Земляничное варенье. Кулижин

Кулижин не был злым или злопамятным. Он просто держал дистанцию и никому ничего не забывал. Он проявлял строгость и держал командирскую нотку там, где у других была расхлябанность и панибратство. Всем окружающим он представлялся насупленным и хмурым, со строгой складкой между бровей и тонкой ниткой всегда плотно сжатых губ. Он был собран и сосредоточен даже если этого не требовалось, такой уж он человек. Это было в его должности и, наверное, даже в крови. До войны он был начальником райпотребкооперации и все сельпо в районе были у него в руках, как в ежовых рукавицах. Невысокий, с виду невзрачный, весь рыхлый, какой-то серый, с круглым лицом и гладкой лысиной, он производил впечатление счетовода, коим в сущности и был. Кулижин ни с кем не болтал, никому о себе ничего не рассказывал. Друзей в батальоне у него не было.

По возрасту в армию его не взяли, а когда немец был уже на полпути к Москве, Кулижин добился-таки своего и попал в ополчение. Его командир батальона старлей Сташевский, единственный на весь батальон кадровый военный, удивлялся зачем Кулижин так рвался на фронт, какой от него может быть тут прок. Хмурый, во всём мешковатый, винтовка была для него неприятным, постоянно мешающим грузом. При первом же взгляде на Кулижина становилось понятно, что он не выживет в первом же бою. Но после первых дней в батальоне, когда они вышли на позиции и стали готовиться к первому бою стало видно кто чего стоит. Тут Кулижин и проявил себя, наверное впервые, он не просто подсказывал, а распоряжался и солдаты его взвода невольно принимали его как старшего.

Пока ополченцы не получили обмундирование и воевали кто в чём, Сташевский и не относился к ним как к солдатам, они были для него просто толпой с винтовками. Старлей даже не собирался запоминать их по фамилиям, знал только командиров рот, а к остальным обращался просто «Эй!» Но политрук Канаев, бывший парторг инструментального цеха завода ЗиС, смотрел на людей иначе, он курил с ополченцами, старался поговорить, узнать поближе. По исключительному настоянию политрука Сташевский дал Кулижину шанс и сделал его командиром взвода, впрочем долго ли он будет оставаться в своей должности было неизвестно. Батальон таял на глазах, даже не вступив в серьёзное дело. Ополченцы были приданы стрелковой дивизии, от которой осталось меньше полка, и затыкали собой брешь на стыке между флангами.

В роте, как всегда, есть один балагур, неуёмный шутник и кривляка, эдакий гармонист без гармошки. Бывало на перекуре покоя от него никакого нет, как заведётся, так и сыплет шутками да анекдотами без остановки. Все вокруг заражаются от него смехом, хватаются за животы, ржут без умолку, так что сводит всё, скручивает пополам. Доходит дело до того, что сил уж нет, пересмеялись, все уже, не к месту и не смешно совсем, а он всё угомониться не может. Наверно и сам не рад. На первых порах был один такой в их роте шутник-дурачок по фамилии Суржиков, его неунывающая весёлость помогала и другим прогонять от себя дурные мысли, он всегда был в центре внимания, ни дать, ни взять артист из самодеятельности. Кулижин сразу запомнил его по фамилии. Никто не помнил, как его звали, а фамилию Суржиков запомнили все. Но после первого боя его не досчитались и рота будто бы вся словно притихла, стала совсем тихой, никто не смеялся, ни балагурил. Все были словно в воду опущенные, словно попрощались уже совсем.

После первых боёв стало понятно, что Кулижин с его неприветливой строгостью, оказался очень выдержан и холоден в принятии решений. Он никогда не терялся и всегда точно знал, что нужно делать. Когда от него требовалось решение какой-то задачи, он становился резким, чётким, безкомпромиссным. Его проницательность, пришедшая с гражданской работы, помогала и в окопах и на марше. Сташевский сначала рассуждал, что как только появится возможность он отправит Кулижина в обоз, вот интендантом он будет отличным, вот только бы он дожил бы до этой возможности. Но людей на передке и так было мало, а среди ополченцев, неочень организованных, и в общей массе пожилых, были большие потери. Им достались не лучшие, вызванные из запаса, командиры и отступая дивизия оставляла за собой шлейф наскоро прихороненых, а то и вовсе брошенных в окопах трупов. По этой простой притчине Кулижин через неделю был в должности командира роты и отправлять его в обоз уже никто не собирался.

