винные змеи

Перестань.
Перестань это делать.
Перестань.
Она запускает пальцами метроном, который раскачивается мерно, однозначно, однообразно. Как страдания. Как апатия. Как раздражение. На третьем часу можно высчитать период. Секунда влево и до исходной. Секунда вправо. Итого — две секунды однообразного кайфа. Щелчка. Стука. Она — Джонатан — бьет по голове с той же скоростью — перестань, перестань это делать, перестань. В однообразии скрывается великая печаль, и она однообразно шепотом говорит: перестань.
Он еще ни разу не перестал.
Проблема в том, что она, Джонатан, намного сильнее. У Джон мужское имя, рычащий низкой голос изломом на последней гласной. Она вульгарно вытягивает слоги — будто бы полощет вино во рту, и помада у нее тоже холодно-винная. Она отталкивает своей невозмутимой холодностью, дьявольски-черными волосами и острым чертами лица.
Джон смеется и это больше похоже на рычание гиены — чрезвычайно заниженное рычание. Ее хохот с амплитудой метронома исчисляется математическими функциями — настолько он нереальный, настолько воображаемый, настолько неестественный и настолько гармоничный. Джон — птица. Птица, которая издает хаотичные звуки вне понимания для людей. Почему она кричит? Почему она смеется?
Джонатан облизывает губы широко, полно, влажно, и винная помада остается на языке и зубах как память о растерзанной плоти многочисленных жертв ее бездонного, инфра-черного сердца. Настолько черное, что кажется двумерным. У ее сердца с киллорглиновой печали из общего — цвет. О, это все иллюзия — он не плоский. Она просто чрезвычайно черная. Джонатан — как рисунок тушью. Тушью Джон рисует свои полусферы ресниц и обломки систем слипаются воедино.
— О, я дала ему шанс себя разлюбить. — Она запускает метроном снова, и Киллорглин чувствует себя так, будто бы в темноте длинные черные ногти лезут к нему, чтобы оставить глубокую прорезь внутри. Джонатан его не пугает, потому что Киллорглина теперь ничего не пугает. Он сидит в пальто в ее кресле, на улице темно и ни одного фонаря. Джон говорит, что выбрала эту квартиру, потому что здесь уже седьмой год нет фонарей. Это что-то да значит.
Это может значить, что Джон — спятившая сука, которая тащится по крови, моральным истязаниям и ей нравится смотреть на Киллорглина, который теперь всегда такой. Джонатан — безумно красивая, но черно-бордовый ее уродует, и поэтому Киллорглин считает ее ужасной. Отталкивающей. Белая кромка ее зубов обнажается, когда она скалится как животное.
Все, что отделяет инстинкты Джонатан от животных — животные не красят губы.
— Я дала ему шанс разлюбить себя, я даже дала ему возможность себя возненавидеть! — Смеется Джон, но это не смешно. Киллорглин не смотрит на нее. Он никуда не смотрит, только не метроном, и даже метроном начинает натянуто смеяться под давлением Джон.
Джонатан разливается винным морем на кресле, ее выбеленные, вываренные кости ключиц обнажаются из-под ворота рубашки, и она смотрит на все так, будто бы готова съесть. Киллорглин не удивится, если узнает, что и мясо она тоже есть сырым.
Если она вообще что-то ест.
— Но он не смог. Он слабый человек.
Джонатан литым движением выбирается из кресла и тем же литым движением по полу оказывается возле Киллорглина. Она оседает на пол, становится на колени, и Киллорглин почти брезгливо подается назад, отворачивается и смотрит на метроном. Джон хватает его за подбородок и спрашивает:
— Ты ведь не слабый, верно?
Киллорглин опускает руку поверх руки Джон и сжимает настолько крепко, что чувствует, как теснит ее кости в узкой ладони. Губы безумной Джонатан выгибаются в оскале. Киллорглин сжимает сильнее. Джонатан почти скулит, и если она издаст хоть звук, Киллорглин засмеется, потому что это будет означать только одно — она не та, за кого себя выдает. И он отчаянно хочет верить, что это так.
Что на самом деле она никакая не взбесившаяся тварь.
Но Джонатан шипит и смеется, хохочет почти демонически, и Киллорглин рывком убирает ее руку, выпуская. Она поднимает ладони вверх и примирительно со смехом шепчет:
— Вижу-вижу. Совсем не слабый.
Джонатан — аналог ведьмы из пряничного домика, только ведьмы, покрытой вишневым сиропом, а Киллорглин ненавидит сладкое. Джон всегда говорит, что мужчины любят сильных женщин, а он, Киллорглин, просто мальчик. Талантливый и золотой. Она ест Киллорглина каждый раз, когда ловит в каком-то из переулков и приводит к себе. Она, Джон, думает, что она ведьма, а вишнево-черная гамма комнаты — ее салон, где она ежедневно выслушивает мольбы помочь. Влюбить, приручать, сломать, отвести — Джонатан облизывает винные губы и делает все хорошо. Киллорглин ничего ей не говорит, никогда не говорит, и тогда Джон говорит сама — рассказывает про бывшего мужа.
— Он, представляешь себе, мальчик, до сих пор хранит меня в словах. Ты хранишь людей в словах?
Киллорглин кивает. Он лучше других знает, что такое слова, но он никогда не хранил в своих строках кого-то живого. Исключительно мертвых. Исключительно хоронил. Абзацная строка как гробовые доски, и литой лакированный гроб упирается чернилами в очередной рассказ о Кэсси, Холдене, Джеке.
— Он тоже хранит. — Спесиво шипит Джонатан. — Он хранит меня. Меня!
Это ни о чем не говорит. Киллорглин наконец открывает рот и не может сказать ни слова — ему смешно, богомерзко, противно, он ногой отталкивает прильнувшую змею-Джон. Она смотрит на него пораженно, и хочет засмеяться вместе с ним, но когда Киллорглин все же начинает говорить, ее лицо становится безмерно злым.
— Это ни о чем не говорит, Джон.
Киллорглин поднимается с кресла и на ходу останавливает метроном. Джонатан — одивший закос под женщину-вамп, которая еще и мнит себя звездой, психиатром, гипнотизером и ведьмой — это жалко и нелепо, и когда ее помада крошится со слоем пудры, он видит пустоту. Черную, утягивающую, жуткую пустоту, которая должна бы напугать куда больше, чем винные губы.
Но Киллорглин говорит, застегивая пальто:
— Верлен тоже хранил свои слова про Рембо. И слова Рембо про себя тоже. Возможно, дело не в тебе. Не в том, что ты особенная в его жизни. Возможно, дело только в том, что под твоим змеиным языком он по случайности создал шедевр. Но это не делает тебя лучше. И это не делает тебя особенной, Джонатан, это делает тебя молчаливым сторонним свидетелем его величия.
Киллорглин улыбается почти гадливо и наспех надевает шарф, хватая бокал с вином — бокал Джон, — чтобы быстро опустошить это подношение богине.
— Унылая, печальная участь. Быть горгульей-сторожем при талантливом стишке.
Киллорглин открывает входную дверь, впуская свет из коридора. Джонатан озлобленно смотрит на него и жмется к тьме.
— И ведь если бы это был целый сборник, было бы не так убого. А так — всего лишь стих.
Он смеется и сбегает вниз по лестничному пролету. Теперь он все понял.
Теперь он перестанет.


Рецензии