От автора

     ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ   
     В 15 лет я впервые оглянулся и с удивлением обнаружил, что у меня уже есть  прошлое.  Больше того – что в этом прошлом есть пробелы, которые мои родители старательно, ссылаясь на плохую память, охраняют. Тогда я взял толстую «общую» тетрадь и написал на обложке:  дневник.  И с тех пор вёл его старательно, хоть и не регулярно, временами записывая туда всё, что в тот момент казалось стоящим внимания.
     Я достаточно быстро понял всё про своё дарование: гениальностью меня Бог не наделил, большим литературным даром тоже, потому «Анну Каренину»  писать мне не след – самое большее, на что могу рассчитывать (и то при благоприятном стечении обстоятельств), так это стать добротным беллетристом на крепкую «четвёрку», уровня, скажем, Юрия Нагибина. Потом прочитал запись Льва Толстого, что со временем писатели станут не сочинять, а лишь рассказывать о том значительном и интересном, что им случится наблюдать в жизни. И уже окончательно решил для себя, что форма дневника – самый естественный способ самовыражения. И как раз тогда же изданный на русском языке «Дневник» Жюля Ренара стал настольной книгой.
     В 25,  уже считая себя всамделишным литератором,   в минуту «творческого кризиса», когда подростковая поэзия уже кончились, а проза едва начиналась, перечитал  десять скопившихся дневниковых тетрадок, сел за машинку и тщательно их перепечатал, почти не правя, но выкинув записи, показавшиеся тогда совсем пустяковыми. И опять подосадовал, что никак не восполнил прежние пробелы (или – черные дыры?), которые смутно тревожили всё больше и больше, по мере удаления от них во времени и пространстве. А восполнить пропущенное уже было трудно – отношения с отцом прекратил, общий язык с мамой потерял, от родственников непоправимо отдалился. Больше того – и в собственной жизни натворил столько, что о многом предпочёл бы забыть.
     Попробую восстановить всё, что помню.

