Побродяга. Дитя войны байопик

   В свои неполные 80 лет, как редкостный экземпляр,случайно родившийся во время чудовищной войны  и доживший до преклонного возраста, я помню себя лет с трёх. Вспышками, блицами, мгновенными ассоциациями. Так сказать, «избранное».
Почему? Не знаю. Но думаю, от ужаса увиденного.У меня и волосы до сих пор стоят дыбом. Наверное, от ужаса увиденного. Но годится для кока.
Я постараюсь избежать нелепых стариковских ошибок, когда человек будто бы помнит всё «как щас» - все события, к каким опоздал по времени рождения. Сравнительно, как Великий Герцен, ошибочно вспоминал московский пожар 1812 года, родившись всего на полгода раньше оккупации Москвы наполеонами.   
     Но, главное, с возрастом, видения прошлого как бы впечатываются в сознание человека и  звучно елозят по памяти, как наждак по железу, вызывая раздражение и  становясь всё более навязчивыми, а порой  и мучительными. Вот истинная причина моего стариковского труда «на закате дня». Хочу освободиться от душевной муки!..
     Шла беспощадная Великая Отечественная война. Ещё не было советского народа как единого сплава чувств и устремлений. Классовая раздробленность, борьбы с дворянством, с кулаками, с идеологическими противниками, шпионами, диверсантами и ненадёжным офицерством разрывали невиданную в истории рабоче-крестьянскую страну.    Но после Москвы и Сталинграда народ, словно прозрел, увидев в лицо безжалостных оккупантов, напрягал последние силы, чтобы выжить и победить немецко-фашистских захватчиков. 
     А мы с мамой: старшая сестра Люда лет шести и я – околочетырехлетний рахит военного образца, мы пиляем в трясучей деревянной теплушке с Запада на Восток, навстречу войне куда-то к хромоногому отцу-инвалиду железнодорожнику восстановительного поезда, к передовой, в полосу фронта, где он под артиллерийскими обстрелами восстанавливает мосты, железнодорожные станции, выравнивает насыпи и укладывает новые рельсы для советской армии.
     Вспухлый по животику от экстремального рождения и от хронического голодания, я застаю себя маленького сидящим перед широким проёмом теплушки, содрогающейся на стыках. Свесив ноги   и утомлённо склонив от скуки   белобрысую головку на ребро заложенной поперёк доски, я наблюдаю за "окружающей действительностью". Слабенькие волосы на моей голове растут ёжиком, то есть, стоят дыбом, по-видимому, от пережитых ужасов неудачного абортирования.   
      Наперебой, как бы подогоняя друг друга, клацают под ногами  колёса. Задубелым вчерашним омлетом желтушно струится под ногами шебенчатый откос железнодорожной насыпи - чем ближе, тем угрожающе. Бесконечной чередой набегют навстречу короткорукие человечки телеграфных и электрических столбов.  Под суетливый звон колёс вздрагивает в небе томительное  солнце, забегая то слева, то справа. Непроницаемой зелёной чертой  обозначают себя купы чахдых деревьев, приживленные когда-то в полосе отчуждения  вдоль  железнодорожного полотна. Иногда чуть поодаль кучкуются наново белёные молочно-белые хатки под рыжими соломенными крышами. На краю земли, как семь дней на собаках, у самой  последней черты земли  радужно сверкает и закручивается по спирали  горизонт. Горько ширяет по ноздрям  горячий мазут.
     – Уууу! – Отрываясь   от облаков прогорклого черного  дыма, долгими подсвистами  предупреждает о себе на поворотах наш крохотный паравозик в голове жухло-красного поезда.   А   за спиной в глубине теплушки контрастно куховарит  темень и оттуда призывно урчит «буржуйка», разнося запахи кипящего на ней варева.
