Бабушка
Раскаленное олово солнца налило кровью виноградники, слепящей краской застыло на полотне художника, набухли бутоны вожделения, и расплавленные природа и человек соединились в одно нерасторжимое целое. Любовным соком истекает возбужденная земля и мучительно сладко видение танцующей девушки. Рыбы превратились в окаменелости на дне выпитого звездой озера. Разъярившееся светило выжгло сердце, взамен досыта напоив вином сумасшествия неистового страдальца, распяв его на собственном холсте. И лишь ночь, прикладывая свои мягкие прохладные губы к воспаленному лбу мастера и рассыпаясь смягчающей пылью забвения, милосердно высасывала на несколько коротких часов эликсир жизни из его изнуренного и больного тела.
Проклятый праведник, ты опять приходишь по ночам и терзаешь меня, калечишь мое нутро, справляя бесконечную свою тризну. Треснуло сердце-зеркало. Маятником голова выстукивает время беды и вины. Часы громко отщелкивают секунды вечности. Ты вперяешь в меня наполненные инфернальной глубиной фосфоресцирующие блюдца глаз и требуешь, требуешь! Я не хочу - и не готов. Унизительно захлебываюсь страхом. Но нет! Не обрушился туннель времени и в платоновском слепке души не отразилось еще грибовидное облако.
Ты показал людям, что рай и ад существуют только на земле, и что в их силах сделать жизнь тем или другим. И за это ты примешь свою награду.
Я выколю твои глаза, чтобы они не увидели торжества истины.
Я вырву из твоего тела руки, ибо искусство творимое ими соблазняет живущих.
Я запечатаю воском твои уши, чтобы никогда они не услышали ни шума деревьев, ни плеска воды, ни жалоб несправедливо обиженных.
И главное, в глазах людей, я лишу тебя рассудка, чтобы из века в век они повторяли - он безумен, безумен, безумен!
Что это за книга, которую я бесконечно читаю каждую ночь, и уже забыл когда начал и кончу ли когда. Господи, вразуми меня. Жалкими, худыми, со вздутыми венами руками, слабыми и никому не нужными руками, так и не ставшими руками творца, листаю я страницу за страницей. Вот на этой, я вижу новые морщины у мамы - у губ и на лбу. Это мой резец выточил их, и моя кисть безвременно состарила ее лицо и тело. А на этой странице - стремительно воздвигаются декорации, суетятся бутафоры и гримеры, но актеры, не дожидаясь конца приготовлений, уже выходят на сцену и разворачивается действо, и я стремлюсь присоединиться к ним и сыграть свою роль - ведь должна же, непременно должна быть и у меня роль в этом огромном театре. Но поздно. Уже показались жестокие всадники с жадными и злобными сердцами. Разведенные опаляющей синевой ненависти глаза мечут оскверняющие жала, и кони их оставляют за собой следы распада и ужаса. И я выблевываю им под копыта свое сердце. Проносятся геометрические леса из треугольников и квадратов, ромбов, трапеций, знаков и символов. Волк жонглирует цифрами и пожирает их.
И я снова переворачиваю страницу. Прошлое рассыпается в мозаику нестройных воспоминаний.
Девочка на первой парте, которую твой приятель раз за разом дергает за банты; она делает вид, что сердится, а отвернувшись от обидчика - улыбается. Она тебе нравилась.
А вот раньше: я стою в углу за провинность. Надо попросить прощение. Но от чудесной елки, стоящей рядом на комоде, такой вкусный запах! И какие красивые игрушки на ней, с любимым и потрепанным Дедом-Морозом у ее основания. И совсем не хочется покидать угол. И прошла обида...
Уже давно стемнело. Но ребята до полного забвения, не откликаясь на крики матерей зовущих их домой, играют в двенадцать палочек. Им так весело! Отец сидит рядом на скамейке, курит, чему-то улыбается в усы, видно у него хорошее настроение, что так редко с ним бывало. И музыка, почти из каждого окна. Кое-где танцуют...
Сгорбленная бабуля тащит на веревке картонную коробку. Коробка шумит - многие оглядываются...
Первые озарения пола...
У входа в подъезд натыкаюсь на свою соседку, студентку иняза, целующуюся с темнокожим юношей. "Смотри, - грозит она мне,- не проболтайся маме!" И скоро забегал по нашей общей квартире симпатичный шоколадный сорванец. Перед сном малыш говорил "гудбай", и вообще мама учила его понемногу английскому языку, словно надеялась, что когда-нибудь приедет черный папа и заберет их с собой в далекую и жаркую страну. Не случилось...
