в селе и был тут в войну, поделиться для альбома Славы своими воспоминаниями. Вы расскажите, что вспомните.
Папа поднимает голову от очередного детского ботиночка, надетого на железную лапу, смотрит на Вову:
- А если не тутошний, то всё, не подходят воспоминания?
Вова обижается, мол, вы ничего не поняли, пока про ремонтненцев, а на следующий год, есть такая задумка, и до остальных дойдёт очередь. Видно, что маме не хочется вспоминать то время, но Вова пристал не на шутку, куда уж тут деваться. Как же – задание от Тани Прекрасной.
Мы любим слушать мамины рассказы и усаживаемся все около мамы за стол поближе к лампе. Следим, как мамины ловкие руки иголкой кладут стежок за стежком. Нам с Шурой дана своя работа – пришивать пуговицы к рубашонкам братьев, к папиным, привезённым из бригады в стирку, у него вечно на обшлагах теряются, потом надо подшить свежие подворотнички манжеты из тонкой ажурной ленты и к форменным платьям. Толя рядом с папой, помощник тоже--то гвоздик подать, то просмоленную суровую нитку, но швайку с острым концом и пробкой вместо ручки. Швайкой протыкают дырки в подошве ботинок или валенок и протягивают через эти отверстия просмолённую толстую суровую нить – так подшивают валенки или нетяжёлые ботинки. А Вова, схватив карандаш и запасную тетрадку, садится конспектировать, чтобы чего не упустить из маминых рассказов.
ГЛАВА 23. «ЦОБ-ЦОБЕ!» И ДВЕ ПОЛУТОРКИ. КИНО В БРИГАДЕ. «ПОЕЛИ, ЧТО БОГ ПОСЛАЛ – ЗАКУСИМ, ЧТО ЧЁРТ ПРИДУМАЛ!» ЗАВТРА БУДЕТ УСТАНОВЛЕН НА СТОЛБЕ РАДИОПЕРЕДАТЧИК. МЕХАНИК НАШ УСТАНАВЛИВАЕТ РАДИО. ОБЪЯВЛЕНИЕ ВОЙНЫ. УХОДИЛИ СЕЛЬЧАНЕ НА ВОЙНУ.
Мама сидит некоторое время молча с отсутствующим видом, опустив руки с шитьём на колени. Что вспомнилось ей, отчего глаза у неё стали такие грустные, нездешние?
А вспомнилось ей, как шестнадцатилетней девчонкой, окончив семилетку (по тем временам это было немало), летом вместе с братом Павликом, а ему уже восемнадцать должно было через недельку стукнуть, трудились вместе с другими в полеводческой бригаде – куда пошлют. А дядя Павел работал помощником тракториста. Закончилась в своё время посевная, отсадили рассадой овощей небольшую бригадную плантацию, трактористы и помощники чинили, чистили смазывали примитивные тракторишки, производили им ремонт, меняли запчасти. Готовили сеялки, веялки и прочий инвентарь.
Следующим делом была заготовка сена. Скашивали по ранней весне люцерну. Где не могла пройти косилка в пару лошадей, выкашивали вручную косой. Готовили и ремонтировали телеги, огромные, с нарощенными щелястыми бортами. Такие телеги тащили быки, животные, на вид устрашающие, с ветвистыми, изогнутыми рогами, но по натуре добродушные и трудолюбивые. На них возили в огромных бочках питьевую воду от степного колодца, продукты для общего котла из колхозной кладовой и вообще разные тяжести. Это были сильные и могучие животные, на них и сейчас в бригадах работают. Мы с братьями, бывая на каникулах в папиной бригаде, с папой, конечно вместе, ездили на мажерах, этих телегах с нарощенными бортами, за «зелёнкой» для бригадных коров, когда травы выгорали от засухи и нещадного солнца везде, кроме овражков и балочек. Быки, с надетым на шеи двухместным ярмом, запряжённые в телегу, медленно и упорно шли под палящим солнцем и под нечастое папино :
-Цоб-цобэ.
Так погоняли быков. Коней : «Н-но, пошёл!», а быков: «Цоб-цобэ!».
От наседавших мух они обмахивались длинными, с кисточками, хвостами. Мы, бывало, соскочим с мажары и наперегонки помчимся по дороге впереди быков, набегаемся, устанем, взберёмся на неспешно катящуюся телегу, упадём на солому и глядим в выгоревшее до серой белизны небо. На солнце взглянуть нельзя, так глаза и режет. Мы глядим на него через толстые бутылочные стёкла или через осколки красных кругляшей велосипедных, которые обычно крепятся на заднем велосипедном колесе под тугой пружиной сиденья.
Как и сейчас, так и тогда быки были основной тягловой силой в колхозе. На весь колхоз было две грузовые полуторки с деревянными бортами и деревянными кабинами. В кабине помещался на деревянном сиденье, на котором для мягкости складывалась промасленная фуфайка, старая и вся истрёпанная, годная ещё разве на то, чтобы смягчать тряску на грунтовой в выбоинах и колдобинах дороге. Можно было ехать вдвоём, рядом с водительским было ещё одно сиденье-ящик, с такой же фуфайкой, Бог знает, где и кем подобранной. В этом ящике-сиденье хранился рабочий инструмент, необходимый в дороге, и тяжёлая, изогнутая под прямым углом, заводная ручка. Ручка вставлялась в сделанное для этого отверстие впереди, в радиаторе машины. Шофёр энергично, с силой проворачивал эту ручку заводную, пока машина не начинала чихать едким, чёрным солярным дымком. Тогда надо было быстро вынуть ручку, вскочить в кабину и нажать на газ – и вот мотор, почихав, начинал работать. Не успел нажать на газ, промедлил, начинай всё сначала. Но полуторки две эти были закреплены одна за председателем и агрономом, другая за райкомом и магазинами – ездить за товарами или развозить товар по бригадам как автолавки. И раньше, как и теперь, в дни посевных и хлебоуборок колхозники по месяцу и более не бывали дома. Битва за урожай продолжается и по сей день. Была в колхозе и ещё одна машина, кинобудка. Её так прозвали за трёхстенную будку с такой же фанерной крышей, и обязательно, как и полуторки в колхозе, крашенную в тёмно-зелёный цвет. На этой машине-кинопередвижке раз в месяц, и то только в напряжённые посевные и уборочные дни, приезжало кино в бригаду. Молодёжь прихорашивалась у своих железных коечек в разных глинобитных корпусах – ребята в своих, девчата в своих. Потому что кинобудка приезжала сразу, как стемнеет, где-то около семи часов вечера, после ужина. О том, слетав на линейке, запряжённой длинноногим, «быстрым как ветер», шутил бригадир, рысаком, на центральную усадьбу, сообщал он под радостные возгласы молодёжи. Потому, что до десяяти вечера, после кино, бригадир разрешал танцы под гармошку. После десяти сам лично бил в медный гонг, вывешенный на столб у кухни. Под этот звон укладывались спать, и этот звон железной колотушкой, только-только начинало светать, поднимал бригаду на работу. Бригадир проводил до завтрака разнарядку – кому, куда и зачем, и после скудного завтрака все включались в общий бригадный труд. С утра даже молодёжи петь и пересмешничать не хотелось, а до жути хотелось спать, даже говорить не очень хотелось, и поэтому часов до девяти утра трудились споро и молча. Потом, после девяти, начинало нещадно обжигать солнце, и старшая давала молодёжи разрешение поплескаться в ближайшем пруду. Их на бригадной плантации было два. А женщины постарше, развязав головные платочки, которые повязывались до самых глаз от беспощадного солнца, садились под ближайшие деревца акаций, которых у прудиков было обилие, и у бригадных построек тоже. Потом снова в поле. Обед тоже часто подвозили в двух огромных алюминиевых кастрюлях, в одной первое, в другой холодненький компот из заготовленных по осени стряпухой сухофруктов или кисель. И лишь к вечеру, когда солнышко начинало скатываться, розовея и, кажется, увеличиваясь в размерах, к горизонту, усталые и запылённые, закинув на плечи грабли и тяпки, возвращались на стан, заводили песни, голосистые и протяжные.
А сегодня молодёжь прихорашивалась с ощущением праздника и затаённой радости от предстоящих танцев. Молодёжи в бригаде было много: и девчат, и парней. У кого постарше, были и симпатии. Шептались, что у Фени-доярки и Коли-тракториста – симпатия. Хорошая будет пара: оба высокие, черноволосые, оба в передовиках ходят, с доски почёта бригадной не слезают. Пока молодёжь прихорашивается, женщины постарше в ожидании обещанного кино садятся на первые ряды приготовленных скамеек, следят за тем, как натягивается киномехаником белый квадрат экрана. А взрослые мужчины рассаживались под акациями, прямо на земле, отдыхали полулёжа на прогретой травке, и кто баловался цыгаркой, кто закручивал самокрутку. На что дед Тимон, хранитель и кормитель главной тягловой силы, быков, с чёрной в проседь бородой и с нестареющим цыганским взором чёрных глаз, неизменно изрекал:
- Ну, так, поели чего Бог послав, а типеречь закусываете, што чёрт придумал!
Мужики отбрехивались, а дед Тимоня гнул свою линию:
- То бачишь, яки вы стали. А вы поспрашивайте ваших мамок та батькив. Раньше бы они тоби по губам за цыгарки так надавали, шо оны бы выше носа вспухли. Так вы теперьча вси совецки, ни Боговы, Ни Вин от вас отступыв. Вы Его дом, церквушку последнюю, сломали, по кирпичику разворовали, а вы её строили, а?!
Федька-комбайнёр зло сплёвывает, «цвыркает» через зубы:
- А то в церквах чадом вы не дыхали, вон про вас, боговерующих, чо в киножурналах показуют. Бачилы, як вы там в пол лбами лупили.
Дед Тимоня взярился:
- Не чадили в церквах, не чадили, а духом благовонным кадылы. Це вы теперича не Богу кадите, а чёрту цыгарками дышите.
Вмешивается авторитетно подошедший бригадир:
- Фёдор, ты ж моложе и, кажись, умнее, не чипляй старыка.
И обращаясь к деду Тимоне, приобхватывает его за плечи:
- Дедочка мий, та ны связывайся с ним спорить, его и жинка переспорить не может, а она ой языката. Вин у нас дюже подкованный на сей момент,--а сам многозначительно поглядывает на Федьку.
Федька довольно ухмыляется, примирительно кивает дедку, мол, проехали. Бригадир всегда умел мир наладить между подчинёнными, где словом, а где и власть применив. Иначе нельзя. «Работа «обчая»,--говорил он,--«тут, коль враждовать начнём, никакого дела общего не сделать, а врагов добудешь».
Перед началом кино бригадир выходит вперёд, становится в темноте на фоне уже ярко подсвеченного из кинобудки экрана, поднимает руку:
- Тихо, молодёжь!
Он делает ударение на первом слоге и держит руку, пока не смолкает и лёгкий шепоток:
- У меня для вас есть ещё одна и дюже хороша новость. Завтра разрешаю до обеда всем находиться на стану. Так хоть и день воскресный, а робыть нам надо, таков приказ председателя, пока не закончим с покосами та выбраковкой скотины на мясозаготовки. А вам отдых до обеда по его специальному приказу, нам наконец-то установят вон на том (указывает на прямовкопанный столб у длинного обеденного стола под навесом) громкоговорящий передатчик, попросту--«тарелку».
Молодёжь взрывается радостными криками, да и степенные мужики и бабы довольны:
- Хоть вечером новости какие послушать, чо деется вокруг, узнать. По радио и песни передают, больше, конечно, патриотические такие, на военный манер, а ничего, пусть их, с музыкой оно веселее.
Потом на экране высвечивается крупный шрифт: «Новости дня», а потом, что делается в мире, и, наконец, сама кинолента про первую трактористку-комсомолку Пашу, про её трудовой подвиг и гибель от рук кулаков и разного несознательного элемента. Дивчата утирают заплаканные глаза, гаснет экран, киномеханик, включив фары, убирает жестянки с кинолентой в будку. Федька косо поглядывает на деда Тимона, сплюнув, вопрошает:
- Ну, чо, бачив, як ваши наших?
Дед хмуро глядит на Федьку, хмуро и отвечает:
- А шо тут правда, а шо не, то ещё неизвестно. Та тильки це не наш случай.
Утором гонг не будил долго, спали, как убитые, часов до девяти, умаялись на жаре изо дня в день, почитай, уж почти месяц дома не видели: то отёл, то посевная, то вон сенозаготовка. Наконец дед Тимоня гремит в гонг:
- Довольно ночевать,--кричит,--давай вставать!
Выбредали из бригадных двух землянок заспанные девчата и парни. Девчата на ходу косы доплетают, гребни втыкают, и всем гуртом на пруд. На улице уже духота, солнце высоко, градусов под тридцать палит. Накупались, все бегут к длинным кухонным столам в тенёчек под навес к «обжорным рядам», как называет их стряпуха тётя Дуся. Механик тоже уж на ногах, только на пруд не бежит, умывается аккуратненько под рукомойником, достав из нагрудного кармашка маленькую, чистую расчёску, зачёсывает назад длинные намоченные рукой волосы. Садится за стол на самый край. Тётя Дуся так и кидается к нему с миской пшённой каши и кружкой молока. Вытирает зачем-то о фартук алюминиевую ложку, подаёт, и как будто неловко ей:
- Уж извиняйте, другого чего нет, у нас с утра больше каши. Сёдня одна, завтра друга, послезавтра третья, а потом опять перва.
Парнишка не ремонтненский и не из хуторов да ближних сёл. Он с железнодорожного узла, станция Зимовники, что в 120 км от нас. Говорит чисто по-русски, как в школе, без местного выговора. Он, краснея, смущается:
- Да что вы, тётя Дуся! У вас всегда каши необыкновенные, до чего вкусные.
-Ешь, ешь, сынок,--поощряет его повариха.--Ты дома-то давно был?
- Да уж месяца два не приходилось,--отвечает киномеханик.
- Понятно. То тоби и наши каши вкусны, гляди, ты с последнего раза, что у нас бував, як исхудал. Кожа та кости, небось, скоро штаны сваливаться будуть!
Механик густо краснеет, парнишка ещё молодой, не огрубел. Девчата перехихикиваются, стреляют в механика глазками.
Бригадир разгоняет всех по делам:
-Так, дивчата,--он достаёт из кармана полотняного пиджака какой-то листок, вглядывается,-- быстро на плантацию, наберите килограмм пять помидор, та получше, и чего-того-самого, сами знаете, председатель там кому-то свезти должен.
- Да, дядько Панкратий,--взвивается старшая по плантации,--они же ещё только-только розоветь начали, куда снимать их, пускай зреют.
Бригадир машет рукой:
- Дядько тут ни причём, председатель распорядился.
Парням тоже задание, скотину выгнать к пруду напувать, задать корму. Со всем должны справиться к 12 часам дня. К тому времени механик «тарелку»-балакалку прикрутит к столбу, и движок уже заведут, чтоб ток погнал, а то, яко тоби радива, ничего и не услышишь. Все бегут выполнять разнарядку, мужики постарше возятся у механизмов, руки в мазуте и солидоле, работа ремонтников важна, от них зависит уборка будущего урожая.
К двенадцати всё справили, как было велено, собрались под навес у столба. От жары дышать нечем, даже собаки сторожевые разлеглись под акациями, хвосты откинули, языки свесили. Механик взобрался на столб, на ногах железные «кошки», последние, так сказать, шурупчики вкручивает. Бригадир, заслонив глаза от солнца рукой, командует:
- У тебя там готово?
- Готово, дядя Панкратий.
- Тоди включай,--даёт отмашку рукой.
Все сгрудились ближе к столбу, а от той «тарелки» только треск и шорохи. Механик что-то там подкручивает, налаживает, и вдруг из динамика доносится чёткий, громкий мужской голос:
- Внимание! Внимание! Внимание! Передаём обращение Советского правительства к советскому народу. Сегодня, 22 июня 1941 г. без объявления войны, в 4 часа утра на территорию нашей страны незаконно вторглись войска Фашистской Германии. Подверглись массированной бомбардировке наши города….
К вечеру в бригаду прискакал на взмыленной лошади посыльный. Всем мужчинам призывного возраста, до 45 лет, нужно было явиться завтра к зданию военкомата. Военкомат располагался в одном небольшом двухэтажном, сложенном из ноздреватого ракушечника, здании вместе с райкомом партии и райкомом ВЛКСМ. Бригадир распорядился запрягать повозки, чтобы отвезти по домам тех, кому завтра на заре нужно было быть у военкомата. Стряпуха тётя Дуся с заплаканными глазами расставляла миски, чтобы в последний раз накормить тех, с кем, может статься, и свидеться не придётся. Причитала:
- У нас же документ есть, самим Сталиным и Гитлером ихним подписанный!
Федька принимает миску с кулешом из рук поварихи:
- Тем документом в це утро Гитлер зад подтёр в сортире.
Мама затихла, на коленях забытая работа. Мы слушаем, затаив дыхание, не сводим с мамы глаз. Один папа у печурки подшивает очередной ботинок, сосредоточенно работает швайкой. Он ни словом не отзывается на мамин рассказ, только взглянул на маму, и опять за работу. Вова тормошит маму:
- Мам, а дальше что было?
- Дальше? – вздыхает мама,--дальше плач был над селом, а по правде, вой стоял. Затужили бабы, заплакала детвора. И ночью не замолкало село, там стучат, видно что-то срочно ремонтируется, там печь затопили, готовят мужиков в дорогу. Вот я сейчас сижу и подсчитываю. С нашей улицы, мы с бабой Полей, моей мамой, здесь жили, где сейчас и живут, только в землянке, на фронт забрали 27 человек. Где сынов, где отцов, где сразу по три, а то и четыре человека забирали. Вот у балочки, у Тихоновны мужа и трёх сынов-погодков, двое только с действительной вернулись, а третьего только-только на действительную во флот должны были забрать. Потом……..
И мама перечисляет всех, когда-то живших на этой улочке, схороненных неизвестно где.
- Одни похоронки знают, где и как. Да и похоронки вручены были через два-два с половиной года. Под оккупацией были. Кто пошлёт и куда те похоронки? А тут надеждой эти годы жили. А вернулись – на одной руке сосчитаешь – всего четверо. Не считая Павла, брата моего. А Павла как забрали в то утро, посадили на подводы их и повезли на станцию, так мы и не слыхивали с мамой ничего о нём, думали, сгинул где-нето.
Мама каждую ночь у иконок вымаливала его:
- И, ты подумай, всю войну прошёл, и только два ранения: в руку и в плечо имел. Мы его семь лет не видели, он ещё два года, с 45-го по 47-й, в Германии, в самом Берлине, служил. Письмо первое от него получили уже в 44-ом. Мы думали: его нет, а он --что нас нет на свете. Пишет, мол, сколько ни посылал, письма, видно, мои до вас не доходили.
ГЛАВА 24. ПЕРВЫЙ РАЗ ПОД ОККУПАЦИЕЙ. НАШИ ОТСТУПАЛИ. «МАТКА, МЛЕКО, ЯЙКИ, САЛО». ОБЩАЯ БЕДА. НЕМЦЫ – ОНИ РАЗНЫЕ БЫЛИ. РУССКИЕ – ТОЖЕ. ПОЛИЦАИ И НАШИ ВОЕННОПЛЕННЫЕ. «УМИРАЕМ, НО НЕ СДАЁМСЯ». ПАРАШЮТЫ НАШЛИ. «УРА! ЗИМОВНИХА!»
- Мам, а какие они были, фашисты?
- Да такие же, как и мы, с двумя руками и двумя ногами. Когда первый раз наши отступали, это уже под осень было, мы их не дюже разглядели, только и слышно было:
- Матка, кура, яйки, млеко.
Сами по курятникам шастали, всё повыгребли. Где-то, наверно, через месяц их выгнали наши, погнали их дальше за Валуевку и куда-там, не знаю. А потом в той стороне такие бои были--всё небо по ночам горело всполохами.
Потом наши отступали, не дай Боже ещё в жизни такое побачить. Шли почти трое суток через село, через нашу улицу, ну да, оттуда, сверху, от Валуевки и Большеремонтного. Идут первые колонны раненых, идут--бинты засохли от крови, глаза провалились, почернели все. Мы им--кто взвару, кто молочка, на ходу выпьют, головкой кивают, спасибо, мол. Ночью шла и техника. И опять солдаты. Встанешь утром, идут наши. Такие усталые, измученные, на ходу спят, только первая тройка не спит, ведёт. Потом её сменяет другая тройка. Так и спали на ходу. От то была усталость, нелюдска, как тени шли. Помню, от идут так, а тут команда:
- Прива-а-л!
Они, как снопы, де шли, там и упали. У них там за командира совсем мальчишка был, сам шатается от устали, а меж ими ходит, кричит:
- Ноги, ноги убрать с дороги, С дороги,--командует,--отошли. На обочину.
Та где отошли, только ноги поджали, как дети, калачиком, так и спят. Потом почти сутки затихло: ни наших, ни немцев. А поутру, вот они, заявились. Опять:
- Матка, млеко, яйки, сало.
А где у нас? Ещё в первый раз повыгребли. У нас курочка одна осталась, пид кровать мама сховала, за ножку привязала. Так нашли. Они и по курятникам, и по погребам, и под кровати – везде шастали. От них ничего не схоронишь. У нас Павлик за месяц до войны выписал в колхозе мешок зерна на трудодни. Ему дали, как призывнику, под осень должен был уйти на службу. Так мама в вёдрах его в огород закопала, не то бы и его забрали. Мы, считай, тем ячменём зиму спасались, мама горстку достанет, отшелушит, супчик сварит, тем и живы остались.
А уж по весне все огороды засаживали и побольше: так новые хозяева приказали, и проверять ходили по дворам, как выполняется их приказ. Они, конечно, для себя старались, отбирали, что им нравилось, а нам, что оставалось. Да хоть так, а жить надо было.
Помогали друг другу, как могли. Все обиды позабылись, одна беда большая была, общая. Мама ночью откопает ведро с ячменём, себе горстку и ещё горстку соседке через дорогу. Там Рая жила, трое деток, сама четвёртая. Баз пустой, погреб пустой, детки есть просят, а где взять? Она упадёт, бывало, на скамейку в своей землянухе и так тужит, аж на улице слышно. Мама для них вторую горстку и брала из ведёрка. В ступке порушит, шелуху сдует, провевать нечего было, две горстки и одну Рае отнесёт. Та маме в ноги кланялась, только мама не разрешала, сердилась дюже. Бывало, трав, да корешков, кашицы там, да лебеды, да разной, та, что росла, соберём, в кастрюльке зерна сварим как бы супом, травы накидаем, дух хлебный всё одно, и хоть что поесть было. Правда, живот (мама делает округлый жест рукой), как арбуз, большой, а есть охота. Даже во сне.
Некоторые, кто поближе к центру жили, убирались у них, у немцев, по очереди. Им за то хлеб давали, по полбуханки за три дня. Меня мама не пускала, девчат они портили, бабы гуторили. Одна так и повешалась, после такой «уборки», прости её, Господи. Молодые девчата специально лицо сажей мазали, головы по месяцу не мыли, они замарашек не любили, брезговали, а им того и надо.
- Мам,--Вова морщит в задумчивости нос, чешет в затылке карандашиком,--а эти фрицы, они злые были?
- Та всякие, сынок. Были ровно псы цеповые. Это, которые на мотоциклах с тремя колёсами ездили. Те, говорили, в центре и кошек перестреляли. А те, что пешие, те посмирнее. К нам всё один ходил. Недалеко в дому настоящем с другими, как и сам, стоял. Не знаю, чем ему мама приглянулась, только он нас не обижал, а, как постирать ему надо или там прибраться в дому, подойдёт к землянке, откроет дверь в сенцы и орёт:
- Пьолька! Пьолька! (Полька, значит),--ком цу мир (иди мол сюда).
Мама идёт, что скажет сделать--постирать ли, прибрать ли--сделает. Он ей иногда мыло давал, туалетное. Ихнее, такое махонькое в вощёной бумаге, и сверху пару галет положит. Мылу мы конечно рады, от щёлока всю кожу на голове сжигали, в коростах ходили. Щёлок сами делали из золы. А и не мыться как? Вши заедали--спасу не было. То вывариваем их, то выжариваем. Он иногда к нам просто так приходил, в годах уж был, лет за 40. Как-то вынул бумажник, достал фотографии и кажет нам, объясняет кое-как, с горем пополам. На русском говорил больше по разговорнику. Это, мол, моя фрау, а это киндер – дети, мальчик и девочка лет 8-10. Глядит на них, вздыхает, мол, зачем эта война, пускай бы Сталин и Гитлер взяли оружие, и кто-кого пиф-паф, так и показал пальцем, а потом к губам его приложил и головой качает: «Никому не говорите, а то и мне, мол, и вам каюк».
Немцы, они разные были, а и русские разные были. Вон у нас в полицию трое ломанулись, и не подумать было на них. Сейчас оба в Ремонтном (мама сказывает знакомые фамилии. Один у маслозавода живёт, я с его внуком Витькой в одном классе учусь, другой--сразу за мосточком, у того детей своих не было, Бог не дал).
- Помню,--продолжает мама,--как к нам вечером тётя Тося пришла, по секрету рассказала, что из Валуевки наших двоих на мотоциклах привезли, судя по одежке, лётчики. А с утра там, в сторону Волгодонска, самолёт гудел, только далеко, и нам не видно, но по звуку, ребятня соседская гуторила, наш, «кукурузник». Сбили, значит, а где, неизвестно. Так их допрашивали сначала в комендатуре сами немцы, потом избили в кровь, отдали полицаям.
- У них полиция располагалась в том длинном доме в центре, где спортзал решили делать,--говорит мама,--их там суток двое допрашивали. Бабы мыть пол туда ходили, так страшно было, всюду кровища. И кулаками, и ногами, говорят, били. Потом раздели и в одном исподнем погнали босых зимой по снегу в Зимовники через село, а они еле идут, шатаются, а те двое полицаев на конях, а эти босые по снегу. Они пленных арапниками всё подгоняли – как свистнет кнут, так и брызнет кровь на снег. Бабы, глядя в окна, в плаче заходились, а ничего не сделать. Так их те полицаи забили батогами километрах в двух от Ремонтного насмерть. Сами хвалились.
Толя соскакивает со скамейки, гневно жестикулирует:
- Спалить их гадов надо. Чего они живут ещё?
Папа сердито вскидывает голову:
- Не шуткуй так даже дома, ты, сынок, не всё знаешь. Кабы по справедливости, их всех расстрелять бы надо по закону военному. Одного и расстреляли, сказывают. А те двое через пять лет вернулись, я уже тут був. Шито-крыто, видно рука мохнатая где-то есть.
Вова тут и говорит, что, когда кирпичные перегородки разбирали под спортзал, нашли они нацарапанные чем-то по кирпичу надписи: «Умираем, но не сдаёмся» и ещё «Прощайте все». Может они оставили?
- Может, и они. Кто же его знает? Там и других пленных умучивали. Ловили раненых по бригадам, по землянкам степным. Ох, всего было, разве обо всём расскажешь?
Как-то этот фриц «Пьолька» пришёл к нам и говорит маме:
- Надо (на меня показывает) работать ей идти, сеять-веять, мол. Не то-- «ту-ту», далеко, мол, уеду.
Они тогда молодёжь, девчат да пацанов-подростков в бригады сгоняли – пахать, сеять надо было, а кому?. Вот и выгоняли в бригады, а кто добровольно не шёл, тех на полуторку и на станцию, а там--в вагон, и тю-тю, пропали. Мама, конечно, сделала по совету этого фрица. Записали меня, я уж на следующий день в бригаде была. А фриц тот и совет дал, сунул руку в печурку, испачкал в саже и ну мне лицо малевать.
- Так,--говорит,--так, ходи так, не то «шлехт», плохо, мол. будет.
Мы с мамой поняли всё, я неделями не умывалась в бригаде, та и вси девчата так, ну, кто до нас дотронется, замурзанных таких.
Чего мы там работали? Та всё, что приказывали. Пахали, нам четырёх быков дали, сажали овощи, возили солому на заготдвор, в конце Ремонтного, на корм для ихних тягловок да на подстилки коням ихним. Однажды, помню, уже в конце лета, мы с дальних стогов сено возили, скотина была ведь колхозная на фермах, ихняя стала, кормить надо. Кидаем вилами сено на мажору, а там что-то белеет. Раскидали сено, а там два наших шёлковых свёрнутых парашюта. Мы, конечно, сразу подумали на тех ребят, что забили полицаи. Видно их сбили, они и приземлились тут на парашютах, только самолёта мы не видели, может, немцы куда дели, или дальше где упал. Обрадовались мы, какая на нас одежонка, а тут шёлку столько сразу. А дед Тимоня, он у нас за старшего был, и говорит:
- Вы, девчатки, не вздумайте платочки из цего щёлку нарезать или ещё чего. Увидят, сразу под пулю пойдёте.
- А чего же с него делать, дедуся?
- А. – говорит, бельё нижнее сшейте, на всех хватит, а то вас всех вша заедает.
Так и сделали. Тайком по ночам при фитильке шили, а лоскутки и стропы в печке сожгли. Она его правда оказалась: вши в шелке не водились.
Голодали страшно. Всех сусликов половили та поели, а на хуторах и собак и кошек поели. Люди с голоду пухли, как водой наливались. Коль вода пошла по телу, всё, смертник. На улицах порой помирали. Так немцы гоняли нас хоронять таких. Глядеть было страшно, но как-то выдерживали. Сейчас вы живёте, как у Христа за пазухой, нет заботы. Хлеба кусок всегда в хате есть, и приварок тоже. А тогда коли через день поел хоть что-то, хоть кулеша из травы, уже счастье.
Помню, как весной нас, человек 10-12 девчат та ребят-подростков заставили стадо коров колхозных, голов 70, гнать в Зимовники за 120 км на станцию. Видно, им мясо понадобилось. С нами два автоматчика, нас же сторожить. Гоним день, гоним второй, спим по 2-3 часа, на рассвете ногами нас растолкают, гоним дальше. Еды никакой, только на вечерней стоянке разрешали пару дойных коров в жестянки подоить и попить молока. Себе они сами в котелки доили. А остальных коров, их дойных было с десяток, заставляли доить прямо на землю, и с земли испить не разрешали, прикладом даст, с ног свалишься. Мы поутру стадо подымали, коровки тоже устали, подыматься не хотят, а подымаем кое-как. Они еле бредут. Земли, молоком пропитанной, в карманы фуфаек похватаем, и потом дорогой незаметно съедим.
Идти было тем большаком жутко, вдоль дороги мертвяки, всё наши. Видно, всю зиму лежали. Но весеннее солнце их раздуло, запах такой стоит, что в обморок падали. А фрицам ничего, носы зажимают пальцами и на губных гармошках пиликают. Чуть место почище, галеты жрут, молоком запивают. А мы земельку втихаря глотаем. Так неделю шли, до того измучились, шатает нас. Наконец вышли к Зимовникам. Как увидели мы домики первые, станцию эту, от радости, не сговариваясь, как заорём: «Ура! Зимовники!». А то и не подумали, головы пустые, что за клич орём, как-то само-собой получилось. А фрицы как всполошились:
- Цурюк! Цурюк! – орут.
Да давай в воздух строчить из автоматов. Хорошо хоть не в нас, да прикладами взашей. Не постреляли, и то ладно, дураков малолетних. Сдали мы этих коров в загородку, нас загнали в полуторку, фрицы сели с нами, и домой--в Ремонтное.
Мама сидит ещё какое-то время неподвижно. Смотрит неведомо куда, потом спохватывается:
- Всё, всё, уже девять часов. Умываться и спать, завтра всем ранний подъём.
Папа встаёт со скамеечки, разминает раненную ногу и морщится от этого.
ГЛАВА 25. ВОВИНЫ МУКИ ТВОРЧЕСТВА ОБЪЯВЛЕНИЕ О БОЛЬШОМ КОНЦЕРТЕ. ДЯДЯ ПАША И ПОДАРОК ГАЛИНЕ ВИТАЛЬЕВНЕ. ЛЁД ОТОШЁЛ ОТ БЕРЕГА. ЕЩЁ НЕДАВНО БЫЛА ЗИМА. ЧТО-ТО СЛУЧИЛОСЬ.
