Табуретка из заброшенного дома

    

Как-то уж случалось так, что я - реалист до мозга костей - оказывался в таких ситуациях, что иначе как мистическими их назвать было нельзя. И почти все они, так или иначе, были связаны с Сахалином, где мне посчастливилось родиться и прожить тридцать три счастливых года.
Последний раз это произошло в мае одна тысяча девятьсот девяносто первого. Я тогда задумал написать новый цикл стихов, посвященных чудному моему Острову, от которого меня отделяли без малого двенадцать тысяч километров и 1460 украинских дней и ночей, бесталанно прожитых в душном, грязном, подковообразном мешке, обозначенном на глобусе маленькой точкой, именуемой Кривым Рогом.
Давно еще я вычитал у Гоголя лирическое отступление, в котором Николай Васильевич спрашивает всех нас, и у меня тоже: знаем ли мы, что такое украинская ночь?
Да, теперь я знаю, что такое украинская ночь.
Это когда вместо весело мигающих звездочек на черноземном небе - застывшие мертво-желтые пятна ночных фонарей в распахнутом окне; это когда от духоты, умерщвляющей дух и плоть, нет спасения кроме как в ванне с холодной водой; это когда породистые городские комары-мутанты, взращенные горкомунхозом в подвалах, затопленных нечистотами, и способные слету прошить насквозь буханку хлеба, орут над твоей кроватью, как стая ворон над городской свалкой; это когда мимо твоего дома прошмыгивают разнокалиберные автомобили, наводя ужас на остатки серого вещества загробным завыванием перегретых моторов; это когда тебе, наконец-то, удается заснуть, но начинает верещать будильник, опасаясь, что ты опоздаешь на работу.
Но самое страшное, неотлипчивое - это память, штопором завязшая в сердце, постепенно переходящая в ностальгическую одержимость. И если б украинская летние ночи  не были бы, так коротки, то кто знает, скольких бы сыновей и дочерей не досчиталась бы наша, никогда не предаваемая своими доморощенными эмигрантами, матушка-отчизна.
Гоголю было легче. Он не знал, что такое сталеплавильное производство; он не знал, что такое коксохимический завод; он никогда не видал красных воробьев; он не знал, что лампочка Ильича не только светит, но и ослепляет; он также никогда не узнает, что Чернобыль и полынь - синонимы горькие...

