Ещё один плод познания, часть 2, главы 5-8

- 5 –

Подарив комиссару и приехавшей с ним женщине книжки своих эссе, Мишель Рамбо помог им вырулиться со стоянки и вернулся ещё на некоторое время в кафе. Сел за тот же столик, попросил ещё кофе… «Чёрный опять?» - спросила девушка... »Нет, знаете что, дайте-ка растворимый, с молоком…» Всё-таки четвёртая чашка подряд, подумал он, а если считать с утра, так и не знаю уже которая… «И счёт уж заодно принесите» - добавил вслед. Когда она пришла с чашкой кофе – расплатился… а потом прикурил и ещё долго сидел, сильно затягиваясь, медленно помешивая-полувзбивая пену и убаюкивая глаза колыханием отражений в приоткрытой стеклянной двери. Потом резким движением достал мобильный телефон, набрал свой домашний номер. Когда жена ответила, сказал ей: «Аннет, извини, я должен тут собраться с мыслями… ну, поездить… это успокаивает… меня тут всколыхнуло очень, понимаешь? Потом тебе расскажу, ладно?.. Да нет, ненадолго, часам к девяти буду… ну, к половине десятого…»
Разъединившись, закурил снова и ещё минут десять сидел так же недвижно, вглядываясь в пляску цветовых бликов в стекле…
Он собирался этим вечером быть дома, и он любит быть дома, но сейчас ему надо, очень надо побыть наедине с собой. С собой – и с дорогой, с дорогой, которая, подобно этой стеклянной двери, будет стремить навстречу ему пёструю россыпь видений.
Он не сказал всей правды этим интеллигентным приятным людям из полиции, с которыми так интересно было поговорить. Полтора месяца назад никто не просил его подъехать туда, на место взрыва. Он сам бросился туда, услышав по радио о том, что кем-то была дерзко уничтожена террористическая ячейка. Он хотел увидеть, услышать, ощутить… снова, снова, снова… Там было нечто хищное, там  готовилось нечто страшное… но это предотвращено, этот арсенал оружия уже не сможет нести смерть не ждавшим, не чаявшим опасности, доверчивым и беззащитным… На этот раз – не сможет, ибо кто-то убил… самих ли готовившихся убивать, тех ли, кто им содействовал… Рамбо и азартно, и томительно думалось – что же это было, что же такое понадобилось предотвратить этому подъявшему страшный снаряд в ночи, подкравшись вплотную?.. 
А потом он заехал в ближайший городок, чтобы где-нибудь в кафе посидеть и прикинуть, что же он напишет об этом. Ему уже отчасти просматривалась тема: произошедшее на островке, думал он, должно основательно всколыхнуть, взбудоражить живущих здесь людей, вселить в них, привыкших к тишине и покою, смятение, которое долго не уляжется… Но он встретил этого аптечного провизора Андре Винсена, и разговорился с ним… и тот удивил его яркостью образов, которые внезапно и даже с некоторым ожесточением – и откуда же, спрашивается, оно в нём взялось, - выплеснул в нескольких фразах… да, в тех фразах о том, что иной раз не ударить заранее – предательство, совершая которое, превращаешь тех, за кого ты в ответе, в поживу, в дичь… И Мишель, расставшись с ним, долго пребывал под впечатлением этих слов; и где-то через двое суток почти решил - вот она, идея и канва очередного эссе. Но получилось так, что создал он на сей раз не эссе, а нечто совсем иное. И подтолкнула его к этому – его занимал и озадачивал факт совпадения, - опять-таки встреча… правда, уже не с самим Винсеном, но с его женой - недели через две с половиной… Заехав, опять в дневное время, в тот же самый городок, он зашёл в буфет около универмага перехватить кофе с булочкой, – и увидел там Луизу Винсен с пятилетним сыном, которого она, вероятно, только что взяла из садика. Малыш кушал шоколадное мороженое, а она осторожно зачерпывала ложечкой чай с мятой… такой же чай, как тот, что пила полчаса назад женщина, приехавшая с комиссаром, - Натали… Он обрадованно подошёл к ним и сказал: «Удачно получилось. Я недавно видел вашего мужа и обещал ему свою книжку; несколько дней назад я как раз получил распечатанный тираж... если побудете здесь ещё минуток пять, – сейчас принесу из машины, вместо того чтобы почтой присылать…» Она, поблагодарив, сказала, что передаст. Рамбо добавил: «Это, собственно, вам обоим может быть интересно. Там о разных житейских коллизиях… а сейчас вот я планирую писать по следам этого происшествия у вас тут в лесу…» И ему показалось, что при этих его словах на ее лице промелькнуло некое двух-трёхсекундное смятение; глаза как бы чуть растерянно заметались – и «успокоились» лишь несколько мгновений спустя, устремившись к маленькому сыну. До чего же всё-таки напуганы они все произошедшим, подумал он тогда… «Вы имеете в виду, конечно, взрыв на островке… - промолвила она заметно напряжённым голосом. - У нас не перестают это обсуждать: действительно, в наших местах вдруг такое…» - она не договорила. «И очень долго не перестанут, - оживлённо откликнулся Мишель, - потому что такие акты больнее всего бьют по сознанию людей именно в самое мирное время и в самых мирных краях. Они лишают чувства защищённости, успевшего стать… почти символом веры». «Вы хотите сказать, - спросила Луиза чуть с запинкой, - что из безопасности… покоя, уюта… мы сотворили нечто вроде кумира?» Он даже вздрогнул – настолько поразила его эта мысль. И не только сама мысль – поразило его и то, что прозвучала она из уст хоть и очень неглупой, но такой вроде бы тихой, очень домашней по складу и облику женщины, в чьей жизни едва ли могло случиться нечто способное побудить к самостоятельному осмыслению таких вопросов… А она, значит, задумывается о многом - под стать мужу… интересные они люди, эта чета… Он не нашёл сразу ответа. Но пока ходил за книжкой – это заняло не более трёх минут, - сквозь воображение его пронеслась, словно гикающее азиатское воинство, лавина образов; слова женщины соединились в восприятии со словами Винсена о «дичи» и «поживе», и в зловещей, дикой усмешке ощерился некий хищнозубый идол; но ему было ясно, что не о поклонении этому истукану задала свой риторический вопрос Луиза Винсен… И вдруг, когда он уже входил опять в буфетик, что-то сложилось в его сознании… И, давая ей книгу, он сказал – и задумчиво, и в то же время тоном зрелой уверенности: «Понимаете, Луиза, кумира можно сотворить из чего угодно – не только из покоя и счастья, но, скажем, также из собственной незапятнанности… из непротивления, из ненасилия, из своих не посмевших ударить рук… и это, может быть, куда страшнее. Потому что воздвигая ЭТИХ кумиров – мертвенно-отвлечённых, - мы отворачиваем слух от чьих-то живых и отчаянных криков – спасите!..» После этих слов он ощутил нечто благодарное в её взгляде… и почему же, спрашивается?.. А ведь Винсену, подумал Мишель, Винсену ведь я тоже что-то такое, в этом же ключе, сказал… что же именно, припомнить бы… и он на это очень… да, очень откликнулся…
И он не только тогда откликнулся. Где-то через неделю после того, как жена его получила книгу, он позвонил и сказал: «Ваши эссе стали для нас обоих Событием с большой буквы. А насчёт камней и кувшинов – слушайте, что я думаю... Представьте себе, что человек по природе своей подобен кувшину, но однажды самой жизнью принуждён был, выбирая, кем быть – бьющимся или бьющим… тем, кого губят, или погубителем, - решиться на второе. Так вот, он облачится в каменные латы, и совершит то, что счёл своим долгом… совершит, а потом… потом… всё же разобьётся сам – изнутри, - об этот свой каменный доспех… » Рамбо несколько секунд молчал прямо-таки ошарашенно, а потом ответил: «Знаете, Андре, это целая Тема – тоже с очень и очень большой буквы. Вот что такое найти Читателей – и опять же с заглавной… Обязательно надо будет встретиться и поговорить… и не один раз…» «Непременно, - обещал Винсен, - вот только дайте всё прочесть и продумать…»
Да, это целая Тема, и это тоже ЕГО тема. И до чего же они интересные люди, этот Андре Винсен и его жена… что-то необычное таят и они, быть может, в своих душах…
Да, может быть, и они ТОЖЕ. Ибо он, Мишель Рамбо, носит в своей душе никем не вынутый, да и вовек не извлекаемый осколок дикой, взрезавшей отчаянной болью скорби; носит с шести лет, с ещё даже не совсем полных шести… Эта женщина, Натали, очень тонко и точно прочувствовала его состояние: да, его ударило когда-то в незащищённую ткань детского сознания, этот удар не мог быть отражён ничем, ибо не было ещё на душе ни взрослых лат, ни даже той ломкой, крошащейся наледи показного цинизма, которою пытаются оберечь свои сердца угрюмо-ершистые подростки. Они-то пытаются… а ему и шести ещё тогда не было…
Он носит в душе и это, и ещё – сознание вины. Каждая душа человеческая, подобно пчеле, приносит в мир свой мёд и своё жало – это была ещё одна притча-метафора, и её он почерпнул из тех же источников, в которых прочёл о камне и кувшине... Если бы можно было спасать всех, кого жаждешь спасти, жалом же своим губить лишь силы зла, а не тех невинных, коих они увлекают на гибель вместе с собою!..
И к тому же – если бы можно было стереть то, чем когда-то задел ты любящих тебя и любимых тобою!.. Он показывал своей жене, своей Аннет, всё, что писал, она любила его эссе; и вот эта наконец-то по-настоящему удавшаяся ему сюжетная вещь - это его «Сказание», - захватила и покорила её… Но она, прочитав уже увидевшую свет первую часть, поиграла его рукой, взглянула на него своими иногда как будто бы «прислушивающимися», ловящими настроение глазами и произнесла: «Всё-таки твоё неизбывное alter ego – некто именно вот такой. Никому на свете, в том числе и этому номинальному Царю, не подвластный, решающий всё и всегда сам, возлагающий на себя огромную ношу, но при этом – уверенный в том, что ему, в силу самой сути его, позволено больше, чем другим…» Она не спросила – так ли, - а просто сказала это с оттенком печальной примирённости в голосе. И Мишель не возразил ничего, только обнял её, смущённо-виноватым движением взбив себе волосы на макушке. Понимая, что ей подумалось – у этого Тетрарха любящая и верная жена, но отвечать на её верность взаимностью он, полновластный господин, воин и вождь, «великий и знатный», едва ли обязан. Это он тоже решает сам, только сам… Об этом в тексте не говорилось ничего, но это по логике образа напрашивалось и подразумевалось… И виновато теребил он свою макушку потому, что понимал ещё и невысказанную личную подоплёку этих слов жены. Ибо он виновен и перед нею – хотя она полностью простила, хотя они любят друг друга не менее, чем двадцать лет назад…
Почему же это именно сейчас так настойчиво припоминается, всплывает? Не для того ли, чтобы вновь, который уже раз, позволить этому опасть, осесть куда-то там в кладовую памяти, не вторгаясь в иные воспоминания...
Да, он виновен перед нею, любящей его и любимой им. Он изменил ей – дважды. И всё было в течение достаточно краткого промежутка времени, одиннадцать лет назад, когда у них уже два сына были… Первый раз сидевшая напротив -  молодая, яркая... и удивительно, подкупающе свежий цвет лица был у неё... откровенно заигрывала с ним в ресторане, на юбилее одного из сотрудников, когда же расходились, – попросила подвезти до гостиницы. Она жила в другом городе, оказалась на этом вечере наполовину случайно – Мишель толком даже и не узнал, почему, - и связь оказалась мимолётной, больше они не виделись… Вернувшись домой в час ночи, он соврал, что из ресторана пришлось ехать в редакцию, согласовывать срочные правки, - такое действительно случалось, да и журнал должен был скоро выходить, - а не звонил якобы для того, чтобы не разбудить детей… Измена тяготила его; но ещё буквально через месяц его попросили взять интервью – он не любил это, но приходилось иногда, - у выпустившей сборник стихов поэтессы авангардистского направления. Интервью состоялось у неё дома, жила она одна, стихи её, не рифмованные и без размера, были написаны со вкусом и носили в основном мягко эротический характер… и светлые локоны эротично падали на щёки... И получилось то, что длилось три недели; а потом ему стало невыносимо обманывать Аннет – при том, что она ему полностью доверяла... Он расстался с этой женщиной – по-хорошему, без обид и надрыва. Это было не сложно. Но больше, чем боя, - и он мог сказать это не образно, а буквально, ибо ему приходилось в своей жизни смотреть в лицо опасности, - больше, чем схватки с врагом, боялся он разговора с женой. Ибо решил – признаться. И, произнося своё признание, чувствовал себя словно бегущим по песчаному склону с гранатомётом под вражьими пулями.
И избежавшим смертельного свинца, вышедшим из схватки живым ощутил он себя спустя минуту-другую, когда, заплакав и задрожав всем телом и сначала оттолкнув его, попытавшегося обнять, она всё же взяла затем его руку и прошептала: «Что ж, может быть, я и сумею научиться жить с ЭТИМ».
И она научилась. И Мишель мог не опасаться чего-либо подобного тому, что позволил себе он сам, с её стороны. Она любит его. И она пусть в меру, но религиозна. И, будучи очень далека от феминистических идей, понимает – есть вещи, которые мужчине всё же менее непростительны, чем женщине... Тем более, что ему в его жизни доводилось не только не отказать себе пару раз в неких «перехлёстах», но и избирать для себя далеко не лёгкую долю... Да, он может безусловно и полностью полагаться на свою Аннет. Иногда в его душе мелькает вопрос - насколько именно любовь, а не нравственность и убеждения, обуславливают это? Но он каждый раз с ожесточённой уверенностью отстраняет этот вопрос: не всё на свете нужно и можно анализировать и расчленять. Нравственность и убеждения – неотъемлемы от души, они во многом и формируют те чувства, которыми мы столь дорожим...
А то, что сделал тогда он сам, - сколь бы ни было это виною, - всё же… всё же, наверное, не предательство. Ибо ещё в первые недели их знакомства она однажды спросила его - «Скажи, как ты думаешь… сможешь ли ты быть всегда и нерушимо верен?..» А он тогда задумался и сказал: «Аннет, мне бы очень хотелось надеяться, что да; но ручаться я, прости, не осмеливаюсь… я не хочу бросаться пустыми штампами – пусть жизнь покажет…» Он знал за собой импульсивность и своеволие, он боялся – а что, если возьмёт и «нахлынет» нечто… И ей даже, кажется, понравился тогда этот его по-своему «честный» ответ…            
Но нет, не об этом сейчас он будет думать и вспоминать, а о совсем ином. Просто это -  дополнительная причина того, сколь важно ему прочувствовать всё, что нахлынуло, будучи наедине с собой. Прочувствовать и продумать – чтобы потом, рассказывая ей, ничем, даже ненароком, не задеть. С ней - очень надо и очень хочется ему быть предельно бережным…
Сейчас он, наконец, отчасти по-военному резко встал, вышел, дошагал до машины, уселся, завёл мотор… На стоянке было уже не так тесно, и выехать удалось просто. Он быстро свернул в направлении Парижа и уже минут через пять был на широком шоссе. Промчались мимо безоконные ряды продуктовых и промтоварных складов, и засверкали множеством огоньков, сбиваясь в стайки, дома, и ещё дома, и потом поселковые домики… Они напоминали ему те постройки из пустых полупрозрачных скляночек, бутылочек, флакончиков… да, и беловатых, и матово-вишнёвых, и ещё «шоколадистого» цвета… Тот городок, что строили они с Ноэми, с маленькой Ноэми. Ей тоже было около шести, её волосы были светло-каштановыми и вьющимися, и она собирала мамины ёмкости от косметики, потому что любила строить из них, и ей очень хотелось создать целый сказочный город, город, который будет весь светиться, переливаться разноцветными отблесками… «Они так сияют, как будто окна в темноте, когда издали смотришь» - восторженно прошептала она ему в тот вечер, когда они закончили сооружать вдвоём, ползая на коленках, цепочки башенок из небьющегося стекла… И Мишель встал, отошёл к подоконнику, глянул – да, и вправду до чего красиво! Это получился ночной город, почти настоящий… как же здорово придумала Ноэми!..
