Мария Ростовская. Крестьянская школа. Гл. 10 - 12

Предыдущие главы повести Марии Фёдоровны Ростовской "Крестьянская школа" смотрите здесь: http://www.proza.ru/avtor/bibiobiuro&book=3#3

КРЕСТЬЯНСКАЯ ШКОЛА
Часть I


ГЛАВА X.

Изба. — Заботы. — Письмо. — Новая будущность.

Прошло три дня; Степаша занимался каким-то делом в огороде, когда издали увидел идущего к ним пономаря Антипа.
- Поди ты, Степаша, - сказал он, подойдя к калитке, - посмотри, как ваши журавли в ограде куролесят. Ведь просто потеха! Точно танцмейстеры. Они учатся летать, что ли, или просто пляшут? Уж я не разберу - а ведь как весело скачут! Всё норовят, как бы через ограду махнуть, ну, а силишки-то ещё нет, вот и бьются без устали с самого утра - да толку мало.
Михаил Васильевич и Степаша отправились вместе. Степаша шёл почти свободно, опираясь на руку учителя, хотя немного ещё и переваливался с одной ноги на другую.
- Видишь, как твои ноги укрепились, - сказал ему учитель. - Я почти тебя не поддерживаю. Слава Богу!
- С каждым-таки днём я хожу легче и свободнее, - отвечал мальчик. - Великая благодать! Дяденька, ну а как я совсем выздоровлю - а там что? Ты азбуке поучить меня обещал!
- Не беспокойся... будешь здоров, и всё будет.
Они подошли к ограде и, не входя в сад, стали глядеть издали на журавлей.
- Видишь ли, Степаша, - спросил учитель, - как здоровый-то высоко прыгает? Вот как взлетит на ограду, так и поминай как звали.
- Ну, а с другим что?
- Другому нечего делать, как жить здесь. Но он, бедный, того не разумеет; всё будет рваться, как бы уйти или улететь. А вот выйди он только из ограды, и смерть ему неминуемая. И собака, и ребята... всякий его сейчас догонит.
- Смотри, смотри, - вскричал со смехом мальчик, видя как журавль настойчиво добивался, чтобы взлететь повыше.
Он ходил мерными шагами, как часовой; подымая голову, он как будто измерял пространство, и потом, взмахнув крыльями, легко и ловко приподнимался от земли, но, не достигнув ограды, снова прыгал в траву и начинал ходить опять взад и вперёд около стенки. Больной журавль присел к земле и смотрел на брата.
В эту минуту высоко в небесах показались несколько летящих журавлей с жалобными криками. Стоило посмотреть, что сделалось с бедными пленниками в ограде? Они сейчас их увидели, быстро встали на ноги, засуетились, подняли головы и, провожая взглядом, следили за ними, покуда те не исчезли из виду.
- Точно они наших-то зовут, - заметил Степаша.
- И как чудны все эти законы природы, - продолжал учитель. - Свой своего издали узнает. Небось, не ошибутся. Если бы летели вороны или другие птицы, наши журавли и глядеть бы на них не стали, а тут сейчас захлопотали – видно, так и тянет их к своим.
- Всё же, дяденька, вот их два брата - один другого не жалеет, не видит, что он без крыла, не хочет с ним пожить, а всё норовит, как бы скорее самому улететь.
- Да, Степаша, где надо любить другого больше, чем себя, тут изо всех тварей один человек может это почувствовать и уразуметь. Поэтому, человек и выше стоит всякого животного. Между людьми брат за брата, пожалуй, душу положит. Между скотами этого никогда не увидишь. Природа вложила любовь очень горячую матерям животных. Часто мы видим, что мать до смерти защищает своих детёнышей, но только покуда они малы и слабы, а как вырастут, никто за них не заступится, и каждый должен защищать себя сам. Не так совсем между людьми: мы беспрестанно нуждаемся в помощи друг друга. В нуждах ли, в болезнях, в горе ли, человеку одному дано высокое чувство, не жалея себя, помогать другому. Вот ты очень хорошо сказал про журавлей. Их два брата, попали они к нам в плен; положим, что это два человека, один тяжко изувечен... хоть без руки, хоть без ноги. Но попали они к людям добрым, их и холят, и берегут. И рады бы сейчас отпустить, да больного жалея, говорят: «Поживите с нами: что можно, всё сделаем, чтобы усладить ваше житьё на чужой стороне; тебе же, убогий, не дойти до места, тяжела дорога, не вынесешь, умрёшь на пути». Больной бы отвечал: «Спасибо, братцы, тяжко жить вчуже, но всё же спасибо за ваше добро, и стал бы просить брата: ты здоров, иди с Богом, оставь меня одного горе мыкать, далеко от родного края». А тот, любя его, сказал бы ему: «Нет, брат, не брошу я тебя между чужими, не расстанусь с тобой; нас всего двое, я и сам без тебя пропаду, осиротею. Вместе о сию пору жили, вместе и теперь проживём, как Бог велит. Без брата родного мне ничто в свете не взмилится». И остались бы они на чужой стороне, живя друг для друга, и тёплая их взаимная дружба утешала бы их, как только она одна может утешить человека на земле. А птицы, а звери дружбы такой не поймут: Бог дал человеку душу бессмертную, которая чает, что за добро Господь воздаёт ещё наградою высшей, и потому делает добро даже и тогда, когда ещё сделать легко. Например, здоровый брат вместо того, чтобы пить, есть и веселиться, нянчится часто с больным братом день и ночь. Ты заметь, Степаша, на это никакая тварь не способна.
- Так, так; я даже никогда не видал, чтобы собака, или кошка, или хоть лошадь - поделилась бы добром с товарищем: из одной чашки станут есть, пожалуй; а всё же не уступят, ни за что-таки, одна другой всю свою долю.
В эту минуту здоровый журавль добился своего и вспорхнул на угловую башенку ограды; он оправился, отряхнулся и, оглядевшись на все стороны, тотчас же слетел на улицу и по тропинке отправился большими своими шагами к реке, не взглянув даже на бедного осиротелого брата. А этот, напротив того, как будто почувствовал, что с ним расстаётся, вытянул длинную шею, наклонил головку на бок и между балясинами ограды заглядывал ему вслед, покуда тот не исчез за амбарушками. Михаил Васильевич и Степаша заметили даже, что он вздохнул очень глубоко.
- Бросил-таки, - сказал мальчик с упрёком, махнув рукою на беглеца. - Экой какой!..
Потом он поспешил в калитку, подошёл к больному журавлю, стал гладить его шею, целовал под крыльями: так жаль ему было его бедного; а другого уже и след простыл.
- Может быть, и в самом деле вздохнул он от того, что брат ушёл на волю: ему через ограду не перелететь, вот и тоскует, - сказал учитель. - Почём знать? Пожалуй, и птица может вздохнуть от печали?
- Дяденька, выпустим его, ты говоришь, что он и у нас околеет, значит всё равно пропадать, а всё же лучше на воле, - сказал мальчик. - Позволь, я ему калитку отворю.
- Пожалуй, выпусти, чего мне жалеть? Его только жаль...
Не успел Степаша открыть калитку, как журавль тотчас же в неё вышел и тою же самою дорогою, что брат, отправился к реке.
- Прощайте, голубчики, - сказал, шутя, Михаил Васильевич, - доброго пути, - продолжал он, снимая им в след шляпу.
Когда они возвратились домой, Василиса подала своему хозяину большую посылку, зашитую в толстой холстине.
Это была азбука Золотова, Священная История, арифметика и другие учебники. Михаил Васильевич ожидал их, но, не желая обнадёжить Степашу прежде времени, особенно прежде удовлетворительного ответа от Елизаветы Петровны, он её положил, не развёртывая, в шкаф, и только что хотел было приняться за дело, как на улице, издали послышался и шум и крик.
- Что там? - спросил учитель.
В эту минуту вбежали к нему на крыльцо Леонтий и Гриша.
- Что там, ребята? - повторил Михаил Васильевич.
- Да всё шумит дядя Пахом. Вчера был праздник, вот он и пролежал хмельной весь день на печи, да и сегодня никак не проспался. Хозяйку побил, кричит, блажит... Она кинулась жаловаться братьям. Те, значит, вступились, и такая вышла драка, что и теперь не разберут.
- Что толковать с пьяным человеком? Известно, ему море по колено, его бы уж не трогать!
- Сам задевает... Сам так и лезет на драку, - отвечал Леонтий... - Сначала-то, правда, было смешно, всё пел песню на всю улицу, да пел-то совсем сиплым голосом... и на обе стороны так и раскачивается, а его же ребятишки смотрят и помирают со смеху - известно, смешно! А он, как увидел, да как кинется на них с палкой... Они бросились на двор, а хозяйка выбежала унимать... сперва, как следует, добрым словом, а там, видит, не берёт... ну, его ругать и чёртом-то, и дьяволом, и лешим косматым: вот уж он и взбесился...
Слушая этот грустный рассказ, Михаил Васильевич печально покачивал головой.
- Что же теперь с ним сделали?
- Ну, связали, да в избу отвели, а он то и дело кричит: «Не подступайтесь, убью, убью до смерти!» Ведь так разозлился, что страшно на лицо глядеть, точно зверь какой!
- Оно и действительно так! Какой он теперь человек? Ни разума, ни сознания: хуже всякого зверя. Зверь знает, за что злится, а поди у него спроси.
Покуда они разговаривали, ребятишки целою кучей собрались около крылечка. Все они были под влиянием драки мужиков, и каждый толковал и рассказывал по-своему.
- А бедная Прасковья Сергеевна просто на всю улицу воет. Уж правду сказать, какое ей житьё? Ребят полная изба, а хозяин как запьёт, так хошь пропадай.
- А так, как не пьян, хороший он, что ли, человек? - спросил учитель.
- Бог его знает.
- Вот его родной племянник, - сказал Гриша, указывая на мальчика лет тринадцати, - у него спросить можно.
- Ничего, - отвечал тот, - как не пьян, так смирный; на работу лихой, ведь этим-то тётка Прасковья и горюет. С его головой, да руками, им бы надо богатеть. Прежде с ним этого не бывало. Он и солью торговал, и другим ещё кое-чем, и пчёл у них никак двадцать пеньков было, а потом и лошади всегда в извозе ходят. А он, что было барышей, всё на той неделе в кабак стащил. Вот сказывали, что куда поедет, большущий крюк сделает, чтобы мимо кабака не проезжать, а там, Бог его знает, как так выйдет, а смотришь - всё же в него попал... Первое, что домертва напьётся, да ещё и за пазухой штофчик домой привезёт, и уж тогда несколько дней с него ничего и не спрашивай...
- Экое горе! - заметил учитель.
- Правда, что горе, - отвечал мальчик, - а пособить нечем...
Дети продолжали между собою болтать, забыли и Пахома, и бедную его жену Прасковью, а Михаил Васильевич, глядя на реку, не переставал ни минуты о них думать. Жаль ему было всего этого семейства, которое пропадало от пьянства хозяина. Он так задумался, что не замечал даже, какая живописная картина расстилалась у него перед глазами.
Целые гурты расшив на белых и громадных парусах, подымаясь по ветру против течения одна за одной, подвигались могучею грудью, как белые лебеди. Они так красиво поворачивали из-за угла, скользили плавно, гладко, как по полу! Расшиву не шелохнёт, не колыхнёт: не похоже, что вода несёт такую громаду. А там издали бежит пароход; его дымок белою струею ложится на бок, и он бойко обгоняет её и гордо оставляет далеко за собою. Тут же видишь: рыбачьи лодочки едут с промысла домой. Иной рыбак вырубил кудрявую берёзку, воткнул её вместо паруса и, сложив руки, смотрит, как ветер плавно несёт его лодочку прямо к песчаному берегу. Далее, целый ряд необыкновенно красивых белян, которых и назвали так, потому что на них нет ни одного тёмного пятнышка. Они нагружены только что напиленными досками и сами сделаны из свежих досок.
Красива Волга, в добрый час, - надо сказать правду, - как большая дорога: столько разных судов идут по ней и вверх и вниз: тут крутой её берег, с селениями и церквами, лесами и оврагами, с зелёными пашнями, песчаными косогорами... Наглядеться так не наглядишься, налюбоваться, так не налюбуешься - так всё это хорошо!
Никто более Михаила Васильевича Волги не любил, никто более его ею не восхищался, да в эту-то минуту его добрая душа была занята бедными людьми, которым трудно было помочь, а помочь было надо, и все-то он вертел у себя на уме:
- Да как же быть? Грешно бросить людей, когда видишь, что они погибают.
Семейство Пахома действительно погибало.
Дня три после этого, как только закатилось солнце, в золотые сумерки, как их очень справедливо называют в июле месяце, Михаил Васильевич шёл по селу; весь народ был ещё на жнитве, и кое-где только возвращались с поля работники с серпами домой.
Идёт он и видит у одной избы, под окошками на лавочке, сидит мужик, весь обвязанный. Он к нему подошел и ласково спросил: здоров ли он?
- Какой здоров, сударь, - отвечал мужик, - всю голову разломило и в горле пересохло.
Подойдя ближе, Михаил Васильевич заметил, что всё лицо его было в синяках.
- Ты, верно, расшибся? - спросил он.
- Что греха таить, - отвечал крестьян. - Хмелен был…
- Никак это Пахом? - подумал учитель.
- Своих рук не держал, - говорил откровенно крестьянин, - в голове-то больно шумело... Ну, а потом пришлось и самому похлёбку расхлёбывать... Ох, ох, ох!
Он опустил голову и, почёсываясь, глубоко вздыхал...
Видя, что мужик очень огорчён, Михаил Васильевич не хотел с ним и речи заводить о прошлой драке, чтобы не прибавить ему печали.
- Вот я слышал, что у тебя никак пчёлки водятся, - продолжал он, желая найти предлог для ближайшего знакомства.
Он надеялся найти более удобный случай, чтобы попробовать, нельзя ли его как-нибудь от пьянства отвратить.
- Благословил Бог, - отвечал Пахом, - нынче посчастливилось... Роятся очень хорошо.
- Кто же у тебя за ними присматривает?
- Старик отец; он на пчельнике всё лето так и живёт. А вам на что?
- Да вот и у меня свой есть улей, да больно ослабел, надо бы подкрепить молодым ройком...
- Знаю, знаю, - отвечал мужик, - это бывает, точно... Не подкрепить, так он пропадёт.
Михаил Васильевич сел с Пахомом рядом и стал разговаривать о пчёлах, не показывая и вида, что другое было у него на уме.
Пахом очень охотно отвечал; так проговорили они с час, в эту пору три сына Пахома пригнали из табуна лошадей, мальчики были славные, да и лошади хороши; потом воротилась и хозяйка. Она была красивая баба лет тридцати, свежая, румяная... Только не весело поклонилась она Михаилу Васильевичу.
Она жала одна, а муж её просидел на лавочке, не двигая пальцем; видно, досадно ей было на него.
- Здравствуй, милушка, - сказал Михаил Васильевич, - что, как жалось?
- Жалось хорошо, - отвечала она отрывисто, - только больно плечи трещат, устала, - и, не сказав больше ни слова, вошла в избу.
В избе послышался плач двух детей, и минуты через две девочка лет десяти вышла на улицу.
