Военное детство. Воспоминания

                Начало
 / Воспоминания Виктора Александровича Бузина, которые он мне любезно разрешил опубликовать  и просьба отзывы присылать на его Э/почту buzin37@mail.ru в теме укажите обязательно  «отзыв»,чтобы не попало в «спам»./
Народная мудрость свела диалектику к простому афоризму - "нет худа без добра». Когда я стал "человеком с ограниченными возможностями", появилось много свободного времени для того, чтобы осмыслить прожитые годы и даже поделиться мыслями с более молодым поколением.
Родился я в очень простой семье осевших в Ленинграде выходцев из села. Жизнь моих родителей в какой-то мере может характеризовать эпоху и заслуживает отдельного описания. А я попробую рассказать только о том, что видел и помню сам.
В июне 1941 г. случились события, которые буквально врезались в память на всю жизнь. Было мне тогда без месяца четыре года. Более раннее время не помню совсем, более позднее - помню отрывками. Жили мы - мама, папа, старшая сестра и я - в Ленинграде, почти в самом конце Кондратьевского проспекта, практически у городской черты. Современные петербуржцы даже приблизительно не могут себе представить, как выглядели эти места до войны. Конец Кондратьевского проспекта был обычной булыжной мостовой с грунтовыми обочинами вместо тротуаров. С обеих сторон простирались совхозные поля. Дом наш был двухэтажный: первый этаж кирпичный, второй - деревянный. Мы занимали комнату в коммунальной квартире на втором этаже. Соседний дом - тоже двухэтажный, но полностью каменный. Его называли Кренцен дом. Возможно, это название произошло от немецкого Grenze (граница), потому что жили в нём немецкие семьи, а при строительстве он был последним, пограничным. Все эти на первый взгляд несущественные мелочи, как оказалось существенно повлияли на судьбы людей.
Дома были небольшими. Все жители знали друг друга, в свободное время общались между собой, а дети (их было немного) гуляли и играли вместе. Мальчишки постарше меня придумали странное развлечение - делать короткие пробежки, держась за бампер автобуса. Остановка была неподалеку. Пока автобус стоял, ребята подходили к нему сзади, брались за бампер, пробегали несколько шагов, пока автобус набирал ход, а потом отпускали бампер и отбегали в сторону. Однажды я решил сделать то же самое. Схватился за бампер, побежал за автобусом, а когда он набрал ход, разжать ладошки не сумел. Наверное, от страха. Упал. И потащил меня автобус коленками по булыжнику. Именно этот эпизод я навсегда запомнил в деталях. Мне было больно, страшно, а еще страшнее - разжать ладони. "Прокатился" я таким образом не меньше 100 м, пока водитель не услышал крик женщины, которая случайно это увидела.
Меня подобрали, отнесли домой, перевязали и папа повез в поликлинику. Оказалось, что кожа содрана до костей, но переломов нет, поэтому снова ходить я начал довольно скоро. Мучили только частые поездки на перевязки. От диалектики куда денешься? Она и здесь проявилась. С одной стороны (худо), очень больно, когда заскорузлые бинты отрывают от подсыхающей раны. Кричал я так, что вспоминать стыдно. С другой стороны (добро), ехать на автобусе так интересно! Столько всего в окошко увидишь! К тому же, папа часто покупал мороженое в виде маленького круглого сэндвича с верхней и нижней вафельками.. Вкус необычайный!
Через какое-то время возобновились мои прогулки. Однажды с удивлением увидел, как все соседи собрались возле уличного репродуктора и что-то напряженно слушают. Подошел и я, но особым волнением не проникся. Откуда мне было знать, что мы слушаем знаменитое обращение В.М.Молотова о начале войны! Начались небольшие, но заметные даже ребенку изменения в жизни дружных обитателей двух соседних домов. У всех, включая детей, появились противогазы, а на окнах – наклеенные ромбы из бумажных полосок. Я не знал, что это сделано для профилактики разлета осколков стекла при близком разрыве бомбы, и был уверен, что это маскировка от немецкого летчика. Когда раздавался вой сирены воздушной тревоги, все бежали куда-то прятаться. Я прятался в своей комнате за оклеенным окном. Самолеты, правда, до нас не долетали. Мне-то было ясно, что они испугались красноармейцев и зениток, разместившихся возле нашего дома. Я любил ходить между армейскими палатками, потому что смотреть на зенитки интересно, а красноармейцы иногда угощали чем-нибудь вкусным.
Особых изменений в поведении людей я не замечал или, может быть, совсем не думал об этом. Однако забеспокоился, когда несколько раз услышал разговоры о войне и о том, что немец за углом. О том, что угол – это пересечение улиц, я уже знал. Папа рассказывал во время поездок на перевязки. Знал, что и у домов бывают углы. Пересечений улиц поблизости не было, а углы наших домов совсем открытые. За ними не спрячешься. Очень хотелось найти угол, за которым прячется немец. Не нашел. Как-то раз услышал громкий плач. Не детский. Плакали в Кренцен-доме. Соседи в нашем доме почему-то забеспокоились. На другой день погулять вышла только соседкина дочка Зоя, моя ровесница, а мальчишки из Кренцен-дома не вышли. Оказывается, все они куда-то уехали Значительно позже я узнал о принудительной эвакуации немецких семей вглубь страны. О том, что рядом с нами жили немецкие семьи, я и понятия не имел. Взрослые никогда не говорили о национальностях, а слово «немец» означало «враг». И кто мог тогда подумать, что большое худо – принудительная эвакуация – обернется великим добром – спасением от ужасов блокады и, вероятнее всего, от смерти.
Странное дело, но не помню ни одного ненастного дня, будто их и вовсе не было. А зарево на горизонте помню. Это приближалась линия фронта на Карельском перешейке. Вероятно, слушая разговоры взрослых, я уже начал что-то понимать.
Однажды мы с папой и старшей сестрой Люсей поехали на вокзал. Люся была школьницей и, как я позже узнал, её эвакуировали вместе со всем классом или школой. Увозили их в товарном вагоне. Папа наш был тогда инвалидом-туберкулёзником, работал в жилищной конторе, мог отлучаться с работы. Поэтому он присматривал за детьми больше, чем мама, которая работала в магазине и даже на минуту отлучиться не могла. Статус инвалида позволил ему быстро уволиться с работы. Как я понимаю, в то время действовали жесткие правила. Принцип «нет худа без добра» сработал и в данном случае. Короче говоря, поехал папа догонять свою дочку, а меня взял с собой.
Абсолютно не помню, как и куда мы ехали, но знаю, что эвакуированных детей мы догнали на станции Хвойная, на северной ветке Октябрьской железной дороги, где единственный поезд от Ленинграда до Москвы идет 24 часа. Период пребывания в Хвойной не помню. Из рассказов отца знаю, что он-таки забрал дочь под свою ответственность и попытался вернуться в Ленинград, но поезд уже не ходил. Немцы перерезали дорогу. В сторону Москвы отправлялся воинский эшелон. Отец уговорил красноармейцев подвезти нас до станции Талдом, откуда до его родной деревни рукой подать. В нашей жизни начался новый этап.
Жизнь, как говорится, полна неожиданностей. Через много лет, когда я работал в Киеве, в разговоре с коллегой промелькнуло название «Хвойная». И тут выяснилось, что в те же сентябрьские дни 1941 года он служил вблизи станции Хвойная в бомбардировочной авиации. Позднее воевал на разных фронтах, приходилось даже Киев бомбить. Бывают же совпадения!

                Тыл
Отец тяжело переживал вынужденную разлуку с мамой, не подозревая о том, что спас детей и себя от блокадных кошмаров, а маму от тяжелой обузы в виде двух малолетних и одного взрослого иждивенцев. Ей и без нас пришлось нелегко: тяжелый труд при сооружении противотанковых рвов и траншей, голод, холод, трупы на улицах, санитарная очистка города весной, словом, всё то, о чём позже напишут книги и смонтируют фильмы. Много жутких историй я от неё услышал, когда мы вернулись. Больше всего потрясла судьба моей довоенной подружки Зои. В комнате её матери при обыске обнаружили голову девочки и кадушку с засоленными кусками мяса. Преступницу сразу арестовали и больше её никто не видел. Законы военного времени жестоки, но необходимы и по-своему справедливы. Никто, например, не возражал против закона, по которому грабители и бандиты подлежали немедленному уничтожению «без суда и следствия». Жестоко пресекалась любая преступная деятельность, включая спекуляцию. Но нарушители закона, избежавшие наказания, всё же были, в том числе такие, которые обменивали продукты на картины, золото, драгоценности и после войны оказались богатейшими людьми. Если их, конечно, можно так назвать.
Маме помогла выжить её основная работа – продавец в магазине. Современные обыватели сразу подумают: «Ясное дело – где торговля, там воровство». И ошибутся. Воровство, жульничество были абсолютно исключены, в том числе и потому, что за это тоже могли поставить к стенке. Даже в послевоенные годы в стране не было продавцов честнее, чем в Ленинграде! Нет, выжить помогли крошки хлеба, остающиеся на прилавке, и кусочки дрожжей. Оказавшись в желудке, эта смесь начинала бродить, создавала внутреннее давление, ощущение сытости. Психологический эффект часто помогает преодолевать трудности и даже болезни.
С работы мама возвращалась поздно. Однажды, войдя в комнату, она вдруг увидела звёзды над головой. Оказалось, что деревянный второй этаж разбирают на дрова. Проблему решили быстро, ведь освободившихся комнат было много…