И ещё одной правды не сказал он сейчас в кафе своим приятным и вдумчивым собеседникам. Он не только жил в общей сложности около десяти лет в другой стране – более того, часть его раннего детства прошла на восточном побережье огромного моря. Да и первые воспоминания его были оттуда, поскольку увидел он эту страну годика в два с половиной, привезённый родителями. Они приехали туда вчетвером – папа с мамой, Мишель и сестрёнка Сюзан, на два года младше его. Они жили там в маленьком светлом городе, дома в котором были в основном белого цвета и в несколько этажей; и очень недалеко вздымались горы, взойти на которые, казалось, можно легко; но так лишь казалось, потому что однажды маленький Мишель побывал у песчаного подножия – туда съехались на пикник его родители и пара знакомых семей, - и понял, что не скоро добрался бы до вершины сквозь покров зелени, где и тропинку-то найдёт не любой… Он помнил выложенную каменными плитками площадь с магазинами и почтой, где его заинтересовали зубчатые картинки на конвертах, и папа объяснил – это марки, их, когда будешь побольше, сможешь собирать… Но пока Мишель собирал всё больше фантики от конфет, а когда лет в пять подружился с Ноэми, решил, что будет приберегать ещё и разные красивые коробочки, чтобы тоже строить из них потом целые города…
Да, первые воспоминания его были оттуда - об этом городе, о детском садике, о песенках про качели, про хоровод зайчат, про большую зелёную машину, развозящую молоко... И очень врезалась в память песенка из одного, только одного куплета: "Я жучка в траве поймал; до чего ж бедняжка мал - рвётся, рвётся из ладошки, да силёнок нет у крошки..." И помнилось, что была там война, и грохотало где-то вдали несколько дней, и проезжали по улицам грузовики, в которых сидели солдаты с оружием, и по радио то и дело звучала череда называемых печальным голосом имён; и Мишель понимал - это имена погибших... Но война закончилась победой, армия сокрушила врага, и детям верилось - наши солдаты сильнее тех, кто ненавидит нас, они не дали и никогда не дадут нас в обиду...    
Папа и мама говорили с ним и читали ему книжки на одном языке, а в садике был совсем другой, переходя на который они начинали иногда с трудом подбирать слова… куда было им обоим до воспитательницы в садике, до кассирш в магазинах, до водителей в автобусах! Это, однако, совершенно не роняло их в глазах мальчика. Ну и что же… зато «язык, который дома» звучал в их устах красиво и уверенно, а вокруг он почти никому не был знаком. Мишель понимал уже: там, далеко, в краях, откуда они приехали, все знают эту речь; по-здешнему же родители обязательно научатся. Ему же самому было очень легко на обоих языках, он ещё с малых лет дружил со словами, они – что те, что эти, - нанизывались, выстраивались, укладывались в сознании весело и приветно…
Он был бойким и сильным, чуть ли не раньше всех ребят в садике научился кататься на велосипеде без опорных колёсиков, очень метко бросал в мишень дротик с круглой резиновой нашлёпкой, умел без разбега пробить настоящим футбольным мячом в детские ворота так, что мяч проходил под самой штангой. Мальчишки уважали его, и ни один не смеялся над ним за то, что он часто играет ещё и с Ноэми. А играть с ней он очень любил. Никто лучше её не раскрашивал картинки, и Мишель, когда они брались за раскраску вдвоём, всегда слушался её указаний, где который цвет больше подойдёт. Она жила в соседнем доме, и их часто приводили в гости друг к дружке… Вот и в тот вечер… Мама привела его, она сидела в гостиной, родители Ноэми угощали её чаем с пирожными, а детям принесли тортики с кремом в вазочках в детскую комнату. И Мишель с Ноэми строили город из баночек и флакончиков. «А знаешь, это в первый раз так красиво получилось, - восхищённо сказала девочка, - давай оставим, не будем разбирать, и подумаем, кого мы здесь поселим… а то я пока не знаю – у меня только две маленькие куколки, остальные сюда не поместятся…» «А хочешь я солдатиков принесу… хоть завтра уже, - осенило его, - у меня рыцари пластмассовые, видела?» «Точно, - обрадовалась Ноэми, - мы их так красиво расставим… они на стенах стоять будут… а вот бы ещё даму в карете, правда?» «Можно вырезать картинку, - сказал Мишель, - обвести по картонке, приклеить и ещё подставку сделать… папа меня учил…» «Ой, точно, я тоже картинки поищу» - Ноэми даже в ладоши хлопнула, она вся светилась восторгом, идея захватила её. «Вот карету, правда, я не знаю откуда взять, - смущённо сказал Мишель, которому было неловко разочаровывать её, - но я, конечно, посмотрю дома в журналах, и ты посмотри, ладно?..» «Конечно, - откликнулась девочка, - ой, как будет красиво… мы это обязательно сделаем…»
Через несколько минут мама позвала Мишеля и увела домой – было около девяти вечера… Ложась спать, он шёпотом, чтобы не будить Сюзан, уже спавшую в кроватке у стенки напротив, попросил родителей: «Дайте мне старые журналы, какие найдутся… мне картинки нужны, фигурки делать…» Потом, в темноте, думал, как будет отлично найти эту… с золотыми волосами… Алису, что ли?.. И ещё к нему пришло озарение: ведь на конфетных фантиках есть отличная Красная Шапочка… точно, её и вырежу, а таких фантиков у меня же целых три, один истратить не жалко… С этой мыслью он и заснул, счастливый…
А рано, совсем рано утром его сон прорезало неким раздавшимся близко, вроде бы за самыми стенами дома, мерным стуком-стрекотанием – и, пробуждаясь уже, он услышал два отчаянно-захлёбывающихся, ужасных женских вскрика, один долгий, другой – намного короче, внезапно прервавшийся… и ещё страшнее самого этого крика было то, что он так вот обрывисто замолк… И опять – цепочка звуковых ударов… и ещё одна… и третья череда… очередь! Это стрельба, осознал вдруг маленький Мишель, это стреляют… он слышал такое в фильмах, но это же не фильм, это не понарошку, а по-настоящему… Вбежала перепуганная мама в ночной рубашке, за ней – папа в халате, с влажными волосами… только что из душа, он любил по утрам освежаться… У мамы губы полуоткрыты и дрожат… Сюзан, малышка, проснулась, заплакала, ещё и испугаться не успев, - просто потому что потревожили… А оттуда, из-за окна, вновь кричат, и на этот раз можно различить слова: «Спасите! Спасите!..» И – грохочущий звон разбитых стёкол откуда-то… нет, не у нас, это в доме рядом… «Ложитесь!» - закричал отец, схватил одной рукой Мишеля, другой – Сюзан, уткнул их, прикрывая собой, в сложенное на матрасике, на полу, мягкое зимнее одеяло – его совсем недавно, поскольку наступило тёплое время, вынули из пододеяльника… Туда же утянул маму, пригнул её голову… Позже Мишель понял, насколько правильно это было, - они жили на первом этаже, и даже неприцельная пуля откуда-то снизу могла ненароком, не дай-то Бог, задеть кого-то… «Это… война?» - сбивчиво, охрипшим от ужаса голосом пролепетал мальчик. «Не знаю, не знаю ничего, только не поднимайтесь, лежите!..» - почти так же растерянно ответил папа; он и мама вместе держали детей и в то же время – «не пускали» друг друга… «Опусти же голову, наконец!» - вырвался у мамы истерический всхлип, она дёрнула мужа за воротник халата, пригнула его за шею… Сюзан теперь плакала уже навзрыд, но это было даже лучше, как же ей, крошке, не рыдать, когда родные взрослые, такие любящие, умные, сильные, - когда они сами трепещут… И вот опять выстрелы, а потом – сирены, протяжные, гулкие… Мишель уже знал, что это такое, он и это в фильмах слышал, и он понимал, что так оповещают об опасности – когда вот-вот начнут бомбить с вражеских самолётов. Но в небе не слышалось ничего; зато с улиц ближайших – гудки машин и рокот моторов; и вот опять несколько очередей… И крики… И вдруг – голос, громкий, отчётливый… что-то вроде радио… это микрофон, понял Мишель, – он знал, микрофон нужен, чтобы слышали далеко… Мужской, сильный, «офицерский» голос: «Террористическая атака! Граждане, оставайтесь в домах, не выглядывайте из окон, велите детям лечь, ложитесь сами!» «Террористы!» - замирающим от ужаса голосом прошептала мама. «Солдаты подоспели! - откликнулся отец. – Лежите, ради Бога, лежите...» Маленькая Сюзан плакала уже тише, обессилев; её детское сознание, видимо, уже чуть свыклось с этими звуками, и она ощущала подобие защищённости, спрятав головку в любящие руки родителей… А Мишель вообще не плакал; первый страх его прошёл, и он всей душой ожидал – вот-вот солдаты спасут людей, уничтожат тех, что прокрались сюда убивать. Он слышал о террористах, но знал – армия сильнее их, она всегда побеждает и победит сейчас…
И ещё минут десять была стрельба, а потом вдруг… дикий грохот где-то поблизости; и что-то влетело в окно – которое даже и не закрыли… Что-то влетело, упало… то ли стёклышки, то ли штукатурка… И ещё несколько очередей. И – тот же властный голос из микрофона: «Террористы уничтожены! Всем оставаться в домах! Приказ коменданта города – всем оставаться в домах!»
Они ещё некоторое время оставались, все четверо, в детской комнатке. Родители постепенно пришли в себя, и маме удалось убаюкать маленькую Сюзан: девочка заснула на целых шесть часов, исцеляя себя этим сном от внезапно грянувшего ужаса. Исцеляя – ибо потом, хотя она и задавала поначалу вопросы о произошедшем, пережитое со временем улеглось в её душе, заметных рубцов не оставив. Её успокаивало то, что всё хорошо: трёхлетняя малышка сумела, быть может, поверить, что сами папа с мамой – те, от кого она ожидала защиты, - что они-то и победили тёмное, страшное, явившееся откуда-то из диких краёв; и как же не победили, если и она, и брат, и они сами живы и здоровы… Да, потом она быстро успокоилась, на те же ближайшие часы её окутал глубокий сон. А Мишель не спал. Он видел всё ещё лихорадочно напряжённые, со следами схлынувшего, но оставившего отчётливую печать страха, лица родителей… и он слышал обрывок того, что мама сказала папе приглушённо: «… несколько раз… ведь ОНИ… они же в том доме…» «И что, ни разу никто не ответил?» – растерянно спросил папа… Кто – ОНИ? Мальчик почувствовал, услышав это, что его пронизал испуг, детский беспомощный испуг… именно пронизал, как булавка пронизывает пойманного мотылька… Он спросил отца – о ком это, - и папа сказал, что о Ноэми и её родителях; они не подходят к телефону… И добавил, не скрывая тревоги, - скоро узнаем… И как же был Мишель потом благодарен папе, что тот, увидев смятение в глазах сына, не бросил бездумное «всё будет в порядке», а добавил серьёзно: «Я понимаю, что ты беспокоишься о них. Мы тоже волнуемся, мы тоже боимся, сынок…»
Сейчас Мишель на минутку очнулся от этих воспоминаний; отвёл одну руку от руля – благо шоссе почти пустое, - выхватил из кармана брюк сигареты и зажигалку, полыхнул, затянулся… Да, он не раз говорил об этом отцу: тот повёл себя очень мудро и чутко тогда, не пообещав ему того, чего они с мамой, при всём желании, не могли дать… Нет, не пообещав этого… но дав ему понять: ты не наедине со своим волнением, мы, взрослые, сильные и знающие, тоже очень переживаем!..
Ни Мишель, ни родители некоторое время ещё не знали, что с семьёй Ноэми. Но ему не хотелось ни во что играть, и не влекло его к пёстрым книжкам с картинками: он сидел, упрятав лицо в колени, и ждал… ждал, сам не вполне осознавая – чего… Он ждал – и сердцем предчувствовал страшное, и старался не думать в эти минуты ни о тех башенках из светившихся сквозь темноту флакончиков, ни о солдатиках, ни о картонных фигурках… ему было страшно прикасаться к этому, он готовился к чему-то, на него накатывало что-то дикое, чёрное, лишённое очертаний…
Потом появились люди, которые – он видел, - имеют в этой ситуации право указывать и распоряжаться. Сначала трое в военной форме, потом – две довольно молодые женщины, одна из которых держала в руке исписанные листки; они спросили про детей, одна из них дала Мишелю леденец и погладила его по голове… Потом его попросили посидеть в детской; он, хотя и достаточно бойкий мальчишка, понимал, что не послушаться нельзя, - и ушёл… Но никто не мог помешать ему прильнуть к замочной скважине и вслушиваться в то, что говорилось в гостиной. И он уловил папины слова: «… да, дружили… вот накануне вечером…» - и отец закончил фразу несколькими словами, которые Мишелю разобрать не удалось. Потом переговаривались заметно тише – вероятно, опасаясь, что мальчик подслушает, - но он выхватил из не особенно разборчивой речи одной из двух посетительниц то самое, немыслимое и всё-таки прозвучавшее – «… да, все трое… девочка тоже…» И вслед - мамино рыдающее «Господи… как же это!.. ведь вчера, вчера!..» - и тогда он, уже не думая о запретах, вскочил, толкнул ногой, будто футбольный мяч, некрашеную, хлипкую дверь – и выбежал… выбежал, полуоткрыв губы, так же, как беззащитная в своём страхе мама, влетев в его комнату, когда началось… И увидел заплаканную маму, и папу с перекосившимся, как будто от режущей боли, лицом… Он полуоткрыл губы – и сжался, словно вот-вот метнут в него что-то острое и тяжёлое; и он не мог ни о чём спросить, и боялся кричать, потому что – так чувствовалось ему, - криком он поставил бы некую печать с надписью «свершилось» на том, чего ужасался… Через много лет, когда он рассказал об этом жене, она – психолог, к тому же имеющая опыт работы с детьми, – сказала ему: ты хотел оставить себе толику ощущения, что от тебя ещё может что-то зависеть…
Он не спрашивал, потому что всё понял. А родители не сказали ничего, и папино лицо продолжала искривлять боль, и заплаканная мама привлекла его к себе… Он ткнулся лицом в её колени. И слышал – те женщины что-то тихо говорили; но он не понимал, что именно, он не желал допускать в своё сознание ничего… ему хотелось тогда раствориться то ли в маме, то ли, может быть, даже не в ней, а в этом самом «космосе», про который ему рассказывали родители: если этот «космос» такой огромный, то неужели в нём нельзя найти местечко, чтобы спрятаться от невозможной жути?..
