Прот. И. Восторгов. Памяти убиен. митр. Владимира
Памяти убиенного митрополита Владимира
I.
Слово, сказанное 3 февраля на всенощным заупокойным молением в соборе св. Василия Блаженного
Открываются всё новые и новые страницы истории русской смуты, и летописи её заполняются новыми и новыми злодействами.
В разливе и угаре кровавого помешательства, наши злодеи и палачи русской жизни, обратив оружие от внешнего фронта на внутренний, уже давно стали проливать кровь служителей алтаря Господня, далёких от политических счетов и распрей. То были рядовые священники, убийства которых можно было объяснять и случайностью и недоразумением.
Теперь в ночь с 25 на 26 января, как стало нам известно, хотя и довольно поздно, совершено злодеяние, от которого содрогнётся ужасом весь верующий русский народ, и которое не даёт преступникам никакого оправдания. Убит безбожно митрополит Киевский Владимир, бывший в течение пятнадцати лет и Московским архипастырем. Убит кроткий человек, на восьмом десятке лет, чуждый совершенно участия в каких-либо политических выступлениях, - убит только за то, что был служителем Церкви.
Газеты разноречиво сообщают об обстоятельствах его смерти. Прибывший из Киева достоверный очевидец рассказывает, что ночью на 26 января в Лавру, а затем в покои митрополита вошли солдаты-большевики и произвели обыск. Денег они нашли у митрополита сто рублей, и очень были озлоблены, видя столь малую сумму. Затем они начали искать оружие, но, конечно, не нашли. После этого они повели митрополита, совершенно одинокого, в глухую ночь, в свой штаб вблизи Лавры, а наутро у ворот Лавры митрополит найден был мертвым, с огнестрельными и штыковыми ранами и со следами истязаний...
Тяжело говорить об этом страшном и бессмысленном злодействе. Тяжело особенно тем, кто был близок так или иначе к почившему мученической смертью иерарху.
Слово наше - разрешается в молитву. Помолимся об упокоении души усопшего, убиенного митрополита, который долго стоял во главе высшего церковного управления Российской Церкви. Теперь особенно и пастыри и пасомые должны жить общими интересами Церкви, и мы сегодня все соединены общею печалью и общею молитвою.
Да, отшел к Богу, ушёл из мира скорби пастырь ревностный, истинно-церковный, человек необычайно чистый, честный, кроткого, любящего духа. По складу душевному, по свойству своего характера он не был человеком борьбы. Он молчал и молча свершал неленостно от утра до позднего вечера жизни своё пастырское дело. И тем не менее, никого не трогавший в политической области - он убит. Ясно, он был ненавистен злодеям по самому своему церковному служению!
По слову Тайнозрителя, Господь дополняет число Верных свидетелей Его (Апокал. VI, II). Исполнено ли почившим это число или ещё ждать, пока «сотрудники и братья его будут убиты», - это ведомо только Богу Единому.
Но почивший был свидетель верный. И молитва нашей скорби да растворится ныне и светлым упованием его загробного блаженства, как нового священномученика Церкви Православной.
Да помянет его Господь во Царствии Своем! Аминь.
II.
Речь, сказанная по приглашению Совета Всероссийского Церковного Собора в заседании в память почившего убиенного митрополита Владимира 15 (28) февр. 1918 г. в Соборной Палате.
Я совершенно неожиданно для себя получил приглашение выступить сегодня с речью, посвящённою памяти почившего митрополита Владимира. При кратком времени, данном мне, думаю, достопочтенное собрание снисходительно отнесётся к некоторым, - я подчеркиваю это, - несколько несвязным наброскам моих мыслей и воспоминаний, относящихся к почившему иерарху, новому священномученику Российской Церкви. Мне трудно говорить сейчас много и связно ещё и потому, что, ведь, ни для кого не тайна, что я давно знал Владыку-митрополита и стоял в числе сотрудников его и на Кавказе, и в Москве, не прерывая самого близкого общения с ним до самых последних дней его жизни, - я любил его, слишком многим ему был обязан и поэтому, естественно, слишком потрясён его смертью.