Вова мучается творческой мукой уже два дня. Сделав уроки, сосредоточенно нахмурив брови и мучительно морща лоб, он ходит и ходит по зальце. Ему мама разрешила писать для Тани Прекрасной рассказ о войне со слов очевидцев. Выходит у него, видимо, не очень, исписано всего полстранички, но он не отступает. Он у нас такой, упорством добьётся.
Придя из школы (мы с Шурой учимся в первую смену), мы наперебой докладываем маме, что на доске объявлений в школе на втором этаже повесили огромный просто плакат-объявление. Это его наш Вова рисовал по просьбе Тани Прекрасной и школьного комитета комсомола. Там такие цветы--и розы, и тюльпаны. И ещё девушки с парнями нарисованы--вальс как будто танцуют.
- А в объявлении что написано, вы хоть прочитали?!
- Ну да, 7-го марта в 17.00 совместно в актовом и спортивном залах школы состоится концерт для учителей и девочек нашей школы.
- И для всех пожелающих,--вмешивается Шура.
- Желающих,--поправляет мама. – А кто готовил концерт этот?
- Так, мама, Таня Прекрасная и парни старшеклассники с 9, 10 и 11 классов. Одни парни, – возбуждённо притопываем мы с Шурой.
Так вот чем в зале за закрытыми дверями занимались парни нашей школы. Они готовили всем сюрприз! Ждать почти неделю оставалось, скорее бы она прошла.
Школа тоже жила ожиданием, на переменах только и разговоров о большом концерте, у нас это впервые. Наша учительница смеётся, даже, мол, успеваемость повысилась от радости. Или от боязни, что не пустят на концерт за неуды? И учителя всё ходят в учительскую и из учительской какие-то торжественные и тоже радостные.
У нас в школе всего двое мужчин-преподавателей: физрук и по труду. Есть ещё завхоз дядя Паша, но он ведь не учитель. Он ходит по школе с деревянным узким ящиком с ручкой, а там гвоздики, молотки, крючочки и ещё разные разности для мелкого ремонта необходимые.
Когда в том году двое старшеклассников чуть не подрались на большой перемене, один другого так толкнул на окно, что стёкла, как льдинки, ссыпались на подоконник. Так дядя Паша за один урок поставил новые, к следующей перемене. Вышли из классов, а уж осколков никаких, и след простыл, и стёкла новые красуются. Правда, девчонки говорили, что родителей в школу вызвали у этих парней, и они заплатили за стёкла. Надя, подружка моя, пробовала у своей старшей сестры Кати узнать, из-за чего сыр бор. Катюша с ними в одном классе училась. Так нет, они там все сговорились и молчат, как партизаны на допросе, мол, вам, малышам, рано об этом знать.
Была суббота, нас Галина Витальевна отпустила с уроков пораньше. Последняя была «физра», а она приболела, всё чихала в платочек. На следующий год, когда будем в пятом классе, у нас тоже будет физрук. А то Толик хвастает: физрук то, физрук сё, физрук лыжи выдаёт, с горки с ними катается. Ничего, и мы дорастём.
Мы в классе заранее собирали Галине Витальевне на подарок, это родители из классного комитета нас ещё в том году научили. Собирали по тридцать копеек, и у нас вышло больше девяти рублей. Ходили в посудный магазин всем классом выбирать подарок. Только Галя Горькая сказала, что нечего нам выбирать, а её мама сказала, надо брать вазу синего резного стекла под цветы. И ещё такую глубокую миску, толстую стеклянную, или из чего она там, под конфеты, наверное, миску. У нас таких сроду не бывало, и у Люси с Олей, у них тоже нет, я знаю. Нам завернули в магазине всё в бумагу, упаковали в коробку, а коробку Галя, так велела её мама, взяла домой. Восьмого марта она принесёт её в класс со своей мамой, и будем поздравлять нашу Галину Витальевну.
Утро следующего дня начиналось как обычно: завтрак, на улице уже ждёт Надюшка, только подошла. Ждём минутку Шуру, подошли ещё ребята и девчонки. Мама с сенцев машет рукой: хватить баловать, опоздаете к урокам. Бежим наперегонки, но нет, через десяток метров останавливаемся. Теперь не побежишь, под ногами месиво из растаявшего снега и земли. Ноги скользят и разъезжаются. Шлёпнешься в эту жижу--мало не покажется. Немного, на одну минутку, задержались на ближнем мосточке, смотреть лёд. Он подтаял у берегов, у нас говорят: «отошёл от берега». Вчера на метр-полтора, а сегодня уже метра на два с половиной. Вода тёмная и даже на вид холоднющая. А весной речка тут разливается так, что мосток на полметра под водой.
Как-то мы возвращались со школы. Солнышко пригревало уже, лёд шёл большими льдинами по реке. В школу шли, туда прошли, а назад не пройти, сапожонки коротки, вода зальёт. Стоим на раскисшей дороге, как пройти неизвестно, и слёзы близко. Хорошо, взрослые шли, нас по очереди переносили на другой берег. Вода держалась ещё пару дней, и в школу мы, конечно, не ходили. Праздник, да и только!
А зимой наша молоденькая учительница, приехавшая из Ростова и ставшая моей первой учительницей, прижав ручки к груди, просила родителей на родительском собрании одевать детей потеплее. Девочкам поверх пальтишек повязывать хоть какие-нибудь старые платочки или шальки, они (то есть мы) мёрзнут в одних платочках, пусть и шерстяных, так, что в школу приходят синие, полурока отогреваются. Конечно, шальки были принесены, и наша Витальевна не выпускала нас из класса, прежде чем сама лично не проверит, как застёгнуты, надеты ли варежки. Поверх головных наших платочков, поверх пальто повязывала шальки, запахивала крест-накрест на груди, концы проводила под мышки за спину и завязывала в узел. Так нам не был страшен холодный «астраханец», летом подымавший песчаные бури, зимой, резкий и колючий, продувавший насквозь. И даже в пятнадцать градусов мороза можно было запросто подморозить кончик носика, а пальцы на руках мороз захватывал так, что они были, будто деревянные и бесчувственные. Когда в тепле они начинали отходить, тут уж редко обходилось без слёз.
В школе общей раздевалки пока не было, раздевались каждый в своём классе. У глухой, без окон, стены стояла длинная деревянная вешалка с крючками. Она тянулась почти во всю длину стены классной комнаты, и все мы раздевались прямо у вешалки.
Как обычно шли уроки. Настроение в предчувствии праздника радостно-приподнятое. Мальчики нашего класса, да и других, наверно, тоже, бегают в книжный магазин напротив школы. Это они за красочными открытками. Такая традиция: мальчики на 8 марта подписывают открытки девочкам, а мы--мальчикам на 23 февраля. Открытки стараемся покупать красочные и по возможности разнообразные. Как же, взрослеем, учимся на прошлых ошибках. Дешёвые по одной-две копейки не берём, берём по три копейки, атласные.
На последнем уроке, когда учительница читала нам «Ленин в Горках», протопали по школьному коридору тяжёлые мужские шаги, шёл не один человек. Учительская была через класс от нас, туда прошли. Через несколько минут в обратную уже сторону быстро, быстро просто пробежали женские каблучки кого-то из наших учителей. Потом какой-то шум, голоса, хлопнула высокая дверь учительской. Обычно в школе во время уроков стоит такая тишина, муха пролетит, услышишь. За этим следят строго. Галина Витальевна хмурит тоненькие, шнурочками, брови, делает знак не шуметь и выходит в коридор. Её нет что-то долго, и Колька с первой парты на цыпочках подходит к дверям, приоткрывает и осторожно выглядывает в коридор. Возвращается за парту, пожимая плечами:
- Там,--говорит,--все учителя и директор тоже.
Распахивается дверь, и входит Галина Витальевна. Лицо бледное, села за стол, на журнал классный положила стопку наших тетрадей, на проверку собрала. Стопочку поправляет, а руки дрожат. Смотрит на нас незнакомо, как будто не узнавая. Потом говорит:
- Дети, сейчас вы встанете, тихо-тихо соберётесь, и идите домой. Завтра жду к восьми в школе.
И вышла из класса.
Когда, собравшись, мы выходим в коридор, то видим, как и другие из первой смены, третий и четвёртый классы, тоже отпущены. Первые и вторые классы тогда учились в старом деревянном здании.
По школьному двору, прямо по лужам, бежит Женька Труд, комсорг школьный, он из 11Б. С размаху взлетает на крыльцо, не вытирая ботинок о брошенную на крыльцо тряпицу. Гулко щёлкает с размаху открытая дверь, вот тебе и комсорг, гордость школы. У школьной калитки сталкиваемся с несколькими девушками и парнями старшеклассниками. Они тоже бегут, вон у одной и пальто не застёгнуто. Надя, подружка моя, признанная шутница, корчит забавную рожицу:
- Они чи--показылысь вси? А може, то они так на контрольную спишат?
Нам это показалось так смешно, что мы хохочем на всю улицу.
ГЛАВА 26. ТРАГЕДИЯ НА НАСЫПНОЙ ДАМБЕ. ГАЗИК ВЫТИЩИЛИ И УВЕЗЛИ. ГОРЕ ГОРЬКОЕ. МЫ ЗНАЛИ, ЧТО ТАКОЕ СМЕРТЬ. ПРОЩАНИЕ. ШКОЛА СКОРБЕЛА В ТРАУРЕ.
Такого шока, горя, бессилия и безутешности, такой силы этих чувств я за свою коротенькую, как коготок у воробышка, жизнь, не испытывала ещё ни разу. Дома у нас, заплаканные, какие-то приглушённые, сидят, почему-то не раздеваясь, тётя Маруся и тётя Феня. Мама глядит на нас скорбно как-то, и я почему-то шёпотом спрашиваю:
- А что это случилось?
Шура уже дома, у них уроки раньше кончаются. Она бежит ко мне, и, вздрагивая всем тельцем, цепляется за моё пальто. Мама развязывает платок и огорашивает:
- Таня Прекрасная утопла.
Пальцы машинально ещё расстегивают пуговицы, вешают пальто, Шура хнычет где-то за спиной, и я вдруг понимаю, что это правда. С ужасом гляжу на маму, на женщин и не плачу, нет, а только во рту враз высохло. И в ушах гул будто. Сижу, сгорбившись, и не сняв школьную форму, на скамейке, слушаю, как обсуждают случившееся. Оказывается, Таня Прекрасная и ещё двое парней с агитбригады, один из райкома комсомола нашего, и шофёр, он же баянист, поехали с культпросветительским концертом в какой-то совхоз, не помню названия. Полуторка с основным составом выехала ещё утром, а они на «газике» с брезентовым верхом, выехали минут через 40 за ними.
Ехали через греблю, то есть земляную дамбу, искусственно насыпанную в четыре метра высотой, утрамбованную. По ней уже лет десять-двенадцать ездят и машины какие-никакие, и телеги, в основном, телеги. Земля уже стала подтаивать, и то ли к краю дамбы близко взяли, то ли колёса заскользили, но «газик» сорвался с дамбы, проломил лёд, уже и так крошащийся, и ушёл на дно.
Это увидел кто-то, ехал тоже, видно, не по дамбе, а вдоль идущей дорогой. Пока он за подмогой, да пока прибежали люди, а попробуй с глубины голыми руками да баграми. Нет, не смогли даже дотянуться. Побежали за трактором, приехал. Один тут разделся, да в воду и нырнул. Он недавно пришёл домой на побывку, на флоте служит, так в тельняшке и нырнул, чтобы «газик» тросом зацепить. Сам еле на берег выполз, глина подтаяла, скользит, вода холоднющая, весь посинел, и лицо, и руки, и ноги-- как чугунные.
Тут милиция подъехала, уже с ними трактором «газик» и вытащили. Они все мёртвые, уже застыли. А у этого, с райкома, ножичек зажат перочинный в руке и разрез, ну сантиметров двадцать-тридцать сделан в брезенте. Всё ж думал спастись. А дверь открыть нельзя было. Заклинило обе. Их всех в этом «газике» трактор под наблюдением милиции в больничку и потащил.
Мама прижимает нас к тёплому, мягкому, пахнущему таким родным запахом, фартуку на животе, гладит по головкам. Я сдавленно шепчу:
- Раз в больничку, то, наверное, их там уколами или что-нибудь сделают.
Тётя Маруся вздыхает, поднимается, тётя Феня тоже. Они уходят, а мы сидим уже втроём, молчим. Оставив котёнка в коробке на печке, кошка Муська спрыгивает к нам, трётся о ноги, есть просит. Время обеда прошло, а её никто не кормит. Мама спохватывается:
- Ой, да и поесть же надо всем!
Суетится у стола, наливает всем суп, режет хлеб. Есть не хочется, опротивел даже запах еды. Шура тоже не ест. Мама сливает суп обратно в кастрюлю, кормит Муську, налив ей в блюдечко, потом наливает всем тёплого чаю в кружку и, минуту подумав, достаёт из буфета кусочек-сколок сахара-рафинада. Делит его на кусочки, подаёт нам:
- Хоть чаю с хлебом попейте.
Чай пьём, жажда одолела, выпиваю кружку и ещё прошу. День тянулся и тянулся, как резиновый. Вернулись раньше обычного из школы братья, опять всё вертится вокруг этого несчастья – все разговоры, все мысли. Не хочу ничего слышать, раздеваюсь, молча, и, молча, ложусь в кровать. Толик наклоняется надо мной, ласково трогает за плечо:
- Ты чего, сестричка? Заболела? Где болит?
И от его ласкового голоса у меня как будто лопнул в груди ком из боли и горя, и слёзы градом покатились по щекам, враз намочив обильно и щеки и подушку под щекой. Ко мне забирается под одеяло Шура, в кофточке и чулочках--ей зябко. Она прижимается ко мне, и мы плачем вместе, горько и безутешно. Мы уже большие и мы знаем, что такое смерть.
Впервые мы столкнулись с ней года два назад, когда умер наш двоюродный братик, сынок дяди Павла и тёти Маруси. Он был крошечный, ему не было и двух месяцев. Стояла ранняя осень, и весь маленький гробик был усыпан цветами, а он лежал тихий, с белым застывшим личиком, одетый в белую, на голубых завязках, рубашечку и в голубой чепчик. А по его застывшей щечке, из цветка, видно, ползла махонькая букашка. Я её сняла, на миг прикоснувшись к его твёрдой, холодной, как лёд, щеке. Меня поразила эта холодная мраморность, и я прикоснулась к его застывшим на груди крошечным ручкам и к его не закрытому простынёй плечику, и вдруг мне стало жутко от этой каменной неподвижности. Очнулась я уже во дворе, бабушка брызгала мне в лицо холодной водой, а папа держал на руках.
- Сомлела,--говорила потом бабушка.
Мама, сев на краешек деревянного диванчика, тихо гладит нас по очереди по головкам. Вполголоса о чём-то говорят Толя и Вова. Наплакавшись до рези под веками, мы засыпаем под тихий, горестный разговор мамы и братьев.
Прощаться ходили всей школой, по очереди--класс за классом, в большой зал в центре села. Посредине стояли три свежеоструганных гробика, выстеленных внутри кумачом. Они стояли друг от друга на расстоянии примерно полутора метров. Три молодых, прекрасных даже по смерти, лица. Ребята оба в тёмных костюмах, а посредине наша Таня Прекрасная. Она была убрана в подвенечный наряд, очень красивое кружевное белое платье и фата из белого газа, присобранная над чистым, белым, гладким лобиком, украшенная белыми цветами и восковыми бубенчиками.
Они утопали в цветах. Живых тогда днём с огнём не сыскать было, ребята-старшеклассники ездили за 60 км в Элисту, привезли великое множество искусственных красных гвоздик, розовых роз и белых ромашек. Под двумя скрещёнными в изголовьях флагами стоял почётный караул из старшеклассников, девушек и парней, скорбный караул с чёрными бантами на груди. Один флаг был нашей школьной дружины, шелковый с жёлтым шёлком вышитыми буквами, а другой--из райкома комсомола, малинового бархата, тоже с вышитыми шелком буквами.
Караульные, со значками ВЛКСМ и чёрными бантами, менялись каждые полчаса. Наш Вова тоже стоял в карауле. Сбоку, на стульях, сидели какие-то люди, мужчины и женщины, скорбные и молчаливые. А у гроба Тани Прекрасной, вцепившись в бортик побелевшими пальцами, сидела женщина. По-видимому, это была мама. Не запомнилось лицо, только тёмная фигура и побелевшие пальцы на кромке гроба. Она была издалека. Это выдавала одежда: чёрная шляпка и ботики. Она не плакала, она сидела тихо-тихо и не отвела ни разу взгляда от лица Тани, не говорила, даже не шевелилась. Что она думала в тот момент, да и думала ли вообще, не знает никто, кроме неё и Бога. Она прощалась со своей доченькой, единственной, как потом стало известно. Сидела немая в своём горе, скорбящая мать.
Кто-то снял в школе плакат о праздничном концерте. В Пионерской комнате был приспущен флаг с чёрной траурной лентой. Школа тонула в скорби о своей любимице. Как-то незаметно подошёл и прошёл праздник, потом были весенние каникулы, и к концу их все немного успокоились. Школьная жизнь входила в свою колею. Первый, после каникул, Совет пионерской дружины проводил председатель школьного комитета комсомола Женя Труд. Пионервожатую в этом году больше не прислали, завуч как-то помогала, и Женя с ребятами. А на следующий новый учебный год райком прислал в школу пионервожатым парня, хорошего и весёлого, фанатика физической культуры и спорта, и ребята ходили за ним толпами.
ГЛАВА 27. ВЕСНА ПРИШЛА, ЖДЁМ ПРАЗДНИК ПАСХИ. КРАСОТКА ОТЕЛИЛАСЬ. ТЕЛЁНОЧЕК ФУНТИК И МОЛОЗИВО. ФУНТИК ОТПРАВЛЯЕТСЯ В САРАЙ. КОЗЛЯТКИ КАРАКУЛЕВЫЕ. ОБРАСТАЕМ ХОЗЯЙСТВОМ. ГОТОВИМ ТЕСТО ДЛЯ КУЛИЧЕЙ. КРАШЕНКИ. КУЛИЧИ ВЫПЕКАЕМ. БЫЛА БОЛЬШАЯ УБОРКА. НАКАНУНЕ. СВЯТОЙ ВЕЧЕР. ВСТРЕЧАЕМ ХРИСТА. СВЯТОЧНЫЕ РАССКАЗЫ. ЧАША ЗОЛОТАЯ…..И ГАВРИЛОВНА.
Шли дни, речка наша Джурак освободилась ото льда. Потом наступили относительно тёплые деньки, а вскоре всё происшедшее стало казаться давним сном. Зацвели первоцветы, шёл апрель, и всё ближе и ближе подходило время большого праздника, как бабушка Поля говорила, «на всю-всю землю», – Пасхи.
Мама давно копит к празднику куриные яички, уже почти полведёрка собралось. Мы яичек не едим больше месяца, и мясного мама не варит ничего, даже в суп зажаркой сало не положит, всё на растительном масле.
Отелилась Зорька. Принесла прехорошенького телёночка. Мама его в землянке у печки пока устроила, на первую недельку, чтобы не заболел: ночи ещё холодные. С копытец у телёночка в первые же часы были сняты мягкие такие наростыши. Если не снять, потом долго сами будут частями осыхать, телёнку плохо это. По утрам и вечерам Вова вместе с мамой носят нашего Фунтика к маме, под вымя. Сейчас у Зорьки не молоко, молозиво, густое и жирное,--только для Фунтика. В обед мама сдаивает в ведёрко, потом наливает молозиво в мисочку и поит телёночка с пальца. Молозиво не дают никому, даже Муське, хоть она так просит, мяукает, хоть уши затыкай. Мама объясняет, что так надо, молозиво первые пять дней дают только телёночку, а остатки Зорьке в пойло.
Мы играем с Фунтиком часами, мама не может усадить нас за уроки без выговора. Даём телёнку сосать пальчики, он это охотно делает, подставляем ему консервную банку по малой нужде и плошку под хвостик. Мама объяснила, почему от него нет ещё запаха, как от большого. Он ещё малыш, молочный, то есть. Через пять дней, напоив молозивом Фунтика, остатки, почти целую сковородку, мама ставит на плиту. Варёное молозиво желтоватого цвета, по густоте напоминает сметану. Нам разрешают его есть со сковородки ложками. Молозиво сладковатое на вкус и очень жирное, 3-4 ложки и больше не съесть, даже с хлебом. Мама сама не пробует, говорит, что детям можно, а взрослым нельзя. Пост стоит дюже строгий, Господа не гневи.
Через 7-8 дней уже идёт настоящее молоко, но его очень мало, коровушка ещё не раздоилась. Но Фунтику хватает, и нам чай забелить тоже. Фунтик уже два дня живёт с коровой в сарайке, но за отдельной загородкой. «А то ещё до очередной дойки высосет вымя»,--говорит мама.
А у печки уже топают острыми крохотными копытцами двое козляток, папа где-то купил по осени козу, вот она и принесла нам двоих чудных козляток. Они такие крохотные, и все в тугих чёрных и серых на лобиках завитках. Папа говорит, что у них шкурка каракулевая. Мы с Шурой носим их на руках и тоже даём пососать пальчик. Мама носит их на кормёжку к козе, только жалко, что завтра они уже отправятся к козе и будут вместе со своей мамочкой подрастать. Они, наверное, скучают за своей мамой-козой и тоненькими голосками забавно просятся к ней.
Мама рада и телёночку, и козлятам.
- Ну вот,--говорит,--и мы потихоньку хозяйством обрастаем. К осени они подрастут, а уж к следующей весне будут козочками настоящими. Мы пуху с них начешем и вам косыночки пуховые и рукавички свяжем.
А нам радостно, что маме хорошо.
Время и цыплятам, и утятам с гусятами появиться на свет из яичек, на которых уже по месяцу сидят их мамы. Ждём-не дождёмся, когда в сите мама принесёт в дом первых пушистых новорождённых, поставит на тёплую печку, чтоб им было как у мамочек под крылом. Потом каждый день их будет прибывать, и уже в картонном большом ящике им будет мало места. Когда из всех яичек появятся птенчики, их отнесут к мамам, каждого к своей. Мы их на печке подкармливали мелко изрубленным варёным яичком, а водичкой, когда мама не видела, поили прямо изо рта. Эти малыши учились быстро, возьмёшь на руки пищащий комочек, а он тебе носиком сразу в губы тычется. То-то радости, то-то веселья у нас в эти дни, и принцесс в длинных пышных платьях забывали рисовать, и в куклы поиграть, тут живые игрушки.
Наконец-то и настало это время--мама будет печь Пасхальные куличи. Заранее приготовлена посуда, в которой будем выпекать. Три больших кулича в специальных круглых, с выдавленными на днищах крестиками формах, которые маме баба Поля дарила, будут: один--на угловой стол, под иконы, два--разговеться самим и других угостить. Есть ещё четыре жестяных банки из-под покупного повидла. Одна побольше, другая поменьше, и две еще меньше. Это будут куличики для нас, детей.
Вова и Толя раскалывают над большой, ведёрной, алюминиевой кастрюлей для теста куриные яички. Их надо туда разбить тридцать штук, отделяя желток от белка. Желток--в большую кастрюлю, белок--в меньшую. Это ответственная работа: ребята ударяют по яичку ножом и держат над меньшей кастрюлей, пока не стечёт белок. Желток сливается в большую кастрюлю. На плите мама варит ещё три десятка яиц в луковой шелухе, её много, и яички будут красивые, густого бордового цвета.
Мы с Шурой ждём своего часа. Нам мама даст взбивать с сахаром белки в белую высокую, однородную и густую пену. Вот мама на желтках, растопленном маргарине и молоке с сахаром затворила тесто, крестит его и ставит в теплое место, закрыв белой тряпочкой. Сварились вкрутую «крашенки» . Их достаём в миску с холодной водой, потом вытираем досуха, натираем лоскутками, чуть-чуть капнув на тряпицы растительного масла, и готовые, блестящие и красивые, они в большом блюде уносятся в зальцу на стол.
Тесто подходит медленно, мама два раза его опускает, потом вымесит на столе в муке, сделает круглые шары: три большие, потом маленькие, по размеру баночек,--и опустит уже готовое тесто, эти душистые шары, пахнущие ванилью и сдобой, в тёплые, обильно промазанные, формы. Формы ставят на лежанку, накрывают чистым рушником. Печь, затопленная заранее, ещё крашенки варить, почти протопилась.
Мама аккуратно разгребёт по сторонам угли, когда тесто подойдёт, и очень осторожно, чтобы его не встряхнуть, поставит в печь. По дому невообразимо вкусно разносится запах выпекаемых куличей. В сенцах в мисках стынет вчера сваренный холодец. В буфете целых три больших хлеба, мама вчера пекла, и ещё большущая кастрюля сваренного на косточках с мясом борща стоит тоже в сенцах.
На нашей улице все готовят еды на три дня, в запас. В первые три дня пищу не варят, не положено, только заранее. Всю неделю в нашей землянке кипела работа, всем хватало дела. Перестирывалось всё, что можно, ребята без устали таскали воду с колодца, что-то прибирали во дворе, занимались хозяйством. Мама стирала, сушила, складывала перестиранное в стопки. Потом белили землянку изнутри и снаружи известью, разведённой на сепарированном молоке, чтобы не пачкалась и не осыпалась. Стирали аккуратно--руками, не на доске-- марлевые занавески, подкрашивали синькой в голубой цвет, крахмалили, сушили и вешали их в один вечер, и балдахин с кровати родительской тоже. Мылось и скоблилось всё: столы, скамейки, табуретки, подоконники.
Напоследок мама подмазывала накопанной в балке за домом яркой жёлто-оранжевой гончарной глиной лежанку, полы в зальце, прихожей и сенцах. Глина высыхала быстро, наносили её самодельной кистью из ломаного, измочаленного камыша. Потом другой глиной, красного цвета, обводили плинтуса. Печка неизменно была белая, и раз в две недели мама её подбеливала, подновляла пол глиной. У нас всегда в сенцах, на полке, стояло ведёрко с разведённой побелкой, и старая, с одной ручкой, прогорелая алюминиевая кастрюля с глиной для пола. Снаружи побелили землянку ещё на той неделе и глухую стену покрасили жёлто-красной глиной. Крыша у землянки из камыша, мазанная сверху глиной, тёплая крыша, только чердака нет, это же землянка.
В доме чисто-чисто, пахнут выпекающиеся куличи, спит, вытянувшись на чистых половичках, Муська с котёнком Барсиком. Уроки готовить не надо, завтра выходной. Мама затеплила у иконы самодельную лампадку, хотя ещё светло. На подходе святой вечер. Наконец куличи готовы, мама стелит новую простынку, чисто выстиранную, на кровать в зальце, поверх покрывала. Куличи осторожно вынимаются деревянной лопатой, они такие лёгкие и нежные, что колышутся, как холодец. Мама их, как деток, укладывает осторожно на бочок, чтобы остыли. И только потом поставит на тарелку самый красивый кулич. Их все польют сверху взбитыми, белыми, как снег, белками, и эту снежность осыплют цветными зёрнышками, выложив посредине кулича из зёрнышек крестик.
Блюдо с праздничным куличом мама, обложив его по кругу крашенками, поставит под иконы на треугольный столик, украшенный красивой, ею вывязанной скатеркой. Рядом будет гореть самодельная лампадка, и иконы замерцают таинственно и загадочно за чисто промытыми стеклами.
Остальные куличи остаются на столе в зале, и крашенки тоже--в большом, белом блюдце.
Вся семья, кроме папы (он как всегда в бригаде) собралась за ужином. Мы все отмыты ещё чистым четвергом.
- До скрипа,--шутит мама.
Одеты в старенькие чистые платьица, ребята тоже. Мы жили, теперь я это понимаю, очень стеснённо материально. Но мама наша за чистотой в земляночке, во дворике, за нашей одежонкой и прочим следила строго. Не дозволялось не умыв или не расчесав косички, ложиться в постель. Летом--обязательное мытьё наших ножонок, ведь с весны до осени мы бегали босиком.
Едим рисовую рассыпчатую кашу, сваренную на воде без соли. Она заливается чистым, сладким взваром из сухофруктов. Такая кутья, поминовение усопших. Преддверие праздника.
Прибираем со стола, я мою посуду, Шура протирает, ставит на кухонную полку. Мама с ребятами управляются по хозяйству. Мы с Шурой несём в кастрюле ужин Туману. Он уже беспокойно таскает цепь с одной стороны будки в другую и, завидев нас, коротко взлаивает, знает, что там, в кастрюле, еда для него. Он не суёт нос в кастрюлю, как Розик у бабушки, не вылавливает куски с ходу. Он сидит и терпеливо ждёт, когда выплеснут воду, налитую ему на день, из его миски, и только не сводит глаз с кастрюли, облизывает нос длинным, розовым языком. У него сегодня хороший ужин, в миске есть и косточка из холодца, и шкурка. И немного бульона, с самого донышка большой кастрюли, в которой варился холодец. Мама разбавила остаток бульона тёплой водичкой, и мы с Шурой наломали туда сухарей из мешка за печкой. Не из маленького, который висит на перегородочке сейчас у плиты, а из мешка побольше, там всякие огрызки, недоеденные куски. Это мужики в бригаде, что не доедают за обедом или ужином, складывают на середину стола. А папа потом в мешок--и везёт домой. Мама высушит, Туману--еда. Туман ест аккуратно: сначала выхватывает размокшие сухари, потом лакает бульон, а потом, улёгшись на брюхо и передними лапами придерживая миску, грызёт кости. Мы гладим его большущую голову, садимся на него верхом, он и ухом не ведёт.
Мама выходит из сарайки и, прикрыв двери на крючок, идёт через базок, замечает нас, усевшихся на Тумана, грозит пальцем. Мы не ждём дальнейших указаний. Бежим в землянку, прихватив кастрюлю. Тщательно, с земляничным розовым мылом, купленным специально к чистому четвергу, моем под рукомойником руки, умываемся. У меня есть интересная книжка из школьной библиотеки--«Дети подземелья», и мы усаживаемся с Шурой читать её у подоконника.
На улице уже вечереет, первая трава нежной зеленью укрывает подогретую землю. В школу ходим в одних форменных платьицах, тепло, конец апреля. В мае уже настанет жара, а с середины мая мы уже вовсю купаемся в речке. Парни с нашей улицы раньше открывают купальный сезон. Особым шиком считалось выкупаться уже на первое мая. А нам, девчонкам, не дозволялось, нельзя, мы девочки, будущие мамы, и нас оберегали таким образом.
Как-то на очередных каникулах пошли к папе в бригаду. Дело было где-то осенью, но было тепло. Мы в осенних тоненьких пальтишках ходили. Там, у входа в длинное, глинобитное приземистое здание, общежитие механизаторов, лежали два огромных валуна. Мы набегались, помогая папе загонять коровок в загон, папа оставался на выходной и за пастуха, и за сторожа, и уселись отдохнуть все втроём--Толя, Шура и я--на эти валуны. Папа пошёл на общую кухню, там кухаркой на выходной была оставлена еда, зажёг керогаз, поставил кастрюлю разогреваться и вышел к нам. Увидев нас, рассевшихся верхом на валунах, подошёл и строго сказал:
- Встаньте и больше на камень никогда и нигде не садитесь. Никогда! Поняли?
Мы с Шурой недоумевали, нам, значит, нельзя, а Толе можно, ему и слова папа не сказал, вон он, как сидел, так и сидит, ухмыляется.
- А Толе можно,--сказал папа,--он мужик, что ему будет. Хоть подстыть может. Слазь и ты,--командует папа Толе.
- И на землю, не прогретую солнцем, дивчата, садиться не надо,--научает папа.
С папой не поспоришь, папу надо слушаться сразу.
Мы ждём папу сегодня домой, обещался. Но кто ж его знает, как сложится? Могут и не отпустить на завтрашний день, бывало и такое. Приходит с улицы мама, ворчит, чтобы не портили глаза. На улице темнеет. Ставит на стол лампу и газетой чисто-начисто, смяв её в комочек, прочищает чуть-чуть со вчерашнего вечера подзакоптевшее стекло, зажигает лампу, надевает стекло. У нас сразу стало светло и уютно, на улице к вечеру стало прохладней, а тут печка тёплая, всё чисто и прибрано. Ребята убежали к дружкам по соседству, гоняют, наверное, в сумерках футбол за домом, а нам и дома хорошо. Мама с нами рядом, что может быть лучше?
А с мая, после праздников, начнётся и работа на колхозном саду. Выборочно уже ездили открывать виноградные лозы из подсыпки и подвязывать их к шпалерам из проволоки. Теперь подошло время плодового сада, работы там хватает до поздней осени.
