Стараясь не забывать

         – Угощайся!
          На свету полыхнул алюминиевый кустарный портсигар. По крышке вилась наискосок тёмная гравировка: «Витьку от коллектива лесхоза гор. Вышневартовска», а в уголке схематично, но убедительно была нацарапана зверушка, которая не всякому горячечному явится. Я не догадался, к чему тут эта зверушка, зато знал теперь имя собеседника. Мог ли портсигар принадлежать кому-то другому? Теоретически мог. Но, взглянув ещё раз на нынешнего владельца, я заключил, что сидящего передо мною иначе как Витьком и захочешь, да не назовёшь.
           Одеяние Витька в некотором смысле эпатировало. Лоснящийся двубортный пиджак, выглядывавший из-под ватной телогреечки предрассветных тонов, неуклюже соседствовал с выгоревшими военными галифе и потрёпанной кепкой-блином, всей в катышках. Видок дополняли сношенные кирзачи, один из которых вот-вот собирался просить каши. Было во всём этом что-то от героев Шукшина, от ортодоксального ударника-тракториста и завсегдатая совхозных ДК – пополам с любителем тяпнуть на завалинке в майской ночи.
           Витёк находился в том неопределённом возрасте, когда люди не уверены, чем бы им подобало заняться – в пляс пуститься или улечься помирать. Но Витёк, судя по его задорному прищуру, явно не собирался в ближайшее время где бы то ни было лечь и уж тем более – помереть. Широченная его улыбка, чуть лукавая, но добродушная, аукалась тучею морщин – будто на лицо ему накидывали спутанную рыбацкую сеть, прожжённую бегающими углеподобными глазёнками.
           Большим пальцем той же руки, что держала портсигар, Витёк ловко отворил его крышку, и взору моему открылся миниатюрный музей: дешёвые и дорогие, папиросы и сигареты, тощие, пузатые и крепости притом всевозможнейшей. Казалось, коллекцию составлял Ной, – каждой твари тут было по паре. И как всё это уместилось в небольшой с виду портсигарчик? Я подивился, взял одну «Герцеговину Флор», поблагодарил Витька и достал уж спичечный коробок, но вдруг опомнился:
           – Послушайте, тут ведь нельзя. В конце концов, нужно уважать других пассажиров!
           Хотя вагон был, считай, пустой. Через пролёт от нас сидела чахленькая барышня филологической наружности, отсутствующе глядевшая в окошко; у дверей в тамбур, скрестив руки на груди и раскатисто сопя, дремал пожилой казах в сиреневой тюбетейке, пестревшей безвкусным узорчиком; позади меня, навскидку ряда через два-три, кто-то шуршал. Оглянувшись, я увидал только здоровенную простыню газеты и две волосатые ручищи, её державшие.
           Более попутчиков у нас не было, если не считать синички, которая прыгала туда-сюда по проходу меж скамьями, то ли не зная, как выбраться на волю, то ли надеясь поживиться с кого-нибудь хоть парой крошек. Однако и синичке вряд ли бы пришлось по сердцу, если б мы с Витьком тут начадили.
           – Ты прав! – стукнув себя по лбу, воскликнул Витёк, спрятал портсигар в боковой карман телогреечки, а потом, закусив губу и хорошенько прищурившись, добавил:
           – Но знаешь, что? Сейчас будет моя станция, вот там и сойдём, покурим.
           Действительно, электричка уже замедляла ход. Интервалы между стуками колёс увеличивались, в текущей мимо тёмной мазне всё отчётливей проглядывали отдельные сосны, и вот под окном уж побежал бетонный перрон, один из тысяч российских перронов, серый в каменную крапинку, с трещинами на стыках плит. Он примыкал к небольшому, от конька до фундамента казённому зданьицу вокзала, какие обыкновенно красят в жёлтый или серый, реже – в голубой, а чаще – во что-то среднее между этими тремя цветами.
           Где не строила российская изувеченная душа, таких архитектурных ансамблей не встретишь.
           А мне подумалось – почему бы не сойти? Электричек много, а Витёк один. Электрички придут, уйдут, и вновь придут, а он канет в хвойное безбрежье за окошком – и тю-тю. Поэтому я, не долго размышляя, вышел на платформу вслед за Витьком, который полез из вагона уже в щель недооткрывшихся дверей.
           Над перроном высилась на двух столбиках металлическая, чуть погнутая табличка, сообщавшая: Китеж. Мы встали как раз под нею и закурили. Равнодушная женщина объявила из тамбурного динамика название следующей станции, двери, шикнув, затворились, и электричка, ухнувши от натуги, продолжила своё нескончаемое мытарство, оставляя нас с Витьком в тишине и безлюдности – больше на этой остановке никто не сошёл.