Нравственный облик его уже достаточно очерчен предшествующими мне докладчиками. Его православно-церковные воззрения, строгие и неизменные, известны всем. К этой, уже данной ему характеристике, я и прибавлю несколько фактов, сообщений и наблюдений, которые могут иллюстрировать то, что и сегодня и ранее на Соборе уже доложено было достопочтенному собранию.
Я в первый раз узнал Высокопреосвященного Владимира в Тифлисе, двадцать пять лет тому назад, когда он был там Экзархом Грузии. Я прибыл из соседнего, мирного тогда, Северного Кавказа молодым ещё священником, назначенный законоучителем гимназии в захолустный город Елисаветполь, и, только очутившись в Закавказье, я увидел и узнал, в какой напряжённой атмосфере приходилось жить и работать Экзарху Грузии. Когда я представлялся ему в Тифлисе на пути следования к месту службы и был им принят, то я с первого же раза был прямо поражён необычайной простотой и скромностью святителя, который занимал в иерархии столь высокое место и считался, по установившемуся обычаю, уже кандидатом на митрополию. Глубокий провинциал, доселе не выезжавший никуда из небольшого города, где я служил на Северном Кавказе, я был изумлён этой доступностью Владыки и его всестороннею участливостью к моей службе, к моим планам и т.д. От него первого я и получил точные и ценные сведения о новом месте моего служения, получил и советы, в которых у него и тогда, как и всегда, доминировал чисто пастырский дух и тон. Помню, в тот раз он мне показался человеком очень слабого здоровья, и никогда не думалось, что он так физически окрепнет на родном севере, по переводе в Москву, и будет таким бодрым и моложавым в свои 70 лет, до самых последних дней жизни.
Чрез три года я переведён был на службу в Тифлис. По своему положению, как законоучитель двух огромных гимназий, я стоял совершенно в стороне от всяких административных дел и только из газет да из отзывов и сообщений сослуживцев и представителей русского общества в Тифлисе я знал о том, какая ненависть окружала Экзарха, какая царила клевета, направленная против него, и как тяжело было его положение среди грузинского клира. Впоследствии я убедился собственным горьким опытом, что российское прекраснодушие здесь, внутри России, всегда было склонно обвинять в обострении отношений к Экзархам и вообще к представителям русского клира в Грузии - только самих русских. Нас всегда обвиняли в том, что мы сгущаем краски в изображении настроения Грузинского клира, что задавленные грузины ищут только справедливого к ним отношения и уважения к их национальным особенностям, что мы отталкиваем их своею грубостью и тупым чванством, что ни о какой автономии и автокефалии грузины не только не помышляют, но и не знают... Здесь уже сказалось тогда, какой жизненный крест Бог судил нести почившему иерарху: полное одиночество. Одинок он был и без поддержки от высшего церковного управления, особенно от держащих власть высших чиновников церковного управления, которые всегда склонны были придавать значение всякой жалобе и сплетне, завезённой на берега Невы каким-либо приезжим грузинским генералом, или самой пустой газетной заметке, вопившей о горделивости и мнимой жестокости русской церковной бюрократии в Закавказье. Сколько я потом видел написанных в этом духе писем К.П. Победоносцева и Саблера, сколько было их запросов с требованиями объяснений и с непременным и неизменным уклоном в одну сторону - в сторону доверия - жалобщикам, которые сообщали иногда факты столь несообразные, нелепые и невозможные, что, казалось бы, сразу нужно было видеть, что здесь работает одна злоба и преувеличенное кавказское воображение! Нестяжательность, простота, всем известное трудолюбие, исправность во всём, даже, и по преимуществу, иноческое целомудрие, - всё в Экзархе подвергалось заподозреванию и всевозможным клеветническим доносам. И на всё надо было отвечать в тяжелом сознании, что там наверху как будто склонны допустить возможность хоть некоторой доли правды во всех этих бесчисленных доносах и изветах.
