Бредни, скулеж, и все старо как мир

«Теперь на холодном осеннем ветру они решили,
что будущее предоставляет им только две возможности:
открыть блошиный цирк или отправиться в дурку».




Истерически отчаявшись, я в двадцать два года перешел на мемуары…

Всю свою жизнь, хоть и не всегда это осознавая, я хотел работать со словом. Просто временами обстоятельства вынуждали это желание спрятаться и затаиться. Или сменить форму. Но у них так и не вышло его заарканить – юркое нечто всегда увиливало из-под самого носа. Решительно и изящно – как собака из-под колес.

Вор крадет, овес овсится, человек подобный мне – крапает.

Говорить я начал чуть ли не в четыре года. А когда распробовал новое занятие – оно пришлось мне по душе. Хоть и со стороны этого не было видно. В общем-то, оно и понятно – говорил я преимущественно сам с собой и про себя. Прямо как язык в определении Соссюра.

Быт подстегивал мое воображение. В том числе потому, что, например, большая часть моих игрушек были приклеенными на куски картона картинками. Их для меня рисовал отец. Героев мультфильмов, танки, индейцев – чего душа пожелает, под заказ. Мало кто из моих сверстников мог проснуться в окружении пары десятков новых игрушек. А вот мне это было под силу.

Кажется, в те годы отец не спал вообще. И питался лишь изредка – ничем другим, кроме остатков моей трапезы.

Первое стихотворение, процесс создания которого я отчетливо помню, было написано мною классе во втором-третьем. Я нашел чистую тетрадь в линейку – такую зеленую, двенадцать листов – и решил как-то заявить себе, что я есть. Оставить факт пребывания на бренной земле. В стихотворении содержалось что-то про вечер, свечи и божий огонек. Видимо, уже тогда «я был человеком серьезным, а ум мой имел направление философское». Жуть полнейшая.

Прозу я ленился писать лет до семнадцати. Попытки, конечно, были, но я все равно не понимал, зачем тратить столько сил, если можно за пять минут накропать нечто в столбик? Тем более, что после школы, кружков, репетиторов и бассейна, а также ждавшей по приходу домой математики, времени оставалось немного.

Говоря о кружках – одно время я среди прочего ходил в Поэтический лицей. Там нам говорили о Гомере и, кажется, больше ни о ком другом. Единственное, что мне нравилось, это изредка случавшаяся на занятиях игра в «снежный ком». Но моя несколько неуправляемая фантазия никого не устраивала. Меня считали авангардистом. И относились, как к Зощенко или к Пастернаку после премии.

Еще мы иногда писали стишки на заданные темы. В требуемые размеры и типы рифмовки я укладывался тоже неважно. Короче, когда просили нарисовать круг, у меня выходил квадрат. Произведения лучших поэтов директриса редактировала – почти всегда так, что от оригинала оставалась только фамилия автора – и посылала в детскую газету. Однажды, поддавшись отчаянному порыву, я открыл один из номеров в надежде увидеть там и что-нибудь свое. Мне повезло, я нашел маленькое четверостишье, напоминавшее неправильное хокку. Под ним была моя фамилия и буковка «А» с точкой. Я, конечно, обрадовался. Только вот так и не вспомнил, когда же я его написал. Короче, курс наметился интересный.

В последний год моей учебы в этом заведении конфронтация достигла такого предела, что директриса перестала со мной здороваться. Просто проходила мимо. А когда я бросил ходить на занятия, моего отсутствия никто не заметил, «как не сразу заметили бы исчезновение тополя, камня, ручья...» лужи, столба, оврага… что, впрочем, все равно, потому как закономерно.

Потом я однажды чуть не вернулся. Мне нужно было как-то готовиться к экзаменам по литературе. Моей маме казалось, что одних курсов не достаточно, и нужно еще. Я разрушил свою волю, оплевал гордость, и потащился в лицей. Недалеко от входа меня чуть не избили какие-то два господина. Дважды повторять в этом случае не требовалось.

