куропатки в снегу

Жизнь – это страдание, сынок.
Вон и сам Господь наш страдал...
Из разговора

Фисташкин выглянул из своего подземного убежища и увидел, как, широко загребая землю и все круша на пути, прямо на него надвигается сверкающий нож огромного бульдозера. Это было так неожиданно, что некоторое время Фисташкин пребывал как бы в оцепенении и ничего не мог сообразить. Бульдозер тем временем с треском ломал одиночные карагачи, и они вместе с ржавыми консервными банками, осколками битого кирпича, огрызками сопревших досок, кусками скрученной проволоки, какими-то склянками и прочими остатками разного бытового мусора двигались, расползались, перемешиваясь с землей. Молодой кленовник, срезанный ножом, легко и покорно, словно мокрая солома, ложился под гусеницы бульдозера. В самой машине, сотрясающей почву, что-то металлически стучало, скрипело и пофыркивало. На ее выхлопной трубе мелкой дрожью билась решетчатая нахлобучка искрогасителя. Она была немного смята с одной стороны и походила на кепку московского мэра. Фисташкин еще подумал: «Вот тоже, харя, под работягу рядится!..»
А бульдозер тем временем все пер и пер на него с такой садистской неукротимостью, что Фисташкин понял: и его сомнет, не остановится. И он, подобно земляному червяку, завидевшему хищную осу, нырнул в квадратный лаз своего сумеречного приюта, схватил с лежанки самое дорогое, что у него осталось, – армейскую облезлую куртку на меховой подкладке и выскочил наружу.
А бульдозер уже накатывался всем своим громоздким телом на его убогую нору. Он со скрежетом зацепил ножом конец железобетонной балки, вырвал ее из земляного возвышения, встряхнул, как пушинку, высоко задрав перед собой, и она,сыграв вокруг собственной оси, прыгнула, словно живая, и вместе с перекрытием погреба рухнула вниз. Фисташкин отпрянул в сторону и растерянно посмотрел на бульдозериста, маленького, сухонького мужичка, похожего на копченого подлещика, каких Фисташкин и сам немало ловил, когда был нач­продом в армии и когда они на все воскресенье дружной офицерской компанией заваливались на рыбалку.
Бульдозерист, между тем, равнодушно скользнул по Фисташкину презрительным взглядом, цвикнул слюной сквозь зубы и принялся злобно дергать рычаги, гоняя машину то назад, то вперед и намертво закатывая ямину обрушенного погреба. Ему, кажется, доставляло удовольствие крутиться здесь, выделывая замысловатые кренделя, и видеть рядом со своей машиной жалкую фигуру городского бича. А Фисташкин стоял и думал: «Вот гад! И носит же тебя земля, подлюка!..»
Он тупо огляделся вокруг, увидел на другом конце пустыря еще один бульдозер и понял: все, хана, не будет здесь больше прежней жизни! И ему стало горестно от этой мысли. Заросшее лицо Фисташкина, некогда румяное, с округлым подбородком, сморщилось от жалости к самому себе и к еще так недавно приютному пустырю. Тут он увидел собаку Рыжика. Тот, заслышав рокот приближающегося бульдозера, выскочил, как ужаленный, из широкой трубы водосливного коллектора и пустился бежать за трамвайную линию в спасительные заросли старого городского кладбища, давно закрытого для захоронений.
Этот Рыжик, как и Фисташкин, тоже был бомжем. В свое время его бросили хозяева, съехавшие из деревянного домишка в новую квартиру дальнего микрорайона, и с тех пор пес один мыкался на этих печальных развалинах снесенных и выжженных улиц. Одно время Рыжик враждовал с Фисташкиным и никак не желал пускать его на свою территорию, но потом, когда их свел один случай, они сдружились и жили в ладу. Фисташкин подкармливал пса, если тому становилось совсем голодно и если у самого выходил добычливый день.
Сам Фисташкин поселился на этом пустыре прошлой осенью, приспособив под жилье только что уничтоженный на его глазах погреб. Внутри он был обложен красным кирпичом и вполне годился под жилище. Фисташкин вычистил его, приволок железную печку-буржуйку, валявшуюся тут же в зарослях сирени, приладил к ней трубу, вывел ее наружу, соорудил из горбыля что-то вроде лежанки, настелил всякого тряпья – и вышло роскошное, прямо-таки барское ложе.
А еще он купил свечей, когда заработал денег на разгрузке рефрижератора с заморскими фруктами, и повел отшельническую жизнь современного городского пещерника. У него было все: свет, тепло, крыша над головой. Оставалось добывать лишь провизию, выпивку, когда повезет, да еще собирать дрова для буржуйки. А теперь вот сразу и не сообразишь, как быть дальше.
Маленький бульдозерист неожиданно остановил машину, сбросил газ и, скривившись, крикнул:
– Ну, чего хавальник разинул? Топай, пока хозяин не подвалил со своими орлами. А то они тебе покажут, как горчицей мажут! Кончилась тут твоя воля! Мотыга все купил. Офис будет строить и гаражи...
И он чему-то засмеялся. В голосе, сухом и прокуренном, было какое-то торжество, злорадство и даже похвальба, словно бы не Мотыга купил эту землю, а сам он теперь ее безраздельный хозяин и владелец.
Фисташкин снисходительно усмехнулся, жалеючи этого человека, повернулся и побрел к трамвайной остановке. Что говорить с этим щурком? Толку-то!
Он шел и оглядывался на кучи шлака, на сиреневые кусты, еще не тронутые бульдозером, на дикие заросли мальвы, уже увядшие от первых заморозков и близкого дыхания зимы. И все вокруг ему показалось поблекшим и унылым. Даже солнце с его утренними лучами. Они хотя и сияли, отражаясь в окнах высотных зданий нового микрорайона «Васильки-2», стоящего сразу же за пустырем, но уже не несли прежнего тепла.
Фисташкин шел и думал, что совсем плохи его дела. Впереди долгая, холодная зима, а тут этот Мотыга со своей стройкой... Вот гад, везде ухватил! А про себя Фисташкин решил: будь что будет... И не из таких ситуаций выходил!
Прошлое лето для него начиналось хорошо и обещало быть удачливым. К этому и шло, но сам по собственной дурости все и поломал.
Познакомился он на губернском рынке с деревенским малым Гришакой Угрюмовым, жителем пригородного сельца Волнушки. Тот приехал торговать говядиной, а Фисташкин в расчете на угощение помог ему с тушками и на весах, и на прилавке устроиться. Гришака угостил его пивом и денег на закуску дал. Человеком он оказался общительным и компанейским. Только был у него один дефект: он все время задирал голову и говорил как-то возбужденно. И во всем его облике сквозила какая-то легкая придурковатость: даже вот в его нелепой ковбойской шляпе с ремешком на подбородке.
Узнав от Фисташкина, какую жизнь он мыкает, Гришака сразу же предложил ему пойти пастухом к их коровьему стаду.
– А что, Олег, – весело уговаривал он Фисташкина, – работа совсем не пыльная. Я вот сам совхозных пасу. Солнце, простор, хоть ковшом хлебай! Любота, прямо прерии! У тебя и кормежка будет от пуза, и мани заведутся.
Фисташкин и раздумывать не стал. Тут же ударили по рукам с Гришакой. Чего раздумывать-то? Все равно впереди никакого просвета.
– Ты приезжай в субботу к двенадцати, а я тем временем с мужиками потолкую.
Фисташкин так и сделал. Добрался до Волнушек, деревеньки в две улочки со старой деревянной каланчой на отшибе, как и условились, к назначенному времени. Мужики уже ждали его, собравшись на пустыре возле той самой пожарной каланчи. Они ему дали свою цену, и он согласился, особо-то и не рядясь. Условия показались вполне сходными: каждый хозяйский двор поочередно обязывался содержать пастуха, обеспечивая его и кормежкой, и ночлегом.
А еще пастуху положили ежемесячное жалование деньгами с каждой головы, независимо от того, корова это или молодая телочка. Фисташкин прикинул в уме, получалось неплохо. За сезон около двух миллионов. Таких денег он давно уже не видел.
Если честно, и сама пастушеская жизнь, вольная и сытая, тоже грела душу. Он начал было подумывать, чтобы и на будущий год наняться сюда к деревенскому стаду. Отмоется, отъестся, обуется, оденется как следует, а там, может, и женится. Чего одному-то маяться? Ему и годочков-то всего тридцать с небольшим. Впереди целая жизнь! Оно и в стране, может, к тому времени все лучшей долей повернется.
Однако мечтам Фисташкина не суждено было сбыться. Первым делом его начал одолевать участковый: откуда, как да почему? Где паспорт? Замучил, мент. Может, надо было дать ему на лапу, да и дело с концом. А он как-то не подумал об этом.
Вот и в тот раз участковый опять испортил ему настроение. Снова требовал паспорт, а то, говорит, прогоню к чертовой матери. А где он его возьмет, этот паспорт?
Было это вечером третьего числа. А утром, когда выгонял коров, хозяйки денежный расчет стали ему выносить ко двору. Пока выгонял стадо, карман раздулся от денег. Ну и решил: «Все равно этот участковый, собака, житья не даст. Выпить, что ль?»
Вернулся в крайний дом к местному бизнесмену Лешке Брызгуну, попросил сразу две бутылки «Российской».
Брызгун, широкоскулый здоровяк с большим, тяжелым подбородком, подозрительно оглядел Фисташкина и предупредил:
– Ты смотри, друг, не надувайся там, возле стада, а то всех коров у нас порастеряешь. За это, знаешь, мы строго... Уже четырех пастухов турнули.
– Да это кореш попросил, – соврал Фисташкин. – Должен подойти ко мне на стойло, долг за мной...
– Ну, ну, – недовольно покряхтел Брызгун, однако водку дал.
Фисташкин сразу же направил стадо в дальние угодья к речке Толокнянке, пустил коров вдоль берега, а сам присел возле пенечка. Разложил из сумки припасы, недолго думая, набухал себе граненый стакан до рубца и выпил с кряком. Пожевал пирог с капустой, выпил еще. И замер, прислушиваясь к самому себе и к тому, что происходит внутри.