Сам К.П. Победоносцев совершенно верно выразился в одном таком письме к покойному митрополиту по поводу дел Урмийских: «Русского человека на востоке всегда, прежде всего, встречает море клеветы». И всё-таки, когда это море вздымало свои волны, когда клевета возводилась на представителя русской церковной власти на Кавказе, покойный государственный деятель, вообще не склонный к оптимизму, всегда начинал колебаться. Бывало так, что если пять человек просятся на одно место, а определить можно, конечно, только одного, то прочие четверо считали долгом писать на Экзарха доносы в Синод и большею частью совершенно без связи с своим делом. Помнится, один такой туземец принёс жалобу в Синод, в которой, указывая место и точную дату времени, сообщал, что Экзарх на приёме сначала ругал жалобщика, потом долго бил его кулаками, свалил на пол и бил ногами и затем, «запыхавшись, сам упал на диван»... А несчастный кроткий жалобщик мог только сказать: «Что с Вами, Владыко?».
Экзарх, в объяснение на эту жалобу, ответил, что в то самое время, какое указано в жалобе, он вовсе не был в Тифлисе и в Закавказье, а как раз был в Петрограде, вызванный в Св. Синод, и притом уже несколько месяцев. Победоносцев на объяснении написал: «Ну, это даже и для Кавказа слишком» - и всё-таки все подобные истории с жалобами и доносами тянулись без конца... Замечу кстати, многие из таких именно жалобщиков, беззастенчиво лживых в слове, теперь - видные деятели автокефалии. Только теперь, - к сожалению, очень поздно, - русское церковное общество слишком убедительными фактами поверило и в автокефалию Грузии и в грубость, дерзость и недобросовестность приёмов борьбы грузинских автокефалистов. Укажу ещё факты. Помню 1895-й год, июнь месяц. Митрополит сидел в Синодальной Конторе, рядом с ним за столом - архимандрит Николай Симонов. Пришёл в приёмную десять лет назад лишённый сана за воровство и за доказанное гражданским судом участие в разбое бывший священник Колмахелидзе, по делу которого в своё время был следователем архимандрит Николай, тогда ещё бывший священником. Десять лет таил Колмахелидзе злобу; теперь он услышал, что архимандрит Николай является кандидатом в епископы. И вот он избрал день мести. Он вызвал архимандрита из заседания Синодальной Конторы и тут же всадил ему нож в сердце. Владыка Владимир успел принять только последний вздох и благословить несчастного, а когда возвращался в свой дом, рядом с Конторою, то как раз пред его приходом во дворе, в кустах пойман был псаломщик-грузин с кинжалом, готовившийся расправиться и с Экзархом. Я видел Владыку Владимира непосредственно после всего происшедшего: это было прямо чудесное спокойствие духа, которое даётся только глубокою верою и спокойствием чистой и праведной совести.
И при таких переживаниях Владыка Владимир, как будто никаких неприятностей у него не было, никогда на них не жалуясь, неустанно трудился для паствы. В его трудах красной нитью проходила особая забота о духовном просвещении. Службы, проповедничество, братства, миссионерские вечерни, внебогослужебные собеседования, издательство, расширение церковной печати, - вот что, главным образом, привлекало внимание и заботы Экзарха. В этой-то области мне и пришлось стать к нему впервые близко, потому что, действительно, местных сил в распоряжении Экзарха было мало, и ему пришлось призвать к сотрудничеству законоучителей гимназии. Впоследствии в Москве, в Петрограде богослужение и проповедничество в широком смысле этого слова, просвещение и миссия всегда и неизменно ставились почившим на первый план в его святительском служении и в руководстве клиром. Памятник его просветительных забот - этот Владимирский Епархиальный дом, куда он в 1902 году и приглашал меня на службу из Тифлиса, ставя в обязанность ежедневную службу и непременно ежедневную проповедь. Перевод мой тогда задержался, но в 1906 году, прибыв в Москву, я видел на месте исполнение плана Владыки: здесь, в этом храме, тогда, действительно, ежедневно всё духовенство Москвы по очереди выступало с проповедями за богослужениями.
Из Тифлиса в 1898 году почивший переведён был на митрополичью кафедру в Москву. Его провожали все необычайно тепло и сердечно; при проводах сказалось, что этот, на вид как будто бы замкнутый, человек, как многим казалось, сухой и чёрствый, был на самом деле человеком нежного любящего сердца и, главное, способен был внушить и к себе горячую любовь.