- Тятенька, иди, что ли, ужинать, - сказала девочка.
- Всё это твои ребята? - спросил Михаил Васильевич Пахома.
- Мои, да двое ещё маленьких в избе, всего шесть человек.
- Ну, брат, помоги тебе Господи вырастить такую кучку, - и, распростившись с Пахомом, Михаил Васильевич пошёл домой.
С этого самого дня он зачастую заходил к Пахому, да и Пахом сам при всяком удобном случае находил удовольствие прийти к нему посидеть и побеседовать, а всё же о пьянстве не было у них и речи. Мужик был исправен, деятелен, и не было слышно о нём ничего дурного.
Раз как-то вечером Михаил Васильевич собирался куда-то идти, как пришёл Пахом и встретил его на пороге.
- Батюшка, я к тебе, - сказал он, - хотелось бы о деле потолковать, или тебе некогда?..
- Иди, иди, всегда рад гостю, - отвечал учитель.
Степаша тут же поодаль сел, прислушиваясь к разговору.
Только лишь они расположились на лавочке у крылечка, Пахом снял шляпу, положил её на колени и убедительным голосом сказал:
- Полечи меня, родимый.
- А что у тебя болит?
Он глубоко вздохнул, тряхнул головой и проговорил тихо:
- Люблю выпить.
- Как, Пахом, неужели ты думаешь, что это болезнь?.. Что ты, Бог с тобой! Люблю выпить и я...
Мужик на него вытаращил глаза.
- Вино - вещь хорошая, здоровая, добрая и для вашего брата, труженика, полезная...
- Ох, родимый, что ты это говоришь!.. Губит оно меня совсем.
- Ты сам себя, любезный, губишь... И не сваливай на другого свою вину. Хлебом ржаным и то можно объесться и как собаке околеть. Хлеб ли в том виноват? Не вино худо, а худо пьянство.
Мужик, не ожидая такого оборота речи, молчал.
- Значит и пособить нельзя? - спросил он с огорчением.
- Как нельзя? Всегда можно, - отвечал весело учитель. - Только не надо искать лекарства от какой-то болезни, надо просто разобрать, что это такое пьянство? Отчего оно дурно и вредно? Видал ли ты когда пьяного? - спросил он у мужика.
- Чего уж? Видал себя самого, не то уж что кого другого.
- Ну, а я тебя пьяным, слава Богу, не видывал и за то, может быть, так и люблю; нельзя, чтобы к пьяному человеку не почувствовать омерзения. Ты не думай, что ты себя видел! Пьяного только трезвому со стороны видно. Пьяный сам не человек; пьяный отвратительное животное, и нет в нём ни совести, ни чести, ни разума, ни единого-таки чувства человеческого. Пахом, страшно подумать, пьяный может быть омерзением и жене, и детям, и отцу, и матери! Чем тогда беде помочь? Ну как хозяйка-то вдруг да возненавидит? Кто раз разлюбил, того верёвкой снова не привяжешь... Сердце - вольная птица, силой не возьмёшь. Гадок сделается человек, и ничто в свете его любить не заставит. Да, пожалуй, жене-то и Бог простит; зверя любить нельзя! Вот она, первая тяжкая беда от пьянства. Ты говоришь, что за тобой водится этот грех; а люблю я тебя... Верить не хочу...
- Есть, есть, - повторил мужик, - и совестно признаться, а всё же лгать не хочу.
Он с сокрушённым сердцем опустил голову.
- Послушай, друг, мерзость мерзостью, а ещё - вот что: пьяный сам себе могилу роет. Нельзя долго жить тому, кто много пьёт, нельзя ему и здоровым быть. От горячего этого напитка, не в меру употребляемого, вся кровь может сгореть, вся внутренность почернеет, и пропадёт человек во цвете лет.
- Слыхал, что так, батюшка...
- Кто же себе враг? Подумай ты только, Пахом. Всё это тогда бывает, когда человек напивается до одурения... Вот она мерзость-то. Свинья наестся до отвала, и на ту гадко смотреть. Как же человеку пьяному не опротиветь? Но всего этого ещё мало. Пьяница себе враг, а для семейства - разбойник... губитель... Он грабит жену, детей, он всё тащит в кабак. Он разоряет дом, и по брёвнышку разваливается тот самый тёплый уголок, который Богом вверен его попечению, покуда дети не вырастут. Что бедной жене тут делать? Топор ей не по силам. Пропадёт горькая женщина, кляня свою ненавистную долю! Она бы рада горю пособить, да чем? У пьяницы сегодня барыши ушли в кабак, завтра и нужные деньги поехали, а там, смотришь, и кафтан, и полушубок... всё у целовальника осталось... И еле ещё живого хозяина лошадь домой привезла...
- Спаси и помилуй Господи от такой напасти, - сказал Пахом и медленно перекрестился.
- На Бога надейся, да и сам не плошай, - продолжал Михаил Васильевич.
- Так у тебя батюшка, никакого-таки снадобья нет? - спросил мужик.
- Нет, брат, тут снадобье не поможет. Взгляни ты на себя, во всём нужна твоя собственная воля: посеять ли, сжать ли, продать ли, купить ли!.. Захотел и сделал. Верь ты честному слову моему, Пахом, человеку на то воля и дана, чтобы он добивался того, другого. Так и с вином. Скажи себе: пьянство то же, что воровство, то же, что злодейство... грабительство... не хочу пьянствовать, и душа твоя встрепенётся: она теперь грешно спит... и бросишь ты пить, опротивеет тебе разгул, и будешь ты на вино смотреть без греха, без соблазна...
Пахом смотрел на Михаила Васильевича с неимоверным удивлением. Правда, будто что-то светлое его вдруг озарило. Ему вдруг стали понятны ясные слова, которые сыпались из тёплой души доброго человека, с такою любовью и твёрдостью, для его пользы и добра. Степаша, хотя был и ребёнок, но и он чувствовал себя под влиянием этого недетского разговора. Он ловил каждое слово, каждое движение учителя и самого крестьянина. Если, может быть, их беседа была ему и не совсем ещё по летам, но пьянство в деревнях такое ужасное зло, он столько раз видал грустные и тяжкие его последствия, ещё так недавно драка этого самого Пахома с другими мужиками на улице так взволновала всех детей села Высокого, что всё его внимание было приковано невольно, и он не сводил глаз с разговаривающих.
- Как же мне смотреть на вино без греха и искушения? - спросил Пахом. - Научи, родимый!
- Смотри так, как ты смотришь на нож; ты знаешь, что им можешь сделать зло, а делаешь одно добро. Смотри, как ты смотришь на всё съестное. Всё тебе дано Богом, но всему надо меру. Купи себе вина, положи в день выпить рюмочку, а там спрячь штофик в сундук, привяжи ключ от сундука на крест, чтобы искушение тебя не одолевало. Дай себе слово, что по кабакам ездить не будешь... Несколько раз на день припоминай, чего ты хочешь добиться, и верь мне, Пахом, добьёшься... Бог в помощь тому, кто хочет добра.
Лицо Пахома просияло, он весело тряхнул головой и сказал:
- Ну, быть по-твоему... Что Бог даст, а я даю зарок.
- Зачем зарок, зачем? Пахом, тебе повторяю, рюмка вина полезная, брат, вещь...
- Нет, родимый, так легче! Нет её в доме, так и не хочется... а как штофчик близко... вот оно и искушение-то. А уж этот рыжий пёс Висариошка грошика с меня не сдерёт.
Висарюшка был хитрый целовальник ближайшего кабака.
Поговорили они ещё с полчаса весело, откровенно, и Пахом отправился домой.
- Укрепи тебя Бог в твоих добрых решениях, - говорил ему учитель. - Верь, любезный, никто нас не одолеет, когда Бог за нас. А Бог за нас во всех наших честных намерениях и делах.
Быстро бежали длинные июльские дни. Село Высокое кипело деятельностью, и с уборкою хлеба все были на ногах с утра до вечера. Михаилу Васильевичу одному казалось, что дни медленно проходили: так велико было его нетерпение получить ответ на письмо его к Елизавете Петровне.
Он всякий день отправлялся сам на пристань парохода узнавать, нет ли к нему письма, и всякий раз грустный и задумчивый возвращался домой…
Он чувствовал, что держать Степашу долее у себя было недобросовестно. Мальчик совсем поправился, но грустно ему было отнять у него надежду на образование, которого он так горячо желал; а какое же образование могло и быть в жалкой избёнке Федосьи Лаврентьевны?
Степаша, как ребёнок, не отгадывал причины задумчивости учителя; но, чувствуя себя счастливым под его добрым покровительством, ничего не желал, ничего не просил и весёлыми своими песнями с утра до вечера оживлял их тихую жизнь.
Известно, что в страду, то есть в июльскую рабочую пору, тишина и спокойствие, царствующие во всякой деревне, едва-едва нарушаются играми самых маленьких ребятишек, потому что - кто чуть побольше, все за делом в поле. В этот год урожай был великолепный, и время терять было некогда.
Ребятишки не сбирались даже по вечерам к Михаилу Васильевичу слушать его рассказы и поучения, и потому жизнь его проходила однообразнее и тише, да и его собственные заботы с новою избою и устройством целого хозяйства, при скудных его средствах, немало его беспокоили.
Дело это непременно нужно было осенью же привести к концу. С уборкой хлеба амбар, в котором он жил, нужен был старосте, и отлагать своё перемещёние далее сентября было невозможно.
А в кошельке лежалых денег было очень немного.
Возлагая свои надежды на Бога, он непрестанно между тем и сам себе помогал, чувствуя, что, кто сидит сложа руки, тому не за что и на Божью помощь надеяться.
Он купил избу, совсем срубленную из хорошего, сухого леса и уговорился выплатить за неё в три срока. Перевез её в село Пахом. Человека четыре плотников, за условленную цену, взялись окончательно сложить её, поставить и отделать тотчас по уборке хлеба.
Жерди для забора вокруг двора и огорода с июня месяца лежали уже заготовленные в куче, и Михаил Васильевич придумывал и даже пробовал, как бы удобнее и прочнее было их поставить и укрепить.
Мох и пакля для проконопатки нового жилища также были припасепы, но всё это делалось с большими затруднениями: у него лошадки своей не было, поэтому всё стоило денег, и он очень боялся, как бы не запутаться с платежами.
Честен только тот, у кого есть деньги, потому что с той минуты как человеку нечем платить за его потребности, он поневоле становится бесчестным в глазах того, кому не платит.
Чтобы были деньги, необходимо всякому добросовестно рассчитывать свои доходы с потребностями и платежами, и помнить, что то только может радовать и утешать в окружающем нас благосостоянии, на чём не лежит долг и наша собственная неисправность.
Честный человек может замучиться, зная, что он и тут и там должен, а что заплатить ему нечем. Поэтому Михаилу Васильевичу ещё труднее было, чем другому. Он в тридцать пять лет, что прожил в городе, привык ко всем удобствам городской жизни; с устройством собственного дома ему хотелось, чтобы и рамы были получше, и стёкла почище, чтобы со двора был сток воды на улицу и много других требований, на которые надо было рассчитывать до последней копейки.
Он сам себя беспрестанно умерял и говаривал, покачивая головою:
- Нет, брат любезный, это будет жирно, не по карману. Ты в богатые-то и не заглядывай, а по одёжке протягивай ножки...
У Михаила Васильевича было рублей восемьдесят серебром, сбережённых на покупку избы. Из них он издержал частицу, чтобы при переезде в деревню запастись кое-каким нужным платьем и бельём. Кроме этих денег у него было пенсии 120 руб. в год, да ещё случались деньжонки, не всегда, однако, верные, которые он получал за свои статьи по естественной истории из редакции одного современного журнала.
Из этого небогатого состояния он не мог себе позволить на десять рублей выйти, и потому все малейшие подробности расхода записывал аккуратно в свою книжку и берёг каждый гвоздик, каждую петлю для сооружаемой избы.
Но так как мы богаты или бедны только в сравнении с другими, то Степаше казалось, что учитель его устраивается на богатую руку, и после жалкой и грязной избёнки его матери в черне построенная изба Михаила Васильевича казалась ему богатым помещёнием.
- Знатная изба! - говорил мальчик, обходя ее кругом. - Экая благодать - такая изба: и новый забор, и новые ворота! И место какое большое! Я чай, у дяденьки и скотина будет и лошадки.
Мальчик всё хозяйство мерил на свою крестьянскую руку и не понимал, что Михаилу Васильевичу ходить за лошадью, за скотиной было уже не по силам. Он давно отстал от крестьянского быта, и в его лета трудно было бы за него снова приниматься. Он даже очень мало мечтал о приобретении собственности, покупая избу; а гораздо скорее хотел запастись на старость скромным и покойным уголком. Его жизнь была отдана другим целям, гораздо более возвышенным.
Каждый мужик живёт с надеждой что-нибудь нажить для семейства, оставить кое-что детям.
У Михаила Васильевича ни одного такого желания не было, да ему некому было бы своё имение и оставить! Он жил - любя Бога, и в этой любви видел единственную цель своего существования. Эта самая высокая любовь обратила его сердце и к детям, он почувствовал, что, направляя их к добру, он сеет дорогую пшеницу, которая может принести плод сторицею и доставить ему, собственно, несравненное ни с каким богатством вознаграждение.
Если всё около своей новой избы он устраивал с порядком и даже с некоторым щёгольством, то это было из любви к порядку и ко всему прекрасному. Ему весело было налаживать свою скромную жизнь к лучшему, к удобному. В этом было невольное стремление образованного его ума: ему душно и неловко жилось в беспорядке и нечистоте.
Со шнурком и колышками в руках он с помощью Степаши размеривал около избы землю, работал усердно, без устали, и всё приходило в должный порядок. Изба стояла лицом на реку и смотрела на неё тремя своими лицевыми окошечками, под которыми Михаил Васильевич намеревался разбить палисадник.
Ему весело было думать, что тут, под его глазами, будут цвести - ночная красавица, душистый горошек, ноготки, анютины глазки и любимая его резеда.
- Ты кроме полевых цветов других не знаешь, - говорил он мальчику, - а какие есть дивные! Если приведёт Бог видеть, то тут их разведём, иные вот как есть, точь-в-точь блюдечки. Их зовут ночная красавица. Солнышко сядет, а она развернётся, да как мило, как нежно, с какими яркими, а вместе с тем мягкими красками. Другая, вот хоть бы резеда, так себе - мохнатенькие зелёненькие кисточки, а запах такой сладкой, всё бы её нюхал и к губам прижимал. А есть и не душистые да такие милые, что не налюбуешься. Хоть бы анютины глазки, точно глядят, и глядят-то как-то грустно и задумчиво, так что и на тебя самого заветную думу навевают.
Как-то под вечер они работали в своём огороде, когда пришла женщина и спросила Михаила Васильевича. Она принесла в деревянной чашке десятка два яиц и накрытого платком петуха. Это была Прасковья, жена Пахома.
- Ты что, голубушка? - спросил её Михаил Васильевич.