     Внезапно мозаичная  панорама обыденной сущности передо мной  раздвигается и, как под увеличительным стеклом, раздаётся во все стороны, вырастает до самого неба. Она превращается в одно  гигантское  поле с кусками развороченной рыжей земли, вырванной из глубины и выброшенной на поверхность. Почти у каждого мрачного зрачка грохнутой земли, у лунки, сбоку, громоздятся смоляные головешки обгорелых танков, ещё не успевшие покрыться ржавчиной и превратившиеся в груды обгорелого формованного железа со сбитыми на бок башнями. Много-много, не сосчитать.  Поодаль каждого безвольно раскорячились  стальные гусеницы-траки. Подспудно я понял что вижу что-то ужасное и закричал, на оборачиваясь, в темень теплушки: 
   - Мама, мама, посмотри, что это?!
   -Это война, детка! – Подошла мама и предупредительно положила свою ладонь на мои глаза.- Не смотри, Володя, тебе рано видеть всё это. И без того тяжело.
      -Войну убили?
      -Убили.
      -А что это?
      -Это танки. Они железные. Но они сгорели. Фашистские и наши. Фашистские с крестами. Вон, видишь крест? А наши с красной звездой.
     -Наших меньше...
     -Так и должно быть. Значит, наши победили.
     -А где солдаты?
     -Раненых в госпиталь увезли, а остальных  похоронили...
     -Что такое «похоронили»?
     - Ой, вот  всегда ты такой со своими вопросами! Потом узнаешь. Пойдём лучше травяные отвары пить.
     -Не хочу!
     -А помнишь, вчера на полустанке мы щипали крапиву и лебеду со щавелем рвали? Отвары вкусные. Только без картошки. И забелить молока нету.
     -Не хочу! Они воняют.
     -Надо есть... Тогда вырастешь сильным и смелым!
     Мама сгребает меня в охапку и уносит в темноту. Но получается, что я до сих пор, всю жизнь  всё еду и еду под вздргивание и скрипы  того теплушного эшелона.  Как бы сижу на подрагивающем ласковом солнышке, "дитя войны" по недавнему ветеранскому    статусу. Меня везли через войну, как смотрят фильмы с конца на начало. И я представлял горящие танки. В новом поколения я был первым, кто видел её остатки.
     Более отчётливо помню также, хотя и менее связно, нашу дом-усадьбу в Гродно, предоставленную гродненским железнодорожным узлом связи  моему отца как инвалиду производства и семейному парню для временного проживания. Если стоять спиной к железнодорожному вокзалу, то это справа и немного пройти вдоль полотна.
    Значительно труднее сказать и некому теперь припомнить в какой должности в те времена пребывал мой отец Иван? В моём прошлом на производствах ведь не было душевых комнат и рабочих кабинок для переодевания. В чём ушёл на работу – в том пришёл. С работы. Все - замызганные, перепачканные, кто глиной, кто мазутом.Но как и я не замечал своей уродливости, так никто из тогда живущих не замечал гнусности и ущёмлённости нашего быта.
     У железнодорожников, правда, была тогда рабочая военизированная униформа из тёмно-голубой хлопчато-бумажной ткани. В них щеголяли и плотники, и слесари и мастера, и подмастерья. Была также у железнодорожников парадно-выходная форма одежды - с кителем, стоячим воротничком, со знаками воинского различия, яловыми или хромовыми сапогами и с кожаным поясным ремнём. Но я ни разу в детстве не видел своего отца Ивана при параде и о его социальном статусе того времени  ничего не знаю. 
     И вот, возвращаются они, работяги города Гродно, вечером с работы. Идут весёлой кодлой вдоль заросших бурьяном улиц с едва заметной желтовато-чёрной до рыжины  и засохшей авто-тележной колеёй, приглушенной посередке зелени. Из ребячей гурьбы и сутолоки, где играют в «зоску», «чику», в «ножички» и где дерутся, ошалело выскакивают детишки, прицепляются к  отцам за их крепкие, грязные руки:
      –Здравствуй, папа!
      И степенно шествуют по домам. Скоро ужин!
      Одной рукой отец легонько сжимал мою детишкину руку, а другой железно удерживал на спине полмешка угля, собранного с железнодорожного полотна по дороге домой.
     Пока идём по улице, слева и справа, сквозь прорехи в заборах, свисает над нами вишнёво-яблочная и потому пышная   бело-розовая кипень первоцветья. От  густого воздуха, наполненного цветочной пыльцой, дышится удивительно легко и почему-то радостно. Мир  окрашен в  торжествующие багряно-пурпурные тона. Цвета «вишнёвый сироп».