Несколько старушек на углу у булочной. Кажется, им подавали милостыню...
Пожухлая страница: его жестоко избивают в школьном туалете старшеклассники. И никто из стоящих рядом не приходит на помощь. Он выбегает из школьного вестибюля и с отчаянием, со всей силой ударяет по стеклу кулаком...
Мерзнущий на снегу...
Обжигаю руки и листаю зубами.
" Клю-у-у-у-ч! Дайте мне клю-у-у-у-ч!" - мечется в проворно закрытой маленькой каморке бог, скребет руками по осклизлым стенкам, обдирает ногти и кожу.
Свет меркнет в его глазах. Меркнет. И безумие врывается в его голову.
Я захлопываю книгу.
Ты видишь, художник, как рождаются и гибнут города и люди.
Ты видишь, как расцветает алчность и увядает любовь.
Ты видишь - надеждой загораются сердца, и люди просят о смерти.
Как сотрясаются континенты, и как тиха поверхность озера, отражающая лунный рог.
Ты видишь - вот родился новый человек, и детская звонкая радость охватывает тебя всего, а на другом конце земли пушки изрыгнулись в канонадном приветствии и нахмурилось, искаженное выступившими траурными морщинами лицо, и горькая влага натекла на палитру, перемешав светлые краски в грязно-бурую с кровавой доминантой смесь.
Ты видишь, художник.
Ты еще видишь.
Комната, слабо освещенная неярким светом настольной лампы; мужчина лет сорока, встал с кровати, опрокинул стол, добрался до окна, выбил решетку и по пояс вывалился наружу, жадно глотая ледяной воздух. Глаза его были мертвы.
Ровно в полночь раскрылись дверцы платяного шкафа, откуда вышла совершенно лысая, еще не старая женщина, в засаленном халате и стоптанных домашних туфлях без задников. Злобно посмотрела вокруг, подошла к настенным часам и завела их.
В соседней квартире потный получеловек тихо гадил, выводя на стене липким пальцем неряшливые мефитические узоры. И сорвались с мест оскорбленные птицы, спеша возвратится назад к своим тайнам.
В темном углу комнаты, едва подсвеченным скромным огарком кооперативной свечи, репродуктор в окладе, изукрашенный бумажными цветами, негромко прокашлявшись, выдавил из своего нутра несколько клейких слов, тут же застывших в воздухе уродливыми гипсовыми образованиями. Вошел дворник с номерным знаком на новой шинели и быстро все вымел. Пукнув несколько раз, радиоголос сообщил:
- Прошу всех заинтересованных лиц собраться. Сейчас я вам расскажу грустную историю, которая называется "Бабушка". Опоздавшие будут строго наказаны по законам действующего времени. Страна у нас большая - работы на всех хватит.
В комнату набилась толпа, среди которой выделялся жовиальный усач с букетиком душистого жонкиля в петлице, немного бретер по натуре, но в принципе добрый малый; в череп его были искусно вправлены два изумруда.
- Прошу тишины! - предупредил голос. - Я нервничаю. Котов вон! Итак, начали.
Бабушка
Не дал Бог бабушке легкой смерти, хотя и молилась ему всю свою долгую жизнь. Может быть, за долготу и не дал, и умирала она тяжело, мучительно. Приступы повторялись по нескольку раз за день. Нитроглицерин только на некоторое время снимал боль. Теперь за один раз она принимала две-три таблетки, а перерывы между приступами делались все короче. Когда бабушке было плохо, Игорь крепко прижимал ее голову к своей груди, как бы пытаясь срастись с этой болью, перелить часть ее в себя, и не отпускал, пока бабушке не становилось легче. Она постоянно просила тройчатку.
- Бабуль, ну нельзя же глотать таблетки каждые полчаса, - уговаривал ее Игорь.
Но бабушка, уже почти впавшая в детство, не понимала - почему нельзя, обижалась, капризничала, требовала.