По всему телу прокатилось тепло и стала разливаться сладкая слабость. И к голове прилила кровь, которая опять же стала приятно кружить. И все вокруг было словно бы создано для этой приятности. Весело играло солнце, умытое утренней свежестью, а в черемуховых зарослях посвистывали беззаботные птахи. Под крутым бережком нежно ворковала река, и по всей долине до самого горизонта, над выгоном, над зеленью поднявшихся хлебов, словно бы волнуясь, трепетал прозрачный воздух. И в этом тоже было какое-то упоительно сладкое вдохновение, которое так крепко трогало душу, что Фисташкин снова потянулся за стаканом.
Сколько он тогда выпил, теперь и сам не знает, наверное, много. Проснулся от того, что кто-то молотит его и похабно ругается. Он ухватился за чей-то сапог, но тут же выпустил его. Его руки словно бы ожгло электрическим разрядом. Фисташкин пьяно задрал голову и увидел, что тешится над ним не кто иной, как Гришака Угрюмов.
Гришака был в своих неизменных вытертых джинсах с широким поясом, в клетчатой рубахе, широкополой шляпе, подвязанной шнурком на подбородке, в красных на высоком каблуке полусапожках со шпорами. А в руках у него был кнут на коротком черенке, но с длинным и тонким охвостьем, сплетенным из конского волоса. Из-за Гришакиной спины, пофыркивая, выглядывала лошадиная морда со спутанной гривой. Это был мерин Дадон, на котором Гришака пас совхозное стадо.
Фисташкин никак не мог врубиться, чего это Гришака кричит как бешеный, и все пинает его своими остроносыми ковбойскими сапогами. Вначале он увертывался от ударов, а потом вздумал сам отдубасить Гришаку, однако не устоял на ногах и тут же свалился.
– Козел, тебя как человека приняли, а ты!.. Босяк! – орал Гришака и, вскочив на мерина, принялся гонять Фисташкина по луговине. – Где у тебя коровы!.. Чтобы тебя разорвало, босяк немытый!..
Коров и в самом деле не было, они паслись на посевах совхозных хлебов. Это и взбесило Гришаку.
У него побелели глаза, и по бледному, вытянутому лицу было видно, что он ненормальный и вне себя. Фисташкин понял, что надо спасаться, и бросился бежать к большаку. До него было с километр и, подгоняемый Гришакиным хлестким кнутом, он бежал так, как никогда даже в армейской учебке не бегал.
Вскоре выскочил на проезжую часть шоссе и принялся, как безумный, размахивать руками, а Гришака все наседал на него и кричал:
– Дайте мне винчестер, я пристрелю этого гада!
На шоссе остановилось движение. Машины резко тормозили, водители приспускали боковые стекла, высовывались, удивленно наблюдая за происходящим. Одни из них бранились, другие посмеивались и подбадривали Гришаку:
– Врежь ему, врежь еще кнутом!.. Да ты по голяшкам цель, по голяшкам...
И лишь один утлоносый, щетинистый шофер самосвала в желтой рубахе навыпуск, с закатанными рукавами встал на подкрылок своей машины и басовито крикнул:
– Ну ты, коршун, хватит тебе долбить мужика! А то вот возьму монтировку да врежу! Сразу, небось, скопытишься! Ишь, ковбой нашелся...
При этом водитель внушительно потряс большой волосатой ручищей, на которой от локтя до кисти виднелась наколка кинжала, похожего на мертвую змею.
Тут и Гришака словно бы очнулся. Он дико посмотрел на водителя самосвала, потом на машины вокруг, прихлестнул Дадона и рванул за повод. Мерин шаркнул по асфальту копытами, вздыбился на мгновение и, повинуясь седоку, поскакал назад в луга.
Водители легковушек равнодушно тронули свои автомашины, а шофер самосвала подозвал к себе Фисташкина и принялся участливо расспрашивать его. Но тот ничего вразумительного не мог сказать, лишь озирался и легонько трясся то ли с похмелья, то ли от пережитого.
Только и вымолвил:
– Мне бы в город.
Дорогой, успокоившись, он посмотрел на себя в боковое стекло, увидел свое лицо с разбитыми губами, с фиолетовым кровоподтеком под одним глазом и зажмурился, сжав руками виски. Голова у него разваливалась от боли, в висках стучали молоты.
Водитель деликатно молчал и не лез к нему с разговорами. Только и спросил, где высадить.
Фисташкин ответил:
– Если можно, возле рынка...
В городе он первым делом купил бутылочного пива и побрел на пустырь, что лежал за микрорайоном «Васильки–2». Здесь о краешек бутового камня сорвал крышку с пивной бутылки и, не останавливаясь, залпом опорожнил ее. И хотя пиво было теплым, оно как-то сразу освежило Фисташкина. Он торопливо выпил и вторую бутылку и только теперь пришел в себя.
Все тело ныло, а спина горела, должно быть, от кнута, и Фисташкин подумал со злобой: «Вот, гадина! Вырядился, клоун... Насмотрелся американских боевиков и вообразил себя ковбоем. Дебил проклятый! Оттого и в армию не взяли, что дебил припадочный!..»
А вообще-то не было в его голове привычной ясности. Все в ней мешалось и путалось. И еще сонливая слабость разливалась в каждой частице его тела. Он добрел до зарослей сирени, залез в самую их гущу, подгреб под себя прошлогоднюю листву, свернулся калачиком и уснул.
Среди ночи его разбудила собака. Она стояла рядом и лаяла. Фисташкин даже не пошевелился, лишь слабо простонал. Тогда пес, осмелев, сам подошел и обнюхал его. А потом лизнул в разбитые губы. Фисташкин поднял руку и дотянулся до собаки. Пес повилял хвостом и, горячо дыша на Фисташкина, облизал уже все его лицо. Фисташкин с благодарностью погладил его густую, жесткую шерсть, и пес улегся рядом, прижимаясь к нему и как бы согревая. И это показалось Фисташкину так трогательно, что у него выступили слезы. Он смутился от этой своей слабости, проморгавшись, с грустью принялся смотреть в небо, на котором не было звезд. И Фисташкину стало тоскливо оттого, что на городском небе почти не бывает звезд.
Но вот, наконец, он увидел одну, слабо тлеющую среди белесой хмари городских испарений и едва заметную в искусственных потоках электрических огней. И эта одинокая звезда в пустующем небе показалась ему сиротливой, неприкаянно близкой, как и сама его жизнь. И мысли Фисташкина перекинулись на собственную судьбу. Как переменчива жизнь. Вот разве когда-нибудь думал он, что превратится в одинокого и бесприютного человека? Ведь с самого детства у него складывалось все хорошо. В школе был отличником, с похвальным листом окончил одиннадцатый класс, по настоянию отца в военное училище пошел. И здесь был отличником боевой подготовки. Перечитал горы книг, считал себя образованным человеком. И куда теперь все это делось: его образование, ум, офицерская честь? Кто это все отнял у него? Сам? Но он вроде бы не враг себе. Выходит, судьба...
Фисташкин потрогал языком распухшие губы и решил: глупости все. Не бывает ни судьбы, ни совершенной жизни. Человек лишь стремится к этому, но, так и не достигнув, умирает. А превратиться в ничто, стать живой рухлядью? Это может произойти с каждым в ничтожно малый огрызок времени. Особенно если эта жизнь, вот как его, состоит из сплошных узлов невезения. В ней лишь детство можно назвать светлым, да еще самые молодые годы. Ту пору, когда живал у покойных деда с бабкой в деревне.
Остальное время перегоны, переезды; военные эшелоны, чемоданы, узлы с барахлом; вокзальная сутолока, глухие заборы армейских гарнизонов, солдатский плац с бесконечной муштрой «ать, два!». Ну, еще школы в ближайших населенных пунктах, куда их, офицерских детей, обычно возили то на вездеходах, то на боевых машинах пехоты.
Служба Фисташкина проходила, вроде бы, в обычной армейской легкости и беззаботии. И все-таки какие-то темные предчувствия время от времени накатывались на его сердце. Он ждал какой-то беды, и она пришла.
Все началось с его невесты Леночки. Он уже и рапорт на отпуск подал, и обручальные кольца приготовил, свадебный подарок купил, а она ему свое коварное подношение сделала.
Служил от тогда в Забайкалье и был уже старлеем в должности батальонного начпрода. И вот перед тем, как идти в отпуск, присылает Леночка письмо и сообщает, что остается в аспирантуре и выходит замуж за научного руководителя, заведующего кафедрой ботаники. Она ведь на биолога училась. Это письмо будто обухом ударило. Он тогда несколько дней ходил в каком-то чумном отупении. Даже прапоры над ним смеялись.
В те дни и по службе вышла неприятность. Да такая, что едва под трибунал не угодил. Она и перечеркнула всю его армейскую службу. Командир батальона подполковник Шакура договорился с совхозом «Рассвет», у которого обычно покупали молоко для части, обменять свиную тушенку на гречневую крупу. Запасы гречки были на исходе, а на закупку новой партии денег не поступило. Комбат дал команду загрузить в машину десять ящиков консервов и доставить их в «Рассвет». Разумеется, все это под честное слово, полюбовно, без всяких накладных. Это и сыграло роковую роль. На блокпосту машину задержали, вызвали коменданта гарнизона, а тот доложил выше. Приехали проверяющие и давай выяснять, куда хотели сплавить, какой навар положить в карман. Шакура струсил и списал затею на начпрода: это его, дескать, самоуправство. Против Фисташкина возбудили уголовное дело и взяли под арест. И, наверное, хлебать бы ему тюремную похлебку, но тут из Министерства обороны нагрянула комиссия в округ. Бардака в частях было много, и командующему не хотелось, чтобы еще и это дело попало на карандаш проверяющих. Да фактически и не произошло вроде бы ничего: тушенку вернули на склад, в солдатское довольствие она попала. Дело прекратили, а Фисташкину предложили подать рапорт об уходе из армии. Деваться было некуда, и он сделал, как сказали.