- Батюшка, - сказала женщина, низко кланяясь, - я тебе гостинца принесла. Хозяин мне всё пересказывал, как ты хорошо его ублажал, и как его в сердце словно ножом укололо. Ведь он у меня хороший человек и умом, и на всякое тоже дело. А сглазил его недобрый глаз, и вдруг пришла такая напасть, запил, да запил! Ну, что ты будешь делать? Теперь вот, говорит, как рукой сняло... Ты, верно, что поворожил, и опять он по-прежнему на всё горазд: спасибо, родимый, век буду за тебя Богу молить!
- Эх, голубушка, о какой ворожбе ты говоришь? Точно вы Чуваши, верите всякому колдовству! А ничего тут нет удивительного. Я же тебе говорю, никто твоего хозяина не сглазил. Были у него лишние деньги, случилась оказия, подвернулся ловкий целовальник, вот и всё тут. А на первом шагу мало кто устоит! Раз погулял, и другой захочется... Не грешите же вы, Бога ради; ты, милушка, и мужа твоего не смущай, говори по совести, что он один виноват: захочет, и никто-то его не сглазит, никто его не опоит. Чего мне было ворожить, я ему, как перед Богом, только правду говорил... Всякая ворожба глупость, вздор...
- Так, так, родимый, да как же мне не подумать, что с глазу: ведь хозяин-то всегда был исправный, а тут точно вдруг его кто с пути сбил.
- Сам себя сбил, разве это не бывает сплошь и рядом? Ну, да что и говорить, слава Богу, он никак образумился, и как сам провинился, так сам и поправится.
- Всё же тебе, батюшка, спасибо, - говорила крестьянка. - Прими же мой гостинец.
- Ах, милая, совестно мне; я ж ничего и не сделал: какая тут благодарность?
- Пусть петушок мой у тебя по двору гуляет, ну, а яички скушаешь... - продолжала женщина.
Она развязала свой платок, и выпустила петуха, который так и вспорхнул с радости, что вырвался на волю. Нечего было делать, и подарок пришлось принять, что всегда было тяжело для Михаила Васильевича, который не так понимал добро, но видел, что в деревне приходилось по пословице: «С волками жить – по-волчьи выть».
Простые эти люди не могли его понимать, и следовало приноравливаться к их с издавна принятым обычаям, чтобы их же не оскорблять отказом.
Степаша, со своей стороны, очень потешался петухом.
- Дяденька, - говорил мальчик, - надо только курочек завести, чтобы ему скучно не было. Вот тебе и прибыль на будущее твоё новоселье. Мы в новом дому всего заведём...
Прошло ещё дней десять; Михаил Васильевич начинал сомневаться в успехе своей просьбы к Елизавете Петровне, и с каждым днём ему становилось грустнее.
Он, сам того не замечая, так крепко привязался к Степаше, что при одной мысли с ним расстаться - тяжело было у него на душе, и он поневоле задумывался.
Во всю его жизнь счастье ему не улыбалось, не знал он с младенчества ни отца, ни матери, жил всегда один-одинёхонек и вперёд знал, что умрёт, и никто не проложит тропинки к его могиле. А как обстоятельства ни ставят человека в сиротское уединение, его душа всё-таки стремится привиться к кому-нибудь исключительно, полюбить так, чтобы любимый человек был тут перед глазами, чтобы можно было с ним разделять и радости, и невзгоды, чтобы ежечасно было кому поверить, что думаешь, что чувствуешь.
Тут судьба дала ему вдруг на руки этого больного мальчика; Бог помог его излечить; привязался он к нему - как только можно привязаться к ребёнку с такими необыкновенными способностями. Но со всем этим, несмотря на горячее желание ему добра, он должен был однако сознаться, что сам по себе на волос не мог быть ему полезным... Все эти мысли поневоле навевали на него молчаливую тоску, и он задумчиво похаживал взад и вперёд по улице села.
- Дяденька, - сказал ему как-то Степаша, когда он только что пришёл домой, - Серафима прибегала, велела сказать, что у неё в огороде много ягод поспело, но что обирать их ей некогда. Она всё в поле. Вот она и просит: не пойдёшь ли ты сам побрать, да покушать?
- Пойдём, - сказал учитель.
Они отправились.
- Зайди в избу, попроси деревянную чашку у Анфисы Дементьевны, - заметил Михаил Васильевич Степаше, когда они поравнялись с жилищем вдовы.
Анфиса Дементьевна сама к нему вышла и, подавая чашку, которую она наскоро вымыла, сказала:
- Сама пошла бы посбирать, да слепа, а ребят не пускаем, всё оберут сразу, народ глупый.
Они вошли в огород: земляника поспевала, и множество ягод было уже совсем алых и очень крупных. Меньше, чем в полчаса, они набрали целую чашку.
- Кушай, родимый, кушай, - говорила старушка,- твои старания, твоя и прибыль.
- Нет, Анфиса Дементьевна, мы вот что сделаем: теперь спелая ягода дорога, сейчас пароход сверху прибежит, пусть Степаша снесёт чашку на пристань, я знаю - возьмут, и посмотри, что и заплатят хорошо.
- Когда не возьмут, кормилец, да Серафиме хотелось тебя угостить.
- Нужды нет... а полтинник лишний - не помеха; ей же на ребят пригодится.
Они спустились к берегу; пароход бежал уже близёхонько, и народ со всякой всячиной спешил разложить тут же на горе, кто что принёс: и молоко в горшках, и рыбу вяленую, и печёные яйца, и живых раков, и калёные орехи и хлеб, и булки, и лук, и селёдки, и всякое варёное мясо.
Степаша стал тут же со своими ягодами, на которые все любовались, даже из пришедших мелких торговцев.
- Экие ягоды, - сказала торговка луком, - верно, из господского сада, все на подбор.
- Я таких ягод не видывал, - продолжал мальчик, который, поставив свой ящик со спичками на землю, наигрывал что-то потихоньку на гармонике, а сам всё заглядывал Степаше в чашку.
Пароход пристал. Тут запасался он дровами; множество пассажиров высыпало погулять по берегу.
Какой-то барин, щёголь, так и наткнулся на ягоды Степаши.
- Ах, какая чудная земляника! Что за неё хочешь? - спросил он.
- Саша, - крикнул барин мальчика в пажеской курточке и кепи, который тут же суетился в толпе, - неси мамаше, - и отдал ему чашку.
- Чашку пожалуйте назад, - кричал Степаша. - Чашку, чашку, - повторял он, показывая рукою, что он тут ждёт.
Барин вынул целковый и ему отдал.
- У меня сдачи нет, - сказал Степаша.
- Бери все, благо дают, и у меня, брат, мелких нет. Я сейчас за твоей чашкой сам схожу, -  продолжал он и отправился на пароход.
Минуты через две пажик прибежал и принёс обратно чашку, а Степаша глазам своим не верил, что барин за чашку земляники дал рубль серебра.
Он только что хотел всё это рассказать Михаилу Васильевичу, как увидел, что он о чём-то очень живо разговаривал со сторожем конторы пароходной, и в эту самую минуту почтальон, разбирая свою сумку с письмами, подал ему письмо. Михаил Васильевич почти его выхватил у него из рук и без оглядки отправился в гору.
- Дяденька, - крикнул ему Степаша, - послушай-ка, что я тебе расскажу.
Тот, ничего не слушая, большими шагами летел вперёд.
- Погоди меня маленько, я за тобой не поспею, - кричал мальчик. - Не слышит, - продолжал он, махнув рукой, - ведь я думаю, он и сам не чаял, что за ягоды дадут целковый! Поди, целковый? Вот удивится Серафима. Пожалуй, не поверит, ей-ей не поверит.
Он тихо шёл в гору, а Михаил Васильевич, не переводя духу, по самой ближней тропинке почти бежал к себе домой. Он по дороге распечатал письмо, но был в невыразимом смущении: сердце его сильно билось, как от внутреннего чувства, так и от быстрой ходьбы, и читать его он никак не мог. Прибежав к своему крылечку, он присел на лесенку, обтёр пот, который градом с него катился, откинул свои густые волосы назад, взял письмо и, прижав его к груди, сказал сам себе:
- Ну, что-то Бог даст!
Никогда за себя собственно у него душа так не трепетала.
Вот, что писала Елизавета Петровна:

«Благодарю вас за письмо, благодарю, что доставляете нам случай сделать доброе и благое дело. Мы с радостью готовы платить за вашего маленького механика в течение пяти лет. Мы вас знаем и потому уверены, что он заслуживает нашего общего, живого участия; но, разбирая дело, мы с мужем решили, что при небольших ваших средствах крайне было бы несправедливо, кроме учения обременить вас и содержанием этого мальчика. Поэтому не сердитесь, пожалуйста, если вместо 30 руб., мы определили на него 50 руб. в год. Как жизнь в деревне ни дешева, но двадцати руб. едва достанет на хлеб насущный вашему воспитаннику; поэтому вы не имеете никакого права отказаться принять их на его пищу.
Мне кажется, я отсюда вижу, как вы на меня коситесь; как грозно подымаете брови: неужели вам неприятно наше предложение? Разве мы отнимаем у вас возможность ему сделать великое добро, такое добро, которое для нас самих совершенно невозможно. Учите его, воспитывайте с теми добрыми христианскими правилами, которые могут из него сделать больше, чем хорошего механика; они могут его наставить быть хорошим и честным человеком во всех отношениях, на каком бы поприще ему не было суждено действовать. Это будет дело ваше. Чего же стоят после этого наши двадцать руб. сер. в год».
Михаил Васильевич читал, и добрая, весёлая улыбка так и развивалась по его кроткому лицу. Его седые брови не хмурились, его серые глаза не косились; напротив, всё лицо дышало каким-то отрадным, чистым выражением.
- Экая душа у этой женщины! - шептал он сам себе. - Думается: верно, подаст руку, а посмотришь - она и обе протянула! Да как умно! Утешь её Господь, как она умеет других утешить!
Далее в письме было написано:

«Я замедлила моим ответом потому, что ожидала отправления приказчика в Самарское наше имение; с ним хотели мы послать письмо и сто рублей, назначенные на первые два года. Он отправляется дня через три, будет у вас несколько позже этого письма и вручит вам деньги...» и проч. и проч.
Михаил Васильевич, перечитывая письмо, не приходил в себя от радости. Сбывались его желания: что было для него собственно совершенно невозможно, с помощью Божиею и добрых людей приходило помаленьку в счастливую действительность.
- Степаша, - крикнул  он, видя, что мальчик идёт к нему по тропинке, - иди сюда, не знаешь ты, что тебя ожидает!
Мальчик с удивлением таращил глаза, замечая восторженное лицо учителя.
- Целуй это письмо, - продолжал Михаил Васильевич, указывая на письмо Елизаветы Петровны, - целуй, глупенький, тут целая твоя будущность...
- Что ты, дяденька! - спрашивал мальчик в недоумении. - Я знать не знаю, что это ты говоришь?
- Я ж тебе говорю: целуй, теперь ты волен заняться азбукой и всякой другой наукой; теперь у матери твоей будет работник дельный, не тебе чета: с его руками ей легче будет поправиться. Теперь и мы с тобою не расстанемся, - продолжал Михаил Васильевич, бросившись обнимать мальчика, - будем жить вместе друг для друга.
- Господи, я ж ничего не разберу! - говорил Степаша. - Скажи мне только толком, какое это такое письмо?
Тогда Михаил Васильевич принялся всё рассказывать подробно, и мальчик, к большому своему удивленно и радости, понял  -  в чём было дело; он даже как будто струсил.
- Да как же так это будет? Рад-то я рад, да в разум не возьму. Станет ли у меня ума?
- Что Бог дал, того у тебя никто не отнимет. А ум от Бога; твоё дело - трудиться.
- Я рад трудиться завсегда... Да как же так, дяденька, эта барыня вдруг, да дала столько денег? - спросил он.
- То-то, друг, что барыня эта добро делает ради Бога. Она знала, что я её не обману, что мне нет пользы лгать; я же сам тебя буду учить даром, пока не пристрою в такую школу, где бы тебе можно было основательно научиться механике... Вот она и помогла.
- Спасибо ей, - говорил Степаша. - Дай Бог ей, да и тебе здоровья. Дяденька, надо бы скорей к маменьке съездить или спосылать.
- Я только и ждал, что письма, теперь пошлю её звать к нам в гости, хошь завтра; завтра воскресенье... И ребят созовём и попразднуем твоё выздоровление и самую перемену твоей судьбы. Вот они, твои книги, - продолжал учитель, вынимая их из шкафа, - я только не хотел о них говорить заранее, пока наверное не знал, что мы, как следует, примемся за грамоту… Так-то, Степаша, так-то, голубчик, я чай, Федосья Лаврентьевна рада будет.
- Когда не будет рада? Первое, что я на ногах стою и хожу, а второе - и ученье великое дело. То-то буду я мельницы и всякие другие машины строить. Ты меня спосылай у Немцев поучиться, в заморские, знашь, земли, я всё перейму, ей-ей, перейму, - говорил мальчик с увлечением; он в левом кулаке держал целковый, полученный за ягоды, а правою вертел пустую деревянную чашку Серафимы, но видно было, что он о них забыл и в своём волнении сам не ясно понимал ещё, что это с ним происходила за нечаянная перемена?
Он гораздо меньше Михаила Васильевича её ожидал, никогда прежде о ней и не думал, поэтому самое происшествие гораздо больше сделало на него впечатления, и он с удивительною быстротою переходил от одного предмета к другому.
- Покажи мне книжки-то, дяденька, я до смерти люблю книжки; вот и твоими всё любуюсь, - говорил он, поворачивая их на все стороны.
- А кто же будет у матушки работник?.. Я, видно, так и останусь у тебя жить?
Все эти вопросы сыпались так живо, что едва было возможно на них отвечать; Степаша сам ничего не выслушивал, и Михаил Васильевич не сводил с него глаз, замечая его необыкновенное оживление.
- Ну, а что, как ты продал ягоды? - спросил он, наконец, мальчика, когда заметил пустую чашку в его руках.
- Вот тебе целковый, а вот и чашка, - сказал тот. - Много дал барин, а всё же не 50 целковых, как твоя-то добрая барыня, да ещё не на один год.
- Надо отнести эти деньги к Серафиме...
- Прикажешь? Я сейчас отнесу...
- Пойдём вместе, надо бы нам к Федосье Лаврентьевне спосылать, пойдём, я похлопочу и об этом деле.
Они отправились. Серафима шла с поля с серпом на плече и встретила их у самого порога.
- Что, батюшка, покушал ли своих ягод? - спросила она.
- Нет, мы лучше сделали, - отвечал учитель.
Он взял из рук Степаши чашку и, повернув её вверх дном, положил на неё целковый и подал вдове.
- Что ты, батюшка, перекрестись! Чтобы я у тебя деньги взяла?..
- Не с меня, Серафима, не с меня... Ягоды Степаша продал на пароход.
- Просто выхватили. Когда вздумаешь... только неси, сейчас возьмут, - сказал мальчик.
- Целковый дали! Ах ты, Мати Пресвятая Богородица! Целковый за ягоды? Батюшка Михаил Васильевич, ведь это чуть не три пуда ржи, целковый-то! - говорила женщина с неописанным удивлением.
- Видишь ты, голубушка, что и с огорода можно кое-что взять; я знаю, что теперь ягода дорога, вот и поскупился, даже для ребят твоих пожалел. Мы им пряников за то купим.
- Эдак, пожалуй, мы на будущий год и побольше её разведём, - сказала женщина.