К вечеру, когда на улице уже совсем стемнело, вернулись, нагулявшись, братья. Что-то перекусываем, парни садятся за шахматы, мы с мамой тихо разговариваем о том, о сём. Попозже, когда висящие в простенке ходики с двумя тяжёлыми гирьками, сделанными под шишки, показывают десятый час, к нам приходят бабушка Поля, тётя Феня, баба Надя от мосточка. Тётя Маруся, Люся и Оля с дядей Павлом остались дома, что уж им ходит в ночь. Здороваются, как будто днём уж не виделись:
- Со святым вечором вас! Мир в вашем дому!
Мама встречает всех у порога, проводит в чисто прибранную зальцу на приготовленные заранее стулья. Все нарядные, приодетые, в чистеньких платочках. У бабушек завязаны по подбородком, а у других кокетливо назад, узелки на затылке. Тихонько рассаживаются, поклонившись с крестным знамением иконам, вполголоса обсуждают домашние дела, выпечку куличей, хвалят маму:
- Катя, у тебя всегда на загляденье, как картинки,стоят!
Мама шутит:
- Вот по утру разговеемся и увидим, какие они на вкус, эти картинки.
Мы садимся на маленькие стульчики у родительской кровати, а бабушка насыпает нам в подол сушёных яблок и груш. Это, чтоб нам не скучно было. Сидеть надо долго, мы это знаем, сиживали уже не единожды, да только до третьего часа ни разу, сон сморит так неожиданно, что просыпались утречком уже на своём диване, на соломенном матрасе. Бабушка это называет: «Встречать Христа!» И втолковывала нам, зачем нужно это ночное ожидание.
- Вот в двенадцать ночи закончится святой вечер, и начинается самое главное, когда Христос, которого евреи (конечно не наши, не ремонтненские, а те, давнишние, они так далеко жили от сюда, что и доехать туда незнамо как) убили, на кресте распяли за ручки и ножки. Он ожил, называется – «воскрес», через два дня, как раз ночью на третий.
- А где он живёт, бабушка?
- А знамо где, на небе. А вот, на Пасху, ночью, он с неба сходит на землю и идёт посмотреть, ждут ли его, чтут ли его? Он заглядывает в каждое окошко и, если видит там лампадочку, и иконы, и куличи, и нас, ожидающих его, невидимо благословляет всех, его ждущих. А коли подходит к дому, а там ни лампадочки, ни иконочки, и никто его не ждёт-встречает, Он тихо уходит, и слёзы катятся по его ланитам. По щекам значит. Он плачет о всех отступниках, неверах, даже о тех, кто во всю глотку кричит, что Его нет.
- А почему Он так о них плачет? – вглядываюсь в строгий иконный лик на Божнице.
- А от того плачет, что знает, ждут их Страшный суд и страшная мука за их неверие. Они ещё не знают, а Он всё про всех, кто родился, кто женился, как рос, слушался родителей, а потом как умер, всё знает. И всё видит – Он Бог. И земля, и небо, и всё-всё--это Он соделал.
- Бабушка, а Он как соделал, руками построил?
- Тю, дурёха, та разве ж такое руками построить? Он это подумал и сказал: «Да будет!» И стало. А что Бог творит, всё хорошо, в этом никогда не сомневайтесь, что бы вам в школе не говорили. Говорят, ты слушай, не спорь, а себе кумекай – раз они с Богом не общаются, что они про него знать могут? Та ничего, одна муть и брехня. Понятно?
Киваем.
- Крестики надели?
Достаём из-за пазушек, кажем.
- Молодцы,--хвалит бабушка и остальные тоже: маленькие, а вон какие молодцы, спать не ложатся, ждут.
Мама кивает на прихожую:
- Молодцы, да не все. Хлопцы уже заснули, до двенадцати не дотерпели, гулёны.
- Катя,--спрашивает кто-то,--а где ваш батько?
- Та обещался отпроситься на завтра, а как выйдет, один Бог знает, могут и не отпустить, желающих много, кого-то и оставить надо же в бригаде. Но ждать будем, правда, дивчатки?
- Будем,--соглашаемся мы.
- А вот послухайте,--говорит баба Надя,--чего я вам расскажу, чуду какую, про тех, кто деточек своих ругает. Как-то, давно уж дело было, пошли мы с моей золовкой, тогда молодые были, на ноги полегче, на богомолье в монастырь один, аж туда, далеко, за Дон. Идём день, идём другой, третий, ночуем, сходя с большака в ложбинки. Подзакусим, что Бог послал, да поспим маленько, до зорьки. А потом снова на большак выходим и идём дальше. Дойдём до какого хуторка или села, кипятку испросим, а сухари с собой, позавтракаем, да и дальше. Дело было перед войной, года за два. Кто добри христиане, то и картошки отварной, а то и яичко дадут, копейки суют, мол, за нас там свечку хоть поставьте. Мы никому не отказали, всё одно и за своих поставим да помолимся, и за них надо, а как же, к самому Тихону-Святителю шли.
Отошли уж километров 70, а то и поболее. Ночевать остановились, как задумано, в балочке. По дороге веток сухих да чуток кизяков собрали, развели костерок махонький, котелок на угольки поставили и ждём, когда вода согреется. Пьём чаёк, тихонько себе балакаем о своём. И тут из темноты выходят две женщины--одна постарше, другая помоложе, на руках в покрывало дитё годовалое завёрнуто. Оказалось, мать и дочь, тоже к Тихону Задонскому идут, беда у них, ребёночек всё плачет и плачет, уж третий месяц, и сейчас хнычет на руках у матери. Посидели, побалакали чуток, чаю вместе попили, спать укладываться стали. Да и поздно уж было, небо совсем стемнело и звёзды, звёзды – всё небо в звёздах. Мы со свояченицей--по одну сторону от костерка, а те двое с мальцом хныкающим--по другую. Матерь его грудью кормит, а он пососёт, пососёт, и опять хнычет. Так мы под его хныканье и уснули, с устатку, конечно.
Проснулись обе как-то сразу, ночь уже глухая стоит, повернулись на другой бок, да зипунчики свои поплотнее запахиваем. Попрохладело ночью, да и земля подостыла. Те двое спят, тоже умаялись, а малец похныкивает рядом с мамкой--то в голос, то опять хнычет. Меня уж дрёма забирать стала, а тут как ветерком холодным дохнуло, а малец затих. Вдруг слышим голос, такой страшный, такой грубый, со стороны, где женщины лежат, доносится. У нас от ужаса волосы дыбом под платками.
- Бутулай, Бутулай, куда тебя несут?
А малец отвечает таким же грубым, скрипучим голосом:
- Да в какой-то монастырь, Богу молиться.
Старшая из женщин толкает младшую, мол, проснись. Та зашевелилась, села, а старшая, видно это с ними не впервой, шепчет:
- Галя, опять он тут был,--и голос у неё такой плачущий.
И та заплакала, а ребёночек опять хнычет и хнычет.
Тут уж мы не выдержали, говорим, что тоже слышали, и что тут происходит?
Вот они и рассказали, что как-то вгорячах, когда этой Гале что-то срочно по дому надо было делать, а малец закапризничал что-то, ну ничего делать не даёт, она возьми и скажи:
- Та что ж ты сегодня всё хнычешь и хнычешь, замолчи сей же час, чтоб ты сказывся!
С тех пор он и сказывся, плаче и плаче, покоя не знает. Нам посоветовали знающие люди, что надо его отмаливать в семи церквах та трёх монастырях. Уже в пяти церквах умоляли Господа простить Гале грех, сжалиться над мальчонкой, каялись, причащались и мальца причащали. И в монастыре были, идём теперь к Святителю на поклон. А по пути сколько будет встречаться церквей, столько раз и будем заходить помолиться да хлопчика причастить.
Все слушают внимательно, ужасаются, строят догадки. Бабушка Надя заканчивает свой рассказ:
- Потом мы зашли по пути к родным моей свояченицы, небольшой крюк только и сделали, почитай, по пути село их махонькое было. А что там с женщинами и малюткой далее, того не знаю.
- Да-а!--тянет бабушка,--страшный это грех ребёнка своего проклинать.
Нам с Шурой тоже страшно становится от услышанного, мы жмёмся друг к дружке, а мама говорит:
- А вот со мной случай был. У меня уж Вове года полтора было, он приболел у меня что-то, поносит и поносит, бедный. Дай, думаю, его сюда, в Ремонтное к маме отнесу.
У нас при бригаде вроде яслей было для малят, бригадир выделил одну комнату под это дело. Мамкам работать надо, рабочих рук не хватает, мужиков – раз-два и те калеки, иные ещё и не вернулись с фронтов, а дело делать надо. Вся надежда на женщин, оно понятно, не нами сказано: я и баба, я и бык, я корова и мужик. Так то правда: и на коровах, и на нас пахали и боронили. Коровы стельные и теляток сбрасывали, оно ж и им не под силу плуги днями таскать. То запоносят от натуги, сколько им марганцовки выпоили под это дело, ведра, наверно.
Так вот, в бригадных яслях деток от годика да полугодовалых, кто ещё и сидеть не умел, было семь человечков. Приставили к ним пожилую жинку, дверь навесили отдельную, чтоб не сквозило, осень уж была, октябрь под конец, да мама?
Бабушка Поля подтверждает:
-Так, доня, в 46 году то было, Павел с Берлину ещё не возвернулся.
Мама дальше сказывает:
- Папку нашего в то время на подмогу в соседнюю бригаду послали, а я днями до ночи в поле. Вову видно в ясельках тех не тем напоили, или что сам съел, разве там за всеми было углядеть няньке. Вот он поносит день, другой, третий. Нянька говорит:
- Делай Катя что-нибудь. Он уж одной водой зелёной ходит, исхудал весь.
Я к бригадиру:
- Христом Богом молю, отпусти на день к маме, загибнет малец, а сама плачу, заливаюсь. Он похмурился, покряхтел, а что делать:
- Ладно,--говорит,--иди.
А дело утром было.
- Неси мальца, может, и спасёшь, но к ночи чтоб была здесь.
Время было такое, могли в саботаже обвинить.
Я радёшенька, Вову в одеяльце, а он лёгонький, как пушинка, тельце – одни косточки, на руках не чувствую. До Ремонтного, я не шла, почти всю дорогу бежала. Прибежала к маме, дело уж с обеда. Мама сразу чайник на плиту, добро, топилась, в кружку заварила травки припасённые. А я Вову разворачиваю. Мама и ахнула, у него у рта, от носика к краям губ треугольник синий выступил. Я в крик, синева эта--первый признак, что помирает. Мама обтёрла его тряпочкой, завернула в другую, села с ним к столу и почти всю кружку пол-литровую отвара в него из ложечки и влила. Вова кряхтит, ножки к животику прижимает, а мама ещё заваривает. И так за 3 часа три раза по стакану. Он после первой кружки отвара ещё раза два сходил, а потом нет, ножки распрямил, «ам-ам» просит. Я опять ну плакать. Мама говорит:
- Ещё денёк и всё, уже было бы не остановить понос, потом пошёл бы с кровью и конец.
У меня, как камень громаднючий, с плеч упал. К вечеру мы Вову манной жидкой кашкой покормили, он и заснул. А мне назад надо. Вову мама у себя пока оставила, пусть поокрепнет. Мама тогда почту в колхозе по дворам носила, по трем улицам. Вову подвяжет платком, платок на шею узлом, и ходит, одной рукой внука поддерживает, а в другой--сумка брезентовая с почтой.
Но это потом, а в тот вечер солнце уже садилось, я Вову поцеловала, маме поклонилась в ножки--и назад, в бригаду. Иду, тороплюсь, стараюсь швыдче на большак за село выйти. По дамбе пробежала, потом далее, вдоль села, чтоб дорогу сократить. Грязи осенней уже не было, холодать стало ночами.
Мама рассказывает, не торопясь, времени много, вся ночь впереди. А мы слушаем, не перебиваем. То нехорошая манера--рассказчиков та и перебить. Спрашивай потом, когда он закончит. Мама продолжает:
- Вот, вышла за село, правлю мимо мельницы, угадать--и на большак выйду. Осталось последнюю землянку-завалюшку пройти, она на отшибе стояла, где сейчас при выезде пост милиции. Будку кирпичную построили после уже, когда бабушка Гавриловна померла, что там жила. Эта самая Гавриловна, гляжу, стоит у землянки, мне рукой машет, подойди, мол.
Как не подойти, она человек пожилой, её на селе все уважают. У неё, кто бывал в её земляночке, говорили, все стены иконами завешаны, а самые большие и вышитыми рушниками укутаны. А бывали у неё многие, она лекарка была: кому зубы заговорит, когда боль нестерпимая, детям малым животики от грыж лечила, да и ино что знала, скотине помогала. Зажжёт лампадочку перед самыми большими иконами, просителя на голый земляной пол на колени поставит, и сама рядом станет, книгу церковную раскроет, то одну, то другую--и ну читать. Читала тихо, но чётко, на церковном языке. Потом молитвы читать станет. Ино по два часа выстаивали. Мне потом мужик с маслозавода сам рассказывал:
- Пришёл, зуб болит, ночь не спал, день стонал, щеку разнесло, а он болит и не стихает, ни есть, ни пить, ни сесть, ни встать. К врачу-экскулапу в Элисту ехать надо. В нашей больничке не было своего. Вот он утром и побёг к Гавриловне. Она его на колени, сама рядом на коленочках. Сначала, говорит, так больно было, что и не слышал, чего она там читает, да и не особо понятно. Но чем дальше она читала, тем больше прислушиваюсь, уж и понимаю кое-что, в детстве в церкву нашу мамка водила, а крест я и не снимал никогда. Пытался токмо один из райкомовских, с агитацией к нам приезжал, усовестить меня, увидел шнурок от креста за воротом. Так я ему:
- Не ты вешал, не тебе и снимать. Ты сам, что ли с детства не крещён?
А он мне:
- Крестили в бессознательном детском возрасте, теперь, в сознательном отрёкся от этого дурмана, в партию вступил.
- Понятно,--кажу,--кто в навоз, а кто в партию.
Ох он взвился:
- Ты что, агитацию проводишь?
А я ему на свои кирзачи киваю, собрание это во дворе маслозавода было, ему впереди стол и графин с водой, а нам скамейки со столовки перед ним, значит. А я с конями дело имею, молоко бочкой с ферм на заводик возим, вот как-то незаметно и втюхался, видно, когда распрягал коней или корм задавал. Он, агитатор энтот, то на мои в навозе сапоги, то на меня:
- Ох, и скользкий ты элемент, дядько Петро, нарвёшься когда-нибудь.
А я ему:
- Бог не выдаст, свинья не съест!
Он стук ладонью по столу, аж графин подскочил. Тут наш директор вмешался, говорит:
- А ты, дядько Петро, после собрания ко мне в кабинет. Ясно!
- Ясно море,--отвечаю,--буду.
Агитатор энтот теперь в Валуевке в парторгах бегает, довольно ухмыляется, ну, думаю, теперь меня под зад с маслозавода и попрут. Та нет, не попёрли, а выговор за несознательность в приказе объявили и на доску объявлений вывесили, утешились, стало быть.
Вот это Гавриловна читает то по книге, то молитовки. Земно кланяется, а я чую, колени уж занемели стоять невмоготу. И тут спохватился, зуб, зараза, не болит, даже не дёргает. Хвать за щеку – опухоль есть, а зуб как уснул, окаянный, сутки покою не давал. Тут и Гавриловна действо молебное закончила, сама встала, и я за ней. Она медное такое распятие берёт со стола, сама целует и мне даёт поцеловать, потом к щеке приложила моей опухшей, чуток подержала и говорит:
- Теперь иди с Богом, та воды студёной остерегайся пить, особливо в жару. Отче наш знаешь читать?
- Научен,--говорю,--Гавриловна, с детства.
- Вот,--говорит,--и читай, утром читай про себя, едешь за молоком на фермы, возвращаешься ли, читай где тихонько, а где про себя, от того пользу душе будешь иметь великую.
Хотел ей пяток яичек дать (в узелке жена дала с собой) да денег немного. Она, Гавриловна, дюже рассердилась, толкает меня из землянки в спину с узелочком моим:
- У Бога за мзду ничего не продаётся и ничего не покупается. За молитву даётся, молитвой и откупается.
Во дворе кланяюсь ей:
- Дай тебе Бог здоровья, Гавриловна, не то пропадал совсем с энтим зубом.
Она довольна, улыбается:
- И ты Его,--палец к небу подняла,--не забывай. Ему и кланяйся.
Вот эта самая бабушка Гавриловна, по тем временам ей уж далеко за 80 годов было, меня манит к себе, зайди, мол. Швыденько к ней подскакиваю?
- Вечерок вам добрый, Гавриловна, аль нужда во мне есть какая?
- Она и есть, дочка,--говорила так вполголоса, никогда, бывало, не крикнет громко, не засмеётся в голос, так улыбнётся ино, ино усмехнётся.--Ты зайди ко мне, мне тебе надо что-то сказать.
А я ей:
- Бабушка, тороплюся дюже, меня уж вечером в бригаде ждать будут, а идти ещё и идти. Вы мне тут скажите.
А она мне:
- Нет, зайди, не упрямься, тебе сказываю.
По послушанию старшим, делать нечего, захожу. У неё прихожая крохотная, метра на полтора, там печурка с плитой, тоже махонькая, и стол такой, низ под посудную полку приспособлен, полочка белой занавеской задёрнута, у стенки две табуретки. Она меня тут не оставила, ведёт в ту комнатку, где все стены в иконах. Вообще-то в эту комнату она допускала людей токмо по нужде. А кто так, поглядеть на иконы, да с человеческого любопытства, не допускала. Одни молодки тут наслушались про иконы: они ведь, иконы эти, из нашей, порушенной церкви будут. Гавриловна в 20-е да 30-е годы в алтаре прислуживала. Когда всё порушили, батюшку и семью его увезли неведомо куда, иконы в алтаре забрали, на подводы покидали, а Гавриловна кое-что припрятала в кустах за церковью. Те на подводах уехали, а она иконы да книги, кои спасла, в землянку и переносила. Про то знали, но помалкивали все. Её за Божьего человека почитали, когда она ещё батюшке прислуживала. Так вот, эти молодки решили побывать у неё, вроде зайти за каким советом там, и самим поглядеть те иконы. Только они во дворик, а Гавриловна уже в дверях землянки стоит, из-под чёрного платочка строго глядит, руки под фартук спрятала и говорит:
- Вы чего же это, девоньки, без дела шляетесь? У тебя,--кивает одной,--дитё по двору одно без присмотра ползаёт (а дитю годок уж был), бабушка старенькая задремала, а оно во дворе, а там поильня с водой.
Как сорвались они бегом, бегут, ног не чуют. Заскакивают в свой двор, а малец уж у поильни ползает, вот как знала Гавриловна!
Стою я в этой комнате с иконами, гляжу во все глаза, красота-то какая, тишина, только фитилёк в лампадке потрескивает, да книга толстенная на столе, накрытом белой скатерочкой, лежит. У стены, под окошками, кровать узкая стоит, покрывалом покрытая. Гавриловна смотрит на меня, а глаза у неё, как у молодой девушки, ясные, голубые.
- Катя,--спрашивает,--ты слыхала, небось, что случилось в том годе в степи у Валуевки?
- Да,--говорю,--бабушка, знаю.
А там волки по вечеру в степи подстерегли молоденькую учительницу с хуторов. Она домой со школы возвращалась. По утру только ножки в хромовых сапожках, да фуфайки клочья, а ветер детские тетрадки по степи разнёс. По тетрадкам и нашли.
Гавриловна и говорит:
- Стань Катя на коленочки, я тебя молитве учить буду.
Взмолилась я:
- Бабушка Гавриловна, прости ты меня, уж и солнышко садится, темнеет, а ещё и пути не начинала, когда я в бригаду доберусь? Время такое, по головке никто не погладит.
- Доберёшься, Бог даст! – будто не замечает моего волнения Гавриловна, ставит меня на коленочки.
Сама рядом, молитвы читает, я только поклоны земные отмеряю. Потом говорит:
- Молитву тебе дам на все случаи жизни, когда придётся тебе идти в степи одной или в дорогу дальнюю ехать,--и начинает читать громко, чётко, и голос то у неё стал сильный такой. -
Чаша золотая,
До краёв налитая, в
В руке Господа покоится,
Божьей Матерью готовится…….
Читает раз, читает другой, а на третий, хоть молитва и не короткая, я уже запомнила слово в слово, сама с ней повторяю. Она ласково так глядит на меня, говорит:
- Вот теперь иди, и как на дорогу выйдешь, на большак, читай её шепотом всю дорогу до бригады, пока не дойдёшь к стану. Сама потом поймёшь, зачем.
И вышла меня проводить. Я поклонилась и бегом к большаку. Оглянулась, а бабушка меня крестит в спину. Иду быстро, поспешаю, уж полпути прошла, километров через пять-шесть там, посреди пути--балочка такая неглубокая, но с рост человека будет. Дорога в неё полого спускается и из балки поднимается, и ещё полпути. Иду, а сама эту молитву «Чаша золотая….» знай читаю, начинаю да заканчиваю «Аминь!». Да снова начинаю. В балку спустилась, идётся хорошо, споро, не устала даже. Поднялась уже на другую сторону, луна вышла, светит, что твоя лампада.
Иду себе и вижу метрах в десяти-двенадцати от дороги пятно тёмное, что точно, не разглядеть. Думаю, курай высохший, перекати-поле, ветром пригнало. По осени этим круглым сухим и колючим перекати-поле, если ветра сильные дуют, а они у нас-таки дуют, все канавы у огородов забиты. Стала подходить ближе, а пятно и поднялось, на ноги стало, морду вытянуло в мою сторону и носом воздух тянет. Видно при луне, как принюхивается. Волк-одиночка, огромный, с Тумана нашего будет! Во мне враз всё занемело: и руки, и ноги, и губы, и как будто голос Гавриловны--«только не останавливайся». Иду, как деревянными ногами переступаю, враз онемевшими губами шепчу:
- Чаша золотая, до краёв налитая…..
А дальше забыла враз, только это и шепчу: «Чаша золотая, до краёв налитая….». Вот волк всё ближе, вижу, как он оскалился, нос сморщил, пасть дёргается как-то у него, и с боков клыки при подёргивании пасти видать. А я всё шепчу: «Чаша золотая, до краёв налитая..». Он вдруг повернулся от меня и в другую сторону потрусил, так не спеша. А мне побежать хочется изо всех сил, да будто кто останавливает:
- Не беги, иди как шла, молитву читай…
Молитва вспомнилась, иду, читаю шёпотом, а спина ровно инеем осыпана, заледенела прямо. Не оглядываюсь, боюсь, а ну, как он, волк, сзади идёт. Вот и крыши построек бригадных завиднелись, всё ближе и ближе, уж и домики видно. Мне навстречу собаки бригадные бегут, лают, меня встречают. А мне в тот момент кажется, что я желаннее тех собак в жизни никого не видела. Окружили меня, ластятся. Я им хлеб, смесь гороха, травы и отрубей, который мама мне подала на неделю, тут же из сумки достала, ломаю им, по куску кидаю, а сама плачу, и руки трясутся. Оглянулась назад, дорога пустая, нет никого. Я стала на колени прямо на дорогу, лицом повернулась туда, где мне думается, землянка Гавриловны, кланяюсь, головой в дорогу прямо тычусь, говорю:
- Я дошла, бабушка, я дошла, родненькая!
А сама вся трясусь, и слёз остановить не могу. Собаки мне руки и лицо лижут, ещё гостинца просят. Встала я и в свой барак поплелась, силы оставили, еле плетусь. Зашла на женскую половину, да так, не раздеваясь, и свалилась на койку. Тогда Моисея в бригаде не было, он был в соседней бригаде, его туда на две недели подмогой отправили. Та тогда его куда-только не командировали.
Я слушаю маму, крепче прижимаю к себе рукой заснувшую сестрёнку и вдруг вижу, как от икон с божницы, отделяется светлая, будто солнечная, чаша, вся такая узорная. У тёти Лены есть такая, пиалой зовут. Она плывёт прямо ко мне и говорит вдруг тихим папиным голосом:
- Сомлели девчатки, а ну, идите к папе на ручки….
И эта Чаша обнимает меня ласковыми руками, пахнет папой и… я просыпаюсь по утру на нашем общем с Шурой диване.
ГЛАВА 28. ПРАЗДНИК ПРАЗДНИКОВ НАЧАЛСЯ. «ХРИСТОС ВОСКРЕСЕ!» АНГЕЛ НА КЛАДБИЩЕ. РАЗГОВЛЯЕМСЯ. НОВЫЕ ПЛАТЬИЦА К СВЕТЛОМУ ПРЗДНИКУ, ОБНОВКИ У ВСЕХ. КАК ЯБЛОНЬКА. ВСЕМ СЕЛОМ НА КЛАДБИЩЕ. РАСЦВЕЛО КЛАДБИЩЕ НА ПАСХУ. ПОХРИСТОСОВАТЬСЯ ДОБРЫМИ ВОСПОМИНАНИЯМИ О ЛЕЖАЩИХ ЗДЕ И ПОВСЮДУ. КЛАД ПОД АНГЕЛОМ. ДЕНЬ КОНЧИЛСЯ – ПРАЗДНИК ПРОДОЛЖАЕТСЯ.
Рядом с диваном стоит табуретка, покрытая узорно вырезанной газетой, а на ней два блюдца, а на блюдечках--сон вмиг слетает с меня--пасочки-куличики. Маленькие, с белыми головками, обсыпанные крашеной пшеничкой, и возле каждого--по три крашеных яичка. И ещё по четыре карамельки «Гусиные лапки» в бумажных обёртках. Бужу Шуру, и мы радостные, счастливые, соскакиваем босыми ногами на пол, разглядываем и разглядываем нам только испечённые куличи, для нас положенные яички и конфетки. Руками не трогаем это богатство, только блюдечки трогаем. В землянке никого нет--ни мамы, ни ребят. Куда подевались? А, вот и они, все разом входят в землянку, и папа с ними. Мама чинно приветствует нас, в этот день так положено: «Христос Воскресе!» Мы кидаемся навстречу, целуем маму, папу, братьев. На мои поцелуи и счастливое «Христос Воскресе!» Вова шутливо, вместо «Воистину Воскресе!» выдаёт: «Воистину восмятку!», за что немедленно получает от папы чувствительный щелчок костяшкой указательного пальца в лоб и мамино: «Побойся Бога, сынок, срамное не повторяй и праздника в дому не нарушай!». На что Вова трёт покрасневшее на лбу пятнышко, оговаривается: «Да я что, уж и пошутить нельзя». Папа его останавливает:
- Шуткуй, а край знай!
Папа приехал ночью, где-то ближе к двенадцати. Мы с Шурой спали, как суслики в норке, говорит папа, даже когда платья и чулки с нас снимали, не слышали. Утром ребятам не велено было нас будить, а велено тихонько одеться и идти помогать родителям по хозяйству.
Все идём в зальцу, чистенькую и праздничную. Горит самоделка-лампадка, царицей на блюде стоит кулич-пасочка, вся вокруг обложенная крашенками: тут и красные есть, и зелёные, и наши, шелухой луковой крашенные. Это мама с женщинами ночью христосовались, яичками обменивались и яичками разговлялись. Мама шёпотом читает молитвы, велит нам креститься и кланяться. Все крестятся и кланяются, а Вова с Толей, они сзади всех встали, только кланяются. У, неверы! Но я молчу, ничего не говорю ради Праздника!
Все садимся разговляться. Мама ставит и ставит на стол: и холодец, и молоко цельное в трёхлитровой банке, и свежий хлеб, и всем по яичку. С него и начинается застолье. Мы перестукали крашенки друг у друга, носком в носок. Искали, у кого «биток». Оказалось, у Вовы. Разговляемся чинно, молча. Холодец до того вкусный, сроду такого не едала. Папа остерегает, мол, много не надо, животики заболят. Пьём молоко с хлебом, тоже жирное, вкусное, не снятое. Муська с подросшим котёнком тоже сытые, молока напившиеся, умывают у печки усердно друг друга, придерживая друг друга лапками. Пока мы с Шурой моем посуду, папа с братьями обсуждают недавно появившихся в табуне жеребят.
- Одного,--говорит папа,--он помельче будет, назвали Калым, он, и правда, не нашего, бригадного жеребца. А другой – Орлик, он весь точёный, порода, видать, в нём, во лбу белая звёздочка, а на ногах передних белые «чулочки». Хороший бегун будет, сейчас уже видно.
- Осенью,--говорит папа,--к концу ноября, уже на длинном недоуздке по кругу начнут их учить ходить, потом уж под седло, к году поставят, ранее нельзя, спинки могут повредить.
Мама ушла в зальцу и выходит, что-то держит яркое и нарядное, перекинув через руку. Это два чудесных, ярко-оранжевых, в редкий мелкий голубой цветочек детских платьица. Да когда же она их пошила?! Наверное, когда мы в школе были, она и сшила. А мы даже не видели, но тем радостнее сюрприз. Мы с сестричкой надеваем платьица. Они с рукавчиками-фонариками, с рюшками по вороту и подолу и маленьким карманчиком справа. Мы вертимся перед папой и братьями, кружимся, держась пальчиками за подол. Папе очень нравятся наши наряды и расклешённые юбочки, он называет оранжевый цвет их ярко-горячим. Достал из пиджака маленький пакетик:
- Это,--говорит,--от лисички.
Мы смеёмся, потому что давно уже знаем всё про лисичек и заек и их подарки, но всё же любопытно, что там в пакетике? Оказалось, это ленты: атласные, синие, под цвет цветочкам на платьях. Полный восторг! Мама заплетает нам косички и укладывает их в «корзиночку» над ушами, завязывая с обеих сторон по пышному банту. Мы бежим глядеться в зеркальце на окошке, перед которым обычно бреется папа. Красиво, глаз не оторвать! Надеваем сандалии, потёртости на которых мама закрасила акварельной краской в цвет и бежим на улицу. Братья и папа тоже приоделись. Братья в новых рубашках, голубых в полоску, с короткими рукавами, правда, брюки школьные, но выглажены, со «стрелками». Папа не любит рубашки с коротким рукавом, он носит с длинным и заворачивает рукав почти до локтя. Ещё на нём выходной серый картуз и выходные брюки. Ждём все маму. Она одевается последняя.
Наконец двери в сенцах распахнулись, и в проёме, как в раме, стоит наша мама, такая красивая, что даже не верится, что это она. На ней чёрная юбка из штапеля, ярко-голубая блузка с коротким рукавом и белым кружевным воротником, волосы уложены в аккуратный валик. У неё роскошные волосы, чёрные и блестящие. В руке лёгкая косынка, мама наденет её, когда будем подходить к кладбищу. Мама с какими-то тревожными синими глазами, спрашивает:
- Как, ничего кофточка вышла?
А сама на папу глядит.
- Как яблонька! – отвечает папа, и мы все радостно поддерживаем,--точно, как яблонька!
Как он и разглядел!
Сегодня, после завтрака, мы всей семьёй, и бабушка Поля, и тётя Маруся с дядей Павлом, и обе сестрички, да вообще, кто в силах идти, со всего села, идут на кладбище. Более некуда. Церкви нет. А там и могилы дорогие и кресты, куда ни глянь. Только на могиле старика Ведьмина, отца купца Ведьмина, два магазина которого, каменные, огромные, служат людям и по сю пору, стоит крылатый скорбящий Ангел с чашей в руке и в другой руке крест у него. Больше о небесном мире в селе не напоминает теперь ничего, церковь давно порушена, и даже места не сохранилось. Всё стёрли с лица земли, а память не сотрёшь, она всё помнит. В одном магазине теперь кинотеатр, а в другом устроен общий зал колхозный, в нём проводятся ежегодные общие колхозные собрания, конференции. Там стояли и гробики с утонувшими агитбригадовцами и Таней Прекрасной. Бабушка говорит, что они Пасху, коль Господь удостоит, будут справлять на небе с Ангелами и Архангелами. Вот бы хоть одним глазком углядеть тех Ангелов. Крылья у них белые за спиной, одёжи тоже белые и сияют, ровно снег на солнце, так говорит бабушка Поля, а уж она знает!