     Итак.
     Бабушка, Екатерина Михайловна Виноградова, приехала в Москву из Костромы в начале 20-х. Как понимаю, убежав от грядущих проблем, поскольку её родители в городе Буе Костромской губернии владели маслобойкой и сыроварней, а это стало опасным. В столице устроилась швеёй в какое-то частное ателье и быстро вышла замуж. По собственному её убеждению, о чём не раз говорила, – удачно. За краснодерёвщика с золотыми руками – Василия Смирнова.
     Квартировали на Кузнецком мосту, в доме во дворе за зоомагазином. Потом, с рождением двух дочерей – Жени и Нины (моей матери) переехали неподалеку, в Малый Кисельный, и там уже в их семье в 26-м году появился долгожданный сын Юра. Несмотря на то, что дед был единственным кормильцем, жили вполне зажиточно, в начале 30-х даже дачу купили на станции «Правда» – крепкий сруб-пятистенок на участке в тридцать соток. Благополучие кончилось в 37-м с гибелью деда Василия – по неосторожности опрокинул на себя с плиты ведро столярного клея, который тотчас загорелся. Потому, проходя мимо Склифа, где дедушка жил ещё три дня, я всегда умолкаю, замедляю шаг. Оставшись одна с тремя детьми, бабушка пошла на работу – поваром в Большой дом на Лубянке. Тогда же, в пятнадцать лет, устроилась чертёжником в конструкторское бюро Министерства Обороны и старшая дочь Женя.
     Из всех семейных историй чаще других вспоминали самую страшную. Когда Юра из сержантской школы, куда поступил в 1943-м, приписав себе два года, сбежал на фронт. А через полгода по радио рассказали, как сержант Смирнов Юрий Васильевич оказался в плену у фашистов, и они его зверски замучили – распяли на стене блиндажа, вбили в голову гвоздь. В ужасе этого сообщения семья прожила целые сутки – 6 октября 1944 года бабушка была на работе, её вызвал начальник и, ничего не объяснив, велел идти домой, где она застала зарёванных дочерей. Только назавтра стало известно – погиб полный тёзка и однофамилец, из деревенской глубинки. С тех пор дату его гибели в нашей семье отмечали как день памяти родного сына и брата.
     Другой сюжет военных лет вспоминали реже – как в Малом Кисельном появился товарищ Юры по сержантской школе Анатолий, и мигом положил глаз на его сестру Нину. Вроде бы он сразу никому не понравился: бабушка говорила –  манерный  был. И чересчур говорливый.  Эти не самые прекрасные черты я точно унаследовал от отца – когда мама хотела меня поддеть, говорила: папа-второй – говорун.
     Роман отца с мамой развивался с большим перерывом. Познакомились на третьем годе войны: посмотрели в «Колизее» киножурнал «Боевой киносборник», прошлись пешком от Чистых прудов до улицы Осипенко, где жил отец, но дальше первого поцелуя, как клялась мама, дело не дошло. А потом Анатолий исчез на пять лет: после Дня Победы, который отец встретил в Праге, он воевал еще три года – выкуривал из лесов бандеровцев, разминировал Украину. Пройдя с боями без единой царапины пол-Европы, всю свою роту похоронил в украинской земле, где и сам чуть не остался. Говорили, что точно в рубашке родился: наступив на противопехотную мину, чудом остался жив – взорвался только детонатор, а сама мина в деревянном коробе отсырела, потому отделался контузией: долго хранил сапоги со срезанными как бритвой подмётками.
     О семье моего отца в доме Смирновых – по причине взаимной нелюбви – рассказывали мало. Мой другой дед, Пепелин Георгий Николаевич, верно был человеком неординарным. Работал чиновником Наркомата иностранных дел, жил в большой квартире на улице Осипенко (бывшей Садовнической, каковой она опять называется сегодня). Имея двоих сыновей (мой отец был старшим), упрямо хотел дочь, и родили-таки Любу – в 1949-м, когда бабушке Полине уже стукнуло сорок четыре. 
     Очевидно, дедушка Георгий был толстовец: изредка приезжая на «Правду», за неимением сохи и подходящей пахоты, по утрам с косой уходил в поле. Всю жизнь оставался стойким графоманом – писал путевые записки (а ездил очень много, и за рубеж тоже), прилежно вёл дневник. Ко всему, обладал большими странностями: сам владея несколькими иностранными языками, жену даже читать не научил (получая за него пенсию, бабушка ставила в ведомости крестик), но при этом ничуть её не стеснялся – везде брал свою Полину с собой, поскольку имел такую возможность (даже операцию на среднем ухе ей сделали в Швейцарии).
     Дед считался удачливым –  успешно продвигался на службе; в страшные годы повальных репрессий тоже был арестован, но через два месяца каким-то чудом вышел из Бутырки и даже восстановился в должности; проводил старшего сына на войну, и он вернулся живым;  дождался не только желанной дочери, но и внуков. А жизнь закончил трагически и загадочно: после войны загранпоездки кончились, и в 55-м его вдруг командировали на Курилы, откуда через неделю пришло извещение, что он умер  от укуса энцефалитного клеща.
     По какой-то случайности никого из сыновей в то время в Москве не оказалось, и бабушка Поля при известии о своём вдовстве в мандраже вызвала сборщиков утильсырья и отправила на свалку весь семейный архив, который даже при аресте деда не пострадал. Место его упокоения так и осталось неизвестным – сыновьям доходчиво объяснили, что могилу искать не следует.
     Говорили, дед не хотел, чтобы меня назвали Герой, –  чтобы не дразнили, как его, Жорой-обжорой. Однако отцу явно нравилось чередование имён, и он сделал по-своему. Моё имя мне дискомфорта не доставляло, больше раздражала фамилия – всегда именовали Пепой, оттого везде, где мог, назывался Смирновым, а потом поменял фамилию на литературный псевдоним. А генетикой своей доволен: от Смирновых унаследовал аккуратность и золотые руки (с удивлением обнаружил, что, не учась специально плотницкому делу, могу и книжную полку сколотить,  и дом построить), а от Пепелиных получил неглупую голову, хорошо подвешенный язык и – чем больше всего дорожу – тягу к письму и печатному слову.

     Я родился в Москве, но отец ещё служил, и первые пять лет жизни прошли в провинциальных гарнизонах – сначала в Муроме, потом в Иваново. О той жизни детская память сохранила лишь какие-то обрывки, где самый яркий – как меня укладывали спать, а отец в этот час возвращался со своей частью в казарму и, проходя мимо наших окон, запевал «Ласточку-касаточку» – он солировал, а сотня голосов подхватывала припев.
     Окончательный переезд в Москву означал новую жизнь: на год меня отдали в детский сад – чтобы привык к коллективу, поскольку через год предстояло идти в школу. Мы – все Смирновы – жили в Малом Кисельном, а все Пепелины – на Москва-реке, на острове Балчуге (про деда мне сказали только, что он уехал навсегда). Отец стал работать в больнице, но ещё какое-то время носил военную форму – и учил меня ухаживать за своей: белые воротнички к гимнастёрке пришивала мама, но чистить специальной мастикой пуговицы, пряжку ремня и кокарду на фуражке я не доверял никому. И в школу с первой же недели ходил без взрослых, благо никаких улиц пересекать не требовалось – свернул за угол в Большой Кисельный, а на Сретенке сразу в арку, во двор монастыря, где тогда в храме размещался Центр реставрации Грабаря. Нравилось, что школа была «французская» – к первому классу «Мифы Древней Греции» оказались прочитаны и настала пора «Трёх мушкетёров».

