Зенит
Я умываюсь и равнодушно рассматриваю своё уставшее, осунувшееся лицо в мутном зеркале, сглатываю оставшуюся во рту горечь, по привычке задерживаю дыхание прежде, чем отпереть дверь, и выдыхаю, лишь оказавшись в опостылевшем длинном коридоре, влажном, тёмно-синем, пульсирующим той сырой затхлостью, которой место в подвале, не в жилом доме, замершем в ожидании новой жизни: не этот равнодушный извилистый червь должен сопровождать на всём своём протяжении меня и этот дурацкий раскачивающийся пузырь, в котором эта жизнь варится, но всё никак не доварится, только причиняет неудобства, вызывает рвоту, с которой я выплёскиваюсь сама и первым выплеснулось желание с этим бороться, оставив равнодушно наблюдать за собственным угасанием и твоими беспомощными попытками, сводящимися на нет неуклюжими потугами обеспечить нас материально, и я в который раз больно запинаюсь об эту дурацкую коляску, стоять которой, конечно, больше негде, кроме как в этом чёртовом коридоре, и она такая приторно милая, двухцветная — розовая с голубым — потому что мы решили остаться в неведении, когда предлагалось узнать, но это было абсолютно ненужно, ведь всё равно получишься ты, даже его ты умудрился оставить себе, может быть, поэтому всё так противно и ненавистно, что страдание — моё, что лишение — моё: отдать всю себя, чтобы присовокупив к тебе — получить тебя, дополнить тебя, чтобы уже ничто не могло стереть это твоё раздутое самодовольство, которым ты напичкал меня по самое горло, аж раздуло; я ведь всё равно улыбаюсь тебе, ухаживаю за тобой, забочусь о тебе, потому что это то, что ты оставил мне, это ты бросил на меня, и — как? когда это произошло? — я приняла это с благодарностью голодной суки, обрадовавшейся самой захудалой кости с твоего стола; я прохожу в комнату и сажусь, полуложусь в кресло, и не знаю сколько провожу так времени, вперив пустой взгляд в сменяющую друг друга чепуху телевизора, пока не приходишь ты, вынуждая меня оживать, чтобы в который раз переживать пир твоего неосознанного, неосознаваемого эгоизма, граничащего с нарциссизмом, когда ты целуешь себя сквозь мой живот, когда говоришь то, что говорят нерождённым, когда смеёшься тому, как нерождённый толкается в ответ, и то, что ты принимаешь за проявление любви и тягу двух душ друг к другу, является моим криком, чтобы ты оставил меня в покое, чтобы засунул уже свою волосатую руку в мои раскуроченные внутренности и забрал своё детище себе, потому что ничего мне больше не нужно, кроме покоя: не осталось желания, кроме как попытаться собрать крупицы себя если не обратно, то хотя бы в какое-то подобие того, что было — смотри, смотри, до чего ты меня довёл; собака кладёт свою морду мне на колено, заглядывает время от времени своими грустными всепонимающими глазами в мои глаза, а я начинаю плакать, рыдать навзрыд, горе буквально вымывает меня наружу, вон из тела, но собака не отстраняется, не отстраняется даже тогда, когда ты встаёшь передо мной на колено, точно принц какой-нибудь, одну за другой выдавая заготовленные книжные ответы, что всё это беременность, пошатнувшийся гормональный фон и нужно потерпеть, немного осталось, и впервые за последние месяцы я с тобой полностью согласна: да, немного, и киваю, кое-как успокаиваясь, но не чувствуя при этом никакого, даже сколь угодно малого облегчения, лишь боль опустошения в груди, будто сердце зацепилось красными волокнами за рёбра и висит, покачиваясь, при каждом движении посылая спазмы по всему телу, а я делаю вид, что ничего, что всё нормально, а сама смотрю на собаку, а собака на меня, и мы оба знаем, что знаем, но молчим: я — потому что ты помешаешь, не столько ради меня, сколько ради себя, а она — потому что вынуждена бессильно наблюдать, не смея вмешиваться, наши бесчисленные попытки и ошибки, и поражения, и бессмысленные трепыхания, когда ничего уже не поделаешь, вот как сейчас, когда всё уже решено и нужно лишь чуть-чуть подождать — ты всё правильно сказал: осталось совсем немного; я поглаживаю ей морду, чешу за мягким ухом, тянусь к тёплому шумному дыханию, ища поддержки и понимания, ведь если она не сможет понять, то кто — мысль эта не даёт мне покоя даже ночью, когда я лежу рядом с тобой, руки покоятся на животе, в котором микрокосмос одного лишь