- И сад можно помаленьку развести, не то что одни ягоды... И вишни, и яблони, здесь всё пойдёт. Но не думай, чтобы всегда такие барыши сразу попадали! Это удача! Всё же, Серафима, моё слово вспомнишь: где потрудишься с толком, тут и соберёшь втрое.
Во время этого разговора Степаша присел на улице под окнами на лавочке и сам с собою беседовал; ему мерещились и книги, и тетради... и разные весёлые мечты так и рисовались у него в воображении. То он думал, как с наукой его мельницы и в самом деле будут молоть лучше всех соседних, то ему казалось, что он сам пароход построит, и, думая об этом, он весело улыбался, почёсывая себя за ухом.
Он жил в новом для него мире, хотя и не ясно его ещё понимал. В это время заблаговестили ко всенощной.
- Ударили в колокол, - сказал Михаил Васильевич, взглянув на мальчика. - Пойдём Степаша, в церковь. Велик к тебе Господь. Пойдём, помолимся и поблагодарим за неизреченные Его к нам милости.
Так кончили они этот счастливый день.




ГЛАВА XI.

Радость матери. — Праздник.— Беседа с учителем. — Начало трудов.— История Михаила Васильевича.

На другой день, в воскресенье, с утра можно было заметить необыкновенную суету вокруг амбара Михаила Васильевича. Он сам таскал доски и, утверждая их на поленцах, устроил вроде длинного стола, вокруг которого намеревался рассадить своих гостей.
В воскресенье в Высоком обыкновенно бывает базар; поэтому Василиса ранним утром всего накупила: и орехов, и пряников; сама же она напекла славных пшеничных пирогов с черникой и малиной, а накануне собрала со своего огорода три ведра огурцов. В больших деревянных чашках, под капустными листами, для угощения готов был душистый липовый мёд, который только что Михаил Васильевич подрезал из своего улья.
День был пасмурный, с приятным северным ветерком; после жаров всей прошедшей недели, эта прекрасная погода была истинною благодатью - всё в природе дышало отраднее: люди, звери, птицы - всё ожило, наслаждалось и отдыхало. Михаил Васильевич, сидя у своего порога, с наслаждением глядел вдаль.
Осенние работы приходили к концу, и к обедне собиралось много народу.
Ожидая матери, Степаша вышел за околицу, чтобы её встретить - велико было нетерпение мальчика. Он глаз не сводил с дороги, которая, спускаясь с горы, издали была видна.
Усевшись на толстый пень, он, чтобы время скорее проходило, тихо напевал свои песни, одну после другой, себе под нос, потому что во весь голос петь до обедни ему казалось неприличным.
Чуть покажется лошадка на горе, сердце у мальчика встрепенётся, а выйдет - или пустая телега возвращается в село, или кто из соседей едет к обедне, а всё же не Федосья Лаврентьевна.
Так ошибся он раз шесть сряду. Известно, чем с большим нетерпением чего мы дожидаем, тем тише приходит желаемое.
Наконец, Степаша видит на самом верху горы лошадь… всё ближе, ближе.
- Это наш Сивко, - крикнул мальчик, вглядевшись пристально, - он, он - значит, матушка.
Сивко бежал маленькой рысцой, и уже издали видно было, как Федосья Лаврентьевна помахивала на него кнутишком.
Степаша храбро шёл ей навстречу, у него в руках не было даже палки.
Сперва крестьянка и не обратила на него внимания - так мало она ожидала, что он её встретит.
Степаша, как только ближе она подъехала, шагая смело по левой стороне дороги, снял шляпу, поднял её высоко над головою и начал матери издали кланяться, и всё продолжал идти вперёд.
Тогда она его узнала, остановила лошадь, соскочила с телеги и бегом бросилась к нему, как будто на лошади она не гораздо скорее могла бы до него доехать.
Она бежала без памяти.
- Степаша, голубчик, родимый, - кричала она, задыхаясь от радости, - ведь я и не знала... и не чаяла, что ты с ногами.
Она кинулась его обнимать, схватила так крепко, что почти подняла на воздух.
- Уронишь, ей-ей, уронишь, маменька, - отвечал со смехом мальчик, крепко прижимая её к груди.
- Дай, я ещё погляжу, как ты ходишь, - продолжала говорить Федосья, обливаясь слезами, - милый ты мой, ненаглядный, ну-ка пройдись, ну-ка ещё - ведь какой ты большой, выше меня вырос... Давно ли ты ходить стал? Слава Тебе, Господи! Ходит, ходит - как надо, - приговаривала она, любуюсь на сына с таким восторгом, с каким любуется разве только счастливая мать, когда в первый раз видит, что крошечный и немощный её ребёнок ходит перед нею.
Радость Федосьи была, впрочем, ещё больше; за самые эти бедные ноги душа её столько болела, глаза столько плакали, сердце так разрывалось, - а тут она вдруг видит, что все её опасения миновались, что любимый и единственный её сын поправился, здоров, весел, что Бог его невидимо за руку поднял, что он опять ходит, и она едва переводила дыхание, её великой радости тесно было в груди, и невольно слёзы лились ручьем по радостному лицу.
- Что же ты плачешь, матушка, - спрашивал Степаша, - ты не плачь, а радуйся...
- Я радуюсь, я радуюсь, - отвечала она, а рыдания ей прерывали голос. - Видишь, Степашенька, я не чаяла такой радости; вот, значит, и не в силах вдруг так её вынести, слёзы и душат... не могу... Оно ничего, ты не думай... и слёзы бывают в сладость. Ты видишь, я сама смеюсь, это не тяжко значит.
Сивко, идя шаг за шагом, добрёл до того места, где они целовались и обнимались, и остановился.
- Сядем в телегу, - сказал мальчик, я тебя лихо провезу, и не успела мать его присесть на свою солому, как он уже, сидя с ней рядом, махнул кнутиком, и Сивко, прибодрившись, шибко побежал в село.
- Прямо, что ли, в церковь? - спросил Степаша.
- Нет, родимый, прежде к Михаилу-то Васильевичу, дай ему в ножки поклониться. Ведь он тебя вылечил?
- Матушка! Он лечил, а Бог вылечил. Он сам завсегда так говорит, - отвечал мальчик.
- Правда, правда, что Бог, - сказала крестьянка, - всё же его руками, его попечениями. Хочу до земли ему поклониться...
- А ещё погляди, что он тебе расскажет - просто чудо чудное, диво дивное... - продолжал мальчик, лукаво прищуривая глазом, но Федосья мало даже обратила и внимания на эти слова.
Они подъехали к амбару. Счастливая мать не находила слов для выражения своей благодарности. Когда же Михаил Васильевич сообщил ей, что за Степашу добрые люди нанимают ей дельного работника, что мальчик останется у него для того, чтобы хорошенько приняться за грамоту, что его природная страсть к разным машинам может со временем, при помощи науки, сделать из него хорошего и дельного мастерового, полезного не только семье своей, но и целому обществу, у доброй и простой этой женщины руки упали. Она глядела на него с каким-то остолбенением, не верилось ей, что на мальчика её вдруг как с неба падает 50 руб. сер. в год.
Надо знать, как дорого ценятся деньги в деревнях, чтобы понять всё, что должна была почувствовать Федосья Лаврентьевна при этом необыкновенном обстоятельстве.
- Батюшка, - говорила она, - ты только мне скажи, за что такая Божья милость? Какому угоднику мне молиться, кого поминать? Господи Иисусе! Вот ехала я к тебе и не знала, что такое счастье привалило моему родимому. И ходит-то он, да и наше сиротское житьё Господь помянул.
- На будущей неделе я сам к тебе приеду и деньги привезу, - сказал Михаил Васильевич, - а ты покуда похлопочи с работником, старайся найти работящего, чтобы деньги пришлось не даром платить.
- Вестимо, вестимо, - отвечала женщина. - Бог даст, и поправимся! А то вот теперь страда, просто замаялась, родимый, на всё одна-одинёшенька...
После обедни они из церкви пришли домой, всё утро прошло в приготовлениях, потом пообедали наскоро, и, часу в пятом, гости стали собираться.
Пришёл Пахом с Прасковьей и всеми шестью ребятами. Пахом был в сапогах, в поярковой шляпе, в красном шёлковом кушаке. Жена его такая была весёлая, в светлом голубом китайчатом сарафане, в белой тонкой рубашке, в переднике, обшитом кружевами, и в шёлковом, как зарево, платке на голове. Она с кучей своей ребятишек, точно наседка, шла вперёд. Глаза её так и светились, из-под смоляных бровей её видно было, что никакая забота не вертелась у неё на уме.
Она держала на руках полугодового своего мальчика, круглого и толстого как мяч, а пятеро остальных бежали следом.
Потом пришла Серафима, с тремя своими мальчишками, в чистых рубашках и с вымазанными до лоску подстриженными волосами.
Со всех сторон сбегались и ребята, все тут были: и Антип, и Никишка, и Леонтий, и Петя, и Вася, и Гришка, и Антошка, и Абрашка, и Анка, Катя, Паша, Соломонидка и все, все знакомые наши дети села Высокого, и наконец пришёл и священник с женой и детьми.
Всех гостей было слишком тридцать человек. Все они уселись около стола, все кушали так, что весело было смотреть, - и приготовленные угощения так и исчезали со стола, едва Василиса успевала подбавлять то того, то другого.
Все знали, что Михаил Васильевич праздновал выздоровление Степаши и переселение его в село на два, а может быть, и больше лет, и все радовались искренно, видя его весёлым и здоровым.
После того, как гости закусили, покуда большие, сидя на лавочке, между собою разговаривали, ребята устроили разные игры, бегали, прыгали, пели песни, и звонкий голос Степаши так и разливался.
Весело бежало время. В деревнях праздники с угощениями для ребят редко случаются, поэтому дети все были в совершенном восторге.
- Теперь, Степаша, ты настоящий для нас товарищ, -  говорил ему Антип.
- Понимается, жить будем вместе, значит всё равно, что свой.
- Я думаю, ты рад? - спросил Никишка.
- Ещё бы! Чего уж лучше, как мне у дяденьки, просто как у Христа за пазухой.
- А не расскажет ли он нам что-нибудь? - спросила Катя.
- У него вон гости. Пожалуй, что сегодня и не будет рассказывать, - отвечал Степаша вполголоса. - Я и спрашивать не смею. Оно, знашь, нельзя: у них, может, дела.
Разговор шёл с Пахомом о торговле, об оборотах и барышах, и священник говорил, что всякой барыш может быть честным, лишь бы торгующий не плутовал и не обманывал.
- Богатеть нет греха, - заметил Михаил Васильевич. - Не будь богатых, некому тогда и бедным помогать.
- Жаль только, - сказал отец Андрей, - что редко богатые помогают. Вот, хоть бы взять здесь в селе - а село большое - ну, что же богатые сделали? Нет у нас ни школы, ни больницы, ни богадельни, а как не сказать, что и то, и другое, и третье было бы необходимо.
- Да жили ж мы без них, - сказал Пахом.
- Мало ли что, Пахом? - продолжал Михаил Васильевич. - Тому взять лет сорок назад, так здесь, в Высоком, почти что одним чёрным хлебом люди питались, а всё же нет худа, что нынче и скотины больше, и огороды везде, и торгуют, и промышляют. Ты на себя посмотри. На тебе сапоги и кафтан суконный, и на жене шёлковый платок - разве это худо?
- Всё же это не школа, не больница...
- А я тебе скажу, что у меня сердце ноет, глядя на ваших стариков. Старость не радость, и пословица так гласит, а ему, бедному, и прилечь не на что, и отдохнуть негде.
- Разве это не правда? - спросила попадья. - Другая старушка на ладан дышит, и никто её не побережёт, знай себе сама, как проволочить день; а у ней, бедной, еле сил хватает с  печки сползти, а уж как опять на печку влезть, один Бог знает.
- А всё же, во всяком доме старуха нужна, - продолжал Пахом.
- Ну, а как она больна? Что ж она может пособить? - спросил Михаил Васильевич.
- Про больных и говорить нечего, - прервал его священник. - Вы здесь ещё недавно, так не видали, а мне, как священнику, известно: придёт какая-нибудь повальная болезнь на детей - ведь уж никакого ухода нет! Жалость, просто сердце надрывается... И пользуют-то они их, прости Господи, всякою мерзостью; за то дети как мухи умирают, не успевают хоронить...
- И как вы не поймёте, - продолжал Михаил Васильевич, обращаясь к Пахому, - что больница ничто другое, как светлая, чистая горница, где больному лежать ловко и дышать легко, где от этого уже самого он и поправится скорей...
- Да ведь шутка ли, что денег надо на такое заведение? - заметил Пахом.
- Известно, - заметила Прасковья, - даром ничего не сделаешь.
- Да много ли на брата придётся? - спросил Михаил Васильевич. - Лес здесь не дорог, слава Богу; по Волге плоты всю весну и лето тянутся. Поставить дом всеми-то нашими руками духом поставим - а там кровати завести, да хоть бы кое-какие постилки и одеяла... Чего это будет стоить? Не Бог весть что! А, по крайней мере, занемог человек - он не валяется, как собака, без приюта и попечения...
- Это дело наших властей, - сказал Пахом, - пусть волостной, да староста позаботятся.
- А по-моему, Пахом, кто всякое благое дело пустит в ход, тому честь и слава. Ты мужик зажиточный, тебе легче дать рубль, другой - ты и зачинай. Я больше скажу: вот ты торгуешь хорошо, положи от себя добровольно частичку барыша на полезное-то дело; ты так сделаешь... И твоему примеру и другие последуют.
- Я не жалею, - отвечал Пахом, - зачем жалеть? Только некому у нас за дело взяться, а поговорить можно...
- Вот, году нет, как здесь была повальная скарлатина, - сказал священник, - что ребят умерло, страшно вспомнить! Мои трое лежали никак шесть недель, и вылежались, слава Богу; зато мы берегли их как глаз. Жена день и ночь не отходила - и в горницу никого не пускала. Батюшка, Михаил Васильевич, - продолжал он, - сделайте смету, что будет стоить постройка и устройство больницы, хоть небольшой. А там и увидим, по силам ли селу приступить к такому делу?
- Смету сделать не мудрено, - отвечал тот, - я ж недавно и свою избу купил, поэтому рассчитаю всё до последней копейки. А и ты, Пахом, надумывайся, как бы за это взяться умненько.
- Пожалуй, батюшка, пожалуй, оно точно, что всякое дело сперва надо обдумать, да обдумать...
Этим разговор и кончился.
- Пора никак домой, - сказала Федосья Лаврентьевна, - ведь у меня там старуха, одна как перст. Прощай, родимый, - продолжала она, низко кланяясь Михаилу Васильевичу.
Степаша хлопотал около Сивко; взнуздал его и пристегнул вожжи: весело было мальчику свою лошадку по-старому запрягать, весело было и хомут поправить, и ремень притянуть.
Прощаясь с матерью, он ей наказывал поклониться бабушке и сказать, что теперь он здоров и за грамоту примется, как должно, что учиться у него охота смертная, и что, по милости Михаила Васильевича, все книжки из Казани уже приехали. Он был весел, как только люди бывают веселы в редкие дни счастливой и юной жизни.