А мы в сентябре 1941 г. вышли из воинского эшелона в городе Талдом Московской области, в российской глубинке, в знаменитом Мещерском крае, там, где Спас-Угол, Углич, Переяслав-Залесский, Сергиев-Посад, Дубна и другие исторические города и села. Мы оказались внутри «золотого кольца». Разумеется, узнал я об этом только через много лет, в школе. От Талдома до родной деревни отца Измайлово около 30 км. Мы долго ехали на крестьянской телеге и только к вечеру достигли цели. Всё было ново и удивительно. Лошадка, которая везла нас то шагом, то бегом. Грунтовая дорога среди полей, лугов, леса. Деревенские избы, совсем не похожие на городские дома. В самой избе ничего лишнего: большой строганный стол, довольно широкие лавки вдоль стен, несколько полок и огромная, как мне тогда казалось, русская печь, которая и греет, и кормит, спальные места даёт. Позже я на себе испытал, что в ней ещё и мыться можно.
Бабушка Ксения очень обрадовалась нашему приезду: ведь сын приехал после долгой разлуки, да ещё и внуков привез, которых никогда не видела. Жила она одиноко, потому что дети разлетелись по своим семейным гнёздам, а муж – дедушка Фёдор – умер от «грудной жабы» в 1924 году. Места в избе хватило всем. Спали на печке, на полатях и на лавках. Гулять выходили не во двор, как в городе, а на улицу. Двором называли большой сарай, пристроенный вплотную к задней стене избы. Его использовали для хранения дров, утвари, хозяйственных мелочей. Здесь же размещались курятник, стойло для скота и туалет, если так можно назвать небольшую площадку из досок выше уровня пола. Земля в личном пользовании хозяев называлась усадьбой. Выращивали на ней картошку, овощи, а также коноплю, даже не подозревая, что через 30-40 лет это будет считаться уголовным преступлением. Из конопли делали веревки, а время наркомании еще не пришло. Даже слова такого не было.
В деревне и пьянства-то не было: водка не продавалась, самогонку не гнали, потому что берегли и хлеб, и картошку. В Талдоме мешок картошки можно было обменять на одну бутылку водки. Это я узнал, благодаря курьезному случаю. Четыре мужика уселись на травке, чтобы распить бутылку водки. Один из них раскупорил бутылку, разлил содержимое по стаканам. Все дружно чокнулись, выпили, и кто-то выдохнул: «вода!». Я гулял поблизости и, что греха таить, с интересом наблюдал за компанией. Оказывается, один из них ездил по делам в Талдом и, пользуясь оказией, обменял-таки мешок картошки на бутылку водки, которая никаких подозрений не вызывала: всё на месте – сургуч и этикетка. Но вместо водки оказалась вода. Можно себе представить, что я тогда услышал!
Постепенно мужиков в деревне становилось всё меньше, потому что приходили повестки из военкомата. Людей забирали на фронт. Женщины голосили на всю деревню. А потом еще громче голосили, когда приходили похоронки. Правда, случалось и порадоваться, когда с фронта приезжали на побывку. Случалось и такое! Поприветствовать фронтовиков, послушать их рассказы приходили жители всех окрестных деревень. Среди них ведь и родственников было много. А мальчишки слушали заворожено, ведь это был один из немногих источников информации о войне. О тяготах жизни в почти прифронтовом тылу, в 40-50 км от линии фронта, мы знали не понаслышке, а сам фронт напоминал о себе только вереницами беженцев и гулом самолётов. Самолёты летали часто, наши – со звёздами, немецкие – с крестами на крыльях. Нас ни разу не бомбили и не обстреливали. Зачем тратить боеприпасы на затерявшиеся в лесах деревушки! А мы (ребятня) настолько привыкли, что иногда при виде самолетов с крестами направляли на них жерди, словно зенитки. А что, если бы кто-то из пилотов и в самом деле подумал, что его сейчас обстреляют! Обошлось.
Вот чего в самом деле боялись, так это волков. Много их тогда развелось. Не часто, но приходилось идти с отцом в сумерки из деревни в деревню и видеть, как у кромки леса светятся их красные глаза. Не знаю, нападали они на людей или нет, а собак иногда загрызали. Взрослые пугали детей волками вероятно для того, чтобы мы одни в лес не бегали, и своего добились. Правда, очень тревожно стало ждать вечером отца. А вдруг его волки загрызли! Заодно вспоминался и свирепый бык в колхозном стаде. Мимо него всегда было страшно проходить даже вдвоём. К счастью, всё заканчивалось благополучно, но беда, оказывается, может прийти и с другой стороны. Однажды отца арестовали. Я и сейчас не очень понимаю за что, а тогда – тем более. Знал, что мой отец – хороший человек, его скоро отпустят. Первые два-три дня я почему-то оставался один в пустой избе. Никакой еды не было. Я взял торбочку, палочку и пошёл просить милостыню. Стучал палочкой в окошко и мне выносили кусочки хлеба. Потом за мной пришла сестра, которая тогда жила в соседней деревне, где была школа. Я дал ей сухарик, а она почему-то заплакала. Пошли мы с ней в соседнюю деревню Николо-Кропотки, где жила наша тётя с тремя детьми. И стало у неё пять нахлебников. Мне было стыдно за попрошайничество. Но никто и словом об этом не обмолвился.
.

 Отец был для того времени грамотным человеком: еще до революции успешно окончил 4-классную церковно-приходскую школу, имел каллиграфический почерк, использовал любую возможность для посещения разных профессиональных курсов, мог кроить и шить одежду, подшивать валенки, ремонтировать сапоги, выполнять слесарные работы, если они не требовали больших физических усилий, виртуозно отбивал косы. Трудиться с большими физическими нагрузками не позволяла инвалидность, поэтому пришлось осваивать такие виды деятельности, как нормировщик, делопроизводитель, кладовщик, цеховой мастер. В понятие «интеллигенция» он явно не вписывался, но был по-настоящему интеллигентным человеком – вежливым, рассудительным, не произносившим бранных слов. Расширял свой кругозор любыми доступными способами, помнил много стихов и сам иногда пытался сочинять.

Забирали его в период работы кладовщиком в колхозе. Никто не знал, в чем дело, а родственники не сразу узнали и о самом факте. Собственно, поэтому мне и пришлось пожить сиротой. Выручила, можно сказать спасла, тетя Вера. Несладко ей пришлось: одной прокормить ораву из пяти прожорливых едоков. Муж ее, дядя Леня, был на фронте и, видимо, неплохо воевал, потому что два раза приезжал на побывку. Тетя Вера нас успокаивала, что вернется наш отец, там во всем разберутся и отпустят. Питались мы очень скудно: пустые щи, картошка «в мундире», тыква, бухма (брюква), свекла. На обед рассаживались вокруг стола и хлебали щи деревянными ложками из одной глиняной миски. Потом тетя Вера доставала из печки чугунок с картошкой, ставила его на середину стола и мы все тянулись в него руками, стараясь ухватить «разварышек». Соли за столом не было. Её вообще очень экономили. Сахар заменяла сушеная красная свекла, которую на украинский манер называли «бурак», а вместо чая пили кипяток. Хлеб пекли редко, но зато необыкновенно вкусный, особенно корочка.

Трудно вспомнить, сколько мы так прожили, но в один очень радостный день вернулся отец. Он рассказал, что поводом для ареста был донос. Не знаю, в чем его обвиняли, но связано это было, кажется, с колхозным складом. Пока шло следствие, отец работал под надзором на заводе в городе Электросталь. В период подготовки к ликвидации советской власти стало модно говорить о том, что в СССР репрессировали без суда виновных и не виновных. Не могу судить обо всех, но пример моего отца показывает, что правоохранительные органы работали, разбирались. Его освободили сразу после того, как следствие установило, что донос ложный. И это в самый тяжелый период войны! Отцу сразу же доверили сооружение и обслуживание межколхозного зимнего картофелехранилища в соседней деревне Вьюлки. Можно сказать, что хранилище было военным объектом, потому что предназначалось для снабжения войсковых частей, время от времени проходивших по нашим краям. Картошку засыпали в специально подготовленные продолговатые траншеи и укрывали буграми земли, в которых оставлялись деревянные трубы для вентиляции и измерения температуры. Всё вместе называлось буртами.