     Наш дом, гм,.. усадьба, в отличие от других по улице, расположен в глубине двора, а не сразу за воротами... Дом простецкий, в один этаж, обшитый крашенными голубенькими досками. Но он большой и  просторный, как  целый барак.
     При усадьбе был яблочно-вишнёвый сад. Несколько шпалер яблонь, а ближе к забору – половозрелые плодоносные вишни. Помню застывший янтарно-вишнёвый резинящий сок на стволах, который мы поедали, отковыривая от коры.    
     ...Отрадой моего детства на всю жизнь осталась вишня. И вкус, и цвет. Мне кажется, что основной цвет солнечного  спектра – вишнёвый. Во всех его ипостасях: багряный, кармазинный, темно-красный, цвета вишни, темно-вишневый, пурпурный, темно-красный, вишенный, багровый, бордовый или просто бордо, светло-вишневый, кирпичёвый, красно-вишневый, лиловато-розовый, баклажановый, ярко-вишневый, серизовый, алый, румяный, пламенный, кумачёвый, ржавый - прекрасный... 
      А вкус свежей вишни сорванной прямо с дерева?! Штучный! Какие тут нахрен мучнистые бананы? Вишня – это сплошной сок и мякоть. По осени гродненские пацаны того времени, как дикие пчёлы, липли к заборам с вишнйвыми деревьями. Обрывание вишни с дороги было грандиозным. Для воровста использовалось техническое средство из сталистой проволоки с ловушкой в виде незамкнутой петли. Вот как это делается. Через прореху в заборе осторожно подводишь стальную уду   к черешку  прекрасной, как бы червлённой ягоды, вводишь драгоценный плод в петелку и тянешь на себя. Незрелая вишня срывается и падает, а готовая к немедленному поеданию  упокоенно лежит в стальном гнёздышке. Тут, ёлы-палы, хам её в рот! И – на отрыв. И должен отметить, что соседи терпеливо, по большей части, сносили пацанячье разграбление. А хозяйка одного дома (помню её искусно заколоченный винтовочными патронами забор) вынесла пацанве целое ведро чёрно-вишнёвой, спелой вкуснятины. И пояснила, что вишня – это кладезь железа и что она очень необходима детям и  вьюношам для построения скелета.   
     Спустя десятки лет,  однажды, будучи здоровым женатым мужиком, я пошёл  на одесский Привоз. Там, среди шума и гвалта, я быстренько записал в памятку несколько бойких   идиоматических замен  к русским ругательствам. Например, «Чтоб ты всю жизнь на трамвае ездил, если не купишь у меня рыбу!». Записал   и несколько местных восхитительных  выражений. А потом, сложив свой писательский инструмент, купил у тётеньки за «трёху» ведро вишни без черешков, притащил в дом, где гостил, ссыпал вишню в широкий  эмалированный   таз (ванны там не было), снял штаны и – всел! Признаюсь, я ощутил райское блаженство. Но этого мне показалось мало.  Целебной вишенной мякотью я вывозил всё своё хилое тело и почувствовал себя обновлённым богатырём. Такова была «внутрення потребность индивида». Можете сказать – придурка.  Зато я уверен, что до сих пор жив, благодаря тазику той гродненской и одесской давленной вишни. (Или жив этой памятью?) Или!..   
     Мой первый дом в моей несуразной жизни красовался последним на границе Гродно и необозримого болота. По весне предприимчивый от природы, но неудачливый в своих предприятих отец надумал сажать там картошку. Исхитрился он как-то и где-то раздобыть и лошадь, и коровий навоз в качестве удобрения.  В выходной день, вооружившись трёхрожковыми вилами, он отправился в поле  на бортовой одноконной телеге типа «линейные дроги». Разумеется, за ним подались Людмила и его рахитичное дитя, т. е., я.