Родителям ничего не стал сообщать. Он еще ничего не знал о их судьбе. Созвонился с однокашником своим по военному училищу Серегой Галутиным. Отец у Сереги жил в Москве и был какой-то шишкой в кадрах Министерства обороны. Наверное, потому сам Серега к этому времени был уже капитаном и пристроен в курортном городке начхозом санатория Военно-воздушных сил страны.
Вот этот Серега Галутин и выручил его – прислал телеграмму: «Приезжай, в танковых войсках порядок».
Фисташкин немедля собрался и уже на третьи сутки был у друга.
Галутин встретил его в аэропорту. Они обнялись и расцеловались. Серега был все такой же плут, изобретательный и лукавый. Правда, за эти годы, пока они не виделись, он слегка раздобрел и, конечно же, возмужал.
У него в Сухуми была просторная трехкомнатная квартира, а жили они вдвоем с женой, эстрадной певичкой, которая не торопилась заводить детей и порхала с концертами по всему Черноморскому побережью. И Серега большей частью жил один. Но это нисколько не тяготило друга.
Фисташкин остановился у него. Вскоре Серега выбил ему комнату в семейном общежитии, и Фисташкин стал владельцем целых шестнадцати благоустроенных квадратных метров. Об этом можно было только мечтать. С работой тоже все определилось. Галутин устроил его к себе в санаторий начальником спасательной лодочной станции. Вот здесь он и научился водку хлестать.
В санатории отдыхали, как правило, высокие армейские чины: на подполковников здесь и не смотрели, ну, а уж майоры совсем не котировались.
Начальник спасательной лодочной станции был в чести. От него зависело, даст ли он добро на выход в море и вообще даст ли посудину для морских прогулок. С суденышками было туго, а каждый отдыхающий чувствовал себя холостяком и, заводя курортный роман, обязательно хотел попотчевать даму серд­ца морской прогулкой на катере, а еще лучше под парусом на двухместной яхте. Вот тут и начинались уговоры, угощения, подкупы.
Фисташкин теперь был человеком гражданским, вольнонаемным, и его мало заботили чины и звания. Для него теперь и генерал-майор был не более, чем старшина в его былом начпродовском хозяйстве.
Как-то на отдых приехала семья одного из заместителей главкома авиации – жена, молодящаяся толстушка, сынишка лет пятнадцати и дочка на выданье.
Дочку звали Оксаной. Это была круглощекая, пухлая, хорошо упитанная девушка, этакий живой, подвижный батончик, набитый шоколадом. Кстати, шоколад она не ела, кажется, только во время сна. В номере у нее на тумбочке он всегда лежал горкой.
Девушка отчего-то привязалась к Фисташкину, угощала его шоколадом, и однажды он катал ее по морю на парусной яхте. Оксане это понравилось, и она пригласила его в кафе.
Вокруг нее, между прочим, роились молодцеватые полковники, бравые воздушные асы, а она их словно бы и не замечала. Правда, и Фисташкин тогда тоже был не промах, по-спортивному подтянут, и его голубые, широко открытые глаза светились молодостью и любовью.
Все у них кончилось после поездки в Новый Афон. Она захотела посмотреть на знаменитую пещеру. И он с удовольствием вызвался показать ее. И прежде бывал здесь с подгулявшими полковниками. Однако тогда пещера как-то не впечатлила его. Наверное, оттого, что и сам был в хорошем подпитии.
На этот раз все было по-другому: показалось, что они с Оксаной сошли в преисподнюю. Свисающие гроздьями сталактитовые гирлянды, мрачные каменные зауголья, глухие коридоры в освещении прожекторов. Нет, это творение природы все-таки не для впечатлительных и не для слабонервных людей. Для того, чтобы все это спокойно созерцать, нужна душа мрачная и корявая.
Оба едва дождались конца экскурсии, с радостью влезли в вагон, который вскоре и вынес их наружу, где сладко светило солнце, было  тепло и над головой сияло бесконечно голубое южное небо.
Они забрели в открытое кафе, сели на открытой веранде под куст пахучей магнолии. Рядом плескалась вода искусственного пруда, который подступал прямо к их столику, под ноги. Фисташкин заказал шашлыки. Их тут же подали и принесли бутылку «Саперави». Они ели шашлыки и запивали вином. А потом кормили черных лебедей прямо из рук. Было как в сказке: пахучие деревья, пруд, ручные лебеди. Оксана немного захмелела от вина и горячих испарений самшитовых рощ на склонах гор. И когда он нагнулся, чтобы дать лебедям хлеб из рук, она потянулась к нему и поцеловала его в щеку.
Он принял это спокойно, даже не повернулся к ней, лишь сказал:
– Этого не нужно больше делать.
– Отчего же? – засмеявшись, спросила она. – А если мне хочется? И вообще, – кокетливо скосила она глаза и жеманно повела плечом, – я могла бы выйти за тебя замуж...
– Это что, предложение? – улыбнулся он и уже серьезно ответил: – Оно совершенно невыполнимое. Тебя, милая девочка, выдадут обязательно за полковника. Причем за паркетного. Полковник, конечно же, быстро станет генералом. И, разумеется, не без помощи твоего папы. Так что у тебя на роду написано быть генеральшей... А у меня, дорогая Оксаночка, прости, совершенно другая планида. Я что? Я лодочник... У меня весла да море. Ну, еще рыбацкие снасти для близких друзей и на утеху начальству. Вот и все, – развел он руками.
Ему, вообще-то, был приятен сам этот разговор. Однако он знал, какая дистанция разделяет их с Оксаной, и не позволил себе увлечься. Одолевало простое любопытство: как это там бывает, в высоких кругах?..
Буквально на следующий день подошел к нему молодой полковник, жгучий красавец с большими ореховыми глазами, как оказалось, адъютант ее папаши.
– Я думаю, вам не нужно объяснять, чья дочь Оксана? – сухо спросил он и так же сухо продолжил: – Так вот, я по поручению ее родителей, вернее, матери. Ей известно о сложившихся между вами отношениях, и она убедительно просит оставить все ваши ухаживания.
– А я, собственно, и не ухаживал! – с вызовом ответил Фисташкин. – Просто мы подружились...
– А вот этого и не нужно. Вот этого как раз и просили не делать. В противном случае вы можете лишиться места.
Фисташкину стало даже смешно. И он думал не о том, что говорил этот бравый молодой полковник, а мучительно вспоминал, где видел подобную сцену. И вспомнил, кажется, в каком-то сериале. Там тоже вроде бы был генерал. Была то ли его дочка, то ли внучка, и был адъютант, и был подобный разговор.
– Вы напрасно беспокоитесь, товарищ полковник! – сухо ответил Фисташкин. – Уверяю вас, у нас с Оксаной нет ничего серьезного. Девушке просто надо как-то убить время, военная публика ей надоела. Вот она и избрала меня в качестве объекта своих развлечений...
Оксану он больше не видел. И братца ее, вихрастого мальчишку с веснушками на облупленном носу. Галутин сказал, что генеральское семейство для продолжения отдыха переехало в Алушту.
– Этот полковник твой, – смеясь, сказал Серега, – страшно боится, как бы у него из-под носа не увели его шоколадный батон. Сам он надоел девчонке, как горькая редька, но мамаша благоволит к нему. Она, пожалуй, и сама не прочь... Породистый штабист!..

Все это было незадолго перед тем, как страну постигла стихия развала. Началась череда отделений. Это было похоже на ледовое вскрытие реки. Сначала одна огромная, с виду еще крепкая льдина вдруг начинала покрываться трещинами, потом с грохотом делилась на мелкие куски и кусочки. Затем и мелкие разламывались и превращались в крошево. По всей стране шла ломка: Средняя Азия, Прибалтика, Молдова, Кавказ.
Грузия тоже провозгласила суверенитет. На такой же суверенитет стала претендовать и Абхазия. Грузинам это отчего-то не понравилось. Они всегда считали, что юг Черноморского побережья еще со времен Адама принадлежит им и только им! И что грузины – самая древняя, умная и талантливая нация, а абхазы – какое-то недоразумение природы, к тому же невежественны и дики. Они вон даже покойников хоронят во дворе.
Когда-то давно Фисташкин ехал в Сочи с таксистом-грузином. Кажется, перед Гаграми за чередой цитрусовых садов и эвкалиптовых аллей вдруг открылось совершенно плоское и голое пространство, сбегающее к морю. И Фисташкин вслух подосадовал:
– Такая благодатная земля и пропадает! Сколько мандариновых рощ можно было разбить!
– А што ты хошь? – заносчиво ответил на это водитель. – Абхазы же. У них нет никакой культуры.
– Ну, не скажите, – после некоторого раздумья возразил Фисташкин. – А Дмитрий Гулия?
– Ха! Какой Дмитрий Гулия? – возмущенно шлепнул себя по лбу водитель и носом изогнутым, как стропильный крюк автомобильного крана, ткнулся в руку. – Тоже нашли абхаз! Да Гулия грузин по всем анализ крови! Только назвал себя абхазом.
– А Георгий Дмитров? – насмешливо спросил Фисташкин.
– И Дмитров грузин, – уверенно заявил таксист.
И Фисташкин позже, когда начался грузино-абхазский конфликт, вспомнив этот дорожный разговор, решил, что без большой крови тут не обойдется. Так оно и случилось.
Все происходило у него на глазах. Вначале грузины потеснили абхазцев. И, вдохновленные своими победами, принялись куражиться, грабить все, что только можно.
Однако этот победный пир длился совсем недолго. За абхазцев вступились конфедераты кавказских народов, бросились помогать им и добровольцы из Чечни. И словно перышко, гонимое ветром, покатилась грузинская гвардия сначала за Кодари, а потом и за Ингури. Некоторые грузины в страхе кинулись за пограничную Псоу искать спасание у ненавистных русских оккупантов, которых еще вчера публично поносили.