…Чернобыль... Он рванул в апреле, а я приехал в августе, когда горбачевская пропаганда заверила, что все страшное уже позади. А это страшное только набирало силу. Через Кривой Рог чернобыльский смерч прошел узкой полоской, и полоска эта пролегла как раз через изголовье моей постели.
Двадцать шестого августа, аккурат через четыре месяца после взрыва реактора и ровно через пятнадцать дней после моего приезда в Кривой Рог, со мной случилось то, что изредка случалось в детстве: я снова стал слышать голоса из потустороннего мира (я и сейчас их слышу, даже могу сказать больше – я слышу голоса не только умерших, но и живущих людей, и хотя эти слова идентифицировать сложно, мне частенько  это удается.).
Я хорошо помню, как это произошло. Жена с сыном жили еще у родителей, а я ремонтировал служебную квартиру, полученную в одном совхозе, в котором мне удалось устроиться на работу. Квартира была абсолютно без мебели, и я спал на старенькой раскладушке, оставшейся от старого хозяина.
Денег было в обрез, а я за целый день страшно проголодался. Пошел в совхозный сад, выпросил с десяток красно-желтобоких яблок. Ими и поужинал. Потом разложил раскладушку, придвинул ее к окошку, разделся и лег.
Разогретый воздух лился из окна в комнату вместе с криками соседских кур и уток. Но вскоре наступила тишина. Я широко зевнул, повернулся на левый бок и вдруг -вспышка! Яркая, сочная, жгучая. В голове забурлила боль, виски запульсировали часто-часто, стало не хватать воздуха. Я почувствовал, что начинаю подниматься над землей. Но вскоре боль уменьшилась, свет, слепивший глаза, исчез, и я увидел небо.
Черное небо, усыпанное великим множеством сияющих точек-звезд, а далеко внизу, во весь окоем, распластался Океан, залитый солнечным светом, и я с немыслимой скоростью летел над этим водным могуществом, горестно сознавая свое тысячевековое одиночество. Зрение мое стало объемным. Я видел Океан весь, целиком. Сразу со всех сторон. И он казался мне мертвым.
Мой полет замедлился, потом вовсе прекратился, и я стал стремительно падать в Океан. В страхе я хотел зажмуриться, но не смог этого сделать. Мои глаза меня не слушались!  Снова стало темно, все исчезло, и я пришел в себя.
Я также лежал на раскладушке у раскрытого окна, за которым нашептывал мелкий дождь. Посмотрел на часы - половина пятого. Рано. Попытался снова уснуть, но не получалось. Стоило прикрыть глаза, как снова вспыхивало белое пламя и подступала тошнота. И это продолжалось целый день.
Вечером я поехал навестить своих. Жена, увидев меня, ахнула.
-Что с тобой, что с глазами?
Я поспешил к зеркалу. Да с глазами было что-то неладно. Во-первых, они налились кровью, а во-вторых - это были не мои глаза. Жена стояла рядом, едва сдерживая слезы.
- Что случилось, где ты был? - допытывалась она.
Что я мог ей сказать? Что приснился страшный сон?
- Дай-ка, лучше, аспирину, - попросил я, - это, видно, на погоду. Давление поднялось.
- Какое давление, о чем ты? У тебя глаза чужие!
- Не говори чепухи, упорствовал я, - давай аспирин.
Я принял три таблетки аспирина и прилег на диван. Жена присела рядышком, но ни о чем уже не спрашивала, а только с опаской смотрела на меня.
- Ну что ты, дуреха, - попытался я улыбнуться, - просто переутомился. Да и климат ваш не по мне. Жарко очень у вас.
Дождь продолжал идти, но ожидаемой свежести не прибавлялось.
- Где родители? - спросил я.
- На рынок пошли, хотят праздничный ужин сделать.
- Что за праздник?
- Сыну нашему три месяца исполнилось, а до года дни рождения отмечаются каждый месяц. Я же тебе говорила.
- Помню, помню. Просто заработался. Ну, ты иди, занимайся делами, а я немного полежу...
Позже я снова испытывал нечто похожее. Но головная боль проходила быстро да и вспышки были не такие жгучие. К докторам я обращаться не стал, а двадцать шестого сентября услышал голоса людей, давно ушедших из жизни. Мне казалось, что они находятся рядом, беседуют меж собой, совершенно не обращая на меня никакого внимания.
Поначалу, конечно, было страшно, но потом привык. А сколько интересного я узнал о нашем житье - бытье; я был посвящен во многие, многие тайны. Жуткие, а иногда до того постыдные, что лицо мое начинало пламенеть, словно измазанное перцем.
Я пытался вмешиваться в разговоры, но меня никто не слышал. И что интересно, стоило кому-нибудь нарушить мое одиночество - голоса смолкали. Пик этих внезапных "откровений" пришелся на август одна тысяча девятьсот девяностого года.
 Стоило мне остаться одному, как немедленно начинались разговоры, и я снова, в который раз, становился невольным свидетелем постыдных дел людей, с которыми был знаком, и о которых, по русскому обычаю, нельзя было отзываться плохо.
Последний раз я слышал голоса в феврале и марте девяносто первого.
Но куда деваться от полученной "информации"? Она не дает мне покоя. Я понимаю, что необходимо поделиться ею с кем-либо, но боюсь, что меня примут за сумасшедшего.
А информация переполняет меня, и могу не удержаться, раскрыться первому встречному. И ведь понимаю, что нельзя этого делать, а зудит что-то внутри, язык чешется. Как в присказке: и хочется, и колется, и мама не велит.
Но я никогда не причислял себя к неисправимым мистикам, всегда старался находить   объяснения непонятным явлениям,  а если чего-то и не понимал, то относил это на счет своей недообразованности. Хотя, должен признаться, что некоторые случаи, происходившие  и происходящие со мной, не поддаются объяснению до сих пор ни мною, ни теми, кто на этом, как говорится, собаку съел.
            Нас воспитали атеистами, и сегодняшнее наше перерождение и робкие попытки вхождения в веру - это ни что иное как новое переосмысливание своего эго с позиций христианства, ибо слепое верование в могущество КПСС с ее многочисленными безбожниками вождями-божками – и было язычеством. А все новое, чтобы стать хорошо забытым старым, должно пройти определенный путь самосовершенствования и стать если не новой религией, то хотя бы началом того пути, который и должен привести тебя к источнику вселенских знаний, с которого и начинается религия. (Честно говоря, мы в большинстве своем  и я, в том числе, и есть безбожники, потому что призывать к Богу, когда нам вздумается и постоянно быть при Его милости – это разные вещи, разные состояния души).
           По большому счету язычество тоже религия, но она основана на твоих собственных заблуждениях, тогда как именно заблуждение и водит тебя по замкнутому темному кругу обманутых чувств, никогда не знавших света Истины. Счастливы те, кто с рождения пребывают в лоне Истины и Света, нам же, бывшим атеистам, приходится прилагать немалые усилия, чтобы не остаться посередине –  между темным мракобесием и светлой религией православного христианства.
           Вот, наверное, от этого и теряется способность объяснить «загадочные» явления, которые временами случаются со мной (да и не только со мной)…
       