Чрез два года после его отъезда из Тифлиса я случайно в июле месяце был в Сергиевом Посаде, где в это время жил митрополит Владимир. Он увидел меня за богослужением и с чрезвычайным радушием пригласил к себе. Вообще, надо сказать, он отличался всегда самым радушным, чисто русским гостеприимством. Тут-то, при свидании, сказалась для меня новая черта в его нравственном облике. Я как бы не узнал в нём даже прежнего простого и доступного Экзарха: так он сделался ещё проще, ещё скромнее и ещё смиреннее. Потом я наблюдал в нём это растущее смирение и растущую скромность по мере возвышения его по ступеням иерархической лестницы. По мере того, как он возвышался в глазах человеков, он смирял себя пред Богом, и это было плодом его сознательной нравственной работы над собою. На такое заключение, говоря по священнической совести, я имею много данных и наблюдений. Вторично меня поразила та же черта в митрополите Владимире, когда я у него был в Петрограде после переезда его туда и назначения первенствующим членом Св. Синода.
Покойный хорошо знал, что перевод его в Петроград, от которого он всеми силами уклонялся и на который согласился только после письма к нему бывшего Государя Императора, был, по его собственному выражению, началом его конца. С того времени начались его скорби. Они всем известны. Жизнь церковная совсем выбита была из русла и доселе ещё находится в таком же состоянии. При виде развала церковной жизни, особенно после мартовского переворота, Владыка ещё больше ушёл в себя и готовился в лучшем случае к уходу на покой, для чего и вёл не раз переговоры с Наместником Троицкой Лавры, но не раз говорил и о близости смерти. Однажды, в связи с таким предчувствием, он рассказал мне следующее: «Когда я, - говорил Владыка, - был посвящен во епископа, то, по обычаю тогдашнего времени, по этому поводу была устроена мною трапеза в Александро-Невской Лавре. Был гостем митрополит Исидор и незадолго пред тем познакомившийся со мною генерал Киреев - известный славянофил и человек, глубоко интересовавшийся церковными делами и вопросами. После обеда мы вышли вместе с генералом. «Сколько вам лет, Владыко?» - спросил он. Я ответил: «Сорок лет». Генерал вздохнул, задумался и сказал: «Ах, много ужасного увидите Вы в жизни Церкви, если проживёте ещё хоть двадцать пять лет». Покойный митрополит видел в этих словах своего рода пророчество.
Чтобы показать, как тяжело переживал Владыка скорби Церкви, я вынужден опять возвратиться к тому, что раньше говорил о его сердце. Многим казалось, вследствие его молчаливости и природной застенчивости в слове, что митрополит Владимир - человек сухой и чёрствый. Это глубокая неправда: он обладал в высокой степени нежным и любящим, впечатлительным сердцем. В 1907 году он посетил больного о. Иоанна Кронштадтского. Здесь в дружеской беседе с о. Иоанном и с редким по душе генералом Н.И. Ивановым, тогдашним комендантом Кронштадта, одновременно с митрополитом принявшим и мученическую смерть в Киеве, - покойный Владыка, открываясь в своей любви к о. Иоанну, как-то невзначай высказался и сетовал, что для него всегда составляет истинное мучение сознавать своё неумение выражать и проявлять в словах чувства уважения, любви, привязанности к людям. Только школьные его товарищи, особенно семинарские, с которыми до конца дней покойный сохранял самые дружеские и простые отношения, невзирая на разницу общественного положения, знали в покойном эту черту застенчивости и некоторой робости, знали и ценили его сердце. Вообще, это был человек, необычайно участливый к чужому страданию. Когда впервые тяжко болел покойный митрополит Антоний Петроградский, которому при полном сознании совершенно воспрещены были всякие занятия и всякое напряжение ума, даже беседы с людьми, я сам был свидетелем, как часто Владыка Владимир даже на загородной прогулке всё был около одра больного и часто приговаривал: «Ах, бедненький, бедненький! Что он теперь передумает, перечувствует!.. Ведь он знает, что смерть идёт. Разве это не напряжение мысли?».
Мало кому ведомо, что покойный был поэт в душе, чрезвычайно любил природу, ценил её красоты, любил стихи и до старости сам составлял стихотворения. Помню, раз утром, в вагоне, при переезде из Петрограда в Москву, куда он возвращался на пасхальные дни, в бытность ещё митрополитом Московским, он признался, что так любит Москву, так рад приезду своему, что всю ночь спал тревожно, и чувства радости и любви к Москве выразил в составленном довольно длинном стихотворении, которое тут же и прочитал нам.