Эта драчка, можно сказать, и сломала окончательно жизнь Фисташкина. Во время ожесточенных боев под окнами их многоквартирного дома чеченцы установили минометы и начали палить по грузинским позициям, сосредоточенным в другом конце города. Грузины, разумеется, нащупали минометную батарею противника и принялись тоже из минометов садить не столько по батарее, сколько по самому зданию.
Его обитатели прятались в подвалах. А кто не успевал, находили смерть в собственных жилищах. Иные гибли прямо на мостовой. Какому-то кучерявому мальчику лет семи взрывом оторвало ногу. Он подхватил ее, стал кричать что-то по-своему и прыгать на одной ноге. А потом упал среди улицы и умер, прижав к груди оторванную ножку в красном от крови башмаке. Эта сцена потрясла Фисташкина, и он до сих пор вспоминает ее с каким-то утробным содроганием.
Их санаторий готовили к эвакуации, но было уже поздно. Его попросту разграбили, сотрудники разбежались. Весь маломерный флот конфисковали в пользу армии. Квартиру Фисташкина, разбитую снарядом, тоже разграбили, и он понял, что ему пора давать деру. Дорога на Адлер была перекрыта, а на морские суда он долго не мог попасть: была страшная очередь и давка. Во всем угадывались такие человеческие потрясения и такая разрушительная беспорядочность, какие случаются лишь после страшных землятрясений.
Два дня пришлось болтаться у причала. Знакомый абхазец предложил ему вступить в их армию, но Фисташкин отказался. Наконец, его забрал пограничный катер, и вскоре он был в Сочи.
Отъезд и эвакуация больше походили на бегство. И это мучило Фисташкина. Ему до сих пор стыдно за себя, за армию, не умеющую постоять за сограждан.
Накануне бегства из Абхазии и пришло извещение о гибели родителей. Но пришло оно с опозданием в целую неделю: комендант Душанбинского гарнизона сообщал, что родителей вырезали душманы и что их со всеми почестями похоронила местная воинская часть. Съездить к ним на могилу было уже невозможно, и он отложил поездку до лучших времен, не веря, что они когда-нибудь наступят. Фисташкин купил чачи и выпил на помин их души.
В военном курортном управлении, куда он явился, ему предложили поехать на Волгу, под Саратов, и тоже начальником лодочной станции реабилитационно-оздоровительного профилактория крупного летного соединения. Фисташкину было все равно куда ехать. Правда, теперь рядом с ним не было Галутина, а значит, и поддержки. Галутин вовремя, еще до абхазской заварухи, отбыл в Югославию. Прощаясь, он сказал Фисташкину:
– На эти чубайсо-ельцинские керенки здесь не разгуляешься. Поеду «мерс» зарабатывать.
Галутину хорошо за отцовской спиной. Кадровик Министерства обороны – это что-то значит. Фисташкину по этому поводу даже вспомнилось крылатое: «Кадры решают все...»
Впрочем, и ему ведь тоже кое-что перепало из галутинских закромов. Сидеть на курортном хлебе было не так уж и плохо: квартира, шашлыки, развлечения. Теперь все рухнуло.
Ну, работа, положим, найдется, а вот за квартирой набегаешься...
Он утешал себя тем, что другие вон целыми семьями бегут из этого хаоса... Обидно, черноморские здравницы всем миром ставили, а для кого...
Но теперь не до воспоминаний о кавказских злоключениях. Время собирать посуду. А то нагрянут хмыри из других районов и похватают все. Из-за этой посуды у него немало было стычек с залетными бичами. В основном это были вконец опустившиеся заморыши, и он легко изгонял их со своей территории. Она у него простиралась по всему микрорайону «Васильки-2» до Шоссейной улицы с ее бесчисленными неплановыми гаражами. А там уже начинались владения Васьки Курицы. Они иногда встречались с Васькой по утрам, сходясь в скверике под пирамидальными тополями, чтобы поделиться новостями и похвастаться своими трофеями. У Васьки улов всегда оказывался беднее. И он немало завидовал Фисташкину, говоря:
– Олег, у тебя просто Клондайк, а не район, – и предупреждал: – Смотри, чужаки бомбанут.
– Не бомбанут, – посмеивался Фисташкин и показывал мосластый кулак.
Он и сам знал, что владения у него богаче, чем у Васьки. Но тут он не виноват. Так выпало, когда делили город на своей главной сходке. «Васильки» ему достались, поскольку, собственно, он жил на этой территории. Пустырь примыкал к микрорайону и был как бы его частью.
В «Васильках–2» народ не бедствовал. Здесь покупали квартиры люди состоятельные. В контейнеры с мусором валили не только бутылки, но порой даже кое-что из добротных вещей, а еще банки с просроченными консервами, заплесневевшую колбасу. Это уже местный магазин таким образом освобождался от лежалого товара. Вот совсем недавно полмашины йогуртов вывалили. Тогда Фисташкин и сам запасся, и поделился с тем же Васькой Курицей, и еще с Сенькой Фурагой, соседом справа.
На свалке, между прочим, он себе унты подобрал из собачьей кожи, мягкие и теплые, как печка. Теперь унты остались в погребе. Придется искать новую обувку...
Фисташкин посидел на трамвайной остановке, а потом двинулся к высотным домам из красного кирпича с округлыми балконами и застекленными башенками в конце каждой лоджии. Стены этих домов напоминали маленькие крепости. Сейчас в освещении октябрьского солнца, налитые какой-то сердитой багровостью, они выглядели довольно хмуро.
По дороге Фисташкина догнал Рыжик и мордой ткнулся ему в штанину. Фисташкин погладил его и проговорил:
– Что, брат Рыжик, совсем остались без угла? Где теперь будем куковать?
Рыжик забежал вперед, заглянул Фисташкину в глаза, вильнул хвостом и сладко потянулся, как бы говоря этим: ничего, дело не новое, как-нибудь перезимуем. Уже в микрорайоне со спортивной площадки средней школы Рыжика окликнули ребята, и он убежал. А Фисташкин принялся рыться в контейнерах с мусором. Подобрал стеклотканый мешок из-под израильского сахара и стал складывать в него посудину. Бутылок оказалось много. Слишком много. Но все больше импортных. Наверное, у кого-то из местных богачей случилось важное торжество. Хотя они и без всякого торжества хлещут дай Бог! Нахватали богатств и теперь жить торопятся...
Дальше путь Фисташкина лежал к шоссе, к гаражному массиву. Здесь тоже всегда было много посуды. Тут вечерами водители, возвращаясь из деловых поездок, отмечали свою торговую удачу да и неудачу тоже.
Гаражи в основном были сварными из крепкого листового железа. Их стены со стороны шоссе были исписаны призывами: «Наш мэр Мотыга», «Братва, голосуем за Мотыгу!», «За пахана в натуре!».
Эти надписи краской и мелом выполняли в основном бичи. Фисташкин сам принимал участие в этом важном мероприятии, когда назначили выборы городского головы и Мотыга стал одним из претендентов на будущее мэрство.
Однажды он здорово выручил Фисташкина на рынке, когда его били азербайджанские торговцы. Фисташкин хотел купить помидоров и подошел к маленькому, вертлявому усачу, чтобы прицениться. Тот из-за прилавка оглядел его с головы до ног и презрительно бросил:
– Псел вон, русска свинья!
Фисташкин побледнел.
– Ты, обезьяна кавказская, вон с моей земли! – гневно крикнул он и, подхватив гнилую помидорину, запустил ее прямо в лицо торговцу.
Тот, зажав нос, заверещал, залопотал что-то по-своему, и к нему со всех сторон бросились несколько азербайджанцев. Они вцепились в Фисташкина и принялись чем ни попадя дубасить его. Горожане проходили мимо, одни равнодушно, другие ворчали: вот, мол, совсем распустились эти кавказцы, однако никто так и не вступился за Фисташкина.
Тут и подоспел этот Мотыга. В суконной фуражке-«жириновке» с блестящим околышем, он шел стремительной походкой, и распахнутые полы его длинного пальто разлетались в стороны, как крылья сердитого ворона. И воздух вокруг него, кажется, вращался, свиваясь в тугие пыльные спирали. И его братва, лобастая, гладкая, бритоголовая, так и сыпалась за ним, мелькая, вертясь и перемешиваясь, словно шары в барабане спортивного лото.
Мотыга остановился, увидев свалку, тряхнул маленькой птичьей головой, присвистнул и дурашливо крикнул:
– Эй вы, басурмане, почто православного колотите?
Ему никто не ответил и не повернулся в его сторону. Напротив, даже с еще большей яростью азербайджанцы принялись дубасить Фисташкина, рвущегося из их цепких рук. И тогда Мотыга схватил с ближнего прилавка двухсотграммовую гирю и звезданул ею между лопаток ближнего торговца.
Тот скорчился от боли, дико заорал, компания замерла от этого его ора. А братва уже крушила прилавки, сметая с них весы, чашки, фрукты – и все это под ноги обомлевших прохожих. Часть братвы навалилась и на азербайджанцев. Те вначале пытались сопротивляться, а потом кинулись врассыпную.
Тем временем кто-то сбегал за милицией, но пока прибежали постовые, драка уже закончилась. О ней напоминали лишь всюду разбросанные фрукты, растерзанная зелень да сваленные весы с подносами. Фрукты хватала, собирая себе в подол, какая-то грязная, косматая, женщина, остальная публика робко жалась вдоль стены и молча наблюдала за происходящим.
Когда все закончилось, кто-то из компании Мотыги бросил, тяжело дыша:
– Их, падло, давно надо было проучить! Совсем платить перестали..
Мотыга тем временем подошел к Фисташкину, размазывающему ладонью кровь себе по лицу, подал ему свой платок и усмехнулся:
– Ну, что, бич, отделали тебя? За что, если не секрет?
Фисташкин молчал и лишь отплевывался. Народ стал расходиться, милиция тоже ушла.
– А ты, мужик, запойный, что ли? – опять обратился Мотыга к Фисташкину. – С чего бичуешь-то? Такой красавец и опустился!..