тебя, только для тебя, а собака за дверью, под дверью, чтобы ненароком не повредила, не разбила нечаянным движением тонкой скорлупы, но ведь ей и не надо, ведь она сама, лишь болью пронзает всю меня, выгибает тело дугой, отпускает, чтобы снова поднять, будто попала в руки садиста, решившего поиграть со мной в свои бессмысленные игры, отчего я кричу, а собака лает, и голос её как сирена тревожен и щемит сердце, а ты мечешься вокруг кровати, что-то говоришь, вопишь, лицо перекошено и изуродовано, потом вызываешь скорую и держишь меня за руку, красный от волнения, а мне кажется, что всё это абсурдно напоминает обряд экзорцизма и это не врачи с носилками а священники пришли изгонять существо овладевшее мной потом сирена и тряска дороги белые размытости марлевых масок и холодные руки мужчины прячущего за одной из них лицо у него невозмутимые равнодушные глаза и я мысленно позволяю ему разрезать меня вдоль потому что ему все равно и он сделает лишь своё дело не больше и не меньше не заставит страдать сверх отпущенного и я кажется вслух бормочу спасибо потому что он наклоняется ко мне и маска вроде колышется от речи но может он просто дышит хорошо что он живой и что с собакой с кем её оставили ведь она наверное мечется по квартире не находит себе места и рушит всё что попадается на пути давая выход отчаянному бессилию а ты мчишь в машине где-то в раскручивающихся за нами кишках дорог в попытке догнать того себя что вот-вот придёт в мир будто мне под силам его у тебя отнять и я даже умудряюсь сложить высохшие растрескавшиеся от беспощадного солнца в пустынную пустошь губы потому что ты неизбежно как бы быстро ни ехал хоть отрасти крылья хоть телепортируйся в больницу в операционную и жди меня там всё равно ты бесповоротно опоздал и ты это знаешь, и я это знаю, и я открываю глаза, и сумеречное подобие воссозданной нами в квартире ночи по-прежнему проигрывает палящему солнцу в неравной борьбе: может быть, так даже лучше, может быть, тогда ты увидишь; пол совершенно не холодит ступней, когда я ступаю на него, беру со спинки стула платье и, накинув его, застёгивая на ходу пуговицы, неслышно выхожу в коридор и всё равно тревожу чуткий собачий сон, и в сопровождении неё иду до двери, выхожу из квартиры, закрываю дверь, предоставляя вас самим себе, и пока спускаюсь, чувствую, что зря надеялась, что станет легче — нет, не станет, но ступени влекут вперёд: видимо, путь уже надёжно завладел мной, потому что ясно, что нужно сделать то, что задумала, что отступить невозможно, и хорошо, что уже не получится; я выхожу под палящее солнце и медленно иду по пустынной улице, где воздух растрескался от жары и плавит асфальт, обжигает ступни, сворачивается в лёгких раскалёнными угольками: кожа вмиг покрылась испариной, дышать стало тяжело, но я решилась и потому крепилась, упорствовала и в упорстве своём черпала силу, чтобы делать шаг, ещё шаг, мимо сухих песчаных коробок, в которых мы жили и живём, мимо пепельных лиц, как тени умерших, мелькающих в их окнах, мимо спичечных коробков проезжающих редких машин, будто обезумевших от жары и в безумии своём мятущихся в лабиринтах улиц, непонятно только: в осознаваемой ли попытке выбраться или в открытом желании углубиться в собственное безумие, но даже они не обращают внимания, пусть мне и кажется, что я ничуть не лучше, что только сумасшедший пойдёт сейчас, когда всё рушится, прочь из города, потому что дальше ведь ничего нет, и разве в моих силах было им всем объяснить, что туда-то мне и следует направить свои стопы и что все вы, будто привязанные к моим ногам бесконечно длинной красной нитью, как пуповиной, последуете за мной, хотите вы этого или нет, ведь никого, кроме нас самих, не интересуют наши желания, а сейчас хочется лишь того, чтобы вот ещё шаг — и наступила бы ночь, спрятала бы это проклятое солнце, спрятала бы меня, спрятала бы этот чёртов живот и всех вас — тогда, быть может, не пришлось бы делать того, что следует, но никого не интересуют мои желания, и даже нельзя их сказать в глаза собаке, чтобы они легли на плодородную почву её чуткого понимания и проросли бог знает во что в её недоступных мыслях, — я даже останавливаюсь, и в позе моей требование, и стою с минуту, чувствуя лишь, как живот тянет к земле, а больше ничего