- Дай! Дай! Дай!, - жалобно тянула она. И он давал. А проглотив таблетку, жаловалась, что она ее кусает. Не раз и не два приходилось то ему, то его маме вскакивать ночью с постели - давать ей лекарства, а со временем, все чаще вызывать скорую помощь. Приезжала машина, бабушке делали укол, мама торопливо совала врачу деньги, также торопливо исчезавшие в его кармане. Предлагали положить бабушку в больницу, но мама даже подумать об этом не могла. Какой там уход за старой женщиной, наполовину перевалившей восьмой десяток.
- У нее что-то внутри оборвалось, - плакала мама, вынося ведро после бабушки.
- Ну что ты выдумываешь, - успокаивал ее Игорь.
- Да, да, оборвалось, - поддакивала как попка бабушка. - Цаво-то оборвалось, и глазыньки болят. Эх вы, девушки бесстыжие, - со вздохом сожаления почему-то добавляла она.
- Саньку-то Голкова помнишь, - ни к кому обращалась бабушка, - сегодня только был, да Митьку своего привел. И чего шляют с собой парня, бестолочи, - размножила она Саньку.
И к Игорю:
- Ты письмо-то куда Митино девал. Прочитай.
Митя был ее племянник и погиб на фронте летом сорок третьего. Игорь часто перечитывал по просьбе бабушки единственное и короткое письмо, полученное от Мити. Он доставал из толстого довоенного тома Пушкина сложенный вчетверо, потертый на сгибах пожелтевший листочек, исписанный с одной стороны красными, теперь уже розоватыми, выцветшими от времени чернилами, разворачивал, и не глядя в него, читал давно заученный наизусть текст. Простым и незатейливым слогом деревенского парня писал Митя, что пока жив и здоров, чего и всем желает, что очень по всем соскучился, и на половине странички передавал привет родне и знакомым. И в конце: как все-таки хорошо, родные мои, на свете жить, солнышко светит, птички поют, "Катюша" играет, что так фрицам не нравится; вот кончится война, приеду, как мы с вами весело заживем...
Но не вернулся Митя с фронта. И в тот, теперь уже далекий день, когда он писал письмо, в последний раз пели для него птицы. И уже никакое солнце не смогло бы своим теплом отогреть его к жизни, как и сотен других, погибших в том же бою солдат, возможно так и не отправивших хотя бы и одного письма своим близким, и которые узнали о их смерти из сухих официальных извещений.
Теперь, когда у нее мутилось в голове, и бабушка свободно общалась с живыми и давно умершими, она наконец-то встретилась с любимым племянником. Из живых же, кроме Игоря, бабушка не узнавала никого. Да и слепая она была почти - уже сорок лет бельмом был закрыт один глаз, а другой видел плохо.
Как-то раз, когда ни Игоря, ни его мамы не было в комнате, бабушка умудрилась сползти с кровати, нашла подставку для обуви, и попыталась начистить ботинки. Там-то и нашли ее, лежавшей со щеткой в руках и бормотавшей:
- А где же Машенька?
- Здесь я, мама, здесь!
- Да не ты, другая Машенька, ведь у меня же была маленькая Машенька.
Мама ревела, как могла бы реветь та неизвестная маленькая Машенька, чудившаяся сейчас бабушке.
- Ну что ты плачешь. Сделай мне лучше вертеброд.
- С чем тебе, мама?
- Да с хлебцем и сделай... А ты скоро шляпу купишь? - теребила она уже Игоря.
- Да на что она мне, бабуля?
- Со шляпой оно приличнее.
И если на первых порах быстро развивающегося недуга, Игорь изредка еще подводил бабушку, опирающуюся одной рукой на него, а другой на клюшку, к открытому окну и усаживал ее на небольшой складной стул - погреться на солнышке и подышать свежим воздухом, то после того злополучного падения, она слегла окончательно и больше уже не вставала.
- Ну вот что, ребятушки, пора денег собирать на могилку,- заявила однажды бабушка. - Вы мне мои-то принесите.
Пришлось Игорю вместо денег нарезать бумажек. Она прятала "деньги" под подушку, подзывала внука к себе и совала ему в руки бумажки.
- Спасибо, бабуля, - благодарил он ее.
- Да смотри, - предупреждала она, - на какую-нибудь шишигу не потрать.
Бабушка заговаривалась. Но вдруг прорвало ее, да такими хорошими и складными стихами, что диву давался Игорь - и откуда она это берет! - никогда раньше, даже в детстве, он не слышал от нее рифмованных строчек. А на другой день у бабушки отнялся язык и разум окончательно ее покинул.