На хранение одновременно закладывалось около тысячи тонн картошки, за которой время от времени приезжали интендантские команды на машинах и конных подводах. Из машин больше всего нравились американские Студебеккеры. Они редко буксовали даже в распутицу. Наши полуторки и ЗИС-5 приходилось вытаскивать из грязи и снега довольно часто. Как говорится, с полным правом могу считать, что и я «внес свой личный вклад в дело победы над Германией». Шутка, конечно, но думаю, что многие шоферы добрым словом вспоминали ватагу мальчишек, которые изо всех сил выталкивали застрявшие машины. В этой ватаге был и я. В знак благодарности нам разрешали прокатиться в кабине. Неизгладимое впечатление! Труднее всего было вытаскивать полуторки с газогенераторными двигателями. Газогенератор – это цилиндр, в котором тлеют березовые чурки, образуя угарный газ - заменитель бензина. Мощность меньше, чем у бензиновых двигателей, зато топливо всегда под рукой.

Отец был обязан следить за правильностью подготовки траншей, строго контролировать количество закладываемой картошки и качество ее укрытия соломой и грунтом, не допускать потерь свыше определенной нормы. Другими словами, чтобы она не сгнила, не замерзла и, тем более, не была раскрадена. Приходилось в любую погоду регулярно опускать на бечёвке градусник внутрь бурта и, в зависимости от его показаний, прикрывать или раскрывать заслонки на трубах. Солдаты, приезжавшие за товаром, раскапывали бурт там, где показывал отец, затаривали картошку в мешки, взвешивали на больших рычажных весах и увозили после оформления документов. После опустошения всех буртов определяли естественные потери. Они всегда были самыми минимальными, меньше нормативных. Помню, как соседи и родственники ругали отца за то, что он не подпускал их к раскрытому бурту.

Не знаю, как и чем рассчитывались тогда за работу, но мы почувствовали улучшение жизни. Тетя Вера стала чаще печь хлеб. Муку для него мололи сами на ручных жерновах из двух каменных дисков. Удавалось даже попробовать такие экзотические продукты, как ситник (белый хлеб), тушенка, чай, какао. Их приносили «менялы» из окрестных городов. Можно было выменять соль, спички и другие мелочи. Ума не приложу, что они получали взамен. Вероятно, картошку и овощи. Я по малости лет в обменных операциях не участвовал, лишь пользовался

результатами. Армейские снабженцы тоже иногда угощали вкусными продуктами и сахаром. Мне, например, однажды достался кусок селедки с головой и внутренностями. Так я его съел почти полностью, несмотря на горечь от внутренностей.

Однако к концу весны запасы подходили к концу и рацион постепенно сокращался. Первым источником его пополнения была прошлогодняя гнилая картошка, которую собирали на полях, как только растаивал снег и немного прогревалась земля. Занимались этим чаще всего дети, а взрослые женщины умудрялись печь крахмальные лепёшки, Мне они нравились. Как-то я сказал об этом отцу, а у него вдруг слезы выступили. Я совсем не понимал почему. Лепёшки ведь такие вкусные! Разгар весны приносил естественные витамины – разные травки, листики, цветочки. Мы умели находить среди них съедобные. Потом появлялись всходы на огороде. Ботва и крапива – неплохая заправка для щей, Самым неприятным был недостаток соли и хлеба: не вкусно и не очень сытно. Большим подспорьем становились грибы и ягоды. Их мы находили, даже не углубляясь в лесную чащу, а просто на опушке. При этом бывали и неприятные встречи со змеями.

Не часто, но бывали.

Чем ближе к осени, тем сытнее жилось, потому что на огородах подрастали овощи и ботва, а в колхозных полях колосья наливались зерном и поспевал горох. Конечно, взрослые ничего с полей не уносили, а дети гуляли возле ржи и гороха, любовались неземной васильково-ромашковой красотой, плели венки и попутно «подкреплялись» хлебными зернами и горохом. В последние годы много пишут и говорят про так называемый «закон о пяти колосках». Большинство людей его видеть не видели. Если он и публиковался, то в очень специализированных изданиях. В деревне нас, детей, не пугали какими-то возможными наказаниями, а убеждали, что поле колхозное, общее и, если что-то унес, значит, украл. Нельзя воровать! Совесть у народа была. Это уж намного позже найдутся критики, которые будут говорить, что колхозники работали из-под палки за трудодень, который ничего не стоил.

А мне почему-то хорошо запомнилось, как осенью принародно раздавали то, что заработано за год. Были и те, кто недовольно кричал, что мало, и те, кто с радостью грузил свои мешки на телегу. Отец объяснил мне, что больше получил тот, кто заработал больше трудодней. За один день можно было получить несколько трудодней, если выполнил тяжелую и срочную работу, или только часть трудодня, если работа была легкой. Всё, конечно, относительно. Легкую работу в деревне найти трудно, просто есть легче и труднее. Между собой колхозники говорили о том, что очень уж велики «госпоставки», но не возмущались. О лозунге «Всё для фронта, всё для победы!» знали и в деревне. Ведь в крупных деревнях уже было радио. Большинство работоспособных мужчин ушли на фронт, а оставшиеся женщины, старики и подростки осенью и весной работали на пределе человеческих возможностей. Лошадей не хватало. В плуг иногда впрягали коров, а борону тащили несколько женщин. Рожь, пшеницу, овес жали серпами и обмолачивали вручную – цепами.

Зимой жизнь в деревне замирает. Работа ведется только на скотных дворах и в конюшнях. Из дома люди выходят редко. Зима, можно сказать, отпускной сезон для крестьянина. Дни проходят монотонно, тягуче. Вероятно, поэтому мало что отложилось в памяти о зимней жизни, только долгие-долгие ночи и печка-лежанка, на которой удобно располагались мы вдвоём с двоюродным братом. Освещалась изба лампадой на льняном масле. Масло экономили. Поэтому пользовались прадедовским освещением – лучиной. Из дневных воспоминаний сохранились два: как отец взял меня с собой в лес, когда шел за новогодней елочкой, и как мне разрешили побывать на школьном новогоднем утреннике. А там мне выпало неожиданное счастье: вместе со школьниками получил подарок – несколько конфет – «подушечек».

Чем ярче светило солнышко, тем активнее пробуждалась жизнь. Молодежь разжигала костры на заснеженных лесных полянах и водила вокруг них хороводы. Малышня смотрела на это горящими глазами. Особенно интересно было смотреть на то, как парни и девушки с визгом прыгают через костёр. Потом начиналась распутица и снова все прятались по избам, из остатков муки пекли баранки и «жаворонков». После того, как земля подсыхала, начинались трудовые будни. Молодежь, конечно, находила время и для отдыха: собирались на посиделки, устраивали шествия с гармошкой вдоль деревни, пели песни и частушки, плясали под гармошку на полянке. Ах, с каким удовольствием я на всё это смотрел и слушал. Некоторые частушки запомнились на всю жизнь. Нецензурных среди них нет. Вопреки распространяемому в наши дни мнению, наша деревня не отличалась матерщиной. Нецензурные слова, конечно, произносились, но только в их прямом значении при разговорах на соответствующую тему, а грязной брани практически не было слышно. Одна из самых «неприличных» частушек звучала так:


У пожарного сарая тётка чёрта родила.

Четыре года восемь месяцев

Беременна была.


Я к тому времени уже настолько подрос, что не ходил к пожарному сараю посмотреть на тётку с чёртом, как когда-то искал немца за углом. В пожарном сарае стояли бочка с водой и «помпа» - большой насос-качалка для выкачивания воды из пруда. В действии его видел один раз – когда горела соседняя изба.

В частушках всегда упоминалось о чем-то известном, реальном. Например, о часто пролетавших над нами самолетах напоминала частушка:


Самолет летит, мотор работает,

А в нем пилот сидит, картошку лопает.


Об офицерах, периодически посещавших деревню по своим снабженческим делам, пели:


Полюбила лейтенанта, и ремень через плечо.

Получает тыщу двести и целует горячо.


И самая моя любимая оптимистическая частушка:


Скоро, скоро два набора, скоро Гитлеру капут,

Скоро русские машины по Берлину побегут!


Все очень надеялись на то, что война скоро кончится, Напряженно слушали радиосообщения об успехах наших войск не разных фронтах. Честно говоря, я не очень-то понимал, где сейчас наши войска, куда они двигаются. Географические познания мои ограничивались шестью окрестными деревнями. Смутно вспоминался далекий город Ленинград, где жила мама. Образ ее становился всё расплывчивее. Очень радостно воспринимались сообщения о том, что на каком-то участке фронта наши войска перешли в наступление и овладели населенными пунктами… Дальше шел перечень, который волновал взрослых, а меня совсем не трогал.

Однажды (теперь-то я знаю, что в январе 1943 г.) отец особенно разволновался после очередного сообщения, обнял меня и сестру, стал что-то говорить. Намного позже я узнал, что по радио сообщили о прорыве блокады Ленинграда. До снятия блокады оставался еще целый год, но нам и прорыв дал очень многое: стали приходить письма от мамы и даже иногда посылки с детскими вещами, которых в деревне достать было практически невозможно. В одну из посылок мама вложила свою фотокарточку. Вот когда отец заплакал по-настоящему!