При таком нежном и впечатлительном сердце, естественно, он болезненно переживал события в церковной жизни последнего времени, начиная со дня своего вынужденного перевода в Киев. Эксперименты в церковной жизни митрополита Питирима и Раева, удаление из Синода путём интриги, правление безумного изверга Львова и всё, что за сим последовало, кончая событиями в Украйне, - всё это глубоко потрясло Владыку. Но, не будучи по природе человеком активной борьбы, он всё более и более уходил, замыкался в себя, молчал и только близким людям жаловался, что остаётся совершенно одиноким. Тихо и молчаливо он страдал. Думается, не так уж он был и одинок, как ему казалось, что были сочувствующие его строго церковному мировоззрению, но эти-то сочувствующие сами ждали, что именно он, митрополит Владимир, даст клич, соберёт их около себя, выступит с ярким протестом. Но он не мог дать того, чего в нём не было... И всё же он ушёл, справедливо чувствуя себя уже лишним среди новых приспособительных течений жизни, которым он не сочувствовал, и образ его есть не только образ мученика, но и немой воплощённый укор многому и многим... Впрочем, не будем уж говорить об этом!..
За что он убит? Что и кому сделал? Какою борьбою и кого раздражил? Где тайна его страдальческой жизни - жизни русского архиерея, о которой так часто говорят с завистью, как о покойной и приятной, где тайна и его мученической смерти?
Народ наш совершил грех. А грех требует искупления и покаяния. А для искупления прегрешений народа и для побуждения его к покаянию всегда требуется жертва. А в жертву всегда избирается лучшее, а не худшее. Вот где тайна мученичества старца- митрополита. Чистый и честный, церковно-настроенный, праведный, смиренный. митрополит Владимир в мученическом подвиге сразу вырос в глазах верующих. Мученичество его станет ведомо теперь всему нашему народу.
И смерть его, такая же, как вся жизнь, без позы и фразы, в том одиночестве, в каком он себя чувствовал всю жизнь, - не может пройти бесследно. Она будет искупляющим страданием, призывом и возбудителем к покаянию, о котором теперь так много-много говорят, и которого, к сожалению, ещё не видно в русском обществе...
Смерть человека, менее всего причастного к прегрешениям этого образованного общества, столь много тяжко, и долго грешившего против народа, развязывавшего в нём зверя и подавлявшего человека и христианина, - эта смерть есть воистину жертва за грех. Бог творит Свое дело. Он не карает, а спасает, призывая к покаянию. Если бы только карал, то погибли бы убийцы, а не убитый митрополит.
И мученическая смерть старца-митрополита, человека чистого и цельного, ими же Бог весть судьбами, - верим, внесёт много в то начинающееся движение покаяния, отрезвления, которое мы все предчувствуем сердцем, которое призываем, и которое одно принесёт спасение нашему гибнущему в кровавой и безверной смуте народу.
III.
Слово, сказанное в 40-й день по кончине, 3-го карта 1918 года.
Сегодня - сорок дней скорби Русской Православной Церкви и ее молитв об убиенном от руки злодеев митрополите Владимире. Помолимся об упокоении души его!
Видимо, слабо наше поколение по духу, и не может оно дать и повторить цельного образа Святейшего Ермогена; во дни смуты, бывшей триста лет назад, он в едином лице совместил и молитвенный подвиг, и руководительство жизнью Церкви, ставшей опорою изнемогающего в борьбе с грехом внутри и с врагом извне народа, и ясные указания в гражданской жизни народа, и борьбу с внешним завоевателем, и, наконец, мученическую смерть. Ныне этот целостный подвиг, по-видимому, не под силу одному человеку, и Господь разделяет его между многими.
Митрополиту Владимиру выпал на долю тяжкий подвиг крови. Он его принес. Но принес он его в том же духе, как и Святейший Ермоген.