К землянке подходят все Шпиркины: баба Поля, Оля и Люся, тётя Маруся и дядя Павел. Все нарядные, в руках узелок со снедью. Мама прихватывает такой же в сенцах, заранее приготовленный. Дверь закрываем на щеколду, запираем и всей дружной компанией идём к мостику. А там, перейдя его, выйдем к правлению колхоза, потом свернём к большому мосту и далее по дороге, на другой конец села на кладбище. Людей, особенно ближе к центру села, идёт всё больше, как мы, группами, и по одиночке, и по двое-трое. У Оли и Люси тоже новые платьица, и мы разглядываем обновки друг друга, хвалим и хвалимся сами, нам весело идти всем вместе. Радость плещется в наших сердечках – это Пасха, это Праздник!
У ворот кладбища толпы народа, все заходят через низкую и узкую калитку (ворота почему-то на замке) и расходятся по своим дорогим могилкам. Вову кто-то окликает из сверстников. Его дружок, кажется, Славка. Вова машет нам рукой и бежит к нему, потом оборачивается и кричит:
- Мама, папа, я ненадолго, скоро приду!--и убегает.
На нашем сельском старом кладбище нет оградок, и могилки не аккуратными рядами, как на новом, у аэропорта. Туда раз в неделю прилетает с почтой кукурузник из Ростова, а тут могилки в разброс. Здесь так же всё покрыла молодая, зелёная трава--холмики и дорожки. Цветут жёлтыми полянками на солнышке одуванчики, на редких деревцах и кустах сирени щебечут воробьи и дзинькают синички. Перелетают быстро-быстро шустрыми стайками серо-серебристые голуби. Сегодня их всех накормят вдоволь, на могилки крестом сыплют пшеничку. Расстилают белые вафельные полотенца. Скамеек и столиков, как на городских кладбищах, нет, садятся, подстелив газеты, прямо на землю вокруг могилки. У бабушки кусок прямоугольный толстой шинельной ткани, и у мамы такой же. Пока взрослые развязывают узелки со снедью, раскладывают её аккуратно, с любовью, подходят похристосоваться знакомые, родственники. Только и слышно: «Христос Воскресе!» и ответное: «Воистину Воскресе!». Целуются троекратно, со щеки на щеку.
Пока взрослые принимают поздравления, обмениваются крашеными яичками, ходят с ответными поздравлениями сами, мы с Шурой и двоюродными сестрёнками тоже бегаем вокруг могилок, зелёных аккуратных холмиков, разглядываем, у кого какие цветы на крестах. У иных, как и у нас, розаны из разноцветной гофрированной бумаги. Мама с бабушкой их готовили на страстной седмице: розовые, алые, голубые и белые, жёлтые и фиолетовые, сколько цветов бумаги было в упаковке, столько и оттенков розанов. Их крепили к медным, обвитым зелёной бумагой, проволочкам, а потом к ним приделывали зелёные узорные листья – получалась настоящая роза. Потом их собирали в букетики, и эти букетики привязывали к могильным крестам. Кладбище враз расцветало, как волшебный сад. У некоторых цветы были из плотной бумаги: тюльпаны, ромашки разноцветные, даже веточки сирени. Эти цветы окунали по изготовлению в разогретый парафин, и они долго не портились под дождём, только выгорали на ярком солнце.
Тут лежали на вечном покое и Шпиркины, это со стороны дедушки Степана, и Любченко, со стороны бабушки. А все Шпиро, положившие начало хутору Шпиркин и носившие эту фамилию в Ремонтном, с 1847 года покоятся там, на хуторе. Мама с тётей Марусей на велосипедах ездили прибраться там, проведать могилки, еле нашли. Маме было 7 лет, когда революция выгнала её семью с родного гнезда, лишила родного дома, оставила без отца. Но она помнила те могилки, и как только стало можно, приходила туда с бабушкой прибрать, обиходить, кресты подправить, земельки подсыпать, чтоб бугорки не сравнялись с землёй. У нас часто дует жаркий «астраханец», несёт с собой пыль и песок, так что бугоркам там исчезнуть не составит сколь-нибудь длительного времени.
Пока мы бегали с сестрёнками, искали своих знакомых, и тоже христосовались как взрослые, взрослые разрезали два кулича на ломтики, разложили крашенки. В бидоне в холодке стоит узвар, рядом алюминиевая кружка. Спиртное никто не приносил, было не принято. Считалось, что такую «жертву» покойники не принимают, и они останутся в Светлый праздник без Божьего благословения и угощения от того, что кто-то принёс на кладбище сатанино зелье.
За этим следили все особо, ибо кладбище было сельское, общее, и один любитель такого зелья мог оставить без Праздника многочисленных земляков, лежащих здесь. Редко кто в подпитии решался зайти в этот день на кладбище, его тут же сурьёзные мужики и парни «под белые ручки» провожали за кладбищенскую калитку, дружелюбно, но непреклонно предлагая не портить людям Праздника и идти проспаться.
Мама крутит головой в поисках братьев. Их не видно. Бабушка велит всем рассаживаться, уже полдник, время «похристосоваться добрыми воспоминаниями о «лежащих зде и не зде» родных наших и ближних. «Хлопцам останется вон сколько всего!» Всем дают по куску праздничного кулича, по крашеному яичку. Скорлупу все складывают в одну кучку на уголок полотенца.
Стоим тихо, бабушка вполголоса поминает всех-всех. Список длинный--как она всех упомнит только! Поминаются усопшие прародители, дедушки и бабушки, и родители обоих родов, и убиенные в лихую годину (революцию, значит), и погибшие воины в войне минувшей, и в последнюю очередь--деточки, умершие от болезней и ино что, крещённые, потом некрещеные и чьих родителей они были дети. Все крестятся, кланяются могилкам, рассаживаются.
Аккуратно, подставив ладошки, вкушаем куличи, едим крашенки. Течёт тихий, светлый разговор о усопших. Поминают только добрые дела, хорошие поступки, нравоучительные истории, и мне думается, что лучше их на свете никого и не было, такими они по рассказам близких рисуются в моём сознании. Наконец являются братья. Вова и Толя явно чем-то взволнованы, но перебить не решаются, пока папа не разрешает:
- Ну что там у вас случилось?
- А случилось папа то,--начинает тараторить Толя,--что могила самого старика Ведьмина подкопана, сами видели, да все ходили глядеть. Там и милиция вчора была.
Все взгляды прикованы к ребятам. Наконец мама переспрашивает Вову:
- Та что он балакает, не то правду, не то шутку?
- То правда, мам, нам тоже парни сказали, мы с Толей и пошли туда. Там слева подкопано у памятника и как бы под памятник. Заглубление на метр, или чуть побольше глубина будет. И видно даже, что под левой стороной памятника был закопан то ли ящик, то ли сундучок. Только место, как отпечатанное, осталось. А что в тайнике, никто не знает. Но все сходятся на том, что прежде, чем уехать с белыми частями, Ведьмины припрятали тут золото и серебро. А оно у них водилось--и то, и другое. Потом они уехали, по слухам, за границу, и не было о них ни слуху ни духу. Может, кто из них, из молодых сынов, бывших подростками в то время, вернулся тайно и выкопал тайник?
Братья берут свою долю угощения, едят, пьют по очереди из кружки взвар, а взрослые обсуждают уже то время, когда были ещё магазины в селе у Ведьминых, какое было там изобилие, и «импортные» товары даже завозились. И доступно было, и вежливо всё, и со всеми ровно, не то, что ныне:
- Куме оставлю, та куму, сестре да брату, та себе в хату, а нам уже и нема чего брать,--смеётся дядя Павел.
Он у нас шутник, глазом голубым подмигнёт, зубы белые, ровные в улыбке и волос чёрный на боковой пробор. Он, после папы, самый приглядный, это точно. Он после войны в самом Берлине ещё два года служил, много чего знает. Начнёт рассказывать, заслушаешься. К нашему «столу» подошли знакомые дяди, тоже говорят, что да, откопали закопанное под памятник. А памятник большой, чёрного мрамора и со скорбящим ангелом с наклонённой головой. Все думают, что связи в России у Ведьминых остались, вряд ли сами сыновья побывали, затруднительно, а вот кто-то мог, так сказать, по поручению. И милиция вчера побывала, памятник, и могилу, и этот подкоп верёвкой огородили, чтобы не топтались, та вряд ли это поможет. Тю-тю, ищи-свищи их, не знамо где.
Мы с сестричками тоже сбегали туда, полюбовались на огромный памятник, на Ангела, воочию увидели яму и место, на котором отпечатался контур ящика, постояли за верёвками и назад. Наши складываются, с иных могилок уже идут по домам.
На тёти-Марусиных ручных часиках-«кирпичике» стрелки уже показывают три часа пополудни. Пока дойдём, уж пятый час будет, отдохнём, переоденемся, и надо поить, кормить живность, нам с сестрой полить цветы в маленьких глубоких грядках под окошками землянки. Грядки глубокие, с «бережками», потому что солнышко уже хорошо припекает, дожди редко, а так в грядку нальёшь водички, она не растекается, вся впитается, на пару дней влаги хватит. Ребята польют уже взошедшие в глубоких лунках помидоры и огурцы, капусту и лук.
- Праздник праздником, а крестьянский труд никто не отменял,--всегда говорит папа, а мама ему поддакивает, нас похваливает, как хорошо мы поливаем. Нам радостно, и хочется ещё что-то сделать хорошее и нужное, чтобы было хорошо от того и папе, и маме.
Праздничные обновки убраны за марлевую занавеску в углу зальцы, в изножье родительской кровати. Там натянуты верёвки, и на них висят школьные формы, ребячьи рубашки и брючки, мамин наряд и папин. И стоят наши невзрачные обутки. А также мамины босоножки на каблучке «стаканчиком» (она их из Ростова привезла) и папины чёрные полуботинки. Мы в тайне от мамы с Шурой мерили потом их, и накинув на плечи мамину кружевную косынку, гордо топали каблучками по земляному полу.
Наконец с делами управлено, молоко стоит на столе, прямо на улице, и мама вынесла кружки и разогретый на керогазе суп с мясом. Мы с сестрой несём табуретки. Стол с улицы не видно, завалинка заслоняет, а справа постройки хозяйственные и хоздвор, и загородка из горбылей.
Летом, когда цветут цветы и стрекочут кузнечики в траве, и подсолнухи от дороги вырастут ровными рядами, здесь очень уютно и хорошо так. С речки доносится лягушиное ква-ква. Туман, лёжа на боку, смотрит на нас блестящим глазом, у сараек стайка засыпающих гусей и уточек так нежно попискивают «пи-пи, пи-пи». Высыпают первые вечерние звёзды, и даже молоко с домашним хлебом кажется необыкновенно вкусным. Гораздо вкуснее попробованного уже много позже городского мороженого. После ужина моем босые запылённые ноги. Папа нас напутствует:
- Все на боковую и спать-отдыхать, завтра раненько вставать.
Да, завтра уже в школу. Усталые и осоловелые от обильной еды, забираемся с сестрой на свой деревянный диван у окна. На окошке на блюдечках стоят наши махонькие красивые куличики-пасочки, прикрытые чистым рушником до следующих выходных. Кулич с божницы будет разрезан всем на угощение, кто ни зайдёт. А своими куличиками поделимся только с теми, с кем захотим.
Засыпаем мгновенно, едва головки коснулись подушек. Наши нарядные синие ленты – рядом на табуретках. Вечером, чуть позже, уехал в бригаду папа. Его отпускали только до ночи. Провожала его только мама. Мы все спали без задних ног, шутила мама утром. Праздник ещё длится целую неделю, до следующего выходного. В эти дни не шьют, не кроят и не вяжут. Ходят по-соседски в гости, сидят на старом одеяле на травке под землянкой, ведут неторопливые беседы о том, о сём. С майских праздников готовятся женщины к тяжёлому земляному труду на колхозном саду. А мы примеряемся, бегая по бережку речки с удочками, к холоду и глубине воды, готовимся открыть купальный сезон. А парни втихомолку уже открыли.
ГЛАВА 29. КРАСНЫЕ ФЛАГИ – ПЕРВОМАЙ. ПРИНЯЛИ В ПИОНЕРЫ. ЗА ТЮЛЬПАНАМИ К ДНЮ ПОБЕДЫ. ПАПИН РЕЦЕПТ ОТ КУРЕВА. «СПОРТ – ПОЛЬЗА ДЛЯ ЗДОРОВЬЯ!» ЗЕМЛЯНКА УКРАШЕНА ТЮЛЬПАНАМИ. НАС ВОДИЛИ В КИНОТЕАТРЫ ГЛЯДЕТЬ ВОЙНУ.
Через два дня Первомай. Центр села украшен красными флагами: здание обоих райкомов – партии и комсомола (они находятся в одном двухэтажном, крашенном в желтовато-бежевый цвет, доме), клубы, кинотеатры, здание телеграфа, обеих школ. В сельском маленьком парке братская могила наших бойцов, павших за освобождение Ремонтного в 1943 г., и могила нашей патриотки Дуси Кучеренко, замученной немцами в оккупацию С другой стороны, поближе к центральной дорожке, стоит памятник Ленину. По углам памятника наставлены трёхлитровые банки с живыми тюльпанами, а по периметру памятника в ряд литровые банки, тоже с тюльпанами. Это наши старшеклассники ходили на дальние пахоты, там уже начали распускаться первые тюльпаны.
Слева ещё закрытый летний кинотеатр, его сейчас подновляют голубенькой краской, и летняя танцплощадка с «раковиной». Танцплощадка тоже сверкает свежей краской, окружённая зеленью разросшегося до непролазных дебрей кустарника.
Первого мая – выходной день. Гремит из репродукторов музыка, нас всем классом водили к памятнику Ленина, там в почётном карауле стоят пионеры, держат согнутую в локте руку «Всегда готов!» Я думаю, как они не устают, ведь трудно, наверное, держать руку так.
У этого памятника нас всех, за исключением троих с «двойками» в четверти, приняли в пионеры, повязали галстуки, и поздравила молоденькая девушка-инструктор из райкома комсомола. И мы, радостные и возбуждённые, под предводительством старших ребят и пионервожатого возвращаемся в школу. Наш класс последним принимали в пионеры, на 22 апреля принимали лучших, у кого в классе не было двоечников.
Дома я учусь завязывать, как следует, узлом надлежащим, свой первый ситцевый галстук. У меня получается плохо, и это сердит и раздражает от чего-то меня.
Пришёл и прошёл Первомай. Село живёт в ожидании другого дня – 9 Мая! Вся школа, прихватив тару, вёдра и воду, отправились на дальние пахотные пары за тюльпанами. Вова тоже ушёл со своим классом. На дальние пары надо идти по нашей улице до нашего дома, потом вверх по улице и за село, за курганы, это далеко, километров пять. Вова заскочил домой. Схватил отрезанный мамой кусок куличика, и только его и видели.
Мы с Шурой отобедали с мамой, сделали уроки, наносили с речки воды курочкам и телёнку, а их всё не было. Наконец они появились. Шли по улице общей колонной: парни в руках несли вёдра с поставленными в воду тюльпанами, девочки - огромные охапки цветов, прижимая осторожно к груди обеими руками или положив на сгиб локтя. Пели «Орлёнок» и «Каховку»
И Вова тоже принёс домой целую охапку тюльпанов, разноцветных – красных, розовых, белых, фиолетовых. Для школы брали только красные, а для себя разные. Вова ел поздний обед, мама сидела напротив и слушала его, и мы, чинно усевшись на скамейку, тоже слушали.
; Там все поля усыпаны тюльпанами, красота ; взгляд не оторвать! Видели много сусликов, они луковицами тюльпанов лакомятся. Увидит, что к нему подходишь ещё издалека, станет на задние лапки, передние прижмёт к себе впереди, прислушивается, а потом как рванёт наутёк.
Вова у нас большой уже, ходит в спортзал, что в центре села. У них и тренер есть, штангу поднимает, и их учит. Папа поощряет, и мама тоже. Говорят, чем цыгарки тайком курить, пусть лучше спортом занимается. Кстати, это его юношеское увлечение переросло в профессиональное, он стал знаменитым в своих кругах штангистом, мастером спорта, выигрывал состязания, был даже чемпионом России. А первое своё личное первенство выиграл, когда служил в армии ; кстати, тоже в Берлине ; на всесоюзных армейских соревнованиях. Там впервые получил первую красную чемпионскую ленту с золотым тиснением и прислал маме, а мама хранила её всю жизнь. Но всё это будет потом, а сейчас он просто сельский парнишка, увлечение которого родители одобряют.
Как-то в начале учебного года ребята из девятого, Вовиного класса почувствовали себя настолько взрослыми, что стали покуривать на большой перемене, убежав в школьный садик. Конечно, на родительском собрании классная и рассказала родителям об этом нездоровом увлечении ребят из нашего класса. Обычно на все собрания ходила мама, а тут почему-то пошёл папа. Домой папа пришёл чернее тучи: сам он не курил. По учёбе, сказал, замечаний нет, а вот другое сейчас лечить буду, и достаёт из кармана пачку «Беломорканала».
; Ну, ; говорит, ; сынок, иди сюда, садись-ка рядом, курить будем.
Вова растерялся. Он-то взбучки, видно, ожидал, а тут «курить». Первую папиросу выкурил – ничего, вторую – уже не так «вкусно» ему показалось. А папа третью достаёт, и четвёртую. На седьмой он уже весь позеленел, мама к нему кинулась, а папа так властно:
- Не вмешивайся, мать, не жалей. Он тебя пожалел?! Опозорил перед всем классом. На, сынок, ты кури, кури, а мы смотреть станем.
А Вову уже на рвоту тянет, он ; к ведру. И как его карало над тем ведром! Мы с Шурой и глаза ладошками закрыли. С тех пор Вова не только не пробовал больше курить, но от одного взгляда на это сомнительное удовольствие его начинало подташнивать, а в комнате, где курили, от старался не находиться. Видно, горькое лекарство помогло. Мама потом весь вечер его чаем с молоком отпаивала, а папа только усмехался:
- Чего же ты, парнёк, скис, а? За кустами оно, конечно, по-геройски було, особенно при девчатах, а так кишка тонка? Вот и не берись, курево – дело дюже поганое, вырастешь, узнаешь. За закрутку на фронте паёк отдавали суточный, сам еле живой от голода, руки трясутся, а последний кусок отдаст за затяжку проклятую. Больше куревом не балуй, не то меры дуже сурьёзные приму. Лучше в спорт иди, есть же в селе теперь спортзал. И здоровью польза.
Толя дома до армии не курил. А ушёл на три года служить в погранвойска, в горах на юге служил, ; вернулся уже курящим.
Вова поел, мама убрала посуду, и мы все вместе пошли ставить принесённые тюльпаны в литровые стеклянные банки. Наставили на окошки, и на стол по букету, и в прихожей. Пришли Люся с Олей к нам погулять ; и им дали по букету. Они домой побежали, тюльпаны понесли. А мы с Шурой всё ходили из зала в прихожую, любовались на букеты. Толя пришёл и его потащили глядеть на такую красоту. Вова делал уроки, он терпел, терпел и вытолкал нас втроём на улицу, чтобы не мешали ему. Мама тоже на нас прикрикнула и отправила кормить гусей и утей, коль нам тихо не сидится и не играется. А Толю чистить навоз в базке и выносить его к большой куче в углу двора. Но радостное, приподнятое настроение не покинуло нас и тут.
Впереди нас ждал ещё праздник – День Победы. Его в селе любили не меньше, чем Пасху и Рождество. На следующий день мы с тремя другими классами, параллельными, нашими одногодками (всем уже было по 11 лет), пошли в Центральный кинотеатр смотреть художественный фильм «Брестская крепость». Мальчики ещё держались, а девчонки уревелись все вместе с нашей классной. После фильма нас всех отпустили домой. Мы шли большой группой, в треть класса, до самого мосточка, обсуждали события фильма, вероломство фашистов, мужество и героизм наших бойцов, и всем без исключения хотелось попасть туда, на фронт. Мы бы им показали, этим фашистам! Мы маленькие, юркие, мы бы в разведку пошли. А что, ещё как бы смогли! Ходил и Толин класс, после нас, на двенадцатичасовой сеанс. Он тоже потом бредил автоматами, пулемётами. Мы рассказывали маме фильм, и Толя демонстрировал, как стреляли наши израненные бойцы – «тра-та-та», ; тараторил он без устали. А потом, как немцы шли в атаку, и какие у них были при этом рожи в этих их касках, и руки в закатанных рукавах.
А после документального фильма «Нюрнбергский процесс», который Вова ходил смотреть со старшими классами, пришёл серьёзный и задумчивый. Он рассказывал о страшных концлагерях, о тысячах и тысячах замученных и сожжённых в специальных печах людей. О грудах людей-скелетов, которых сложили в штабеля и сожгли при подходе наших войск, об оставшихся в живых и о суде над палачами. Мама потом плакала у божницы, дрожащими пальцами смахивая слёзы, а мы не смели её успокаивать и тихонько вышли на улицу.
ГЛАВА 30. К ДНЮ ПОБЕДЫ. ТРУДОВЫЕ ПОВИННОСТИ ЗА ПРОВИННОСТИ. ДЕВЯТОЕ МАЯ – ПРАЗДНИК НАРОДНЫЙ!
К Дню Победы вся улица, да и всё село расцветали красными флагами и флажками, и мы к углу своей земляночки, в специально приделанное крепление, вставили красные флажки, три, и сразу землянка приобрела праздничный вид, да ещё и цветы на окнах.
Восьмого мая приехал домой из бригады папа, на целых три дня. Ему должны были вручать, как и дяде Павлику, и остальным фронтовикам, хотя их было не так много в селе, медали к Дню Победы.
; Вручать должны в райкоме, ; сказал папа, ; так что выглядеть, предупредили, надо торжественно.
Потом всех пригласили на концерт, папе пригласительный билет привезли прямо домой на райкомовской машине. Билет был красный, в пол-открытки, с золотом тиснёнными буквами. Внизу было отпечатано уже обычным шрифтом: «Выездная бригада Ростовской филармонии». У нас таких артистов ещё не было, что-то там будет, вот бы взглянуть одним глазком!
Мы вообще-то летом бегали подглядывать фильмы, которые крутили в клубе, одном из трёх, на нашей окраине, почти сразу за мостком. Перед кино всегда были танцы под гармошку или баян, и мы, рассевшись всей компанией по скамейкам вдоль стены, глядели на платья девчат, обсуждали, как большие, у кого лучше, и кто красивее, и кто из парней кружит в вальсе сноровистее, и вообще всё, от причёски до туфель. Когда в зал входил контролёр и начинал «обилечивать» тех, кому уже 16, мы выбирались на улицу, под звёзды, в темень и бежали за сам кинотеатр, переоборудованный из обычного длинного каменного здания на невысоком фундаменте. С обратной стороны было четыре застеклённых окна, их изнутри задвигали сверху вниз шторами из толстой чёрной вощёной бумаги, на деревянной тяжелой палке внизу, и закрепляли крючками к подоконникам, чтоб не поднимались. Но по бокам оставались незакрытые полосы, примерно в палец. Мы, облепив ближние два окна ; с дальних не видно было, ; смотрели кино с улицы, правда без звука, но видно было почти всё. Иногда полфильма проглядим, пока механик не шуганёт нас. Тогда мы разбегались кто-куда и собирались уже за калиткой забора, которым был окружён местный кинотеатр и ещё пара деревянных больших административных здания ; правление колхоза и его кладовые. Да и домой надо было бежать, не то от мамки попадало по первое число, если догадается, выйдет навстречу и встретит нас у балочки. Тогда пиши пропало, нагоняя не избежать. Да ещё работу задаст, вроде той, чтобы распускать старые, прохудившиеся носки, смотать нитки в клубок, а носков куча. Или сшивать из добытых мамой обрезков, разноцветных лоскутков, метр за метром полоску. Сматывая её в огромные клубки. Мама зимой половички на пол, кружочки такие разноцветные, вывяжет. Выполняем «трудовую повинность», так папа называл это мучение, пока не кончались носки или нарезанные на ленточки лоскутки. Вечер за вечером, после того, как сделаем уроки. Это ; чтобы мамку слушались и не бегали где ни попадя.
Девятого мая по чёрной «тарелке» передают с утра праздничные марши и разные красивые песни. Мама открыла двухстворчатую филёнчатую дверь в зальцу, и мы завтракаем вместе с папой под песни и марши.
Стараемся побыстрее выполнить свои дела по хозяйству, чтобы не прозевать, когда будут передавать парад с Красной Площади в Москве. Папа ; в тёмном костюме и серой кепке, дядя Павел зашёл за ним, и они пошли вместе получать медали. Мы все вышли и смотрели им вслед. Оба среднего роста, коренастые, широкоплечие, только папа хромает на правую ногу (это у него фронтовое ранение, и контузия сказывается).
Вчера Вова завёл после ужина разговор о фильме, о процессе над фашистами, вообще о войне. Его это очень интересовало, и Толю тоже. В общем, мы все пристали к папе: расскажи да расскажи. Папа о войне не рассказывает почти никогда, так иногда в разговоре со взрослыми, обмолвится, был, мол, на фронте такой случай. Коли мы тут, рядом, конечно, страшные подробности опускались. А тут наши бесконечные просьбы не то, чтобы рассердили папу, но как-то вывели его из равновесия, особенно наши всякие «геройские» заявления и желания самим бы оказаться там и задать жару фрицам.
- Эх вы, глупые головы, ; не выдержал он наконец, ; да что вы знаете о войне? Кино им геройское показали! А жизнь, она не кино.
ГЛАВА 31. ПАПИНЫ КОРНИ. РЕВОЛЮЦИЯ, СИРОТСТВО. С СУМОЙ И ПРОТЯНУТОЙ РУКОЙ. АРМИЯ. СНОВА НА РОДИНЕ. ВОЙНА, МОБИЛИЗАЦИЯ. ПРОТИВОТАНКОВЫЕ РВЫ. ПОМЯНИ НЕЧИСТОГО….. ЖУТКАЯ БОМБЁЖКА. ВОЙНА – НЕ МАТЬ РОДНА. РАНИЛО, КОНТУЗИЛО, ЗЕМЛЁЙ ЗАСЫПАЛО – ОТКОПАЛИ. ОСКОЛОК – ПАМЯТЬ О ВОЙНЕ БОЛЬНО МУЧАЕТ. «МОЛОДАЯ ГВАРДИЯ». ЖИВЫ ВСЕМ СМЕРТЯМ НАПЕРЕКОР.
Папа родился в Воронежской области, в селе Бутурлиновка, прадед его, дед Мартын, был в своё время и в своём селе знаменит: на все руки мастер был, добрый и отзывчивый, очень верующий человек. Там и улица его именем была названа – Мартыновка. Маму свою, а нашу бабушку Василину, папа помнит смутно, а папу Иллариона чуть получше. Было много братьев, две сестры. Старшему, Панкратию, было в семнадцатом году двадцать лет, жил уже своей семьёй. Была сестра Ольга 14 лет, ещё трое братьев 9, 10 и 3 лет и папа 5 лет. Мама умерла после рождения последнего Ивана в четырнадцатом году, папе было 3 года. Пока жив был отец и не началась Первая Мировая война, семья жила сносно.
В самом начале революции погиб его отец: убили кадеты. Сестра старшая, уже девушка, тоже умерла. Брата Панкратяя забрали на войну. От голоду в революцию поумирали все ; осталась сестра Ольга и папа. Жена брата Панкратия тоже умерла, и дитё её. Голод был страшный.
Решила Ольга идти с Моисейкой в город Ростов-на-Дону: там тётушка по маминой линии оставалась. Вот и пошли, милостыню просили Христа ради (это папа уже хорошо помнил, пять годков было). Шли долго, месяца три или четыре. Вышли весной, а пришли уже в середине лета. Сели под стеной какого-то дома, народ, всё военные, да лошади у коновязи привязанные. То ли комендатура, то ли штаб какой. Папа и вошёл во двор, милостыню попросить. Тут один ; казаки там были с ножнами, а в ножнах сабли ; и врезал ему по попе, так сразу и вспухло. Был в одной длинной рубашонке, штанишек не было. Папа закричал от боли тоненько так, как заяц кричит. Другой вышел на крыльцо, сбежал вниз и давай первого ругать и совестить. Тот и ушёл сразу, а этот второй, папе хлеба дал, полбуханки, вывел к сестре за калитку и велел уходить, здесь, сказал, нельзя. Это уже лето было восемнадцатого.
Поскитались с Ольгой-сестрой ещё, поночевали в зарослях у Дона. Родственницу не нашли, а Оля устроилась к кому-то в няньки и по дому работать. Папа и был с ней в каморке за плитой. Так и жили. Прошёл год, и сестра нашла работу на заводе, ей дали махонькую комнатку при заводском общежитии, и Моисейка с ней. Так она его и вырастила. Сама замуж вышла, и папу в армию уже с двумя сынами-подростками провожала. Папа на действительную ушёл в двадцать лет в тридцать втором году. Там и специальность тракториста получил.
А из армии поехал на родину в Бутурлиновку. Там из всей большой семьи их уцелел только брат Панкратий. Было ему уж за сорок. И жил он в их старом доме с новой женой и двумя сыновьями. Встретились. Уговорил он папу остаться на родине.
Тут война и застала. Мобилизовали отца в первые же дни, в эшелоны на станции посадили, в шинельки и гимнастёрки одели. Одна винтовка на пять человек, а у взводного, молоденького лейтенантика, ; пистолет.
; Сказали, едем в Ростов. Вот едем: час едем ; сутки стоим, час едем ; сутки стоим. Так суток трое, потом высадили ; рвы противотанковые копать. Сколько там копали, уж и не упомнить. Сутками без отдыха, упадёшь на землю, как мёртвый уснёшь ; растолкают через час-полтора и давай, давай. Лейтенантик этот всё надрывался, бегает по отсыпи, голос сорвал, хрипит: «Ребятушки, поднажмите!» Сухой паёк сухарями на сутки выдавали, весь паёк в карман шинели помещался.
Потом опять погрузили в вагоны, повезли, слухи поползли, что немцы на подходе. Помяни нечистого, а он тут как тут! Гул с неба, самолёты немецкие. Состав стал, команда: «Все из вагонов под насыпь ра-ссре-до-то-чься!» Рванулись из вагонов, а на головы уже пикируют бомбандировщики, взрывы кругом, земля летит, огонь, осколки. Мы тут же, у вагона, под насыпь кинулись. Пули вокруг щёлкают, видно, ещё и из пулемётов лупит.
Скатился я метра на три от рельсов и вагонов вниз, на живот перевернулся, оглядеться надо. Вдруг, шмяк, прямо перед моими глазами лейтенантик наш, сидит, скалится, руками о землю опёрся, а в правой руке пистолет так и сжимает. Кричу ему: «Ложись, ложись скорее!» А он молчит, только улыбается. Я землю с лица стряхнул:
- Боже, да он убитый, напополам бомбой разорвало, вон и кишки за ним тянутся, а где другая половина, не знамо, а эта передо мной. Тут как жахнуло рядом, я и оглох на какое-то время, оглушило. Очнулся через какие-то минуты, команда: «Строиться!». Кто живой, кто сам в силах, раненные и контуженные выползают к вагонам. Иных тащат ребята, а многие там и остались непохороненные, разорванные, покалеченные и изуродованные.
Много потом чего было: война не мать родна. И раненный я был не раз, и контуженный, и в окружениях от голода и холода погибал. А всё же сберёгся как-то. Думаю, сестра Ольга молилась за меня крепко, в храмах все службы на коленях, как выяснилось, выстаивала. За меня да за брата Панкратия. Остальных уж не было. Молитва её и хранила.
Я уж почти всю войну прошёл, а в начале сорок четвертого контузило сильно. Когда меня в последнем бою от взрыва снаряда танкового засыпало, был я уж без памяти. Бой закончился, немцев погнали, санитары пошли по полю с носилками. Уж и мимо прошли, та девочка одна, санинструктор наша, лет восемнадцать ей было, увидела палец из земли развороченной торчит и шевелится. Откопали, а там я живой, только без сознания. Из ушей кровь, изо рта кровь пузырится, а живой.
Два месяца по госпиталям, пораненный был весь, и контузия тяжёлая. Потом, для окончательной поправки, поехал к сестре в Ростов, да и комиссовали подчистую. Это уж после меня направили, как тракториста, хлеб сеять. Без хлеба стране нельзя, на нём всё и держится. Так и очутился в этих степях-полях.
Папа сидит, сгорбившись на табуретке, руки, положенные ладонями вниз, на коленях. Заходит мама, она была у соседки, ходила по делу, начинает что-то оживлённо рассказывать, взглянула на папу и замокает на полуслове. А папа сидит, не шелохнётся, только рука левая вздрагивает, как будто током её бьёт, и в пол земляной глядит, и так далеко-далеко он отсюда, что оторопь берёт.