не происходит, я иду дальше и уже не гляжу по сторонам, не думаю, в моих мыслях я тоже иду, как иду, и это отражение механического действия мне нравится, это значит, что процесс уже начался и его не остановить, что что-то во мне растрачивается в дороге, но, если оглянуться, там, разумеется, ничего нет, а впереди, в дрожащем от пышущих жаром барханов воздухе показывается дерево: под ним, я знаю, старое кладбище, теперь уже засыпанное всем этим песком — именно туда лежит мой путь, я положу тебя среди корней, здесь тебе его не найти — только так я смогу освободиться. По мере приближения я различаю, что на суку повешен человек, женщина, есть в её позе что-то расслабленное, и это мне даже нравится, несмотря на охвативший испуг: ведь не встречи я ожидала, идя сюда, не жуткого соседства искала — она чуть покачивается, хотя ветра нет, и, подойдя ближе, мне становится различим её живот, и я чувствую, что не могу сделать дальше ни шагу, просто смотрю в это своё непрошеное, незваное отражение и думаю, почему ты от него не избавилась, почему не взрезала этот мешок, не закопала его здесь же, среди старых могил, зачем позволила открыть глаза, ведь немедленно стряхнул с век песок и увидел женщину, признавшую своё поражение. Лицо её страдальчески сморщилось, как, наверное, выглядит любой человек, представ пред неизбежной болью, да так и осталось, отчего-то не смогло разгладиться в спокойствии смерти. Я медленно, тяжело, стискиваемый болью, поднялся, перевёл дыхание, отряхнулся. В обесцвеченном небе висел напряжённый глаз солнца. Смотрел на меня, или на женщину, или на нас обоих. Будь я богом, остался бы доволен открывшейся моему взору картиной? Я обошёл тело, заглянул в стеклянные глаза, но не увидел ничего, кроме собственного чёрного силуэта, затмившего в них солнце. Прошёлся вокруг дерева, ногами вороша нанесённые песчаные могильники, тут и там белевшие костьми, будто земля выдавила их из своего нутра наружу, как болезнь, скверну. Собрал раскиданную вокруг одежду. Оделся и обулся. В прикрывающих изломанный белый скелет лохмотьях нашёл тонкий поясок, разорвал его вдоль. Понимал, что хорошо имеющимися средствами не сделать, но иного варианта не было. Иглой сослужила небольшая прямая кость: упорно отгонял от себя мысль, что она принадлежала такому же человеку, как она или я. Сначала дело, терзаться стану после. Встал на колени: в одной руке импровизированная игла, другая слегка дрожит. Я смотрел на твоё раскрывшееся, словно цветок из плоти, тело, и чувствовал, как внутри всё леденеет от страха, представлял, что, стоит только острию вонзиться в кожу, и ты резко дёрнешься, закричишь от боли. Куда же спрячешься от вонзившегося в тебя взгляда развёрстых в агонии боли глаз, от этого крика. Выровнял убежавшее далеко вперёд дыхание: вроде бы успокоился. Свободной рукой свёл края плоти и осторожно, медленно, ввёл иглу, то и дело заглядывая в распахнутые глаза и ругая себя, что не закрыл их — так похоже, будто я уже причинил тебе боль, будто ты раскрылась, пытаясь стать для неё прозрачной, чтобы она не задерживалась, скорее ушла в песок и паром взвилась к солнцу. Повеял слабый, едва различимый ветерок, перетаскивая отдельно взятые песчинки, барабанами гремела в ушах кровь. Я завершил первый стежок, наклонился к тебе, зубами оборвал нить, завязал и сдвинул фронт своей работы дальше. Первый этап был пройден. Потом ещё несколько раз делал перерывы, утирал наползающий на глаза пот. От жажды, вездесущего песка и трупного смрада во рту образовалась неприятная горькая слизь, но я делал свою работу усердно, как заведённый, неустанно отгоняя крамольные мысли, как только они своими извилистыми холодными телами вползали в сознание. Непреложным фактом была необходимость завершить начатое, и лишь когда желаемый образ совпал с действительностью, я отбросил иглу в сторону, дрожащими то ли от напряжения труда и усталости, то ли от волнения руками застегнул одну за другой все пуговицы твоего платья, опустил веки и поднялся с колен. Теперь ты спала. Будто бы даже цвет вернулся к щекам. Я с трудом удержался от желания наклониться к твоему рту, чтобы услышать размеренное в покое сна дыхание. Потом, работая руками, принялся рыть яму. Яростно, торопясь. Может быть, для того, чтобы ничто больше не