Мне, честно говоря, было совершенно непонятно, почему у взрослого человека такое мокрое лицо. Как плачут женщины, видеть приходилось. Детский рев – тем более. Но от отца никак не ожидал. Мамина фотокарточка каких-то особых чувств не вызывала, ведь я её почти забыл. И о ленинградской жизни сохранились лишь смутные отрывочные воспоминания. Совсем привык к деревенскому раздолью на лоне природы, считал такую жизнь совершенно естественной и ничего другого даже представить не мог. Видел, что люди живут не одинаково – одни богаче, другие беднее. У тех, кто богаче, стены обшиты тёсом, крыши крыты железом, а у большинства срубы оголены, крыши крыты дранкой или соломой. Деревни тоже не были одинаковыми. Это я видел, потому что понемногу жил с отцом то в одной, то в другой деревне, пока не переселились в помещение бывшей скотобойни в поселке Вьюлки, рядом с картофельными буртами.

Поселок этот прежде был небольшим селом Рождество-Вьюлки. Отец объяснил мне, что село - деревня, в которой есть церковь. В разгар активности воинствующего атеизма церковь закрыли, а в деревне осталось очень мало домов, поэтому ее стали называть поселком. К тому времени, как мы здесь поселились, поселок состоял из трех жилых домов, полуразрушенной церкви с высокой колокольней и погостом под ней, больницы и начальной школы, которыми пользовались жители окрестных деревень, и пустующей скотобойни, достаточно удобной для жизни, потому что в ней было утепленное подсобное помещение с плитой. В одном из домов жил дьякон, который после закрытия церкви существовал за счет огорода, небольшой пасеки и даров леса. Детей он угощал свежим мёдом и разрешал покрутить медогонку. Очень приятное занятие! Однако, как говорится, всё хорошо, что в меру: от медогонки устаёт рука, а на очень красивый и вкусный мед смотреть не хочется после того, как ополовинишь блюдечко.

В скромной подсобке бывшей скотобойни разместились также беженка из Курска с двумя сыновьями примерно моего возраста. Жили мы дружно, как одна семья: вместе гуляли, играли, готовили и ели пищу, выращивали свинку по имени Катька. Всё делили поровну. Мы с ребятами совсем не задумывались о взаимоотношениях между нашими родителями, понимали, что они могли быть и близкими. Деревенские дети начинают разбираться в этих вопросах гораздо раньше городских, потому что живут в естественной среде, видят всё, что происходит в природе, слышат достаточно откровенные разговоры взрослых и почти взрослых на все темы, включая те, которые городские жители предпочитают обходить. И для меня не были диковинкой такие сцены, как спаривание лошадей и рогатого скота или, например, появление на свет теленка. Даже рождение ребёнка не было особым откровением. Однажды, когда бабушка Ксения была еще жива, а я жил у нее в Измайлово, вдруг послышался громкий детский плач, хотя в избе никто, кроме нас, не жил. Я слез с печки, зашел в горницу и увидел, что на лавке лежит моя тетя Маша, которая жила со своей семьей в другом доме, на столе – маленький красненький ребенок, между ними какая-то сизая кишка, а бабушка перевязывает эту кишку и перерезает ножницами. Это родился мой двоюродный брат Толя. Ножницы были, скорей всего, не очень чистыми, пупок у Толи воспалился и очень долго болел. До больницы нужно было идти около шести километров – во Вьюлки. Такого понятия, как скорая помощь, в то время в деревне не существовало.

Ко многому я успел привыкнуть, только не к смерти. Первым испытанием была смерть бабушки после тяжелой болезни. Это произошло зимой. Я, как всегда, лежал на печи, а бабушка лежала на лавке и бредила. Несколько раз повторяла что-то про барина, который едет, про девок, которые должны то ли спрятаться, то ли убежать, и еще про что-то. Рядом находились две ее дочери – мои тёти Вера и Маша. Бред постепенно утихал и, наконец, прекратился. Бабушка некоторое время тихо лежала, а потом вдруг шумно выдохнула и застыла. Что было дальше, я не видел, потому что закутался с головой в одеяло. Переживал настолько сильно, что даже заболел и пролежал в избе чуть ли не до весны.

Потрясала мою нервную систему и гибель домашних животных, свидетелем которой иногда приходилось быть. Для взрослых в деревне забить животное или птицу на мясо – дело обыденное, привычное, само собой разумеющееся, а для детской психики – серьёзное испытание. До сих пор неприятно вспоминать, как отец забивал старого смирного козла, воткнув ему нож в горло. Козел смирно стоял в стойле и смотрел печальными-печальными глазами, а когда из горла полилась в лоханку кровь, медленно и беззвучно повалился на землю. Очень мне было плохо.



Возвращение


Самым тяжелым в этом смысле было, пожалуй, прощание с нашей свинкой Катькой. К нам она попала весной маленьким, почти игрушечным, поросеночком. Мы, как говорится, росли вместе с ней, только она быстрее набирала вес. За летние месяцы она поправилась до трех пудов и уже не выглядела поросенком, но до взрослой свиньи еще не дотягивала. Тем не менее, дни её были уже сочтены, потому что у нас появилась возможность вернуться в Ленинград. Шел 1944 год. Блокаду сняли еще зимой, но законы военного времени не позволяли свободно перемещаться по стране, тем более в прифронтовых районах. Ленинград оставался прифронтовым городом, пока не закончились бои на Карельском перешейке. Осенью. Поэтому отцу пришлось оформлять какие-то документы на право переезда. В августе всё было готово и пришла пора пустить Катьку на мясо.

Я обо всем этом не знал практически ничего. Мы с ребятами вели беззаботную жизнь: рискуя головой, лазали на колокольню по сломанной почти сгнившей лестнице, любовались чудесной панорамой подмосковных земель, собирали грибы и ягоды в придорожных рощицах, гоняли обручи с помощью специально загнутых кусков толстой проволоки, искали съедобные и моющие растения. И вот однажды, когда мы играли вблизи нашей скотобойни, послышался душераздирающий визг. Побежали туда и увидели, что по загону мечется окровавленная Катька, а от нее шарахаются два мужика, один из которых с большим ножом. Они, видимо, были совсем не подготовленные, не опытные «убойщики», плохо справились с порученным делом. Как они его завершили, мы уже не видели, потому что с мокрыми глазами побежали к дьякону за успокоением. Он нас действительно успокоил, напоил чаем, угостил медом. Вскоре пришла мама моих приятелей и зарыдала со словами: «Ой, не могу! Жалко Катьку!». Дьякон и ее успокоил, насколько это было возможно. Не помню, какие слова он говорил. Вероятно, что-нибудь о реалиях сельской жизни, о том, что свиней выращивают специально на мясо, что скоро горе забудется. Собственно говоря, так всё и произошло, тем болеечто горевать было некогда из-за предотъездных хлопот.

Меня эти хлопоты касались меньше всего. Я просто наблюдал за тем, как взрослые собирают на дорогу какую-то еду, солят и заворачивают в тряпку куски свинины, которые совсем еще недавно были Катькой, складывают харчи и нехитрые пожитки в большой мешок – «сидор». Отец заранее договорился о подводе, поэтому ранним утром мы спокойно погрузились на телегу, попрощались со всеми родственниками и соседями, которые пришли проводить, и отправились в сторону станции Талдом. Ехали долго. Всё-таки 30 км для лошади – дело не шуточное. Никаких впечатлений от езды по красивейшим местам России не осталось. За три года успел привыкнуть и к лошадям, и к пейзажам. Всё было привычным и знакомым, пока не въехали в город Талдом.

Талдом – небольшой провинциальный город, районный центр, но ребёнка, приехавшего из деревни, удивляли даже двухэтажные дома на улицах. Что уж говорить о привокзальной площади, где мы с сестрой сидели возле мешков, пока отец ходил оформлять проездные документы. Площадь была пыльной, не мощёной, с несколькими коновязями и привязанными к ним лошадями. Никаких машин, конечно, не было. Интересно, но отличия от деревни не такие уж большие. Другое дело – то, что видно со стороны вокзала. Паровозы и эшелоны проезжали то в одну, то в другую сторону. И вдруг я увидел, что два паровоза едут навстречу друг другу! От страха зажмурил глаза и ждал, что сейчас раздастся грохот от столкновения. Странно, но грохота не дождался. Открыл глаза – никаких паровозов! Так повторялось несколько раз. Долго не мог догадаться, в чем тут дело. Не знаю уж, сам догадался или кто-то подсказал, что встречные поезда едут по разным путям! Снизу-то этого не видно. Как говорится, век живи – век учись. Ждать нам пришлось довольно долго. Даже надоедать начало.