Мама глядит на притихших у стола братьев, потом снова на отца:
- Та что у вас тут случилось?
- Мама, вы не ругайтесь, нам папка про войну рассказывал, ; Вова тревожно глядит на маму.
- Ох! – мама всплескивает руками, ; та вы неслухи скаженные, вам ли не було наказано, к батьке с войной-бедой не приставать. Та вы показылись, чи шо…?
Папа тяжело поднимается с табурета, дрожащей рукой гладит голову.
- Катя, та не шуми ты на них, то я сам маленько порассказал, ; и идёт, сгорбившись, в зальцу.
Мама за ним. Слышен негромкий разговор, мама торопливо выходит из зальца, в руках папины кирзачи. Бросает их у порога и крохотным ключиком, снятым со стенки буфета, отпирает верхний замочек, достаёт коробочку с лекарством – папины порошки в белой, свёрнутой небольшими квадратиками, бумаге. Разводит порошок в стопочке водой, быстро несёт в зальцу. Выходит, прикрывает дверь, и грозя пальцем братьям, говорит:
- Чтобы папку сегодня не беспокоить, ясно? Ему завтра в райком, а у него голова разболелась, это ж контузия его болит, вы что ; маленькие, не понимаете? Сколько же раз вам наказывать: к отцу с войной не приставать.
Хлопчики молчат, только головы повесили, виноватые ведь. Папа не любит ни вспоминать, ни рассказывать про войну. Никогда. Даже с мамой в кино, хоть это и редчайший случай, когда выпадало сходить в него, если про войну, папа не идёт, а мама никогда не уговаривала и не обижалась. Говорила:
- Та ничего, другое привезут, так мы в другой раз и сходим! – скажет, бывало.
Помню, мы тогда уже не жили с родителями, разъехались кто куда, и без нас уже родители купили первый крохотный телевизор «Рекорд». Так если в выходной день ; а кино по телевизору тогда показывали только в выходной ; фильм был про войну, папа уходил куда-нибудь, то на речку, если лето, то на базу что-то править-колотить, но только бы не смотреть. И только на День Победы обязательно смотрел парад войск и техники на Красной площади в Москве. И на седьмое ноября тоже.
Мама даёт нам денежку на кино, и мы бежим в приземистый одноэтажный ближний клуб смотреть фильм «Молодая гвардия» ; про него в школе было столько разговоров. Этот двухсерийный фильм шёл сначала в центре, а теперь вот на окраине кажут. Идём большой компанией ребят с нашей улицы, братья и Шура тоже. Смотрим с замиранием сердца, в зале тишина, все две серии. И только потом, когда уже возвращаемся домой по нагретой полуденным солнцем сельской улице, как-то скупо делимся впечатлениями. Какая-то жестокая несправедливость угнетает умы и сердца, нам не хочется осознавать, что этих ребят, молодогвардейцев, нет в живых. Нет и всё! Солнышко светит, небо голубое, цветёт сирень, а их нет.
А война есть, хоть прошло уже пятнадцать лет, а она вот, грохочет с экранов, отзывается нестерпимой болью в папиной контуженной голове с засевшей в ней осколком, в израненных, в сплошных шрамах, ногах, и во всём его израненном теле.
А мама до сих пор без слёз не может вспоминать, какой голод пришлось пережить в сорок четвертом году уже после освобождения. Съели тогда люди всех кошек и собак, умирали опухшие, как водой налитые, беспомощные одинокие старики в своих домишках. Кто помоложе, хоть в степи по весне суслика добудут, или корешков каких. Друг с другом делились последней крохой. А деток за войну схоронили столько, что страшно и посейчас. Они, крохи, за год-два сгорали, в скелетики высыхали, от дизентерии мёрли, как мухи. Мама скажет:
- Да что теперь поминать! Столько горя, как наша страна, ни одна страна не знала. А вот же живы и жить будем всем войнам наперекор.
ГЛАВА 32. МЕДАЛЬ К ДНЮ ПОБЕДЫ И НОВЫЕ ДОСКИ. БЫТЬ ЛЮДЯМ НА ПОЛЬЗУ. СПАСИБО ЗА ОБЕД. ДЯДЯ ГРИША И ДЕДУШКА ЕГОР. О ПЕЧКЕ, ЧТО ДА КАК. О ГЛИНЕ, О СТАРОМ САРАЕ. РАБОТЫ ХВАТИТ ВСЕМ. «ЛЁТЧИК НАД ТАЙГОЮ……»
Дома царит радостное оживление, на цепи мечется Туман, папа с мамой (папа уже вернулся из райкома) складывают стеллаж из новеньких пахучих досок. У сарайки, к стене прислонённые, стоят укрытые толем новенькие рамы для окон и ещё что-то, но тоже новенькое, пахнущее деревом и чудом. Это подвезли с лесопилки заказанное ещё по осени для нашего строящегося дома! Ребята бросаются помогать папе, мы с Шурой мешаемся тут же, пока мама не отсылает нас разогревать на керогазе суп, да нарезать хлеб, да почистить селёдку, которую папа принёс.
За обедом только и разговору о пиломатериалах. Папа радуется вместе с нами, как ребёнок, говорит:
- В райкоме вручили медали с Победой и всех просят на концерт. А я Павлу кажу, не, ты ходы на концерт, а мне неохота. Душа мается, до дому просится. И вот иду, на три рубля, что взял у мамки на праздник, купил селёдки. Думаю, своих порадую. Выпивать, как некоторые, под магазином на ящике, я не буду, а трёшка есть, ну вот и купил пару рыбин. Иду себе потихоньку, а тут у правления Митяй с лесопилки на пароконной своей телеге догоняет, тормознул, окликнул:
; Илларионыч, ты до дому?
; До дому, ; отвечаю.
; Ну так я до тебя и правлю. Вон телегу тебе везу с заказом.
Во как душа то чуяла! Хорошо, что я дома, тут же и разгрузили, Митяй помог, хороший человек.
Мама поддакивает:
; Дай Бог ему здоровья! Он завсегда поможет, и нагрузит и разгрузит, только скажи. Хороший дедок, всем бы такими быть людям на пользу.
Братья просят показать медаль с 15-летием Победы. Мама открывает ключиком буфет, достаёт чёрную, на крючке, шкатулку, в ней документы разные, и наши свидетельства о рождении, и крестики, мой ; на розовой ленточке. А теперь и папина медаль в зелёной коробочке с красным, атласным нутром. На красном атласе блестит и сверкает жёлтым металлическим блеском медаль. По очереди держим её в руках, а Вова примеряет на грудь себе, а потом Толе. Мама хмурится и забирает медаль:
; Хватит баловаться! Валя, Шура, вам ; навести порядок, а мы ; туда, к стройматериалам.
Папа тоже поднимается, надевает картуз, кивает маме:
; Спасибо, Катя, накормила от пуза. Я сейчас к Григорию схожу, договорюсь насчёт окон да пола.
Мы все тоже вслед за папой тянем:
; Мамо, спасибо за обед. Папа, спасибо.
Стыдно как-то. Что за растеряхи? Поблагодарить забыли, прямо, как несмышлёныши.
Папа ушёл к дяде Грише, маминому сводному брату. Он со старшим сыном по плотницкому делу первый мастер. Хорошо, коль дядя Гриша будет делать, у него, говорят, рука лёгкая, счастливая.
С дядей Гришей папа сговорился, ударили по рукам. У него и помощник, у дяди Гриши, есть, дедушка Егор, с завтрашнего дня и начнут. По вечерам, после работы (он электриком при конторе и плотником работал) дядя Гриша велосипедом сразу к нам. Доски для пола на рубанке построгать, потом фуганком глянец навести, а время на всё надо.
А за это время дед Егор нам знатную печь сложит, столбянку, с духовкой в зале, с плитой на двух столбиках в переднюю. Ещё с одной плитой с выходом в девчачью комнату и хлопчачью, по полплиты. Между спаленками перегородочка будет, вот она, аккурат, плиту на две части и разделит. А уж поверху этой плиты, получается так, что у ребят в комнате, будет узенькая, в полметра, лежаночка: цыпляток новорожденных в коробе погреть весной, ино что посушить там, поставить зимой. Без лежаночки нельзя, она дюже нужна в семье.
Папа радостно возбуждён, советуется с мамой, что да как. Кирпич на печку привезён с осени, его и сложили в строящемся доме, близ того места, где печке стоять. Папа вымерял всё с метром в руке, долго кумекал, и вот такую печку ему очень хотелось. Потом в овражке недалеко, папа и ребята копали глину для раствора, чтоб класть под кирпичи, и старым корытом таскали её к дому, а там сваливали у дверного проёма в кучу. Старый сенник, стоящий наискосок от дома, ближе к соседскому забору, решил папа по осени снести.
; У старых хозяев там скотина стояла, а у нас только первые три года, как мы переехали. А сейчас только сено, а для сена мы другой на хозяйственном дворе построим. Вот и будет двор весь как бы полукругом в хозпостройках, ; рассуждал папа. – А там, между двумя сарайками, как раз уместятся ворота для въезда и калитка, бегать на реку.
Глину накопали, натаскали, воды с реки тоже. Папе надо было ехать назад, в бригаду. Пока братики запрягают приведённого с выпаса Соколика, папа даёт им наставления: чтобы после уроков сразу домой, поели ; и за домашние уроки. Утром замочить глину. Пока намокает, по хозяйству чтоб управлялись: попоить телёнка, птицу, козу с козлятами, покормить их. Потом размешать замоченную глину до сметанной густоты и без комочков. А вечером, когда дядя Гриша с делом Егором прибудут, помогать им во всём, о чём ни попросят.
; А на вас, девчатки, ; дом и огород. Доброй воды с колодца наносите, в доме приберётесь. Потом в огород, где пополоть, а где и полить, це буде ваша работа. Пока хлопцы в школе, вам и поить живность, и кормить. Но в первую очередь – уроки! Тоди и поглядим, яки у меня детки выросли: чи добри работники, чи гнать вас в три шеи да палкой, ; уже смеётся папа.
К нам, видно, по «третьему» чутью прибегает целая ватажка подружек и ребят. Папа сажает всех нас в заветную бричку, и мы весело горланим звонкими голосами:
Лётчик над тайгою
Точный курс найдёт….
Толя правит Соколиком, у него в руках вожжи, папа сидит рядом с Толей на махонькой скамеечке впереди. Мама с Вовой (он с нами теперь уж не ездит кататься) стоят у землянки, и мама, приложив руку ко лбу козырьком, всё глядит и глядит нам вслед. Катит бричка, легко трусит Соколик, а над бегущей вдоль реки дорогой звонкие детские голоса:
Прямо на поляну
Посадит самолёт.
Как всегда, прямо за песчаным курганами, папа высаживает нас, берёт из Толиных рук вожжи, слегка приподнимает выгоревший на солнце картуз вылиняло-защитного цвета:
; Бывайте здоровы! Н-но! – трогает Соколика с места.
Ребятня кричит вслед:
; Бывать и вам, дядя Моисей! Спасибо вам, дядя Моисей!
Дружной ватагой возвращаемся назад, живо обсуждаем новости о будущей печке, о досках и рамах, и ребята твёрдо обещаются помогать нам, кто чем сможет и вообще всем!
ГЛАВА 33. БЕЗ ПАПИНОЙ ПОМОЩИ. ВСЕМ БЫЛО НЕЛЕГКО. ПЕРВЫЕ МОЗОЛИ НА НАШЕЙ СТРОЙКЕ ; У БРАТЬЕВ. РАБОТЫ ХВАТАЛО ВСЕМ ДОСЫТА. СПАЛИ НЕ СПАЛИ, А С СОЛНЫШКОМ ВСТАВАЛИ. ТУМАН УЛЫБАЕТСЯ. ВАТАГОЙ В ШКОЛУ. РУКАВИЦЫ ДЛЯ БРИТИКОВ.
Кто же знал, что это будет так нелегко без папы – таскать ребятам в корыте глину с оврага, а сначала её надо было накопать. Глина гончарная, тугая и клейкая, её лопатой тяжело отламывать от пласта, а потом надо было дотащить это корыто с глиной до строящегося дома, к дверному проёму. Нагружали чуть больше половины корыта, остальное донашивали вёдрами. В первый же день, размешивая глину, братья набили на ладонях водяные мозоли и не заметили, как те лопнули. От жгучей боли в ладонях стало трудно держать лопату, братья сердились и на нас, что путаемся под ногами, и на «помощников», которые своими советами досаждали им. Помощников отправили со двора, нас с Шурой тоже: огород поливать или по хозяйству чего. Подъехали две телеги с женщинами, едущими с колхозного сада, с работы. Мама легко соскакивает на землю, идёт к нам, в руках у неё брезентовая сумочка, в ней она возит нехитрый обед на работу. Мы с сестрёнкой выскакиваем под дорогу навстречу маме, ведём во двор, по пути докладывая: сегодня ребята со школы вернулись пораньше, уже и глину, залитую со вчерашнего вечера, разболтали, только руки у них поранились и болят ужасно.
Мама осматривает покрасневшие, со следами растёртых водяных мозолей, ладони сыновей, потом ведёт их в землянку и, смазав ладони мазью, завязывает чистыми тряпицами. Потом все кушаем суп с клецками ; мы с Шурой на керогазе варили. Суп вкусный, заправленный золотисто поджаренным луком и масла много. Мама хвалит за вкусный суп, но на будущее советует нам не наливать на сковородку более двух столовых ложек масла, не то бутылки и на неделю нам не хватит.
А тут подъехал дядя Гриша с дедушкой Егором. И работа закипела. Дедушка Егор, мама и Вова готовят фундамент под печку, деда что-то там разметил, велел копать по намёткам на штык лопаты траншейки. Толя с дядей Гришей сколачивают длинный временный верстак, на нём будут строгать доски, плинтуса и прочее что. Нам с Шурой велено бежать встречать Зорьку с общего стада, попасти её по овражку и выямкам зелёной сочной травкой часа полтора, пока не начнёт темнеть. Потом сгонять к речке на водопой и потом домой на дойку. Вечером, усталые, сонные, мы с Шурой выпиваем свою долю молочка с хлебом и в койку на свой соломенный матрасик на деревянном диванчике. Мама с братьями ещё что-то обсуждают на утро, а мы под неспешный разговор засыпаем. Мы уже не видим, как братья делают уроки. Назавтра оставить нельзя, слишком много дел будет с утра. Не слышим, как мама готовит пойло на утро Зорьке и Фунтику, как вышла покормить Тумана и опустить его на ночь с цепи. Мы не слышим, как, сделав уроки, умываются, клацая носиком рукомойника братья, потом тоже укладываются на свой соломенный матрасик на лежанку. И мы не видим, как ещё долго горит лампа на столе и мама что-то кроит, а потом шьёт до самого поздна иголкой с чёрной ниткой.
Просыпаемся от маминого тихого голоса:
; Доченьки, вставайте, пора уж, ; и легонько треплет нас за плечо.
Вставать ужас, как неохота, кажется, и не спали ещё, а за окном солнышко встало уж. Умываемся, одеваемся, на столе стоят наши кружки, доверху в них молоко, а сверху ; по куску хлеба домашнего, горбушка на двоих разрезанная. Значит, мама новую буханку начала, в прошлый раз очередь ребят была на горбушку.
Молочко ; это просто замечательно. До июня молоко никто не сдаёт по разнарядке. Первое молоко, тут надо и сметанки собрать, и творожку сделать, и подсушить в запас, за зиму наскучались. А потом себе будет оставаться вечерняя дойка и утреннего с литру или полтора. Битончик трёхлитровый надо будет носить каждое утро на маслозавод. Но это потом, когда закончится школа. В этом году уже я носить буду, а до меня Толик носил.
Схватив портфели и на ходу дожёвывая горбушки, выскакиваем в утренний, ещё прохладный воздух. Туман радостно повизгивает, завидев нас, машет приветственно пушистым белым хвостом, огромные лапы, размером с мою ладошку, вздымаются вверх. И вот Туман уж на задних лапах, перебирает в воздухе передними, пасть раскрыта в собачьей улыбке, а с языка капает слюнка. Ну, как тут удержишься – и мы с сестрой согласно протягиваем Туману на ладошках небольшие кусочки хлеба, всё, что осталось от наших горбушек. Р-р-раз – и нет, Туман слизнул языком. У завалинки уж слышны ребячьи голоса ; это на нами зашли ребятишки с верха улицы, чтобы всем вместе идти в школу. Из сарая выходит мама, и мы, дружно помахав ей, выскакиваем со двора.
Шумной разноголосой ватажкой, где вприпрыжку, где пробежкой, а подустанем ; и шагом, торопимся по улице дальше, в школу. По пути то тут, то там присоединяется ещё малышня. А, чем больше, тем и лучше!
Братиков мама поднимет незадолго до того, как за ней самой заедет подвода. Они садятся на телегу без бортов с трёх сторон, опустив ноги к дороге. Впереди возница, обычно дед Матвей на первой, а на второй дядя Костя-инвалид. Женщины поют всегда протяжные, жалостливые песни и редко ; озорные и весёлые.
Братиков мама поджаливает: их столько работы ждёт с утра и часов до одиннадцати, тяжёлой, по настоящему мужицкой. Потом быстро перекусят ; суп или ещё что ; и в школу. Они спят и ещё не знают, что на столе их ждут рукавицы для работы, мама сшила их ночью из плотной ткани их же прошлогодних, прохудившихся на коленках, но целых внизу штанин. Она ручки их жалела израненные мозолями.
ГЛАВА 34. СКОРО СКАЗКА СКАЗЫВАЕТСЯ, ДА НЕ СКОРО ДЕЛО ДЕЛАЕТСЯ. КАК МЫ ФУНТИКА СПАСАЛИ. ГОСПОДЬ ВРАЗУМИЛ. СВЯТАЯ ВОДА. ГУСЕЙ И УТЕЙ МАЛО В ЭТОМ ГОДУ. УРА, КАНИКУЛЫ! ПАПА ПРИЕХАЛ. ПЕЧКА ГОТОВА. «ПОНОВЛЯЕМ» ДОМ СНАРУЖИ. ПЕРВЫЙ ДЫМ. ПОШЛО ДЕЛО СПОРО. ВОЙНА ВОЙНОЙ, А ОБЕД ПО РАССПИСАНИЮ. КРЫШУ ПОКРЫВАЕМ. ДОМ НАШ – КАРТИНКА!
Дни пролетали за днями, печка росла на глазах, уж и плиты поставлены, обе чугунные и на две конфорки. Растёт штабель гладенько-гладенько оструганных досок, мы пробовали ладошками ; ни за что рук не занозить. И Оля с Люсей пробовали. Доски дядя Гриша складывает в штабель внутри дома, от дождя. Часто заскакивает дядя Павел, покалякать с мужиками, помочь перетаскать доски в дом. Бабушка Поля то олашек принесёт, на простокваше замешенных, то кастрюльку махонькую каши гороховой, что от ужина осталась. Нам разготавливать некогда, какой-нибудь суп с Шурой сварим, с макаронами там или перловкой. Сделаем болтушку из яичка на молочке, с полстакана молока мама для такого дела отдельно наливала, вот и заправим суп, да зажарочка. Но ничего, не отощаем, каждое утро цельное молоко и хлеба хватает.
В этот вечер, сразу как ушли деда Егор и дядя Гриша, уж сумерки лёгкие были, мама подоила Зорьку, процедила молочко, зашла на вечер коровке свежей травы подложить, а телёночек Фунтик лежит на боку и пена изо рта. Мама схватила его, а он весь как обмяк. Хотела под вымя Зорьке поставить, да он на ножках не стоит. Мама выскочила из загородки, кричит:
; Вова, дети, сюда, скорее! Фунтик помирает.
Мы ещё во дворе были, кто чем по хозяйству заняты, кинулись к маме. Ребята с мамой телёночка из базка во двор вытащили, мама ему рот пытается открыть, воду из ведёрка ему плещет. Мы с сестрёнкой подойти боимся, замерли, как замороженные. Мама распрямилась, руки к груди прижала и в голос:
- Господи, надоуми, что же делать, Господи!
Потом Толе:
; Сынок, неси со скамеечки под божницей, банку с крещенской водой и мыло от рукомойника, скорее сынок, скорее.
Толя кидается в землянку, а Вове другой наказ:
; Сынок, в сенцах на полочке поллитровка пустая с под масла, тащи.
Вова срывается следом за Толей. Через минуту оба уже здесь. Мама льёт немного святой воды в ведёрко с водой и велит нам размылить в этой воде в четыре руки мыло:
; Та скорее, дети, скорее.
А сама открыла рот телёнку за нижнюю и верхнюю губу, видны жёлтоватые пластинки зубов, язык, свесившийся на бок, хрипы какие-то. Мама, что есть силы дует ему в рот, а Вове кричит:
; Вова, набирай воду в бутылочку, давай сюда!
Вова набирает воду, сунув бутылку прямо в ведро с мыльной от пены, водой. А мы всё мылим и мылим куски разломанного мыла от рукомойника, уж совсем махонькие кусочки остались.
Мама с Вовой и Толей приподнимают телёнка слегка, и мама вставляет бутылку Фунтику прямо в горлышко. Потом ещё и ещё. Вдруг телёнок напрягает задние ножки, они елозят по земле, а он пытается освободить головку из ребячьих рук. Ещё через некоторое время телёночек уже сам стоит на вздрагивающих ножках, тычется головкой в мамин фартук, по шкурке волнами ещё пробегает дрожь, но он жив. Жив! От несказанного облегчения слёзы так и сыплются из глаз, и мы тыкаемся зарёванными мордашками с Шурой в мамин фартук, рядышком с влажными ноздрями Фунтика.
Мы ещё долго стоим во дворе, не решаемся всё отвести телёночка в сарайку, строим предположения, от чего да как получилось это. Мама говорит, что когда он по базку бегал после дойки, мог и схватить чего с земли, комок ли чего или как-то тряпочка какая попала, вот он и зажевал её и подавился.
-; Бог надоумил, как поступить, не то уж не знамо, как бы и батьке объяснялись, ; добавляет мама.
Наконец телёночек препровожден в сарайку, но не в свою стойку, а к Зорьке.
; На эту ночь пусть молочка ночью пососёт, ; гладит его по спинке мама.
А он уже кинулся к Зорьке, чмокает вымя, а потом сердито толкает её головой в бок. Братья смеются:
; Ишь, сердится, что молока ещё нет. Ничего. Потерпи. Дай мамке травки поесть, и прибудет.
Мама берёт со старого ведра, в котором разносим зерно пернатым нашего двора, оно так и стоит у поилки, перевёрнутое вверх дном, святую воду в трёхлитровой банке, и мы идём домой. Вода святая водворяется на место, на скамеечку под столик угловой у божницы. Её, за неимением, где освятить, в ночь с 18 на 19 января набирают в колодцах. Считается, что до трёх часов утра вода в колодцах, да и вообще вся вода во всяких водоёмах, освящается самим Господом. И её пользуют весь год, когда в том нужда, как и любую крещенскую воду, освящаемую в церкви, в «иорданях», в монастырях. У нас всегда есть такая водичка. Бабушка сама ходит ночью через дорогу к тёте Лене почерпнуть воды в первом часе ночи, и на нас набирает.
Мама согревает на керогазе чайник, и вопреки всему мы пьём чай на ночь, хоть этого у нас и не заведено. Разговор вертится вокруг случившегося, все рады, что обошлось так. А уж как мама рада, несказанно! Этот телок ; наша надежда на обновки по осени, на новые покупки в дом. Гусей и утей в этом году мало, оттого что гусыни и утки насидели болтунов – яиц без зародышей ; чуть не в половину каждой кладки. Видимо, год такой. Болтуны – это порченные яйца, они при встряхивании болтаются жидкостью. В которых зародились птенчики, они при встряхивании «немые», а эти болтаются. Их выбрасывают на мусорник за двором, куда выливаем помойное ведро, и они, разбиваясь, ужасно воняют.
Фунтик высосал Зорьку наутро досуха, доить было нечего, но нам не жалко, мы и чаю с хлебом напились. И мама ещё по карамельке на дорожку дала, до обеда живы будем.
Вечером приходит бабушка, ей тётя Маруся про телёнка рассказала, она вместе с мамой работает на саду колхозном. Бабушка принесла кой-каких трав ; заваривать и телёнку в пойло добавлять ; для желудка ему.
Школа к концу, а папы ещё не было. Что так? Ещё два дня, и всё, здравствуйте, каникулы.
; И вам полегче будет, ; говорит мама, ; а то ребята совсем замучились.
Ребята согласны, конечно, строиться всегда было нелегко, что уж тут и гуторить.
Папа приехал вечером того дня, как нам выдали табеля с оценками и отпустили на каникулы. Все благополучно переведены в следующие классы, у Толи три годовых тройки, а у меня одна, по немецкому, никак мне не удаётся «шпрехать» хоть на четвёрку. Мама огорчённо вздыхает, качает головой, эх, вы, неумёхи.
А папа ничего, только пожурил маленько и велел стараться на следующий год изо всех силёнок. И велит нам согнуть руки в локте, сжимая кулак. Мы с Шурой пыхтим, напрягаем руку, мускулы, значит, папа будет щупать. Он двумя пальцами потрогал, ручонки наши распрямил, говорит, мол, каши мало едите, и мало воду из речки носите, поболее надо, тогда и нарастут. Ребят хвалит, ничего, говорит, мускулы, пойдут в дело. Они довольны, а как же, их папа похвалил. Вова вон ходит по два дня на неделе в спортзал – штангу «тягать», а Толя футболом увлёкся не на шутку. В школе две команды: одна из «базарян» (это ; ребята с центральных улиц), а другая ; сборная, в основном, состоящая из ребят с двух улиц, что за малым мосточком, нашей и угловой (улица у нашего дома поворачивала на 90 градусов).
Папа приехал на целую неделю. Он работал две недели без подмены, и бригадир его отпустил на целую неделю: настлать полы и покрыть крышу. Настилать пол будет дядя Гриша и дед Егор, крышу ; папа с ребятами, да дядя Павел: он в воскресенье будет выходной от своей «водовозки», поможет. Папа идёт поздоровкаться, как он говорит, с мужчинами. Мы все следом за ним в дом, а там печная труба уже выводится к потолку, с утра дед Егор в потолке отверстие пропилил под неё.
Печка большая, о двух конфорчатых плитах и духовкой из чёрной жести с выходом в будущую залу. На духовке дверца в размер духовки и закрывается на щеколду. Мы всё показываем папе, водим с Шурой его за руку от одной чугунной плиты, что выходом в прихожую, тут и дверка топки и колосники, такие железные толстые чугунные пластины с проёмами, это под уголь, к другой плите, что будет выходом в нашу и братиков комнаты. Теперь у нас тоже уголь будет. Правда, мама говорит, на следующий год, в этот с деньгами не потянуть, затрат много. Потом обсуждают, как будут настилаться полы, какие доски пойдут сразу, какие потом. Рамы с новенькими стёклами дядя Гриша вставил, печка завтра к первой пробной протопке будет готова, её сушить надо потихоньку, а потом мазать, но это уже мамино дело, будет после работы в саду управляться.
Вечером папа с ребятами копают глину в карьере, возят к дому Соколиком на бричке, до темна раза три съездили. Потом, почти затемно, таскали все воду с речки, залили замес. С утра папа с ребятами залитую глину в железном ящике перемешают и вымесят ногами с конским навозом. Навоз отбирался папой в бригаде, без зёрен, свежий, мягкий. Мама с тётей Марусей с утра будут «поновлять» дом снаружи. Будут мазать тонким слоем, «под досточку», такую короткую, неширокую доску, см 15 в ширину и 20-25 в длину, на деревянной же прихватке посредине. «Досточку» заранее строгают, зачищают «наждачной шкуркой», и она становится гладкой-гладкой. Ею ровняют, выглаживают свежую глину на стене дома, получается ровненько и гладко. И углы ею выравниваются, и они становятся ровными острыми, как заточённые – шутит папа.
А сначала, ещё по осени, дом мазали по саману глиной с мелкой половой (то, что насыплется с соломы, мелочь, называли половой у нас). Так он и стоял, промазанный снутри и снаружи, всю зиму, и вот дождался наконец!
С утра работа закипела. Доделали быстро трубу и затопили стружками сначала печку, потом, к вечеру, уж кизяками. Папа с ребятами ровняет лопатами землю в доме под полом, чтобы было ровно. Мы с мамой носим с речки водичку в железную бочку в запас. Потом мама идёт доготавливать щавельный суп с томатом. Щавель мы рано утром собрали в прогалинках у реки. Солнышко повернуло уж на девятый час, подошли тётя Маруся с дядей Павлом, с Люсей и Олей. Сказали, бабушка поуправится, тоже подойдёт обедом всех кормить, чтобы женщины не отвлекались.
Дело пошло. Нам с Шурой ; подносить в стареньких ведёрках глину. «Да чтоб понемногу!» ; строжит папа. Носим, стараемся. Мама с тётей Марусей стоят на деревянных лестницах стремянках, сначала мажут и ровняют «под досточку» верх, потом уже будут низ, с земли, тогда полегче будет ногам. Наведываемся в дом, дверей ещё нет, ступеньками положен саман, из дома весело стучат молотками. Пол положен почти во всю залу, до отметки, где будет перегородка. Потом будет настилаться вторая половина. Прибегла тётя Феня, соседка через дорогу, наискосок:
; Ты чего это, подруженция, не сказалась про такое дело? А ну, давай ведро та тряпку (это чтобы стену мочить, к сухому глина не пристаёт), я низом пойду, за вами мазать буду.
Часа через полтора приходит бабушка, о чём-то говорит с мамой и уходит в землянку, видно, стол накрывать к обеду. Мы с Шурой в наряд поить телёнка, бросить корму курочкам, вынести запаренные корма утятам и гусятам. Фунтик привязан за железный штырь в огороде, на зелёной травке. Он лежит себе, жмурится под солнышком и без устали что-то жуёт. «Жвачку», как у нас говорят. Выпил полведёрка, потом постоял, роняя в ведро капли воды, и бодает ведро с оставшейся водой. Ведро в сторону, и Фунтик в другую, с испуга что ли?
Мы хватаем ведёрки, бежим домой, мама зовёт обедать. Сегодня у нас обедают все: выходной, работают с утра, а не после основной работы. Для взрослых стол накрыт в зальце ; дымится в тарелках густой томатный щавельный суп, посредине шкворчит только что поджаренная бабушкой яичница-глазунья и стоит трехлитровая банка молока. Хлеб нарезан и уложен стопкой прямо на досточке.
Детям бабушка подаёт обедать в прихожей, на нашем обычном месте, всё, как у взрослых, только «глазуньи» у нас нет. Но нам и так хорошо. Запиваем молоком с хлебом и отправляемся в новый дом, прихватив фуфайки и старенькие пальтишки под голову.
; Война войной, ; подмигивает дядя Павел, ; а обед и отдых по расписанию.
Взрослые задремали с устатку. Ребята режут большими «по железу» ножницами из консервных, собранных по всем соседям банок квадратики и складывают их в ящик с гвоздями. Это для шифера на крышу, чтобы гвоздь не пробил крышу, его удержит этот жестяной квадратик. С обеда папа и дядя Павел будут крыть крышу, обещали покрыть третью часть дотемна. Это точно, говорят.
Июнь выдался жарким, морил то зноем, то вдруг начинал дуть «астраханец», неся с собой мелкий, везде проникающий песок. Дом стоял как картиночка, белея свежевыбеленным фасадом и красно-коричневой глиной на глухой стене в одно окно, которое из «хлопчачей» комнаты. Глухо закрыты на окнах голубые с белым новенькие ставни – от песка, закрыта на навесной замок новенькая дверь о двух створках. Папа с ребятами обещали к концу июня из остатков самана (его ещё много оставалось) сложить коридорчик-пристройку к дому в одно окно, но широконькое, покрыть крышу коридора шифером (он тоже ждёт), и ещё сделать крыльцо, большое, во всю ширину коридорчика, в три длинные, широкие ступени. Пол в коридоре настелют сами, а дверь ; сплошную, на навесных петлях ; сделает дядя Гриша.