Когда через две недели ополченцев всё-таки одели, раздав телогрейки и сапоги, три четверти привезённых старшиной штанов и шапок осталось в кузове полуторки. От батальона осталось меньше роты, да и то, легко раненых медсанбат возвращал обратно в батальон. В октябре, уже где-то под Вязьмой Кулижина с его взводом накрыло миной, прилетевшей неизвестно откуда. На их позицию, на левый край привезли обед, поздний обед в место ужина. Кулижин взяв с собой в помощники ещё солдата сам сходил на кухню и вытребовал питание для всего взвода. Каша остыла и слиплась, похлёбки не досталось вовсе, от чая было только название, а сахара не было вовсе. Вот только хлеба на этот раз дали вдоволь, пять буханок. Все сели у пулемётного гнезда вкруг обедать. Мина разорвалась прямо в окопе в полутора метрах и война для него и всего его взвода закончилась.

Нога оказалась сильно покромсана в нескольких местах и заживала плохо. Доктор долго сомневался, но всё-таки отрезать ногу не стал. Несколько мелких осколков остались в спине и плече, доктор сказал, что остальные осколки выйдут сами, но они не спешили. По этой причине Кулижин не смог вернуться в строевую часть и всё-таки попал в обоз. Когда он отошёл от контузии, стал слышать и понимать разговор, он узнал, что из всего взвода остался он один. Он, уже будучи командиром роты, сохранил и вывел из самого пекла свой взвод, с которого и начал воевать. За самые страшные месяцы отступления перед Москвой в его взводе не было ни одной потери. И это тогда когда, почти восемьдесят процентов ополченцев не вышли из котла под Вязьмой.

Пока Кулижин отлёживался на больничной койке он был весь объят воспоминаниями своей жизни. Прежней жизни. Воспоминания охватывали его как горячка. Только сейчас он почувствовал, что в окопах, бесконечных маршах и редких перестрелках, в которых он пребывал последние четыре-пять месяцев, он совершенно не думал о себе. Он пребывал в воспоминаниях о доме, жене, детях, но вот о себе он вовсе не думал. Не мечтал о своём будущем, о том, что будет с ним дальше, что будет после войны. И только сейчас, лежа в госпитале с полуживой ногой, он чувствовал, что не касался темы своей жизни от того, что боялся предположить свою судьбу. Боялся думать о себе чтобы не почувствовать худшего. Теперь, когда доктор сказал, что назад ему уже не вернуться и на фронт ему дороги нет, он провалился в свои тоскливые мысли.

Сейчас к нему часто приходило одно воспоминание, которое как он не старался не мог выкинуть из своей головы. Вспоминал он случай как раз перед самой войной, наверное, за месяц или чуть больше. Он приходил в свою контору областной райпотребкооперации самый первый, раньше всех. Жил рядом, вставал рано и только умывшись, шёл на работу. Он приходил раньше других и уходил позже всех, самым последним. А тут… Это было должно быть в конце мая, ну максимум, в начале июня. Он пришёл как всегда рано, а на пороге его ждала старушка.

Она поднялась навстречу ему, по силуэту, по стати, почуяв в нём начальника. Не встала или вскочила, а вспорхнула, маленькая, сухонькая старушонка в белом в крапинку платке. Не отводя от него своих подслеповатых белёсых глаз, поведя губами, что-то защебетала, будто извиняясь или спрашивая, или умиляясь чему-то. Он не смотрел на неё и не смотрел даже в её сторону. Чтобы не видеть и не слышать того, что она полушепчет своим надтреснутым хрипловатым, и в тоже время детским голосом. Кулижин надеялся, что на не пройдёт с ним в кабинет, что остановится перед дверью и не проникнет с ним в его собственное рабочее пространство. Он хотел укрыться за белой филёнчатой дверью, отгородится от неё, словно выстроить стену. Его желание исчезнуть и провалиться хоть сквозь землю было настолько сильно, что он даже почти почувствовал, что земля уже уходит у него из-под ног.