Фисташкин сплюнул и злобно ответил:
– Вот через них, сволочей, и бичуем!
– Ну-ну, это ты брось, – отмахнулся Мотыга. – Кто чего хочет, тот и получает... Работы, что ль, нет? Приходи ко мне, дам тебе работу.
Он повернул свою легкую птичью голову, увидел ближнего к себе здоровяка в красном пиджаке с массивной золотой цепью на шее и небрежно бросил:
– Князек, потолкуй с ним. Объясни этому дуралею, что у нас для всех есть дело.
Князек тут же взял Фисташкина под локоть и повел в туалет умываться. Дорогой же втолковывал ему, назойливо, словно овод, гудя над ухом:
– Моли Бога, что мы тут оказались. Замочили бы тебя эти чурки!.. А теперь слушай меня. Знаешь за кладбищем старую орсовскую котельную? Вот приходи к ней завтра часиков эдак в восемь, и будет тебе работа. Усек?
Фисташкин согласно кивнул, и красный пиджак торопливо скрылся за дверью.
Фисташкину тоже надо было сматываться. Бросил на пол окровавленный платок, вышел из туалета, огляделся и, юркнув в боковой проход, смешался с потоком покупателей. Решил двигать к своему пристанищу, чтобы отлежаться. По дороге встретил Генку Сырка, заправилу бездомной оравы на губернском рынке. Без Сырка здесь никто не мог подработать грузчиком. На все должно быть его позволение: за это полагалось отдавать плату – по трояку с носа. Говорили, что частью выручки он будто бы делится с братвой Мотыги.
Сырок был человеком со старыми связями. Когда-то он заправлял в городе целым молочным комбинатом. Но потом его взяли за приписки. Пока сидел в лагере, жена скурвилась. И, освободившись, Сырок страшно запил. За какие-то полгода он превратился в жалкого, бездомного люмпен-пролетария. Его бывшие сослуживцы и друзья хотя и сочувствовали, однако стеснялись общения с ним. Он умело этим пользовался. Нечесаный, грязный, опухший, вваливался в кабинет какого-нибудь своего бывшего приятеля и молча стоял возле порога до тех пор, пока тот не начинал суетиться и совать Сырку деньги, лишь бы поскорее избавиться от его присутствия.
О Мотыге Фисташкин тоже был изрядно наслышан. Рассказывали, что тот начал с прикида психом, желая закосить от армии. Его даже некоторое время держали в психиатрической клинике, но затем вытурили как симулянта. Видя такое дело, Мотыга решил бежать. Ночью того же дня он ограбил детский садик, в котором воспитателем работала его мать. А когда милиция вышла на след, был уже далеко. Он прибился к какому-то цыганскому табору и вместе с ним колесил по городам и весям, пока в стране не объявили перемену жизни, а потом и полный раздел державы. Тут уже некому стало его ловить да и незачем: дело закрыли за давностью.
Вот Мотыга и объявился в городе. И не просто объявился, а организовал наркологический центр для лечения наркоманов. По городу болтали, что это всего лишь прикрытие. На самом деле Мотыга является королем всего подпольного наркотического бизнеса. Старые цыганские связи позволяли ему контролировать поток дурного зелья со среднеазиатской стороны и частично с Кавказа. Он стал заметным человеком в городе, богатым, к тому же щедрым. Помогал местному детскому дому, колонии несовершеннолетних и даже опекал драматический театр. Он не пропускал ни одной политической тусовки.
И вот когда наступила пора выборов нового главы городской власти, Мотыга тоже включился в борьбу. По всему городу и запестрели листовки с его портретами, а на гаражах и каменных заборах появились огромные надписи: «Наш мэр Мотыга!» Листовки расписывали о его немыслимых страданиях при злом коммунистическом режиме. Вот тогда Фисташкину и пришлось по указанию Сырка начертать на заборах несколько пламенных призывов в пользу Мотыги. На одном из самодельных транспарантов он написал: «Человек – это безд­на! Мотыга – орел, парящий над человеческой бездной. Голосуйте за орла!».
Он это делал с немалой долей издевки, хотя потом и жалел, что Мотыга не прошел в мэры. Этот навел бы в городе порядок!..
Сырок, узнав от Фисташкина обо всем, что произошло на рынке, почесал лохматую голову, засмеялся и одобрительно похлопал грязной лапищей Фисташкина по плечу.
– Это обалденно, что тебя именно Мотыга отмазал! Он может даже взять тебя к себе в бригаду. Тогда ты вообще – король. Тогда ты чихал на всех. Ты вот что. Ты этого не упускай. Не каждому так везет.
Фисташкин знал, что такое «бригада», и у него не было особого желания заделаться боевиком под названием «рэкетир». Он уже давно заметил, что под этими безобидными названиями и таится зло. Все самое подлое, садомско-развратное, бандитско-воровское теперь взяло себе за правило обряжаться в звучные и загадочно-иноязычные слова...
В бывшую котельную с крупной надписью по фасаду «Прием стеклотары» он все-таки сходил и увидел, что пришел сюда далеко не один: здесь уже толпилось не менее десятка таких же бездомных, как и он сам. В основном это были бомжи еще крепкие, не окончательно потерявшие свое лицо, но были и страшные. Грязные, заскорузлые, ничего не понимающие, кроме страстной потребности выпить или уколоться. Их гнали в пинки, они исчезали на некоторое время, а потом опять выползали из кустов.
Заправлял всем вчерашний малый в красном пиджаке, которого звали Мишей. Фисташкин тоже подошел, но Миша не сразу признал его. Пришлось напомнить про рынок.
– А-а, да, да, – обрадовался он, – отмудоханный бич! – И его округлое румяное лицо приняло озабоченный вид. – Я и не знаю, что с тобой делать. Для начала, пожалуй, вот что: будешь приносить посуду. А там посмотрим... Только чур, падло, предупреждаю, берем со скидкой на двадцать пять процентов. Так что потом не гунди. Сам понимаешь, мы же моем ее... А принимать у тебя ее будут вон в том окне, – указал он на зарешеченное окошечко в конце кирпичного, облезлого от времени здания с единственной трубой, которая и курилась в любое время суток.
Миша отвернулся от Фисташкина и кого-то поискал глазами. Увидел высокого костлявого мужчину, еще не совсем обношенного и не совсем опустившегося:
– Эй ты, Гвоздь, – поманил он к себе мужика. И когда тот пробился к Мише, торжественно объявил: – С нынешнего дня для тебя повышение. Будешь работать на мытье посуды, – и многозначительно повел глазами: – Так что иди и принимайся. Там тебе покажут.
Возле окошка тем временем образовалась давка. Оказывается, какую-то особо доверенную часть посудосдатчиков отоваривали водкой. Фисташкин догадался, что водка самопальная и готовят ее, пожалуй, тут же, в этом загадочном заведении, приютившемся среди зарослей акаций и кленов возле старой могильной ограды, за которой тоже среди глухих зарослей деревьев виднелись покосившиеся кресты и пирамидки, проржавевшие от запустения и времени.
Фисташкина рассчитали деньгами, и он обрадовался этому. Здесь было удобно во всех отношениях. Главное, не нужно было мыть посуду, с этим всегда были проблемы. Приемщики на улицах брали лишь чистые бутылки. А мыть их негде. От колонок гнали жильцы.
– Идите, – кричали они, – хари немытые! Грязь тут нам разводите да вшей трясете!
А теперь вот никаких забот.
И Фисташкин, набрав полмешка бутылок, в основном из-под «Родника», бодро отправился по привычному маршруту за городское кладбище.
Возле трамвайной остановки его окружили цыганки и принялись приставать:
– Угости, золотой, сигаретой... Давай погадаем! Давай руку...
– Да пошли вы к чертовой матери! – принялся он со злобой отбиваться от них. И сразу же впрыгнул с мешком в трамвай.

Цыган он с некоторых пор ненавидел не меньше кавказцев, виновников всех  своих горестей, как считал он. Именно цыгане обобрали его до нитки, оставив без денег и документов с единственным железнодорожным билетом в кармане. Было это на какой-то маленькой узловой станции, то ли Иловой, то ли Иловлевой, на которой ему надо было делать пересадку на поезд, идущий в направлении Средней Волги.
Было уже поздно, когда он вошел в вокзальчик. На улице шумел ветер с легкими наплывами мелкого, частого и холодного дождя. В зале ожидания Фисташкин первым делом воткнулся в расписание поездов, оказалось, своего поезда надо было ждать почти шесть часов. И Фисташкин невольно скис, высматривая, где бы ему присесть.
Зал ожидания был плохо освещен, мрачен, гол и тесен. Несколько обшарпанных деревянных диванов, копия картины «Охотники на привале» в большом простенке между окон, буфет в закутке с одной полукруглой стойкой в виде какого-то гриба-поганки. Вот и все убранство.
А еще чем-то дурно пахло, какой-то затхлостью. Особенно это чувствовалось, когда в открытую дверь врывался свежий ветер с улицы. Он шевелил обрывки бумаги, которой были оклеены окна, и эта бумажная рвань слегка шуршала, доставляя одновременно и успокоение, и чувство казенной вокзальной неприютности.
Пассажиров было немного: полная круглощекая хохлушка с корзиной, два молодых калмыка, весело игравших в подкидного на диване, да еще цыганское семейство.
Буфет вскоре закрылся. Но Фисташкин успел подкрепиться коржиком мраморной твердости да бутылкой «Фанты». Больше, собственно, ничего у буфетчицы и не было.
Он засунул под диван свои вещи: чемодан и легкий походный рюкзачок – подарок Оксаны, который она ему сделала после похода в горы; он тогда нес в руках сумку с припасами, которая все время мешала ему. Оксана еще пошутила, видя его страдания: «Что, вот так и целовать будешь, с сумкой в руках?..»
Фисташкину хотелось подремать, и время для этого было, он откинулся на спинку дивана, вытянул ноги и прикрыл глаза, из-под ресниц потихоньку наблюдая за цыганским семейством.