В итоге я дальше ходил только на одни курсы. Раз в неделю – по субботам после уроков. Женщина, которая их вела, что смешнее всего – была сестрой лицейской директрисы. И на каждом занятии говорила мне и моему товарищу, что мы совершенно точно не наберем даже минимального количества баллов. Однако мы их все же набрали и даже поступили. И более того – к сожалению или к счастью – умудрились доучиться. В тот год она уехала, кажется, в Королёв. Связано ли это – я не знаю.

Для полноты картины хочется поведать вот еще о чем. Лицейская директриса слыла поэтессой. И была главредом одного (единственного?) литературного журнала в нашем городе. Через шесть лет после своего ухода из руководимого ею Парнаса, я послал в этот журнал повесть. Точнее, повесть и рассказ. В нем повествовалось о том, как замученный нуждой и лишениями молодой отец, живущий в деревне и после армии работающий на заводе, отчаявшись, убивает из ружья сначала свою жену, потом спящего в люльке ребенка, а в завершении – в сарае – и себя. Я знал, что рассказ этот не напечатают. И дело не в том, что он написан не очень хорошо – в нем не хватает плотности и страсти, а так же чувствуется чрезмерная прозрачность. Просто было ясно, что журнал «для семейного чтения» ждет не совсем этого. Скорее всего, мой жест по предтечам походил на давнюю игру в «снежный ком» – поступком руководил тот же, простите, импульс.

Короче, еще через год мне ответили. Сказали, что повесть мою они берут. Забегая вперед, скажу, что на этом дебюте для меня, наверное, все и кончится.

Повесть была не лучше рассказа. Только в ней никого не убивали. Страдал лишь читательский вкус. Он оказался изнасилован и исплеван – не в лучшем смысле этой фразы. Повесть – излишне претенциозная и квазифилософская, а еще – приторная и до смешного неотделанная: например, в первом же абзаце слово «вообще» встречается на отрезке двух предложений три раза. Я до сих пор не понимаю, почему ее решили напечатать. Видимо, в этом нет никакой логики. Но судя по тому, что авторского экземпляра я так и не получил – они все же опомнились и прозрели. А я так хотел бросить его небрежно перед родителями…
И главред вряд ли вспомнила, кто я такой, но это все равно…

Возвращаясь к юности, хочется еще сказать, что вся моя фантазия в писанине уходит, извините за выражение, корнями в детское вранье. В один момент я стал столько врать – я тогда носил примерно двадцатьлохматый размер обуви – сколько не врал ни один президент за всю свою важную жизнь. Единственное, что меня может оправдать, так это то, что вранье мое носило характер художественного переосмысления – меня мало что устраивало в реальной жизни: хорошему хотелось добавить ясности, дурному – трагизма. И не помешала бы пара вставных эпизодов – для тайной занимательности…

Тогда моя мама сказала мне, что вместо того, чтобы врать, лучше бы я сочинял. Исходя из этого – она сама виновата…

Но как оказалось, все не так просто. Причем я говорю не о развитии и прочем – оно и так ясно. Речь здесь идет о другом – о желании, извините, реализоваться. Не просто устроено «поле литературы» – думаю, вы понимаете, о чем я…

Ведь я не стремлюсь ни к чему из ряда вон выходящему, хоть у меня и есть предпосылки стать, например, грабителем или клоуном, монахом-отшельником или убийцей, натурщиком, например, или повстанцем, юродивым или профессиональным неврастеником, таким – который работает без дублеров…

Впрочем, у творчества и всего вышеупомянутого слишком много общего – намного больше, чем кажется на первый взгляд.

Я все понимаю, но хотя бы не игнорируйте. Ведь «отказано» написать не трудно. Сейчас для этого можно даже не запрягать коней …

Еще Чехов говорил: «Одиночество в творчестве тяжелая штука. Лучше плохая критика, чем ничего…»

Такие дела.

01:26
29.12.16


Рецензии