Когда все гости разошлись, и Михаил Васильевич, проводив их, воротился домой, то взглянул на Степашу с глубоким вниманием, весело улыбнулся и сказал:
- Так-то, Степаша. Бог дал мне и сыночка, великое дело! Как-то я справлюсь?..
И по минутном же молчании прибавил с душевной простотой, ему одному свойственной:
- Он дал, Он и научит.
Кажется, никто в свете не делал добро проще, как истинно добрый этот человек. Он не умствовал - не ломал себе головы над предстоящей ему обязанностью, а говорил просто:
- Бог его мне дал, Он же и научит, как направить его к добру.
Все дела Михаила Васильевича опирались на чистую христианскую любовь, и на этом незыблемом основании задуманное им добро росло, процветало и приносило пользу каждый день, каждый час, кажется, ни на одну соломинку его труд не пропадал даром.
На другой же день, после описанного выше, он начал учить Степашу азбуке. Дал ему аспидную доску и грифель, чтобы мальчик сначала приучился ловчее его держать. Рассказывал ему подробно Священную историю по картинкам, и даже занялся первыми правилами арифметики или счётами. Поэтому, с того же дня началось учение Степаши.
Для того, чтобы учение подвигалось успешно, необходимо, чтобы занятия шли всякий день, как заведённые часы, необходимо, чтобы ничто им не мешало, чтобы назначенное время проходило в трудах добросовестных и постоянных.
Михаил Васильсвич, зная это лучше, чем кто-либо, по часам садился учить Степашу и по часам кончал свои уроки.
После обеда мальчик обыкновенно занимался один, но и тут время аккуратно было рассчитано и, меньше чем в две недели, он выучился узнавать время по часам, и не ошибался одной минутой.
Высоковские ребятишки часто, с большим любопытством, заглядывали в двери, когда Степаша занимался. Им не позволял Михаил Васильевич входить в комнату, чтобы ему не мешать, и это ещё более подстрекало их любопытство.
Степашу всё занимало, даже первые черты письма. Он учился писать грифелем по аспидной доске замечательно терпеливо. Кто не знает, что первые уроки чистописания очень мудрены?
Священную историю слушал он с особенным удовольствием, и в очень короткое время научился сам её порядочно рассказывать.
Для того, чтобы развить и укрепить его память, Михаил Васильевич учил его наизусть басням Крылова и некоторым лёгким стихотворениям из хрестоматии Ушинского. Степаша особенно пристрастился к басням.
Иногда, сидя один в своём уголку, он во весь голос повторял басни, и хотя сначала рубил их как топором, не переменяя голоса, хотя и не останавливался, где должно, но не менее того уже с удовольствием сам себя слушал. Ему нравились рифмы, которые ложились друг для друга в меру, так ладно и складно.
Вместе с любовью к ученью росла его любовь и к учителю. Он не расставался с ним ни на час; по мере того, как развивались его способности, он на каждом шагу находил, о чём его расспросить, и Михаил Васильевич всегда удовлетворял его любопытству, потому что сам был человек с образованием и начитанностью.
Кроме того, что один с любовью учил, а другой с любовью учился, оба - и Михаил Васильевич и Степаша - были люди прекроткого и пресчастливого нрава. Всегда у них было весело, покойно, никогда ни шума, ни гнева не было слышно, и дни блаженно проходили.
Крестьянские мальчики, замечая успехи Степаши, не только ему не завидовали, но даже как будто стали его больше уважать. Они видели, они понимали, что его занятия были труды, а не игрушки.
Иногда по утрам они приходили, по-прежнему, на крылечко Михаила Васильевича и он, по-прежнему, кое-что им рассказывал. Для того, чтобы приучить Степашу свободно говорить, он его заставлял повторять при них Священную историю, и сам дополнял то, чего мальчик не мог выразить или объяснить как должно.
Таким образом, в очень короткое время Степаша стал порядочно выражаться. Он научился просто и плавно рассказывать. Сначала, с непривычки и от того собственно, что другие его слушали, ему было очень трудно: во-первых, он робел; а во-вторых, и слова как-то не шли на язык, он запинался на каждом самом простом выражении, но когда попривык немножко, стал даже любить рассказывать Священную историю, от которой все его товарищи были в восхищении.
Если всё шло успешно с его учением, то точно также процветал и дом Федосьи Лаврентьевны с дельным работником. Бедная женщина сама себе не верила, видя, как всё вокруг неё приходило в порядок.
Худую её избенку Архип покрыл новой соломой, и она течь перестала. Щели все законопатил, рамы починил, печку поправил, плетень вокруг всего двора и огорода забрал вновь. Кроме того, рожь и овёс были сложены в клади в гумне, а части намолочены и смолоты в муку; лён, посконь и всё прочее в хозяйстве было также прибрано. Архип везде поспевал, всегда трудился, и Федосья Лаврентьевна Бога благодарила за такого усердного помощника. С его трудолюбивыми и сильными руками благосостояние бедной вдовы явно устраивалось с каждым днём.
В конце августа всё в деревне готовится к покою, всё собирает запасы на зиму, и весело видеть, как наполняются житницы и амбары.
Серафима, после первых морозов, которые побили картофель так, что вся его зелень совершенно почернела, пришла к Михаилу Васильевичу и сказала:
- Батюшка, я за тобой. Две гряды ещё засадила земляникой, ведь она мне пять целковых принесла; пусть же на будущий год её побольше. Всё так сделала, как ты приказывал: и глины, и песку в землю прибавила. А теперь надо картофель, репу и морковь копать. Я и не чаяла, что у меня всего этого будет такая гибель. Репой нашей все ребятишки лакомятся на селе.
- А много ли было у тебя огурцов? - спросил он.
- Тысячи две посолили, да никак тысячу волостному продали, да ещё все мы их ели, не жалея...
- Значит, огород дал прибыль?
- Чего, родимый...
- Пойдём копать картофель; мне хочется посмотреть, какая разница в сборе плода с тех кустов, что цвели, или с тех, что мы цвет оборвали.
Они отправились в огород. Степаша так был доволен, что мог работать и копать лопатою. Серафима мерила мешками - и вышло, что картофелю было ровно вдвое на тех кустах, где ему не дали цвести.
- Видишь, что я прав? - сказал Михаил Васильевич, обращаясь к удивлённой женщине.
- Чудо, право! - отвечала она, пожимая плечами.
И морковь, и репа были такие крупные от того собственно, что в огороде не допускали сорным травам заглушать овощи. Всего было множество, и Серафима могла убедиться по опыту, что добросовестные труды щедро вознаградились.
Работы около избы Михаила Васильевича так же кипели. Дом был готов, проконопачен; печники клали голландскую печь, и комната от этого казалась гораздо больше и удобнее.
Василиса жила рядом с избою Михаила Васильевича и готовила ему кушанье у себя, поэтому он в русской печи не нуждался.
Всё свободное от занятий со Степашей время, он сам работал около своего дома. Городил заборы, рыл ямы для кустов и деревьев, которыми хотеть обсадить своё жилище, вычищал двор, палисадник, и всё это устраивалось порядочно и хорошо.
Когда целый день проходил в трудах и умственных, и телесных, вечером, сидя за самоваром, наслаждаясь любимым своим чаем, Михаил Васильевич отдыхал в милой беседе со Степашей, а иногда и его товарищей; и тёмные осенние вечера проходили так же скоро, как и светлые летние дни.
С холодною погодою плотнее только запирались его двери, но и теснее зато собирались около него в кружок юные его слушатели и собеседники. Он не мог сомневаться в добром и полезном влиянии этих бесед на детей села Высокого.
Все мальчики заметно выправлялись, хотя он никогда ни на одного не крикнул. Все его любили и старались подладиться как-то невольно под его воззрение, и слепо исполнять всё, что он хотел. Михаил Васильевич с самого своего приезда в село ни единому человеку на волос зла не сделал, ни одного худого слова не выговорил, и сила этой добродетельной чистой души покоряла детей своим требованиям гораздо больше всех строгих мер или взысканий.
Можно быть уверенным, что ничто сильнее доброго примера на людей не действует. Счастливые те дети, которые во время своего отрочества видят около себя одни только добрые дела.
Как-то погода была ветреная и сырая с утра. Михаил Васильевич, по обыкновению, кончил заниматься со Степашею, а выйти из амбара не было возможности, дождь лил беспрестанно. Сидя вдвоём, мальчик спросил его:
- Скажи мне, дяденька, как так ты говоришь, что здесь родился - а всё-то ты знаешь, всему тебя учили?
Михаил Васильевич глубоко вздохнул вместо ответа и, помолчав немного, сказал:
- Изволь, я тебе всё это расскажу. Много чего было! А всё же Бог не оставлял никогда! Мы были двойни, брат да я, ни отца, ни матери я не помню; жили мы у одного мужика из милости, ради Христа. Он нас взял, когда мы остались, по третьему никак году, круглыми сиротами. Мужика звали Филипом. Говорят, он добрый был человек. Но жена его Настасья нас не любила. Ей приходилось нас и обмыть, и обшить, - верно, за это часто нам от неё щелчки попадали, это только я и помню.
Мы, никак, были по седьмому году, когда пришла холера; бурлаки её занесли к нам в село, и народ так и повалила. И Филип, и Настасья оба померли. Вот и брат, и я остались опять на улице.
Брат Александр такой был плотный, крепкий, а я, напротив, рос вяло, часто хворал, был робок и труслив.
Тогда был здесь священником в селе дряхлый старичок вдовец. Видно, ему жаль стало нашего сиротства, и взял он нас к себе на житьё. Поил, кормил, худо ль, хорошо ль, одевал, и жили мы, не зная ни нищеты, ни нужды. Так прошло пять лет.
Но смутно у меня в памяти наше житьё у отца Артемия. Помню только одно: мою любовь к брату. Как в тёмную ночь на небе сияет ярко звезда, так, вспоминая о безотрадной и сиротской нашей доле, в грязной кухонке отца Артемия, - я как теперь гляжу на красавца брата и помню, что вся моя душа была в нём.
Не знаю, любил ли он меня так же крепко, но я этого и не спрашивал; мне отрадно было спать с ним рядом, обедать из одной чашки, слушать, что он говорит; и точно, он жил за нас двоих: он весел, весел и я, он идёт в церковь, я бегу за ним. Что он хочет, то хочу и я. Мы были двойни, но он был меня выше на полголовы. Курчавый, волосы как смоль, глаза живые, светлые; и даром что чёрные, а так и заглядывали всякому в душу.
Отец Артемий стал было нас учить читать, да, видно, ему скоро наскучило, он и бросил. Брат тогда выучился один, почти что самоучкой. Он читал, как и надо, гладко, плавно, а я бывало слушаю и радуюсь; даже горжусь - а думать не думаю, что сам-то я и склады все забыл, мне главное было любо за брата. Господи! Как я его любил! - продолжал Михаил Васильевич, приподняв глаза к небу. Слишком тридцать пять лет с тех пор прошло, а и теперь сознаюсь, я всю жизнь прожил, а никого так не любил.
- Где же он? - спросил Степаша.
- Сейчас доскажу, - отвечал учитель. - Ранней весной, на самую Пасху - на страстной неделе - ходим мы в церковь, как следует, на службы. И замечаю я, что брат не весел. Спрашиваю его: «Что ты?» Он говорит: «Сам не знаю, скучно». В самую заутреню, добрые люди собираются, а он сидит в уголку и такой бледный; говорит: «Головушка болит». Прилёг на подушку, лежит тихо, я нагнулся к нему поближе и чувствую, что от него так и пышет огнём. Надо сказать, что в эту весну горячки были повальные, и много от них погибло народу. Я, впрочем, и в ум себе не брал, что брат тяжко болен. Мне самому двенадцати лет не было. Только жалко мне брата, вижу, что он в церковь не пошёл и разговляться, значит, не хочет. А праздник такой большой. Я привалился к нему на подушку, думаю, ну, коли так, и я никуда не пойду, и тотчас же заснул.
На другой день - праздник, все веселятся, пьют, едят, катают красные яйца, а брат всё не встает. Откроет маленько глаза, попросит пить, и только.
Так пролежал он дней десять, и всё ему было хуже и хуже. Первые дни он говорил, глядел, просил того, другого, а тут стал метаться без памяти. Глаза такие страшные, губы чёрные, кричит, стонет, всё меня зовёт: «Миша, Миша», а я сижу над ним, глаз не свожу, думаю: «Вот завтра будет полегче», и всё не верю, что плохо ему, бедному.
- Дяденька, - прервал Степаша,  взяв учителя быстро за руку, - если он помер, не говори - не надо.
- От чего не говорить? - спросил Михаил Васильевич.
- Сам не знаю... только не надо, - сказал мальчик, опустив голову. - Я его крепко жалею... и смерти боюсь...
- Степаша, я был тогда такой же бессмысленный мальчик, как ты теперь. Да разве смерть зло? Разве всякому легко живётся? Подумай ты сам. Бог лучше знает, кому нужна жизнь, кому смерть. Брату у Бога, как у Отца небесного, должно быть хорошо. 3а что Господь пошлёт ему какую печаль? Он и здесь, на земле-то, кроме сиротства ничего не видал! Неужели ты мне не поверишь, когда я тебе скажу, что смерть брата поистине, как светлая звезда на небе, во все горькие дни моей одинокой жизни мне издали светила, и всё-то я думал, что он, мой любимец, мой однокровный, мой родной, меня ожидает там - высоко на небеси, где нет ни плача, ни воздыхания; что он меня встретит, когда придёт мой последний час, что он близок к Богу... Разве это не радостно? Бывало, придёт горькая минута - я помолюсь Богу, а потом подумаю и говорю: «Брат родимый, тяжко, когда-то я к тебе? Возьми меня, голубчик, унеси от земных печалей!»
- Дяденька, да что же у тебя была за печаль?
- Слушай, - продолжал Михаил Васильевич. - Как я тебе сказал, горячка брата была смертельная. Ночью, на четырнадцатые сутки, как он заболел, покуда я крепко спал, ему стало гораздо хуже, его причастили, и на рассвете он Богу душу отдал. Со мною никто никогда не говаривал ни о Боге, ни о душе, ни о смерти, ни о жизни будущей. Поэтому я, как проснулся, вижу что-то страшное. Мне говорят: «Твой брат умер». Я не верю, хочу его поднять за руку, зову - не встаёт; я кричу, злюсь, меня возьмут и силой выведут из горницы вон. Я стал бегать из дому, уйду в лес, в поле - и сам не знаю, чего хочу, кого ищу? Не брата, потому что знаю, что брат на столе лежит. Бедная моя душа металась и рвалась, и никто-таки капелькой её не усладил; никто мне не показал тогда на небо, никто не сказал: «Не брат твой лежит на столе, это тело, гниль, земля, твой брат у престола Божия»... Ну, как бы то ни было - а я без брата совсем погибал. Точно моя собственная жизнь порвалась. Ах, Степаша, тяжко было! Вот оно, каково жить!
- Я и тебя жалею, - сказал мальчик, утирая рукавом слёзы, которые блеснули у него из глаз.
