Последняя осень

Последняя осень.

(Рассказ)

Для меня дед всегда оставался большим, сильным и справедливым человеком. Трудно сказать, верил ли он в бога или нет, но каждый день своей жизни он проживал тихо и красиво. Он не совершал великих подвигов как пустынные старцы, он не простаивал часами на молитвах, он не раздавал своего имущества неимущим, он не творил чудес. Теперь, нагрешив и устав, я понимаю, что самое большое чудо – это прожить честно, никому не завидуя, никого не обижая, любя своих родных и сожалея об умерших. Именно простота жизни приводит нас к богу. Всё остальное: обряды, разговоры, прочувственные книги, затворничество нужно людям.
Так вот, всё началось со сна. Деду приснилось, будто он молодой, но зачем-то его положили в больницу. В палате, кроме него, лечились парень и две девушки. Молодёжь болела легко, и время проводила не за медицинскими процедурами, а за картами и вином. Вдруг открывается дверь и заходит доктор. Оглядев всех, он выбрал моего деда и жестом пригласил его за собой. Дед пытался рассмотреть лицо доктора, пытался узнать, куда его ведут. Только тот отворачивался и на вопросы не отвечал. Вскоре они подошли к озеру. «Иди в воду», - приказал врач. «Не пойду, замёрзну». «Иди, я сказал!» - настаивал, даже кричал доктор. Дед разделся, нырнул. И так вдруг ему стало хорошо: вода чистейшая, вокруг озера весёлый, зеленый лес. Одним словом, живи, да радуйся. Дед увлёкся плаваньем и, конечно, забыл про врача. А тот постоял немного и исчез, оставив после себя чёрный костюм и чёрные ботинки. Из одного ботинка выглядывала бумажная карточка со словами: «Покупайся ещё и приходи». Дед заметил, как кожа его вдруг покрылась морщинами, и, что сам он не молодец-удалец, а мужчина в преклонных годах.
После этого сна дед стал сам не свой. У всех спрашивал: «Как понимать, «покупайся и приходи?». Люди предлагали много вариантов, пока, наконец, одна бабушка-вещунья не объяснила: «Ангел к тебе наведывался. Ты с девками был и вином – значит грешил. Сейчас болеть будешь, в лекарствах купаться. Дурачком станешь – вода-то чистая. Как дурачком станешь, так и помрёшь. Только запомни: летом, обязательно летом». «А грехи-то простят», - поинтересовался дед. «Простят. За грехи-то дурачком и станешь. Ну, иди, сынок, свечку поставь, помолись и не бойся – всему своё время».
До сих пор я не знаю: боялся дед смерти или не боялся. Только каждое лето он ждал как последнее, исправляя и дополняя завещание. А потом, когда наступала осень, дед спокойно вздыхал: «Ну-с, хорошо. Ещё один год есть у меня». Так ему исполнилось семьдесят лет.
Поначалу его болезни никто не замечал: ну, худеет себе человек и ладно. Все мы то худеем, то полнеем. Воды много пьёт – не страшно, капусты кислой наелся или солёных огурцов. В окно по два часа смотрит. А что, жалко? – Пусть смотрит. Два года дед худел, пил воду и смотрел в окно. Потом, не выдержав боли внутри себя, отправился к врачу. Сдал кровь – диабет. А сахар такой, что вот-вот в коме человек будет. Положили в больницу. Там подлечили, откормили. Но вернулся дед оттуда уже с диетным листом и с бесконечными уколами.
Я к тому времени совсем забегался. С одной работы на другую, от одной подруги к другой. Тут ещё отец с матерью стали приставать: «Женись, да женись. Нам внуки нужны». Про деда я узнавал только по телефону. А когда всё-таки приехал в деревню, то мне стало страшно.