К концу дня мы, наконец, благополучно погрузились в общий вагон поезда Москва – Ленинград, известного под названием «Москва Бутырская». Ехали всю ночь и половину дня. Самые запоминающиеся впечатления начались утром, когда проезжали по местам недавних боёв и оккупации. То здесь, то там виднелись стоящие прямо на земле русские печки с высокими трубами над ними. Все, что осталось от сгоревших деревень. Жуткое зрелище! Всё чаще за окном мелькали черные стволы обгоревших деревьев и делянок леса. И уж совсем ярким показателем того, что здесь шли жестокие бои, было обилие изуродованной военной техники на полях: танки, пушки, автомобили в самом невероятном положении. Позже я видел подобные картины в документальных и художественных фильмах о войне, но то, что видел своими глазами в течение нескольких часов езды, осталось в памяти на всю жизнь. Чем ближе мы подъезжали к Ленинграду, тем больше видели побитой техники.

Город ошеломил множеством людей, высокими домами, звоном трамваев, звуковыми сигналами машин. Интересно, что никаких разрушений не было видно. Значительно позже я узнал и увидел, что фасады некоторых домов не настоящие, а нарисованные на полотнищах из ткани или брезента, и что многие оконные проемы закрыты серыми фанерными щитами вместо стекол. Мы ехали в трамвае вдоль нескончаемого ряда плотно прилегающих друг к другу домов, которые казались совершенно одинаковыми и не очень привлекательными. Гораздо интереснее было наблюдать, как кондуктор отрывает билеты от рулончика, кладет деньги в большую кожаную сумку, дергает за веревочку, чтобы подать сигнал об отправлении. Скучно не было.

Приехали мы на свой Кондратьевский проспект, где абсолютно ничто не напоминало о том, что он свой. Всё новое, не знакомое. Иначе и быть не могло, потому что до войны мы жили в конце проспекта, а сейчас вышли из трамвая ближе к его началу. Отец оставил нас с сестрой на тротуаре вблизи трамвайной остановки и пошел искать нашу новую комнату по адресу на мамином письме. До революции этот проспект назывался Безбородкинским по имени известного государственного деятеля и мецената 19-го века графа Кушелева-Безбородко, дача которого известна большинству ленинградцев и многим туристам по трем десяткам львов, сидящих в ряд вдоль набережной Невы и держащих в зубах общую длинную цепь. Во дворе этой дачи находится родильный дом, в котором мне, можно сказать, посчастливилось появиться на свет. Пространство между дачей и Безбородкинским проспектом сначала было занято большим парком, но постепенно застроено жилыми домами и цехами Металлического зарода, который в советское время получил название ЛМЗ им. И.В.Сталина (на бытовом уровне – завод Сталина). Проспект переименован в честь Саши Кондратьева, который здесь жил и погиб в Гражданскую войну. Все это я, конечно, узнал намного позже, в том числе и от Сашиного отца, который приходил к нам в школу с рассказами о сыне и о 9 января 1905 года, а пока я просто стоял, вертел головой во все стороны и ждал своего отца.

Дождался. Отец подошел, взвалил на плечи свой мешок и велел мне идти вперед – «вон к тому дому!». Я и пошел, даже не обратив внимания на повстречавшуюся полноватую женщину. Она тоже никакого внимания на меня не обратила. Оказалось, что мы с мамой не узнали друг друга. А полноватой она казалась из-за того, что немного опухла после голода. Понятно, что всё кончилось вполне благополучно. Вся наша семья собралась в своей новой комнате на третьем этаже пятиэтажного кирпичного дома, который выдержал блокадные бомбежки и обстрелы.Те, кто в нём пережил блокаду, рассказывали, что от близких разрывов дом качался на своем мощном гранитном фундаменте, но даже не треснул. Построен он был в 1905 году для обеспеченных слоев населения. В отличие от так называемых доходных домов 19-го века, в нем не было длинных коридоров с множеством комнат. Самая большая квартира – три комнаты, просторная кухня и маленький туалет. Помещения отапливались высокими цилиндрическими «голландками» - кирпичными печками с металлической обшивкой. На кухне – большая четырехконфорная плита с просторной духовкой. Затапливалась она обычно перед праздниками, а в повседневной жизни использовалась как рабочий стол для примусов и керосинок. Рядом с плитой в стене было специальное отверстие для самоварной трубы. В фасадной части стены размещалась кладовка. Места для неё хватало, потому что толщина стены достигала чуть ли не метра. В кухне был водопроводный кран с металлической раковиной «многоцелевого» назначения: набор воды, мытье посуды, санитарно-гигиенические процедуры.




                БЕЗ БЛОКАДЫ
/ Воспоминания Виктора Александровича Бузина, которые он мне любезно разрешил опубликовать  и просьба отзывы присылать на его Э/почту buzin37@mail.ru в теме укажите обязательно  «отзыв»,чтобы не попало в «спам»./
Нашу маму во время блокады переселили из разобранного на дрова дома в 18-метровую комнату в трехкомнатной квартире, где все мы и собрались после долгой разлуки. Повидаться пришла и сестра отца тетя Аня, которая служила в армии медсестрой, но к нашему приезду уже демобилизовалась по семейным обстоятельствам. Праздничного стола в современном понимании не было. В то суровое время разносолами не баловались. Все продукты строго нормировались, а у нас с отцом даже и карточек еще не было, ведь в деревне они не требовались. Очень кстати оказались свинина, овощи и буханка деревенского хлеба из нашего дорожного мешка. А у мамы было немного макарон – чуда, о котором мы в деревне и понятия не имели. Вкус того макаронного супа, что сварили мама с тетей Аней по случаю нашего приезда, остался памятным на всю жизнь.
Был конец августа. Погода стояла теплая и сухая. Мама ходила на работу и занималась нашей пропиской, получением продовольственных карточек, оформлением меня и сестры в школу. Отец помогал ей, но сначала ему необходимо было устроиться на работу. Сестра Люся сидела за учебниками. В деревне она ходила в школу не регулярно, и даже целый год пропустила. Мне предстояло идти в первый класс, но не с 1 сентября, а после окончания карантина. C разрешения родителей я целые дни проводил во дворе со сверстниками, которых было не очень много. Но были. Двое пережили блокаду, другие вернулись из эвакуации. Они сразу приняли меня в свою компанию и быстро познакомили со всеми особенностями городской жизни.


Ленинград после блокады


Сначала пришлось научиться играть в прятки, в чижика, в скакалки и даже в дочки-матери и другие игры, которых в деревне мы не знали. Постепенно я стал осваиваться и осматриваться, изучать «среду обитания». Со стороны двора наш дом выглядел совсем не привлекательно, ничего общего с фасадом. Двор вымощен булыжником. Во дворе – двухэтажный «дворницкий» дом: на первом этаже – очень просторная прачечная, общая для всех жильцов, на втором – двухкомнатная квартира дворника. У торца дворницкой – выгребная помойная яма («помойка») с её характерным запахом. По периметру двора – сараи для хранения дров и старых вещей. Дрова хранились и в пленницах на территории двора. Въехать во двор можно через арку в средней части дома. Словом, весь комплекс представлял собой образец дореволюционного жилья для тех слоев населения, которых позже назовут «средним классом».
Их было намного меньше, чем классических доходных домов с их «дворами-колодцами», загроможденными множеством штабелей дров, и квартирами с коридорной системой – по десятку и больше комнат и одним туалетом в конце коридора. Совсем, как в песне В. Высоцкого. Это – не изобретение Советской власти, а тяжелое наследие 19-го века. Неподалеку от нашего дома был такой «двор-колодец» - дом № 32, где жили наши сверстники, а мы ходили к ним в гости и видели, что условия их жизни хуже, чем у нас. До войны между нашими домами стоял еще один доходный дом, но он был разрушен при бомбежках. На развалинах разместилось какое-то воинское подразделение, скорее всего - ПВО. Солдаты соорудили себе блиндажи, а на крыше дома построили наблюдательную вышку. Война ведь ещё не закончилась. В августе – сентябре 1944 года ожесточенные бои шли в Прибалтике и на Карельском перешейке, то есть не очень далеко от Ленинграда. И это ощущалось.
Изредка звучали сирены и объявления по радио о воздушной тревоге. Никакой паники и беспокойства это не вызывало. Даже в бомбоубежища люди не спешили. Я тоже совсем не боялся самолетов, привык к ним в деревне. Но сколько ни вглядывался в небо, так ни разу и не увидел ни одного самолета. Законы военного времени еще не были отменены. С наступлением темноты усиливалось патрулирование улиц. Патрули следили за соблюдением светомаскировки. Все окна в домах необходимо было плотно зашторивать, чтобы с улицы не было видно даже маленького проблеска света. Уличного освещения не было. Из дома люди выходили с фонариками - «жужжалками». У всех прохожих патрули проверяли документы. Помню, как мы с отцом ходили вечером в баню, примерно в полутора километрах от дома. На этом пути патрули проверяли документы два – три раза. Видно было только, как вдали покачиваются в небе яркие лучи прожекторов. Днем по улицам часто проносили толстые «колбасы» аэростатов воздушного заграждения. Несли их чаще всего женщины в военной форме. Среди людей была распространена легенда о том, что однажды, когда аэростат отпускали в небо, одна девушка не успела отцепиться и начала подниматься вместе с аэростатом, но какой-то находчивый офицер выстрелил по оболочке и она мягко приземлилась. Скорей всего, это был миф. Но мы верили.