Он всё понял, и некуда ему было спрятаться. Спустя много лет ему, что удивительно, не припоминалось, плакал ли он тогда сам. Мама – да, точно, её молодое лицо в слезах сквозь десятилетия видится ему и теперь; своих же слёз он не помнил. Что было точно, - это одеяло, то самое, в которое они во время стрельбы вчетвером вжимались; Мишель, когда его принесли в комнату… принёс папа, на чьих руках он безвольно обвис, - да, когда папа осторожно поставил его, он подошёл к тому одеялу, поволок его к своей кровати и укрылся им полностью. Ему было зябко, его знобило, и он почему-то радовался этому ознобу…
И сейчас взрослому Мишелю Рамбо не очень припоминалось, как же он тогда приходил в себя, оттаивал, отмораживался… Когда в садике воспитательница говорила с детьми, сидевшими полукругом, о том, как жаль, что Ноэми, чудной маленькой Ноэми, которую они все так любили, больше уже не будет с ними, - он, Мишель, сидел опустив голову, почти не двигаясь… Дети рядом что-то спрашивали, а он молчал и не хотел вслушиваться. Воспитательница говорила – Ноэми со своими папой и мамой на небе, а мы будем их вспоминать; она предложила тем, кто захочет, нарисовать, склеить или слепить что-то для «уголка Ноэми», где будут цветы и где каждое утро будет включаться электрическая свеча… Но он не взял протянутые ему карандаши с белым листом, не пошёл к столику для поделок… Потом, помнилось ему, он сидел и смотрел, как другие мальчики бросают дротик... смотрел с ожесточённой отрешённостью. Его совершенно не интересовало, кто окажется самым метким, он думал о своём, его захватывало само это движение, он наблюдал наносимые удары, и ему хотелось, чтобы на дротиках были не мягкие нашлёпки, а острия, способные пронзать не этот расчерченный кругляш, а тех, кто… Пронзать их, убивать их - ещё, и ещё, и ещё!.. Тех, кто убил маленькую Ноэми, которая так любила раскрашивать, которая так сияла и хлопала в ладошки, мечтая построить сказочный город, - а теперь, а теперь уже никогда не построит его… которой он, Мишель, никогда уже не подарит фигурку вырезанной из конфетного фантика и наклеенной на картонку Красной Шапочки… Тех, кто убил Ноэми, и её маму, угощавшую его и Сюзан шоколадками «Сплендид», и её папу, включавшего им весёлые детские песенки на старом проигрывателе… И не только их… он слышал, что были ещё убитые, в том числе ещё несколько детей – из садиков поблизости и из школы… Правда, он не знал никого из них; но ведь кто-то и с ними дружил, ведь и они тоже играли, хлопали в ладоши, мечтали, быть может, что-то построить…
На следующий день пришла в садик симпатичная тётя – Мишель видел её иногда и раньше, она приходила примерно раз в две недели, разговаривала о чём-то с воспитательницей, а кроме того сидела и играла иногда за кухонным столиком с некоторыми детьми. Но с ним до того – ещё ни разу; теперь же воспитательница подвела к ней именно его… У этой тёти тоже были карандаши, а ещё картинки. Она заговорила с мальчиком о том, что ему, наверное, очень грустно, и о том, что эта грусть – как живая, и надо приручить её, найти ей место в душе, чтобы она успокоилась и сидела тихо, не скребясь и не царапаясь… Он смутно помнил через много лет, что ему не хотелось ни рассказывать о том, что изображено на картинках, ни рисовать свою грусть, ни лепить её из мягкого тестообразного пластилина… Ничего этого он делать не стал. Но вдруг тихо, уставившись в окно, спросил женщину – боится ли она сама умереть? И думает ли она тоже, что умершие люди улетают на небо? И она покачала головой, помедлила, что-то обдумывая, и, вздохнув, сказала: да, и она очень боится… и очень надеется насчёт неба. И добавила: «Боль и страх – это тяжело. Это вроде тяжёлого чемодана… и всё-таки его можно нести… И, понимаешь, это – у всех. Ты не один…» Вот это очень поддержало его. Действительно, и папа тогда сказал – мы тоже боимся, мы тоже волнуемся… И Мишелю понравилось, что она ответила ему серьёзно – так же, как, должно быть, ответила бы взрослому.
А потом она вместе с ним подошла к воспитательнице и сказала ей – при нём, открыто: «Умение сильно переживать – не слабость. Он будет сильным человеком…»
Рамбо опять отстранил на несколько минут эти детские видения, внимательно всматриваясь в большие щиты указателей. Нет, решил он, незачем ехать до Парижа; лучше поверну-ка назад… Он сумел стремительно – и при этом аккуратно, никого не «подрезав», - вписаться в левую полосу… Дождался зелёного, сделал разрешённый на этом перекрёстке подковообразный разворот – и помчал назад, в свой город…
Я приеду домой и расскажу Аннет про тот разговор в кафе… Я расскажу ей всё – и буду чуток и бережен!.. Я хочу опять, снова поговорить с ней о ТОМ. Опять, как тогда… В воображении мелькнула картина – он рядом с Аннет в самолёте, она подсела к нему на свободное место в курительной зоне – тогда ещё были эти зоны в самолётах… Но ему хотелось сейчас прокрутить ленту воспоминаний, не выхватывая фрагменты, а постепенно, - и он  вновь мысленно «притянул» более давнее…
Про ту женщину, что была в садике, он рассказал родителям. Родителям, которые тоже говорили ему - Ноэми в небесах, теперь ей всегда будет хорошо… И её маме с папой тоже. И они будут, наверное, вместе. Мальчик верил этому. Он никогда не мог представить себе, что такое – исчезнуть, не быть!.. Он не мог представить, что Ноэми – нет! Она лежит сейчас где-то неподвижно, но это – не вся она… Может быть, она на другой планете? Есть такая книжка про маленькие планетки, на каждой из которых кто-то живёт… Там нарисован мальчик в длинном плаще… как же такой плащ называется... и ещё  смешная шляпа там нарисована, в которой, кажется, спрятался слон; мама читала Мишелю чуть-чуть из этой книжки, она на том самом языке, который дома… так, может быть, и у Ноэми теперь есть своя планета? Но тогда она живёт там, наверное, не одна, а со своими папой и мамой… И первые недели после случившегося он, ложась спать, любил помечтать о том, что когда-нибудь она прилетит к нему в мантии… в серебряной, она любила серебристую краску… и пригласит к себе в гости, и они всё-таки построят город из скляночек и флакончиков…
Постепенно боль притупилась. Пролетело лето, он пошёл в школу, учиться ему было легко, и товарищей было много… Но он теперь играл в основном с мальчишками – впрочем, как большинство ребят в том возрасте; девочек же старался избегать, особенно после одного случая, когда увидел почти ТАКИЕ ЖЕ волосы – вьющиеся, светлокаштановые, - у ученицы параллельного класса. Увидел – и вздрогнул… и, помнится, недолюбливал потом эту девчушку, которую и по имени-то не знал…
Правда, к сестрёнке, Сюзан, он стал относиться, пожалуй, даже лучше, чем до того страшного утра. Он и раньше никогда, в отличие от многих старших детей, не ревновал к ней родителей; ну, а теперь его сближало с ней ещё и то, что они тогда пережили вместе. И Мишель помнил, что она всплакнула, услышав, что больше не увидит Ноэми, иногда игравшую и с ней тоже…   
Он ходил в школу вместе со сверстниками, он знал, что в городе несколько школ, и во всех других городах дети так же спешат по утрам, чтобы успеть в класс до звонка, и так же выбегают в коридоры и дворики на переменки. Но ему не были знакомы ни те другие – далёкие и не очень, - школы, ни имена детей, которые учатся там. У него был свой небольшой мир, которого ему, шестилетнему, вполне хватало… Но вот однажды утром он услышал, слоняясь около учительской, обрывки разговоров о том, что группа убийц захватила школу в одном из не очень дальних городов. На уроке детям, чтобы пресечь расползание нелепых и искажённых слухов, объяснили: да, террористы напали на школу, взяли заложников – Мишель примерно понимал, что это означает, - но армия сделает всё, чтобы спасти людей… В послеполуденное же время, около пяти, мама забрала его с продлёнки и в ответ на вопрос – что же там, в том городе, в той школе, - только развела руками: пока ещё не ясно… Дома малышка Сюзан спала - её днём ещё укладывали, - а папа слушал радио.  Они с мамой подсели; и буквально через считанные минуты чеканный и скорбный голос диктора сообщил – враги ликвидированы, но, увы, есть погибшие граждане… и школьники тоже… Мишель молчал, перед ним вновь встало ТО утро… когда он узнал про Ноэми… А сейчас, думал он, кто-то узнает про тех, с кем дружил, играл… тоже, может быть, ещё накануне… Он молчал и чувствовал, как будто неким льдом его охватывает… знобит, что ли, опять, как знобило тогда, под тем одеялом? Но нет, не озноб это был – на этот раз он будто бы сам пытался окутать себя льдистым покровом, чтобы отстраниться от того, что происходило ГДЕ-ТО… И чтобы не было желания ни о чём спрашивать, и чтобы сил на это тоже не было… «Господи, сколько же можно, - надрывно прошептала мама, - сколько же можно… это не жизнь!..» Папа увёл её на пару минут в кухню, они перебросились там несколькими фразами; затем они вместе  подошли к Мишелю. Папа взял мальчика за плечи, сказал: «Сынок, это очень страшно и больно. Мы все переживаем». И ничего больше он сказать не мог, да и было ли что сказать…
Потом иногда поздно вечером, когда ему, уже лежавшему в кровати, долго не засыпалось, он слышал из гостиной родительские голоса; мама и папа что-то взволнованно обсуждали. Пару раз доносились слова о том, что «надо решаться», и о том, что «детям будет трудно», и о том, что «такие вещи должны решать взрослые»… Он догадывался - они хотят предпринять нечто… и хотелось ему спросить – что же именно, - но было не по себе, и он откладывал вопросы… По сути дела – так Мишель понимал теперь, - он боялся увидеть их растерянными и нерешительными. Боялся того, что они вдруг спросят его – а как бы он хотел, - и захотят, чтобы он что-то там выбирал; а в таком возрасте дети ещё предпочитают, чтобы в крупных вопросах их ставили перед фактами. Ибо тогда ребёнок ощущает: эти большие, любящие, те, что рядом, - сильны, уверены в себе, знают, что делать… И мир его тогда остаётся уютным и надёжным.
Его и поставили перед фактом – его и четырёхлетнюю Сюзан. Оказалось, что скоро они все вместе уедут далеко, будут жить в другой стране, в той, где они все – и мама с папой, «и даже вы, малыши», - когда-то родились, и где все понимают «язык, который дома»… Мишелю было жалко расставаться с товарищами, с маленьким и привычным своим миром… И было ему в то же время очень-очень любопытно: мы полетим на самолёте, сказали папа и мама, и ты сможешь увидеть сверху землю, море, облака… а потом перед тобой засверкает огромный город, где дворцы, парки, мосты через широкую реку и подземные поезда… Ему было любопытно, его объял некий восторг предвкушения… Но чуть позже, когда он начал было мечтать о том далёком сверкающем городе, этот образ, покачавшись на волнах фантазии, причалил к берегам памяти и соединился с успевшим приугаснуть, но не забытым видением. Этими словами родители нечаянно всколыхнули в нём притупившуюся, но не изжитую боль – вновь вспыхнули в воображении те светившиеся стёклышки флаконно-баночного городка в комнате Ноэми… И вскоре, перед сном, он тайком от всех плакал под одеялом – да, тогда он точно плакал, это он помнит точно, - прощаясь, может быть, даже не столько с домом, школой, привычным укладом, сколько с невозвратным мироощущением раннего детства. Ибо почему-то именно тогда он осознал: боль эта пребудет с ним всю жизнь, она не пройдёт, она – навсегда…

- 6 –

Завидев впереди эмблему бензоколонки, Мишель Рамбо осторожно взял правее и через две минуты съехал с шоссе и остановился между круглосуточным магазинчиком и примыкающим к заправочной станции навесом автомойки. Остановился только для того, чтобы позвонить, - он не любил стоять на обочине. То, что его чуть встревожило, могло бы и подождать, конечно… И можно прямо теперь же – он ведь в получасе езды от своего городка, - прежде чем домой, заглянуть к маме, живущей через две улицы… Но нет, засиживаться сейчас нет сил, он устал; а мелькнуть и уехать – не совсем красиво… У мамы желательно бывать подольше, ей одиноко после того, как два года назад умер отец – от инфаркта, скоропостижно... И как же хорошо, что она так близко живёт... Мишель набрал номер. Когда мама ответила, он, чуть скомканно перебросившись с нею несколькими дежурными фразами о том, как дела, спросил с ноткой беспокойства: «Ты можешь посмотреть в малиновом альбоме, там ли карточка та… ну, я у дома, перед отлётом… в шесть лет?..» «Зачем тебе это сейчас?» - в мамином голосе прозвучало волнение. «Ну, вдруг подумалось – не пропала ли, а она единственная за те месяцы…». «Сейчас посмотрю, - сказала мама, - а даже если бы и пропала… люди жили когда-то без фотографии, и это не мешало помнить то, что помнилось». «Когда-то и без письменности жили, - отозвался Мишель, - но нам, тем не менее, жаль Александрийской библиотеки…»
Карточка оказалась на месте… Он, поблагодарив, отключился, зажёг ещё сигарету, выехал опять на слабо освещаемое шоссе…
Да, этот снимок они сделали, а следующий был только года через два, кажется, в Париже, - тогда не щёлкались без конца, да и нечем было… И сами воспоминания отчасти прерывисты. Они совершили тот перелёт и вскоре поселились не в огромном городе с подземными поездами, а в небольшом и уютном, недалеко от того, где живут теперь. Вокруг – на улицах, в магазинах, в недешёвой частной школе, в которую отдали его, а двумя годами позже и Сюзан, - зазвучала та же речь, что и дома. Отец почти сразу устроился на работу – инженером на одном из металлообрабатывающих предприятий; вскоре и мама – биолог по образованию, - получила учительскую ставку в старшей школе. Мишель быстро привык, ему нравилось жить в этом краю не меньше, чем в том, покинутом; опять было много товарищей, и все уважали его, умевшего и самостоятельно мыслить, и, когда надо, постоять за себя. А ещё он стал ходить в секцию настольного тенниса – сам попросился, увидев однажды игру взрослых. И у него очень здорово получалось – ему поставили движения, уже через полтора года он отлично умел делать накат, топ-спин, подрезку, да и закручивал иногда метко и непредсказуемо. Потом были соревнования, награды, были несколько лет в основном составе команды, выступавшей в серьёзной юношеской лиге… Да и выезды на международные игры тоже иногда случались – правда, не на первенство Европы, до этих высот он так и не дотянул…
Жизнь была нетяжёлой, не хмурилась, не обстреливала обидами, а чаще улыбалась. Да и как же было ей не улыбаться умному, симпатичному, спортивному пареньку… И он улыбался окружающему миру, был открыт, общителен, весел… Учился с ленцой – ему было безразлично, будет ли он числиться в первых учениках, - но без усилий получал вполне приличные оценки. Очень любил разные соревнования, не пропускал почти ни одного из периодически проводимых в школе первенств – по настольному футболу, по стрельбе из детского ружья с пружинкой вместо пули, а потом и по шашкам и шахматам. А вот в солдатики почти не играл - и не коллекционировал, в отличие от большинства мальчишек-одноклассников, фигурки рыцарей, индейцев, пиратов или мушкетёров. Он не объяснял – почему; а между тем фильмы про войну и приключения смотрел с удовольствием… И с удовольствием нисколько не меньшим обычно принимал участие в разных классных мероприятиях, в играх. Вот только не захотел почему-то в девять лет поехать с классом в игротеку, где – им сказали заранее, - самые разные виды детских строительных материалов, всевозможных кубиков и палочек, и будет конкурс на лучший макет дома или городка… И был случай - позже, в одиннадцать, во время двухдневной, с ночёвкой, экскурсии в Париж… Он стоял тогда вместе со всеми на смотровой площадке Эйфелевой башни… Уже были сумерки, сверкало множество огней, и классная руководительница сказала: «Смотрите, ребята, дворцы издали словно игрушечные…» И он, Мишель, при этих словах вздрогнул – и резко отшатнулся, отпрянул, больно ударившись боком о решётку и чуть не сбив с ног девочку, что была рядом. И на несколько секунд охватил его – так припоминалось потом, - некий озноб, смешанный с чувством невыносимой духоты… «Что с тобой?» - испуганно спросила учительница. Он, справившись с собой, смущённо бормотнул - «Извините, поскользнулся, думал, что упаду…»
В подростковые годы он имел своё мнение на разные темы, любил азартно спорить, вступать в словесные схватки, готовить и двигать в бой колонны и батареи аргументов. Спорил весело и многословно – почти всегда. Любил рассказывать анекдоты, выдвигать разные, порой фантастические, идеи – о жизни в будущем, о космосе, о телепатии и мало ли о чём ещё, - и облекать их в замысловатые словесные кружева. А иногда – впадать и в пустое жонглирование словами, которое учительница по литературе назвала однажды «симптомом хронической подвешенности языка». Он с удовольствием прохаживался и по успевшим приесться политическим штампам, и по тупо-назойливым рекламам… Любил устраивать на потеху одноклассникам «анонсы» предстоящих серий той или иной американской мыльной телеоперы – то в рифму, то без: «… Сюжет наш снова на повороте! Блондинку Шеннон брюнет Тимоти начал решительно отшивать и с Джессикой двинет вот-вот в кровать… И спасительная амнезия не замедлит окутать сознание столь невинной в душе Анджелы, чтобы не довелось ей скорбеть о дерзком Кевине, которого собственноРОЖно пронзит злобствующий супруг-миллиардер…» Правда, потом он порой мысленно осаживал сам себя: «А можно ли смеяться над теми, кто обманут?.. И ведь я сам с удовольствием то и дело смотрю это всё – так зачем же тогда вышучиваю?..» Взрослея, Мишель научился более чутко улавливать моменты, когда его «заносило», - и вовремя останавливаться; и всё же тяга к «разглагольствованию» осталась  у него отчасти на всю жизнь.
