Выродок 11

Нюхать клей, как вы понимаете, мне не понравилось. Я очень испугался того, что мне привиделось под кайфом, и не хотел, чтобы это или что-то похожее повторилось. А пацаны ещё некоторые время приходили, клянчили меня из-за забора, - наверное, им нужны были деньги. Я жутко трусил, но делал вид, что не замечаю их, а они дразнили и оскорбляли меня. И поделом, потому что я не мог постоять за себя, а заступиться за меня было некому. С мальчишками в приюте мы хоть и жили бок о бок, но на деле существовали  разрозненно, никому ни до кого не было дела. Но я в этом никого не виню: мне ведь тоже не было ни до кого дела. Я боялся кучности моих визитёров и стремился смыться подальше, стоило только завидеть их издалека.

А потом они неожиданно куда-то пропали. Их исчезновение совпало с наступлением холодов, - зима всех выкосила, похоже, - в последствие я никого из них больше не встречал.

Я старался не думать о причине их исчезновения, мне оно было на руку, меня перестали донимать, и я вздохнул свободнее. Мне и так было нелегко. В моей жизни начиналась подростковая пора: мне было тошно от самого себя, я не мог разобраться в себе, и от любого внешнего раздражителя мне становилось ещё тяжелее.

Все началось внезапно, как гром среди ясного неба, в тот день, когда я впервые заметил в зеркале своё изменившееся отражение. Это была девчачья прерогатива - крутиться возле зеркала, но в тот раз я просто не мог пройти мимо. Я вдруг со страхом подумал, что я, должно быть, заболел, и не просто заболел, а какой-то серьезной, даже смертельной болезнью. Я не узнал себя в зеркале, но никому не сказал о своих тревогах (да и некому было, по сути, об этом сказать), и решил наблюдать.

Мои самые худшие предположения начали подтверждаться: из нормального мальчишки я вдруг начал превращаться в какого-то урода. Ноги, руки и шея полезли из меня, как побеги молодого гороха. Мои тело и лицо принялись худеть и принимать остро-угловатые формы. Того, что давали в столовой, абсолютно не хватало, чтобы утолить голод, который истязал меня хуже всякой пытки. Я ходил на рынок, покупал там еду и постоянно жевал, жевал, жевал, - и все равно не мог насытиться. Мне было страшно от того, что со мной происходит, и от того, что это "недомогание" никак не проходило, а лишь усугублялось. Неужели я уже больше не выздоровею?!

А, может быть, мать бросила меня именно из-за этой болезни? Может быть, она знала, что я болен и что моя болезнь даст о себе знать через несколько лет? Подобные мысли серьёзно посещали меня во младшем подростковом возрасте, доводя меня до тихой истерики. На самом деле, мне стоило всего лишь поинтересоваться у моих старших товарищей, и они объяснили бы мне, что я просто взрослею.

Девочки жили с нами в одном учреждении, но мы как-то сторонились друг друга. У них были свои группки, свои игры и интересы. Я долгое время не понимал, какая между нами разница и почему нас держат по разным комнатам и даже по разным крыльям здания. Когда я был ребёнком, я вообще не знал, что мир двуполый. Я не осознавал сущности этого понятия. Я знал, что у меня должна быть мать, женщина, а я мальчик, её сын, - но по сути я не понимал, какая между нами физическая разница.

Может быть, именно поэтому я никак не отождествлял и своего отца. Раз все люди одинаковые, казалось мне, значит, меня только мама родила. Поэтому все мои страдания и внутренние вопросы я адресовал только призраку своей матери, который я поселил где-то в углу своего сознания. К отцу у меня никогда не было ни вопросов, ни претензий, потому что его самого для меня никогда не существовало. Я не стирал его, под давлением обиды за предательство, ни из своей головы, ни из своего сердца, - ибо как можно стереть то, чего никогда не было?

И тут я начал осознавать, достаточно поздно по сравнению с нормальным подростком, что все эти годы ошибался насчёт однополости людей. Вопрос, почему со мной происходят изменения, сменился вопросом, зачем эти изменения со мной происходят. И я рисковал остаться с этим нерешенным вопросом ещё на долгие годы. Расспросить об этом я боялся - у меня не было ни к кому доверия, особенно, чтобы говорить на такие особенные для меня темы.

Я всегда считал себя неудачником, человеком недостойным того, чтобы прожить счастливую жизнь. Я знал, что в моей голове очень много извращённых понятий и идей, в плену которых я метался, как муха в паутине. И я никак не мог начать думать о себе лучше, порвать порочный круг моих комплексов, отделаться от мрачных размышлений. Я никого не пускал в свой мир, даже тех, кто, скорее всего, могли бы мне очень помочь. Наверное, помогать мне нужно было раньше, пока я ещё не закостенел в своей уверенности, что со всем в своей жизни я должен справляться сам.

Жизнь меня, конечно, учила, но, опять же, с большим опозданием. Парадокс: я существовал бок о бок с огромным количеством людей, а число моих вопросов и недоумений оставалось пропорционально этому количеству, - я был слишком закрыт для всех. И вроде бы в той среде, в которой я вырос, я должен был многое узнать о жизни, но либо не сложилось, либо опыт, полученный мной, был искажён и ошибочен.

Помню, мне было лет семь, а старшим мальчишкам уже по семнадцать; они готовились выпорхнуть из ненавистного детского дома, а мне казались гигантами. Такими взрослыми, могущественными, всезнающими. Мы, мелюзга, трепетали перед ними. Вообще, в семь лет, как я понял, у человека жизненная потребность перед кем-то трепетать. В этом возрасте человек инстинктивно начинает искать себе наставника, чтобы не прощёлкать все в этой жизни, и, если у него нет на горизонте положительных авторитетов, то он беззаветно влюбится в отрицательные и станет самозабвенно им служить. Потому что человек в этом возрасте ещё не до конца понимает разницу и уж конечно не умеет расставлять приоритеты. Ему необходимо кого-то слушаться.