Измученные голодом ленинградцы научились пополнять и разнообразить свой рацион, выращивая овощи и зелень не только на подоконниках, но и в грунте, если находили свободную площадку земли. В ход шли даже территории, оставшиеся на месте разрушенных зданий. Возле нашего дома такая площадка была слева, если смотреть на фасад. Там остатки разрушенного при бомбежке здания убрали, землю расчистили и устроили множество миниатюрных огородиков. Каждый из них отвечал своему названию, потому что и в самом деле был огорожен фрагментами кроватей, кусками арматуры и другими металлическими предметами. Взрослых любителей поживиться за чужой счет эти оградки вряд ли остановили бы, но сверстники мои чужой труд уважали. Не помню случая, когда кто-нибудь позарился бы на не свою редиску или луковицу.
Позже все желающие смогли получить полноценные участки для выращивания картошки на свободных землях за пределами зон плотной застройки, у городской черты и за ней. Нашей семье выделили участок за больницей им. Мечникова. Это сейчас в том районе большие жилищные массивы, а в то время там ничего не было, кроме больничных корпусов и обломков нескольких зданий, разрушенных бомбами. Не было и городского транспорта. Поэтому километров семь, если не больше, приходилось идти пешком. Особенно трудно было перенести выкопанную картошку домой. Мы, конечно, отцу помогали. Но какие уж из нас помощники! Нам повезло в том, что здесь не было наземных боев и активной обороны. Гораздо труднее пришлось жителям юго-западных районов, которые пользовались огородами на Средней Рогатке, где сейчас красуются микрорайоны Купчина. Во время войны там была нейтральная полоса между советскими и немецкими войсками – чистое поле, частично заминированное, частично «перепаханное» разрывами мин и снарядов. Расчищать его начали сразу после того, как позволила обстановка, а потом землю отдали под огороды, которые оказались смертельно опасными из-за оставшихся в земле взрывоопасных предметов. Слухи о погибших огородниках быстро распространялись по всему городу. О происшествиях иногда сообщалось по радио. Не знаю, были ли сообщения в газетах. Я тогда газет еще не читал.
Всё это было несколько позже, а в сентябре 1944 года наша семья огородами не занималась. Начался учебный год, но мы с сестрой в школу еще не ходили из-за карантина, обязательного для всех детей, вернувшихся из эвакуации. Для нас учебный год начался только в конце сентября. В те времена мальчики и девочки в городах учились раздельно в мужских и женских школах. Сестре повезло. Её 152-я женская средняя школа находилась на соседней улице в четырех – пяти минутах ходьбы от дома. До моей 139-й мужской средней школы нужно было идти почти полчаса, а по пути переходить по лесенкам через баррикаду, выложенную поперек улицы Жукова. Тогда она называлась иначе, но старое название забылось. Баррикада была частью системы обороны на случай уличных боёв. Не знаю, много ли было таких баррикад в городе. Не видел, потому что дальше районной поликлиники ездить тогда не приходилось.
Сестра Люся начала учиться ещё до войны, четвертый класс заканчивала в деревне и поэтому пошла в пятый класс. Однако вскоре выяснилось, что для пятого класса ей не хватает знаний. Пришлось снова идти в четвертый. Но и там она отставала от одноклассников, несмотря на то, что старательно учила уроки. Сильно война ей навредила, но семь классов окончить удалось, а потом и сельскохозяйственный техникум. Проблем с трудоустройством тогда не было. После техникума сестра работала в совхозе (рядом с тем местом, где мы жили до войны) и во Всесоюзном Институте Растениеводства (ВИР). В том самом институте, где до ареста работал известный генетик академик Вавилов, и где в блокадные годы сумели сохранить уникальную коллекцию элитных семян зерновых культур и картофеля. Жила с родителями на Кондратьевском даже первое время после того, как вышла замуж. Потом они с мужем получили отдельную однокомнатную квартиру на площади Мужества. При Советской власти это никого не удивляло. Больше того, когда у них родился сын, а наш отец умер, им вместе с мамой выделили отдельную трехкомнатную квартиру со всеми удобствами. И это тоже никого не удивило. Выйдя на пенсию, сестра пошла работать дворником в своем микрорайоне за Политехническим институтом. В общем, в отличие от меня, сестра осталась ленинградкой не только в душе, но и, так сказать, материально, физически. А меня судьба носила по разным городам и весям нашего необъятного Советского Союза, по разным республикам. Ленинградцем остался только в душе. Естественно, что первым шагом к самостоятельной жизни стала школа.


Школа. Первые годы.