     Первое детское потрясение – родной дом поставили на капитальный ремонт, и нас переселили. Из центра, с Трубной, – в чёртову даль, как причитала бабушка, – в Марьину рощу. Ещё и разделив: я с отцом и мамой поехали на Трифоновскую улицу, а бабушка с тётей Женей – в 1-й проезд. Между нашими домами было десять минут пешком через Детский парк, так что три года все мы ходили туда-сюда. Пока наконец съехались в одну квартиру в Марьиной роще, но и та не была отдельной – у нас оказались две большие комнаты, а в третью 12-метровую подселили троих: грузчика с Рижского вокзала и дворничиху с завода «Борец» с их маленькой дочерью, потому прелесть коммунальной квартиры мы познали сполна. Соседи по лестничной клетке у нас тоже были соответствующие – за одной стеной обитали Собачкины, за другой – Животягины. Ей-ей настоящая «Воронья слободка».
     Другая драма оказалась страшнее: мне было тринадцать, когда мы с отцом на машине сбили мальчишку. На Ленинском проспекте, возле универмага «Москва». Там вдоль многополосной трассы тянутся боковые однорядки, тогда с обеих сторон обсаженные густым полутораметровым кустарником. Сидя рядом с отцом, я видел, как в нескольких метрах перед нами быстро пересекла дорогу женщина, а когда мы поравнялись с переходом – наперерез, догоняя мать, выскочил невидимый за кустами пацан.
     Мы катили тихо, и это спасло – отец успел нажать на тормоз, мальчик смог отшатнуться, но правое колесо переехало ему стопу. Он сразу сел на асфальт, и отец подбежал к нему одновременно с вернувшейся матерью – вдвоём они положили его на заднее сиденье. Через спинку дивана я видел белое лицо и широко открытый рот – мальчик не кричал, только глотал воздух. А я не мог оторвать взгляд от его ноги, лежащей на коленях матери: крови не было совсем – только лопнувший кед и в мелкую лапшу разорванные шнурки...
     Будучи медиком, отец знал, что рядом есть больница Академии наук, и через минуту подрулил к воротам. Несмотря на восемь утра, там почему-то оказалось много милиции, перекрывшей въезд, однако нас пропустили. Мальчишку тотчас унесли, взрослые ушли за ним, а я сел на крыльцо. И машинально смотрел, как по двору, глядя под ноги, бродили милиционеры, что-то собирая в крафтовые пакеты. «Не смотри туда!» – сказал отец, за локоть отвёл к машине, и мы уехали.
     Только дома, когда отец рассказывал маме о наших злоключениях, я узнал, чему ещё стал свидетелем. У сторожа больницы воспитывался метис волка  и немецкой овчарки. Накануне старик отлучился на ночь, и когда к его жене  в сторожку стали ломиться какие-то люди, она спустила на них собаку. Одного пёс загрыз сразу – его накрытое брезентом тело лежало на клумбе, а другого, озверев, до утра рвал-таскал по больничному двору.
     Не знаю, что подействовало на меня сильнее, – пацан с раздробленной ногой, милиционер, складывающий в пакет человечьи куски, или всё вместе. Но меня долго мучили ночные кошмары, я часто кричал во сне.
     Никаких судебных последствий тот случай не имел, но несколько месяцев отец, благо у него были хорошие связи, занимался мальчиком, и ногу ему в итоге спасли. Только вот за руль своей белоснежной 21-й, с оленем на капоте, отец больше никогда не сел, и двадцать лет, до самой его смерти, машина ржавела в гараже.

Третья драма оказалась вроде бы совсем не страшной, но она имела далеко идущие последствия. Когда я, вынимая из почтового ящика свой «Московский комсомолец», обнаружил внутри газеты судебную повестку. Из коей следовало, что мои родители приглашаются на слушание дела об их разводе. С этого дня у нас началась совсем другая жизнь. С которой в общем-то по-настоящему начался этот дневник…

1985, 2015


ФОТО:
На даче на ст. «Правда». Стоят дед и отец, сидят две бабушки – Полина
и Катя, между ними дедушкина дочь Люба, крайняя слева – сестра мамы
тётя Женя, а справа я на коленях у мамы Нины. / Август 1954 года.
© Georgi Yelin
https://fotki.yandex.ru/users/merihlyund-yelin/

-----


Рецензии