     Всё шло хорошо, насвирякивали и нацициркивали что-то какие-то птицы, вспархивая из-под кочек при звуке скрипящей колымаги и устремлялись к небу. Отрывисто посвистывала пуночка "псю-ит". Громко и  мелодично отпускл свои любовные песни поползень "тфюии-тфюии-тфюии". Иногда это ему надоедало и он вывешивалал в эфир более широковещательное брачное объявление "тюй-тюй-тюй...", "фють-фьють-фьють..." Или запускал от нетерпения звонкую трель "трррр...". Радостно чвирикали воробьи "чир-чирр", повидимому от счастья поиметь дело с жирным пахучим навозом.
     Весенний день выдался знойным и жарило солнце. 
     Невдалеке сестрёнка в пёстром застиранном прикиде страстно и патриархально собирала букет  полевых цветов: жарки, в основном,  белёсые подснежники да  голубенькие незабудки. Срывая цветок, девочка  всякий раз восторженно кричала:
     -Володя, посмотри! Ты ещё такой не видел!
     Я быстро утомился от всего этого и, сжалившись надо мной, сердобольный  отец усадил меня позади линейки   на   круглую слегу, называемую «лисица», которая продольно связывает переднюю и заднюю ось в этой четырехколёсной трясучке.
    Именно о таком гужевом транспорте философски и с матюком писал в 1823-м году великий классик русской литературы А.С.Пушкин:

      «Телега жизни»

Хоть тяжело подчас в ней бремя,
Телега на ходу легка;
Ямщик лихой, седое время,
Везет, не слезет с облучка.

С утра садимся мы в телегу;
Мы рады голову сломать
И, презирая лень и негу,
Кричим: пошел! ****а мать!

Но в полдень нет уж той отваги;
Порастрясло нас; нам страшней
И косогоры и овраги;
Кричим: полегче, дуралей!

Катит по-прежнему телега;
Под вечер мы привыкли к ней
И, дремля, едем до ночлега -
А время гонит лошадей.

      Сидеть на хвосте лисицы было невыносимо больно для моей  французской задницы. Лисица бешенно кидалась из стороны в сторону на кочках, подкидывала меня жёстко вверх и тут же срывалась вниз, пытаясь как бы освободиться от нежелательного седока. В короткие промежутки, пока отец сбрасывал с подводы немудрёную пищу земли, я для отдыха примудрился ставить болтающиеся ноги на ступицу заднего колеса.
    Тут в очередной раз окликнула меня сестрица, я зазевался и не успел убрать ноги со ступицы во время троганья. Жуткая, страшная. По-другому не скажешь, ужасная боль раскатилась у меня по ногам. Я закричал:
     -Аааааааааа!
     И потерял сознание.
     Только благодаря хорошей реакции отца меня совсем не затащило под колёса его телеги плодородия и процветания семьи.  Отец тут же застопорил понурую, заезженную лошадёнку с кожаными шорами на глазах.
     И началась моя убогая хромота, исказившая мне детство, а, пожалуй, и всю жизнь.
     Левую ногу заложили в гипсовый лубок.  Из любопытства ребята подходили и постукивали. Слышался гробовой стук. Как стук комьев земли, падающих на крышку гроба.
       -Ого! – Восхищалось уличное хулиганьё. – Из рогатки не пробить!
       Эх, если бы только в этом состояла проблема!
    Когда мне разрешили вставать с постели, моя бэбиситтер,  моя  сестрёнка Люда старше меня на два года получила наказ ни на минуту не оставлять меня без присмотра.
     Отец оставил  задуманное им агропредприятие по обработке «ничейной» земли в свою пользу и  весь уголь собранный им с железнодорожного полотна по дороге с работы домой  отдавал теперь в счёт погашения долга за лошадь с телегой и за коровий навоз.
     Теперь ребята с улицы крутились в нашем доме с утра до вечера. Всё из-за того, что сестра была прикручена ко мне родительским наказом. Доктора определили у меня перелом голени на левой ноге и растяжения сухожилий на ступне правой. Когда мне, наконец, разрешили вставать с постели  и передвигаться при помощи строганной палочки,  мы тут же побежали. Не успевая за пацанами, я отбросил костылик и перешёл на собачью стойку.  Я поспевал  за своей гопотой, подскакивая на руках и одной ноге, поджав ту, которая в гипсе.
   -На фундамент!
   -На фундамент!