И в компаниях он любил бывать, и с девушками не был робок… Жизнь была в целом дружелюбна.
На этом фоне тем более странным показалось то, как высказался он однажды в шестнадцать лет, на уроке литературы. Учительница очень интересно рассказывала о средневековом мировосприятии Данте, допускавшем вечные муки; она прочитала отрывки о девушке Франческе и о графе Уголино, а потом заметила: «В те времена это не ужасало настолько, насколько жутким и немыслимым кажется нам сейчас. Мы едва ли можем, наверное, согласиться с идеей вечных мук для кого-то». Мишель поднял тогда руку, встал и сказал – кратко, мрачно, отрывисто: «Я – могу. Для тех, кто убивает невинных. Вслепую. Особенно – детей». Это связалось для услышавших его слова с террористическим взрывом, произошедшим не так давно именно в той самой стране Данте, в Италии, - там взорвалась подложенная на железнодорожном вокзале бомба, и погибли десятки людей, и были среди них в том числе маленькие дети. Он не сказал ничего про страну, в которой жил когда-то малышом и в которой убили Ноэми, маленькую Ноэми со светло-каштановыми волосами. Он не упомянул эту страну, он вообще избегал «национальной» тематики. Правда, на его счёт никто не прохаживался – и он сумел бы отреагировать, если что, на оскорбление, - но тема эта казалась ему заведомо тяжёлой, способной создать нечто отчуждавшее в отношениях с большинством окружающих… Да и не было в его образе жизни ничего, что наводило бы на неё: он не соблюдал иудейских пищевых запретов, лакомился творожным сыром с креветками и салатом из кальмаров… Родители, склонные к некоторой - правда, частичной и умеренной, - религиозности, вздыхать вздыхали, но не давили на него: смысла нет, полувзрослый ведь уже человек, да к тому же и не из тех, кто поддаётся давлению…
После этих его слов класс с четверть минуты молчал; потом учительница сказала – «Но тогда ты, наверное, отправил бы в вечный ад всех, кто, скажем, захватывая города, жёг и резал население… и кто сбрасывал бомбы…» «На Хиросиму ту же, например» - откликнулась одна девочка. «Понимаете, - чуть нерешительно ответил Мишель, - мне кажется, что делать такое, когда вокруг мирная жизнь, - ещё страшнее, чем когда явная война и когда люди к такому… как бы готовы… нет, не готовы, а подготовлены, что ли… Об этом, конечно, можно без конца думать…» - и он сел, не особенно желая, чтобы развернулась дискуссия. И она не состоялась, тем более, что урок этот был в тот день последним, через три минуты прозвенел звонок, и все стали, будучи всё ещё под впечатлением прозвучавшего, собираться по домам…
И потом ему подумалось, что промолчал он о стране Ноэми всё-таки прежде всего даже не из «национальных» соображений. А потому, что ЭТИ воспоминания он всё ещё делил только со своими родителями - и бережно, с не свойственной ему в целом нервозностью боялся дать кому-то «не совсем близкому» прикоснуться к ним.
И совсем ни с кем не делился он тем, к чему его очень тянуло, но что не особенно получалось. Он мечтал о писательском творчестве и пытался не раз – в темноте, на ночь глядя, или иногда на уроке, задумавшись и отвлёкшись, - складывать некие сюжеты. Ему виделись чьи-то образы, но чаще всего он ловил себя на том, что примеряет сам к себе те или иные приключения, которые просились на бумагу. Каждая фантазия увешивалась, подобно праздничной ёлке, отрывками речей, сложившимися картинами отдельных действий; только вот досадно ему было, что сюжеты увлекательные не придумывались. Вместо этого каждый раз его закручивало, словно в воронку, в переживание уже изображённого, уже написанного кем-то – правда, расцвеченного по-иному, но что в том проку? Только помечтать можно… «но это уже сложено не  мной - просто я преломляю нечто успевшее полюбиться мне через грани своей личности…»
И мелькала ещё мысль, что, как бы ни стараться придумать сюжетные линии, реальность всегда превзойдёт то, что воображается; что всё самое яркое даст сама жизнь – правда, не обязательно именно тогда, когда живущему хочется этого… И не только самое яркое, но и самое страшное… И Мишель вновь и вновь возвращался к кладовой памяти, в которой жила и кровоточила ТА ночь, когда он, и сестрёнка, и родители – вчетвером, - вжимались всею плотью в лежавшее на полу одеяло… а в доме рядом – погибала Ноэми, так восхищённо, такими сияющими глазами смотревшая накануне вечером на свой игрушечный городок… Трагичность жизни била, хлестала в этом воспоминании… «и могу ли я добавить что-то к этому, придумать нечто сопоставимое?..»
И сюжеты, и переживания она, жизнь, сама даст – так подчас думалось... И думалось не напрасно. Около семнадцати было ему, когда он с классом провёл в начале лета несколько дней в палаточном лагере на реке. То был факультативный выезд, организованный спортивным руководителем школы, Лемуаном, бывшим футболистом высшей лиги. Мишель ещё за два дня до мероприятия не был уверен, что поедет, поскольку был недавно задет этим человеком. Он с шестнадцати лет начал, хотя и не очень часто ещё, курить, и вот, выйдя за школьную ограду и достав пачку сигарет, услышал от проходившего мимо, очень почему-то не любившего курение Лемуана: «На публику дымим, а?..» Рамбо, в принципе умевший отвечать на язвительные замечания не менее ехидно, в данном случае не нашёл, чем отпарировать, смолчал почти растерянно и очень обиделся. Когда это он что-то делал на публику, что за ерунда?.. Но поздно было бросаться в словесную схватку – лысоватая макушка спортивного руководителя мелькнула и пропала в дверях школы…
Но на реку Мишель всё-таки поехал – решил, что не стоит из-за пустячной колкости лишаться весёлого отдыха со сверстниками. На третий день целая компания купалась в речке, каждый то и дело выходил пообсохнуть и снова бултыхался – кто с крутоватого берега, кто ныряя с мостика, - в прохладную, ласкающую свежестью воду. И вот он, стоя на мостике и прикидывая – солдатиком прыгать или вниз головой, - увидел вдруг, как беспомощно забарахтался Жюль… Это был довольно неловкий, «субтильный» мальчик, ни во что, кроме, правда, бадминтона, хорошо играть не умевший и почти не державшийся на воде; а тут, на мелком месте, он радовался было, делая вид, что плавает, но теперь – надрывно, неумело взмахивал руками, а его почему-то влекло не туда, куда он стремился, а на глубину… И он вскрикнул что-то… простонал, вскидывая глаза, ловя губами воздух… «Угодил в поток» - успело мелькнуть в мыслях Мишеля… Мелькнуло - потом ему не припоминалось точно, - то ли ещё до отчаянного прыжка, то ли уже когда он изо всех сил, преодолевая оказавшееся и в самом деле нешуточным течение, плыл, стараясь дотянуться до Жюля… Ему всё-таки удалось ухватить товарища за руку, притянуть к себе… а тот уже начинал было задыхаться; а Мишель и сам плавал так себе, и только одна рука оставалась у него для борьбы с течением, другою надо было держать обессилевшего Жюля. Он бросил отчаянный взгляд на берег – да, там видели, что происходит, и трое лучших пловцов класса уже спешили на выручку, но им было ещё далеко, а у него иссякали силы, его – сколь ни сопротивлялся он, делая становившиеся почти уже судорожными движения, - относило вместе с Жюлем на середину реки. «Боже, неужели всё?» - беззвучно, молитвенно-жалобно вскричалось ему… Он уже терял сознание, когда подоспел спасательный катер; их втащили… Жюля с минуту откачивали, Мишелю это не понадобилось, но и он довольно долго сидел оцепенело, не в состоянии вымолвить ни слова, стараясь выровнять дыхание и уставившись на полупрозрачную воду. Неужели ещё минута-две, – думалось ему, - и мы были бы под этой водой, на дне, мы оба… и я, Мишель Рамбо, со всеми своими фантазиями и воспоминаниями, и слабенький, смешновато-амбициозный, но зато эрудированный и ездящий на математические олимпиады Жюль?.. Ещё минута-две… И он понимал, что не только это надо прочувствовать и обдумать… Множеством молний вспыхивало и расчерчивалось что-то в его душе, сверкали словно бы начертания неких письмён, которые ему предстоит – некуда деться, - расшифровывать долго, тщательно и, может быть, всю жизнь… Но не сейчас… Сейчас захотелось курить, ему сунули в рот сигарету, чиркнули зажигалкой…
То, что было чуть позже, не казалось важным, это было «фоном». Спасённый товарищ не уставал, конечно, повторять – «если бы не ты…» - и это поднадоело… Хотя действительно - все понимали, - именно благодаря тем считанным минутам, когда он отчаянно удерживал Жюля над водой, тот остался жив… Приехал отлучившийся было в ближайший городок Лемуан; узнав о том, что произошло, он взволнованно сказал Мишелю: «Не только Жюль, но и я на всю жизнь перед тобой в долгу… тут и сказать больше нечего, сам понимаешь…» Ему, спортивному руководителю, было и совестно, что именно в такой момент он не был с ними, - но кто бы мог  предвидеть, что случится, речка-то вообще тихая и неглубокая, кто бы знал, - и страшно при мысли о том, за что он и нравственно, и юридически оказался бы в ответе, если бы… если бы… За то своё ехидное высказывание он извиняться не стал – да Рамбо и не надо было извинений: они оба напрочь списали теперь эту мелочь перед жутким ликом чуть не грянувшей трагедии… Потом – когда вернулись, - были родители Жюля, оба в слезах, жавшие ему руки, и было очень много разных восторженных слов в его адрес в школе – из уст тех самых учителей, в чьих глазах он до этой истории был просто не особенно старательным, не чуждым даже некоторого разгильдяйства учеником. Правда, способным, умевшим самостоятельно мыслить и прилагать усилия к тому, чем соизволивал увлекаться… И было восхищение собственных родителей и уже большой, четырнадцатилетней, Сюзан – восхищение вместе с неописуемым испугом… Он подумал тогда, что испуг был бы даже меньше, если бы всё развёртывалось у них на глазах; тогда им хоть ничто не довоображалось бы сверх действительно произошедшего, а так… Боже, что за картины рисовались им, наверное, что за картины того, как бесконечно любимый сын и брат чуть не погиб…
И отец сказал тогда очень врезавшиеся Мишелю в сознание слова: «Понимаешь, ты рискнул жизнью, и сделал это не просто так – ты спасал товарища… И после этого тебе тем более должно быть ясно, насколько глупо – рисковать играючи. Ходить купаться в опасных местах, гнать с бешеной скоростью на велосипеде… ну, и так далее… Твоя жизнь нужна не только тебе и нам, любящим тебя и любимым тобой. Она нужна и тем, с кем ты можешь когда-нибудь потом оказаться рядом, чтобы спасти, чтобы помочь. Чтобы, если понадобится, подвергнуть себя опасности, но – осмысленно, по долгу».
И очень, очень нужно было остаться наедине с теми, начертанными в душе росчерками мысленных молний – когда он, спасший и спасённый, дрожащий и взъерошенный, сидел в катере, - удивительными «письменами». Нет, не «разобраться» в них – он чувствовал, что на это, быть может, и всей жизни, ни его и ничьей, не хватит, - а вновь глянуть, вновь ощутить… чуть тронуть… Буквально следующим вечером несколько его приятелей собрались в кино на ночной сеанс популярного фэнтезийного боевика – а затем, может, и в дискотеку, - но он сказал, что устал и не пойдёт. Он лежал на диване, пил чёрный кофе – попросил маму сварить в жестянке, - курил, закрыв глаза, и даже не столько думал, сколько плыл в потоке мыслей и образов. Риск… да, отец прав, – не рисковать попусту... И где же это было, то, что резануло своей неуместной бессмысленностью? А, ну конечно! Побег Эдмона Дантеса, сверхблистательно описанный; но зачем же он, когда контрабандисты уже увидели его, уже спускали лодку, - зачем он отбросил бревно, за которое держался? Отбросил, чтобы плыть быстрее, - и чуть не утонул из-за этого… хорошо, что они успели… «Я не выпустил бы этого бревна из рук… глупо… зачем?..» Это именно – рисковать впустую.