- Брата похоронили, вот на этом самом кладбище, на том месте, где я часто и нынче на камушке сижу. Когда его из дому вынесли и зарыли в землю, я совсем бросил дом и просто одичал: всё больше бегал на кладбище, не сходил с его могилы, рыл руками землю, всё с ним разговаривал и, припадая ухом к земле, прислушивался, что он ответит. Я был безрассудный ребёнок, брошенный на свою волю. Известно, сам не понимал, что делал. Уж не знаю, замечали ли за мной, или это так вдруг случилось, только отец Артемий призвал меня, недели три после смерти брата, и говорит: «Миша, тебе надо собираться - завтра дьячок едет в город, он тебя отвезёт в уездное училище». Я так мало был привязан к родимому селу, даже к дому, в котором жил, что почти обрадовался словам священника. Странное чувство оставила у меня в душе смерть брата - мне всё хотелось куда-то уйти, убежать. А тут приходилось ехать далеко, за сорок пять вёрст.
Стали меня собирать. Ну, сиротские сборы недолги, завязали в узелок две рубашки, да ещё двое портчишек и полушубок - вот и всё тут.
Накануне того дня, как нам выехать, заболела у меня голова - больше, да больше, и пришла ко мне горячка, такая же точно, как была и у брата. Тут уж я ничего не помню. Говорят, шесть недель я пролежал, не то жил, не то умирал, однако поправился; Богу было угодно оставить мне жизнь. Вот я и выздоровел. Помню очень, что священникова работница Фёкла, жалея мое сиротство, всё надо мною плакала. Она, бывало, вынесет меня на солнышко и посадит на припёке - ходить я не мог. Добрая она была, станет гладить по головушке и приговаривать что-нибудь ласково - вот мне любо. О  брате я и забыл - точно его никогда не бывало.
Так прошло всё лето, волосы все у меня вылезли, и брови, и ресницы; но стал я гораздо крепче прежнего, и очень вырос. Видно, горячка меня всего переработала.
В августе месяце меня отвезли в город. Штатный смотритель училища был родной племянник нашему священнику, меня и сдали ему с рук на руки.
Тяжкая жизнь началась тогда для меня, бедного. Он был строгий, бестолковый, да и нетрезвый человек. Нас в училище собиралось мальчиков сорок. И целый-то день и крик, и шум, и гам. Высечь было нипочём, за всякую вину, а часто и без всякой вины.
К тому же я жил у смотрителя на хлебах, и за это и он, и жена его держали меня больше для прислуги. Бывало, классы кончатся, вместо того, чтобы самому заняться и приготовлять урок на завтра, меня заставят в кухне пособлять, или Софье Ивановне юбки гладить, или её ребят нянчить, и всё это с такими толчками да пинками, что Боже упаси! Может, с другим мальчиком оно бы так и не было, да я был такой невесёлый, сурок сурком, а их это сердило, вот и попадало мне, что говорится: не мытьём, так катаньем.
Год прошёл, а я и по складам читать не научился, а между тем, всех ровесников перерос, и кулаки у меня были знатные. В доме у смотрителя я был ниже травы, тише воды - я его, а главное, Софьи Ивановны, как огня боялся, но в школе не так; как я понял мою силу, так уж в обиду не давался, и первый был на всякую расправу. Стали и меня бояться.
Но любить я никого не любил, только брата где-то далеко, в небесах; опять живо о нём стал вспоминать, и как ложился спать, всё думал, что его душа ко мне прилетает. Это меня утешало. Бывало, закрою глаза и думаю: «Брат, голубчик, порхни надо мною», и казалось мне, что я слышу лёгкий шорох или ветерок по лицу, и думалось мне, что это был он.
Прошло ещё два года. Ученье худо шло вперёд, а бывало целое утро сижу-сижу, долблю-долблю, но ведь и за ученье надо умеючи браться, а за нами никто толком не смотрел. Вот и долбили мы по-пустому. В самое то время полюбила меня Евлампьевна, добрая и умная старушка, которая, сидя на углу, на улице, всякой мелочью торговала. Она первая, видя моё горькое, бестолковое житьё, стала меня вразумлять; всё говорила:
- Миша, на других не надейся - помни, что если ты ничему не научишься, ведь тебе же будет худо: придётся в пастухи идти.
И стал я надумываться - вижу, что она права, что надо учиться, во что бы то ни стало, надо стать по училищу первым, тогда только чего-нибудь добьюсь. Да как же быть? Я всё на посылушках, то туда, то сюда, отговариваться не смей... Вот я и придумал: встану, бывало, ранёшенько, пока все ещё в доме спят, и с большим старанием и прилежностью выучу весь урок; и меньше чем в месяц так хорошо поладил, что учителя начали меня замечать.
Когда человек чего захочет, то всегда того добьётся, главное дело захотеть: знай это, Степаша, но оно нелегко! Знай и это.
Писал я так красиво, что по всему училищу мой почерк считался лучшим. Одним словом, трудился я всеми моими способностями и силами, себя не жалея, больше чем всякий пахарь, потому что даже по ночам часто не спал, и не знал отрадного отдохновения в счастливой и согласной семье.
Я был не только чужой в доме смотрителя, но даже ломовая его лошадь несла не такую тяжкую жизнь. Она работала только на них, а я работал и на них, и на себя. За то, хотя на шестом году моего пребывания в городе я был уже в последнем классе, но стоял уже первым во всех предметах. Мне тогда минуло 17 лет.
На мое счастье, перед самыми выпускными экзаменами ждали из Петербурга какого-то генерала, ревизовать училище. За две недели до его приезда у нас все точно с ума сошли. Как теперь гляжу, не только внутри всё мыли, чистили, белили, да и снаружи даже стены и крышу красили, лестницу поправляли, ну, просто, света преставление! Сама Софья Ивановна везде бегает, суетится, из своего собственного платья кисейные занавесочки к окошкам повесила, сама их приколачивала, везде по углам расставили плевательницы: никак, две недели дома хлеба не пекла, чтобы духу не было. Кабы такая чистота всегда была в училище, то-то было бы хорошо! Я, между тем, думаю про себя: какой такой генерал? И всё воображаю, что он, верно, важный петух, с хохлом, большущий, будет пушить, кричать пуще нашего смотрителя. А вышло всё напротив: приехал низенький, седенький, такой тихий да добрый, только со звездою на груди. Со всеми нами он ласково разговаривал, всё расспрашивал, так что на экзаменах я ничего-таки не боялся и отлично отвечал. Он даже удивлялся, что я так твёрдо знаю всё, что спросят; сам делал мне вопросы, шутя, меня сбивал. Но, видя, что я своё дело разумею, несколько раз хвалил с весёлой улыбкой.
После экзамена он подозвал меня и спросил:
- Когда ты выйдешь из училища, то что намерен предпринять?
- Не знаю, - отвечал я прямо.
- Тебе надобно подумать, - продолжал он.
Тогда ему рассказали, что я бескровный сирота, что у меня нет ни отца, ни матери, ни кола, ни двора; он задумался и, покачивая головою, опять спросил:
- А не хочешь ли ты продолжать твоё образование?
- Очень был бы рад, - отвечал я смело.
Я говорил правду, учение я полюбил, а в книгах уже находил много удовольствия.
- Мы это дело сладим. Как первый ученик здешнего училища, ты заслуживаешь вознаграждения; к тому же, как сироту бесприютного и Бог велит тебя пристроить, - сказал он очень ласковым голосом.
Как я не был мало разговорчив, и как не смотрел бирюком, но всё-таки мне было очень весело - я чувствовал, что вынес на собственных плечах похвалу начальника, что я сам себе, то есть, своим постоянным трудам обязан был и дальнейшим моим образованием. Уж тогда было решено, что я буду учителем.
В эту же осень меня вытребовали в Петербург и определили казённым воспитанником в гимназии.
Может быть, в гимназии прошли пять лет самых счастливых всей моей жизни. Жил я в чистых и больших комнатах. Накормлен был отлично, одет также очень хорошо. После грязного уездного училища, после скудной жизни у Софьи Ивановны на хлебах, всё это казалось так роскошно, великолепно.
Обращались с нами со всеми хорошо, и после тяжёлого нрава нашего штатного смотрителя и неугомонной его жены, я сам себе не верил, что живу, наконец, спокойно, что никто меня не толкает, не ругает, и что я могу заниматься, как должно, учением и делом. Познания зато шли успешно, и науки с каждым днём доставляли мне более наслаждений.
Ещё одно важное обстоятельство моей жизни в гимназии имело сильное влияние на всю мою будущность.
До семнадцати, и даже до восемнадцати лет, я редко и мало думал о Боге. Тут, в третьем классе, стали попадаться мне в руки очень хорошие книги духовного содержания. Мало-помалу я к ним крепко пристрастился. Они меня как будто теснее связывали с давно умершим братом.
Как он умер, я был мальчик, душа моя по нём разрывалась, и всё же я не думал, где он? Куда девался? Тут, когда я стал читать более о Боге, о жизни будущей, о бессмертии души, я почувствовал, я поверил, что невидимый мир, в котором должен быть мой милый брат, именно тот, где Бог награждает людей за добрые их дела на земле, за их скорби и печали. В эти года я уже был не ребёнок и ясно сознавал, что брат умер, а никаких земных радостей не испытал.
Всё, что в книгах говорило мне о Боге, говорило и о брате. С тех пор я считаю смерть не злом, а добром. Одна смерть должна соединить рано ли, поздно ли, всех людей вместе - в том мире, где царствует Бог, и где все умершие братья наши нас ожидают. Там всем будет место, а здесь, на земле, скольким бедным некуда преклонить голову?
Эти мысли занимали меня целыми днями. Сидя один в комнате со своими любимыми книжками, я от них оторваться не мог! Они же привязали меня и к церковным службам. Когда у обедни или у всенощной мне случалось так помолиться, чтобы душа далеко улетела от земли, мне казалось, что я тогда ближе был к брату, что Бог меня слышит и видит, и мне так было хорошо, светло, отрадно, что не вышел бы из церкви.
Рассказываю это тебе, Степаша, потому, что желаю и твоей душе такого же чистого, ни с чем другим несравненного, наслаждения.
По минутном молчании, которого Степаша вдруг прервать не смел, он наклонился ласково к учителю и, заглядывая прямо в глаза, сказал:
- Рассказывай, дяденька, ну, что же после с тобой было?
- В гимназии, - продолжал Михаил Васильевич, - я жил хотя и в большом обществе разных товарищей, но мало с ними знался. Меня звали дикарём, букой, медведем - и всё это была сущая правда. Я между ними жил сам по себе: ни с кем не ссорился, но и не дружился.
Занимался я постоянно и ревностно, иногда слабым воспитанникам помогал, особенно перед экзаменом; меня за это любили и часто прибегали за моею помощью.
Пять лет прошло так скоро: в апреле месяце я вышел из гимназии учителем истории и географии, и тотчас же меня назначили в уездное училище. Мне было двадцать два года. Службу я должен был начать с августа, поэтому передо мною было свободных три месяца.
Если я тебе буду рассказывать, как я всё это время бедствовал, едва ли ты меня и поймёшь.
Без родных и знакомых, и почти без денег, в огромном городе, как Петербург, я не знал, куда идти, что делать?
За хорошие успехи меня обмундировали, т.е. одели, да ведь кроме этого надо было нанять себе квартиру, надо было что-нибудь пить, есть. У меня никогда и трёх рублей денег в руках не бывало. Я и в ум себе не брал, как так люди живут и за всё деньги платят?
С моею робостью, а может быть, и вялостью, я не знал, за что взяться! Я дичился даже бывших своих товарищей. И теперь, Степаша, очень ясно вижу, что сам был я во многом виноват. Во-первых, зачем я такой был неряха, такой беспечный? Ещё Софья Ивановна, бывало, меня за это бранила, да я и слушать её тогда не хотел.
Она часто мне говорила: «С тебя платье будет валиться от дыр, а ты всё его не починишь»... Это была святая правда. Были бы у меня книжки, а до сапогов, до носков мне и дела нет.
Покуда я был в гимназии, оно было ничего, там казна обо всём пеклась, а как вышел я на свою волю - просто на каждом шагу было для меня мучение. Потом, я и в гимназии ни с кем знаться не хотел, да ведь так жить нельзя. Что же вышло? Я не умел сказать здравствуй. Люди кланяются, а я как-то выгибаюсь, и у самого краска выступает на лицо.
Кроме беспечности, вялости, у меня был ещё порок. Я был горд и обидчив. Я не умел жить с другими. Мне тяжело было попросить самую простую вещь. Мне не хотелось одолжаться даже дружеской услугой. Добрые люди везде бы нашлись, но я сам от них бегал.
В течение пяти лет моей жизни в гимназии я ни в ком не нуждался, поэтому не старался ни с кем сблизиться. Я даже не чувствовал того, что должен был платить благодарностью тем людям, которые меня воспитывали, учили. Я всё думал, что сам себе был всем обязан - да ведь это ложь! Если я вышел из гимназии с познаниями, так это потому, что само заведение устроено так, чтобы воспитанник мог учиться и образоваться. Я обязан был благодарностью каждому учителю, профессору, надзирателю, - а я, по моей гордости и глупости, и знать того не хотел, - всё только сам себя превозносил, считая себя выше других.
С тех пор прошло 25 лет; эти 25 лет я все был учителем, и по опыту узнал, что это тяжкая обязанность. Те, кого я учил, и в ум себе не брали, что мои труды были часто без всякого вознаграждения, но сердиться на них за это я не смел.  Разве я сам не был такой? Разве я понимал труд учителей, меня воспитывавших и учивших? Читая много духовных книг, я долго не вразумлялся, что любовь к Богу должна больше всего опираться на любовь кроткую, уступчивую, весёлую и покойную ко всем людям вообще, и особенно к тем, кто нас окружает; я не понимал, что моя угрюмость происходила главным образом от моей гордости.
Когда учителем я был в обществе даже моих воспитанников, мне всё казалось, что надо мною смеются, что мне не отдают должной чести. Я так высоко ставил свое образование, что в слепоте своей не хотел видеть своих собственных  пороков. И как я страдал, Боже мой! Так прошёл не год, не два, а может быть, пятнадцать лет. Вся моя жизнь проходила мёртво и безотрадно. Одно утешение моё составляли книги и науки. Пристрастился я к естественной истории. Служба и эти занятия наполняли все мои дни. Моё уединение вошло для меня в такую привычку, что не только я не чувствовал потребности жить с людьми, но всякое общество меня тяготило. Мне хотелось уйти или убежать всякий раз, как случай приводил меня столкнуться с тремя человеками. А разве должно жить так? Разве мы все не братья? Разве не прямая обязанность каждого видеть в людях своих ближних, готовым быть разделить их радости и печали, помогать им и словом, и делом? Если бы я ранее это понял и почувствовал, мне жилось бы легче, веселее, я не поседел бы на сороковом году от роду, не был бы стариком преждевременным, и не вынес бы на своих плечах всю тягость своего одиночества. Когда я начал помаленьку во всём этом себе сознаваться, то привычка жить нелюдимым была уже так сильно взята, что я не в силах был её превозмочь, и потому дотягивал срок двадцатипятилетней службы, чтобы хотя на старости переменить род жизни. Так и случилось. Нынче весною я переехал сюда на житьё и, благодаря Бога, мне и веселее, и отраднее. Поверишь ли, Степаша, моя жизнь уже прошла, а я теперь только начинаю жить, и в утешение Бог дал мне тебя...
