Сотник
***
Четвертые сутки полк отдыхал в Бродзе, желтой мочой истекал в реку, искал сокровища в паутине подвалов, находил вино, храпел и ворочался под боком вчерашних неприступных красавиц.
На пятый день к полковнику Евдокиму Надобатько, подметая бородами загаженные конским навозом древние камни мостовых, шепча молитвы пергаментом губ, в сердце затаив слова истлевших книг – пришли старики-монахи. Пыль, взлетев с их одежд, кружила в разноцветных лучах солнца. Треснувшими столетья назад голосами, шуршали они неведомые песни, а толмач, потея и чихая, вливал уксус их речей в розовое ухо полковника.
Дурной кровью и похмельем наливалось лицо блистательного рубаки, над распахнутым воротом сорочки синего шелка, пропахшей потом и табаком.
– Кто порушил дворец, сыть третьесортная, я вас спрашиваю, – тихо сипел и вращал вздувшимися, как язвы, глазами, герой Малиновки и Биркена.
– Позорите седины мои, – скреб черными ногтями грудь любимый наш командир, и метался перед согнутыми к небу спинами монахов, – в строю клялись, шествия храмные похабными частушками не задирать, святых истуканов ножами не резать, не топить и огнем не палить.
Пылинки закручивались водоворотами в солнечной тишине, вслед за малиновыми шароварами с золотыми лампасами. Оседали на подранных шпорами коврах, свербили в ноздреватом носу толмача. Под потолком скорбно зияли пустыми глазницами крылатые идолы, с немым укором протягивая руки к покинувшему их богу.
– Сотник два хвастал, Евдоким Наумыч, – подал голос полковой писарь Афонька Прямонос, – как опись у меня вчера выправлял и палец прикладывал, так и хвастал.
– Касьян, что ли? – нахмурился полковник.
Старцы выскакивали за дверь, трепеща бородами, летели через площадь на крыльях похмельного гнева. Я вышел за ними, со звоном в ушах, опаленный, но не сломленный на поиски Касьяна Луки – командира второй сотни Старо-Сандомирского полка.
***
Город трепетал, прятался и разбивал лбы в холодном сумраке соборов, плевал в веселые лица чужаков, захлебывался воем, звенел лютнями и скрипками на укромных площадях, а с пьедесталов на гогочущих молодцов в исподнем, сквозь прорези шлемов глядели суровые лица.
Где твои легионы, Империя? Золотолатные, небритые, покрытые славой, железом вскормленные, цыкающие сквозь щербатые зубы на поверженных врагов. Наши лошади в твоих храмах, мы выжигаем ересь из твоих библиотек, мы режем на потники твои знамена.
Что ты скажешь на это, Империя?
***
Сотник два, забрызганный кровью до белесых узловатых колен, в небесно-голубой куртке с серебряными цветами, задумчиво ковырял саблей шею гуся. Маленькая старушка в грязных кружевах сидела у его ног и пыльные слезы катились по скомканным временем щекам.
– За что мать обижаешь, Касьян Матвеевич, – тихо сказал я.
Он глянул сквозь спутанное золото голубыми наглыми очами невинной девицы.
– Шура, я учу женщину. Третий день учу, милый мой Шура, варить суп, а все равно это не суп, а тоска, – ловко бросая саблю в ножны и стряхивая с ноги старушку, отвечал мне этот обворожительный тиран, с шелковой кожей щек.
– Собирайся, Касьян, в штаб. Сам приказывает.
Мы шли в сизых сумерках, сквозь дым костров, вонь отхожих ям, сытое ржанье и фырканье лошадей. Я завидовал яростной жизни, бьющейся кузнечным молотом, в широкой груди жестокого мальчишки.
О, как на него смотрели!
Полковые сестры, все виды видавшие жрицы, мастерицы молниеносной случки, с обвисшими грудями под розовощекими лицами, щурились по-кошачьи и обиженно надували губы. Из-за занавесок стреляли глазами бледные горожанки, любопытные и изнеженные цветы, грезившие о кудрявом богоподобном растлителе в запертых расчетливыми тетками лабиринтах спален. Горбоносые старики с ямами пустых ртов провожали нас печальной яростью. Недостижимую молодость чуяли они, полуслепые, в золотоголовом туманном видении, а прыщавые юнцы, щенками скулили и, забегая вперед, заискивающе крутили тонкими шеями, чтобы поймать взгляд врага и насильника, так непохожего на их обрюзгших и мелочных отцов.