Кулижин не выносил просителей. Не выносил по тому, что не мог им отказывать. К нему часто приходили селяне из ближайших посёлков и деревень, и он никого не принимал, сваливая эту заботу на своего заместителя, очень приспособленного для этого человека. А тут с самого утра и эта старушка. Кулижин держался изо всех сил и не смотрел в её сторону, а Пашки, Павла Дмитрича, ещё не было в конторе. Кулижин не смотрел на неё, а словно чувствовал будто к нему пришла его мать, будто просит у него чего-то, а он заранее знает, что дать чего-то ей не может. И голосок её так и стоит в его ушах.

Она вовсе и не была похожа на его мать, но ему казалось, что она идёт за ним и всё шепчет что-то, просит о снисхождении, то ли прощенья просит, то ли прощается с ним. Сердце так и закололо, заныло, заметалось. Кулижин не поднимая глаз, так и не заметил, что уже сидит в кабинете, тяжело уронив руки на большой, заваленный бумагами стол. Старушка сидела напротив, тихонько щебетала, виновато улыбаясь беззубым ртом, и поспешно развязывала узел на солдатском вещмешке, притулившимся у неё на коленях. Старом таком, крепко застиранном, белёсом от времени. Пальцы её, крупные, натруженные, почти мужские, с трудом повиновались и едва приоткрыли туго затянутый узел. Кулижин сделал над собой усилие и поняв, что это само не пройдёт, поднял на старушку глаза. Теперь к нему вернулся слух, и он заставил себя сосредоточиться, пытаясь понять, что от него хотят.

В начале лета со всего района к нему местные жители везли землянику. Райпотребкооперация перерабатывала душистую ягоду в варенье. За килограмм земляники селянам выдавали по пять рублей. Землянику отправляли в цех на переработку, а потом уже в виде варенья отправляли на районный склад, откуда она расходилась по магазинам. В этом году весна была ранняя и земляники было хоть пруд пруди. После обеда возле склада, где принимали ягоду, выстраивалась очередь с вёдрами, полными земляники. Но сейчас сезон уже закончился, земляники стало очень мало и производство земляничного варенья остановили до следующего сезона.

Старушка, заискивающе улыбаясь, выудила из вещмешка здоровенную банку свежего варенья и водрузила его на край стола. Кулижин в ужасе принялся в который раз объяснять, что готовое варенье они не берут, что принимают только ягоду, из которой на производстве делают варенье. Варят варенье в цеху, закатывают в баночки, приклеивают этикетки потребкооперации. А варенье от населения они не принимают. Старушка понимающе улыбалась и продолжала упрашивать его, мол сынок, возьми, за Христа ради. У Кулижина было море работы, а тут эта старушонка, разрушила его размеренный рабочий ритм своими белёсыми застенчивыми глазами. Он ещё и ещё раз объяснял ей всё сначала и про варенье, и про заготовку малины в следующем месяце и про грибы в сентябре-октябре. И объяснял всё сначала и его уже немного подташнивало и захотелось чаю. Она кивала в знак согласия, подтверждая, что всё понимает и продолжала упрашивать его принять у неё большую банку варенья.

Когда его аргументы кончились и в воздухе повисла опасная пауза, после которой воздух должен был взорваться, старушка со вздохом снова полезла в вещмешок и вытянула оттуда маленькую банку с таким же содержанием, наверное, в пол-литра. Она, не отрывая глаз от Кулижина, заговорщицки, очень многозначительно поставила маленькую банку посередине стола и тихонечко кончиками пальцев подтолкнула баночку от себя, мол, варенье хорошее, попробуй сам, это тебе. Кулижина затрясло, и он заорал, зовя Пашу, Павла Дмитрича, который уже возился в соседней комнате. Павел Дмитрич, улыбаясь, засунул голову в дверь и изменился в лице. Кулижин вскочил из-за стола, мотая головой, словно хотел вытрясти старушонку из своего сознания. Павел Дмитрич, без слов поняв, что происходит, принялся аккуратно засовывать банку с вареньем обратно в вещмешок и выпроваживать старушку на порог. Она всё что-то лепетала, извиняясь и вздыхая, без сопротивления покидая кабинет и контору.