   Фундамент стал источником ещё больших моих напастей рахитичного детства... Как я понимаю, спустя 70 лет после описываемых козней моей судьбы, у меня была ярко выраженная задержка реакции и расстроенная работа вестибулярного аппарата.
    Но вот, он фундамент.
    Чтобы взойти с улицы на ступеньки нашего дома, нужно было   идти – не как у всех -  прямо вглубь всего двора,  оставляя справа   высокую бетонную «базу» или  фундамент сложной конфигурации в плане, подготовленный  под  какое-то особое сооружение. Видимо, как раз под дом-усадьбу, а наш «барак» - был, как понимаю, всего лишь  временнам помещеним, где, может быть, проживали рабочие-строители. Схематично, база выглядела как запутанный лабиринт. Отвесные стены её были глубоки, как дарьяльские ущелья.   Предполагался,  видимо, ещё и  цокольный этаж с подвалом на случай экстренных ситуаций.
     В мрачных и потайных углах этой брошенной уродины царствовала Крапива. Молодая, мягонькая и весёленькая крапивка сосала солнце и воду на строительных отвалах,  а на дне фундамента среди непросыхающих луж росла матёрая, заседевшая крапивища и, как мощная сила всякого запустения, злобно поджидала свои жертвы в вечной тени. Всё там, в вечной тени, было угрожающе и пугающе жгуче.
    Пацаны и пацанки со всей улицы любили играть на фундаменте в пятнашки и  в пряталки.  Узкая бетонная кромка гроэила бедой. В играх на таком объекте таилась  опасность сорваться, но именно риск был упоителен для молодых, родственных мне организмов и магнитил их. 
    Сестрёнка Люда - мальчишница и атаманша приводила пацанов и девчонок на фундамент, когда родители были на работе.
    С первой же попытки пробежать по-собачьи на трёх лапах по ребру фундамена я потерпел ужасное фиаско. В коротких штанишках с одной лямкой, в детской маечке я угодил прямо в лапы злобных старух-крапивиц.
    Я орал как бешеный. Но это не была резкая боль, когда телега, хрустя,  ломала мне кость на ноге и рвала   сухожилия. В этот раз  было смертельное жжение. Крапивная  мразь сожгла мне лицо и все оголённые участки тела.
    Повторяю, я не плакал, я орал как бешеный.
      От крапивы меня чем-то смазывали. Но лучшим лекарством оказалась книга Г. Х. Андерсен   «Сказки для детей», а в ней «Дикие лебеди». Итак, слушайте, дети,.. читала вслух мама:
     «Далеко-далеко, в той стране, куда улетают от нас на зиму ласточки, жил король. Было у него одиннадцать сыновей и одна дочь, Элиза. Одиннадцать братьев-принцев ходили в школу со звездами на груди и саблями у ноги. Писали они на золотых досках алмазными грифелями и наизусть умели читать не хуже, чем по книжке. Сразу было видно, что они настоящие принцы. А их сестрица Элиза сидела на скамеечке из зеркального стекла и рассматривала книжку с картинками, за которую было отдано полкоролевства.
Да, хорошо жилось детям, только недолго.
...Но мачеха, на котрой женился король той страны, оказалась  злой женщиной, и она с самого начала невзлюбила бедных детей».
   PS. 
     Предлагаю читателям самим по-новой перечитать эту замечательную сказку. В детстве она заворожила меня точностью и подобием описания боли и злоключений, пережитых Элизой.
     «Своими нежными руками рвала она злую, жгучую крапиву, и руки ее покрывались волдырями, но она с радостью терпела боль — только бы спасти милых братьев! Босыми ногами она разминала крапиву и пряла зеленые нити.
     Но вот зашло солнце, вернулись братья, и как же они испугались, увидя, что сестра их стала немой! Это не иначе как новое колдовство злой мачехи, решили они. Но взглянули братья на ее руки и поняли, что она задумала ради их спасения. Заплакал младший из братьев, и там, куда падали его слезы, боль утихала, жгучие волдыри исчезали.
     Всю ночь провела за работой Элиза, ведь не было ей покоя, пока не освободит она милых братьев. И весь следующий день, пока лебеди были в отлучке, просидела она одна-одинешенька, но никогда еще время не бежало для нее так быстро».