Война оставила меня без торжественного «первого звонка». Учебу пришлось начинать лишь в конце сентября после окончания карантина. Одноклассники уже умели правильно сидеть за партой, пользоваться вставочкой (так называли обыкновенную перьевую ручку) и даже писать чернилами рукописные буквы. Когда я увидел, как сосед по парте Вовка Голубев красиво выводит заглавную букву В, то подумал, что никогда этому не научусь. Вообще-то я с помощью сестры выучил много печатных букв и даже мог их написать карандашом. А вот вставочкой и чернилами никогда не пользовался. Не разрешали. Пришлось догонять одноклассников. Правда, получилось это далеко не сразу. За первую четверть моя первая учительница Анна Илларионовна Колбасова поставила мне двойку по чистописанию. Заслужил! К счастью, это была первая и последняя двойка в четвертных ведомостях оценки знаний и поведения за 10 лет.
Наши парты теперь можно увидеть разве что в старых кинофильмах. Были они довольно удобными. Рабочая поверхность (столешница) не горизонтальная, как у обычного стола, а наклонная, чтобы писать было удобнее. Сверху - горизонтальная полочка с углублениями для чернильницы и вставочек. Нижняя часть – откидная, чтобы удобнее было вставать, когда в класс входит учитель. Между неподвижной и подвижной частями столешницы оставалась щель. В более старших классах мы использовали ее для того, чтобы незаметно от учителя читать интересные книжки. Опустишь глаза, будто внимательно слушаешь, а сам смотришь на очередную строчку в книжке, которую прижимаешь снизу к щели. Под верхней частью столешницы – полка для портфелей. Столешница и сидение прикреплены к боковым стенкам. Сидение – на всю ширину парты, одно для двух учеников. От слова «пара», вероятно, и произошло слово «парта».Интересно, что с точки зрения русского языка сидеть можно как за партой, так и на парте. Например, после каникул ученики сели за парты, а я сидел на последней парте. Про столы «на» не скажешь.
Правила поведения были строгими. За нарушения наказывали публичным порицанием, замечанием в дневнике, постановкой в угол, удалением из класса. Больше всего мы боялись, что учительница (или учитель) «отберет сумку», то есть заберет и унесет в учительскую портфель (или ранец) со всем его содержимым. Без книг и тетрадей мы не могли выучить уроки, значит, возникала опасность получить двойку. Дома могли спросить: «где твоя сумка?». Вероятно, на это учителя и рассчитывали. Кто-то из взрослых должен был прийти за портфелем в школу. Можно догадаться, какие были последствия такого визита, вернее, даже не визита, а самого сообщения о том, что у тебя отобрали сумку. Мы прибегали к разным ухищрениям, чтобы освободить свое имущество без помощи родителей. Название «сумка» прижилось с тяжелого военного времени, когда книги и тетради носили в чем придется, в том числе и в обычных холщевых сумках. Позже обязательным стал портфель. Ручки (вставочки) допускались только тонкие, стандартные, с пером №86. Никакими другими пёрышками, тем более авторучками, пользоваться было нельзя.
Учебников и тетрадей хватало всем, правда, не бесплатно, но очень дешево, особенно если попадался подержанный учебник. В младших классах на партах стояли чернильницы-непроливашки, в старших – открытые цилиндрические. Чернила в них каждое утро наливала уборщица. Она же и печки растапливала. На холод мы никогда не жаловались. А вот мытьё полов входило в обязанности уборщицы только в младших классах. Начиная с третьего или четвертого, этим занимались дежурные ученики.
В 1944-45 годах ленинградцы, как и остальные жители страны, питались скудновато. Нормы выдачи хлеба и других продуктов были, конечно, значительно выше, чем в блокаду, но всё же комфортной сытости не обеспечивали. К тому же, нередко случались перебои с отовариванием карточек на те или иные продукты. Для облегчения жизни школьников была введена система УДП (усиленное детское питание).Свои детские продуктовые карточки мы сдавали в школу и бесперебойно получали полноценные обеды и «сухие пайки» на ужин, завтрак и выходные дни. Иногда нам даже удавалось сэкономить кусок хлеба и продать его на выходе из булочной за три рубля или дороже. Двух-трех кусков хватало на мороженое. Оно продавалось без карточек, только привозили его редко, и постоянного места продажи не было. Приходилось искать и ждать Без карточек мы могли выпить газированной воды с сиропом. О том, как и где покупаются другие продукты и вещи, мы не знали. Это – дело взрослых.
Остро ощущали трудности обеспечения одеждой и обувью. Наиболее нуждающимся в школе выдавали талоны на покупку ботинок или пиджака. Мне было немного легче, чем другим, потому что отец умел кроить и шить, а дома были швейная машинка и поношенная одежда взрослых. Из неё он шил мне брюки, пиджаки и даже пальто. Помню, что в доме иногда появлялись новые добротные вещи с иностранными ярлыками. Это – американская помощь. Через несколько лет это словосочетание станет саркастическим, а тогда мы эту помощь получали вполне реально. И не только промтоварами, но и продуктами, из которых больше всего запомнились свиная тушёнка и яичный порошок. Его размешивали в воде, смесь наливали в сковородку, и через несколько минут можно было есть довольно вкусный омлет. Это предопределяло очень хорошее наше отношение к Америке и американцам. О том, что оно было хорошим и на государственном уровне, можно судить по многочисленным публикациям и плакатам тех лет. Запомнились красивые красочные плакаты с изображением расходящихся веером флагов США, СССР и Англии. О том, «как с треском бьёт врага объединенный фронт», говорилось даже в карикатурах. Помню, например, карикатуру Кукрыниксов, на которой изображена в виде сапога на фашистском солдате горящая Италия, схваченная со стороны моря большими клещами. На одной рукоятке – флаг США, на другой – Великобритании. Подпись гласила: «Не шапка, а сапог на фрице, как говорится, загорится, и мы уверены, что вскоре сапог клещами снимут с фрица».
В первом классе надписи на плакатах были для нас своеобразным учебным пособием по чтению наряду с букварем, а о положении на фронтах все следили по сообщениям радио «От Советского Информбюро» и «В последний час». Перерывы в передачах были заполнены стуком метронома. Радио никогда не выключали. Очень радовались, когда на каком-либо участке фронта войска под командованием (назывались звания и фамилии командиров) перешли в наступление и освободили.… Перечисляли названия освобожденных городов и деревень, захваченные трофеи, вражеские потери в живой силе и технике. В классе и во дворе мы со сверстниками живо обсуждали новости, услышанные по радио или из разговоров взрослых, и недоумевали: почему это наши войска после тяжелых боёв переходили к обороне. Все мы были стратегами, почти как у Шота Руставели: «каждый мнит себя стратегом, видя бой со стороны». Разве не понятно, что победить врага можно только наступая. Зачем же переходить к обороне, когда наступление развивалось так успешно! Ох, как эти детские разговоры напоминают мне современные рассуждения недобросовестных, а иногда и добросовестных критиков Советской власти об ошибках в стратегии развития СССР!
Мы очень хотели, чтобы война скорее закончилась и перестали приходить «похоронки» и извещения о пропавших без вести. Из моих родственников погиб только дядя – мамин брат Иван Таракашков. Это случилось еще в 1943 году в боях за Ленинград на левом берегу Невы. Семей, обошедшихся без потерь убитыми, ранеными или пропавшими без вести, было немного. Город жил, как прифронтовой, ведь бои шли в Прибалтике и совсем близко – на Карельском перешейке. Улицы контролировались военными патрулями, которые следили не только за передвижениями людей, но и за обеспечением светомаскировки в домах. Вечером в небо поднимали аэростаты воздушного заграждения. Кромешную тьму иногда разрывали вспыхивающие кое-где лучи прожекторов. Зрелище довольно красивое, но дети могли его видеть только через окошко и только при условии полной темноты в квартире. Гулять вечером нам запрещалось. Да и какое уж гуляние в городе, когда темно, а улицы и дворы пустынны! В деревне в лунные ночи было значительно веселее. Правда, с темными улицами мы всё же были знакомы: в школу шли, когда ещё темно, а возвращались, когда уже темно. Зимой в Ленинграде светает поздно, темнеет рано, а мы после уроков ходили в столовую на УДП и часто оставались в группах продленного дня.
Свою учительницу Анну Илларионовну мы любили, и она относилась к нам, как к своим детям. Было ей лет 20 – 25, но огромный жизненный опыт она приобрела в блокадном Ленинграде. Её уроки часто переходили в задушевные беседы на самые важные для нас темы о правилах поведения, необходимости дисциплины, о положении на фронтах, о том, для чего мы учимся, и о многом другом. Нельзя сказать, что мы сразу становились послушными и дисциплинированными. Когда она на какое-то время выходила из класса, то поручала одному из учеников (каждый раз разному) следить за дисциплиной, а фамилии нарушителей записывать. Куда там! В первые минуты все тихо и чинно сидели на своих местах, а потом начиналось то, что всегда начинается в безнадзорном детском коллективе: шум, гам, бросание тряпки и другие «развлечения». Хуже всего приходилось тому, кому Анна Илларионовна поручила следить за порядком. Врать любимой учительнице никто не хотел, а если скажешь правду, станешь врагом класса. Почти все выбирали первый вариант. Коллектив был дружный, как и в других классах. Первую школьную зиму и почти всю весну прожили спокойно. Даже вспомнить нечего.
Ленинград же не просто жил, а напряженно работал для фронта, для победы. У нас, на Выборгской стороне это ощущалось особенно остро. Мы находились в окружении крупных заводов. Каждый из них оповещал гудками о начале и окончании рабочей смены. Каждый из них через высокие трубы выбрасывал столько копоти, что выпавший снег через неделю становился черным. Каждый из них по утрам принимал через свои проходные огромные потоки рабочих, которые очень торопились успеть пройти через проходную до второго гудка. Опоздания карались очень строго, вплоть до нескольких месяцев принудительных работ. После второго гудка улицы пустели. К гудкам привыкли. Они помогали ориентироваться во времени даже тем, у кого не было часов. Собственно говоря, эта традиция и родилась в те времена, когда часов не было практически ни у кого, кроме богатеев.
В школе всё чаще стали появляться «новенькие» - ленинградцы возвращались из эвакуации. Слушая сообщения по радио и разговоры взрослых, мы знали, что война скоро кончится, но совершенно не представляли, как это можно жить без войны. Хорошо помню, как 8 мая 1945 года мы с кем-то из одноклассников шли из школы домой и обсуждали начавшиеся разговоры о том, что завтра наступит мир. Недоумевали: как это жить без сводок с фронта, без светомаскировки, без патрулей на улицах и вообще без всего того, к чему привыкли за всю нашу сознательную жизнь. Ведь большинство сверстников ничего уже не помнили о том, что было до войны.