        Почти всякий раз, находясь в Холмске, прихожу на улицу Ливадных, на которой мне посчастливилось вырасти, возмужать, получить прививку честности и добропорядочности. Прогуливаюсь по ней, ворошу прошлое, прошу прощения за детские проделки и шалости.
        Я обязательно приходил к старой (на сегодня уже снесенной) школе №2, картинно-честно кланялся ей, поминал добрым словом учителей, одноклассников, приятелей. После этого всегда на душе становилось благостно, спокойно, и я с легким чувством снова окунался в суету буден.
         Вот и в этот раз пришел на место бывшей школы, но от нее уже и фундамента не осталось, даже сам небольшой прямоугольник, на котором стояла школа, был срыт бульдозером.  Рядом начиналось строительство жилого дома.
          Милая школа! Незабываемое время, но мне больше помнятся не уроки, а вечера отдыха, когда можно было пригласить девчонок на танец.
А что в этом плохого?
Мне очень нравилось танцевать танго. Когда я обнимал партнершу за талию, в груди делалось горячо, а об уши можно было спички зажигать. Наши губы были в миллиметре от поцелуя, и мы все старались отпихнуться друг от друга, но не отпихивались — видимо Закон заряженных частиц распространялся и на нас. Учителя скашивали глаза, пожимали плечами, как бы говоря: "Что за молодежь пошла, в наше время мы так не поступали".
Да, милые педагоги, вы так не поступали.
Милые вы мои, ваше лукавство не поубавило нашей любви к вам. Вам в то время самим-то было под тридцать, и мы видели, с каким напряжением вы поглядывали на часы, если дело шло к вечеру.
В нашем городе была всего одна танцплощадка, и мы, проходя мимо, деликатно отворачивались от вас, пунцовых и горячих от стремительных ритмов тогдашних «буржуазных»  рок-н-роллов и шейков.
В то время я в первый раз влюбился. Мне не давали проходу. Хихикали в спину, дразнили... Может быть, в этой борьбе и появилась у меня тяга к сочинительству.
Первые мои стихи были посвящены моей девчонке, но они затерялись. Жаль. В них так много было искренности. Недавно  я  хотел  вспомнить  их - не получилось. Видимо, настоящие   чувства   не   имеют   права   на   возвращение. Пробовал написать новые - неудача...
Прощай, школа. Теперь уже навсегда…