А прыжок с мостика… а что я тогда думал? Думал ли? Решал ли, что делать? Кажется, даже ничего и не решал, у меня тогда, кажется, не было выбора. Я и вправду не припоминаю, что «выбирал» - кинуться за Жюлем или нет… А где о чём-то таком есть?.. Да, точно… Он выбежал в гостиную, сдёрнул с книжной полки «Войну и мир», нашёл довольно быстро… Этот князь, который, когда разбитые войска бежали, - ринулся, схватив знамя и увлекая за собой солдат!.. Он тоже там, по книге, не «решает» - надо это сделать, - не решает, а мгновенно и непреложно «свершает», чтобы хоть что-то сделать для схватившегося за сердце пожилого главнокомандующего. Чтобы засветить перед этим по-отечески любившим его человеком во мраке поражения и отчаяния хоть одну свечу доблести. Только для этого. Победы ведь это не принесло, и сам он не получил за это ни ордена, ни повышения – лишь рану получил, которую сочли смертельной… Ну, правда, на самом деле – нет, на самом деле он возвращается потом в свою заснеженную усадьбу, где умирает его жена, рожая ему сына…
Значит, в иные моменты нет выбора… Или это не у всех, а только у некоторых?.. Вот и у этого чужестранного князя… «и, значит, у меня тоже?..» Но если не у всех, то, получается, человек должен быть… как же это называется, вот с музыкальными инструментами это делают… да, «настроен»! Именно «настроен» на такое!.. И кто же, если так, «настроил» меня?
Рамбо не мог бы сказать в те годы, что верит в Бога… и были у него свои «счёты» с Богом… Но он не допускал мысли о небытии; а ещё он был уверен, что в мире действует множество сил и закономерностей, о которых мы даже и отдалённо не догадываемся, не говоря уже о том, чтобы постигнуть принципы их действия…
И как же это получается, что именно человек, настроенный таким образом, иногда оказывается рядом с теми, кого именно в этот самый момент надо спасать? Или – НЕ оказывается… Ибо рядом с Ноэми, и её родителями, и остальными, кто погиб ТОГДА, - не было никого, кто защитил бы! «Потом подоспели солдаты, они защитили нас… иначе, может быть, и в наш дом ворвались бы ТЕ… но когда убивали Ноэми, спасать было некому…» Мишель много раз в фантазиях своих сжимал в руках гранатомёт, чтобы искрошить, взорвать тех навечно проклятых, когда они были ещё в пути… Но нет – в реальности он был тогда маленьким мальчиком, таким же беззащитным: человек не выбирает, когда ему родиться…
И где быть в тот или иной момент, он тоже не выбирает… или, если и да, то не по-настоящему, а «как бы», - не зная, ЧТО этот выбор повлечёт за собой… «Что, если я не поехал бы? Если бы принял ближе к сердцу ту язвительную фразу? И тогда Жюль… остальные не успели бы подплыть… А Лемуан… он же вообще-то совсем не злобный и не вредный парень – так, сказанул мимоходом под настроение… и если бы я не поехал, и Жюль… тогда, его, спортивного руководителя, судили бы… но он никогда не узнал бы, что именно из-за ТЕХ СЛОВ… И я сам - тоже никогда не узнал бы, что из-за мелкой обиды – НЕ СПАС…»
Мишель допускал, конечно, что если бы он не поехал, многое могло бы «сдвинуться», и не факт, что Жюль тогда попал бы в это течение; он читал, конечно, про «бабочку», из-за которой исказилось будущее мира… Но «бабочку» придумал писатель; а что, если всё-таки на самом деле не так, и если бы с Жюлем – вопреки логике того рассказа, - случилось бы всё-таки то же самое, и никто не стоял бы на мостике?.. Как же всё-таки легко не оказаться там, где именно ты бесконечно нужен!..
И вдруг – ещё одна мысль поразила Мишеля. Он мог бы ведь не быть там и по другой причине. Именно в те самые дни игралась финальная часть первенства страны по настольному теннису. Если бы он прошёл отборочные игры в своём департаменте – тремя неделями раньше, - то, конечно, поехал бы на чемпионат, а не на реку с классом. Но он вылетел, проиграв решающий матч левше Фернандесу, «защитнику» в ярко-синих кроссовках, умеющему очень коварно закручивать издали. Рамбо опять увидел в воображении эти мячи, «ложащиеся» у самого края стола, да так, что прицельно отбить практически невозможно. Фернандес буквально изничтожил его этими закрутками в первой партии. Во второй же – игру удалось выровнять, тренер подсказал способ «не отпускать» противника далеко от стола… И на решающей стадии долго не было ясно, кто победит; и всё же удача отвернулась, Фернандес сыграл чуть точнее и острее, выиграл – буквально «очко в очко», - и получил право играть в завершающем турнире. Более того – занял второе место, товарищ по клубу уже рассказал Мишелю по телефону… «Вот так… а если бы он, ещё когда поровну было, запорол подачу? Или… у него скидки не всегда точные… если тот флип ему не удался бы?.. Тогда не ему, а мне, может быть, вручали бы медаль… и, может быть, в эти самые мгновения Жюль шёл бы ко дну… и я, сияющий торжеством, не знал бы – где ДОЛЖЕН был бы находиться… чтобы предотвратить ужас, который тогда совершился бы… И Фернандес, стоя на пьедестале, не знал, что, высадив меня, он спас жизнь человеку…»
Мишеля, лежавшего на диване, почти знобило тогда, как знобило его, маленького, под одеялом, в ТО страшное утро. Он почти ощущал плотью эти морозившие, охватывающие сознание мысленные ниточки… И ведь это ещё не всё, дело не только в левше-защитнике… «мне ведь случалось и выигрывать у него… я сыграл не лучшим образом… а почему?..» Он знал – почему. Он дня за два до этих отборочных окончательно расстался с подружкой, Виолеттой, с которой встречался четыре месяца. Их отношения уже катились к концу, они взаимно охладели друг к другу, как бывает часто у молодёжи, и он не то чтобы очень сильно переживал, но они поругались никчёмно, вздорно, с обеих сторон прозвучало много обидного… осадок этой крайне неприятной перепалки долго не мог раствориться в душе, и настроение у Рамбо тогда – в том числе и во время игр, - было скверное. «А если бы не эта ссора? Кто знает… может, мне удалось бы выиграть…» Что же – значит, и Виолетта «спасала» Жюля?..
Ему представилось бесконечное множество летящих в пространстве – над людьми, а может быть, и в космосе, - «снарядов», каждый из которых - чей-то поступок, или чьё-то чувство, или высказывание, или движение… что-то, казалось бы, малозначащее, на самом же деле – неотвратимо влекущее за собою тот или иной поворот судьбы. Поворот, который может быть спасающим или губительным – подчас даже независимо от желаний и чувств тех, чьими руками или устами «снаряд» запущен. Лемуан не желал никому зла; Виолетта не думала о том, как будет складываться тот матч; Фернандес, нанося свои кручёные удары, не знал о существовании Жюля…
А что же всё-таки зависит от наших намерений, в чьей же всё это власти? Неужели только случайность, одна случайность?..
Именно тогда он по-настоящему осознал ещё и причину того, что не очень долюбливает то «полупрозвище» - хотя и совсем не обидное, даже напротив, - на которое его, по близкому созвучию, обрекала фамилия. В блистательном американском кинобестселлере  о Рэмбо его поражало и пугало это «попадание в переплёт» ни за что ни про что – опять-таки вроде бы «по случайному стечению обстоятельств»… Пугало даже больше участи Эдмона Дантеса – у того были, по крайней мере, завистники, это не «случай»!.. И не хотелось ему быть идентифицируемым с этим «крутым из крутых», но злосчастным героем вьетнамской войны… Много позже, став совсем взрослым, он и усики эти чёрные стал носить отчасти чтобы несколько отдалиться от кинообраза…   
В тот вечер, уже на ночь глядя, он поделился своими размышлениями с отцом. Тот очень внимательно выслушал, прошёлся несколько раз по комнате и сказал: «Видишь ли, Мишель, мне… нам всем – тоже случалось ощутить, сколь страшно предположение, что над всем происходящим властвует безликий случай. Спасти от этой мысли может только надежда на Бога, на то, что Он в силах держать в руках эти бесчисленные нити и направлять то, что ты называешь «снарядами», по некоему… если не всегда желанному нам самим, то всё же хотя бы не случайному «вектору». И, скажем так, придавать значимость нашим намерениям, претворять их во что-то… И «настраивать» человека так, чтобы он, если колебаться нельзя, - не колебался. Другое дело – безупречно ли, без ошибок ли даже Он управляет всем этим… Не знаю, Мишель, и соглашусь, если скажешь – многое на свете побуждает думать, что нет… что далеко не безупречно… Но мне лично кажется, что, поступая нравственно, мы помогаем Ему, Богу, действовать правильнее… Как бы то ни было, или эта надежда - или пустой случай. И поверь, - добавил отец, - я не для того это сейчас говорю, чтобы побудить тебя начать соблюдать то, что ты соблюдать не хочешь. Просто, понимаешь, мы все очень хотим, чтобы всё имело смысл – и мы сами, и наши поступки. Ты жаждешь смысла с того момента, когда впервые ужаснулся небытия… А смысла без надежды на высшую волю, так или иначе, нет».

- 7 –

Уже на въезде в свой город Мишелю Рамбо внезапно захотелось завернуть в небольшую закусочную у перекрёстка. Его утомила череда образов, он ощущал желание на несколько минут выйти из их лона, как, бывает, вылезаешь ночью, когда не спится, из-под одеяла и идёшь под тускловатый кухонный свет, чтобы заварить кофе… «Сколько же можно кофе… возьму-ка, пожалуй, чай с лимоном…» Сел, прикурил не торопясь… неплохо здесь, освещение неяркое… и хорошо, что за столиком напротив болтают, обсуждая футбол… Можно бы отвлечься от воспоминаний, но не получилось. Эта компания воскресила в памяти солдатские посиделки в похожих закусочных – там, в стране Ноэми, где и он когда-то жил малышом, где пошёл в первый класс…
Окончив школу, он поехал туда на два месяца – ему хотелось побывать в краях, где прошла часть детства. Там были родственники, у которых он и гостил… Более десяти лет минуло, но до странности узнаваемо было всё вокруг, и язык, давно переставший быть одним из двух родных, но всё же не забытый, быстро ожил в устах. И буквы припоминались – он ведь уже учил их когда-то, а теперь по самоучителю, вооружённый взрослым уже навыком чтения, пусть и на ином языке, без труда освоился с ними… Он побывал и около бывшего своего дома… и у смежного, где когда-то вечером сияли башенки из флакончиков, а под утро - убивали… Он не столько ездил, сколько бродил по улицам, его больше интересовали не достопримечательности, а люди… и то, из чего складывалась их повседневность. И всё-таки случались поездки - автобусами, поездами, - и перед глазами было каждый раз множество солдат, при оружии и без… и девушки в военной форме… Солдаты часто были усталые, иной раз задрёмывали, привалившись к поручню или окошку… Они были чуть старше его, почти восемнадцатилетнего… Мишель, глядя на них, думал о том, что некоторые из них едут оттуда – или туда, - где гремят выстрелы и взрывы, где кого-то надо поддержать огневой очередью, а кого-то - вытаскивать и нести на себе… И что иные из них, быть может, уже защитили чьих-то детей… И ещё он вспоминал свои мечты о том, как защитил бы Ноэми, уничтожив тех навечно проклятых, не дав им достигнуть её дома… То были лишь мечты – её он не мог бы спасти, человек не решает, когда ему родиться. Но теперь он вырос, он – юный, сильный, - уже сумел спасти жизнь товарищу; и он ощущал себя одним из тех, кого – так это прозвучало в сознании, - может не хватить где-то в момент, когда надо прийти на выручку. «И не должен ли я сделать всё от меня зависящее, чтобы иметь возможность в такие моменты – быть там?.. И чтобы, может быть, сберечь чьи-то жизни – может быть, жизни малышей, таких же, как… до чего же страшно думать, что именно я для этого мог бы понадобиться, но меня там не будет, я уеду… Эти ребята, что в форме, они будут там, а я – нет…»
Он чувствовал: нечто властно обязывающее ложится ему на душу. И – решился на то, что было доступно ему благодаря двойному гражданству, сохранённому и продлеваемому его родителями. Он решил, что отслужит в армии именно этой страны. Улетел на три месяца, выдержал непростые разговоры с отцом и матерью, очень боявшимися этого шага. «Мы уехали когда-то, - сказала мама, - травмированные той трагедией, рубцы от которой и у тебя никогда не исцелятся. Можешь называть это бегством, но если мы боялись, то прежде всего не за себя – за вас, за детей… А теперь ты сам ищешь той же самой опасности; но неужели ты не понимаешь, чем будет для нас… Боже, что я несу… но ведь ты бесконечно нужен нам… подумай об этом!..» Мишель растерянно молчал где-то полминуты, но затем его осенило. «Мама, тогда, на реке, я тоже был бесконечно нужен вам всем – и знал это. Но можно ли было не прыгнуть, чтобы… - он не договорил, осёкся… - И те ребята, которых я видел ТАМ, - и они бесконечно нужны своим близким». Он опять неожиданно запнулся - будто нырнул куда-то на миг, но почти мгновенно выплыл, - и продолжал: «Это – не та же самая опасность, мама… Я вырос, не стал беззащитной жертвой… теперь я взрослый и сильный, – но ведь я обязан этим в том числе и солдатам, убившим в ТО утро террористов… а они тоже рисковали, и у них тоже были семьи… Но если бы они жили ТОЛЬКО для своих семей, мы все были бы сейчас мертвы…» «Знаешь, - сказал вдруг отец, - наверное, именно этот случай с Жюлем побуждает тебя… Ты преодолел некую высоту – и уже не можешь, уже никогда не сможешь опустить планку. Знаешь, - повторил он, - я очень боюсь, конечно, этого твоего решения, но – полностью понимаю тебя». Сказав это, он обнял маму за плечи, и она безвольно - но тоже, Мишелю показалось, понимающе, - развела руками…
Сейчас журналист Мишель Рамбо, поигрывая серебристой ложечкой, унизанной чёрными чаинками, внезапно вздрогнул… Да, так сказал тогда отец, и то же самое, по сути дела, сказала сегодня эта женщина, Натали, психолог-аналитик, что была вместе с комиссаром... Из ферзей не возвращаются в пешки! Это приложимо и к его собственной жизненной стезе: на той речке он, смертельно рискнувший, спасая товарища, преодолел высоту, стал «ферзём», и именно это диктовало ему, внушало ему тогда – ты должен быть там, где нехватка сильной фигуры может стать гибельной для кого-то…
И он отслужил три года в той армии, в одной из самых «обстрелянных», часто посылаемых на всевозможные операции боевых частей. Здоровье и физическая подготовка позволили ему, пусть не без большого напряжения, всё-таки пройти изматывающий учебный курс – с марш-бросками при полной выкладке, постоянным недосыпанием и нагрузками, подобные которым он и представить себе не мог совсем ещё недавно… Удалось и сжиться с товарищами – очень разными, по большей части получившими иное, нежели он сам, воспитание. Иной менталитет, думалось ему. У многих – с ощутимым восточным налётом, и налёт этот сказывался не только в любимых ими мелодиях и блюдах, но и в некоторых суждениях. Слышалось иной раз – когда смотрели на отдыхе фильмы по чёрно-белому телевизору в магазинчике военторга, - благодушно-одобрительное отношение к проделкам жуликов, а то и к берущим своё грубовато-силовыми ухватками… С другой же стороны - здесь очень любили детей. Когда он однажды сказал, что молодым семьям, может быть, не стоит спешить обзаводиться малышами - «надо для себя сначала пожить», - сержант, который был лишь на два года старше его, ответил: «Улыбка ребёнка в доме… ты ещё поймёшь, что это значит…» И не договорил; но в душу Мишеля эти слова, сначала хлестнув болью, - образ маленькой Ноэми явился ему, -  непреложно и навсегда впечатались…
Так или иначе, он ладил с окружающими. С лёгким акцентом, но бойко и азартно болтал с ними о девушках и футболе, делился школьными историями, описывал края, где рос, и слушал их байки… И прозвище к нему пристало то же самое, что и в школе. И спросили однажды - «Интересно, тебя и там, где ты жил, так звали?.. А то мы тут поспорили насчёт тебя…» «Звали, - откликнулся он, - что уж тут поделать… хотя там это пишется совсем не похоже…»
И очень сближало его с ними, невзирая на «менталитет», то, что ИМ он мог рассказать - и рассказал, - ещё и о раннем своём детстве в ЭТОЙ  стране, и… и даже о самом страшном, что было здесь пережито. И нашлись меж ними такие, в чьих воспоминаниях тоже были лица и голоса погубленных террором.