Ну и разве мог я ослушаться, когда они попросили меня привести к ним Катю, мою ровесницу. Я не задался ни единым вопросом, почему они попросили об этом именно меня, я был доволен, что старшие дали мне поручение, и отправился на поиски Кати. Старшие остались ждать в укромном месте, рядом со спуском в подвал, - малопроходное место в послеобеденное время.

Я хотел побыстрее найти Катю, я торопился. Я не понимал, зачем старшие позвали ее, - меня это особо не заботило. Катя была девочкой, которую все считали хорошенькой. Я не знаю, была ли она вправду хорошенькой, - я никогда не понимал смысл этого слова. Да, смотреть на неё действительно было приятно: у неё были соломенные волосы, а соломенные волосы всегда всем нравятся. Но они у неё были не такие, как солома, а мягкие, - на вид, я никогда не посмел бы потрогать их. Нос у неё был смешной закарюченкой, покрытой еле заметными веснушками. Глаза такие светлые и синие, - я никогда ни у кого не видел такой синевы на лице! Синева эта была грустная, готовая в любой момент перелиться через блюдца, в которые была налита. Не знаю, может, Катя много пережила, оттого и грустила. Ещё она, возможно, не доедала и была бледненькой и тоненькой, как тростиночка.

Так или иначе, она была ещё ребёнком, и они не имели права... добавлять ещё что-либо к тому, что она пережила или не пережила. Но я тоже был ребёнком, и мне сложно было решать, кто на что имеет право. Когда я привёл Катю, которая последовала за мной хоть и нехотя, но весьма доверчиво, старшие обступили её и напрочь забыли обо мне. Ну и что, с другой стороны, - я чувствовал себя удовлетворенно, миссия моя была выполнена, и я остался неподалёку наблюдать за происходящим, из праздного любопытства.

Заметив меня, один парень сказал, повысив голос:
- Все, чувак, ты можешь идти!
- А можно, я останусь?
- Зачем?
- Посмотреть, что вы будете делать.

Вся компания дружно заржала. Не смешно было только мне и Кате, потому что мы ничего не понимали.

- Ну, оставайся, мелкий, кой-чему тебя поучим.

С этими словами парень вдруг схватил Катю за плечо и одним махом вырвал все пуговки на ее кофточке из петлиц. Она успела только возмущённо всхлипнуть и тут же начала задыхаться; ей не хватало воздуха, чтобы закричать. Этот грубый жест прошёл через меня электрическим током, как будто меня самого полоснули кнутом по спине. Я весь внутренне сжался, оцепенел, все мои реакции в секунду замедлились почти до нуля, и, кажется, сама кровь перестала циркулировать в моих жилах.

Кате зажали рот ладонью. Чья-то ладонь, не помню, чья, - как будто бы она действовала отдельно, сама по себе, этакая зловещая отчленённая рука. Откуда-то издалека до меня доносился ржачь молодых голосов. Я, пусть и был ребёнок, уже мог определить что-то недетское, мне непонятное, но мной детектируемое, звучавшее в этих голосах.

Что-то такое, против чего попереть я не мог. А хотел, спросите вы? Да, хотел, тогда захотел этого в первый раз. Наверное, подсознательно я всегда ждал этого момента насилия, несправедливости, неоправданной жестокости, чтобы дать волю своим чувствам, которые копились во мне давно, наверное, с самого рождения. Мне хотелось ринуться в толпу и раскидать всех, мои кулаки захрустели в суставах, и я чувствовал, что, разреши я себе переступить через последний сдерживающий меня редут, - и во мне проснётся сила титана, которую все эти годы питала моя обида. И я, малявка, буду бить этих огромных верзил остервенело, как волк с огромными когтистыми лапами.

Я дрался впоследствие, достаточно много, даже в тех случаях, когда можно и нужно, разумнее было отступить. Но тот первый раз, когда я почувствовал в себе эту мучительную ярость, но ничего так и не смог сделать, я не забуду никогда. Катя вырвалась сама, - то ли повезло, то ли её просто пожалели. Я не до конца представлял, что они собирались с ней сделать, но, когда увидел Катю свободной, вздохнул с облегчением.

А она, вся в слезах, размазанных по лицу, вдруг подбежала ко мне и, толкнув меня в плечи, выкрикнула мне в самые зрачки:

- Ненавижу тебя! Это все ты! Ты виноват! Ненавижу!!

Ее била истерика, ей нужно было выплеснуть свои эмоции, но она не решалась угрожать старшим. Хорошо ещё, что целая ушла! Я был самой подходящей кандидатурой, чтобы выместить на мне злость. И только потом я понял, что я действительно виноват перед ней, и виноват ужасно. Виноват, может быть, даже больше, чем эти парни все вместе взятые, - что не подумал, привёл её сюда, такую доверчивую, а потом не защитил. У Кати ручки и ножки были, как тростиночки, и уж я-то, даже при всей недоразвитости своей мускулатуры, был покрепче её.

Этот случай стал новым слоем, которым, как снежный ком, обросло чувство вины, постоянно жившее во мне. Я чувствовал себя бесконечно виноватым перед Катей и старался больше не попадаться ей на глаза. Я боялся не того, что она пожалуется на меня воспитательницам, я боялся саму Катю и того, что творилось у неё в душе после того случая. Я все время представлял себе её душу, как белоснежный лист бумаги, на который я  неосторожно вылил чернила. Ничто уже не могло вывести оставшегося на этом листе пятна!

Следующая страница http://proza.ru/2016/12/23/882


Рецензии