     «— Пусть судит ее народ! — сказал король.
     И народ присудил — сжечь ее на костре.
     Из роскошных королевских палат Элизу отвели в мрачное сырое подземелье с решеткой на окне, в которое со свистом задувал ветер. Вместо бархата и шелка ей дали под голову связку набранной ею на кладбище крапивы, а жесткие, жгучие рубашки-панцири должны были служить ей ложем и одеялом. Но лучшего подарка ей и не надо было, и она вновь принялась за работу. Уличные мальчишки пели ей за окном глумливые песни, и ни одна живая душа не нашла для нее слова утешения.
     Но под вечер у решетки раздался шум лебединых крыльев — это отыскал сестру младший из братьев, и она заплакала от радости, хотя и знала, что жить ей осталось, быть может, всего одну ночь. Зато работа ее была почти закончена и братья были тут!
     Народ валом валил за город смотреть, как будут сжигать ведьму. Жалкая кляча тащила повозку, в которой сидела Элиза. На нее накинули балахон из грубой мешковины. Ее чудные, дивные волосы спадали на плечи, в лице не было ни кровинки, губы беззвучно шевелились, а пальцы плели зеленую пряжу. Даже по дороге к месту казни не выпускала она из рук свою работу. У ее ног лежали десять рубашек панцирей, одиннадцатую она плела. Толпа глумилась над нею.
      — Посмотрите на ведьму! Ишь, шамкает губами да все никак не расстанется со своими колдовскими штуками! Вырвать их у нее да порвать в клочья!
      И толпа бросилась к ней и хотела разорвать крапивные рубашки, как вдруг прилетели одиннадцать белых лебедей, сели вокруг нее по краям повозки и захлопали могучими крыльями. Толпа отхлынула.
      — Это знамение небесное! Она невинна! — шептали многие, но сказать это вслух не решались.
     Вот палач уже схватил Элизу за руку, но она быстро набросила на лебедей крапивные рубашки, и все они превратились в прекрасных принцев, только у самого младшего вместо одной руки так и осталось крыло: не успела Элиза докончить последнюю рубашку, недоставало в ней одного рукава.
     — Теперь я могу говорить! — сказала она. — Я невинна!»
                (Пер. с датского А. Ганзен)

     Мамин голос утихомиривал мою кричащую боль. Нет,    я не родился в счастливой рубашке, но тогда, в четырёхлетнем возрасте, я как бы сшил себе рубаху из крапивного скуна. На всю жизнь. Как судьбу. И помню неофициальный хит семидесятых годов прошлого столетия. Там были такие слова:
         «Я сошью себе рубаху из крапивного сукна,
        Чтобы тело не потело, не зудело никогда».
    Слова я переделал по собственному усмотрению.
         «Я куплю себе рубаху из спортивного сукна,
         Чтобы тело не потело, не зудело никогда».
    И стал спортсменом, боксёром в узкой специализации.
    Помню ещё, как хряснулся со скирды... Цепляясь за соломины, шустрая довоенная пацанва забиралась на жёлтую агроменную скирду посреди луга и шарахалась с неё  вниз, попадая на крохотную копну. И вот все наперегонки  спрыгнули,  на скирде остался лишь один карапуз.
       - Володя, давай! – Кричала сестра изо всех сил снизу, опасаясь, что я буду реветь и ждать спасения.
     Страх промахнуться мимо копёшки и ожидаемая боль в ногах сковали моё маленькое сердце. Но было стыдно безвольно соскользнуть на заднице с тыльной стороны скирды. Или ждать лестницу. Разбежавщись по макушке скирды и зажмурившись, я сошвырнулся. По расстоянию мне повезло  допрыгнуть до копны, но меня занесло в сторону и я  не попал на спасительную мягкость. Жёсткий удар о голую землю пришёлся мне коленками в подбородок. Но в этот раз я не кричал и не выл, я тихонько плакал, долго валяясь и скорчившись калачиком.   