Мальчик кинулся обнимать своего учителя, он вполне прочувствовал его слова, и сердце его горячо откликнулось на их тёплое значение.
- Дяденька, - спросил он ласково, - отчего же ты не взял жены?
Михаил Васильевич улыбнулся.
- Ты думаешь, что это легко? По моим понятиям, жена - не лошадь, не корова, её не купишь с базара. Ты привык, что в деревне свадьбы слаживают кое-как, не думая, что жениться должны только те люди, которые друг друга любят. По-моему, Степаша, жена точно такой же человек, как и я сам, поэтому я ищу счастья, и ей надо быть счастливой. А какое было бы счастье со мною? Во-первых: тяжкая нужда, во-вторых, моя дикость-вялость, моя нелюдимость... Я жил точно какой-нибудь монах, а за что же было бы и её, бедненькую, у добрых людей отнять? Всякий человек хочет жить с людьми, уж это в природе нашей. Недаром и пословица говорит: «На людях и смерть красна». А я бы женился, да и запер бы её в своих четырёх стенах. Себе бы, может, счастья и прибавил, да её бы, может, и сгубил. Потом и то скажу: сладить свадьбу, то есть выторговать себе невесту, я всегда считал делом подлым, нехристианским; а где же мне было полюбить? Я ни в один чужой дом не ходил, и с девушками не говаривал.
- Ну, а теперь у нас мало ли невест на селе?
- Теперь я старик - моё время ушло; моя невеста - могила! Одна она меня обнимет! Смолоду я не женился, а теперь и Бог не велит. Но если бы я был и в годах - подумай сам, пара ли я крестьянке.
- А почему не пара? Ты же говоришь, что и твой отец и мать были из мужиков.
- Не по причине рода, Степаша - по роду мы все равны, все дети одного Бога, все братья, но нас разделяют наши привычки, наш образ жизни, то есть наше воспитание и образование. Крестьянка, глядя на мои книги и занятия, ничего-таки в них не поймёт да, пожалуй, ещё над ними и посмеётся! Я буду заниматься науками, а она будет скучать или сердиться. Да и мне самому какое веселье - сидеть с утра до ночи с женщиной, которая знает, может, своё дело, умеет и прясть, и ткать, и полоть, и жать, а у меня в доме ни другом, ни помощницей не будет. Я люблю то, что ей незнакомо, я всю свою жизнь отдал на такие занятия, о которых она и понятия иметь не может. Работница у меня и без жены есть, а жена должна быть больше, чем работница - она должна быть другом, советником, лучшей долей меня самого.
Степаша, слушая с большим вниманием, спросил:
- Как так: лучшей долей тебя самого?
- А вот как... Я человек, поэтому у меня есть свои пороки, свои грешки. Я их сам в себе не вижу, а добрая жена, любя мужа, всегда сумеет ласково, кротко показать их перед его глазами, и тогда человеку гораздо легче от них отстать и исправиться. Чего не сделаешь, любя?.. Только бы любить хорошенько.
- Правда, дяденька, правда! Вот хоть бы теперь для тебя я готов всё, что тебе угодно, с радостью.
- Спасибо, друг, верю, и с помощью Божиею за твою любовь и я воздам тебе такою любовью, и весело, отрадно мы будем жить вдвоём.
Разговор их был прерван Василисой, которая принесла обед и, расставив на столе хлеб, квас, щи, кашу и печёную репу, сказала:
- Кушайте, кушайте, а у меня и дома дело есть. Степаша, голубчик, ты после обеда сбери всё со стола, да и вынеси в чулан. Ну, прощайте, батеньки!
Она ушла - а они сели обедать.




ГЛАВА XII.

Больница. - Голубок. - Новоселье. - Школа.

Михаил Васильевич все свободные часы от своих занятий со Степашей и с окончательным устройством своей избы, проводил в том, что соображал, рассчитывал и записывал, что будет стоить постройка больницы, хотя бы на двадцать кроватей.
Ему хотелось устроить так, чтобы богадельня и больница составили один дом, о двух половинах. Он был уверен, что одно уже удобное помещение должно было иметь благодетельное влияние на больных и престарелых села, если вместе с этим можно было бы найти средства обеспечить их существование разумным надзором и искренними добрыми попечениями.
Он чувствовал, что построить дом необходимо, что с этого должно начать, но сам себе сознавался, что не в доме главное, что без живой помощи дом злу ещё не поможет; больным в нём будет облегчение, и приют для престарелых может быть истинным приютом, когда найдутся люди добрые, которые за это возьмутся с христианскою любовью.
Смета его была готова. Он перечёркивал её несколько раз, сокращая сколько мог расход, чтобы не испугать слишком большою суммою крестьян, - и зазвал к себе Пахома чай пить, что Пахом очень любил и считал для себя честью и удовольствием, - он ему сказал с весёлою улыбкой:
- Знаешь, Пахом, а ведь дело-то у меня с больницею не дремало, вот и смета готова.
- Прочитай, батюшка, прочитай, оно дело доброе, только бы с ним сладить.
Они принялись читать. По расчёту Михаила Васильевича, с каждого крестьянина приходилось на постройку больницы деньгами по полтиннику с души, и по три рабочих дня с человека.
- Что? Как тебе это покажется? - спросил он Пахома.
- Известно, немного, а и то не всякий может дать.
- То-то, Пахом, всё надо делать с должною справедливостью. Надо с бедных снять и на богатых разложить.
- Ну, уж нет, батюшка, так нельзя, как тебе угодно - а со всех поровну. У всякого свой дом, своя семья...
- Да как же, ты сам говоришь, иному и заплатить нечем. У тебя вот семь лошадей, да три коровы, да восемнадцать овец, у Фадея Васильева никак на днях последняя кобыла пала, мужик кулаками слёзы утирает, а мы с него то же, что и с тебя, требовать будем? Где ж тут справедливость?
Пахом задумался.
- За что же я буду за других платить? - спросил он нехотя.
- За то, что Бог благословил тебя достатком, что торговые твои дела никогда-таки тебя в убыток не вводили... вот за что.
Пахом покачивал головой, совсем не соглашаясь с мнением Михаила Васильевича.
- Чтобы тебе доказать, что я хочу справедливости, я и себя не исключаю из плательщиков. У меня всего достояния 120 руб. сер. в год пенсии за 25-летние труды: у меня нет своего ни кола, ни двора; пусть же мир рассудит, какое моё состояние; по его приговору, пожалуй, я буду платить не только за себя, но ещё за одного из бедных нашего села.
- Батюшка, - заметил удивлённый Пахом, - да тебе-то какое дело до нашей больницы? Ни у тебя родства, ни отца или матери, ни детей...
- Пахом, во мне добросовестное сознание, что больница будет у вас благое учреждение, и помогать в добром деле долг каждого честного человека. Не думай - меня этот платеж нисколько не стесняет, я с радостью заплачу: ни минуты этих денег не пожалею, лишь бы Бог дал увидеть, что все крестьяне нашего села поняли пользу всего их общества и взялись за дело дружно.
- Батюшка, - продолжал Пахом, - ну, построить - построим, а там что? Ведь надо - лекаря, и аптеку, и мало ли ещё чего?
- Всякому делу должно положить начало, а там, с помощью Божиею, оно само собою будет устраиваться.
- Я вот со свояком об этом говорил, так позволь за ним сходить, да ещё двух мужиков привести? Они люди с толком, пусть твою записку прослушают, а там соберёмся обсудить...
- Пожалуй, пожалуй. «Ум хорошо, а два лучше», гласит наша русская пословица, - отвечал Михаил Васильевич, - иди за ними.
Покуда они разговаривали, к крыльцу подбежали два крестьянских мальчика - Андрюша и Семён. Одного из них Гриша держал за рубашку.
Видно было по рассерженным рожицам, что дело было в каком-то споре.
Мальчики вырывались из рук Гриши, который не хотел их выпустить.
- Что вы, ребята? - спросил учитель.
- Они голубя зашибли, - жаловался Гришка.
- Может, невзначай? - спросил Михаил Васильевич.
- Как невзначай, - продолжал с оживлением Гриша. - Голуби слетели к лужице напиться, и один-то был и то с подшибленным крылом, а Семён прилёг в траву, три раза принимался в него метить, да как швырнёт наконец кремешком, известно, задел - в кровь расшиб... Он, бедный, взвился было, а там закружился и упал... Накажи их, дедушка, чтобы они жалость знали.
- А ты что сделал? - спросил учитель, обращаясь к другому мальчику.
- А я что? - отвечал испуганный Андрюша. - Я только их караулил, голубей-то, а больше ничего.
- Он всё повострее камушки выбирал, - продолжал Гриша. - Я им говорил, чтобы они это дело бросили, что им от тебя попадёт, они не слушались, накажи же их хорошенько, больно высеки, дедушка, так, чтобы они долго помнили!..
Михаил Васильевич задумался, и продолжал строгим голосом по минутном молчании:
- Ребята, что сделал вам этот голубок? Ох, ох, ох, народ вы бессмысленный! И злы-то вы сами не знаете зачем. Какая вам от того прибыль, что бедную птичку зашибли до смерти? А вот если я теперь возьму камень...
С этими словами он быстро нагнулся и поднял с земли кирпич, дети невольно бросились в сторону.
- Что, страшно? Но я его в вас не брошу... Я только хотел, чтобы вы почувствовали, чтобы поняли, что жизнь всякому живому созданию мила - за что же её отнимать у бедной, невинной птички? Возьмите этот кирпич в руки и знайте, что кремешок для голубя точно так же страшен, что вы и кремешком его до смерти зашибли.
Он им подал кирпич. Ни тот, ни другой мальчик не брал его в руки.
- Чего же вы боитесь? - спросил Михаил Васильевич.
Они сами себе не сознавались, что их испугало...
- Хвати я им не только вас, но вот этого телёнка, и на селе все правду бы сказали, что я лютый зверь, все с отвращением посмотрели бы на такого злого человека, который без нужды убил бедное животное. А вы что сделали?
Мальчики стояли перед ним, потупя взор.
- Гриша ошибся - я никого не секу, никого не наказываю. У меня рука ни на кого не поднимается, я верю, что доброе слово вернее учит добру. Не будете вперёд мучить бедных голубей, скажите?
Мальчики начали божиться, а Гриша, видя, что всё дело обойдётся без наказания, хотел было уйти.
- Не божитесь, дети, и ты, Гриша, постой, мне надо с тобой поговорить. Божиться, то есть призывать имя Божие понапрасну, никогда не должно, а должно, любя Бога, воздерживаться от зла. Добрым делом надо поминать Бога. Ну, ступайте, и вперёд берегитесь, помните, как было бы худо, если бы я со злостью швырнул в вас кирпичом! Будете это помнить и сами ни в кого камня не бросите. Гриша, подойди ко мне, - сказал ласково учитель, когда мальчики ушли. - Андрюша и Семён провинились, что и говорить, а ещё кто?
Гриша посмотрел на него лукаво и отвечал:
- Кто ещё? Не знаю.
- А я так знаю! Разве я тебя бил, разве я тебя сёк, когда ты переломил крылья у бедного журавля? Зачем же ты так настоятельно требовал наказания Семёна и Андрюши?
Гриша, не ожидая такого вопроса, заметно оробел.
- Эти мальчики у нас на беседах не бывали, они и не слыхивали, как я вас всех убеждал не делать зла бедным тварям? А ты так и наваливал на них вину... Это, брат, не хорошо. Знаешь, что я тебе скажу, ты меньше желал их исправить, чем наказать, и затем привёл ко мне... Так ли?
Гриша молчал.
- Будь же, друг, вперёд добрее; если ребята что дурно делают, остереги их кротко. Главное - помни, что сердцем, да бранью никогда не возьмёшь, они только крепче за своё будут стоять. Ты показывай пример добра, чтобы и в словах-то твоих злости не было. Тогда они тебе будут верить.
- Я же им говорил, чтобы они голубей не тревожили...
- Ты дельно сделал, что привёл их ко мне на суд, да только не следовало так просить, чтобы я их построже наказал - вот в чём твоя вина... Понял?
Мальчик усмехнулся и отвечал:
- Понял!
Он действительно понял и смекнул, что Михаил Васильевич как будто насквозь проглянул к нему в душу. Когда он за рубашку тащил Андрюшу на суд, ему так и представлялось, как с виновников взыщут за дело, а в ту минуту, как Михаил Васильевич отпустил их без наказания, Грише почти было досадно; так легко увлечься дурным чувством, и так ещё легче судить строже другого, чем себя!
Гриша, как умный мальчик, в полслова понимал, что ему намекали... Почёсывая голову, он подумал:
- Ведь правду говорит дедушка; вот я так и думал, что он знатно их приструнит, и хотел-таки поглядеть, как с ними будут расправляться.
Степаша всё это слышал от слова до слова, сидя за своим чистописанием у окна. Тихо покачивая головой, он приговаривал:
- Экие эти ребята озорники - озорники!.. А дяденька-то просто Божья душа. Дай Бог ему здоровья.
Не прошло получаса после этого, как Пахом пришёл с мужиками, и разговор об устройстве богадельни и больницы живо занял Михаила Васильевича.
- Братцы, - говорил он крестьянам, - вы приступите только к постройке, а за всё остальное я возьмусь сам. Всё сладим, лишь бы только захотеть; осень перед нами велика, хлеб убран: сейчас можно начать строить.
- Точно что так, батюшка, - отвечали крестьяне, - только бы захотеть, вот ужо вечером соберем мир, потолкуем.
- Ну, уж не без того, что покричат, иной и не разберёт, в чём дело, а громче другого горланить будет, - сказал со вздохом один из мужиков.
- Вы люди дельные, - продолжал Михаил Васильевич с усмешкой, - вам и вести эту неразумную ватагу; надо, чтобы они и не замечали, что делается по-вашему; пусть думают, что вся честь им, что вы только их и просите, да уговариваете, а что дело будут делать они.
- Ты поверь, родимый, что с умными всегда легче справиться, чем с дураками. Вот хоть бы когда у нас дело было о сиротах, после проповеди отца Андрея, мало ли было шуму, да гама?
- Да ведь сладили, и то слава Богу, - отвечал Михаил Васильевич.
- Сладили, и теперь все видим, что дело благое.
- Ну, дай Господи, чтобы и с больницею оно пошло на лад.
Но дело с больницей не так легко устраивалась; вечером собрали мир, толковали, судили, рядили и, ничем не кончив, разошлись по домам.
Прошла неделя, и дело не подвигалось. Михаил Васильевич и спрашивать о нём не хотел, надеясь, что важный этот вопрос сам собою выработается, для пользы стольких страждущих и престарелых села.
Между тем его собственная изба приходила к окончанию. Между другими крестьянскими избами она действительно была едва ли не лучшею.
Всё было сделано как следует, а не кое-как. Накануне пятого числа сентября - дня Захария и Елизаветы - он перебрался к себе на новоселье, и ему самому казалось, что теперь, после маленького своего амбара, он в прекрасном и почти великолепном доме.
Стол и лавки были новые, образница с резными, решетчатыми украшениями, рамы чисто выструганные, с медными задвижками, двери с хорошим замком и ручкой, печка голландская, полки гладкие и даже дубовые, перегородка плотная, и за нею две новые деревянные кровати, его и Степаши.