А на следующий день, 9 мая 1945 года, все узнали, что, в самом деле, наступил мир. Люди вышли на улицы. Из всех уличных репродукторов гремела музыка. Кроме советских песен о войне, часто звучали песни наших союзников, в том числе и на русском языке. Из них больше всего запомнились песня об английских моряках – «Джеймс Кеннеди» (с ударение на втором слоге) и об американских летчиках – «Мы летим, ковыляя во мгле». Из кинохроники знаю, что народ массово собирался и праздновал на всех площадях Ленинграда и других городов. Лично я был свидетелем того, что творилось на площади у кинотеатра «Гигант», которая позже получила название «площадь Калинина». Совершенно незнакомые люди обнимались, целовались, танцевали. Когда стемнело, армейские прожектора обеспечили вполне приемлемое освещение площади (уличных фонарей не было, потому что ограничения военного времени еще не отменили). Для ребят самым интересным и удивительным был показ кинофильмов прямо на улице. Экран закрепили на фасаде жилого дома. Кино можно было смотреть весь вечер, а главное – без билета! К тому же, в обычный кинотеатр детей на вечерние сеансы не пускали, а тут никаких ограничений!
Всенародное ликование было настолько сильным, что не осталось места для скорби о тех, кто не дожил до Победы. Праздником со слезами на глазах этот день стал позже, а в 1945 году он был объявлен государственным праздником «День Победы» и выходным. Правда, с 1948 года он стал снова рабочим днем, оставаясь в то же время государственным праздником.
Мирная жизнь началась с отмены различных ограничений военного времени, например, светомаскировки. Оживились работы по приведению в порядок улиц и дворов, разборке завалов и баррикад. Началась застройка пустырей на месте разрушенных домов. В работах участвовали и пленные немецкие солдаты. Утром по дороге в школу мы часто встречали колонны пленных, которые направлялись к рабочим местам. Интересно то, что школьники испытывали к пленным немцам не столько ненависть, сколько жалость. Из кинохроники и художественных фильмов мы знали о том, как тяжело жилось советским солдатам в плену, и непроизвольно выражали сострадание пленным немцам, отдавали им свои бутерброды, за что получали нагоняи от учителей: «Они ваших отцов убивали, а вы их жалеете!». Что поделаешь, нам и в самом деле было их жалко. А бутерброды у нас иногда были по современной оценке экзотическими: с красной икрой! Икра продавалась на развес и была относительно недорогой – 30 рублей за килограмм. Рабочий на заводе получал тогда 800 – 1000 рублей в месяц, а в «горячих» цехах больше двух тысяч. Почти у всех была возможность хоть изредка полакомиться икрой, а на праздничном столе она стояла обязательно.
Отходчив русский народ, не злопамятен. Русскими тогда называли всех советских людей, независимо от национальности. И сами мы не делили друг друга по национальному признаку. В нашем классе, например, были русские, украинцы, евреи, татарин и, возможно, представители других этносов, но мы об этом могли судить только по разнообразию фамилий. Честно говоря, бытовой антисемитизм немножко проявлялся в виде легкого подтрунивания. Но никакой вражды! Точно так же и по отношению к пленным немцам не только дети, но и взрослые особой враждебности не проявляли. По радио часто повторяли слова Сталина о том, что Гитлеры приходят и уходят, а народ немецкий остаётся.
Иногда приходится слышать о «зверствах преступной Советской Армии» при оккупации Германии. Сам я, конечно, не могу свидетельствовать ни «за», ни «против». Как говорится, не участвовал. Но в зрелом возрасте слышал рассказы многих участников боевых действий. Некоторые из них подтверждали, что, когда наши войска оказались на немецкой территории, у бойцов не всегда выдерживали нервы. Они ведь такого насмотрелись при освобождении России, Украины, Белоруссии, Молдавии! Многие ожесточились, особенно те, чьи семьи пострадали от фашистов. Они считали, что имеют право на месть, и вымещали свою ненависть на мирных жителях. Только в массовое явление это перерасти не успело, потому что был оглашен грозный приказ Верховного Главнокомандующего о том, что виновные в актах мародерства и насилия над мирным населением должны наказываться по законам военного времени, вплоть до расстрела на месте преступления. Вандализм и насилие очень быстро прекратились за исключением отдельных редких случаев.
Из песни слово не выкинешь. Всякое, говорят, бывало на войне. Один из моих хорошо знакомых офицеров через 20 лет после окончания войны рассказывал, как однажды на фронте, когда он еще не был офицером, ему поручили доставить пленного румына в первый отдел. Идти нужно было несколько километров по грязной дороге под дождем. Устал, промок, захотел быстрее вернуться в часть к теплой печке. Отвел он пленного в сторону от дороги, дал свою лопату и жестом приказал копать яму, а потом выстрелил бедолаге в голову и засыпал землей. Вернувшись в часть, доложил, что пленный убит при попытке к бегству. С тех пор его постоянно мучает ночной кошмар: простой румынский парень, скорей всего из села, стоит в яме, смотрит покорными глазами, понимает, что сейчас произойдет, но ничего не делает и молча принимает смерть. Так вышло, что этот мой знакомый стал офицером, но говорил, что больше ничего похожего не совершал, а ночной кошмар, преследующий его всю жизнь, считает заслуженным наказанием за военное преступление. Думаю, умер он с камнем на душе.
Пропаганда и агитация тех лет совершенно сознательно возбуждали ненависть к захватчикам. Это помогало солдатам воевать, а труженикам тыла переносить тяготы военного времени. Чем дальше от войны, тем яснее становится, что кроме черных и белых полос в мире есть и полутона, и цветные страницы. Интересную историю рассказал мне бывший сослуживец Николай Рубан. В годы оккупации ему исполнилось 16 лет, и немцы отправили его с товарищем на работу в Польшу, на угольную шахту. Условия труда и быта были, конечно, ужасными – такими, как об этом писали многие авторы, очевидцы подобных событий. Ночевали в бараках за колючей проволокой. Однажды по пути на работу или с работы ребятам удалось убежать. Они дошли до ближайшей станции и чудом сумели пробраться в какой-то поезд. Оказалось, что он привез их в Германию, в Дрезден. Немного денег у ребят было. Я не уточнял подробности или просто забыл их. Ребята ходили по незнакомому городу, не представляя, что делать дальше. У них ведь и документов не было. В конце концов, их случайно заметила пожилая немка. Они с помощью жестов и азов немецкого языка рассказали свою историю. Немка привела их домой, разрешила умыться, накормила. В квартире жил еще пожилой немец, ее муж. Он согласился приютить беглецов, если они будут выполнять домашние работы. Конечно, с радостью согласились.
На правах домашних работников они прожили какое-то время, набирали словарный запас немецкого языка, поправлялись на домашней еде, но пришлось уйти. Хозяин объяснил, что полиция жестоко наказывает жителей, у которых находят посторонних людей. В дорогу он дал немного хлеба и денег. Решили парни пробираться домой. Ночевали в придорожных рощах, питались тем, что находили на полях и огородах, и поняли, что до дома добраться не получится. Обдумав ситуацию, они вернулись в окрестности Дрездена, где, как им было известно, находился трудовой лагерь, похожий не тот, из которого они убежали в Польше. Лагерь со значительно более мягким режимом содержания, чем в обычных концлагерях. Очевидцы говорят, что таким же был Заксенхаузен. Размещавшиеся там люди утром организованно, колоннами, с минимальной охраной уходили работать на промышленные предприятия, а вечером так же организованно возвращались на ночлег. С одной из колонн ребята прошли лагерь. Охрана не заметила. Они нашли свободные места в бараке, нашли возможность питаться вместе со всеми, а днем прятались. У них ведь не было ни рабочих мест, ни документов.
В конце концов, их, конечно, обнаружили и отправили в полицию. Их долго допрашивали, хотели узнать – кто такие. Ребята очень боялись признаться в том, что убежали с шахты. За это ведь обязательно наказали бы. Признались только тогда, когда их стали пытать и называть шпионами, а это – неминуемая казнь. Немцы проверили их показания, а во время проверки держали в тюрьме. Когда все прояснилось, беглецов отправили в настоящий концлагерь, в Бухенвальд. Но это, как писал Андерсен, уже совсем другая история. Отвлекся я только для того, чтобы показать, что и в Германии можно было встретить нормальное отношение к людям, несмотря на пропаганду ненависти. Так же, как и у нас.
Совсем другим было отношение к военным преступникам. В 1946 году, после Нюрнбергского процесса в СССР состоялись публичные казни тех, кто совершил военные преступления. Свидетелем одной из них был и я. Поздней осенью или в начале зимы я увидел, что по Кондратьевскому проспекту в сторону кинотеатра «Гигант» движется сплошной поток людей. Любопытство, понятное дело, разобрало. Оделся, вышел во двор, нашел попутчика из числа партнеров по забавам и развлечениям, и все вместе мы пошли догонять людской поток. Но не успели пройти и 200 м, как нас остановили милиционеры и велели возвращаться домой. Только через много лет я понял, чем это было вызвано. Взрослые берегли нашу детскую психику, но не учли нашей способности преодолевать запреты. Конечно, мы задними дворами пробрались на площадь, полностью занятую народом. Нам повезло: люди смотрели в центр площади, а за их спинами лежали железобетонные «кольца» большого диаметра. На них мы и забрались, чтобы хорошо видеть всю площадь поверх людских голов.
В центре площади, примерно там, где позже установили памятник М.И. Калинину, стояла длинная П-образная виселица с несколькими петлями. Со стороны Кондратьевского проспекта медленно подъехали грузовые машины и остановились рядом с виселицей. Когда откинули борта, мы увидели, что в кузове каждой машины находятся наши солдаты и по два человека в немецкой форме со связанными руками, а из кабин вышли советские офицеры. Один из них что-то зачитал по бумажке без рупора. Я почти ничего не расслышал, но понимаю, что офицер зачитал приговор. Один из немцев что-то закричал, солдаты накинули петли на шеи приговоренных, и машины медленно поехали вперед, а немцы остались висеть и дергаться в конвульсиях, потеряв опору под ногами. Страшное зрелище! А люди на площади аплодировали и мы – тоже, потому что знали: казнят преступников, а не просто пленных.
Постепенно люди стали расходиться, и мы подошли поближе к месту казни. Описать то, что я увидел, не могу по этическим соображениям. Картина ужасная. Когда пришел домой, не смог есть суп с мясом. Тошнота одолела. Сейчас я вдруг понял, что других очевидцев почти не осталось, потому что детей не пускали, а из тех, кто пробрался дворами, я был одним из самых младших – чуть больше 9 лет. Трупы не снимали еще несколько дней. Посмотреть на них приезжали люди с разных концов города, и я подходил несколько раз, причем уже на следующий день резкие переживания прекратились, но было неприятно и стыдно смотреть на тех, кто глумился над телами. Были, к сожалению, и такие. Особенно неприятно вспоминать о том, что ночью кто-то снял с повешенных сапоги. Позже приходилось слышать, что на площади у кинотеатра «Гигант» часто совершались казни. Это неправда! Других случаев не было. После смерти М.И. Калинина ему на поставили памятник, а площадь назвали его именем.


Рецензии