Всё сделалось только к середине июля. Теперь замок висит на двери в коридор-пристройку, но нам с Шурой осталось крыльцо. Мы его почти каждый день моем, около крылечка метём. Папа заказал под запись на трудодни штакетник для заборчика по фасаду дома и для палисадника с двух сторон, как положено. И ещё горбыля прикупит для глухого забора между домом и землянкой. Но это будет ещё не скоро, а на тот год только. На выходном красили окно в коридорчике и входную дверь, полы не красили нигде, так теплее, сказала мама, да и денег на ту краску нет.
ГЛАВА 35. СТРАДНАЯ ПОРА: ХЛЕБ – ВСЕМУ ГОЛОВА. БРАТЬЯ ТРУДЯТСЯ НАРАВНЕ СО ВЗРОСЛЫМИ. МЫ С ШУРОЙ НА ХОЗЯЙСТВЕ. ВРАЗУМЛЕНИЕ ГУЛЁНАМ ОТ БАБЫ ПОЛИ. ЖДЁМ ОТ МАМЫ ВЫГОВОРА, А ЕГО И НЕТ. ПОДРАСТАЮТ ГУСЯТКИ И УТЯТКИ. ОБЕД ТОЖЕ МОЖЕТ РАСТИ НА ГРЯДКЕ. НАША МАМА ПЕКЛА САМЫЙ ВКУСНЫЙ ХЛЕБ.
Папа договорился в бригаде с бригадиром, что ребята месяц с небольшим будут пасти скот в бригаде, в основном, коров, молодых тёлок, бычков, голов за пятьдесят. Начиналась хлебоуборка, каждая пара рук на счету, а папа в это горячее время на току, работает на веялке – зерно провевает, оно течёт по такой широкой транспортной ленте с бортиками. Зерно женщины нагружают в барабан, кидают совковыми лопатами с кучи, которую пополняют и пополняют подъезжающие машины. Они подвозят зерно прямо из-под комбайна, его надо очистить от остатков соломы, пустых уже колосьев. Папа смотрит за дизелем, он его заводит с утра и до обеда не отключает. Час – перерыв на обед, и снова до темноты. Когда стемнеет, зажигаются лампочки на столбах на току с горами пшеницы, свет от второго бригадного дизеля.
Работа кипит днём и ночью. С одной стороны зерно насыпают, с другой ; уже чистое ссыпается само с ленты в кузов стоящей под транспортёром машины. Битва за урожай! Пока не кончится уборка хлеба, никому нет ни выходных, ни проходных, говорят у нас. Хлеб возят в Зимовники, на элеватор.
Каждый год посылают нам в помощь солдат, автобат - ребята молодые, ездят лихо. Наши бабы, особенно, кто близко от дороги живёт, ждут их-не дождутся. Вечером, попозже, с ведрами и большущими сумками идут к большаку, ждут, сидя под кустами. Едет машина, тормознут, они по звуку слышат солдатские машины. Те им и отсыплют зерна в вёдра, в сумки за гроши на сигареты ; более не берут, только на курево. Зерно повсюду нужно: и себе смолоть на мельнице муки, и птицу домашнюю подкормить, и коровке на отруби, но это уж ячмень. Пшеничку на отруби не один дурак не отдаст.
Братья приезжают раз в неделю, по очереди, за сменой белья, взять хлеба пару буханок, а буханки – мне не поднять, какие большие у нас все пекут. Приедут, уже стемнеет, когда там, в бригаде, со скотиной справятся, на баз её загонят – один там с папой остаётся, другой домой. Возьмёт всё, что нужно, и назад.
Мама собирает куриные яички, мы с Шурой ходим поутру относить – битончик молока на маслозавод и раз в неделю заносим в заготмагазин десятка три-четыре яиц. Покупаем, что велит мама, и карамели «Орион» всегда 600 грамм. Нам на блюдечко отсыплет горстку, остальное в бригаду ребятам отдаёт: им важнее, они работники. Приварок там, скажет, есть, почти всегда в хлебоуборку мясной, а сладенького нет, а они сами ещё дети. Нам карамельки выдаются по утрам, по три-четыре штуки на день. Мы довольны с Шурой, как же, лакомство. Да и нас мама жалеет, на нас днём всё хозяйство теперь. Целый день бегаем в старых, прошлогодних ребячьих футболках и ситцевых в цветочек трусиках, жара стоит, не продохнуть. Туману и птице не успеваем воду таскать, а телёнка по два раза на дню поим, и выпивает всё, по целому ведёрку за раз.
Как-то побежали к реке воды почерпнуть телёнку, да и курочкам подлить, добро, гуси да утки сами в реке с утра до вечера булькаются. Прибежали, а там ребятня с нашей улицы купается ; не сосчитать. Ныряют, с камерами надутыми от машин да тракторов плавают. Ну, и мы с Шурой футболки на песок ; и в реку, и закупались. Опомнились – баба Поля стоит с выломанной лозинкой гибкой в руке, грозит нам:
; А ну, немедленно вылазьте! Телёнок кричит на жаре, пить хочет, а они купаются, дылды. Быстро понесли воду!
Мы из реки выскочили, футболки в руки, вёдра зачерпнули и наверх по крутому склону поднимаемся, согнулись в три погибели, вёдра-то тяжёлые. А бабушка сзади идёт, да лозинкой нас по очереди щёлкает, то по ногам, то по задницам в сырых трусиках, мы плачем, бежим почти, а она приговаривает: «Будете знать, как скотину морить!» – да хлесть одну, да хлесть другую.
А Фунтик нас завидел, навстречу бежит к вёдрам, верёвку туго-натуго натянул, мычит. Поставили ему ведро, а сами с другим домой, с двух сторон за ручки держим, так легче тащить. Налили и курам, у них, правда, ещё оставалось маленько, но нагрелась уж вся, они её не пьют. А тут сразу окружили поилку, знай, наклонят головки, клювики в воду, а потом головки кверху, клювиками шевелят, пьют, значит, будто век той воды не пили.
Тут бабушка с пустыми вёдром от Фунтика идёт. Мы как увидели её, отбежали на безопасное расстояние: и так заднюшки под трусиками горят от лозиновой каши, и на ногах так красные полосы от лозы. Бабушка поглядела на нас сурово из-под платочка и велела таскать воду на вечер в бочку, на поливку. Пока носили, бабушка взялась суп какой-никакой сварить, а то мама приедет с работы, а мы не успеваем, загулялись. Нам подружки помогали воду носить, так что до шести часов бочку наносили, по пути ещё скупнулись пару раз, но уж недолго.
К этому времени, как мама приехала, бабушка суп сварила, а мы убежали встречать возвращающуюся со стада Зорьку, потом попасли её с другими ребятишками у курганчиков, там травка получше, сгоняли к реке напоить. Фунтика на привязи уже не было, знать, мама в сарайку увела. Гоним Зорьку, а сами прикидываем, что-то будет нам, неслухам. А мама ничего, даже не заругала.
; Мойте, ; говорит, ; ножки-ручки, садитесь за стол, сейчас ужинать будем, а я пока Зорьку сдою да корму задам.
Пока умывались, причёсывались, ставили мисочки да резали хлеб, и мама управилась. Сели ужинать бабушкиным супчиком с крупкой, яйцом заправленным, лучком зажаренным. Мама нам молока по целой кружке ещё налила, кошке с котиком тоже. Туману остатки супа с сухарями, то-то ему понравится. А нас не ругала, только сказала, когда уж молоко пили:
; Валя, ты же старшенькая, будь умницей, дочка. Телёнок без воды в такую жару и заболеть может, что тогда делать-то будем?
И всё, больше ни слова.
;- Ложитесь спать, я и сама сегодня что-то замаялась, тяжёлый день выдался. Спите.
Мы быстро забираемся на свой матрасик, футболочки на стуле. Мама ещё что-то делает, тихо ходит по прихожей, моет посуду…. Мы засыпаем мгновенно, тоже день не задался. А красные полоски уже через день прошли, но науку мы не забыли, и прежде чем прыгать в реку к ребятишкам, поили телёнка и наливали целёхонькую поильню курам и цыплятам, уже подросшим. У них и маленькие пёрышки начали расти там, где крылышки, и на хвостиках. А гусям и уткам, тем хорошо: булькаются в речке с утра до вечера.
Выросли свои первые огурчики, а потом и помидорчики, август на дворе. Мы теперь с Шурой обедаем у грядок: кусок хлеба в руку, и к грядкам. Сыты всегда, ино и суп не съедим, который мама по утру сварит нам, какой суп? Ребятня, у кого есть сады на нашей улице, сверху, завсегда принесут из дома за пазухой то яблок, то груш. Свалим всё на крыльцо общей кучей и грызём. Потом сбегаем, скупнёмся и мамкин суп съедим все вместе, а с супом и полбуханки хлеба уговорим. Мама стала хлеб под замок в доме запирать, говорит, печь не успеваю. Где мне на вас всех напечи, через два дня всё тесто ставлю. Ничего, нашли выход, теперь ребята к нам свои куски хлеба несут. Но все сошлись во мнении, что наш хлеб скуснее, чем у кого либо, да и помягче будет.
ГЛАВА 36. АВГУСТ – ВОВА И ТОЛЯ ДОМА. «СИНИЙ СИНЕГО СПРОСИЛ…..» «КРОВНЫЕ ДЕНЕЖКИ». МЫ С ПАПОЙ НА КРЫЛЕЧКЕ. УВЛЕЧЕНИЕ ФАНТАСТИКОЙ. ПАПА ; МОЙ ПЕРВЫЙ СЛУШАТЕЛЬ И НАИЛУЧШИЙ СОБЕСЕДНИК. НАШИ ОБЩИЕ СКАЗКИ. БРАТИКИ ПОДАРИЛИ НАМ ПЕРВЫЕ КАПРОНОВЫЕ БАНТИКИ И СЕБЯ НЕ ЗАБЫЛИ. ЗОЛОТОЕ ВРЕМЯ ДЕТСТВА. «СТЫД ГЛАЗА ВЫЕСТ».
После двадцатых чисел ребята вернулись из бригады. «Загорели, как негры», ; хвастает Вова. С утра, выполнив мамины наказы по дому, унеслись в спортзал, долго же не были. Нам с Шурой облегчение вышло, мы и рванули на реку с ребятами. Вода наношена, птица накормлена, Туман с котиками тоже, а телёнка сейчас напоим. Телку воду принесли и купались до синих губ. Когда выбрались из речки, солнце уж высоко, на улице жара, а мы трясёмся, ровно на морозе. Это завсегда так, когда перекупаемся. Бежим домой, а там Вова с Толей тоже возвернулись. Вова над нами подшучивает:
; Синий синего спросил, где ты губки накрасил!
Пообедали, что Бог послал в огород и в дом, потом ребята занялись делами, которые им папа поручил ещё в бригаде. Да им ещё травки надо было для Зорьки с Фунтиком на ночку припасти, хоть маме самой не рвать ту траву по ямкам. Хорошо, когда братики дома!
Дня через два приехал папа, привёз денежек немного, нас к школе одеть-обуть. Вове и Толе подал отдельно, сказал, «це ваши, кровни». Ребята пересчитывают, радуются, хотя Вова уж второе лето подрабатывает, а Толя первое. Мы бы с Шурой тоже пошли бы подработать, да маловаты ещё, да и мамке кто помогать будет, коль все разбредёмся?
Вечером мы с папой, по недавней, новой завычке, сидим после ужина на крылечке нового дома. С крылечка видна дорога и улица, что ведёт к мосточку. Слышно, как рядом, на речке, завели хоровое пение лягушки, где-то далеко замычала коровка, на чьём базу? Редко взбрехнёт собака.
Тишина, село на вечернем отдыхе, потихоньку отходит ко сну. Небо, кажется, из чёрно-синего бархата, а звёзды крупные, яркие, висят совсем близко. Кажется, на стог сена вон в хоздворе влезть, и достанешь. Мы с папой сидим рядышком, бок о бок, и ведём неторопливый, неспешный разговор. Мама вышла из земляночки, углядела нас, подошла:
; Вы посиживайте, погуторьте, та недолго, завтра всем пораньше надо вставать, пойдём скупляться к школе.
Папа согласно кивает:
; То мы маненько, с полчасика.
По весне в новое помещение переезжала детская библиотека. В подсобной комнатушке с пыльным, в паутине окошком остались какие-то коробки, газеты и кипы связанных шпагатом журналов «Вокруг света» четырёх, а то и пятигодичной давности. Толя приволок две такие пачки домой на растопку. А там в конце каждого журнала всегда публиковался то фантастический рассказ, то небольшая повесть. Я читала их взахлёб, никому не давала тех журналов, тряслась над ними. И те чужие фантазии были как чудные, современные сказки для меня. Было, конечно, много непонятного. Братья этими рассказами почему-то не заинтересовались, а Вова сказал, что, мол, это ; ерунда, и бросила бы ты их штудировать. Мама книги любила жизненные, такие, как «Тихий Дон» или «Кавалер золотой звезды» и им подобные, и заглянув как-то в журнал, над которым я корпела, сказала, что лучше бы над такой чепухой глаза не портила, а почитала что-то из школьной программы. Мол, пользы больше и в школе пригодится. И только папа не говорил ничего.
Как-то, засидевшись вечером на лежачке у завалинки я и рассказала ему один из коротеньких рассказов. Папа умел слушать. Доброжелательно и внимательно. В конце рассказа я спросила папу, а где это созвездие Большого Змея, как его разглядеть. Мы с ним вглядывались в яркие, крупные южные звёзды, и папа сказал, что такое название не знает, вот Большую Медведицу, Млечный Путь знает (показывает мне их на небе), а Змея не слыхивал.
; Это надо специальные карты глядеть, там, наверное, они отмечены.
Я спрашиваю:
; Пап, а как ты думаешь, правда, там (я кивают на звёздное небо) на звёздах кто-то живёт? Ведь написано, это ; планеты, как Земля или Луна, только подальше они.
Папа молчит какое-то время, я терпеливо жду.
; Я так, дочка, кумекаю, что того знать не можут ни писатели те, никто. Пока там же никого не було, но люды не догадываются, что всё же кто и может буть там, а?
Рассказываю папе, что есть, пишут фантасты, планеты говорящих цветов.
; Во бы наши у окошка заговорили, да па?
И мы пускаемся сочинять сами сказку, как бы вдруг цветы заговорили, чтобы они нам сказали-порассказали. Тогда их просто в букет не поставишь, не сорвёшь. И к девятому мая за тюльпанами на дальние пахоты как пойдёшь и станешь их рвать, чтобы украсить памятники в селе и поставить букеты на могилах павших в бою в парке. Они же, наверное, плакать станут, просить не губить их…..
Мы сидим, беседуем себе, на звёзды поглядываем: вон одна упала, хвост оставила за собой длинный, тающий прямо на глазах. А потом с другой стороны и другая звезда сорвалась. Папа поднимается, поднимает за руку и меня:
; Пошли до хаты. Вишь ты, звёзды начали в гости друг к другу ходыть, то уже десятый час. И мы дружно и согласно идём спать.
А Вова с Толей купили на заработанные денежки папки такие под учебники ; коричневые, сверху застёжка-молния, на два отделения ; такая школьная папка, под мышкой носить, не то, что портфели, у ребят это последний шик. И ещё по авторучке с пёрышками, маленькими, красивыми. У нас-то с Шурой ручки обыкновенные, красные деревянные со съёмными металлическими перьями. Нам мама купила махонькую коробочку тех перышек в запас и новенькие чернильницы-непроливайки. А ребята чернила набрали прямо в авторучки из чернильного пузырька и пишут, и им хоть бы хны! А нам нельзя, это с седьмого класса только можно, а у нас ещё смотрят нажим пера да наклон. Скорей бы уж в седьмой!
Нам с сестричкой братики подарили по белому капроновому банту. Как раз завезли в магазин, так они пребольшую очередь отстояли, по одному в руки давали, они и купили по одному. Мама маленько добавила, а то не хватало. Как же мы с Шурой радовались, нашему ликованию не было конца. Банты из белого капрона появились ещё год-два назад, мы видели у некоторых старшеклассниц. Но в сельских магазинах их не было, значит, откуда-то из города привезли. А теперь будут и у нас с Шурой. Мы благодарными поцелуями обслюнявили братьям лица, и Толя сбежал на улицу к ребятам, а Вова строго нахмурил брови и грозно сказал:
; Так, всё! Шагом марш к зеркальцу примерять. Да там у зеркальца, на подоконнике, папина бритва в чехле, не трогать. А то я вас, как пиратов, у столба привяжу и под солнцем оставлю.
Мы с Шурой смеёмся, мы ему не верим ни на мизинчик. Это он всегда так грозит только, а делать не делает, он добрый. И он самый старший, пойдёт в десятый класс, потом в одиннадцатый ; и всё, а нам ещё пыхтеть и пыхтеть.
Кто же из нас знал тогда, что детство и есть самое прекрасное время в нашей жизни, и что в редкие встречи уже взрослыми людьми, мы будем вспоминать о нём с таким душевным трепетом и волнением, что не раз слёзы будут наворачиваться на глазах. И сейчас я склоняю голову пред тем полуголодным детством, пред той детской чистотой, пред теми детскими сердечками, которые любили всех и вся, бескорыстно, бесхитростно и преданно. Которые боялись сказать и слово неправды, потому что потом было бы страшно войти в зальцу, где с божнички смотрит Сам Бог и Его Мама, и Они сразу увидят и узнают сделанное нами, и будет стыдно до невозможности.
Я как-то испытала этот стыд, когда жгло меня что-то там, внутри, нестерпимо, и я призналась маме, что это не Муська слизала с литровой банки вчера сметанку, это я, а Муська и не виновата вовсе. Помню, как мама взяла меня за руку, привела в зальцу, поставила перед иконами и сказала:
; Ты это вот Им расскажи, как мать обманула, как соврать сумела. Всё-всё и расскажи!
Потом поклонилась иконам и говорит:
; Простите меня грешную, видно, я плохая мать, что у меня вот такая дочь обманщица растёт.
Заплакала и вышла, а я осталась. Того мне не забыть никогда! Ни папа, ни мама никогда ни поминали нам того, в чём мы просили прощения, лишь просили не повторять такого: «А то и в очи Господни глядеть не сможете, стыд вам глаза выест».
ГЛАВА 37. ВСЁ ДЛЯ ДОМА. СТАРЫЙ САРАЙ. ТЯГОСТНЫЕ ВОСПОМИНАНИЯ. КОРОВКУ СПАСАЕМ. ПАПА ВЕРНУЛСЯ С ЧЁРНЫХ ЗЕМЕЛЬ. КЛАД ПОД СТРОПИЛАМИ. ДОМ ПОЧТИ ГОТОВ. КАНУН НОВОГО ГОДА. РОЖДЕСТВО И БОЛЬНАЯ БАБУШКА ПАША. ГОСТИ ИЗ РОСТОВА. БЛАГОСЛОВЛЯЕТ ЛИ ХРИСТОС ЛЕНТЯЕВ? БЛАГИЕ НАМЕРЕНИЯ.
Осенью, к седьмому ноября, у нас уже был новый заборчик и палисадничек. Мама с битой птицей снова уехала в Ростов: в дом нужны были кровати и стулья, и новые табуретки, да много чего. А мы с папой на осенних каникулах, благо, тепло было, до 10-12 градусов, начали разбирать огромный сарай, который стоял теперь наискосок от дома в огороде. Кто его строил, кто знает? Знала, верно, та бабушка, что здесь когда-то жила, да где же она теперь, она и тогда дюже старенькая была, так что, наверно, ушла туда, куда все в своё время «уходют» ; философски заметил папа.
С этим сараем у нас воспоминания тягостные, так что хорошо, что его сломаем. Было это, как мы с хутора сюда в землянушку перекочевали. Помню, как ехали быками, запряжёнными в большую бричку, с высокими конусными бортами. Борта удлинённой этой колымаги, суженные к днищу с двух сторон, и дали этому средству передвижения название бричка. Это из калмыцкого языка, наверное, но у нас всем понятно, о чём речь. Едем медленно, дети сверху скудного скарба, папа и мама идут сбоку брички, в руках у папы вожжи, и он тихонько поторапливает важно шагающих быков:
; Цоб-цобе! Шевелитесь, швыдче давайте!
Въехали в село с краю от гребли (насыпи) и свернули в самую крайнюю, угловую, улицу. Она шла вверх, а на этой землянке резко, под 90 градусов повернула в другую сторону, к мостику. Землянка старая-престарая, окна почти у самой земли, завалинка приделана земляная с земляным же сидением. Во дворике махонький закуток с кизяками, да чуть поодаль большущий сарай под серой соломенной крышей.
А у нас всё богатство было в коровке, она по весне должна была телиться первый раз, молодая была. Папу в первую или вторую зиму отправили с колхозным скотом на выпаса, за сотню километров от Ремонтного. Был 53 или 54 год. Вова уже в школу пошёл. Отказаться нельзя, время тогда такое было. Что успели заготовить, заготовили – сенца коровке, нам круп, того-другого понемногу, и вот зимуем. К концу февраля всё подъели , хоть помирай, вспоминала мама. Что там о себе, детям дать нечего. Оставалось немного сухарей в мешочке заветном, вот пару сухарей размочит в горячей воде мама, посолит и всем в кружочки нальёт и себе тоже. Вроде только покормились, опять просим:
; Мама, дай покушать.
Ох, и поплакала она. В тот год засуха была, неурожай, у людей тоже негусто, а мы чужие, только приехали. Хорошо, баба Поля рядом была, мама мамина. У них получше было, хотя голодали сами, дядя Павел тоже был на чёрных землях, на выпасах. Но у них хоть какой-то запас, а у нас пусто всё. Вот бабушка нам иногда и приносит то пшена стакан, то растительного масла чуток, так и перебивались, папку ждали. Ходила мама просить в кладовую колхозную, так она на то время ещё в колхозе не работала, все дети мал-мала меньше, не дали даже в счёт папиных трудодней. А потом чуть коровку не потеряли.
Это я уже помню сама, хоть и мала была. Помню, как мама вилами скидывала с крыши сарая серую солому, как они с Вовой резали её ножницами стригальными для овец и запаривали кипятком. Посыпали двумя растолчёнными в ступе до мучного состояния, сухариками и несли коровке в тазике. А наша коровка пала на ноги, сама стоять не могла, мама кричала в голос, так плакала. Дядя Павел с соседскими мужиками на вожжах поднимали её, вожжи потом к балкам прикрутили, чтобы корова не легла, иначе не поднимется.
Дядя Павел тогда проведать домой на ночку приехал, по делам его отправили с выпасов, не то бы пропали. Он утром на конике, на котором приехал, прежде, чем уехать назад, к председателю прямо на дом прискакал, кричал, говорят, на всю улицу, что семья фронтовика гибнет от голодухи, а им и дела нет. Помогло. Привёз пшенки пару килограмм и полмешка отрубей для коровки, с тем и уехал назад.
А теперь коровке ту заваренную солому, ею, кстати, и землянку топили, отрубями чуть-чуть мама посыпала. И пойлом теплым поила, а в него тоже со стакан распаренных отрубей добавляла. Печку в землянке топили почти постоянно, загаты (сложенные из перекати-поля тёплые загородки сарая, где стояла корова) вокруг двора сожгли ещё зимой, а в марте уже соломой топили. А какое от неё тепло, так мисочку с отрубями водой залитыми напарить, и то из сил выбьешься солому с сарая сдергивать да в землянку таскать. Вове поручалось следить за нами, чтобы отруби из мисочки не перетаскали, пока мама солому вилами скидывала да в дом носила. А то было такое как-то, подъели, очень кушать хотелось.
Помню тот солнечный радостный мартовский день, когда вернулся папа. Снег уже совсем сошёл, но земля была ещё холодная, стылая. Нам гулять было не в чем, а босым ещё холодно. Папа привёз поллитровку масла растительного, целую наволочку сухарей и брезентовую большую сумку «макухи»--это жмых, остающийся на маслобойне после отжима масла из подсолнечных семечек вместе с кожурой. «Макуха» была для коровки привезена, но мы без спросу наелись её, и потом маялись долго животиками, а уж в уборную сходить сами не могли, только после спринцевания мыльной водой.
Так что сарай этот мне запомнился на всю жизнь. Когда закончили разбирать стропила, под одним из углублений под стропилами, в правом углу от входа, нашли ребята позеленелую самодельную коробочку из оцинковки, а в ней деньги, бумажные. Царские, керенки – керенок много было, целая пачка. Папа вместе с нами разглядывал пачку денег, потом мы их считали, сумма была немалая. Были ассигнации большие, почти как тетрадный листок, это царские, а керенки чуть больше спичечного коробка серого, зеленоватого и розового цвета. Папа задумчиво сказал:
; Видно, его на свете уже нема, кто всё это сховал, не то бы не оставил своего богатства. Мы потом играли этими денежками с подружками на завалинке в магазин, или ими рассчитывались за травинки да цветочки.
К маминому приезду стропила были сняты, распилены и расколоты на растопку, а тракторист с папиной бригады приехал вечером на бульдозере и сровнял сарай в ровную площадку под общее поле огорода.
И эту зиму дом наш стоял без нас, закрытый на замок. Сдали телёнка, куплено было кое-что в дом, остальное ушло в оплату шифера и штакетника. Но мы не унывали, теперь-то что унывать, дом вот он, стоит метров за 8-9 от окошек, впереди землянки, весь такой беленький, короба под шиферной крышей голубые и ставенки голубые с белыми отводами, правда, на зиму ставенки закрыли:
- Что попусту ветер в окна ловить, ; говорит мама, ; пока вторых рам на окна нет, летом дядя Гриша смастерит и остеклит, а мы выкрасим, и будет совсем хорошо.
На Новый год в центр села и в школу привезли настоящие ёлочки, правда, одни ветки, но их наколотили на столбы и получились ёлочки диво-дивное, у нас лесов нет, а степь без конца и края. Мы бегали после уроков смотреть на ёлку в центре села и набрали целый букет веточек, их обрубали плотники топорами, подгоняя к столбу и размеру. Принесли домой и поставили в трёхлитровую банку с водой. Вечером веточки украсили кусочками ваты – это снег, и цветными кружочками из остатков гофрированной бумаги, нанизанных на ниточки. Очень неплохо вышло. Мама белой марлей обложила банку, и получилась у нас ёлочка в сугробе.
Перед Рождеством заболела бабушка Паша-молитвенница, мы ходили её проведывать с мамой, носили пирожков с горохом и с начинкой из отваренных и промолотых сухофруктов. Бабушка Паша сидела на своей узенькой кроватке, накинув фуфаечку на сгорбленную спину, на ногах старенькие валенки. Мама приносила в землянку кизяки и затапливала печурку, не то землянка за ночь выстывала. Пока согревался чайник, потихоньку разговаривала с бабушкой, а нам с Шурой велела расчищать и вымести от снега проход от дверей землянки к калитке и немного за калитку.
Вечером перед Рождеством мы пришли к бабушке Паше с колядками целой гурьбой ребят с нашей улицы, она уже тихонько ходила сама. Одарила нас карамельками, и мы в ответ, заранее договорились, на столике в крохотной кухоньке оставили целую горку наших даров. Велели за нами не выходить и нас не провожать, а двери мы сами прикрыли. Толя, выходя, наказал:
; Бабушка Паша, вы завтра сами не ходите к колодцу по воду, я с утра прибегу, принесу, а сегодня вам хватит, ещё полведёрка есть. И кизяки к печке принесу.
И как большой добавил:
; Ну, бывайте, побачимся ещё!
Бабушка кивает седенькой, в белом платочке, головой, она у неё трясётся сама собой, и мелко-мелко крестит нас всех на дорожку.
Прошла зима, ушли морозы и метели. Весна была ранняя, в апреле уже огороды копали. На Пасху у нас были гости, папина сестра тётя Оля с Ростова. Приехала на дом посмотреть, на нас, на наше житьё-бытьё.
В первый раз в ночь на Светлое Воскресенье нам не разрешили посидеть со взрослыми в зальце у икон и праздничных куличей. А народу пришло много, даже дальние, троюродные с другого конца села ; встретить Христа. И погуторить с тётей Олей.
Она была строгая, вся такая городская, разговор не наш, и мы её побаивались. Папа не смог приехать в эту ночь домой, но обещался к вечеру Пасхи. А нас тётя Оля безоговорочно загнала в постели и строго велела не «рыпаться», а спать: со взрослыми, мол, вам делать нечего. Мама не перечит гостье, прикрутила фитиль у лампы, подоткнула нам с двух сторон одеяло. Мы шепчем ей, чтобы разрешила хоть до одиннадцатого часа посидеть нам, на что мама приложила палец к губам и шёпотом ответила:
; Старших уважать надо!
Мне отчего-то захотелось, чтобы «тётя Оля», хотя она уж вся седая, как бабушка, уехала к себе в город прямо сейчас. Мы с Шурой лежим какое-то время молча, а Вова с Толей, взяв лампу на лежанку, играют ещё в шахматы, разговаривают, тоже шёпотом, ишь, как боятся гостью! Мы с Шурой тихонечко говорим, что вот придёт ночью Христос, станет ли он благословлять таких лентяек, как мы? Он придёт, а мы спим, какое же соням благословение? И мы твёрдо решаем не спать. Слышим тихий разговор за прикрытой дверью в зальцу. Там-то вот как интересно, небось, всякие чудесные случаи поведают друг другу.
Вова слез с лежанки, поставил лампу на стол и снова забирался туда. Немного повозились там оба и стихли. Уснули, засони. Залаял Туман где-то за завалинкой. Лежу, размышляю: бабушка Поля говорит, что Господь ходит босой в длинной белой одежде. Ему что же, не холодно, что ли? Шура уснула первой……
ГЛАВА 38. ТЁТЯ ОЛЯ УЕХАЛА. У НАС ПРАЗДНИК – МЫ ПЕРЕЕЗЖАЕМ В НОВЫЙ ДОМ. КАК МЫ УКРАШАЛИ НАШ ДОМ. ЗА ЧАБРЕЦОМ НА ПРАЗДНИК ТРОИЦЫ. БЛАГОДАРЕНИЕ БОГУ ЗА ВСЁ. ПРОЩАНИЕ С ЗЕМЛЯНОЧКОЙ. ЧЕРЕЗ ГОД ; И МЫ С ЭЛЕКТРИЧЕСТВОМ. ПРОВОДЫ В АРМИЮ ВОВЫ. ОТКРЫТКИ ИЗ БЕРЛИНА.
Прошла пасхальная сплошная неделя. Тётя Оля уехала, папа её проводил на Соколике до аэропорта, и мы с ним, и мама. Это только название такое ; аэропорт, а так пустое поле, недалеко от кладбища, да небольшой жёлтый домик сразу у зелёной калитки. Там находятся те, кто разговаривает по рации с «кукурузником» почтовым. На нём теперь можно и из Ростова прилететь, и туда улететь. Не надо и в Зимовники на станцию железнодорожную ехать.
Папа дома будет пару дней, сам так сказал, отпросился. У нас праздник – мы в новый дом будем заезжать. Толя с Вовой уже и новые кровати там собрали, три. Себе одну, в нашей с Шурой комнату одну и в залу. В зале будет голубая с блестящими шишечками на спинках, а у нас простые, зелёненькие. Есть ещё стулья со спинками, деревянные и блестящие. Мама говорит, что их называют «венские», но с теми, что были в родительском доме, не сравнить.
Сегодня будем вешать на окна тюль, он дешёвенький, из ниток х/б, у нас его называют «до первой стирки тюль», но для нас он чудесный, лучшего у нас не бывало. В зале у нас теперь новый, круглый раздвижной стол, правда, на него скатерка будет старая, но она постирана, подкрахмалена, высушена на растяжке, просто загляденье.
Мама от бабушки принесла старенькую швейную машинку «Зингер». Бабушка нам её подарила, у них теперь новая, ножная, для тёти Маруси куплена. Машинка стоит на столе в зале, мама там же на чисто промытом новом полу кроит занавески – шесть длинных, ниже подоконников для залы и нашей комнаты по фасаду, и две короткие – это в прихожую и братикам в комнату. Потом будет кроить и подшивать шторы: на двери в зал весёлые, жёлтенькие, а в прихожую, на входные двери, из толстой, тёмно-зелёной, в мелкую белую клетку, ткани.
Ребята принесли из землянки пару табуреток, аккуратно вколачивают гвозди над окнами, меряют капроновую прочную нитку по размеру окна, на неё будем вешать тюль. Сегодня всем хватает работы. Папа разбирает в землянке наш посудный шкаф, мы носим посуду в дом. В ведре аккуратно носим тарелки и чашки, блюдца и рюмочки. Складываем в уголок и опять бежим.
