Душегуб
Рыбалка в то утро не заладилась. Мы с дедом моим Андрианом
Кузьмичом, в опрятной деревеньке которого я гостил тем летом
впервые, успели только разобрать снасти, как из-за ближних холмов
натянуло тучи и холодный не по-летнему дождь зло вцепился в
облюбованную нами для ловитвы низину. Клёва, конечно, в этакую
морось не жди. И, не глядя друг на друга, мы быстро собрались и
потащились через осиновый лесок назад к деревне. Уже завиднелись
частые силуэты окраинных сеновалов, когда спутник мой неожиданно
свернул на еле приметную тропку. Скоро она вывела нас к обычной с
виду поляне, пахнущей прелью и туманом, окружённой скрипом,
свистом, прищёлкиванием просыпающегося леса. Шедший впереди
Андриан Кузьмич остановился вдруг и склонился в дольном поклоне.
«С чего бы это?» - удивился я. Но тут заметил сначала крест, а
потом и могильный холм, спёкшимся суглинком буреющий под сильным телом
вошедшей в лета берёзы.
- Это Серафима пожелала его тут положить, - выпрямился старик, -
Подходи, поздоровайся с хорошим человеком.
- Дед, ты куда меня привёл? Кто здесь похоронен?
Андриан Кузьмич перекрестился: «Сашка покоится. Душегуб. Сорок
уж с лишним годков пропечалило, как беда та случилась, а у меня
вот здесь, - он ткнул пальцем себе под сердце, - Сосёт всё что-то, не
унимается. Ведь чужой он мне вроде, а ноги сами сюда несут почему-то.
Домой придём, расскажу, что помню, а пока давай, хоть и при дожде,
порядок здесь сработаем».
- Вечером старик накрыл белой скатертью стол у окна. Лампадку
маслом подправил. Налил водку в три стакана. Чёрным хлебцем
накрыл один из них и начал вспоминать.
…Откуда и когда этот Сашка появился в деревне, спроси кого –
пожмут плечами. Молве поверить, так бросили его ещё в предвоенную
замять мимоезжие литвины: подвесили куколь с посиневшим тельцем
на изгородь поскотины и сгинули, окаянные, - ни слуху с тех пор, ни
помину. Кто тогда мальца пожалел и сберёг для жизни – тоже неведомо.
Указывали на одинокую горбунью, жившую, если идти дорогой на
Липеньки, как раз по первому отворотцу – налево, в земляном склепе
у наливной русалочьей мельницы. Но как смогла неучёная,
промышлявшая едино лишь чёрным знахарством дикая старуха
вырастить ладного молодца, ох, и лихо отплясывавшего тогда на
хмельных вечёрках – того вам никто не скажет.
Была ещё Мотька Шляхова – безугомонного языка девица. Так та
нашептывала интересующимся, будто Сашку того сам областной
секретарь в колхоз прислал – тайно приглядывать за безмужицким
хозяйством и демографию какую-то исправлять. Дуре, конечно, не
верили. Но затылки чесали: больно уж чужачек на народец здешний не
походил – был высок ростом и лицом тонок. А когда поднимал на девок
глаза, те свои опускали обречённо – синий огонь обжигал и не забывался
уже. Внешности своей Сашка обязан и тем, что хоть и слюнявилась по
завалинкам нестерпимая для угасшей старушечьей плоти тёмная тайна его
появления, всё же, на лёгкий хлеб доносительства, упасший некоторых в
те поры от голодной смертушки, никто из деревенских не польстился.
«А мы его, ясноглазенького, для себя побережём», – пресекла повышенное
внимание к детинушке выдающийся человек в колхозе – агрономша
Серафима Никитична. И пристроила к себе помощником – землемерную
рейку носить. И стали они пропадать на озимях да пустошах откровенно
подолгу. С того-то, говорят, и понеслись их молодые жизни под унос.
Неостановимо – к погибели.
Как-то в сумеречную непроглядь после одной из таких прогулок,
метнулась на Сашку из кустов, что чёрными мухами облепили погост,
тяжёлая тень.
- Ты, сиротка, гуляешь? – спросили невежливо.
- Я, - не оробел Сашка. И от занесённого ножа не отшатнулся.
- Гляди, не боится! – удивились в темноте, - Тогда прощай с
удовольствием.
Лезвие Сашка перехватить не сумел. Били умеючи, с показным шиком:
молния ножа, сверкнув, скользнула из одной руки нападавшего в другую,
и боль резанула низ живота, подкосила ноги. Ещё один удар – сзади –
опрокинул сознание. И треск ломаемых кустов – последнее, что Сашка
успел услышать.
Потом ему чудился горький запах волос Серафимы Никитичны.