Так шли мы с Касьяном, сотником два, на площадь, где набухал нарыв солдатского безделья и требовал жертвы.
***
– Читай, читай, Афанасий Никитич, пускай честной народ мотает ус и проникается!, – ярился перед строем затянутый ремнями полковник.
Командир наш скрипел осиной талией, рубил вечер косой саженью плеч, высекал искры шпорами, а в зеркале сапог его отражались помятые четырехдневным праздником серые лица.
Последний луч солнца пробежался по сизому подбородку Евдокима Родионыча, сверкнул на вколоченных в грудь золотых орденах и над площадью заклекотал голос полкового писаря:
– Таким чином, в сухом остатке, имеем: пара сапожек серебром расшитых – одна штука; книга с изображениями фантастических созданий и иных, юных, одиноких дев, без обложки – одна штука; железный натуральный конь без рода и племени с красной звездой во лбу – одна штука; медные бубенцы – четыре штуки; пояс тканый с фантазийными птицами – одна штука; кинжал иностранный с выколупанным камнем – одна штука, – монотонно бубнил Афонька водя пальцем по неровным строчкам в обозной книге, – жезл с интересными сценами – две штуки и кафтан без рукавов с желтыми монетами.
Писарь послюнил палец, разгладил страницу и преданно глянул на командира.
В вопросительной тишине, вскормленные распутством, вином и печалью по дому, разгорались зарницы гнева под седыми бровями, полковника.
– Приказы рушить! В пешке! Аллюром три креста гарцевать! До конца кампании! Сгною!, – стрелами летели они над площадью, эхом скакали по улицам, и суровые, сивоусые герои ущелья Лысый Ваальд переминались с ноги на ногу и опускали глаза.
Сотник два молчал, попирая босыми ногами камень веков и сиюминутную грязь. Простоволосый, с саблей заткнутой за широкий кушак, неделю назад бывший шарфом имперской модницы, стоял он, тонкой травинкой пред грозным рокотом солдатской обиды.
– Общество волнуется, батько, – крикнули из-за широких плеч Касьяна, – по што друга нашего винишь смертельною виной.
– Малчать! Гадючья кость! Я говорил, сучий послед, истуканов не тиранить? – нарезал сырой воздух на сочные ломти слов, сияющий наш рыцарь, – было, Касьян или брешу?
– Было, батько. Слово твое крепкое, но стуканов не брал, – сердито морщил брови любимец и гроза Сандомира, – пощипали дворец знатно, но этих не трогали, хоть зыркали они, вызывающе кипучий в горячем маем сердце, интерес.
– Не брал он, дитятко ты мое неразумное, а что конь не могет быть истуканом?
– Так то ж конь, он как друг, – озадачено моргнул Касьян и улыбка полумесяцем прокатилась по его лицу, – мамке в подарок свезти хотел.
– Дурак ты Касьян, а еще сотник, – заправив пальцы за ремень добродушно буркнул полковник, – конь, он как человек, а раз так, то и истуканом представиться может!
Я видел, как ночь заискрилась смехом, стальной ланцет слов нашего командира вскрыл гнойный нарыв праздного гнева и скуки. Хитрым, стремительным скрипачом взял аккорд суровый Надобатько на бесприютном сердце солдата и дух войны принял жертву.
– Вот и славно, сироты мои, нецелованные. Вот и вынесли дефиницию. Коня сдать инсургентам на поруки. Касьян Матвеевич, поедешь на неделю в обоз, трудиться на благо трудовых подвигов, а мамке пояс с птицами подаришь – добродушно рыкал Евдоким Родионыч, – Афанасий запиши, что книгу с фантастичными девами, временно изымаю для нужд, во избежание и назидание.
– Через час выступаем.
***
Одинокий конь с красной звездой во лбу, окруженный шепотом пергаментных монахов, с грустью в нарисованных глазах, провожал стройные шеренги всадников.
Полк покидал Бродзе, растворяясь в чернильной тьме садов на окраинах. Под стальными заклепками звезд качался в обозной телеге опальный сотник Касьян Матвеевич Лука, дремал в колыбели рыцарь степей, подставив широкую грудь ласковым рукам ночи, и теснились красные лошади в путаных клубках его снов.
Свидетельство о публикации №216120901181