Мама, прикрепив булавку к нитке, нанизывает на нитку занавеску, потом крепит второй конец к гвоздику на другой стороне окна. Разравнивает занавесочку. Она получается такая присборенная, пышненькая, чудо, как хорошо!
Папа с ребятами заносят шкаф частями: верх и низ, устанавливают его в прихожей, в простенок между широким окном и дверью в ребячью комнату. Мы с Шурой моем и протираем посуду, расставляем в верхней части шкафа. Нижняя часть шире верхней, в нее, как и прежде, складываются наши небогатые припасы.
Между верхним и нижними шкафами, ставим прямоугольное зеркальце, размером с книгу, сзади у него железная лапка, чтобы зеркальце стояло, и рядом кладём папину бритву, ещё с фронта привезённую, в кожаном чехле.
Стукнула дверь, влетает Надюшка, подружка наша. Босые ноги резво бегут по полу из комнаты в комнату, карие глаза искрятся, полные губы смеются. Останавливается у окна, где мама вешает очередную занавеску, восклицает:
; Тётя Катя, как у вас красиво, как в театре!
Мама смеётся:
; Выдумщица, а ты его видела, театр?
; Не-а! – не смущается Надюшка и бежит к нам.
; Валя, я чё прибегла, по радио новую песню разучивали, я списала и мотив запомнила.
Раньше часто по радио песни разучивали: сначала читают медленно куплет, припев, потом поют. Потом следующий куплет и припев. А под конец вся песня от начала до конца. И, не дожидаясь приглашения, начинает горланить, размахивает руками, забавно корчит рожи:
; На побывку едет молодой моряк,
Грудь его в медалях, ленты в якорях…
Мама выглядывает из зала, смеётся. Папа с ребятами заносят стол, подначивают Надю:
; Мамка-то у тебя знает про этого моряка, чи не? Когда он прибудет?
Надя отмахивается незлобиво и исчезает за дверью так же неожиданно, как и появилась. И нам с Шурой пора идти встречать Зорьку со стада.
Мы все трудимся в новом доме с усердием и охотой. Торопимся побыстрее из школы вернуться, поскорее уроки сделать и что нужно по хозяйству. Мама с папой тем временем набивают новые матрасы мягкой соломой и относят их в дом. Мы бессчетно бегаем смотреть, как там у мамы дела идут.
Кроватки заправлены, покрыты синими покрывалами, а в зале-то, в зале – не кровать, а царица! Она с периной, заправлена под белое канёвое покрывало, две подушечки взбитые одна на одной и покрыты вязаной накидушкой. А из-под канёвого покрывала виднеется кружевная мережка «подзора» и половики покупные, из Ростова привезённые. Правда, простые, тканевые ; сами зелёные, а по краю бордовая полоса.
Божничка – в переднем углу и столик под ней. Такая красота, так бы и глядела и глядела. Пока мы столуемся и ночуем ещё в землянке, а вот под Троицу, в праздничную субботу и переедем окончательно.
После школы, в пятницу, идём с мамой и Шурой, с тётей Марусей, Олей и Люсей за село, на выпасы. Там по балочкам да ямочкам, да по канавкам будем в большую брезентовую суму собирать чабрец – такая махонькая, но очень душистая трава. Мама берёт в сумку бутылку с водой, припекает изрядно. Бегаем с сестричками в поисках чабреца, собираем и носим своим мамам. Они ломают на канавах молодые тополиные веточки с весёлыми, блестящими зелёными листочками. Мама завтра, пока мы в школе, украсит забор и ставни этими веточками, пол усыплет душистым чабрецом ; в доме запахнет праздником. У икон зажгут настоящую лампадку (мама привезла из церкви Ростовской), и мы перед первым нашим ужином в новом доме в праздничной, украшенной и пахнущей чабрецом зале будем благодарить Бога за всё, что у нас теперь есть.
Стол в прихожей освещает лампа, на нём праздничная еда: оладьи, глазунья ещё шипит, молоко и баранки. У нас праздник! В воскресное утро, в Троицу, мы с Шурой в нарядных платьицах бежим к бабушке Поле, приглашать всех к нам в новый дом на обед. Мама топит новую печку, немножко, чтобы дух сменился, говорит она. На коридоре, на маленьком столике в углу стоит керогаз, мама на нём готовит обед. Мы с Шурой ещё раз бежим в землянку. Какая же она махонькая и тёмная кажется после дома, а в доме свету от больших окон полно. А землянку жалко отчего-то. Её скоро будут сносить. Папа говорит, крыша никудышная, ещё свалится на голову, и так подпорки пришлось по осени ставить и в прихожей, и в зальце. Ходим из прихожей в зальцу и обратно, трогаем подоконники, пустую, без посуды, полочку, старую табуретку у печки с выемкой для пальцев, чтоб удобно было переносить, и отчего-то хочется спрятаться в уголок, за старый-престарый деревянный диванчик и выплакать неизвестно откуда подступившие слёзы.
Вскоре Вова с Толей и дядей из радиоузла установили в зале, в простенке радиоприёмник, а тарелку из землянки сняли и повесили в сарае.
А ещё через год, по весне Толик сам провёл в доме всю электропроводку, повесил патроны и абажур в зале, а электрик подключил наш дом к сельской электросети, и керосиновая лампа перекочевала в коридор, на окно. Свет после 9 часов вечера отключали, и если в том была нужда, зажигали лампу.
А осенью проводили Вову в армию. Он был весел, шёл к военкомату с девушкой Лидой за руку, а мама держалась за его вторую руку и тихо-тихо плакала. Папа шёл сзади, с нами вместе, и был необычайно молчалив. Надвинул кепку с козырьком на глаза, и шёл молча. Когда призывников после короткой речи военкома усадили в небольшой автобус, и двери захлопнулись, вдруг в голос стали плакать женщины, кинулись к открытым окнам, тянули руки к своим. Тут были ведь не только из Ремонтного, но и со всего района, из ближних и дальних хуторов и сёл. Мама тоже заплакала, схватила протянутую Вовой руку в окно автобуса и жалобно просила:
; Пиши сынок, ты только пиши.
Автобус тронулся, поехал, а мы бежали следом, махали платками, что-то выкрикивали вслед.
Дома показалось так пусто, и стало недоставать чего-то важного, словами и объяснить. Первое письмо пришло от Вовы ровно через месяц.
Вова служил в самом Берлине. Дядя Павел по этому поводу сказал, что его эстафету принял. Братик присылал нам фотографии: вот он в парадной форме, в фуражке военной с блестящим козырьком, на груди какой-то значок. А вот он на соревнованиях общеармейских по штанге. А здесь он на пьедестале, у него лента широкая через плечо, и ему вручают кубок (кубок останется в части, а ленту Вова пришлёт маме, и она будет хранить её всю жизнь). Мы радуемся, гордимся Вовой.
Толик тоже зачастил в спортзал: он увлечён футболом, он самый лучший нападающий в нашей школе. Через год и он окончит школу, теперь у нас десятилетка, а не 11 классов, как раньше.
Вова к Восьмому марта прислал нам, троим ; «лучшим сестричкам» и «самой прекрасной маме на свете» (мама даже всплакнула) ; по красивейшей открытке из Германии. Мне таких видеть ещё не приходилось: открытки были напечатаны на толстой глянцевой бумаге и покрыты, наверное, ещё чем-то, потому что блестели и были гладенькие, как первый прозрачный ледок. Вова помнил даже цветок, который любила мама, ; и на её открытке сияла во всей своей красоте, с капельками росы на лепестках, прекрасная чайная роза с двумя полуоткрытыми бутонами. У Шурочки была розовая с одним бутоном, а у меня красно-оранжевая, с тремя бутонами и одним раскрывшимся на половину. В школе мы всем классом разглядывали открытки, восхищались девочки и ребята кстати тоже. На уроке немецкого языка наша преподаватель тоже попросила показать открытки. Мы учились уже в восьмом классе, и, конечно, немного «шпрехали», не так, чтобы очень, но сносно, если ещё и со словарём. Она подняла открытки в руке у школьной доски и поведала нам на немецком о красоте и свежести этих чудесных цветов. А потом заставила меня перевести то, о чём она только что говорила.
ГЛАВА 39. ПЕРВЫЕ ЭКЗАМЕНЫ СДАНЫ. СЛАВКИНА БЛАГОДАРНОСТЬ. СИНЬОРА-ПОМИДОРА, ИЛИ ТРУДОВЫЕ СОЛНЕЧНЫЕ ОЖОГИ. ВЗЯЛСЯ ЗА ГУЖ, НЕ ГОВОРИ, ЧТО НЕ ДЮЖ. ПРИМЕРОМ ДЛЯ ШУРЫ БЫТЬ ПРИЯТНО. А ПОТОМ ПОПРИВЫКЛА.
Подошли каникулы: ура! ура! ура! И в то же время: Господи, помоги! Меня ждали мои первые экзамены за восьмой класс. К нам собирались мои одноклассники с нашей улицы, мы корпели над билетами, гоняли друг друга по самым каверзным вопросам. Когда голова уже уставала вмещать, бежали скупнуться на речку. Назад ребята тащили целые вёдра воды, мне не давали, и другим девочкам тоже. Поили телёнка на привязи в огороде, подливали курочкам в корытце на хоздворе. А остальную, сколько вёдер захватили на реку, сливали в бочку, на вечернюю поливку огорода, всё равно нам с Шурой носить.
Толя после школы сразу уехал с папой в бригаду на два месяца. Его сам бригадир звал, работы со скотиной всегда было много. Да и трактора и комбайны требовали ремонта после посевной, тут тоже помощник нужен – подать, принести, смазать, отмыть деталь в солярке. Да, работа всегда найдётся. И для дома помощь. Мы с Шурой уже большие, на хозяйстве и сами справимся.
Несмотря на все треволнения, экзамены мы всем классом сдали благополучно, завуч похвалил на общешкольной линейке. Нам выдали свидетельства об окончании восьми классов, и всех пожелавших перевели в девятый класс. Я упросила маму отпустить меня пару недель поработать на колхозной овощной плантации, благо, она теперь располагалась за песчаными карьерами, где-то в километре от нашего дома. Подружки мои тоже со мной желали пойти поработать. Мама сначала не соглашалась, а потом махнула рукой и говорит:
; Та и це, надо когда-то пробовать. А пойди, поработай, дочка, узнаешь, шо оно таке, хлеб трудовой.
А мне-то не хлеб нужен был, его у нас теперь хватало. На полочке всегда стояли караваи домашнего хлеба, ешь, сколько хочешь. Мы, женщины, оставшись на хозяйстве без мужчин, зачастую и не готовили себе. В огороде огурчики, помидорчики, лук, укроп. А дома хлеб всегда. И чай, и вечером молоко. Утреннее мама пропускала на сепараторе, чтоб сметана была, масла хоть раз в месяц сбить в махонькой вертушке-маслобоенке. А вечернего было вдоволь. Так что летом нам раздолье.
Славка, одноклассник мой, зачастил к нам на маленький песчаный пляж, подковой вытянувшийся под обрывистым берегом нашего огорода. Здесь всегда было много ребятни с нашей немалой улицы, целый день всё купаются, то одни, то другие. Славка по пути на речку заскакивал к нам, и по сезону то целый карман вишен принесёт, то груш, то яблок. Это, мол, за помощь в экзамене по русскому и литературе, без меня ему бы, говорит, «хана была», а я же по этим предметам в отличницах, так что в благодарность. «Благодарность» Шурой и Валей, под смешки подружек, принималась, и иногда мы с Шурой Славика благодарили домашними оладьями и чаем с молоком. Пили чай и ели оладьи всей компанией, к полудню собиравшейся на нашем обширном крылечке в немалом числе. Пили из настоящих чайных чашек, нам их подарили на новоселье ещё. Потом бежали все на речку купаться, прихватив на реку всю свободную тару, то есть вёдра.
Утром после разговора с мамой разговора я была уже на ногах к семи утра. Роса ещё блестела в чашечках цветов на клумбах у крылечка. Быстренько наносила воды из речки курочкам, телёнку полное ведёрко в холодок. Вёдер шесть успела принести в бочку для огорода, тут и подружки подошли, с которыми мы подрядились у бригадира с плантации поработать две недели на прополке. Скоренько выпила молока, косынку на голову, старенькие сандалии на ноги ; и в дорогу. Мама сунула в руки узелок, в нём бутылка со сладким чаем, два варёных яичка и хлеб, а помидоры и огурцы и на плантации в обилии.
Конец июля, самое жаркое время, солнце палит нещадно, градусов за 30. Старшая женщина каждые два часа отпускала нас на 15 минут скупнуться в реке, а она рядом, так и манит прохладой. Плантацию из неё и поливают, дизель стоит на толстых столбах прямо в реке, метра за три от берега. Мы бросаем рукавицы рабочие и тяпки прямо у грядок и наперегонки бегом к реке.
Вечером я вернулась домой красная, как те помидоры, у которых тяпкой сбивала сорняки и рыхлила землю. Мама возвратилась попозже. Нас, несовершеннолетних, отпускали домой после четырёх часов. В коридорчике у нас стояла старая железная кровать. Узенькая, она в землянке стояла в зальце для гостей, «гостевая» так и звалась. Ставенки во всём доме на окнах закрыты, от жары, на коридоре тоже, но тут это мало помогает, дверь рядом, кто-нибудь да заходит. Упала я на эту кровать и ; ни рукой ни ногой, лежу, ровно бревно.
У папы в бригаде было совсем другое дело. Там не на ногах целый день, а на лошади верхом. Выгонишь стадо подальше от зерновых полей, на скошенное уже травяное поле, оно уже снова зеленеет, туда и гоним. С собой завсегда кусок широкой мешковины да четыре метровые палки. Натянем мешковину на вбитые в землю палки, вот и тенёк, сидим себе. Толя учил нас ножичком перочинным из лозняка выстругивать премиленькие ножички с резной ручкой и узким длинным лезвием. Или ложечки игрушечные, а то ещё что, он выдумщик у нас, Толя. Коровки пасутся поодаль. Кони, не расседланные, поближе, только стреножим их. Как коровы не туда начнут идти по выпасу, тот, чья очередь, растреножит своего коника и скачет, заворачивает, стадо куда надобно. Потом погоним на пруд, к водопою. Коров да коников напоим, коровки и отдыхать улягутся, а мы коней стреножим, пустим пастись поблизости, а сами купаемся, пока коровки не начнут подниматься с отдыха и на зеленя не потянутся.
Шура смачивала мне спину и плечи холодной колодезной водой, когда зашла мама, вернулась с садов колхозных. Увидела меня, ахнула?
; Та у вас там што, и у взрослых голов на плечах нема? Надо же было подсказать вам, молодняку, штоб лопухов под лямки сарафанов подложили и косочки до глаз завязали.
Сама причитает, Шура жалостливо морщит носик, а я перед ними, как помидор, красная и несчастная от жгучей боли. Мама метнулась в погреб, принесла глиняный глечик (кувшин из глины такой, с зауженным горлышком) с простоквашей, велела раздеться до трусов. Я кое-как стянула сарафанчик, села на табуретку, и мама меня с головы до ног, а икры ног сзади тоже солнцем обожгло, намазала холодной простоквашей. И так проделала раза три, до того как наступило время ночного сна. Простокваша высыхала на мне через полчаса, буквально, но облегчала мои страдания очень хорошо. К утру жар спал, мама смазала меня ещё раз. Через полчаса я, уже умытая и экипированная, как следует, в старых, до середины икры закатанных тренировочных Толиных штанишках и его же выношенной хебешной рубашонке, с рукавом до запястья, ждала подружек на крылечке с узелком в руках. Мы, в семье такие, упрямые.
; Взялся за гуж, не говори, что не дюж, ; любил повторять папа. Это первая моя работа и была тем гужом, от которого отказаться не могла, я же папина дочка! Папа был на выходном, и мама, видно, рассказала ему о моих страданиях, хотя к концу недели я уже пообвыкла, научилась и под палящим солнцем прятаться от обжигающих его лучей. Краснота ушла от каждодневной вечерней процедуры с простоквашей, и теперь вечером, поливая с Шурой огород, мне нравится, что сестричка смотрит на меня с уважением и восхищением, как на взрослую. Она тоже года через два собирается последовать моему примеру, когда закончит восьмой класс.
К концу второй недели я загорела до шоколадного цвета, хоть и старалась, особенно, в первые дни, прятаться от солнца. Но купания в реке сделали своё дело, потом краснота ушла, обгоревшая кожа сшелушилась со спины и плеч, и, обвыкнув находиться под ярким солнцем, приобрела цвет густого загара.
Потом нас попросили ещё остаться на два дня, помочь с выборкой быстро спеющих помидор, огурцов, початков молодой кукурузы. Всё это сносили к стоящим в ожидании загрузки телегам, запряжённым двугорбыми верблюдами, и ссыпали всё в заранее заготовленную тару. Я старалась подойти к запряжённому в телегу и жующему вечную жвачку верблюду сзади, он поворачивал голову на высокой шее и смотрел на меня полузакрытыми, но зоркими глазами. Бригадир разрешал нам разрезать самый крупный арбуз на выбор, и мы объедались его сочной, алой, сладкой мякотью, сок капал на подставленные лопухи на коленях. Было весело и забавно наперегонки уплетать разрезанный прямо на ящике щедрый своею спелостью арбуз.
ГЛАВА 40. ПАПЕ ДАЛИ ОТПУСК! ПАПА С МАМОЙ ЕДУТ К ДЯДЕ ПАНКРАТИЮ. МЫ С ШУРОЙ НА ХОЗЯЙСТВЕ. ТОЛИК НА ВЫХОДНЫЕ НЕ ПРИЕХАЛ. БАБУШКА С НАМИ НОЧУЕТ В ГРОЗУ. МОЛИТВА ВЕЧЕРНЯЯ. ГРОЗА. КРАСОТКА И БОДЯ. ДОЙКА ; ДЕЛО ТОНКОЕ. МОЛОКО ДЛЯ БОДИ. УПРАВЛЯЮСЬ ПО ХОЗЯЙСТВУ. МОИ КОСЫ И ПЕРВЫЙ БУНТ. СТИРКА. ТУМАН. НАШИ ПРИЕХАЛИ. ТУМАН И ДЖУРБАЛЬС. СЧАСТЬЕ ВОТ ОНО.
В начале августа, когда мама уже вернулась с работы, а мы с Шурой поливали цветники, у крыльца и в палисаднике, домой, почему-то пешком, пришёл папа. Шура увидела его первая и, бросив ведёрко и ковшик в палисаднике, побежала навстречу. Я тоже увидела, но встречать не побежала ; большуха уже, тут подожду, ; только маму кликнула. Стоим с ней возле голубой калитки, смотрим, как Шура идёт рядом с папой, цепко схватив его за руку, и о чём-то ему рассказывает, размахивая, как мельница, второй рукой. Папа идёт, слегка прихрамывая на правую ногу, и улыбается нам ещё на подходе. Папа поздоровался и прошёл в калитку. В руках у мамы подойник, шла к коровке подоить вечером, да так и застыла. Папа садится на крыльцо, снимает фуражку, в руке большой носовой платок. Он вытирает вспотевший лоб, потом околышек фуражки изнутри и в вдруг озорно подмигивает нам:
; Што энто застыли, чи не узнали? Неужто дюже поменявся за ныдельку?
Мама сердито вдруг встряхивает подойником:
; Батько, что случилось, кажи сразу, ны ловчи.
Папа рапортует:
; Прибыл в отпуск на две недели. У нас теперь, як в городах, отпуска давать будуть, мени дали. И денежку дали за три месяца, так на правлении решили. Так и будуть вси ходить в отпуска с весны по сентябрь. А зимой и так половыну не работають, тоже в отпусках считай, та тико бесплатных. Так буде тилько для тих, кто в полевых бригадах робэ, а кто там иначе, того не знаю, брехать не буду.
Пока мама доит коровку, мы выбираем с Шурой на грядках огурцы, алые помидоры. Огурцы засолим с ней в кастрюлю большую и в погреб. Малосольных хочется, а помидорки к ужину на салат. Папа с полотенцем на плече и с мыльницей в руке идёт сполоснуться на реку. Берёт с собой прогуляться нашего старенького Тумана. Он уже полуглухой и полуслепой, но папу чует сразу, правда, когда он уже вошёл во двор. У нас есть и молодой пёс, Джурбальс, папа щенком из бригады привёз, он гладкошёрстый, рыже-коричневый с умными карими глазами. Щенком он залазил к Туману в будку и спал, уткнувшись ему в бок. И сейчас, как и прежде, на ночь их спускают с цепи, приоткрывают калитку в глухом заборе хозяйственного двора, за ней натоптанная дорожка к реке, справа разлом оврага, а дальше поле, заросшее верблюжьей колючкой, полынью и травой. За этим полем песчаные карьеры и далее ; степь и степь. Джурбальс бегает за забором, но от дома не отходит, сторож хороший. Туман сходит к реке, назад, постоит у ворот, наклонив свою большую голову, и идёт назад к будке. По весне Туман отчего-то занемог и не ел два дня ничего. Только пил воду, Джурбальс подходил и лизал ему голову, вылизывал в ушах, умывал щеки.
; Они всё понимают, токо не можуть сказать, ; объяснил папа.
Вечером, за ужином, нам с Шурой объявили новость: папа с мамой поедут в Воронежскую область, на папину родину, ; к брату Панкратию. Они не виделись более 20 лет. Папа мечтал об этом давно, так ему хотелось увидеться с ним, с его детьми, ставшими уже взрослыми дядьками. Дядя Панкратий был старше папы на 15 лет, и ему было уже под семьдесят. Он писал в письмах, что болеет и ходит с палкой с огромным трудом. А у папы не было возможности выкроить денег на такую поездку, жили мы сами впроголодь. И вот теперь выпал такой шанс, когда ещё придётся.
; Да и вы подросли уже, теперь и хозяйство оставить есть на кого, ; вторит мама.
Мы с Шурой согласны полностью и безоговорочно. Когда ещё удастся. Мама договорилась со своим бригадиром на садах, и на две недели была свободна. Папа лететь самолётом побаивался из-за головы, и они поехали автобусом до железнодорожной станции Зимовники, а там с пересадками и до Воронежа доберутся.
Последние наставления, наказы: «Смотрите же, бабушку слушать, как папку с мамкой!». Мы сажаем самых дорогих людей в автобус до Зимовников. Ещё только утро, и мы с Шурой, помахали автобусу, пока не скрылся он за поворотом, подняв густую пыль, так и повисшую в воздухе туманной пеленой, и поспешили домой. Теперь мы отвечаем за всех, кто во дворе нашем живёт, за то, что растёт в огороде, цветёт в цветниках – за всё мы в ответе. На нас папа с мамой надеются, подводить не положено.
Прошло уже дней восемь, как уехали папа с мамой. Днём скучать некогда, да и вечером тоже. Пока дою корову, Шура управляется в огороде. Процедив молоко и поставив его в коридоре у стола с сепаратором, иду помогать ей. Попозже просепарирую, отнесу сливки в погреб на сметану отстаиваться. А пока полив всё, что нужно, кормим пришедших с речки гусей и утей, бросаем зёрен курочкам. Потом выносим ужин нашим верным охранникам Туману и Джурбальсу. Наконец ужинаем сами и укладываемся спать, крепко, на крючок закрыв входную дверь. Спим по общему согласию на родительской кровати в прихожей. Перед сном обязательно поговорим, как там мама и папа, где они сейчас.
Толик не приехал на выходной, а мы ждали. Некому было, видно, подменить. Один раз с нами ночевала бабушка. Это когда к вечеру всё небо обложило дождевыми тучами, загромыхал вдалеке гром, вспыхивали пока ещё дальние молнии. Бабушка сама проверила все сарайки, гусей и уток, закрыла двери в курятник с забравшимися на насесты курами и попросила меня выкрутить пробки на счётчике. Мол, «бережённого Бог бережёт». Зажгла лампадку и долго молилась, стоя на коленях, глядя в иконный уголок и беззвучно шевеля губами. А мы, греховодницы, только перекрестились:
; Благодарим, Господи, за всё! Благослови, Господи, на сон!
Бабушка укоризненно качает головой:
; Что, думаете, повыросли, так теперь и так сойдёт, большими стали? Греховодницы, одно слово. А Господь, Он всех видит и всё слышит. Он-то вас Сам и управит, помяните моё слово.
Нам неловко и стыдно, что так оказали себя перед бабушкой, и мы мнёмся у неё за спиной, не решаемся уйти. Потом шёпотом просим Господа не оставить без защиты наших маму и папу в их дороге. Бабушка поправляет:
; Рабов Божиих Моисея и Екатерину.
Потом молимся за братика Вову, «в службе находящегося», и за Толю, «трудящегося на благо семьи», ; так подсказывает бабушка ; и с лёгкой душой ложимся в постель.
Гроза бушевала, не приведи, Господи! Молнии сверкали зеленовато-белым режущим глаза светом, гром гремел так, что посуда в буфете дребезжала. Бабушка ходила от окошка к окошку и крестила окна. Дождь прошёл такой, что три дня не поливали огороды, и сразу в выжженной степи лёгкой дымкой зазеленела трава.
Сегодня утром у нас намечена стирка. Ну, не с самого утра, часов с девяти примерно. Рано утром в пять часов встаю, чтобы подогреть воды на керогазе в коридоре, приготовить тёплое пойло корове, разбавив с вечера замоченные отруби и сухари тёплой водой. Беру подойник под молоко, вешаю на сгиб локтя, в руку миску с тёплой водой, а во вторую руку ведро с тёпленьким пойлом для Красотки.
У нас теперь другая коровка, Красотка. Она у нас только со вторым отёлом ещё. Зорьки нет, состарилась, и её обменяли на молодую тёлочку. Когда папа уводил, привязав сзади брички, нашу Зорьку, мы с Шурой плакали, и мама тоже. А братьев тогда дома не было: они ещё не пришли со школы.
Иду к Красотке, начинаю с ней разговаривать ещё с базка, не открыв даже двери в сарайку. Ласково начинаю приговаривать, отпирая засов на двери:
; Красотка! Красотка! Это я пришла, тебе пойло вкусное несу, с солью, как ты любишь.
Захожу в сарайку. Красотка косит на меня лиловым, влажным глазом, беспокойно перебирает ногами и, унюхав запах хлебный из ведра, тянет к нему морду, шумно втягивая воздух влажными ноздрями.
Бодя, её сынок (назвали так, потому что с самого первого месяца своей телячьей жизни любит бодаться), лежит на подстилке из соломы в отдельной стойке. Он вставать не торопится, а, когда услышит запах тёплого молока, встанет ; начнёт бодать стойку. Так он требует свою долю молочка. Глажу Красотке лоб с белым пятнышком посредине, а сама она цвета красно-бордовой глины, с белым пятном на лбу и белым треугольником, спускающимся от грудины к животу. Она небольшого роста, с небольшими же немного загнутыми во внутрь рогами. У нас такую породу зовут «калмыцкая». В степи они чувствуют себя привольно, выведены давным давно калмыками-кочевниками. Ставлю ведро с пойлом Красотке, она шумно вздыхает и начинает пить густую теплоту, попьёт-попьёт и подымает морду от ведра, задумчиво постоит, почмокает и опять тянет пойло. А я мою тёплой водой из мисочки вымечко и присаживаюсь на корточки с подойником под коровий бог.. тугие струйки молока бьют в подойник, звонко и призывно для Боди. Он встаёт в стойке и беспокойно начинает толкать-бодать деревянную перегородочку. Молоко прибывает быстро, вот и молочная пена поднимается шапкой к верху подойника. Красотка молочная коровка, молока у неё много и утром и вечером по 8-9 литров за раз. Молочные струйки ударяют в молоко, белая пена в подойнике всё выше и выше, и, наконец, шапкой поднимается над подойником. Струйки уже тоньше, и вот наконец всё, Красотка допила пойло, а я выдоила вымечко досуха, иначе может оно затвердеть, заболеть. Начнётся мастит, тогда и сами намучаются хозяева, и коровка измучится вся. Несу молоко домой, в коридор, по пути наливаю кошке в блюдечко на крылечке. Потом процеживаю молоко в прожаренные на солнце банки и отливаю в отдельную кастрюльку литра два для Боди. Молоко в погреб, с кастрюлькой бегом к Боди. Он уже во всю мычит, мечется в стойке, Красотка достаёт его мордочку, жалобно вопящую «му-му», языком и лижет ему нос, ноздри, лоб. Открываю загородочку и быстро всторону, не то Бодя в порыве добыть молоко и кастрюльку может выбить из рук. Бодя припадает к кастрюльке, пьёт и пьёт без передышки. На секунду поднимает головку с маленькими, торчащими из завитков на лбу, рожками, и удовлетворённо мукает, коротко так – «му», и, допив остатки, лезет потом под бок матери, сосёт сосок, а молока и нет. Бодает Красотку в бок: раз, два, три. Снова сосёт, ан, нет. Красотка переступает беспокойно ногами, отступает от Боди, задом к стойке и усердно лижет его спинку и бочок. Даю им ещё несколько минут понежиться вдвоём, хватаю совковую лопату, убираю навоз.
Потом вывожу Красотку во двор, Бодя пока побегает по базку. Выгоняю Красотку за дом, там уже соседи тоже своих коровок выпроваживают со двора. Красотка щиплет зелёную травку у дома, и я оставляю попастись немного, бегу во двор, там уже вовсю начали разговаривать гуси и утки. Тоже просят корма. Поспешаю на летнюю, ещё не достроенную, кухоньку. Папа её сделал сам. Поставил столб, вместе с ребятами сделали стропила, покрыли толью – вот и крыша. Потом заколотил разношёрстными досками стены, правда, неплотно, зияет щелями, даже одно оконце есть. Кроме старого стола из землянки да табуреток оттуда же, здесь ничего пока нет. Правда, есть ещё печь большая, приземистая, с чугунной старой плитой, тоже из печки, что была в землянке. Керогаз пока стоит дома. Мама говорит, мол, к сентябрю управимся, сделаем замес и изнутри промажем щелястые деревянные стены глиной, высушим, побелим всё, тогда и керогаз сюда принесем. И будем тут с весны до осени столоваться, а в доме только спать. А пока только хлеб мама здесь печёт раз в неделю.
Здесь стоит заранее заготовленное зерно в ведре – ячмень и кукурузные зёрна: это гусям и уточкам. Миска с пшеничкой – курочкам. Кормлю моё пернатое стадо. Гуси и утки окружили корытца для корма, крякают и гагакают недовольно, мол, поскорее нельзя? Рассыпаю по корытцам корм и курочкам тоже в отдельное корытце. Всё шумное царство замолкает, сосредоточенно клюёт. На улице слышен звонкий, хлесткий щелчок батога дяди Кости, пастуха, значит стадо уже близко, сейчас пойдёт мимо нашего дома вверх по улице, на выпаса. Выскакиваю за калитку, за домом Красотка щиплет травку и ухом не ведёт. Ласково шлёпаю её по боку, у нас мама никогда хворостиной не стегает, а так, ладошкой хлопнет и скажет:
- Всё, Красотка, идём! – и она послушно присоединяется к идущему по дороге стаду.
Иду ещё метров 50-60, она это любит, не то голову заповорачивает к дому и мычит: «Му-у-у!» – и так до самого конца улицы будет поворачиваться к дому. Тётя Феня, соседка, провожает свою Бурёнку, машет мне рукой:
- Доброго тебе утречка, Валюша!
Машу в ответ и я.
- Когда там мамка с папкой ваши возвернутся? Чай, соскучились незнамо как? А Шура-де у тя?
- Шура пусть ещё поспит, ещё только 6 часов. А когда наши вернутся, точно и не скажу. Вроде где-то после десятого обещались.
- Так вот с завтра и будешь ожиданки печь. – Она смеётся.- Зови на угощение, когда испечёшь.
Я тоже смеюсь, бегу домой. Зажигаю керогаз, подогреваю большущую кастрюлю с водой, на крыльцо ставлю оцинкованное корыто, насыпаю соду кальцинированную. Приношу стиральную ребристую доску, кладу рядом. Вода нагрелась, развожу в корыте с содой и замачиваю бельё. Пора Бодю выводить на зелёную травку. Бодя уже бодает воротца базка, сердится. Привязываю за кольцо ошейника верёвку и веду в огород, прихватив железный штырь, за который и привяжу другой конец верёвки, а штырь забью старым обухом топора в землю. Бодя норовит боднуть и меня сзади, я замечаю его уловку и вовремя отскакиваю в сторону. Припнув на верёвке Бодю пастись, бегу с ведёрком на реку, принести ему водички. Бодя пьёт и косит на меня глазом. Напившись, так бодает ведёрко с остатком воды, что оно кубарем катится по траве. Возвращаюсь домой, на ступеньке крыльца уже сидит Шура, мордашка заспанная, на курносом носике и щечках россыпь веснушек. В руках расческа, на плечах сарафанчик голубенький, тянет заискивающе:
- Сестричка, ты заплетёшь мне косу?