Глубоко любил Церковь и глубоко любил народ, именно как воцерковленный русский народ, Святейший Патриарх Ермоген, - и здесь источник его дерзновения и силы на мученичество. Думали ли сыны народа, во имя народного блага действующие и именем блага народного прикрывающиеся, - думали ли они, поднимая оружие на митрополита Владимира и нанося ему смертельные удары, что они убивают архипастыря, великого народника, народолюбца, в самом лучшем смысле слова? Конечно, благо народа почивший митрополит понимал и co-вне, и изнутри не по-демократически, а по-христиански. Народ - это не один только класс его, случайно забравший силу случайным преимуществом большинства, страстностью чисто животных и материальных требований и потребностей и кровавыми насилиями над всеми несогласными. И благо народа не в том полагал почивший, в чём полагают его нынешние строители жизни, которые провозгласили философию, свойственную бессловесным: «Ямы и пиемы, утре бо умрем»... Он разумел его шире, он и действовал для блага народа, конечно, в сродной ему сфере деятельности, - в сфере духовного просвещения, нравственного воссозидания народа, нравственного его совершенствования.
И вот, здесь-то почивший и трудился от утра жизни до позднего вечера в полном смысле, не как наемник или раб, а под удар любящего народ сердца, не яко человекоугодник и раб людей, а как раб Божий, от души.
Он шёл навстречу интеллигенции, часто, как сама она теперь сознаёт, блуждавшей по таким распутьям, которые привели её к нынешнему позору и бессилию: писал, переводил, издавал книги, устраивал курсы и лекции; интересовался всяким собранием, в котором было видно старание и намерение бороться с заблуждениями мысли и слова тех, кто увлекался всяким ветром учения по губительным стихиям мира, а не по Христу. Он хотел видеть интеллигенцию христианскою, церковною, и в этом смысле - народною, национальною. Но больше всего болел митрополит душою за народ, неправильно и условно именуемый таким именем, т.е. за так называемый простой народ. Он, подобно Пастыреначальнику нашему Христу, скорбел, видя его, как овец, не имущих пастыря; он глубоко болел душою, когда видел, что народ расхищается пропагандою сектантства или социал-демократии и теряет свой святорусский духовно-благолепный лик; он страдал при сознании великой темноты и невежества народа, который через это легко обращался в жертву всяких волков духовных, не щадящих стада. До чего они довели его теперь, - не видит только слепой.
Трепетал он от ужаса, предвидя, что на реках Вавилонских, под пятою иноземного завоевателя, нам, лишённым свободы в своём собственном отечестве, подавленным исчадиями греха и заблуждений, в страшных ударах жизни нам суждено найти путь отрезвления и спасения.
Сбылись его самые тяжкие предчувствия и опасения. Но он менее всего виноват в том, что произошло, и что теперь губит Россию, и поэтому мог быть жертвою за гибнущий народ, - и притом жертвою, ушедшею к Богу с любовью к народу...
Завет почившего есть завет любви к родному народу, хотя бы и падшему, хотя бы отталкивающему от себя теперь в этом его зверином образе, в этой жадности, озлобленности, бесстыдстве и бессовестности, - в животном бесчувствии. Всё же путь спасения народа лежит не в ответной злобе на злобу, а в любви созидающей. Не сразу и солнце весною сгоняет с полей снег и с земли холод. Но как ни злится март, как ни холоден апрель, - придёт май, принесёт тепло, откроет путь к жаркому лету. Трудно верить во что-либо отрадное в жизни нашего народа впереди, - но верить надо, не верить нельзя, если только мы не перестали любить. И хотя мы теперь, после всех перемен власти этого минувшего года, при начавшемся издыхании социалистического господства и в виду анархии с её немалочисленными разветвлениями, которые тоже непременно станут у власти, можем в горести повторять слова Святейшего Ермогена, что «егда одна волна упадаше, другая налягаша», - мы всё-таки должны молиться и верить, что наступит время, когда мы все, всем народом, в покаянии и горести, будем, наконец, достойны услышать голос Того, Кто властен сказать буре: «Умолкни», и волнению: «Перестань»...
В это верил народолюбивым сердцем своим наш умученный митрополит Владимир, и эту веру с любовью к народу гибнущему он нам завещал.
Помолимся о упокоении души его в Боге, в Церкви святых и праведных, достигших совершенства. Аминь. (Евр. ХII, 22 - 24).
Свидетельство о публикации №216122902097