И в месяцы подготовительного курса, и потом, во время «настоящей» службы, уже будучи приписан к действующей части, он ездил иногда, получая увольнительные, ночевать к тем родственникам, у которых когда-то, после школы, гостил. Но не чаще раза в месяц - было до их дома не близко. И в середине службы съездил к родителям – армейский закон давал право на это тому, чья семья проживает за рубежом, - но этот отпуск ощутился слабо… В общем же он почти постоянно жил на базе - в спокойные недели выезжал иногда на вечер, поймав попутку, погулять в ближайший городок, но возвращался на ночь. 
Но не так уж много было таких «спокойных недель» -  то и дело случались переброски в опасные места и передислокации с одного опасного участка на другой; и было в том числе несколько столкновений с террористическими группами, и были поиски вооружённых террористов, скрываемых в селениях, - поиски, когда приходилось прочёсывать жилые кварталы, зная, что каждую секунду из-за угла могут выстрелить или бросить бутылку с зажигательной смесью… На отдыхе солдаты делились между собой ощущениями: было страшно, всем было страшно, но страх не лишал воли, не обездвиживал – ведь в руках оружие, а в душе уверенность, что дело твоё сверхважно, что даже гибель, если и встретишь её, не будет глупой и бессмысленной…
И была перестрелка в пустынной местности близ одного села, когда он, дав очередь из американской винтовки «M-16», увидел чётко и явственно, что одна из метавшихся меж скалами фигур с автоматом – упала и больше не двигалась. Справа и слева от этого уже не шевелившегося тела сверкнули вспышки других выстрелов; и были ещё очереди из-за смежной гряды, под прямым углом, - там размещалось в засаде ещё одно отделение… Террористы попали в капкан и были перебиты – все шестеро, да, именно столько их там должно было находиться согласно предварительным данным.
И Мишель Рамбо знал: да, это его пуля стала смертельной для накануне ещё живой плоти. Он впервые убил. Солдаты обычно не говорили между собой о том, от чьих выстрелов падали враги; и только много позднее посвятил он в произошедшее родителей, которым вообще-то писал часто и длинно… В ту пору только наедине со своей душой осмысливал он это. Отчётливо вспоминалось ему то, что думал он однажды на ночь глядя, лёжа в спальном мешке и стараясь подольше не засыпать, продлить часы блаженно осознаваемого отдохновения… «Я выстрелил, – думал он, - и сделал это сознательно, целясь и желая умертвить живое, усматривая в том свой долг. Что же теперь? Изменился ли я, подобно… подобно Адаму и Еве, когда они вкусили тот плод, по той легенде? Или, может быть, это и не легенда? – отвлекался он на иное, - я не знаю, чему верить… но как же не хочется происходить от неких безобразных нелюдей… но Адам и Ева были изгнаны из рая, а я… а во мне – что может измениться? Я ведь и не был в раю… Или всё-таки – был? Ведь детство, так часто пишут и поют, похоже на рай… Детство… чьё-то – может быть, да… но не моё! – ослепительным всполохом озарила его мысль. – Не моё, потому что в моём была Ноэми и была её гибель. Я –  может быть, уже тогда был изгнан из рая… И, может быть, именно поэтому меня не тяготит, что я пересёк теперь ещё один рубеж, что я превратил живую плоть в мёртвую груду органических соединений...»  Ему было чуть странно, насколько не смущало его то, что он стал одним из тех, кто проливал кровь. Но он понимал, ещё же более – ощущал, почему не тяготится этим. В воображении зажигался золотистый отблеск той электрической свечи – тогда, в «уголке Ноэми»; и думалось Мишелю, что он, быть может, выстрелом своим сумел предотвратить вспыхивание ещё кто знает скольких таких же... и не они будут светиться, а взоры детишек, которые смогут достроить свои башенки, и собрать отложенные на следующее утро мозаичные картинки, и восхититься тем, что у них получилось... Перед ним предстало видение некоего  гигантского, кровоточащего и рассёкшего мироздание рубца. По одну сторону этого рубца был он сам, и близкие ему там были, и не очень, и совсем безвестные, в чужих странах; но все они были объединяемы чем-то окрашивающим их в живительные цвета; по другую же сторону разверзалась пучина абсолютного зла. Она была тоже как бы «живая», но ПО-ИНОМУ, и в неё – так ему ощущалось, - не только необходимо, но и желанно бить и бить без устали любыми способами, любым оружием, - чтобы не метнула эта пучина свои хищные щупальца туда, где настоящая жизнь, и не выхватила больше никого и никогда... Ему припомнился тогда американский фантастический рассказ о немыслимо экстремальном поединке человека с неким страшным, бесконечно чуждым и ненавидящим всё земное «пришельцем» - о поединке, решавшем, которой из двух цивилизаций выжить, а которой – исчезнуть... Человек всё-таки победил, и эта победа его обернулась гибелью миллиардов существ, и – именно «И», а не «НО», - это была благословенная победа...
Мишель Рамбо, допивая чай и шаря уже было в кармане, чтобы достать ключи от машины, при этом воспоминании чуть усмехнулся и решил – посижу несколько минут ещё...
О нет, конечно, тогда перед ним, девятнадцатилетним, мелькать-то мелькали эти образы, но было ему тогда ещё далеко до настоящего осмысления их... Только много позже, во всеоружии зрелого разума, он сумел хоть отчасти облечь их в одеяние чётко сформулированных мыслей. Он читал впоследствии в том числе иудейские религиозные поучения, очень оттачивающие логическое, категориальное мышление, и пришёл к противопоставлению тех, кто «если и убивает, то для того, чтобы жить и спасать», тем, кто «если и живёт, то для того, чтобы убивать». Вот это-то и были для него те «пришельцы», про которых он, юный, подумал тогда, кутая уставшие ступни в мягкую ткань спального мешка и уставив в пространство трубочку сигареты...
И только много позже дошёл он до той идеи, которую недавно высказал комиссару Жозефу Менару и этой столь тонко почувствовавшей его душевный настрой Натали: до идеи о том, что грань, отчёркивающая мир людей от абсолютного зла, что грань эта – ЕСТЬ; и что даже не зная, где точно она проходит, человек обязан порой – ударить насмерть, истребить, уничтожить. Надеясь на то, что поразит только само зло и не убьёт вместе с исчадиями невинных; но именно всего лишь НАДЕЯСЬ... и принимая на душу свою груз сомнения – точно ли это так?..
Тогда, в девятнадцать, он не умел ещё, конечно, так рассуждать; но чувства были – те самые...
Потом он принимал участие ещё в нескольких стычках. И бывало так, что врага опрокидывала пуля, но нельзя было сказать – чья: его, Мишеля, или кого-то из тех, кто рядом... И дважды погибали на глазах его товарищи, с которыми вместе он и выходил на операции, и пил кофе на отдыхе, и замерзал, и потом в жару обливался... Сложилось так, что не те это были, с кем он близко сдружился, но каждый из них был – своим, и о каждом была скорбь: и о нём самом, и о тех, кому смерть его была страшным горем... А один раз застонал от боли рядом младший сержант Давид, с которым тоже особой дружбы не было, а недавно ещё и переругиваться с ним довелось о том, чья очередь идти в караул в третью смену, под утро; он застонал от осколка, угодившего ему в правую ногу, где-то под коленом, - и, машинально продолжая держать оружие, тяжело рухнул на мокрую насквозь от только что прошедшего ливня землю... И волочить его до надёжного прикрытия - откуда уже, дай Бог, отвезут в санчасть, - надо было перед собой, подталкивая: на руках нести нет сил, не ребёнок ведь, парень под метр восемьдесят, а на спину взять – подставишь под пули... И раненый сквозь стоны хрипло твердил ему – «пусти, я сам, я поползти попробую…»; но Мишель продолжал тащить его на почти вытянутых руках, закрывая от выстрелов. Чуть колотил холодок успевшего стать привычным страха, но этот страх не мешал двигаться, поддерживая товарища, не мешал делать то, что было непреложным долгом… И припоминалось в эти мгновения, как бился он тремя годами раньше в воде, пытаясь одной рукой удержаться на плаву, другою – не отпустить, не упустить Жюля… И - посчастливилось, они добрались, младший сержант был перебинтован и увезён в госпиталь, а Мишель остался невредимым.
Он был хорошим бойцом, умел перемещаться, пригибаясь и замирая порой, без глупой игры с опасностью, но когда надо – не трепеща перед нею. И вот служба стала подходить к концу. Он ни разу не был ни ранен, ни контужен, ему посчастливилось. Пройти офицерские курсы ему не предложили – он слышал от штабных, что эта идея вроде бы взвешивалась, но была отклонена… то ли из-за его двойного гражданства, то ли ещё и потому, что он и сам не высказывал желания стать кадровым военнослужащим. Это не тянуло – хотелось учиться… решить бы, правда, – где и чему… И было чувство, что отдал он некий долг, и не настолько привлекал армейский образ жизни, чтобы повязаться с ним на многие годы.
И ещё было такое чувство, ещё не вполне на тот момент уяснённое, что и учиться, и вообще постоянно жить захочется ему, наверное, всё-таки в Европе. К той стране, где служил и сражался, он был причастен древней кровью, и детской болью, и боевой дружбой; но мир, в котором жили отец, мать и сестра, уже учившаяся тогда на втором курсе филологического факультета, казался ему и душевно, и житейски ближе.
И всё-таки, демобилизовавшись, он не спешил уезжать, откладывал этот шаг: слетал погостить, увидеться с семьёй и школьными друзьями, – и вернулся. Частично на родительские деньги, частично на армейское выходное пособие снимал трёхкомнатную квартиру в более или менее сносном, хоть и далеко не престижном районе - вскладчину с двумя компаньонами-студентами: каждому по комнате, кухня общая… да и не нужна ему была отдельная кухня, не готовил он ничего, кроме кофе, чая и бутербродов… Подрабатывал охранником, а потом, сдав на права и купив старенький мотоцикл, - по совместительству ещё и курьером. Родители не были в восторге, узнав про мотоцикл, но Мишель был чужд лихачества, ездил осторожно – он очень оценил сказанные когда-то отцом слова о том, как глупо рисковать впустую…
И часто ходил он в библиотеку находившегося не особенно далеко от его квартиры университета: он, не будучи студентом, не мог брать книги на дом, но в читальном зале сидел часами – благо книг на его родном языке было много, и сгруппированы они были в солидные разделы… И пробовал иногда писать. Мечтал создать нечто и остросюжетное, и насыщенное психологизмом, и уже звучали в уме диалоги, и мелькали фрагменты; но фабула не придумывалась, и через воронку собственного «я»  неизменно втекало сочиняемое в чашу личных переживаний и воспоминаний, и не получалось изображать происходящее глазами некоего иного, «не-себя». А писать откровенную автобиографию не хотелось, да и тот ли возраст, чтобы уместно было браться за неё?   
Уезжать он не спешил в том числе и потому, что под конец армейской службы появилась у него подруга – кассирша продуктового магазина близ дома, в  который он иногда приезжал на побывки. Она очень рано успела выйти замуж, родить малыша-сына и в первые же месяцы после того развестись. Худенькая, черноглазая, с чёрными локонами и ладными, правильными чертами лица… Правильными, хотя и жестковатыми… впрочем, потом Мишелю стало ясно, что некоторая жёсткость взгляда характерна вообще для разведённых женщин… Ализа была не особенно застенчива и сама довольно откровенно дала понять понравившемуся ей солдатику, что будет рада, если он навестит её… «Ты не боишься? - спросил он, когда у них начиналось. – Я же тебе ничего не обещаю – привыкнешь, потом тяжело будет расставаться…». «Не боюсь, - ответила она, - отвыкать я раз и навсегда уже научилась». Полтора года длились эти отношения. Он часто приносил что-нибудь ребёнку, которому было тогда чуть больше двух лет, хотя не откликался на попытки Ализы – попытки, которые она не часто, но всё-таки порой делала, - возложить на него те или иные как бы символически «отцовские» нагрузки. «Это не моё» - чётко осознавалось им… Бывший муж, Альберт, брак с которым был расторгнут по её инициативе, снедаемый и обидой на неё, и тоской по сыну, часто звонил, укоряя и грозя – довольно наивно, - проучить. Он нигде постоянно не работал, не мог ни алименты исправно платить, ни толком ухаживать за ребёнком, родители же его жили в другом городе и помогали мало. Поэтому брать малыша ему разрешалось по суду только раз в две недели по выходным; а он ревновал, хотел, видно, оставаться настоящим отцом, и больно ему было, что чужой человек видит его дитя намного чаще. Однажды он подкараулил Рамбо недалеко от дома Ализы в тёмном парке; произошла драка, Мишель хорошенько заехал напавшему под правый глаз, хотя и сам получил в челюсть так, что потом денька три побаливало… Их растащил заметивший потасовку полицейский патруль; обоих доставили в участок. Выяснив, что ни один из них не имеет криминальной предыстории, - отпустили, предупредив, что если подобное повторится, будет заведено дело. Пока полицейские наводили справки, противники перестреливались очередями сигаретного дыма и бранных слов. Но сквозь завесу дыма и брани перед Мишелем постепенно проступала столь же обычная, сколь и пронзительная, человеческая боль. «Я служил в танковых войсках, - ожесточённо сказал Альберт то ли ему, то ли полицейским, - я неделями дома не видел, по мне и пулями, и ракетами колошматили; и за это всё теперь я никто… и суд у меня ребёнка отбирает, всё бабам причитается, отец – второй сорт… - а теперь вот ещё и ты…» «Я служил в пехоте, - слегка усмехнувшись, ответил ему Мишель, - и лупили по мне тем же самым, чем и по тебе, а дома я не видел дважды по полтора года, потому что дом моих родителей в другой стране… так получилось…». Это «так получилось» добавил он тогда без интонации вызова, тихо и с чуть виновным вздохом. Ибо капельку пожалел, что сказал про «дважды по полтора года». Совершенно не хотелось ему выглядеть идеологически мотивированным добровольцем – ни в этот миг не хотелось, ни раньше, ещё во время самой службы. Добровольцу – легче, он сам выбирает себе поприще и стезю, а этот парень был призван и никем не спрошен… Но ведь и он, Мишель, тоже не был – на самом деле не был, - никаким «добровольцем»… нет, он был мальчиком, которого успели защитить когда-то… его – успели, а….