Это были вполне цивильные цыгане. Трое мужчин в шляпах, усатые, с бакенбардами, с золотыми печатками на пальцах и с цепочками на жилетах. Они развалились на каких-то узлах и беспечно спорили, не обращая ни на кого внимания. Цыганята, а их был целый рой, бегали по залу, но без криков, только смеялись звонкими детскими голосами. Цыганки перетряхивали узлы, рассматривая свое добро, и тихо переговаривались.
Пока Фисташкин дремал, к нему два раза подходил самый молодой мужчина из цыганской компании в высоких хромовых сапогах со скрипом и в желтой шелковой рубашке с широкими рукавами. Он спрашивал, сколько времени, хотя у самого тоже были карманные часы.
Фисташкину этот цыган сразу чем-то не понравился. У него была длинная шея, как у ощипанного петуха, а больше всего не понравились глаза. Они были какие-то искусственные и все время бегали туда-сюда, туда-сюда. Ему вспомнились ходики в виде кошки, которые висели на стене в доме покойного деда. Глаза у той кошки тоже бегали вслед за маятником, и это вызывало некую робость у него, тогда еще совсем глупого мальчишки.
Вскоре подошла какая-то электричка: хохлушка и два калмыка-картежника уехали, цыганята угнездились спать. Цыганки тоже стали дремать; головами к ним приткнулись и их мужчины.
Фисташкина окончательно разморило, и он предупредил молодого цыгана, чтобы толкнул его по прибытии поезда, если вдруг крепко уснет, хотя и не верил, что может уснуть.
С тех пор как начались боевые действия в Абхазии, он, кажется, по-настоящему уже никогда и не спал. Все какое-то беспокойство мучило его, и было не до сна. Уже в Сочи, когда их, беженцев, разместили в бывшем пионерском лагере, пустующем по причине отсутствия пионеров и денег в стране, стали готовить соответствующие бумаги, он однажды по-настоящему расслабился и спал часов двенадцать.
А так всегда сон был неглубокий. Вот и тут, на вокзале, Фисташкин вроде бы спал, а сам все слышал, как к нему подходили, трогали его и даже чем-то прыскали в лицо. После этого он словно бы погрузился в глубокий омут.
Растолкал его сержант милиции. Попросил документы. Они у Фисташкина были в чемодане. Он полез под диван, а там – ни рюкзака, ни чемодана.
Фисташкин долго вертел головой, беспомощно топтался, бестолково хлопал себя по карманам и смотрел на милиционера как-то дико и совершенно глупо.
– Украли! – наконец-то выдохнул он. – Все выкрали! Цыгане выкрали! Эта сволочь с механическими глазами...
Он побежал было на перрон, но там никого не было. Лишь шумел ветер да падали редкие капли дождя. Следом за ним вышел и милиционер.
– Поменьше нужно варежку разевать, – укорил он Фисташкина. – Сколько вам твердят, не спите на вокзалах. Нет же... А теперь вот как?.. Деньги-то хоть остались?
В нагрудном кармане Фисташкин нащупал несколько смятых купюр, сдачу, полученную в буфете, и билет, закомпостированный с вечера. Вот и все, что осталось у него.
– Хорошо, хоть билет не взяли, – сказал милиционер. – Поезд скоро будет. Давай в дежурку, протокол составим. Будем искать, хотя такие кражи, как правило, без последствий остаются, – мрачно предупредил он.
Фисташкин лихорадочно думал, что же ему теперь делать, куда ехать и стоит ли? Немного успокоившись, он решил: все-таки надо ехать по назначению. Там, на месте, разберутся, может, к тому времени и документы где-то найдутся. Может, бросят где. Зачем они им?
До прихода поезда он еще успел облазить все закоулки на вокзале, все мусорные ящики и все урны, в надежде отыскать документы. Но поиски кончились ничем.
Милиционер, разбудивший его, не без сочувствия сказал:
– Нет, гражданин, не для того они их крали. Загонят теперь какому-нибудь гастролеру из ближнего зарубежья. Будет тот по твоим документам разгуливать по стране, шерстить наших честных граждан.
Так Фисташкин и уехал ни с чем...

С мешком на горбу Фисташкин пересек улицу, прошел через кладбищенские решетчатые ворота и двинулся по аллейкам мертвого города, которые значились здесь под номерами и назывались линиями.
Пройдя через все кладбище, он отыскал пролом в ограде, позвякивая посудой, пролез в него и знакомой тропинкой, петляющей между деревьями, вышел на луговину к знакомому красному помещению бывшей котельной.
На Мотыгу он теперь возлагал определенные надежды. Если тот даст ему постоянное место, значит, будет и угол какой-никакой. У этого Мотыги ведь везде все схвачено. Уж он-то пристроит, если захочет. А отчего не захотеть? Чем плох-то? Бывший офицер, не дебил, не кретин. А водку зашибает, так это временно. Не запойный же он, в конце концов. Если потребуется, и завязать можно.
Возле дверей приемного пункта, к удивлению Фисташкина, дежурили автоматчики в камуфляже с нашивками ОМОНа.
– Ребята, а здесь что?.. А где же приемный пункт? – растерянно стал спрашивать Фисташкин.
– Какой еще приемный пункт? – строго спросил один из омоновцев с лычками ефрейтора,
Фисташкин понял, что влип. Должно, Мотыга на наркотиках залетел: как бы и ему тут в историю не влипнуть. Хотя за что?
– Так тут же был пункт стеклотары Мотыги.
– Какой тебе Мотыга? – уже принялся напирать на него второй омоновец, что пониже ростом, солдат с простоватым деревенским лицом. – Здесь никаких Мотыг нет. А был подпольный цех по производству спиртного Мишки Князька! Так вот, загремел ваш Мишка вместе со своим цехом. Повязали, голубчика. Так что иди-ка, дядя, подобру-поздорову. Да больше не приходи сюда. Ишь, сколько посуды-то нащелкал! – восхитился он.
Фисташкин испугался, как бы омоновская солдатня не отобрала у него бутылки, и бросился со своим мешком назад к кладбищу. Здесь отдышался и решил, что все пропало: надежды рухнули.
Он посмотрел на свои стоптанные сандалеты и с тоской решил, что эта зима теперь точно будет у него самой трудной из всех последних зим.
Первую-то в этом городе он перекантовался вполне благополучно. Тогда отсиделся на пригородных дачах. Потом нашел погреб. А теперь вот как? И все из-за Мотыги. Вот сволочь. Князьку придется париться на тюремных нарах вместо него. Хотя они стоят один другого...
Он вспомнил ребят-омоновцев и усмехнулся: что они понимают, эти омоновцы? Князек!.. Да он всего лишь мотыгинская шестерка.
И тут в который раз Фисташкин решил, что плохо быть одиноким на этой земле! Вот были бы живы мать с отцом или хотя бы вовремя женился, наверное, по-другому бы теперь все сложилось. Да будь хотя бы старые друзья рядом. Тогда плевал он на весь этот новый поворот, в который, оказывается, не вписался. А она вписалась, стерва, увешанная золотыми побрякушками, вспомнил он жгучую паспортистку с пухлыми губами, похожими на розовую маргаритку.
В тот  же день Фисташкин присмотрел для ночлега бывшую трансформаторную будку на краю пустыря. У нее не было крыши, но остались железобетонные стены и цементный пол. А потому в ней было спокойно, хотя страшно неприютно, жестко и холодно. И Фисташкин добром вспомнил свой погреб со свечей, печкой и даже транзистором с оторванной ручкой. А еще он помечтал о дачном домишке, который можно поднатопить да и нежиться в тепле. Но дачный массив теперь эти чертовы казаки охраняют. Кое-кто из его знакомых уже успел отведать их горячих плетей. И радовался тому, что хоть и порот был, но отпущен живым-здоровым. А могли бы и пришибить. Кто будет искать бича? Где он числится? В каких казенных бумагах? «Горько это, – с грустью думал Фисташкин. – И добром не кончится».
А чем кончится, он не знал...

Ближе к холодам главный их рыночный распорядитель Сырок поставил Фисташкина вместе с Володькой Казаком на разгрузку картофеля. Фисташкин был рад своему компаньону. Володьку Казака он знал давно. Это был невысокий белоголовый человек, всегда чисто выбритый и опрятный. У него, должно быть, шалили нервы. И при волнении впалые щеки Володькиного бледного лица ходили, словно жабры потревоженной рыбы.
Про него знали, что он человек образованный, кандидат, кажется, исторических наук, и, наверное, потому бомжи относились к нему с почтением. Пострадал Володька за связи с движением уральских казаков. Он написал несколько работ в защиту казачества и научно показал, что притязания казахстанских властей на земли по реке Уралу исторически беспочвенны и не имеют никакого юридического обоснования.
Его сразу объявили государственным преступником и бросили в тюрьму сначала в Актюбинске, а затем перевели в Алма-Ату. И гнить бы ему в алма-атинских подвалах, да, слава Богу, на взятки ныне сильна не только Россия! Казаки не оставили в беде своего идейного товарища и выкупили. В тюрьме охрана из местных националистов жестоко издевалась над Володькой, постоянно избивала. Вот и расшалились нервы, вот почему дергаются щеки.
Между прочим, Володька и ныне живет нелегалом. Когда он бежал в Россию, казахские власти объявили на него розыск и обратились к российским правоохранительным органам за помощью по задержанию «опасного государственного преступника». Об этом потом ему сказали фээсбэшники, которые уже дважды задерживали его, но всякий раз отпускали. И сам Володька по этому поводу говорил, что не все еще скурвились у нас, встречаются люди чести, которые понимают, что подло отдавать на расправу в чужое государство своего гражданина лишь за то, что он не стал молчать и не пожалел себя ради Отечества и исторической справедливости. И уже этим Фисташкину был приятен Володька Казак.
Работать на картофеле хоть и грязно, но совсем нетрудно. Завозили на рынок этот товар армяне-перекупщики да пензенские мужики. На армян Фисташкин ломить отказался. А к пензякам пошел даже с радостью. Они были торговцами неумелыми и торговали от большой нужды. В их краях выдался урожай на картошку, вот они ее и развозили на большегрузах по соседним областям.