         Как бы в одночасье осиротевшим, я пошел обратно, но какая-то сила заставила меня свернуть с дороги, и я оказался перед входом в подъезд дома № 7, в котором когда-то жили двое моих друзей. Дом этот оказался давно заброшенным.
        Я часто бывал здесь, даже ночевал у друга, когда его мать была в ночной смене (отцов мы не видели никогда). Без малого десять лет я считал его своим третьим домом – вторым была школа. Наши мамы тоже дружили меж собой, и это делало нас почти родственниками…
         Мамы, мама…
Моя мама.
Тяжелыми были наши отношения - я вступал в переходный возраст.
В то время происходила бескомпромиссная битва между юношеским максимализмом и детским эгоизмом. И неизвестно кому бы принадлежала победа, если б не случай.
Собственно говоря, судьба не жалела для меня всевозможных случаев. Но в большинстве своем я бывал втянут в них благодаря своим товарищам. Как уже говорил, я влюбился. И мои сверстники, поняв тщетность своих насмешек, решили испытать мою любовь с другой стороны.
Дело в том, что право на дружбу с моей одноклассницей оспаривал один мальчишка из другой школы. Ревности у меня в то время еще не наблюдалось, но считалось непрестижным, если у тебя "отбивали" подругу.
И вот четверо моих товарищей подловили моего конкурента и набили ему мордочку. И сделали так, будто это я сам доказывал свой приоритет...
Меня пришли бить тоже четверо. Вызвали из дому, окружили. И хотя я ни сном, ни духом не ведал про "акт возмездия" - все же понял, что бить меня будут из-за нее.
Я не помню в деталях нашу перебранку, но суть ее сводилась к альтернативе: или я добровольно отказываюсь от подруги, или они добьются этого с помощью древнейшего вида убеждения.
Наступил переломный момент: если я буду медлить, то они припишут себе бескровную победу. Я решительно сжал локоть своего противника:
- Пошли за сараи.
Мы зашли за небольшие сараюшки, в которых кое-кто из соседей содержал домашнюю живность. Моя решительность подействовала на всю четверку. И хотя преимущество было очевидным, бить меня они не решались. Нельзя сказать, что меня распирала храбрость, но здесь дело касалось чести. Четверка почувствовала мою отчаянность и решила идти на компромисс.
- В общем, так, - разжал побитые губы мой соперник, - или проси прощенья, и мы уходим, или откажись от нее.
- Нет! - ответ мой прозвучал как сигнал к действию.
          Четверка кинулась на меня разом, и это было ошибкой. Я по опыту знал, что самое безопасное место там, где куча-мала.  Я бил  их  по  очереди,  бил  по-уличному  по  запрещенным местам. В ход пошли зубы...
  Когда я  пришел  домой, мама сидела на диване и плакала. Вообще-то плакала она редко, когда, видно, невмоготу становилось терпеть вечное безденежье, вдовье одиночество и мое непослушание.
Мама плакала, и я вдруг ощутил желание повиниться за все мои грешки. Я понял, что несправедливость многолика и эгоистична. Но я прошмыгнул к себе в комнату, завалился на кровать и сам заплакал.
С той поры отношения с мамой стали налаживаться. И сейчас, сорок пять лет спустя, я вижу плачущую маму, чувствую жгучую несправедливость в отношении к ней и запоздало раскаиваюсь.
Но вот в чем вопрос: если б не было тогда драки, то сколько бы потребовалось времени, чтобы почувствовать боль любящей тебя души, чтобы не прозвучало фальшиво  горестно-отчаянное "прости"?
А прощения у мамы я так и не попросил...

        Я собрался идти восвояси, как вдруг (опять это «вдруг»!) послышался слабый голосок, почти детский: «Зайди!».  Как я уже говорил, я бывал в таких ситуациях, поэтому без всякой боязни зашел в подъезд, зная, что этот призыв мне не навредит.
       Темно. Единственный источник света - отблески портовых огней. Двери с квартир сорваны, полы вскрыты, стекол в окнах нет. По всему дому сквозняк со свистом.
        Захожу в знакомую квартиру, бывшее гнездышко моего друга Володи. Все изувечено, сломано. Одним словом – руины. Оно и понятно: дом под снос, все, что можно было забрать – последние хозяева забрали с собой. Но осталось нечто нематериальное, но  настолько важное, что по моей спине бегут «мурашки».
         Память!..

…Память - вещь странная. И пусть она приносит с собой больше разочарования, чем очарования, я никогда не прогоняю ее. Вместе с нею ко мне приходит мое время, время, без которого меня нет.
Мне пришлось сменить множество мест, познакомиться с великим сонмом людей, и если бы я решился описать свою "одиссею", то это был бы внушительный фолиант, который вряд ли кто стал читать.  В наше быстрое время многие могут похвастаться "тягой к перемене мест". И память моя меня щадит: она приносит мое время не как клубок из множества событий; она вспоминает меня поэтапно, в той последовательности, в которой я становился гражданином...
Я до сих пор не могу привыкнуть к сегодняшнему моему родному Холмску. Улица Советская живет в моей памяти старой, деревянной. Насупротив нынешнего  магазина  «Новый мир» стоял двухэтажный магазин "Галантерея".
Мы, семилетние мальчишки, раздобыв несколько медных монет, прибегали сюда и, выпотев длиннющую очередь, покупали кремни для зажигалок. Укрывались в каком-нибудь подъезде и чиркали старенькой, уже не помню как доставшейся нам зажигалкой. Чиркали и визжали до тех пор, пока кто-нибудь из жильцов не прогонял нас.
Электричеством город обеспечивал энергопоезд с бумагоделательного завода. Часты были поломки, и по вечерам, увешавшись самодельным деревянным оружием, мы играли в индейцев. К слову сказать - мы играли в разные игры, но игра в индейцев была самой любимой. Видимо оттого, что все мы хотели быть честными, добрыми, справедливыми. Сколь было перебито нашими самодельными стрелами стекол в окнах... И, что удивительно, никто не звал милицию. В то время взрослые понимали детей...
До Ливадных мы жили на улице Чехова. Нынче на этом месте стоит детский сад, а чуть дальше, у виадука, находился кинотеатр "Экран", куда мы, мальчишки, ухитрялись пробираться даже на вечерние сеансы. Через слуховое окно мы забирались на чердак и ползком добирались по прогнившему фанерному потолку к вентиляционной решетке, которая находилась как раз по центру зрительного зала. Если фильм оказывался неинтересным или непонятным, (что одно и то же), - мы забавлялись: набирали шлаку (его на чердаке было предостаточно) и сыпали через решетку на зрителей.  Если поднимался шум и зажигали свет -быстро   убегали   и   уже   со   стороны смотрели,   как добровольцы осторожно окружали слуховое окно, и разом кидались в него. Мы смеялись от души.
Рядом с "Экраном" стоял тир. "Воздушки" в то время еще не привязывались, и мы, улучив момент, поворачивали стволы в сторону кассы, где всегда была очередь, и быстро нажимали на спусковой крючок. Истошный  крик свидетельствовал о метком глазе и верной руке. Но скоро нас перестали пускать в тир, а лазить на чердак кинотеатра стало опасно - там уже кто-нибудь из товарищей киномеханика нес вахту.
Мы переключались на Дворец моряков. Через люк бомбоубежища, ежесекундно спотыкаясь о всевозможный мусор, в темноте, добирались до подземных сооружений, долго кружили в лабиринтах, выходили под самую сцену, и по тросам лебедки поднимались за занавес, ждали начала сеанса. Мы рассчитывали точно: когда в зале гас свет, киномеханик еще не включал аппарат. И вот этих пяти-шести секунд нам хватало, чтобы проскользнуть ужами по ступенькам, ведущим в зал, занять места, присмотренные заранее. Но и эта забава скоро надоела, да и мамы наши все настойчивее стали допытываться, почему одежда наша перепачкана солидолом. А как ей было не пачкаться, когда троса у лебедок аккуратно смазывались им...