Дед всю жизнь считался человеком весёлым, оптимистичным. К тому же он был нестоящим здоровяком. Глядя на деревенских подростков, еле поднимающих мешки с картошкой, он любил рассказывать, как в войну ему приходилось таскать шестидесятикилограммовые кули с мукой всего в двенадцать лет. «Подойдёшь к обозу, - начинал он, - взвалят на тебя мешок; поджилки трясутся, спину сводит, а до амбара метров пятьдесят, а то и все сто. За целый день так набегаешься, что к вечеру прямо в амбаре засыпаешь». Ещё дед любил рассказывать, как в первый год после войны его призвали в армию. Поезд проходил через обычную станцию в маленьком городке, но почему-то остановка была долгой. Тогда ещё семнадцатилетним пацаном он вышел на платформу, прошёлся туда-сюда, а потом зашёл за угол по нужде. Возвращаясь на платформу, он столкнулся с пятью ребятами такого же возраста, но вроде как городскими. Одеты ребята были в обычную послевоенную рвань, через которую торчали их костяшки совсем без «мяса». Один из парней достал нож и сказал: «Хочешь жить – сымай шапку и фуражку». Дед оглядел их, особенно их тощие шеи, и отвечает: «Знаете, парни, я ведь кого за горло схвачу так с концами – переломлю позвонки с одного раза». Те помялись, помялись, да делать нечего: хоть и погодки, а деревенский их на голову выше и в плечах здоровее в два раза. После своего рассказа дед удовлетворённо замолчал, а мы, его внуки, вдохновлённые молодецкими подвигами, хватали мешки с картошкой, неумело взваливали их на спины и тащили в сарай, расположенный в нескольких метрах от земельного участка.
И вот, теперь я смотрел на деда и не узнавал его. Всегда высокий он вдруг сделался среднего роста. От плеч осталась только корявая худоба; нижняя губа запала, верхняя повисла. Но испугали меня больше всего глаза: от них шла пустота, чернота, как от открытого тёмного глубокого подвала. Шутил дед также. На вопрос «как дела» он отвечал: «Дела у прокурора, а у меня делишки». Раньше это звучало задорно, весело. Теперь шутка казалась каким-то нелепым всплеском, каким-то смертельным сарказмом. Так полынья говори, что раньше здесь была река. Так хлипкий побег из пенька говори, что раньше здесь было дерево. Но полынья станет рекой, и побег станет деревом, а старик уже никогда не воскреснет.
Речь у деда стала невнятной. Баритон исчез, заменившись на плохо слышную хрипоту, которую и голосом-то не назовёшь, так, звук и не более, крик птицы осенью, скрип дерева зимой. К тому же дед стал чудить. Уйдёт, например, в лес за дровами и заблудился. Встанет среди ночи и начнёт паспорт искать. Пожил я тогда в деревне для два-три. Потом опять уехал на годы…
Последний раз я видел деда в начале июля. Перед этим с отцом у меня состоялся малоприятный разговор.
- Ну, как там наш дед? – спросил я.
- Да, не очень.
- А что не очень?
Отец ответил не сразу, закурил сперва, чаю хлебнул.
- А всё не очень. Бабку будит в четыре утра и шумит на неё: «Что, старая, разлег-лась, когда надо за пенсией ехать?». Она его успокаивает, деньги показывает: «Вот, мол, наша пенсия». А дед только злится больше: «Ты, дура, хочешь меня с голоду уморить?» Встал после этих слов и в окно полез. Бабка закричала. Мы с твоим дядькой еле-еле успели его от окна оттащить. Потом полночи сидели, караулили старика.
Я смотрю на отца и вижу, как он нервничает, как он грустит.
- Господи, что за наказание такое старость? Куда всё делось? То человек брёвна ворочал, дома строил, печи клал, а теперь побриться не может.
Отец  не многословен. Я знаю, чем вызвана немногословность, но хочу, что бы он сам всё сказал.
- И мне до старости два шага. А ведь ничего не сделал, ничего не создал. Только вас, дураков, нарожал. А вы даже дураков произвести не можете.
