Чернила в молоке

Она появилась в его жизни совсем недавно. Черно-белая, молчаливая, с русалочьими глазами и звонкой россыпью веснушек по всему лицу и – о Боже!  – наверное, телу. Она как-то совершенно невероятно пахла: ананасом и чернилами, обнадеживающей мягкостью кашемира, далекой и невнятной музыкой городских улиц. Она просто ходила мимо него, и никогда не смотрела – но каждый удар её каблука по мраморному полу вестибюля бил больно и прямо в сердце. «Интересно, чья она? - думал он. – Она также не может быть ничьей, как не способна стать моей. Никогда», - и это слово жгло, как крапивный сок.

По улицам бежали потоки весенней воды – или весенней грязи – люди были понуры и иногда раздражены, а он все думал и думал о ней, как будто ему было четырнадцать. Будто прежде он не знал о том, что существуют женщины, и вдруг заметил это. Беда была в том, что на самом деле он был прекрасно осведомлен о присутствии на планете прекрасного пола, и уже успел построить свою жизнь, свой счастливый и крепко держащий в объятьях повседневности уголок. Он уже давно дарил любовь, и был любим, но она ходила мимо и ее золотые веснушки сыпались, как дерзкие упреки…  И, увы, с этим ничего нельзя было поделать.


«Женщины по утрам красят ресницы чёрной тушью, чтобы глаза казались больше и выразительнее, - думал он. – Кроме того, они пудрят носы, чтобы спрятать поры, надевают чулки, и очень переживают, если резинка сжимает бедро так, что оно напоминает колбасу на прилавке. У них слишком много секретов, и они хитры, как лисы. Порой они невероятно забавны, и тогда похожи на смеющихся младенцев. И обычно дико красивы.

А она – ещё красивее».
 
Однажды он увидел, как она подписывается в регистрационном листе. Он шел следом и следом же ставил свою подпись. Её росчерк был идеален. Черный на белом, он напоминал арабскую вязь с фризов мусульманских мечетей и был совершенно не читаем.  Как её зовут? Какая у неё фамилия? Подпись даже не намекала на это. Она только пахла химической пастой из дешевой ручки и дразнила загадочностью.
Тот вечер он просидел в сети, разглядывая арабскую каллиграфию. Каждый плавный изгиб удалял его от неё, потому что не имел никакого к ней отношения, но он будоражил сознание изящной красотой, как это каждое утро делала она, а потому что-то общее у них всё-таки было.

А потом она уволилась.

В то утро кто-то разлил – как будто это было возможно – молоко в вестибюле. Чернилами больше не пахло, пахло деревней или молочным отделом пошлого магазина продуктов. Больше не было теплого кашемира, вместо этого по холлу бегала со шваброй какая-то несносная женщина, чьё имя было, конечно же, Тётя Маша или Тётя Валя, и размазывала по мрамору белую жидкость. Повсюду стучала сотня каблуков, и этот звук раздражал, как раздражает кожу едкий крапивный сок.

Тогда-то он и узнал её имя, но больше оно не имело значения.

«Я должен бы сегодня попасть под машину, - думал он. – Или броситься под поезд в метро. Как в кино. Её больше нет, и я, по идее, должен не мочь без неё жить. Но я, конечно, не попаду ни под какую машину. Максимум, что может случиться, - меня обольют грязью, пока я буду переходить улицу. Как это бывало сотни раз до этого дня. А значит, он не отличается ничем от дней предыдущих. И, конечно же, я могу без неё жить, и, пожалуй, это – самое ужасное.

Ведь её – больше нет». 

В перерыве он пил кофе, кофе с молоком, и вкус у него был такой, будто это было то самое молоко, которое утром вытирала тряпкой Тётя Маша. Он заказал его лишь потому, что поверх взбитой пены бариста всегда посыпал рыжеватую корицу. Хотя и это теперь не имело никакого значения, ведь та, чьи веснушки ассоциировались у него с коричной пылью, перестала существовать.

И его, конечно, обдал весенней грязью на светофоре какой-то старенький Опель. Жизнь входила в привычную колею, выдолбленную, утрамбованную сотней похожих один на другой московских дней, в которых было все, кроме запаха чернил, арабской вязи и золотящихся веснушек.

Её звали
Инна Соловьёва.

А машина его всё-таки сбила, но через два года, и, к счастью, не насмерть.


Рецензии