Кулижин тут же, не попив даже чаю, отправился на производство на попутной полуторке, водитель которой уже ждал его возле калитки. Старушка, нацепив на одно плечо вещмешок с тяжёлой банкой, аккуратно, бочком, спускалась по ступенькам, выходя из здания конторы. Кулижин залезая в машину, старался не смотреть в её сторону. Поравнявшись с машиной, старушка поклонилась Кулижину, пожелав ему здоровья, свернула вдоль забора и пошла прочь. Пока водитель заводил машину Кулижин сидел как на иголках, подгоняя его. Семён, обычно невозмутимый, насторожился, присматриваясь к настроению начальства и осторожно поинтересовался, что это бабка Настя приходила в контору. Кулижин промолчал, а Семён продолжал удивляться, как это такая старая бабуля притащилась в контору за пятнадцать вёрст в такую рань.

Семён, обычно разговорчивый, принялся рассказывать про эту бабку Настасью, как была она в услужении у прежних помещиков и старого помещика была нянькой. Старый барин назначил ей было пожизненное содержание, но вскоре умер, а там на войну отправился молодой помещик, его сын и не вернулся, видать сгинул. А в семнадцатом году поместье сожгли и с тех пор Настасья жила в избушке лесника, которая тогда же стала пустовать.

Перед глазами Кулижина стояла его мать в застиранном белёсом платке в мелкий горошек, тихо и печально улыбалась, глядя перед собой в землю и перебирала в руках вещмешок. Кулижину хотелось остановить машину, выпрыгнуть и побежать за старушкой. Догнать её и упасть перед ней на колени и просить прощения. Обнять её, маленькую сгорбленную фигурку, нежно аккуратно прижать к себе, утыкаясь лицом в её платок. Ему вдруг очень захотелось земляничного варенья, но не того, которое варили в цеху на производстве, которое он даже на дух не переносил. А того, что варила его мать в детстве, снимая ложкой воздушную сладкую пенку. И он подумал, что нужно было бы купить у старушки это злосчастную банку, сколько там в ней литров, наверное, три. И не было бы никаких разговоров и переживаний. Отдал бы рублей двадцать и дело с концом. И пошла бы старушонка домой довольная. А тут такое дело…

Сначала Кулижин так и хотел сделать, взять и вернуться, догнать старушку, но на производстве его ждали на совещание и надо было успеть до обеда. А потом в цеху делали ремонт и всё никак не могли закончить. А вечером, вернувшись в контору, на столе в кабинете его ждал сюрприз. Маленькая баночка земляничного варенья. Видно в спешке старушка забыла положить в вещмешок к большой банке, банку маленькую. Или оставила нарочно, как она говорила, на пробу. И Кулижин собрался в пятницу вечером попросить Семёна отвезти его к избушке лесника, где жила старушка что бы купить у неё это варенье. Но в конторе всегда было много дел, в общем то одно, то другое, ну, словом, отложил он это варенье в долгий ящик. А через пару недель началась война. И Кулижин отправился в райцентр обивать пороги военкомата.

Кулижин переживал эту историю ещё и ещё раз, сам раздосадованный от своих сантиментов. Прокручивал в голове то один эпизод этой истории, то другой. То ища себе оправдание, то безнадёжно себя коря. Именно сейчас на больничной койке, едва переступив порог обратно, вернувшись к жизни уже инвалидом, другим человеком, он постоянно силился вспомнить лицо старушки, но вспоминать было нечего, он так не разу и не посмотрел ей в глаза.