возвращало надежду. Затем поднял и положил тебя в углубление. Теперь тень ветви, на которой ты повесилась, делила твоё тело вдоль, ровно посередине, оставляя левую половину в тени песка, который выгреб. Я положил окровавленную кость, сыгравшую роль ножа, тебе на грудь. Постоял минуту, глядя, как медленно раскрылась алчная и равнодушная к пище пасть земли, как ты сорвалась, оставаясь неподвижной. Потом поднялись вверх кончики волос, отделилась кость, забрав вправо, стало заметно трепетание платья. Чернота сомкнулась бесшумно, какое-то время следом ещё срывались песчинки. Я стоял, глядя в бездонность провала, и пытался расшевелить внутри себя желание низринуться следом, но ничего не чувствовал. Болели глаза, в нос лез запах собственного пота да хотелось пить. Я повернулся и пошёл прочь. За вздыбившейся складками пустыней виднелись здания. Казалось, будто город тоже погружается внутрь земли, но гораздо медленнее и потому трагичнее. Забравшись на вершину песчаной кручи, я остановился и обернулся к дереву. Отсюда оно казалось небольшим и безобидным. Однако знание, что прямо под ногами начинается кладбище, придавало ему вид чудовищный, зловещий, значительный, наделяло, если не злой, то равнодушной к людским жизням волей. Наверное, и оно было необходимо. Ведь была же необходимость, чтобы и ты, и я там оказались. Была ли то божественная необходимость, или фатум, или детерминизм? Имело ли это значение теперь, когда всё произошло? В черте города жар застоялся, сжатый, стиснутый зданиями, стал едва ли не осязаемым. Воздух выходил из лёгких болезненно, с хрипотцой. Я брёл, сражаясь на каждом шагу, по пустынным улицам, а дома наблюдали за мной безмолвными памятникам прошлому. Бесшумно проносились стремительные вихри, бросаясь в глаза колючей ржавчиной, мешая видеть. Идти и без этого было непросто: дороги занесло мусором и рыхлой смесью из пыли и песка. Каждый шаг давался с трудом, и я продвигался вперёд, побуждаемый не столько любопытством и желанием знать, сколько какой-то неведомой мне силой, гораздо более могучей и обстоятельной. Она проложила и маршрут, по которому когда-то прошла ты, и который теперь вёл меня, но в обратную сторону. Быть может, туда, где мы посадили семя, ставшее причиной той катастрофы, которая послужила концом этому «мы». Нашему «мы». Постепенно осталась позади площадь с пустующим постаментом, сквер с тут и там выкорчеванными, протянувшими к небу обширные корни многовековыми деревьями. Прошёл, чтобы срезать путь, крохотными, зажатыми двориками, миновал магазинчик на углу. И дальше: через блестящие из-под песка трамвайные рельсы, мимо занесённых, будто снегом, осевших машин, сиротливо подглядывающих фарами из-под наносов, пока не осталось вокруг ничего, кроме белой многоэтажки, заслонившей своей нарочито прямой фигурой половину неба. Одиноко торчащая посреди вспухшего пылевым облаком города, она напоминала кость. Казалось, выдерни её, и мир развалится на две неровные высушенные снаружи да подгнившие внутри половинки. И дальше: мимо одинаковых подъездов к такому же, совершенно неотличимому от них, в тот, куда заводила красная нить. Смотри, сказал себе. Здесь. Обветшалое крыльцо с местами обвалившейся кладкой, засыпанные ступени. Проржавевшая дверь отчаянно не хотела поддаваться, и пришлось навалиться всей массой тела, чтобы сдвинуть её с места. Под осыпающиеся с петель хлопья пыльной ржавчины она издала тяжёлый утробный скрип и явила черный провал подъезда. Дохнуло затхлым и душным. Так, должно быть, пахнет склеп. Я осторожно вступил внутрь, подождал пока попривыкнут глаза и успокоится сердце. Все прочие звуки как отсекло, уступив место той многозначительной тишине, которая царит в местах, в которых человек оставил своё прошлое. Стал подниматься по ступеням. Шаги, пошаркивания, сбившееся дыхание да едва уловимое напряжение, разливающееся вокруг, словно вся громада строения, вытянувшегося вокруг меня, собралась всеми своими многочисленными стенами и перекрытиями. Смотрела на меня, как больной в страхе и обострении чувств прислушивается к внезапно ставшим громкими движениям внутри себя. Я остановился перед нужной дверью. Казалось, отопру её, и до ушей донесётся звук работающего телевизора, стук собачьих когтей по линолеуму, пение кипящего