Мишель Рамбо махнул рукой и пошёл брать ещё чашку чая – столько воспоминаний нахлынуло, что ещё побуду здесь, чтобы доносились всплески голосов и плыло перед глазами кружево огоньков…
Тогда, повинуясь внезапному наитию, он ещё добавил этому непутёвому Альберту: «Если хочешь быть «кем-то», не говори - «я никто». Ребёнка у тебя не отберут, пока сам не отдашь... Ребёнок чётко чувствует, кому он нужнее – отцу или чужому, - и это решает всё…» Сказав это, удивился сам - как дошёл он, ещё не имевший тогда родительского опыта, до такой мысли… А бывший муж его любовницы неожиданно глянул на него с неким оттенком благодарности… И в тот момент Мишель ощутил, что стал сильным человеком – правду сказала тогда, в садике, та женщина, детский психолог… Ибо он не только врезал этому танкисту и сам схлопотал от него – это дело нехитрое, - но ещё и сумел сказать ему нечто ободрившее, поддержавшее… и тем самым, быть может, не дать «снаряду» обиды и боли в его душе стать сгустком чёрного зла…   
Да, с оттенком благодарности глянул тогда на него этот парень… и в чьём же взгляде мелькнуло очень недавно что-то подобное?.. А, ну конечно, подумал Рамбо, размешивая сахар… это Луиза Винсен так посмотрела, когда он, давая ей книгу, сказал, что уж лучше поклоняться покою и счастью, чем мертвенному идолу «ненасилия»… А сам Винсен во время того разговора, в кафе, в день взрыва на островке?.. Нет, выражение его лица не вспоминалось – Мишель был не особенно наблюдателен, когда увлекался собственной речью, а говорил он тогда очень много…
Он опять вернулся мысленно в те юные годы… После этой разборки с Альбертом он, улучив подходящее мгновение, сказал Ализе – давала бы ты ему малыша почаще, пусть гуляет с ним… он человек, и отец… И она - несколько неожиданно для него самого, – послушалась. И намного умиротворённее стали её отношения с бывшим мужем, и ребёнок перестал переживать, что мама с папой враждуют… И когда он, уже хорошо говоривший в два с половиной года, с восторгом показал ей при Мишеле, вернувшись после гуляния с отцом, большой и далеко не дешёвый заводной трактор - «смотрите, что мне папа купил!» - она захлопала в ладоши: «Молодец папа, так и передай ему в следующий раз»…
Потом он всё-таки расстался с этой женщиной: взаимное влечение исчерпало себя, и ясно им было обоим, что пути у них – разные. Но расстались они по-хорошему, по-дружески, чувствуя и понимая, что сделали друг другу добро, а не зло… Потом была совсем другая жизнь. Он спустя два года покинул ту страну на восточном берегу огромного моря; но у него двойное гражданство, он ездит туда порой… И виделся с Ализой пару раз, знает, что она устроена, замужем, у неё ещё двое детей, а Идо, тот малыш, уже дослуживает в армии… И бывший муж, кажется, остепенился, женат, работает где-то в фирменном гараже автомехаником…
А Мишель спустя два года уехал; и в его жизни именно тогда появилась Аннет…
«Всё, надо домой» - решил он, вышел из забегаловки, распахнул дверцу пиликнувшей машины, уселся за руль… Десять минут езды, всего лишь десять минут – и я дома...

- 8 –


Он, в который раз забыв придержать дверь, чтобы она, закрываясь, не издала глуховатый стук, вошёл в квартиру – четырёхкомнатную, на втором этаже. Аннет всё заговаривает на тему переезда или ремонта – да, шумновато здесь, и краска на стенках поблёкла… Но район очень удобный, все магазины рядом, здесь чувствуется город, что ему, Мишелю, по душе; а затевать ремонт – это сколько же недель, а то и месяцев надо потратить на скучные и изнуряющие хозяйственные дела!.. Она и сама побаивается этого, и разговоры повисают в воздухе…
Аннет на кухне, режет овощи – наверное, для салата оливье… да, конечно, подумал он, завтра её родители придут и моя мама … она любит оливье… да, а вот заготовка яблочного пирога – это тоже в том числе для неё… «Ездил или кофейничал где-то?» - спросила жена, обернувшись… подошла, взяла его за плечи, постукивая по ним пальчиками, как будто играя на рояле, – а она когда-то училась, у неё «пальцы пианистки»… Или «пальцы психолога», подумалось Мишелю… и по цепочке ассоциаций вспомнились и эта Натали, и Жозеф Менар, то и дело задумчиво отбивавший дробь по скатерти… «И то, и другое, - сказал он, - ну, под конец, собственно, чаёвничал... У меня, Аннет, такой разговор был… вот из-за этого душевные волны взяли и разыгрались… Нет, сам-то разговор замечательный, по следам этого моего сказания, – но пласты такие там были затронуты… подняты… это не на одной ноге, Аннет, давай потом расскажу…» Она – психолог, она понимает, насколько лучше говорить о душевно значимом в подходящей обстановке, а не мимоходом…
Волосы у неё ТОГО САМОГО светло-каштанового цвета, только совершенно не вьющиеся. Они сейчас забраны в пучок, иногда она распускает, но пучком не хуже. Невысокая, стройная, с очень запоминающимся лицом – некоторых иной раз не представишь себе зрительно, а она всегда представала в воображении Мишеля очень точно, включая ощутимую проседь спереди...  Ему именно такие девушки в юности казались «красивыми» - не те, у которых точёные черты фотомоделей... Что-то мягкое, немного усталое и внимательное постоянно присутствует в облике её – даже когда улыбается...
И надо же, что в обоих случаях, когда он был неверен ей,  – случилось это именно с такими вот, «модельного» типа... И ни одна из них не виновата, ни одна из них не была тогда замужем и не нанесла удара никому, кто близок. Удар нанёс – он. А потом, когда признался, когда покаялся, думал порой: а надо ли было открывать это ей? Может быть, лучше бы она не знала, не испытывала бы этой боли – я один влачил бы ношу знания о своей вине?.. Аннет и в самом деле спросила его через сутки после признания - «А почему ты всё-таки решил рассказать мне?» Мишель ответил тогда: «Потому, наверное, что решил - ты и сама предпочла бы знать обо мне всё; боль, которую я, увы, причинил тебе, - всё-таки меньшее зло, чем продолжение обмана... А утаивание – именно этим и явилось бы...» И она кивнула: «Видимо, это действительно так... Да, ты хорошо сделал, рассказав... ты сделал это не только ради себя...» Ему очень полегчало от этих слов, он подумал: мы сможем излечиться от произошедшего, излечить своё счастье...
Они смогли. «Прошло одиннадцать лет, и нам хорошо, у нас два прекрасных сына, нам хорошо и вчетвером, и вдвоём, и когда навещаем родителей, и когда они сами приезжают к нам – как будет завтра...»
- Покушаешь? – спросила Аннет, не особенно, впрочем, надеясь, что он захочет ужинать.
- Да нет, просто... знаешь, давай просто чайку попьём… Я к ребятам загляну – и давай посидим потом не торопясь, а?..
Оба сына были в комнате старшего. Семнадцатилетний Виктор, ученик выпускного класса, сидел за компьютером и печатал нудную работу по истории программирования – обязательному предмету для тех, кто выбрал электронику и кибернетику как главное учебное направление. Младший, Матье, которому скоро пятнадцать, дурачился, стоя у него за спиной и декламируя нараспев – на манер речитатива и «стихами»: «... назло невежественным в технике растя-а-а-пам  осуществилось знаменательным эта-а-а-пом микропроцессора внедренье в жизнь люде-е-е-й...» Виктор, на мгновение оглянувшись, левой рукой метко запустил в него надувным вымпелом на пластмассовой палочке; тот ловко увернулся…
Мишель вспомнил, как две недели назад он и младший сын сошлись в ожесточённой спортивной схватке.  Именно младший разделил его любовь к настольному теннису и если, в отличие от Виктора, не перерос ещё отца в высоту, то играл, пожалуй, уже чуть сильнее Мишеля – он входил в десятку лучших «кадетов» департамента, выступал в высшей юношеской лиге и, как знать - может быть, станет призёром на одном из предстоящих первенств… И вот в прошлое воскресенье поехали они вдвоём на объявленный федерацией турнир недалеко – меньше, чем в часе езды. Когда прибыли и огляделись, Матье, к разочарованию своему, увидел, что в возрастной группе, к которой он принадлежал, нет никого более или менее сильного – тринадцать человек, и ни одного, кто играл бы в первом разряде на аттестационных переходных турах… Был, правда, его ровесник Паскаль, но этот - трёхкратный чемпион департамента среди кадетов, он будет играть во взрослом турнире, да ещё, наверное, и кубок возьмёт, а заодно и денежный приз… И Матье решил, что и он запишется в категорию взрослых вместе с папой, – это разрешалось. Тут, правда, призовое место не особенно светило, но не лучше ли – решил он, - поиграть с сильными противниками, чем взять без борьбы никчёмный кубок?.. Поскольку жеребьёвку проводили, разумеется, с предварительным «посевом», его и Мишеля – примерно равных по личному рейтингу, - заранее развели по разным подгруппам. И сыграл он очень удачно – занял первое место в четвёрке; но получилось так, что играть первый матч на выбывание выпало ему именно против отца, который прошёл в одну восьмую финала без особого блеска, со второй позиции… «Не могу ничего поделать, Рамбо, - сказал Мишелю главный судья, - читайте сетку, вариантов нет». Турнирную сетку и он, и сын умели прохватывать «с лёту». Иногда родственников или одноклубников, с общего согласия, «разводили», но в данном случае ясно было, что честно сдвинуть расклад пар невозможно: тому, кто выиграет в матче между ними, предстояло, по всей вероятности, столкнуться в четвертьфинале с тем самым Паскалем, сильнейшим из всех, и нельзя было подводить под игру с ним кого-то из тех, кто по жеребьёвке на него не попадал… И они сыграли между собой, и Мишель боролся «свирепо и беспощадно», превзойдя – так он чувствовал, - самого себя. И делал это в первую очередь именно ради сына, поскольку опасался: если победит Матье, зазвучат чьи-то пересуды, что отец поддался… И – выиграл в пятой, решающей партии. Паскалю он потом, хоть и в очень эффектной борьбе, всё-таки уступил… Когда же ехали домой, – откровенно сказал сыну: «Ты видел, насколько важно мне было выиграть у тебя, - и, я уверен, отлично понимаешь, почему».
Мишель минут десять поболтал с обоими сыновьями, потом сел в кресло в гостиной. Рядом, на тумбочке, конверты со счетами и банковскими распечатками, которые Аннет время от времени нехотя и вскользь просматривает и «подшивает» потом в несколько заведённых ею папок -  обречённо понимая, что «если не она, то никто»... И её платёжная ведомость... по мелкоузорчатому краешку узнать можно... ну конечно, специально подоткнула под ворох бумажек, только недосмотрела - уголок выглядывает... Подоткнула, чтобы припрятать от него, от мужа, очередное наглядное подтверждение того, что они оба, в принципе, прекрасно знают: она, преподавая на кафедре, получает ощутимо больше его... Самолюбие Мишеля Рамбо страдало от этого факта. Иногда он беспомощно лгал ей: «Ты не смотри на нетто, у нас другая форма ведомости, в ней не все начисления фиксируются...» Аннет изображала согласие, но он понимал, что это спектакль, и ей тоже было ясно, что он понимает... понимает и подыгрывает... И она давно научилась улавливать признаки того, что вот-вот будет затронут этот вопрос, и искусно отвлекать мужа от этой темы, заговорив о чём-то очень его интересующем. И это он тоже отлично осознавал; но что ему было делать...
Мишель устало закрыл глаза… Над левым коленом словно бы укололо что-то. «Неужели схватит ногу?» - подумалось, хотя и без особого страха: ну, схватит, так рассосётся, отпустит... Это случалось у него раз в два-три месяца, это тянется и всю жизнь будет тянуться след ТОЙ ночи...
И опять – видения... Скала «орлов смерти»? Или скалистая гряда, что, вырастая из песчаного, пустынного пространства, как будто нависала – если издали смотреть, - над селом, на подступах к которому в последний раз сражался он сам, призванный на сборы солдат запаса... Всё ещё там, за великим морем, - сейчас он вновь мысленно вернулся туда…
Столь же обманчивой была близость этих скал, как близость и доступность покрытых кустарником вершин, видневшихся из окна в том городе с белыми домами, где жил он, маленький, когда-то... и где жила Ноэми...
Опять видения... Нет, ногу пока не схватывает... Мишель порывисто встал, прошёл на «кухонный» подсобный балкон... «Аннет, я только сигарету – и приду... сделай чай и сворачивай кулинарию на сегодня – сядем, я тебе рассказать должен...»  Чиркнув зажигалкой, глянул с балкона на улицу – полуосвещённую, стихающую; но вот грузовик пророкотал, длинный, из тех, на которых перевозят легковые машины... Там, за морем, в том чуждом, всей сутью своей и всем обликом своим враждебном селе, – далеко... двадцать лет назад, - тоже был грузовик. Другой – страшный, который надо было во что бы то ни стало уничтожить... Ради его уничтожения и была совершена последняя из операций, в которых довелось принимать участие ему, Мишелю Рамбо...
Там, далеко, двадцать лет назад, его, юного, отбывшего три года службы, призывали то и дело на сборы, и он опять уходил с товарищами - многие из которых были хорошо знакомы ему по срочной, - в полевые опасные дали. И однажды осенью, когда уже дожди начались, несколько подразделений резервистов, в том числе взвод, в котором служил Мишель, находились на подступах к нескольким десяткам лепившихся друг к другу домов в основном серого с бежевым оттенка, с плоскими крышами. К той окраине, которую уже охватила полукольцом вошедшая в село бригада бронетехники. От разведслужбы поступили данные о чудовищных планах террористической группировки, часть вожаков которой таилась там. Согласно анализу тех сведений, которые сумели собрать, было сильное подозрение, что в этом населённом пункте готовят машину, начинённую взрывчаткой с гвоздями и осколками. «Бомбу на колёсах», которая, по предполагаемым замыслам врага, должна была врезаться в дом, в магазин или в толпу в людном месте и, взлетев на воздух, - унести... кто знает, сколько жизней... и кто знает, скольких оставить искалеченными...
И задачей солдат было - сжать состоящую из множества живых и стальных звеньев руку, чтобы поймать в неё ту страшную «автобомбу». Её надо было уничтожить здесь и сейчас, иначе, если она вырвется, то в окружающей полупустынной местности найдётся достаточно тропок, она – несмотря на все силы перехвата, - может, не дай Бог, прорваться к городку или посёлку, к садику, школе или магазину, - и, взорвавшись там, учинить трагедию, которую лучше не пытаться воображать…
Из домов и из темноты меж ними стреляли, иногда довольно метко, и Мишель ни тогда, ни теперь не мог бы ответить на вопрос, что было страшнее: ожидать перебежки или мчаться, держа наперевес автомат с закреплённым на нём подствольным гранатомётом... Было безумно, неописуемо страшно. И был миг, когда он успел кинуться на землю и залечь на долю мгновения раньше, чем над головой просвистело несколько пуль; а пущенная из вражьего гнездовья граната, не задев, - нескольких метров не хватило ей долететь, - взметнула песок под коленями и локтями... Давящий ужас вжал в песчаное ложе, которое через минуту-другую придётся покинуть, взмыв в очередной бросок... А почти рядом высунулась взъерошенная тёмно-рыжеватая макушка одного из товарищей, возившегося со своим оружием... Зачем он это делает?.. «Осторожно, Алекс!..» Тот кивнул на свой автомат с таким же точно подствольником: «Раскрепилось... налаживал...» А секундой позже на их глазах беззвучно – поражённые насмерть, - упали двое ребят из смежного подразделения... Кто они? Один – не ясно, а второй... да это же Гай, который вчера про свою подружку рассказывал... Боже, это он!.. И тогда же из черноты между слабо освещаемыми серо-бежевыми домами рванулся к песчаной тропе, ведущей в горы, джип, в котором просматривались силуэты  нескольких сидящих; а вслед за этим джипом показался немалого размера грузовик... Да, конечно, это та самая «машина-бомба»!..