…Каждый дом на нашей улице имел палисад, несколько топольков и кленов. Я часто забирался в этот оазис у дома №13 и, растянувшись в мяте, возносился к облакам, парил над городом, над причалами и незаметно засыпал.
 Сейчас нет ни тополей, ни кленов, ни мяты. Все снес бульдозер, а зачем – никто не знает…

… Собираюсь уходить, но что-то сдерживает. Еще раз внимательно осматриваюсь и в углу кухни, среди брошенного хлама, вижу опрокинутую табуретку. Поднимаю ее, осматриваю и чувствую, как начинает рдеть мое лицо.
Я узнаю эту табуретку. Это ее мне предложила Володина мама, тетя Шура, когда я впервые попал в их квартиру в 1963 году. На этой табуретки я «просидел» ровно двадцать лет, пока не уехал сначала из Холмска, а потом и с Сахалина. На сегодняшний день табуретке этой как минимум 50. Юбилей!
Это она позвала меня. Узнала и позвала. Чем-то я ей приглянулся. А может, она и раньше звала меня, да я не слышал? Ведь я всегда приходил сюда днем, когда еще в доме жили люди. Чужие люди, но для меня они стали своими, потому что не выбросили эту старую табуретку, берегли. Вон сколько на ней слоев краски. Спасибо им за это!
Я держал в руках табуретку, не зная как поступить. Бросить я ее уже не мог, и хотя я сам останавливаюсь в Холмске у товарища, я взял на себя смелость забрать ее с собой.               
Пусть будет рядом, как артефакт нашей эпохи, как и все, что окружало меня тогда, когда мы все были вместе…




            
P.S.  Через некоторое время сломали и этот самый дом № 7.  Скоро снесут все старые дома по улице Ливадных, но так и должно быть. Это диалектика жизни. Только ничего нельзя сломать в моей памяти – и это единственное утешение, не считая, конечно, самой табуретки, которая  будет служить уже мне - проводником в далекую и прекрасную страну.
         И зовут эту страну – Детство.

Детство, детство - первая тропинка               
Пройдена без помощи маминой руки.               
Радостно скатилась мамина слезинка -               
Мама вслух считает первые шаги.               

Детство, детство - первая страничка               
Из романа жизни вновь передо мной.               
Первая учительница, первая косичка,
Первый бант, распущенный  озорной  рукой.               

Детство, детство, глубока разлука.               
 Встретиться бы рады, да не знаем как.               
Очень далеко теперь мы друг от друга,               
Между нами много лет и пепел на висках.               

Детство, детство, так порой охота               
Просто подурачиться вдали ото всего,               
Но не дает дурачиться взрослая работа, 
Да малыши с глазенками детства моего.
               


Рецензии