(Отец имеет в виду меня и моего брата).
- Пойми, - тут он начинает ораторствовать как у себя на лекции – самое страшное – отсутствие будущего. У тебя ещё есть запас времени, тебе ещё есть на что надеяться, а мне остаётся только газеты читать и траву косить в деревне. Для тебя любая поездка, любое событие, любая встреча, любой день – это предвестник чего-то нового. Всё ты воспринимаешь как подготовку к основному, к главному. Ты уверен в себе. Дело твоей жизни ещё только начинается. Даже в мелочах молодость сильнее, лучше, интереснее. Я, например, иду в парикмахерскую, только когда уже совсем обрасту, а ты бегаешь туда каждую неделю – мода, надо следовать её законам. Я заканчиваю ужин таблетками от боли в печени, а ты – пивом. Я вижу красивую девушку и вспоминаю. Ты же догоняешь её и добиваешься от неё свидания.
- Твоими бы устами да мёд пить, - иронизирую я по поводу последней фразы.
- Не остри, не смешно, - обрывает отец.
Мне, правда, не смешно. Я врезаюсь в монолог скорее по привычке, чем по необходимости.
- Я смотрю на деда, - продолжает он, - на своё отражение в зеркале, на тебя и вижу время. Не физическую или абстрактную величину, не поэтический образ. Я вижу реальность, правду. Помнишь картину «Всё в прошлом» из Третьяковки?
Я утвердительно киваю.
- Вот, и у меня, и у деда всё в прошлом.
Отец замолкает. Мне хочется поддержать его, утешить. Ну, в самом деле, кто его знает что в прошлом, а что в будущем. Ведь и «сейчас» в определённом смысле уже прошлое: другого-то «сейчас» не предвидится. Но слова не получаются. Настроение скверное. Мне хоть и не пятьдесят лет, а тоже никакого особого будущего в своей жизни я уже не вижу. Работа, чтение, скучные вечеринки, где все или перепьются или переругаются, или и то, и другое.
- Ты к деду-то съезди, - просит отец.
Я обещаю съездить.
- Может это лето у него последнее. Вот, странный человек: верить сну и бабке, по- мешавшейся на ангелах и предсказаниях. Её послушать, так у слуг господних других дел нет, как только к нам являться и молоть всякую чушь.
- Чушь бабка молола, - возражаю я.
- Может быть. Господи, - опять отец хватается за голову, - последнее лето, послед- няя осень. И не знаешь, какое последнее, какое предпоследнее.
- А знал бы – лучше было?
- Нет, не лучше. Всё равно всего не успеешь. Жизнь-то планируешь не на месяц, не на два. Хочется все дела переделать и ничего не хочется. Что толку от моих дел?
- А от моих?
- Ты делаешь дела с надеждой, а я уже по привычке. Для тебя «последняя осень» - метафора, а для меня уже эта, конкретная осень может стать последней. Возьму и умру в октябре.
- И я могу умереть.
- Можешь, но не должен. У тебя есть, я уже говорил, одно громадное преимущест-во – молодость. А перед смертью даже маленький шанс – шанс. А молодость – это почти уверенность. Причём, уверенность не в одном дне, а в годах, даже в десятилетиях «Эх, где мои семнадцать лет?».
Отец устал говорить. А продолжение получилось бы такое. Он бы начал ругать себя за безбожность, за неумение просто верить. Он бы критиковал своё философское образование, лишившее его веры и только увеличившее количество вопросов. Он бы ещё раз десять вспомнил о «последней осени», о новом веке, о погрязшей в грехах молодёжи. Закончил бы отец требованием ко мне жениться и с обязательным рождением детей. Во внуках он видел хоть какую-то надежду на «бессмертие». Да, небольшую, но вполне достаточную для человек «его лет» и «его взглядов».