И ощутилось, будто лопнул в душе сосуд страха и вся боязнь вытекает прочь; и увиделись, как будто рядом, молодая мама, плачущая, узнав про Ноэми, и воспитательница детского садика... и только что убитый Гай, и спасённый на реке Жюль, и почему-то ещё маленький сын кассирши Ализы; а потом их окутало неким космическим облаком... белым, млечным... словно Млечный Путь... но есть вообще-то иная галактика, по ассоциации мелькнуло в его сознании; она называется чьими-то там, не припоминалось чьими, «облаками»... а сквозь «облако» прорезалась тьма, отделяемая кровоточащим рубцом... вновь этот образ, явившийся ему в ночь, когда он думал о том, что впервые умертвил живую плоть... И там, в той тьме, было нечто «живое по-иному»... нечто вроде беспощадных и не пощажённых «пришельцев» из американского рассказа... И Мишель почувствовал, словно бы и его окутало млечно-уютным, укрывающим от страха облаком... Они оба – он и тёмно-рыжий Алекс, - вскочили и, чуть пригибаясь, начали прицельную стрельбу по страшному грузовику; и Мишель чувствовал, что страх не исчез, но, давя и сжимая, всё же не захватывает его, не отнимает способности думать, всматриваться, целиться... И стрелял Алекс бок о бок с ним, и стреляли остальные...
Но внезапно ногу над левым коленом охватило дикой болью, нога словно превратилась в огромный зуб, который сверлят без наркоза... И в тот же самый миг он увидел, как грузовик, выезжавший из села, с диким, под стать той боли в ноге, ужасающим грохотом выметнул из себя древо пламени... и, взметённый стволом этого древа, раскололся и исчез в огненной кроне... а крона эта через мгновение разрослась чуть ли не впятеро и пожрала всё, что было вблизи от машины-бомбы... кажется, несколько жилых строений...   
Волна боли опала затем, но только чуть-чуть... Он, упав, гулко и надрывно простонал, он неосознанно стремился хоть чем-то заглушить эту боль. И в то же время не мог оторвать взгляда от царственно пирующего огня. Ибо сейчас нечто СВЕРШИЛОСЬ для него. Этот взрыв был похож на воображаемый им с неполных шести лет… воображаемый, но въяве не полыхнувший, чтобы уничтожить исчадия, ехавшие в ТУ ночь убивать… убивать Ноэми, её родителей, их соседей… в ту ночь, спалившую рай его детства и выжегшую на душе его рубец… рубец, не подобный ли звезде, как заалевший в его сказании на челе Тетрарха-Избавителя?..
Откуда-то сбоку прозвучал голос командира роты – остановиться, не продвигаться дальше… Но Мишель в любом случае не мог сдвинуться, и нога словно «сокращалась», боль чуть разжимала захват и опять впивалась… Звуки и образы вокруг помутнели, он не вполне уже улавливал слова Алекса, плеснувшего ему в лицо водой из фляги, а потом осторожно прижавшего горлышко этой фляги к его губам… Кто-то поблизости вроде бы сказал «носилки надо» - и затем сознание смерклось…
Очнулся он уже в медпункте. Очнулся не сумеречно, а по-настоящему; всё произошедшее предстало перед ним живо и настойчиво… Удивился, что сильной боли не чувствует; лёжа скосив глаза, увидел раненую ногу, чуть согнутую, в тугих и громоздких бинтах, уложенную на что-то мягкое. «Сейчас в больницу поедешь, всё с тобой нормально, товарищ» - сказал ему кто-то увидевший, что он открыл глаза. Приподняли голову, напоили… Но через несколько минут его опять – и надолго, часов на десять, - охватило забытьё, из которого он если и выныривал иной раз, то на миг-другой, и не был он в силах прорвать некую пелену, колыхавшуюся меж его сознанием и тем, что делалось вокруг. Полностью эта плёнка распалась и лопнула только уже в больничной палате. Он проснулся… повёл глазами, озираясь; полненькая немолодая медсестра, деловито хлопотавшая у изножья койки, улыбнулась и, как знакомому, сообщила: «Тебя, голубчик, прооперировали, ты у нас молодцом, скоро ходить будешь...» Мишелю всё здесь было внове, он не то что в больнице – он и у врачей-то, кроме зубных, почти не бывал, обладая отличным здоровьем… Но основное он понял: «это я от наркоза, получается, отошёл…» И пронизало испугом; надрывно-молящим голосом, словно от сестры что-то зависело, спросил - «Я… я хромым не останусь?..» «Выдумал! – бросила она и, взбив ему подушку, по-матерински потрепала по волосам. – Послезавтра поднимем тебя, недельки две попрыгаешь – и всё выправится…»
Это было, впрочем, чересчур оптимистично. Хромым он не остался, но выписался лишь через месяц, рана заживала не быстро, надо было усиленно тренировать ногу, а иногда её «сводило» - участок над коленом затекал и обездвиживался минут на пять-десять. Врач предупредил, что это будет, вероятно, случаться – правда, лишь изредка, - и в дальнейшем: «Тут ничего поделать нельзя, у тебя очень чувствительный нерв был задет, потому и боль была такая сильная… Но ничего страшного, это будет каждый раз быстро проходить…»
И сейчас, дымя в окно с балкона квартиры, Мишель Рамбо предчувствовал: может быть, вот-вот онемеет левая нога… Ну ладно, я ведь дома, подумалось ему; и вообще, сколько-нибудь серьёзно это на жизнь не влияет.
Неслышно подошла Аннет, обняла сзади за плечи.
- Ну, расскажи, что было? И когда, кстати, ты мне продолжение «Избавителя» дашь?
- Могу уже сейчас. Только читай не отвлекаясь; а если устала, то лучше завтра вечером.
- Завтра родители приедут, засидимся допоздна. Давай сегодня… Только ты мне сначала расскажи об этой своей встрече… и что же всё-таки на тебя так сильно подействовало?
- Ты же знаешь, - сказал он тихо и утомлённо, - что мне иногда надо… Этот комиссар, - перескочил Мишель на другое, - он и женщина, психолог-аналитик, что приехала с ним, - они же, я тебе говорил, занимались – или, может, ещё занимаются, -  этим делом о взрыве на речке… И их обоих это странным образом захватило; потому-то они так и хотели, прочитав моё сказание, встретиться со мной… хотя оно им и само по себе понравилось, я чётко вижу… И я даже думаю, что они уже знают… впрочем, давай я тебе всё действительно по порядку…
- А что «тебе иногда надо»? Ты не досказал об этом… - Аннет старалась не упускать прерванные им самим фразы, казавшиеся ей важными. Она знала -  когда его что-то захлёстывает, он начинает перебивать сам себя, - и умела «упорядочивать» разговор. 
- Да мысленно просмотреть всё от начала, как будто фильм, понимаешь?.. Вот и на сей раз я не мог без этого…
- И на чём я прервала сейчас твой фильм? – спросила она.
- На ранении. На больнице. Скалу «орлов смерти» мы уже взорвали, Аннет… - Он загасил одну сигарету, прикурил следующую… - И вот сейчас… знаешь, вот как будто вижу, что пришли товарищи… тот самый Алекс, и Адам… и они рассказывают…
Они пришли на следующий день после операции, принесли фруктов, пирожных, конфет… Шумно радовались, что он «в порядке», а через месяц опять будет – молодой и сильный, - стоять в охране и рулить на мотоцикле… «А со сцеплением как быть, если ногу схватит?» – подумалось ему; но он решил, что купит мотоцикл с автоматической коробкой передач. Тогда левая нога будет по-любому не при деле… Получалось, что с ним, с Мишелем, всё будет, наверное, в норме… Но он узнал тогда и о печальном, о страшном. Операция, в которой они участвовали, была настоящим, полномасштабным боем, в ней, оказалось, одних погибших было десятеро, а раненых – более тридцати… На срочной службе не довелось им побывать в подобном сражении, да и на резервной не факт, что ещё хоть раз предстоит кому-то из них такое – разве что грянет большая война… Вторым же из упавших замертво на его глазах – одновременно с Гаем, - был разбитной Марко, двинутый на футболе… дня за три до того он, сцепившись с Алексом в споре о сборной Аргентины, твердил, что она обязана выходом в финал только вратарю и что аргентинским болельщикам надо бы вскладчину организовать ему прижизненный памятник… Боже мой… как же это так, ребята…
И ещё рассказали друзья о том, что в тех серо-бежевых домах, захваченных взрывом автобомбы… что там, кроме террористов, были ещё убитые; и было в их числе несколько детей… Это просто было СКАЗАНО. Там были невинные; и там были дети. И ни сам Мишель, ни товарищи – никто из стрелявших в этот смертоносный грузовик не надеялся на то, что чья-то длань поставит перед ними весы, чтобы соизмерить ужас этого обстоятельства с теми ужасами, которые они все вместе – разведчики, пехотинцы, танкисты, артбатальонщики, - обязаны были предотвратить и предотвратили. Весов никто не даст, они это понимали. И понимали, что решившийся быть защитником – обречён на то, чтобы поступать жестоко. И что никого не может защитить тот, кто не возденет на душу свою бремя беспощадности к врагу.
Страшный взрыв грузовика-бомбы убил в том числе невинных, в том числе детей... Он, Мишель Рамбо, стрелял... стрелял вместе с товарищами; и ведь Бог не обидел его меткостью, он и дротик с нашлёпкой в детском саду, и шарик ударом ракетки умел направить куда целил... И посланные им снаряды из гранатомёта  были в числе тех, что воспламенили эту автобомбу... Так было нужно. Он понимал это тогда, понимает и сейчас. «Мы сделали то, что должны были сделать. Нам было кого спасать. Маленькая дочь Тетрарха лепетала – мне страшно, папа... У Адама уже тогда был сын трёхлетний... У меня самого тогда ещё не было детей, но в моей жизни была Ноэми... Ноэми, которую я спасти не мог…» Живущий и желающий быть защитником обречён выбирать – к кому быть жестоким. И нет порой возможности ударить только по самой бездне зла, не погубив вместе с нею и тех, кого она держит близ себя, превратив в заложников... Разъять – нельзя... А значит – надо ударить и нести затем бремя знания. И вины, которую ни на чью душу не скинешь, как белый шарик лёгким «флипом» под сетку. «Скидывать» - не на кого. Террористы, что прятали машину-бомбу меж домами, где были дети, не могут быть «виновны» в чём-либо: нелюдю – нелюдево, суд совести – удел человеческий...
Он ещё тогда понимал, что всегда будет нести этот груз, деля его с Адамом, Алексом... со всеми товарищами... А кроме них… кроме них лишь с очень немногими он говорил об этом. Рассказал папе, маме и Сюзан, прилетевшим к нему ещё до выписки. И не о чем тут было «рассуждать» ни ему, ни им. Просто они – близкие, и знать об этом – ИХ бремя. А потом, позже Мишель посвятит в это и Аннет, он ещё в первые часы знакомства раскроет ей всё… ибо уже тогда примет её в близкие, в свои, даже не зная ещё, что она будет его женой…
И неким откровением – сродни тем молниям, что сверкали в воображении, когда он, только что спасший Жюля и спасённый сам, сидел в катере, - прозвучали для Мишеля сказанные ещё в больничной палате слова Адама, соблюдавшего традиции и носившего пусть не всегда, но по субботам, вязаную шапочку. Адам сказал, что хочет съездить к древней Стене, оставшейся от Храма… и что ещё не знает – будет ли произносить там молитву или просто стоять, уткнувшись лицом в священные камни, в щели меж которыми принято класть записки с просьбами и чаяниями. Он пригласил их поехать вместе, обещав Мишелю подождать, когда тот выпишется. И добавил:  «А напишу я… знаете, ребята, что я напишу? Я попрошу Его признаться, что Он не всё может…»
Они действительно побывали там через месяц. И Мишель Рамбо тоже написал… написал не записку, а письмо, послание, в котором было, конечно, о родных, о друзьях… и о Гае там было, и о Марко, и о Ноэми… и обо всех, кто погиб… А завершил он написанное словами: «Я не верю, что Ты всё можешь. Я надеюсь, что Ты не всесилен. Я надеюсь, что Ты никого не предаёшь, а отчаянно хочешь всех спасти, но у Тебя не всегда получается, и Ты жаждешь нашей помощи… Хоть бы это было так!»
После этой поездки он стал читать Библию – читать бессистемно, но пытливо, ища и выхватывая образы тех, кому можно было сопереживать. Перед ним представали отвага и жертвенность, гибель невинных, пощада виновным, обращаемые к Богу мольбы, жалобы и укоры… Он понимал, что не будет там ответов на вечные вопросы, терзающие людей, но его захватывала духовная мощь тех, кто осмеливался эти вопросы ставить; и было у него ощущение того, что перед ним распахнулся целый космос. Он, ещё не формулируя этого, чувствовал: читаемая им огромная антология человеческой духовности – пусть часто и жестокая в своём неприукрашенном изображении бытия, - не предаёт и не предаст вопрошающего. И залог этого – именно отсутствие обманно-плоских псевдоответов.
И немало религиозной литературы прочёл и продумал он с тех пор – продолжая между тем придерживаться совершенно «светского» образа жизни…
- Ладно, Аннет, давай чаю, сядем, и я всё нормально расскажу, не сбиваясь, - сказал он жене, - а потом и в самом деле открою тебе файл со своим текстом; только ты сначала прочти всё, а не подавай реплики в ходе чтения…
- Садись… вот творожнички… хочешь шоколадом намажу, или вот варенье – малина и черника… И тебе «Липтон» или цейлонский? – Аннет немножко суетилась, она очень любила совместные трапезы и не была в восторге от того, что и муж, и сыновья питаются – кроме как по выходным, - в основном «вперехват», да ещё зачастую и стоя. А ему бы присесть, тем более чтобы левую ногу без надобности не утомлять… Мишель, впрочем, раздражался, когда она говорила об этом: «Хватит, я совершенно здоровый человек, пойми…» В принципе это так и есть. В федерации настольного тенниса он скрывал и продолжает скрывать свою историю с ногой, опасаясь – вдруг не допустят к официальным играм. И знает, что сказать, если «схватит» во время матча. Два года назад на лиге это действительно случилось – хорошо ещё, что при большом разрыве в его пользу и на последних очках. Но он попросил противника подождать - «Понимаешь, растянул недавно…», - оперативно помассировал надколенный участок, сумел «восстановиться» минуты за четыре и завершил игру, сделав два отличных топ-спина, а напоследок эффектный накат…
- Давай «Липтон», и добавь, знаешь, коньяка немножко, и без лимона тогда… и, пожалуй, черничного… - Он подумал, что к таким творожникам можно было бы и сыра с креветками; но Аннет – дочери родителей отчасти религиозных, как, впрочем, и его собственные, - важен традиционный уклад, она блюдёт основные посты и ещё многое… И Мишель никогда не приносит в дом ничего такого, что с этим не согласуется…
Именно когда он собирался начинать свой рассказ, в кухню заявились мальчишки, Виктор и Матье. «Ладно, тогда отложим» - подмигнул Мишель жене. И экспромтом получился, к радости Аннет, довольно весёлый семейный ужин – с анекдотами, которыми сыпал старший, получивший их только что от приятеля по электронной почте. Анекдоты он рассказывал – видимо, выбирая из прочитанного материала, - всё-таки приличные.


Рецензии