           Стояла та осенняя погода, которая удивительно напоминает раннюю весну: негусто нападавший снег таял под лучами чуть тёплого солнца, ползущего по густой, как домашняя сметана, синеве, а в облысевшем кустарнике на все лады бесновались неунывающие воробьи. Душа, однако, полнилась печалью: ведь с псевдовесенними ручейками утекал ноябрь, и дело неукоснительно шло к зиме.
           Мы уже докуривали, когда Витёк, нахмуривши вдруг брови, воскликнул:
           – Слушай, вот я лопух! Забыл предупредить, что расписание тут страшно специфическое, и следующей электрички тебе прилично ждать.
           Он чистосердечно почесал где-то под кепкой и прибавил:
           – Как же это я забыл? Ты уж извини, я не специально.
           Взмахом руки я объявил ситуацию пустяком:
           – Мне торопиться некуда. А если торопиться некуда, то электричку упустить – не упущение.
           Витёк затянулся, выдохнул, затушил бычок о столбик таблички и поинтересовался:
           – А есть у тебя такое упущение, что ой как хотелось бы вернуть?
           – Конечно, есть, - говорю, – Как у всех.
           – А если я тебе скажу, – заговорщицки понизил голос Витёк, – Что есть способ вернуть упущенное?
           Кто бы воспринял эти слова всерьёз? Вот и я, не будь дурак, отшутился: дескать, с удовольствием бы этим способом воспользовался. Витёк на мои слова улыбнулся, заполонив лицо морщинками, и сказал:
           – Ну, раз так – айда!
           Вслед за Витьком я обогнул здание вокзала. С этой стороны было три входа – центральный, ведущий, очевидно, в зал ожидания и к кассам, и ещё два, симметрично расположенные по краям здания; одна дверь вела чёрт-те куда, а над другой красные наклеенные буквы складывались в надпись «Туалет». Остановившись у входа в это заведение, культурному человеку необходимое, Витёк с расстановкой проинструктировал:
           – Чтобы пройти бесплатно, скажешь: «Офелия! О радость! Помяни мои грехи в своих молитвах, нимфа!». Дальше – в мужской, ясное дело, и в самую дальнюю кабинку. А там – читай по трубе.
           И, не дождавшись моей реакции, Витёк затолкал меня в дверь, которую предупредительно открыл, завершая свои наставления.
           Я оказался в коморке, облицованной пошленьким, под мрамор, кафелем, от которого разило постылостью и рутиной. Из коморки было два хода – прямо и налево, а возле правой глухой стены стоял крошечный фанерный столик, и за ним, выгнувши транспортиром спину, разгадывала сканворд худощавая женщина средних лет. Напряжение мысли её выражалось в непрестанном покусывании карандаша, который женщина держала в правой руке; пальцами левой она барабанила по столику, и если б ей аккомпанировал оркестр, то непременно вышло бы равелевское «Болеро». Рядом с женщиной к стене был скотчем прилеплен листочек, на котором карандашом – верно, тем самым, что покусывала женщина, – было предписано всякому посетителю уплатить 25 рублей. Кассой служила синенькая жестянка из-под сгущёнки, стоявшая тут же на столике.
           – Офелия! О радость! – выпалил я, напрасно стараясь не тушеваться, – Помяни мои грехи в своих молитвах, нимфа!
           Офелия оторвалась от сканворда и уставилась на меня. В гравитационном поле её бездонных ультрамариновых глаз я позабыл, как дышать, и стоял чуть живой. С полминуты она распинала меня взглядом, а затем неожиданно, как явление чёрта в алтаре, расхохоталась, и казалось, что это не она хохочет, а где-то близ планетарного сердца рокочет магма. На излёте дыхания Офелия завывала:
           – Хосподи, твоя во-о-олюшка!.. – и, звучно наполнив лёгкие, вновь принималась хохотать, судорожно при этом раскачиваясь туда-сюда над столиком и размахивая руками, точно гоняя мух.
            Наконец угомонившись, она утёрла навернувшиеся из бездонности слезинки и сквозь остаточные смешки выдавила из себя:
           – Вам прямо, почтенный принц. Проходите.
           Я поблагодарил Офелию и, обойдя вниманием жестяную кассу, проследовал в указанную дверь. Тут обнаружились три деревянные, покрытые зелёной лупящейся краской кабинки, ветхие, как завет. С потолка свисала на длинном проводе лампочка, тусклым свечением творившая полумрак. Атмосфера походила на земную очень отдалённо и была малопригодна для дыхания. Помявшись миг-другой, я решительно забрался в третью от меня кабинку и затворил дверь на щеколду.
           Здешние удобства являли собой давно позабытую человечеством конструкцию – бачок, закреплённый высоко на стене и соединённый с унитазом длинною трубой. По этой трубе вертикально шла жирными буквами надпись: «смой немедля!» К бачку крепилась цепочка с деревянной рукояткой, за которую нужно было потянуть, чтобы спустить воду. И я потянул.