Потом в восковой неверной пелене выяснилась женщина с каменным
лицом и остановившимися глазами. Пальцы её рук безвольно тянули
вышитых на переднике петухов к подрагивающим губам.
- Всё, Серафима Никитична, - узнавая, прохрипел Сашка, - Кончились
наши дни.
- Погоди помирать, касатик, - сухая ладонь агрономши коснулась его
лба, - Жар, как будто, отполыхал, а раны твои я зашептала. Лежи покойно
и ни о чём не тревожься.
Через несколько дней, когда бинты на раненом перестали мокреть от
крови, она присела к нему на кровать. Затянута была почему-то в
грязновато-серый, старящий её платок. Сашка приподнял голову,
глянул вопросительно.
- Ничего не случилось, так я, по-бабьи, маюсь, - успокоила его
Серафима, - Вспомни лучше тот вечер у кладбища: как всё случилось?
Может, признал кого? Гришку Свалова, например?
Сашка устало прикрыл веки: «Гришка…Гришка…- стал перебирать
в памяти лица деревенских, - Не тот ли с медалькой на груди, что на
болота меня сманивал? Пойдём, - смотрел не в глаза, а куда-то ниже, -
Кость у тебя не ломанная, воловий груз выдержит. Пособишь фронтовику
короба с ягодников вынести. Нынче, сиротка, за клюкву в сельпо
хорошую цену положить обещали.
- Он это, Серафима, - прошептал Сашка, - Никто кроме него сироткой
меня не кликал.
- Всё правда, - резко поднялась агрономша. Качнулся бумажный
колпак абажура и на белёной стене заплясали тени, - Вот и Лукич,
нашедший тебя тогда бездыханным, тоже догадкой против Гришки
злобится: лошади-то его уж как несколько дней в пастьбе нету. А не
бывало такого. Значит, он напоганил и спрятался.
Серафима походила по комнате, помолчала. «Я тебя поостеречь хочу,
- снова присела на кровать, - Мы ведь, милый, этому делу ширь не
условили, скрыли от людей нападение на тебя. Деревня думает. Будто
на учёбе ты в городе и вернёшься не скоро, - она украдкой сжала кулаки, -
Надо так, понимаешь? Поправляйся и чужому слову не верь. Веди себя
прежним. А Гришеньке, что ж, мы сами достойное будущее придумаем.
На болота, говоришь, зазывал? Ну, так и сходите вскорости.
Осенний тлен уже тяжело развалил просёлки и мертвенно холодил
недожатые овсы, когда в один из писанных аспидом вечеров
припозднился Лукич с известием о Гришкином появлении.
- Мотька вчера ко мне в ставенку зацарапалась, - слушал Сашка
разговор за занавесью, - Ать-два, кумекаю, зря эта сорока не летает.
Плеснул ей наливочки. Табуреточку у печки обтёр. Дура согрелась и
выложила, как женишок твой отвергнутый – чуешь Серафима? –
диспозицию колхозную у ней выведывал. Не случилось ли чего?
Говорят об чём? Его, случаем, не ищет ли кто? А потом набрехал
кучу навозную: мол, спьяну завеялся к какой-то вдовушке
и пролюбовничал с нею в залесьях. Устыдился, очухавшись, что дом
без призора оставил и назад подался. А ежели бы не дом, говорит, так
бы в объятьях той девки и помирал до кончины.
- Тьфу! – выругалась Серафима.
Лукич вздохнул понимающе. Закурил.
- И ведь знал, подлец, перед кем душу гармошкой вытягивать. Мотька
эта обязательно разнесёт по закоулкам о его запойной, простительной
мужику отлучке. Посудачат весело, да забудут. А мы чего делать
будем? Ждать, когда головорез этот и тебя ножичком саданёт?
- Да не стращай ты. Не осмелится он. А сделаем всё по-честному.
Помнишь, наверное, что развёрстка у нас по ягоде недовыполненная на
шее болтается? Вот и наряжай Гришку, пока болота под снег не ушли,
за клюквой, - агрономша сделала знак рукой. Они вышли в сени, где и
закончили секретно, - Сашеньку моего в пару к нему определишь, как
он окрепнет. А в трясинах, сам понимаешь, всякое может случиться.
Октябрьские болота встретили соперников унылым, пугающим
безмолвием. Сашка, помня наказ Серафимы, близко к Григорию не
подходил, плёлся позади, опасливо озирался по сторонам. «Что она
удумала?» - думал тоскливо. Часам к девяти вышли на Лешев камень –
место неприветливое, с дурной славой. Оставалось пройти метров
двести до ягодных кочкарников. И тут Гришка, натолкнувшись на
что-то незримое, охнув, повалился с тропы в стылую жижу, разом
обозначившуюся под плёнкой едко пахнущей зелени. Сашка и
сообразить ничего не успел. Выхватил только слухом сухо треснувший
вдалеке справа звук выстрела. И Гришкину руку, тянувшуюся к нему
из преисподней, загвоздил в память. Бросив короб и дико завывая,
он по-звериному – скачками – бросился к далёкому лесу. И добежал,
ведь. Не оскользнулся. В овражном затишье проколотился остаток
дня. Ввечеру задворками выполз к подворью агрономши. Опрокинув,
забытые на крыльце вёдра, страшный, распахнул двери. Хозяйка, хоть
и обронила пяльцы, но ровным голосом спросила: «Что-то случилось?»