    Эпизод с коллективным семейным чтением вслух повторился, когда – это уже я полагаю - в 1946-м году, когда  мама принесла в дом книгу не книгу, а плоский такой  журнальчик - роман-газету в зелёненькой обложке. Мама читала «Молодую  гвардию» Александра Фадеева, то есть, как получается, первый вариант его художественно-документального романа до замечаний Иосифа Сталина.
    Как и в первом случае со сказкой Г.Андерсона отсылаю своих читателей по адресу ибо нет смысла переводить мне стрелки гениальный произведений на себя.
     «Необыкновенной ослепительной ясности ущербный месяц косо стоял на небе. На десятки километров видно было вокруг по степи. Мороз стоял жестокий.
   Вот уже виден был косо свалившийся набок после взрыва копер шахты № 5.
   Юноши и девушки запели "Интернационал".
   Их всех сгрузили в промерзшее помещение бани при шахте и некоторое время продержали тут: поджидали, пока приедут Брюкнер, Балдер и Стеценко. Жандармы начали раздевать тех, у кого была хорошая одежда и обувь.
   Молодогвардейцы получили возможность проститься друг с другом. И Клава Ковалева смогла сесть рядом с Ваней и положить ему руку на лоб и уже не разлучаться с ним.
   Их выводили небольшими партиями и сбрасывали в шурф по одному. И каждый, кто мог, успевал сказать те несколько слов, какие он хотел оставить миру.
   Опасаясь, что не все погибнут в шурфе, куда одновременно сбросили несколько десятков тел, немцы опустили на них две вагонетки. Но стон из шахты слышен был еще на протяжении нескольких суток.
   Олег Кошевой был расстрелян тридцать первого января днем, и тело его вместе с телами других людей, расстрелянных в этот день, было закопано в общей яме.
   А Любу Шевцову мучили еще до седьмого февраля, все пытаясь добыть у нее шифр и радиопередатчик. Перед расстрелом ей удалось переслать на волю записку матери:
   "Прощай, мама, твоя дочь Люба уходит в сырую землю".
   Когда Любу вывели на расстрел, она запела одну из самых своих любимых песен:
         На широких московских просторах..       
     Ротенфюрер СС, ведший ее на расстрел, хотел поставить ее на колени и выстрелить в затылок, но Любка не стала на колени и приняла пулю в лицо.
     В эти дни раскрылась тайна еще одного преступления немцев: была найдена в парке могила шахтеров. Когда их начали отрывать, они так и стояли в земле: сначала обнажались головы, потом плечи, туловища, руки. Среди них были обнаружены трупы Валько, Шульги и Вдовенко с ребенком на руках.
   Молодогвардейцев, извлеченных из шурфа шахты № 5, похоронили в братской могиле в парке».
        ...Дни моего детства шли за днями, один как другой.       Высоко-высоко летели лебеди... Фашисты и полицаи кроваво расправлялись со всяким, кто был не с ними. Как сейчас новые фашисты иудо-бандеровцы, потомки недобитых полицаев и переродившихся советских чиновников.
   ...А наступившей снежной зимой, в Гродно, погибла моя  Эльза – девочка, которую я тайно любил. Она была постарше меня, карапуза, но крохотная, беленькая, пухленькая, мягонькая, и она с акцентом говорила по-русски. Я ни разу не прикоснулся к ней даже в детских играх. Её сбил грузовик, когда вместе с отчаянной  пацанвой девочка каталась на санках с железнодорожной насыпи. А саночный вылет приходился не проезжую часть.
     Странно, именно в тот день из-за моей простуды родители не выпустили меня из дома.  Но на улице раздались дикие горестные крики. Я приковылял «на горку»: передо мной открылись куски окравовлённого мяса... И с тех пор так и пошло: кто меня любит – я не хочу, а кого я желаю – тот уклоняется от меня.
    Остальное – мура. После смерти Эльзы человеческая память во мне утвердилась, и Гродно, и многое в остальной жизни запомнилось мне во многих деталях, которые иногда и вспоминать не хочется. Только городская судьба западно-белорусского города  Гродно до сих пор затаённо живёт в моей запутанной и эмигрантской судьбе. 

(Продолжение следует)

                *****

 


Рецензии
На это произведение написаны 4 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.