Я сдержал своё обещание и в июле приехал в деревню. Дед к тому времени почти перестал узнавать людей. Но меня узнал сразу. По привычке я спросил: «Как дела?» На удивление всем он пошутил насчёт прокурора. Все уже деда считали «дурачком», а тут вполне вразумительный ответ. Я обрадовался возможности поговорить с ним. Нот после прокурора он стал болтать ерунду, пока ему не дали таблетку и не отправили спать.
Мне запомнились всклокоченные волосы деда, его щетинистые щёки, и его не до конца потухшие глаза, где я отразился в последний раз. И, слава богу, не безумным видением, а взрослым, любящим внуком.
 
-----

Умер дед тридцать первого августа. Июнь и июль того года замучили всех холодом и дождями. Зато август получился тёплым, даже знойным.
Меня вызвали телеграммой. Больше всего на свете я боюсь телеграмм (даже поздравительных прошу не присылать) и ночных телефонных звонков. В меленькой бумаге и в тонком звоне столько тревоги, столько неожиданности, столько холода. «Пришлите телеграмму», - и как будто меня ударили ножом, как будто оглушили сзади. Смотрю на безучастное лицо почтальона, и вижу вестника смерти. Нет, саму смерть!.. Именно так она выглядит: с сумкой, пожилая, с ярко накрашенными губами и неприятным прокуренным голосом. «Мужчина, распишитесь и принимайте наследство», - вроде как обрадовала она. Прочитав телеграмму, эта Геката, решила, что я стал наследником деревенского дома. Вот, дура! И ей не расскажешь, как я любил деда, как вообще можно любить стариков.
Хоронили без отпевания, по-граждански. Бабушка тихо причитала, дядя смотрел нелюдимо, отец курил трясущимися руками, а я слушал лето. Слушал кладбищенскую тишину, стоя в стороне у чужих памятников. Оттуда на меня смотрели живые лица, некоторые даже улыбались. И не было страха, дрожи, ужаса, потому, что не было безобразия смерти. Кровь не лилась, крики страданий не рвали ухо. Всё уже позади. Я думал: пройдет сравнительно небольшой срок и не будет меня, и не будет тех, кто меня оплакивал и переживал по поводу моей смерти. И кто-то, совсем незнакомый вот так же пройдёт мимо моей могилы и задумается: а стоит ли вообще, боятся за жизнь? И где здесь  - среди обилия света, среди запахов травы, касаний тёплого ветра, обилия света, отдалённой синевы неба, - где здесь смерть?». Умилится человек от жуткого контраста, перекрестится и пойдёт дальше жить.
Поминок не справляли, если не считать торт и нескончаемых кружек чая. Во время чаепития мы с отцом тихонько разговорились.
- Знаешь, - сказал я ему, - а ведь в жизни-то на самом деле так много смысла.
- Какого?
- Вот дед умер. Но это же он воспитал тебя, твоего брата, меня отчасти. Он постро- ил два дома, он посадил целый сад. Разве этого мало? Когда видишь, как много человек для тебя сделал, то жизнь этого человека кажется не такой уж и бессмысленной. Другое дело, что надо дать понять человеку его важность и значение. Может, я рассуждаю эгоистично, но это так. Наш след в морях нам кажется незаметным, а им он очень заметен и очень нужен.
Отец не ответил. Впрочем, я и так понял, что он согласился со мной.
Вечером я сидел во дворе на лавочке, сколоченной когда-то дедом. Возле бочки с водой бабушка сушила картошку маленькую, в глазках, но свою, родную. Картошка с одной стороны, открытой солнцу, уже просохла, а другая сторона клубней была ещё в чёрной, влажноватой земле. На грядках широко лежали капустные листья. Над ними кружились белые бабочки. Чуть поодаль от капусты глядели в небо богато украшенные астры. И само небо было как большой голубой цветок, с облаками-лепестками по краям. Ветки слив перевешивались через забор от тяжёлого груза ягод. Сливы ещё только начинали темнеть и на ощупь оказывались твёрдыми и недозрело-гладкими.
Соседи красили забор приятной васильковой краской. Они знали о нашем горе, но не придавали ему особого значения. Громко, настойчиво трещали кузнечики. На деревьях не было пока ни одного жёлтого листа – лето пришло поздно, природа должна была дожить, она не могла умереть, не выполнив положенного.
Я прислонился спиной к тёплому дереву дома. «А ведь дом-то дед строил,» - вскрикнуло вдруг сердце. И только здесь, в прогретом, в цветущем, в плодоносящем дворе меня захватили слёзы. Там, на кладбище среди смерти я не боялся её, а здесь, среди жизни мне стало одиноко, горько, обидно, тоскливо. Я вспомнил, как дед учил меня есть ложкой, как дед ходил со мной на рыбалку, как дед гладил меня по голове во время грозы и утешал добрыми, хорошими словами. Я вспоминал и вспоминал; один эпизод заменялся другим. Устав от воспоминаний и слёз, я вдруг подумал: «А ведь для кого-то эта осень последняя. Может для меня?»


2004 год


Рецензии