У неё волосы густые, длинные, до пояса. Расчёсываю немного вьющиеся Шурины локоны, заплетаю в косу, потому как канючит:
- Сделай как у тебя.
Я с утра заплетаю толстую, длинную косу и укладываю в узел на затылке – так удобнее косочек завязывать. Конечно, с уложенными высоко волосами удобней и по хозяйству управляться, косы не мешают, и в речке скупнуться, не замочишь. Просила я у папы разрешения подрезать волосы до ушей, так ровненько, да он ни в какую.
- Що то за дивчина, колы она галамоза (то есть стриженая) бегает? От, когда вырастешь, та замуж пойдёшь, тоди, как твой глава решит, с косой тоби ходыть, чи може хоть пид машинку обкарнать!
И мама с ним заодно, ни в какую не согласилась повлиять на папу.
- И не думай, ишь чего захотела, обрежь, а каждый раз на бигуди ваши не накрутишь. И будешь, как Любка, бегать, як кураина, во все стороны торчат.
Ладно, думаю, воля ваша, не моя. Но вот когда вырасту, в город съеду, сделаю завивку, приеду тогда вас попроведать, вся кудрявая, как негра, тогда побачите у меня. На этом бунт мой по обрезанию кос и увял на корню.
Быстренько завтракаем молочком с хлебом, приступаем к стирке, пока тень от дома падает на крыльцо. После девяти тень уменьшится, а к десяти солнце вовсю будет палить с небушка, тени не будет уже, и корыто железное вмиг нагреется так, что будет обжигать руки. Стираем быстро, я тру на доске, Шура намыливает мне очередную вещицу хозяйственным мылом. Сода кальцинированная разъедает и маленькую царапину на руках, а их достаточно, и руки щиплет и жжёт одновременно. Отдыхаем, пьём с погреба охлаждённой водички, съедаем по помидорке – и снова за стирку.
Тень над крыльцом всё меньше, солнце-то всё выше. Наконец всё выстирали, в большой таз сложили, теперь сбегаем на реку, белого нет, только цветное, можно полоскать в речке. Развешиваем с Шурой бельё на натянутой проволоке на хозяйственном дворе, Шура держит на связке прищепки, я развешиваю, она прижимает прищепками к проволоке. Развешали, таз – в летнюю кухню.
Оттуда Шура выносит кастрюльку свежей простокваши от снятого молока. Несёт Туману, а потом Джурбальсу. Они лежат в тени от нового сенного сарая. Их будки рядом. Поднимаются, лакают простоквашу из мисок, съедают по куску хлеба, это им завтрак. Рядом с будками большая плошка воды. Покончив с едой, гремя цепью, Джурбальс отправляется снова в тень сарая, а Туман, подняв морду и прикрыв глаза, стоит неподвижно, к чему-то прислушивается как будто. Потом начинает тихонько взвизгивать, тяжело переступая ногами.
- Чего–то он, Валя?
Шура смотрит встревожено. Подходит к Туману и гладит его клочковатую голову!
- Болит у тебя что, или так, балуешься?!
Туман приседает, негромко взлаивает, и в калитку входит сначала мама, а потом и папа с большущим коричневым, не нашим чемоданом. У мамы только сумка и узелок. Джурбальс встречает их радостным лаем и визгом, мечется по цепи, роет задними лапами землю, а Туман ложится на брюхо, морду положил на вытянутые передние лапы и виляет огромным пушистым хвостом.
Папа поставил чемодан на крыльцо, идёт к нам, и мы хватаемся за его руки, прижимаемся к его плечам. Пахнет папой, радостью и счастьем. Пока мы обнимаемся с мамой, папа здоровается с «охраной»: Туману подаёт руку, и Туман, поднявшись на дрожащих от старости ногах, подаёт ему лапу в ответ, пасть открыта в собачей улыбке, язык свешивается розовым влажным лоскутом. Джурбальс рвётся навстречу папе нетерпеливо, передние лапы забрасывает с ходу папе на плечи и пытается умыть его шершавым своим языком. Папа приласкав его и потрепав по голове, уворачивается от его влажного «поцелуя»:
- И я тоже дюже рад вас побачить в добром здравии. Тихо! Облизывать друг дружку не станем. Я ж тоби ны Туман.
Я слушаю папин тихий, чуть хрипловатый голос, гляжу в мамины «осеннего неба» глаза, и понимаю, что вот это и называется словом «счастье». Самое дорогое на земле, когда рядом есть папа и мама. И нет неразрешимых проблем, потому что их есть с кем решить, и нет непосильных забот и хлопот, потому что их есть с кем разделить.
- Ура! Наши приехали! – запоздало взвизгивает высоко и радостно Шура, и мы все смеёмся и идём в дом. Наконец-то наши вернулись домой!
ГЛАВА 41. ТОЛЯ ПРИХАЛ. ЧУДО-ЧЕМОДАН. МАМА РАССКАЗЫВАЕТ О ДЯДЕ ПАНКРАТИИ И ЕГО СЕМЬЕ. О ВОЙНЕ, О ТОМ, О ЧЁМ УМАЛЧИВАЛ ПАПА. ДЕЛА ДОМАШНИЕ. ПОСИДЕЛКИ НА КРЫЛЕЧКЕ. ГОРОД НЕ ДЛЯ ПАПЫ.
Бабушка называет меня в сердцах дюже уматой и не по возрасту головастой. Скажет:
-Ишь, уматая какая! Дюже ты, девка, головастая не по возрасту. Це от твоих книжок та журналив, ты над ними скоро вси глаза попортишь. Сбигала бы до подружек там, чи ещё чим по дому занялась, а она уткнулась в ту книженцию и читае и читае. Катя! Хоть бы ты ей сказала что-нибудь!
Мама готовит что-то к ужину, я листаю новый двухтомник «Тихого Дона» с цветными иллюстрациями, мама привезла. Мама виновато взглядывает на бабушку Полю:
- Та то я сама прывезла, нехай посмотрит.
Я кладу книги на буфет, вскакиваю с табуретки, сзади обхватываю за плечи сидящую бабушку, целую её маленькую головку через беленький платочек, маме говорю:
- Побегу, воды поношу в бочку на огород, Шура закончит резать помидорки, тоже пусть берёт ведёрочко и ко мне, ладно, мама?
- Ладно, ладно! – мама улыбается. Бабушка тоже, и я выскакивают во двор. Потом книги досмотрю, чего уж бабушке не потрафить, она думает, что я ещё маленькая.
К ужину угадал приехать Толя, приехал верхом на каком-то другом коне, говорит недавно дали в бригаду, из скаковых, ногами занемог, бегать не может.
После ужина раздача подарков – открывается чудо чемодан! Чемодан дядя Саша, папин племянник, отдал, когда родители возвращались домой из-под Воронежа, тут уж Ростов не миновать. Заехали к тёте Оле повидаться, купить кой-чего в магазинах, поговорить. Папа племянников лет десять не видел. Мама видела, когда ездила птицу продавать. А папа в последний раз, когда ездили они с мамой на свадьбу к среднему племяннику, дяде Коле, привезли общую фотку.
Подарки знатные извлекли из того чудо-чемодана: нам с Шурой платья шёлковые (у нас таких и не бывало) – ситец да штапель. Платья, одно розовое - Шуре, другое – густо-жёлтого цвета, моё. В цветочках мелких, а между цветочками ещё и ягодки красненькие, маленькие. Сзади пояс завязывался бантом, а рукава – фонариком. А ещё босоножки – белые, из блестящей клеёнки.
- Ерунда, не босоножки,– говорит папа,– что там доброго в той клеёнке, тико что блестят, як лакированные.
Мама не согласна:
- А вот и не ерунда, не ерунда. Относят по теплу в школу и на весну останется, дёшево, но сердито, и красивые.
Она и себе такие привезла. Толе белая рубашка с коротким рукавом и брюки серые, мама говорит, стального цвета.
- Я как увидела их, сразу глаз положила,– хвалится мама. – Толин размер, сидят, как на него шитые.
Толя с влажными после купания, зачёсанными на пробор волосами, терпеливо поворачивается туда и сюда. А мама с самого дна достаёт тяжёлый, увесистый свёрток, медленно разворачивает его, кладёт на стол. А там блестят новенькие вилки и ложки из нержавейки. Мы ахаем и восторженно разглядываем эту красоту. Потом мама достаёт тарелки, каждая в газету завёрнута. Белые, с двойным золотым ободком, глубокие и под второе, выставляет на стол, протирает каждую полотенцем, проверяет, не повредились ли в дороге. Мы в восторге, а папа сидит у стола, на носу очки, он проглядывает газету. Читает медленно, чуть шевеля губами. Он взглядывает на нас, на новую посуду и изрекает:
- А по мне було бы чего есть, а поесть можно и из алюминиевой миски и деревянной ложкой.
Мама машет рукой:
- Ой, да ну тебя. Чегой-то ты нам праздник портишь, шёл бы ты, батько, Красотку встречать, а не над нами подсмеиваться.
Папа сразу соглашается:
- И то дело, пийду за коровкой! – ещё раз взглядывает на нас в обновках и усмехается. Выходя уже хвалит нас:
–Ишь, какой цветничок у нас дома, надо дывыться за вами строго, штоб не покрали какие парубки!
Мы забрасываем маму вопросами, как доехали, кто встретил, и вообще, что и как там. Мама рассказывает неторопливо, складывая заодно ложки и вилки в ящик посудного шкафчика. Чемодан уже пустой, задвинут под родительскую кровать.
- Встретили нас хорошо, прямо с автобуса на автостанции там у них. Папин племянник Яша, ему годов где-то 36, встренул на лошади с тележкой. Так что доехали благополучно. У Панкратия большая семья, четыре сына и три дочки. Все уж женаты и замужем, дети у всех. Сам Панкратий уж седой весь, почти не ходит, ноги отказывают. На нашего папку похож, так оно и не дивно, братовья. А жена у него тоже старенькая уж, Анной кличут. Ходит вся в чёрном, кофта, платок, юбка, ну, всё чёрное. У них в селе церковь есть, работает по воскресеньям, и я с ней побывала, правда, один раз, вишь, неделю она закрыта. Та хорошо привечали, угощали хорошо, племянники каждый к себе зовёт, хоть на чаёк. У всех побувалы. Живуть хорошо, ладно, но бедно. Мы там в ихний магазин с папкой сходили. Всем какие-никакие, а подарки купляли. Тут скупердяйничать грешно, за столько годков побачились.
Потом спохватывается:
- Ой, та шо я вам сейчас расскажу про нашего батьку, ой шо порасскажу!
Мама всплескивает руками, садится на табуреточку белую у стола и, взглянув на нас, вскинула брови:
- Та поснимайте вы ци платьица, повешайте в своей комнате, они ж выходные.
Мы спешим в комнату переодеться в старенькие, выцветшие под солнцем сарафанчики. Толя тоже переодевается в своей комнате. Через пару минут мы все у стола сидим, а Толя у окна. Мама чуток помолчала, смотрит куда-то задумчиво в угол, потом начинает свой рассказ:
- Так, начну с того, что рассказал Иван. Отца призвали на войну из самой его Бутурлиновки, с ним попал служить и его земляк, парнишка из ихнего же села, лет 19-20 ему было, пареньку тому. Ваней его звали. Вместе побывали под первой бомбёжкой в эшелоне, в начале войны, и вместе попали служить, в одну часть, стрелковую.
Всего хлебнули там вдосталь, война и есть война. Папа Ваню того под свою опеку взял, он сам старше был. Действительную служил, а Ваня что, ещё совсем неопытный. В первую же военную зиму их часть под Ростовом попала в окружение. Две недели без пропитания вели бои с наседавшими немцами. Хлеб сбросил наш самолёт, как-то прорвался к ним. Хлеб был в мешках. Попадали мешки какой где, командир отправил группу найти и доставить. Нашли, принесли, а хлеб замёрз весь, как булыжник.
Разделили его буханками по ротам, а его и не разрезать, ровно камень. Стали штыками дробить на куски. Молодые ребята изголодались, так мёрзлый и суют в рот. Политрук с наганом обошёл все роты, наказал, чтобы воды подогрели, тут камыши недалеко были, а так не есть. Нельзя. Та куда-там, иные кипяточку не дождались, приказу не послушались, через пару часов корчились в муках страшных от болей в животе, смотреть было страшно. Ваня тоже хотел мороженую свою порцию в рот сунуть, а папа не дал, отобрал и к себе за пазуху спрятал. К своему куску. Ох, как он хватал папу за руки, умолял отдать, а папа, нет, мол, и не дал, пока воду не согрели.
Утром с боем выходили к своим через обледенелые камыши, их там заросли на километры тянулись. Листья широкие, промёрзли, как жесть ровно, пораниться о них легко можно. Во время боя Ваня всё держался рядом с папой, а когда надо было бежать через камыши, где-то метров 500, Ваню оглушило взрывом снарядным, слегка ранило в руку. Он упал и бежать дальше не мог, контузило, наверное. Папа поднял его к себе на закорки (на спину), велел держаться крепко хоть одной рукой за ворот своей шинели, и побежал, в одной руке обе винтовки, другой Ваню придерживает. Бегут через камыши, острые заледенелые листья камыша так и хлещут по ногам, хорошо, заросли его кончились, надо ещё через поле бежать, а там уж наши, за небольшой замёрзшей речушкой. Иван видит, что папа наш стал задыхаться и кашлять на ходу, хрипит весь, стонет ему со спины:
- Брось меня, Моисей, сам спасайся!
Папа ничего не ответил, хрипит, еле бежит, но до речушки через это бурьянное поле добежал кое-как, по обрыву карабкается, а немец вслед из миномётов бьёт, только комья земли летят. Не бросил он Ивана, вынес-таки. Когда их наши встретили, папа, кашляя и задыхаясь, прохрипел:
- Паренька к санитарам, раненный он, куда тут нести?
Ему показали, и он чуток отдохнул и снова Ваню этого на закорки и к санитарам. И только там выяснилось, что у парнишки шок и лёгкая контузия, да левую руку поранили навылет. А в госпиталь надо папу, во время этого бега-броска через обледенелый камыш, ему изрезало ноги выше голенищ сапожных чуть не до кости. Сапоги полны набрались крови, поверх голенищ сочится.
Мама на какое-то время умолкает, потом продолжает свой рассказ, руки со сцеплёнными пальцами лежат на столе, голова наклонена:
- Я и сама бы про то не узнала, папка наш скрытный, никогда про то не рассказывает. Сами знаете, он про войну не любитель вспоминать.
Значит, так. От Панкратия мы в Ростов приехали, тут побачились тоже со всеми, скупились уже. Нам Саша чемодан,--мама кивает в сторону чемодана под кроватью,--с чердака достал, вроде и не нужен был, а вот сгодился. У нас сумка одна, хоть и большая, а посуду да гостинцы не окласть.
Собрались мы с батькой, билеты куплены, простились со всеми дома, дорога нам известная, чего провожать нас. Одна тётя Оля с нами всё ж поехала, захотелось брата проводить, когда ещё придётся свидеться. Стоим в Ростове на вокзале, ждём свой поезд на Зимовники. Народу много, шумно, суетно, присесть и то некуда. Вот мы и стоим у своих баулов, ждать так где-то ещё около часа оставалось, разговариваем меж собой. Вдруг кто-то как вскрикнул, громко так, аж люди заповорачивались, и вроде шуметь перестали:
- Моисей! Моисей! Ой, Люба, та это же он, Моисей Ткаченко!
Подскочил молодой мужчина ещё, вида интеллигентного, одет дюже хорошо, а за руку тащит женщину. Нарядную, с завивкой, и газовый шарфик на шее, жена его оказалась. Что тут было, к отцу нашему кинулся, обнимает, целует, сам смеётся, а в глазах слёзы, и женщине этой кричит:
- Вот он, Люба, он меня спас! Он меня из окружения вынес! Кабы не он, не стоять мне здесь!
Люба папке нашему руку трясёт, в глаза заглядывает и всё:
- Благодарю вас за Ваню, благодарю.
А люди-то вокруг прислушиваются, фронтовики, мол, встретились, слышу. Тут же и места на скамеечке рядом нашлись, усадили нас. Мы там этот час и проговорили. Ваня и поведал всю эту историю нам с тётей Олей, а батько разве бы сам рассказал?! Та, такой скрытный, не дай Бог, клещами из него не вытащищь. Уж мы-то с ним двадцать годков вместе, а и я про то не знала.
Как тот Иван просил папу и меня тоже, приехать к нему в гости, в Воронеж, даже от руки папе такую карту на блокнотном листочке нарисовал, и улицы, что ведут к дому его, нарисовал, не заблудишься, не потеряешься. А жена его, Люба как просила:
- Катя, приезжайте, мы в достатке живём, а деточек вот нет, не дал Бог. А у вас четверо, чем и мы вам пригодимся!
Тут и поезд наш подошёл, то да сё, пока грузились, прощались, и их поезд подошёл, пять минут стоял. Они побежали на свою платформу, к поезду, а адрес наш взять и забыли, это мы потом сообразили. Оно как бы хотелось съездить, а куда нам по гостям кататься, та и средства где взять, вон ещё недоделок по хозяйству сколько.
Папа заходит так неожиданно, что я вздрагиваю. Он вглядывается в лёгком сиреневом полумраке наступающего вечера в наши серьёзные лица и объявляет:
- Катя, корова на базу, Бодайко тоже в стайке, доить бы пора.
Мама спохватывается:
- Что же это я рассиживаю, та и у вас, девоньки, дело есть.
Мама идёт с ведром пойла для Красотки в одной руке, Шура несёт за мамой чистый подойник и миску с тёплой водой. И я иду поносить воды в бочку для завтрашнего полива и для живности во дворе.
Возвращаюсь с полными вёдрами на коромысле домой, навстречу бежит с двумя пятилитровыми ведёрками Шура, тоже воды поносить. Носим до темноты, наконец, бочка полнёхонька. Назавтра есть и другие дела, будем делать замес и мазать с мамой летнюю кухню. Пока папа дома, поможет с глиной. Толя завтра на зорьке уедет, работа ждёт.
Все пьём на ночь парного молочка, мама с Шурой кормят Тумана и Джурбальса, и нам слышно с крылечка, как мама тихо разговаривает с собаками нашими. А мы с папой сидим на крылечке, он на верхней ступеньке, я, как всегда, внизу, у его коленей. Небо густо-синего цвета, звёзды на нём так и сверкают, а вот и самолёт летит, высоко-высоко, его не слышно, а движушийся огонёк видать. Интересно, это грузовой или пассажирский пролетаем там? Вот пишут в фантастике, что скоро полетим на другие планеты, и что на Марсе будут яблони цвести. Разговор наш с папой сам собой от самолёта перетекает к космическим полётам. Возвращается мама с Шурой, мама тихонько жалуется:
- Туман что-то худо поел, чуть-чуть только, и лёг.
Папа замечает:
- Старик он уже, по собачьим меркам, мабудь, древний.
Шура садится рядом с папой, пристаёт с расспросами, город, он как папе показался, и хотел бы он там жить? Папа качает головой:
- Нет, дочка, города не для меня. Там шум, гам, ровно муравейник разворошили. Не чаял до дому добраться. У нас тут тихо, степь и степь, ковыль та полынь, голове легко и мысли спокойные, а там все мельтешат и в голове сумбур.
ГЛАВА 42. НАША ЛЕТНЯЯ КУХОНЬКА. ТУМАН ЗАНЕМОГ. ТОЛЯ ВЕРНУЛСЯ К ШКОЛЕ. РАСПРЕДЕЛИЛИ ЗАРАБОТАННЫЕ ЛЕТОМ ДЕНЬГИ. ТУМАНА НЕ СТАЛО. ХОРОНИМ ВЕРНОГО НАШЕГО ДРУГА И ЗАЩИТНИКА. ЕГО ЛЮБИЛИ ВСЕ. С ПАПОЙ НА КРЫЛЕЧКЕ. ПРОСТИТЕ ЗА ВСЁ, Я ВАС ОЧЕНЬ ЛЮБЛЮ.
Кухоньку мы с мамой и Шурой, при помощи папы, помазали глиной изнутри толстым слоем, чтобы и тепло держала в холод, когда хлебы печь, и жару не пускала особо летом. Побелим мы с Шурой сами, папа завтра возвращается с отпуска в бригаду. Приедет домой Толя, через десять дней школа. Мама тоже завтра с утра на работу, закончились у них коротенькие отпуска. Туман пьёт только воду, даже молочко не лакает, лежит тихий, мордой на передних лапах, глаза всегда как полуоткрыты. Папа сегодня его ощупал всего, Туман его лизнул в руку, но ничего нового нам не сказал, только то, что и днями раньше, старый стал Туман, от старости это у него.
В тот же день, как в полеводческую свою бригаду уехал папа, вечером вернулся Толя. Закончилось его трудовое лето, скоро начнётся школа. Мама греет в летней кухоньке на керогазе ведерную кастрюлю воды Толе на помывку, приносит большущий алюминиевый таз, и мы оставляем Толю одного. Когда Толя вымылся, мама жарит ему глазунью, как работнику, мужику. Наливает большую кружку свежесдоенного молока, режет хлеб. Мы уже поужинали молоком, и сидим с ним за компанию, вокруг нашего старенького столика, за которым обедали ещё в землянке. Толя рассказывает о бригадных делах, о том, что ему через пару дней выдадут в колхозной кассе всё, что он заработал в бригаде этим летом. Как взрослый говорит маме:
- Мам, я возьму себе на крольчачью шапку, говорят, завезли в универмаг, моя совсем выносилась, та на кожаные перчатки, это где-то рублей 9-10 будет. Остальные вам принесу.
Мама согласна кивает:
- Надо купить, пока деньги есть, не то туда руб, туда пять, глядь, а и кончились.
Я хвастаюсь:
- А мне тоже дали за две недели и три дня семнадцать рублей, и мама купит нам с Шурой серой ткани на юбки, трапецией чтоб и по три складочки на боку, в самом низу!
Шура не выдерживает:
- И ещё заколки в косу с вишенками, да, мам?
- Та помню я, помню,--отмахивается мама.
Ночью отчего-то выл Джурбальс, жалобно и высоко. Утром, не было и семи часов, нас подняла мама, по очереди будила, легонько встряхивая за плечо. Мы быстренько оделись, идём умываться, гадаем, зачем понадобились в такую рань? Мама сидит тихонько на крылечке, глаза у неё «на мокром месте», нос жалобно сморщен. Мы кидаемся к ней:
- Мама, что случилось, вы зачем плачете?
Мама глядит тихо и скорбно и так же тихо отвечает:
- Туман там,--мотает головой в сторону хозяйственного двора,--остыл уже.
Какое-то мгновение мы все молчим, как-то не вмещается, что Туман был, и вот его нет. А был, кажется, всегда. Потом бежим во двор, Толя впереди. Туман лежит на том же месте, что и вчера вечером, голова его покоится на вытянутых передних ногах, а глаза полузакрытые, как бы затянуло белесой плёночкой. Я трогаю его спину и отдёргиваю руку от холодной, каменной неподвижности. Рядом начинает всхлипывать Шура, мама утирает и утирает фартуком глаза и нос. Только мы с братом стоим молча, грудь сдавило, в горле ком, не проглотить, не вдохнуть. Мама принесла распоротый, почти новый мешок, сказала тихо:
- Для Тумана не жалко, давайте в нем и закопаем.
И тут у меня хлынули ручьём неудержимые слёзы, а Толя морщится и уходит за сарайчик. Через некоторое время возвращается, глаза покраснели и блестят. Мама приносит лопаты, копать решаем недалеко от дома, где берем глину. Шура бежит к клумбам и решительно заявляет, что нарвёт букетик астр. Ей никто не перечит. Копаем молча и глубоко, на метр, наверно. Потом возвращаемся к нашему Туману, и мама с Толей заворачивают его застывшее тело в рогожку, затаскивают на кусок толи и тащат в овраг.
Тумана так и укладываем, как он застыл. Голова покоится на лапах. Заворачиваем в мешковину, чтобы пыль ему глазки и густую белую шерсть не засыпала. Ломаем ветки полыни, забрасываем рогожку сверху, он любил, играя с нами, прятаться в её зарослях. Засыпаем землёй и насыпаем бугорок, сверху и с боков утрамбовываем лопатами, и Шура разноцветье весёлых астр ставит в литровую банку с водой. От слёз режет глаза, их почти и не осталось, но и самая малая капля вызывает жжение под веками. У Шуры тоже все глазки покраснели, курносый носик распух, а веснушки какие-то невесёлые вроде.
Постояв молча у холмика, возвращаемся во двор, Джурбальс лежит у будки Тумана прямо перед входом и то повизгивает, то тихонько подвывает, тоже оплакивает своего друга и старшего товарища. Мы кидаемся по очереди обнимать Джурбальса, ласкаем, гладим его. Мама идёт к рукомойнику, моет руки.
С улицы доносится издалека голосистое пение, поют женщины. «Где это поют, чего поют?» - не сразу понимаю я. Мама спешит к кухоньке, что-то торопливо складывает в сумку. «А, обед, наверно, это женщины поют, едут подводами в сады, там сейчас самая страда, уборка яблок». Мама торопится к калитке, наказывает нам:
- Птицу покормите, Бодая припните в огороде, уток и гусей паренкой ввечеру Валя покормит. Да (кивает в сторону пустой собачьей будки), будку за сарай унесите, чтоб Джурбальсу не видно было, не то затоскует, заболеет.
Мы остаёмся одни. Будку – а она большущая – оттащили за сарай. Пустое место с натоптанным когда-то Туманом кусочком двора снова вызывает болезненные слёзы. Моем руки, отводим Бодайку в огород на травку и привычно уворачиваемся от его подросших рожек. Кормим курочек, наливаем водички доверху в поильный лоток.
Джурбальс есть отказывается, только лакает воду и заглядывает нам в лица влажными шоколадными глазами. Нам тоже есть неохота. Усаживаемся на крыльце и как-то незаметно потекли воспоминания. В этих воспоминаниях царила память о Тумане. Как Туман любил звать нас поиграть, подбегал зимой, когда мама его спускала с цепи, к окнам землянки и начинал громко, зазывно лаять, задними сильными лапами кидая снег. Вспоминаем, как он прогнал волков от нашей Зорьки, как встречал нас из школы, катал на санках. Толя говорит:
- А ты помнишь, Валя, как у нас потерялась Шура, ей тогда было года три с небольшим. Мы облазили сараи, овражки и размывы от дождей. Обежали соседей – нет и нет! Мама в слёзы, где искать не знаем уж. Она тогда Тумана с цепи спустила, платьице Шурино тычет ему в нос, ищи, Туман, ищи скорей. Он покрутился по двору и прямой дорогой по тропочке к реке побежал. Мы все за ним. Он к берегу подбежал впереди всех и лает. Мы туда, а там Шура, лежит себе на песочке, спит, только ножки в воде. И когда убежала, никто же не видел. Она и потом часто одна к реке убегала, смотрим, уж головка маленькая мелькает на дорожке. Прибежит, на песочек ляжет, он тёплый, и ножки в воду положит.
Мы переглядываемся, тихонько улыбаемся друг другу. Вспоминаем, как Вова – учился он тогда в седьмом классе – самодельную упряжь из сыромятной кожи, которую папа сделал для Тумана, чтобы катал нас с Шурой в санках, покрасил гуашью в разные цвета. Мол, для красоты, здорово будет. Сказал – сделал. Выкрасил, подсушил, вечером Тумана в упряжь запаковали, в санки запрягли – и правда, красиво: шерсть у Тумана белая, упряжь разноцветная. Катались до темноты. Потом Туману надоело нас катать, сел он и ни с места. Пришлось освободить его из упряжи, так уж бегали, играли. Утром мама вышла управляться с живностью, потом Тумана кормить. Приходит и говорит:
- А ну, шкоды, признавайтесь, чего вчера с Туманом сделали?
Мы в один голос:
- Ничего!
- Ага, ничего, а чогось вин всеми цветами радуги отливает?
Пришли Люся и Оля, а за ними наши ребята и девчонки с улицы, звать искупаться. Мы им говорим о том, что у нас случилось, ведём показать захоронение нашего Тумана, потом идём все на речку, солнце припекает. На реке, усевшись на нагретом песке, разговор опять возвращается к Туману, какой он был добрый, умный, а сильный какой, вспоминают ребята с нашей улицы. И никто плохим словом не вспомнил Тумана, он это заслужил.
Вове написали о том, что Тумана не стало, через два дня. А папа приехал через пять. Услышав от нас, ещё во дворе, грустную новость, долго гладит ласкающегося Джурбальса по голове, глядит куда-то за реку, потом говорит:
- Что ж, такая жизня, она тоже когда-нибудь, а кончается!
Когда закончили уже ужин, папа ни к кому не обращаясь, говорит:
- Я когда-то Тумана, он ещё крохотным щенком був, на суконные рукавицы выменял у пастухов и пол-буханки хлеба, – и встал из-за стола.
Мы сидим с папой на нашем крылечке, вечер тихий, небо чёрного бархата, всё сплошь усыпано яркими августовскими звёздами. Следим за редкими сполохами падающих звёзд. Мама с Шурой пошли спать. Толик с ребятами с нашей улицы ушли на какую-то новую кинокартину, меня тоже звали, но мне не захотелось. Лучше с папой побуду, это интереснее. Начинает папа:
- А вот ты што сиби думаешь, на всих цих звёздах есть жизня, або не? – он взмахивает рукой вверх, как будто здоровается с небом и звёздами, и выжидательно поворачивает ко мне голову, в старой, видавшей виды, фуражке с чёрным, клеёнчатым козырьком.
- Пап, – начинаю я, – вот недавно читала я одну фантастическую книженцию, так в ней описана планета, населённая разумными собаками, разных, понимаешь, пород. Они там и говорить умеют, только не языком, а как бы мысленно. На эту планету космический корабль попадает с исследователями, они сигнал получили с этой планеты и думали обнаружить там себе подобных, а там оказалась планета разумных собак. И там, понимаешь, выдвинута такая идея, что они, эти собачьи породы все с нашей Земли, но попали туда после смерти и стали разумно-творящими. Ты что думаешь по этому поводу?....
Через много десятков лет, как плач измучившейся в разлуке души, как несомненная вера в грядущую встречу с моими любимыми, прольются в мой блокнот эти строчки:
Россия, Россия, берёзы и клёны
И пена цветущих над Доном садов.
Давно уже север стал мне родным домом
Не вижу давно с детством связанных снов .
Лежат на погостах мне жизнь подарившие,
До слёз мной любимые мать и отец
Прервались земной жизни корни незримые,
Но нить не прервалась родимых сердец.
А память моя, избирательно мудрая
Хранит драгоценнейший жемчуг о них
Припомнится, живо росистое утро,
И голоса слышу любимых родных.
И снова цветут мне цветы возле дома.
В котором смеялося детство моё.
И юность, без вас, у широкого Дона,
Так было недавно, как всё же давно.
Короткие встречи полны тихой ласки,
Родительский дом, ночь над нашим крыльцом.
Там с папой вдвоём сочиняли мы сказки
С условием – чтобы с хорошим концом.
А ныне молитва течёт между нами,
Как самая сильная, крепкая связь.
Молю о вас Бога простыми словами:
«Помилуй их, Господи, в судный твой час!»
И без сомнений молитва ответная
Небесной поддержкой даруется мне.
Бессмертная ваша любовь беззаветная
Не даст мне погибнуть в геенском огне.
Россия, Россия – поля, реки, плёсы,
Давно не бывала в родимом краю.
Давно поседели мои чёрны косы
Простите за всё – я вас очень люблю!
Прошу ваших молитв о грешной рабе Божией Валентине и ближних моих.
Прошу, люди христианские, помолитесь и о усопших рабах Божиих, родителях моих Моисее и Екатерине. Вечная им память. И за ваши молитвы да спасёт и помилует вас Господь как в веке сем, так и для жизни будущего века. Аминь.
Свидетельство о публикации №216120500787