После госпиталя его отправили на долечивание домой, но жена с детьми была в эвакуации и вместо Москвы он отправился в Пензу. Нога понемногу заживала, и Кулижин снова стал обивать пороги военкомата. Его не брали и чуть больше года он работал учётчиком на патронном заводе. О фронте речь, конечно не шла, но в конце концов нашлось место в роте обеспечения на продскладе и Кулижин снова одел форму, на этот раз с погонами. Работа была не ахти, он сопровождал грузы с продовольствием, развозя их по разным тыловым частям и другим складам. Целый день трясся в кабине грузовика, без обеда и бывало без отдыха вовсе.

Осенью, ещё не подморозило, он приехал с грузом продовольствия на стройку. Пленные немцы заново строили цеха разрушенного ими же завода. Маленькие фигурки медленно шевелились, разбирая горы битого кирпича. Недалеко от одной целой стены стоял тёмный, видимо обгоревший барак, с заколоченными окнами, а рядом напротив прямо под открытым небом кухня. Повар матом погнал троих немцев разгружать машину, а сам подошёл к Кулижину покурить. Тот с напряжением, больше ничего не замечая вокруг, всматривался в ползающие по кирпичным горам фигуры. За всю войну Кулижин впервые так близко видел немцев. Бывало под Москвой он видел, как немцы шли на них в атаку, видел их серо-зелёные шинели на белом снегу на расстоянии выстрела, а тут они грязные, кто в бушлатах, кто в оборванных шинелях, обросшие, притихшие, совсем рядом.

Повар что-то всё время балагурил и сам смеялся, пересказывая Кулижину старый анекдот, рядом курил солдат с винтовкой из караула, потирал замёрзшие руки и тоже смеялся. Немцы не спеша ходили вперёд-назад, разгружая машину. Повар говорил, что они очень прожорливые, а работают только чтобы согреться. Кулижин смотрел, как немцы разгружают мешки с картошкой и крупой, смотрел и всё в нём кипело. Вспоминал он первые дни войны, батальонного старлея Сташевского, балагура Суржикова, мясорубку под Вязьмой и весь свой взвод, от которого остался он один. Немцы закончили разгрузку, и все втроём подошли попросить курева. Кулижин угостил пленных папиросами и дал зажигалку прикурить. Немцы с наслаждением затянулись, что-то говоря Кулижину по-немецки.

В руке у невысокого белобрысого немца с детским лицом была небольшая стеклянная банка, и он протягивал её Кулижину. Повар пояснил, что у белобрысого сегодня день рождения, и они благодарят его за папиросы и угощают вареньем. Немец закивал головой и с улыбкой поднял банку с вареньем немного ближе. Кулижин одним глазом глянул в банку, дыханье его остановилось. В небольшой, должно быть пол-литровой банке, было земляничное варенье. Немец продолжал улыбаться, поворачивая банку так, чтобы ложка, торчащая из неё, оказалась ближе к Кулижину. Эта банка с вареньем была точь-в-точь как та, что оставила на его столе маленькая сухонькая старушка. Ему показалось, что где-то за спинами немцев, немного поодаль стоит она, поправляя на голове свой белый застиранный платок.

Кулижин выхватил у часового винтовку, передёрнул затвор, дослав патрон в патронник. Все вокруг с криками бросились в рассыпную, только белобрысый немец остался стоять на месте, словно окаменев. Улыбка всё ещё оставалась на его лице, и рука оставалась протянутой к Кулижину. Кулижин вскинул винтовку и не целясь наставил её немцу прямо в лоб. Улыбка стала медленно сползать с его лица. Кулижин почувствовал, что рядом сзади стоит мать и медленно кладёт ему руку на плечо. На мгновение он подумал о матери и тут же нажал на спуск. Затвор громко щёлкнул, дав осечку. Рука с винтовкой медленно и тяжело опустилась вниз. Немец обмяк, осел и, закатив глаза, как мешок шмякнулся в осеннюю грязь, уронив банку земляничного варенья. Кулижин впервые за всю войну так близко видел немца.


Рецензии