Это были простые деревенские мужики, бьющиеся за каждую копейку и ради малой выгоды готовые ехать хоть к черту на рога, лишь бы был прок.
– Нам не до жиру, быть бы живу, – с грустью говорил их старшой, полный краснощекий мужик, страдающий одышкой.
Работа Фисташкина заключалась в том, чтобы подносить мешки с картофелем к прилавку, а если холодно, обогревать машину с помощью железной печки, установленной в углу кузова. Грели эту печку простой паяльной лампой.
На ночь, когда пензенские мужики уходили к себе на квартиру, снятую поблизости от рынка, Фисташкин оставался в машине и за сторожа, и за истопника.
Получив дневной расчет, они с Володькой Казаком каждый раз брали бутылку водки, батон вареной колбасы, булку хлеба. Поужинав, молча расходились по своим грузовикам. Фисташкин плотно натягивал брезентовый полог на мешки, пристраивался возле печки на тех же мешках и засыпал чутким и тревожным сном бездомного человека.
Иногда, проснувшись от ветра, свистящего за плотным тентом автомашины, или от гула паяльной лампы, он поднимался, торопливо подкачивал воздух в нее и тоскливо думал: «Ну зачем все это?..»
И странное равнодушие овладевало им. С некоторых пор он почувствовал, что живет без всякого удовольствия. Ему становилось даже как-то диковато от этого.

Зима, как всегда это бывает, грянула некстати. Еще вчера над городом висела чахоточная мгла, щекотала ноздри влажная удушливость бензинового чада, а в ночь вдруг ударил мороз; под утро поднялся ветер и со снежным шелестом принялся терзать брезентовый тент автофургона. Фисташкин проснулся оттого, что почувствовал, как за ворот ему затекает колючая студеность и под тентом по всему кузову зябкими переливами перекатываются волны холодного воздуха. Он решил, что погасла паяльная лампа. Однако она по-прежнему мирно гудела, уткнувшись своим огненным соплом в поддувало железной печурки, которая тоже была достаточно горячей, но у нее уже недоставало сил, чтобы своим теплом обогреть худое нутро многотонного грузовика.
К утру снег повалил гуще, и на улицах среди бесчисленных заносов образовались автомобильные пробки. Это, кажется, сильнее всего и обеспокоило пензяков. Их старшой Семен Васильевич распорядился за полцены отдать весь картофель армянам-перекупщикам, а самим немедля собираться в дорогу.
– А то ведь потом до своих баб не доберемся. Будем где-нибудь на проселке торчать в ожидании трактора, – говорил он, тяжело дыша и отдуваясь.
Им с Володькой Казаком он сказал, что ему жаль их: такие ломти и в полной безнадеге. А еще предложил:
– Мож, с нами поедете? – Но, подумав, вздохнул: – Хотя без скотины и огорода у нас тоже вам сладостей не будет. Так что, ребятки, давайте прощаться.
Фисташкину было грустно оттого, что уезжают люди, которые, в общем-то, понимают его и относятся к нему с доверием. А еще и оттого, что он опять остается без постоянной работы и постоянного ночлега.
Нужно было прибиваться к давно освоенному району, к своим «Василькам-2».
На хлеб Фисташкин опять вынужден был подрабатывать сбором посуды. Набирались копейки, но с голоду не умрешь.
С ночлегом у него неожиданно благополучно разрешилось. Вечерами он забирался в окно большого подвала под высотным домом и в нем кантовался до утра.
Возле жилой высотки повстречал и своего старого знакомого пса Рыжика. Его, оказывается, приютили сердобольные люди из третьего подъезда, устроив ему постель под лестницей. Они же и подкармливали собаку. И Рыжик выглядел вполне справно. Он сразу признал Фисташкина, подошел к нему, лизнул руку и весело завилял хвостом.
Фисташкин разлохматил шерсть на Рыжиковой голове и приласкал его. Ему даже стало как-то теплее оттого, что снова встретил эту псину живой и невредимой. Значит, не все так и плохо на этой земле!
Шли дни, народ ждал оттепели, привычной в эту пору, но зима брала все круче и круче. Ночами лютовали морозы, а днем небо вдруг становилось серым, опускалось на самые крыши городских высоток, и сверху начинал валить густой снег. Дворники в своих оранжево-снегириных нарядах ходили мрачные и целыми днями работали совковыми лопатами. Порой на борьбу со снегом они высыпали целыми семействами.
Фисташкин днем, как всегда, собирал посуду, потом нес ее сдавать, на ходу съедая пирожок, и бежал на рынок, чтобы пообщаться со своей братией и, может быть, получить выгодное дельце у Сырка. Но выгодной и теплой работы, как правило, не бывало. А если и бывало, то Сырок ее отдавал своим шестеркам, которых у него тоже хватало и которые порой крепче всего и обижали своих собратьев – убогих и вконец опустившихся бомжей.
Володьку Казака тот самый фээсбэшник, который когда-то отпустил его, пристроил в частную баню истопником за прокорм и ночлег. Теперь Володька выглядел совсем чисто, и его никак нельзя было принять за бомжа. Фисташкин рад был за товарища и ходил к нему на помывку. А вот у самого так ничего хорошего и не сложилось.
Не желая показываться на глаза жильцам высотного дома, в подвале которого теперь он обитал, чтоб не раздражать их, Фисташкин целыми днями пропадал в городе: грелся в магазинах, храмах, на оптовых рынках, в трамваях и даже в коридорах казенных учреждений.
А вечером, когда темнело, возвращался, с оглядкой заходил за угол дома, вставал у заветного окошка, озирался, а потом проворно лез в подвал. Здесь было много труб, от них исходило желанное тепло, согревающее тело. Фисташкин забивался в самый дальний угол, накрывался рваной мешковиной и потихоньку засыпал под заунывные завывания пурги, потрескивание горячих труб и бешеные крысиные свадьбы с писком и возней.
Как-то его подцепил милицейский наряд и доставил в пункт по учету лиц без определенного места жительства. Бомжи это заведение называли коротко и просто: «Бичеприемник».
Фисташкин и прежде бывал в этом заведении. И даже не один раз. Когда он приехал в город без денег и документов, сразу же с вокзала направился в штаб летного соединения. Два солдата с автоматами решительно преградили ему дорогу и объявили, что нужен пропуск, а для этого нужны документы. Он долго доказывал им, что свой, что сам бывший армейский офицер, а последнее время вольнонаемный вооруженных сил, что он направлен в их подразделение и должен получить приказ в штабе.
Один из часовых, наконец, сжалился над ним и вызвал дежурного офицера.
К Фисташкину вышел сухой, подтянутый майор с красной повязкой на рукаве, внимательно выслушал его и потребовал документы.
Фисташкин сказал, что документов нет, что его обокрали дорогой.
Майор помолчал, глядя на него пристальными цепкими глазами, и сухо бросил:
– Хорошо, пусть так! Но они что там, на Кавказе, совсем рехнулись? На солдатское довольствие нет денег, а тут реабилитационный центр! Он давно приказал долго жить. И имущество его уже распродано!
– Ну, а как же мне быть?
– Вот этого я не знаю. – опять сухо сказал майор – Вот это у нашего президента спросите.
Однако уходя, все-таки посоветовал:
– Вам надо бы в комитет по беженцам обратиться.
Тут и начались его хождения по всевозможным учреждениям. Куда только не ходил Фисташкин: и в комитеты по беженцам, по занятости населения, и в мэрию, и в милицию. И везде ему говорили одно:
– Дайте ваши документы.
Фисташкину уже надоело твердить, что его обокрали. Тогда он стал говорить, что их вывозили из-под обстрела и что у него сгорело все. Это вызывало у чиновников еще большую подозрительность.
Правда, как-то раз его бесплатно покормили. А так он все время голодал или питался объедками со столов в кафе при железнодорожном вокзале.
Вот здесь его подобрали в «бичеприемник». И он обрадовался этому. Его накормили, даже помыли в санпропускнике, дали постель. Но продержали всего лишь десять дней. Затем выпроводили, выдав справку, что он с такого-то по такое число находился на профилактике и что личность его установлена условно. Это была самая смешная справка.
С ней он отправился в паспортный стол. Но там тоже посмеялись над ним и над его справкой.
– Нам нужна не филькина грамота, а прописка. Тогда мы могли бы через административную комиссию выдать вам паспорт.
– Да где же я возьму эту прописку без паспорта? – изумился Фисташкин. – Это прямо-таки издевательство какое-то! Паспорт не дают потому, что нет прописки. Прописку не разрешают потому, что нет паспорта. А без паспорта нет и работы. Вы что, с ума посходили здесь?
Паспортистка, черная, крашеная и вся блестящая, как хрустальная сосулька, поджала губы и, взглянув ни него большими, невинными глазами, обиженно заметила:
– Вы тут нам дебош не устраивайте! Не я устанавливаю эти порядки.
Тогда же она и сказала ему про этот поворот, в который он не вписался.
– В какой еще поворот? – попробовал возмутиться он.
– В обыкновенный поворот жизни, – невинно ответила она.
В «бичеприемник» его потом доставляли еще несколько раз, но тут же отпускали.
Вот и теперь знакомый капитан с большим рыхлым лицом и с голосом смешливого ребенка увидел его и замахал руками.
– Кыш, кыш, – сказал, – нет у нас свободных мест! Иди, иди, Офицер, и не прогневайся...
Они здесь все были зарегистрированы под кличками. И Фисташкина, еще когда в первый раз забрали, зарегистрировали под кличкой «Офицер».
– А ты че? – набросился он на постового. – Куда ты мне его прешь? Че, не понимаешь? Они сейчас сами готовы к нам бежать... Давай, давай вали, Офицер!
Он подошел к Фисташкину, взял его за рукав и выпроводил за дверь.