чайника. Взялся за ручку, пытаясь убедить себя, что вот-вот наступит поворотный момент, после которого можно будет оглядываться назад и говорить, что вот она, черта, разделившая жизнь на до и после. Но это была обыкновенная пыльная ручка, а открывшаяся глазам темнота с силуэтами прихожей и всех тех вещей, которые бывают в прихожей самой обыкновенной квартиры, не внушала никакого священного ужаса, не заставляла проникнуться и толикой уважения к памятнику прошлого. Я медленно шёл по коридору, повсюду наблюдая следы упадка и запустения, какое бывает в любом давно покинутом помещении, где когда-то вёл свою деятельность человек. Много, много пыли. Гостиная напомнила закрытый на ночь музей, когда все ушли, когда выключен свет и экспонаты замерли в чутком ожидании следующего дня, когда всё вокруг снова наполнится жизнью. Я прошёлся кругом, собирая кончиками пальцев пыль с полок, вдыхая всей полнотой лёгких то, что казалось памятью. Тут и там цветными вспышками расцветали картины прошлого, наполненные уютом быта и спокойным счастьем совместно живущей пары. Гул фильмов под запах твоих волос на моём плече. Шелест перелистываемых страниц. Звяканье посуды. Наэлектризованность ссор и звон смеха. Торопливое жадное соитие на полу, диване, у полок. Твоя улыбка в разбитом искрами разметавшихся волос солнце. Не без труда отлепил пальцы, вытер с них пыль, осматривая комнату прощальным взглядом: теперь она казалась ещё более пустой. Прошёл в спальню. Кровать не застлана, распахнутый гардероб, как жертва нападения, раскидавший подле себя одежду, как внутренности. Я присел на край той половины, где когда-то спала ты. Взял с тумбочки фотографию в рамке. Стёр со стекла пыль. Да, мы. Такие, какими бы стали, если бы всё не пошло наперекосяк. Кажемся довольными, здоровыми. Я поставил её обратно, встал, ненадолго задержавшись у гардероба и двигая на вешалке предметы твоей одежды, потускневшие, покрытые пылью и навсегда утратившие твой запах — незнакомые. Вышел в коридор, прошёл меж выстроившихся неровными рядами выцветших прямоугольников на обоях, где когда-то висели фотографии. В ванной было чуть свежее, и здесь я задержался. Долго смотрел на искажённое треснувшим зеркалом отражение усталого, осунувшегося лица с синяками под глазами. Оглядел баночки с таблетками, вразброд толпившиеся на полочках за ним. Различные виды болеутоляющих, бессильные против подобных видов боли. Закрыл дверцу, и тотчас мелькнула в зеркале неясная тень, будто в коридоре кто-то был. Я обернулся, но никого не увидел. Подошёл к дверному проёму, посмотрел в обе стороны. Ничего. Вышел и прошёл в кухню, но та встретила безжизненной аккуратностью, которая осталась, как память после твоего ухода. Никого. Вернулся в спальню и застыл в дверях, глядя на сидевшую на кровати собаку. Внимательный, спокойный взгляд. Затем легко спрыгнула, подошла, коротко лизнула пальцы. Помедлив, я осторожно погладил мягкую шерсть, чувствуя, что это совсем не то, что ожидал здесь найти. То было не неудовольствие, не досада, а растерянность, когда вместо желаемого тебе дают то, что кажется несущественным, ненужным. Она ткнулась в раскрытую ладонь мокрым носом и прошла мимо, в коридор. Остановилась в нескольких шагах, обернулась и посмотрела на меня. Ну ладно, сказал. В пустоте квартиры, среди окружающего молчания голос показался незнакомым. Собака оставалась неподвижной. В конце концов, мне нечего было терять. Веди. Она неторопливо повернулась и скрылась в дверном проёме. Из подъезда донеслось постукивание когтей по лестнице. Я задержался, глядя в сокрытые полумраком очертания вещей и думая о том, что, может быть, стоило сперва пустить сюда свет. Что, может быть, в таком случае в этом во всём оказалось бы больше смысла. Где-то на границе слуха, показалось, раздался неясный голос, но я уже вышел, уже прикрыл дверь и начал спускаться. Наверняка показалось. Наверняка то был обман воспалённого усталостью, голодом и одиночеством разума, по-своему пытавшегося компенсировать… всё это. Наверняка, реши я вернуться, снова не нашёл бы ничего, что привнесло бы ясности. Собака ждала этажом ниже и, увидев меня, повернулась и продолжила спуск. Я остановился, посмотрел на прикрытую дверь квартиры. И пошёл следом.
Свидетельство о публикации №217010700687