Затем подошла и потащила с ног Сашки сапоги.
- Ты стреляла? – отстранил он её, - Или пёс твой верный Лукич?
Как мне теперь перед деревней оправдываться? Видели же многие, как
вдвоём мы уходили. И забыла ты, что Григорий у тебя в женихах
значился, а народ помнит. И извернёт это не в мою пользу.
- Прекрати бабскую истерику! Какой выстрел? Да тебе после ранений
твоих и не такие страхи померещиться могут! Гриша. Что Гриша? Он
с войны контуженный пришёл, дёрганый. И места наши, хоть и родился
тут, знал плохо. Оступился он! Так и отвечай всякому.
- Погубили фронтовика! – уже на следующий день блажил у магазина
однорукий пьяный Тетерин, - Язве этой агрономше блудить мешал с
сопляком пришлым! Судить Сашку! В Сибирь его, душегуба!
Серафима женщиной была покладистой, но хваткой. Калеку руганью
обижать не стала. Поехала в район, привезла милиционера в чинах. Тот
осмотрелся, пошептался с председателем колхоза и… дело заводить не
пожелал. Парился в баньке, на озёрах зоревал – охотился с Лукичом на
пошедшего в перелёт гуся. Сашке же сказал, раздевающе глядя на
Серафиму: «Улик нет. Живи, счастливчик». И отбыл, захватив с собой…
Тетерина.
Деревня задохнулась в чёрном восхищении: «Ну, Серафима! Крепка!
Ух, и сильна, стервозина! Человека, в правду их рылом ткнувшего, на
расправу отправила!» Сашке вслед плевались. Иначе, как душегубом,
уже и не звали. Он перестал выходить на улицу, плакал ночами на
груди благоверной: «Отпусти ты меня. Сними цепи. Счастье наше горем
посеяно, лебеда одна и взойдёт». Агрономша отвечала увёртливо:
«Горьки родины, да забывчивы. И немочь всех этих крикунов известна –
зависть. Перемоги себя, как я сделала, и не оглядывайся назад».
Шли дни, но Сашка не унимался: «Покаяться надо перед людьми. Не
могу я жизнь начинать с подлости». Женщина беленилась: «Тебе-то в
чём каяться? За какие такие грехи людям в ноги валиться? Займи себя
делом и гони шаль всякую из головы!» Однако, видела, вернее, чуяла –
уходит Сашка.
Праздник тогда очередной митинговали или юбилей чей-то отплясывали
дружно – уже и забылось как-то. Впорхнула Серафима в свою горницу
сияющая: «Саша, Сашенька, радость у нас!» И, пачкая спину о свежесть
извёстки, стала обморочно оседать по стене, холодея. Оттуда, с высоты,
от притолоки глядели на неё без жизни, далёкие уже – не заглянешь,
зацелованные ею когда-то, родимые Сашкины глаза.
…Хоронить его никто не пришёл. Мотька Шляхова толкнулась, было, в
прикалиток, да крикнули ей от дороги что-то злобное. Так и пошагала
Серафима Никитична за телегой с гробом одна. Вызывающе краснел на
ней крепдешин, желтели акации в палисадах. Бледный Лукич хворостиной
сгонял с пути назойливую ребятню. В две лопаты они трудно закопали
гроб в недалёком лесочке. Выпили на помин. И той же ночью на ближнем
полустанке приметил кто-то, как суетливый дядька помог подняться в
вагон проходящего здесь раз в неделю экспресса «Молотов – Новосибирск»
статной даме, скрывшей своё лицо за мелкой сеткой искусно связанного
платка. Сам провожающий молодо прыгнул потом в телегу, помедлил на
межпутье и развернул изабелловой масти лошадёнку к поросшей быльём
колее, уводящей… а, чёрт его знает, куда?
Вот и принял я сиротскую могилку в своё хозяйство. И прожили мы с
Сашкой в разговорах долгую жизнь: я ему рассказываю чего-нибудь, а он
мне шелестом берёзы отвечает. А недавно вижу: качается над холмиком
простенькое ожерелье из сухой и чёрной, и редкой рябины. Зачем
подвешенное на укосину креста неизвестным, но! – случайным ли,
внучек, прохожим?"
Свидетельство о публикации №216122201408