Был уже вечер, опять морозный и метельный, Фисташкин прозяб, ожидаючи трамвая, и прямо с остановки бегом кинулся к своему заветному окошечку. На улицах почти не было прохожих. Лишь снег летел, сияя огненными трассами под фонарем и тут же исчезая в колючей мгле. Высоко на крыше дома что-то гремело, оттуда доносились разбойные посвисты.
Фисташкин скорчился от снега и налетающего ветра, сунул было ноги в своих драных суконных ботах в пространство окна, но оно оказалось зарешеченным. Он сел на колени и попробовал выбить решетку. Однако она держалась прочно. Тогда он стал обегать другие окна, но и они были наглухо зарешечены. Фисташкин заметался в панике, не зная, что ему делать. Идти сейчас было совершенно некуда, да и куда кинешься в такую погоду? Вон и транспорт встал.
Он обежал дом с торца и толкнулся в двери первого подъезда. Они не поддались. Сквозь мутное мерцание ближнего фонаря он увидел железную панель с цифрами и понял: дверь закрыта на замок с шифром.
Тогда он кинулся к следующему подъезду, там его тоже встретили наглухо закрытые двери. И лишь подъезд, в котором приютили Рыжика, оказался не на запоре. Фисташкин забежал в него, принялся оттирать щеки. Рыжик вначале зарычал было, но, понюхав воздух, замолк и встал со своей подстилки. Фисташкин кинулся к собаке и принялся тереть о ее лохматую спину свои закоченевшие руки. А потом пристроился рядом с Рыжиком, приткнулся к его теплому боку и затих, отогреваясь.
Фисташкин уже окончательно отогрелся, и они уже стали было дремать с Рыжиком, умостившись на одной подстилке. Но тут лязгнул запор железной двери и, шаркая ногами, кто-то стал спускаться по ступенькам. Фисташкин пригляделся и в мрачном свете коридорной лампочки увидел полную седую женщину в теплом цветастом халате с железной миской в руках. У женщины, должно, болели ноги, и она не поднимала их, а шаркая, двигалась, как на лыжах. Подошвы ее тапочек, соприкасаясь с бетонным полом, издавали шелестящие наждачные звуки.
– Рыжик, где ты? – ласково окликнула женщина. – Иди, иди, мой умный, покормлю тебя.
Голос у нее был теплым, воркующим, от него и Фисташкину стало как-то тепло.
Рыжик сразу же встал и побежал к женщине. Она спустилась еще по лестнице и вдруг увидела Фисташкина, сидящего в углу, и сильно удивилась этому: стояла с миской и ничего не могла сказать. Наконец, женщина поставила перед Рыжиком миску с едой, вытерла о халат руки и, не сводя с Фисташкина своих круглых старческих глаз, лишенных ресниц, неожиданно скрипуче произнесла:
– Это что еще за новость? Тебе что, притон, что ли, здесь? А ну-ка сейчас же выметайся из подъезда!
Фисташкин смотрел на женщину и молчал. Лишь слегка пошевелился, высвобождая занемевшую ногу.
Это его непроизвольное движение, кажется, напугало женщину, и она, хватаясь за перила, торопливо устремилась вверх по ступенькам. И уже на площадке перед своей дверью визгливо закричала:
– Саша, Сашенька! Скорее ко мне!..
Фисташкин понял, что сейчас высыплет вся площадка, и жильцы, конечно же, с треском вышибут его из подъезда.
Он поднялся с подстилки, прошел мимо Рыжика, потрогал его за спину и произнес, с укоризной глядя на женщину снизу, уже от дверей:
– Вот вы, старый человек, наверное, считаете себя очень доброй женщиной. Как же, бродячую собаку приютили! А вот меня, человека, гоните на мороз! Куда, скажите, я пойду по такой погоде, на ночь глядя?
– Это не мое дело, – фыркнула женщина и махнула рукой. – Куда хочешь, туда и иди.
Опять загремела железная дверь, и у Фисташкина мелькнуло: «Как в бункере!..»
Рядом с женщиной вдруг возник огромный верзила, стриженный под ежик, в красных спортивных брюках и голубой динамовской майке, плотно прилипшей к его большому мускулистому телу. Он сверху хмуро и брезгливо, словно на вредного жучка, посмотрел на Фисташкина и угрюмо спросил, обращаясь к женщине:
– Ба, а че тут у вас?
– Да вот, затесался в подъезд, – раздраженно показала рукой на Фисташкина женщина, – и выходить не хочет. Ходют тут всякие, а потом нюхай за ними...
Верзила переступил с ноги на ногу, как застоявшаяся ломовая лошадь, и нехотя принялся спускаться к Фисташкину с выражением все того же тупого и брезгливого равнодушия.
Фисташкин понял, что сейчас будут бить. Он спиной надавил на дверь и вывалился в тамбур. Хлебнув морозного воздуха, побежал. Его с ног до головы окатило метельной волной и как бы подхватило под руки шквалом налетевшего ветра. Он на мгновение остановился, чтобы оглядеться, увидел площадку для мусорных контейнеров, обнесенную с трех сторон кирпичной стеной, и сразу же кинулся к ней. Втиснулся в пространство между стеной и железным контейнером, укрылся за ним и принялся наблюдать.
Здесь было относительно тихо. Ветер кружил где-то вверху и не доставал его, расшибаясь о кирпичную стену. На Фисташкина падали лишь хлопья снега и сыпалась мелкая колючая крупа. Он поднял воротник своей армейской куртки, втянул голову в плечи, втиснул ладони в ее рукава и сжался, собравшись в один живой напряженный ком.
Хлопнула дверь подъезда. Из-за нее выглянул все тот же парень в голубой майке, повертел головой по сторонам, словно бы принюхиваясь, и опять скрылся.
Фисташкин еще удобнее угнездился на снегу и стал лихорадочно думать, куда же ему податься? На вокзал – и мечтать нечего, омоновцы дежурят у входа. Мало того, что не пустят, еще и поколотят хорошенько. Да и далеко ли уйдешь в такую погоду? Нет, видимо, придется здесь отсиживаться. Вот улягутся в доме, тогда можно опять возвратиться к Рыжику под бок.
Он сидел и, чтобы не заснуть, в мыслях стал перебирать все хорошее, что у него было. Было детство, была мать со сладкими колыбельными напевами, с пирогами по праздникам и потом, когда приезжал на каникулы курсантом из военного училища; была Лена, любовь к ней; был, наконец, и этот санаторий с вольной жизнью среди праздных курортников. Но, пожалуй, ярче всего всплывала в памяти деревушка в два порядка на берегу светлого и глубокого озера с ракитами, с осокой, с тиной и карасями в теплой воде: дедов дом стоял под двумя березами как раз рядом с озером. У деда были вентери, плетенные из ивняка, и в доме караси не переводились, когда он отдыхал, а потом и жил здесь целый год, поскольку отца командировали на северные острова куда-то за мыс Олюторский, и, разумеется, никакой школы там не было. Вот тогда и зимой ему пришлось обретаться у деда с бабкой в их Таловой Берестянке.
Господи, как хорошо, как сладко все было! И как безмятежна была его жизнь! По утрам бабка любила кормить его варениками, а еще блинами со сметаной. Дед работал водовозом в бригаде. У него была кобыла по кличке Манька. На этой Маньке летом они ездили в поле и в луга на сенокос. Дед усаживал его в передок телеги, давал ему вожжи, сам садился сбоку, а то и взбирался верхом на бочку с водой. И они отправлялись сначала к роднику, чтобы набрать свежей студеной воды, а потом ехали в бригаду. Он понукал лошадь, она же была равнодушна к его понуканиям: бежала себе и бежала всегда одной и той же рысью. Колеса поскрипывали, постукивали по набитой полевой дороге; телега подскакивала на кочках, вода выплескивалась со звоном из-под деревянной крышки и колючими брызгами обдавала их с дедом. Он радостно визжал, а дед смотрел на него влажными от избытка нежности глазами и, довольный, усмехался себе в бороду. Да, хорошо все-таки было!..
Снег между тем сыпал все сильнее. На голове и плечах были уже целые охапки. В квадратах освещенных окон снежинки, мелькая, вились целым роем радужных звездочек, которые слепили глаза. И Фисташкин, чтобы не видеть этого блеска, отвлекающего его от теплых мыслей и сладких воспоминаний, невольно закрыл глаза. И ему ни с чего привиделась женщина с миской для собаки, ее сынок или кто он там ей с равнодушно тяжелым взглядом угрюмого вышибалы. Это видение лишь испортило настроение Фисташкина, и он пытался переключиться опять на что-нибудь светлое и приятное.

Вначале ему было холодно, а потом, когда притерпелся, стужа как будто отступила, и над ним опустился столб вьюжного тепла. Он вспомнил различные случаи и рассказы о том, как замерзают. Однако не верил, что может замерзнуть. А тепло ему стало от того, что его укрыл снег. Под снегом всегда тепло. Вон и зверушки, и птицы от холода спасаются в снегу. Он и сам однажды был тому свидетель. Это когда еще в армии служил. Пошли они с прапорщиком в воскресенье на лыжную прогулку. И вот идут по лугу с реденькими кустами чилижника, и вдруг прямо из-под лыж, взрывая снег, выскочила стая куропаток да с таким шумом и пулеметным треском, что оба так и сели от испуга. А куропатки мелькнули в воздухе мелкой рябью и, гуртыча, унеслись к березовому переплеску.
И Фисташкину, пребывающему теперь в какой-то сладкой полудреме, подумалось вдруг, как хорошо быть куропаткой, зарыться в снег и дремать, дремать, не просыпаясь.
Впрочем, ему и без того было хорошо. И главное – тепло. Вот уже и ноги погорячели, самые кончики ступней, словно бы их опустили в тазик с горячей водой. И плечи, и тело его начала обволакивать дремотная приятная тяжесть. Потом он вдруг стал легким и таким неудержимо свободным, что его понесло куда-то высоко-высоко, прямо на свет солнца, в какую-то сияющую бесконечность, где все торжествовало от радости и раздавались ангельские голоса, удивительно похожие на голос его матери...
А потом он уже ничего не слышал и перестал чувствовать...



.


Рецензии