- Баб, а баб, ты меня слышишь? - раз за разом повторял Игорь, но она смотрела мимо, в свои, только уже одной ей ведомой миры, и ни на какие слова не реагировала, лишь протяжно иногда стонала, особенно когда ее приподнимали, чтобы покормить с ложки; она уже не могла глотать и пища выходила обратно. Также было десять лет назад с умирающим дедом, только он все понимал, силился что-то сказать, хрипел - и слезы текли по его морщинистому, заросшему щетиной лицу.
Врачи предупредили - безнадежна. Ждите - со дня на день. До сих пор не может простить себе Игорь, до сих пор что-то внутри его обмирает, сжимается и озноб на мгновение слабит тело, когда он вспоминает, как однажды, грубо, даже с какой-то злостью, чтобы посадить бабушку на ведро с прикрепленным к нему стульчаком, рывком поднял ее с кровати, да так, что с ужасом показалось ему тогда - будто хрустнули косточки ее высохшего тела. Больно и нехорошо становится от этой памяти. Чего бы он не сделал сейчас для бабушки, но поздно, давно поздно.
Да, скоро, скоро! Игорь физически ощущал приближение ее конца. Вот, может быть, через день, через час, сейчас, сию минуту совершится это страшное чудо. Как описать то состояние, когда видишь перед собой умирающим близкого и родного тебе человека, как передать это предчувствие ухода, эту боль от понимания неотвратимости и неизбежности ухода, как объяснить эту вечную тайну смерти, и как примириться. Ты весь в человеке уходящим в тайну, ты держишь его руку, еще теплую и наполненную хоть и больной, но жизнью - и вот он уходит, а ты остаешься.
Игорь обнимал мертвое тело, целовал теплые еще губы, смотрел в бабушкино лицо, пока не изменившееся и не обезображенное смертью, рыдания клекотом вырывались из его горла - и никак не мог постигнуть и поверить в случившееся.
На кладбище было ветрено и холодно. Бабушка лежала в гробу с почерневшим лицом и отпавшим подбородком - ее не замораживали. Ненадолго показалось солнце. Черногубая могила в белом искрящемся венце уже ждала ее. На веревках, покачивающийся гроб медленно опустили в яму. Последним прощанием простучали о крышку деревянного и уже вечного дома комья промерзлой земли. Истошно закричала мама.
На следующий после похорон день, слоняясь по вдруг опустевшей и ставшей неуютной комнате, где все напоминало о бабушке, столько сердца и тепла отдавшей Игорю за двадцать пять лет его жизни, сколько, наверное, и не приходилось на остальных многочисленных ее дочерей, сыновей и внуков (или ему так только казалось), он обнаружил на подоконнике между горшков с цветами раскрытую и лежащую вверх обложкой книгу Гофмана - это последнее, что он читал перед смертью бабушки. Уже десять лет, как он не перечитывал Гашека. Он повертел книгу в руках, подошел к книжным полкам и втиснул ее между других корешков. "Кто-то следующий?" - мрачно подумал Игорь.
- Передача окончена, - возвестила радиокоробка. - Благодарим за внимание. В следующий четверг мы повторим по вашей просьбе - ишь ты, сколько писем скопилось! - интервью с председателем колхоза имени... а впрочем не знаю, не знаю. Не захочу и не буду повторять, - вдруг обиделся голос. - Все! Все! Занавес! Убирайтесь!
Шторка задернулась. Комната опустела. В тающей темноте заклубились белые опарыши неуютного утра. С улицы донесся невнятный шум Летучей Службы.
Тело мое, напитанное кровью и потом, сердце мое, разбрызгивающее кровь по членам моим, напрягают камень, загораживающий мою темницу; и в полыхнувшем просвете не вижу я ни матери своей, ни сестер своих, ни братьев, нет и любимых мной, нет и любви. Не поддается камень, - только едва различимая ниточка сочащегося извне света. Я нашариваю свечу и осторожно подношу ее к прозрачному лучику.
- Ну зажгись, ну зажгись, пожалуйста, я очень прошу тебя, высвободи меня из заклятья, не дай мне пропасть напрасно. И надо мне совсем немного, только чуточку тепла и света, только чуточку...
И вот чудится ему, будто в окружающей темноте затеплился огонек.
Свидетельство о публикации №216122901925