           И грянули литавры! Они сотрясли всю материю вокруг, и звуки их, безумные, но завораживающие и прекрасные, в тяжёлой густоте которых аукались нежною гармонией высочайшие ноты арф, – звуки эти становились мощней и мощней, покуда у меня не заложило уши, покуда сознание моё не померкло. Формы предметов размыкались, очертания обобщались, и вскоре я уж не мог с уверенностью сказать, где нахожусь, – казалось, что то ли нигде, то ли не нахожусь вовсе. Но вот божественные литавры, достигши пика вообразимой громкости, стали стихать, и вибрация пространства, подвластная им, тоже понемногу унималась. Спустя минуту я уже понимал, где я – и когда.
           И боже мой! Где и когда я был!
           Тот самый лаконичный узор напольной плитки; монументальная лестница, раздваивающаяся со второй площадки и ведущая к лоджиям; и коридоры со стёртым, уложенным ёлочкой паркетом, скрип которого шарахается эхом от потолков, высоких настолько, что и атланту пришлось бы встать на цыпочки, чтоб дотянуться до них. И тот самый пасмурный день, сумеречный тот час. Именно там, именно тогда изломилась жизнь моя в ту сторону, куда и поныне вьётся. То, чего никогда не должно было случаться, я по пространственно-временной оказии мог немедленно предотвратить – но что же делал я? Ничего. Лишь созерцал, как это случается вновь. Я клял себя и вопил внутри, и вопль этот был глухой и скулящий, будто полоумный звонарь лупил по треснувшим колоколам. Ещё миг, и я закричал бы в голос, но неизречённый вопль мой подхватили литавры, мироздание, вновь сотрясённое, исказилось, и мне почудилось, что я умер.
 
           «Вокруг меня сгустились ночи тени,
           Но свет внутри меня ведь не погас!..»
 
           Привокзальная площадь только так называлась, а на деле была крохотным пустынным пятачком красноватого бетона. За площадью параллельно вокзалу шёл ухабистый узкий просёлок, выходящий из щетины соснового бора, а куда идущий – бог весть. Между же площадью и просёлком затесались рядом рифлёный ящичек автобусной остановки и небольшой киоск. Тут-то и околачивался Витёк. Уставивши долу взор, он бродил вокруг киоска, кручинно пиная носками кирзачей подворачивающиеся камешки. Заметил он меня, когда я был уже шагах в десяти.
           – Представляешь, щучьи приёмыши! – с досадой воскликнул Витёк, возмущённо указывая на киоск, – Знал бы ты, какими тут пирожками торговали, ездил бы сюда из своей Москвы каждый день. А ты гляди что! Закрыли! На ремонт, так его и сяк!
           И действительно, крохотное окошечко, куда в пояс не поклонившись не сунешься, перекрывала картонка с корявой надписью: «РЕМОНТ!». Киоск покоился под тысячелетним слоем забвения, и было, видимо, два исхода – ремонт либо продлится до сноса киоска, либо, если сносу не бывать, до судного дня.
Витёк проворчал ещё что-то обидное в адрес хозяев киоска, а затем вдруг глянул на меня серьёзно и, прищурившись, спросил:
           – Ну?
           Я рассказал.
           – А чего ж ты?
           И я объяснил.
           – Рад, что ты понял, – улыбнулся Витёк, – В конце концов, что человек пережил, то он и есть. А менять прошлое – человека перекраивать. Собой-то остаться, чай, лучше, чем незнамо кем сделаться, а? – озорно подмигнул Витёк и, слазивши в карман телогреечки, сверкнул крышкой портсигара, – Угощайся!
           Послышалось булькающее тарахтенье, далёкое, едва уловимое, как будущее. С каждым мгновением тарахтенье угромчалось, и вот вслед за ним из бора выкатился старенький жёлтый «ЛиАЗ». Автобус походил на судно в шторму – бороздя шинами талую грязищу, он то клевал носом, то вздымался на дыбы в угоду просёлочным ухабам. Затормозив подле остановки, автобус устало, но приветливо фыркнул и отворил передние двери, из которых нас окатило плачем девушки в автомате:
           – «Ей сегодня идти одной вдоль по улице ледяно-о-ой…»
           – Ну, мне пора, – сказал Витёк, подаваясь спиною к автобусу, – А ты на платформу топай, минут через десять будет электричка на Москву. Будь здоров!
           Он вскочил в дверной проём, и автобус, заурчав, тронулся. Двери не закрылись, и Витёк так и стоял на ступеньках, махая мне рукой. Когда автобус отъехал настолько, что морщинок на улыбающемся лице Витька стало не разглядеть, до меня сквозь стихающую какофонию моторного тарахтенья и гитарного проигрыша донеслось:
           – Смотри, не забывай, что сегодня понял!
           И я, помахав рукою в ответ, отправился на платформу, стараясь не забывать.


Рецензии