Степаша уже привык, ложась спать, раздеваться, как следует, и даже простыня и простое набойчатое одеяло сделались ему необходимыми. В три месяца он к ним так привык, что не мог без них обойтись.
Нельзя не заметить, что если человек легко привыкает к неопрятности и нечистоте, то ещё скорей от них отвыкает, если только обстоятельства помогают ему выкарабкаться из худого к лучшему.
Возле его кровати, по стене, была полка с его книгами, тетрадями и аспидною доскою; тут же были колёса его изобретения, потому что, несмотря на свои занятия, в свободные часы он не оставлял любимых своих мельниц.
Когда они всё перенесли и расставили по местам, когда Василиса начисто вымела новый, набело выструганный пол, Михаил Васильевич, усевшись на лавочке под окошечком, сказал ей:
- Ну, голубушка, теперь самовар подавай, мы на радостях станем чай пить.
Василиса тотчас же выбежала из избы, а Степаша, пожав плечами, заметил:
- Ну, дяденька - изба! Не думал я, что буду таким паном жить; ахти, жаль маменьку, век свой она прожила, а как у неё и грязно, и дрянно!
- Слава Богу, теперь с Архипом всё-таки лучше прежнего, а вот Бог даст, как ты подрастёшь, да выучишься как следует, и старость её прибережёшь, уладишь, чтобы ей было хорошо.
- Помоги только Бог, а уж как будет весело и избу ей выстроить хорошую, и всё-то на твой лад сделать, и самовар, пожалуй, заведём, и будем так себе поживать и чаёк распивать. И ты, дяденька, будешь с нами?
- Если доживу - почему и нет? Великая была бы для меня радость тебя вырастить, видеть дельным человеком, полезным не только матери и себе, но и целому обществу. Будешь хорошим механиком - и кто знает, что тебя в будущем ожидает? Погляди, как лихо бежит пароход: ты только в нём видишь силу паров, которые приводят в движение колёса и этим так быстро подвигают эти суда вперёд. Но сила пара теперь применена ко множеству других разных машин, так что решительно можно сказать, что у образованных народов нет лучшего помощника во всех самых громаднейших их предприятиях. И тот англичанин, который первый обратил внимание на действие пара, конечно, никак не думал, что его открытие после его смерти применится почти ко всем возможным машинам. Пар великая сила, но машины всё-таки изобретаются людьми способными и только паром приводятся в движение. Вот, пожалуй, и ты придумаешь какой-нибудь колодезь, или другое что, и пойдут твои машины по белому свету, и польза их облегчит труд сотни, тысячи людей, и тебе самому легче будет лечь в могилу, зная, что ты на земле оставляешь по себе вечную память.
Глаза у мальчика блестели.
- Если бы Бог дал! - сказал он весело. - Я же тебе скажу, я машины завсегда любил, ну, а на ум не приходило, что, пожалуй, машинами можно прославиться.
- Оно и лучше, Степаша. Сперва выучись, потом сделай что-нибудь дельное, отличное, и само дело тебя прославит. Чтобы сделать что-нибудь особенное, много надо труда, терпения, науки, надо такую любовь к делу, которой ничто бы не мешало. А будешь мечтать о славе, сердце твое будет двоиться, и, пожалуй, любовь к делу ослабеет - вот этим всё и портится.
- Дяденька, - спросил мальчик, - а как так - этот англичанин заметил силу пара?
- Не помню, право, где-то я читал, что он смотрел, как кипит на огне его котелок. Котелок был с крышкой, и когда вода сильно кипела, то крышку приподнимало; англичанин - его звали Ворчестер - подумал, что когда крышку подымает, значит у пара сила порядочная, взял да плотнее прежнего накрыл свой котелок; тогда вода, закипев ещё сильнее, сорвала крышку. Вот с этого он начал думать да придумывать, но всё же не вдруг дело пошло на лад. Всё, что придумал Ворчестер в применении паров, было ещё неудобно. Ему, главное, принадлежит слава в том, что он обратил внимание на эту силу, которая совсем пропадала перед людьми, и никто до него о ней и не думал употребить её в пользу. После него два других англичанина: Савари и, главное, Уатт - были первые изобретатели множества полезных машин, движимых парами вместо всякой другой силы. Например - на железных дорогах пар заменяет лошадей.
- Слыхал, слыхал - вот бы мне поглядеть...
- Увидишь, не сомневайся. Железные дороги с каждым годом всё более и более распространяются по России. В прядильнях, вместо того, что одна женщина в несколько дней едва выпрядет одну тальку на своём веретене, тысячи веретён прядут зараз силою одной паровой машины, и поэтому заменяют две тысячи женских рук. А в больших земляных работах, в кузницах, в мыловарнях? Везде паровые машины двигают другими машинами, которые куют, сверлят землю, вбивают сваи, варят мыло, делают свечи, - и всё это в таком большом размере, что нельзя не радоваться и не благодарить разумных изобретателей машин. Машины - первые наши помощники, а механики - те люди, которые машины изобретают. Машина делает чудеса, трудится как тысячи людей вместе, а всё же придумал её, устроил, пустил в ход изобретательный ум человеческий. Вот мне и сдаётся, что и в тебе, Степаша, есть дарование к механике, кто знает, может, и тебе предстоит обогатить Россию твоим умом? Только учись, трудись...
Мальчик улыбался и повторял:
- Давай Бог, давай Бог!
Под вечер все знакомые наши ребятишки и подростки села собрались к Михаилу Васильевичу посмотреть на его новоселье; солнце рано закатилось, да и сумерки стояли не долго, скорёхонько набежала ночь, и пришлось зажечь свечку.
Дети теснились вокруг стола, и разговор не умолкал. Наконец, Антип сказал товарищам:
- Что же вы, ребята? Вы пришли за делом - говорите.
- Правда, что так, да ведь оно не то, что боимся, а не знаем, как вымолвить, - отвечал Кондратий.
- Ну, не робейте - кто первый скажет, тому и спасибо...
- Дедушка, нам охота азбуке учиться; учи нас, - сказал просто и откровенно Никишка.
- Давно бы так; а много ли вас охотников?
Мальчики начали считать, тыкая пальцами друг друга в грудь, и насчитали с шумом и криком пятнадцать человек. Маленькие туда же приставали.
- И я, - говорил Антоша.
- И я, - кричал Гришка, тискаясь в самую середину шумной кучки.
- Постойте, постойте, - прервал их Михаил Васильевич, на лице которого сила весёлая улыбка, - вы ещё малы, успеете. Больших четырнадцать?
- Четырнадцать, - отвечали дети.
- Ну, ладно. А что говорят отцы?
- Они рады; говорят, дело благое, только бы на тебя не наваливать. Говорят ещё, что ты не ломовая лошадь. А нам больно хочется.
Учитель продолжал едва заметно улыбаться.
- Четырнадцать мало! - продолжал он весело. - Коли учить - так учить. Набирайте тридцать человек. В моей избе всем места будет – а, по крайней мере, школа будет школой.
- Наберём, наберём, - кричали дети со всех сторон. Они не ожидали такого ответа.
- Постойте, дети, - сказал учитель, - всякую вещь надо сделать, обдумав. Прежде чем решить, как следует, скажите вашим отцам, чтобы они собрались ко мне. Мы потолкуем.
Не успел он это выговорить, как четырнадцать мальчиков, желавших учиться, кинулись стремглав вон из избы, чтобы сбегать проворнее за отцами.
- Эй, вы, куда спешите? - кричал им Михаил Васильевич, а их и след простыл. - Уже удрали, - сказал он, махнув рукой.
- А почему, дедушка, ты говоришь, что мы малы? - спросил Гришка. - Я же всё разумею, что Степаша рассказывает?
- Я говорю потому, Гриша, что пройдёт год, и тебе гораздо легче будет учиться. Тогда ты в полгода выучишься читать, а нынче, пожалуй, и года будет мало.
- Отчего так? - спросил мальчик.
- А вот отчего. Теперь ты, пожалуй, снопа не подымешь, а год пройдёт, ты вырастешь, укрепишься и легохонько его понесёшь на плече. Так и с умом, и ум растёт и крепнет, и с грамотой ему тогда легче совладать.
- Вот оно что! - отвечал Гриша. - Ну, пожалуй, быть по-твоему. Всё же ты нас не гоняй, и мы будем слушать, что ты рассказываешь Степаше.
- Зачем гонять - я всегда рад, когда вы около меня сидите.
- Расскажи нам сказку, дедушка, - кричали дети со всех сторон.
- Погодите маленько. Вот если соберутся ко мне мужики, надо прежде делом заняться, а за мною не пропадёт. Что моё, то ваше, сами знаете.
Забавно было видеть, сколько народу набиралось помаленьку в избу Михаила Васильевича.
По русскому доброму обычаю, иные принесли яиц ему на новоселье, другие чашку брусники, яблоков, даже арбузов, которых в этот год везли множество в лодках из Самарской и Саратовской губерний. Мужики и бабы, видя, что Степаша учится так постоянно и успешно, начинали желать, чтобы и их дети учились грамоте, и, надеясь на Михаила Васильевича, несли ему гостинцы, может быть, и не без интереса.
Они крестились и кланялись перед образами, входя в избу; потом клали, что принесли, на стол, приговаривая, каждый по-своему, какое-нибудь приветствие.
- Дай Бог тебе, батюшка, жить да наживаться, - сказал один из них.
- Поди ты, Бог с тобой - мне что нужно? - отвечал ему Михаил Васильевич, ударив ласково его по плечу. - Ни у меня семьи, ни детей, только бы быть живу да сыту; ну, а как почаще буду перебираться с одного новоселья на другое, так с голоду не умру: вот какую пропасть нанесли вы мне всякой всячины. Спасибо, братец.
- Уж такой обычай, не прогневайся, родимый, - сказала одна крестьянка, вынув из-под шугая красивое полотенце. - Вот и моих трудов гостинец.
- Спасибо, голубушка.
- Ты больно моего Кондратья жалуешь. Ну, я мать, значит должна это чувствовать.
После многих пустых разговоров Михаил Васильевич посадил на своих новых лавках самых почётных своих гостей: волостного старшину, сельского старосту, ещё двоих-троих умных и дельных мужиков и обратился к ним с речью. Ребятишки, между тем, набились кто куда мог, слушая каждое слово с большим вниманием.
- Братцы, сегодня ребята пришли меня просить учить их грамоте - что вы на это скажете?
- Что, батюшка, - отвечал волостной, - оно дело; да что же мы будем на тебя налегать?
- Не в том дело, любезный, я готов трудиться; мне труд не в диковинку, двадцать пять лет к нему привыкал; втянулся в лямку, всю жизнь только и делал, что грамоте учил, поэтому мне большой тягости нет. Только вот что: делать дело - так делать его ладно. Изба моя просторна - школу в ней завести легко, и я на то согласен, да желал бы, чтобы долг платежом был красен.
- Как так, батюшка? - спросил один из мужиков. - Растолкуй.
- Извольте. Что школа вещь добрая, время лучше моих слов покажет. Что она вам гроша не будет стоить, это я скрепляю моим честным словом. Что буду трудиться добросовестно для пользы ваших детей, то, Бог даст, на деле вы сами увидите. Но я, со своей стороны, прошу вас, братцы, подумайте и с помощью Божиею принимайтесь за богадельню и больницу: всё у меня высчитано, всё написано. И тут больших денег ни с кого не потребуется, а польза ему будет большая. Подумайте только, что умирает у вас ребят от повальных болезней? Сколько престарелых и увечных без помощи и покойного угла?
- Оно, пожалуй, так, - сказал волостной, - да всё же не выстроишь такого дома, чтобы на всех места достало.
- Помилуй, друг, - продолжал Михаил Васильевич убедительно, - да разве ты не знаешь, что и больных будет меньше. Сколько болезней развиваются и ведут к смерти от того только, что сначала больного не поберегли.
- От смерти никуда не уйдёшь, - заметил кто-то.
- На всё воля Божия, - сказал другой.
- Эх, братцы, упрямитесь вы, и не видите, что пословица народным же умом сложилась и говорит: «На Бога надейся, а и сам не плошай!» Поглядите вы в городах, разве больницы не благодать? Иного больного принесут чуть живого, а там, смотришь, он домой и сам пришёл.
- Оно бы и так прошло...
- Мало ли в больницах умирают?
- А у вас-то мало ли? Отец Андрей намедни рассказывал, что у вас детей перемерло в прошлую весну, вот как была на них горловая болезнь с сыпью: разве вам было их не жаль?
- Чего, родимый, - прервала женщина, стоя у самых дверей, - у меня на одной неделе двое умерло; мальчик большенький и девочка трёх лет - никого теперь не осталось.
- А у меня по двенадцатому годочку парнишка тогда помер. И как умирать-то не хотел, - сказала другая. -  Ах ты, Господи, вспомнить страшно!..
- Мы собирали мир, - продолжал волостной, - да и мир не согласен, не наша вина.
- Как миру и согласну быть, когда вы, первые мужики по селу, да и то пользы этого дела в ум не берёте? Мир тогда поймёт, что хорошо и что полезно, когда передовые его люди горячо будут стоять за всякое доброе предприятие.
- Да жили же мы так? - проговорил мужик, почёсывая за ухом. - Разве только то и хорошо, чего у нас нет?
- Нет, любезный, хорошо то, что нашу жизнь налаживает к лучшему. Тому недели две, никак, иду я по улице, вижу: плетётся Семён Терентьев - вы знаете, ведь он и глух, и слеп – вижу, плетётся потихоньку со своей палкой; откуда ни возьмись, вдруг лошадь с телегой наехала на бедняка, сшибла его с ног, и поднять-то было некому. Я кинулся - хорошо, что на улице случился - вижу, старик чуть дышит, так испугался; поднял я его кое-как, веду под руку, спрашиваю, куда он шёл? Он говорит: «Хотел в баню пробраться». Да ведь и в баню глухому, да слепому - без смерти смерть, если никто зрячий его не проводит, да не побережёт. Или вам, братцы, стариков не жаль? Какая ж их здесь жизнь? Старик тот же ребёнок, за ним нужен христианский присмотр... Старость и без того тягость, а никому её не миновать... Придёт и наша очередь.
Мужики, слушая, молчали.
Михаил Васильевич продолжал:
- Богадельня и больница не тюрьма какая. Всякий может идти проведать, посидеть с теми из больных и престарелых, у кого сил нет выходить, а другие, которые покрепче, и сами вздумали и пошли провести часок-другой в своей семье, а всё же воротятся к ночи домой в тёплый угол, на простую, но ловкую кровать, на которой старым костям можно и отдохнуть, и порасправиться... Слепой ли, глухой ли, не будет шататься один, так что всякая скотина может его с ног сбить. Или за то, что человек целый век работал и трудился, он на старости и попечения никакого не заслуживает...
- Батюшка, - сказал один из присутствующих, - покончим сперва одно дело, а там будем затевать и другое.
- Какое же это дело? - спросил учитель.
- А вот, хошь бы со школой.
- Да вам какая со школой забота? Я сказал, что всё беру на себя. Так слушайте же, братцы, говорю вам всем: если вы за дело, и я за дело; вы не хотите на устройство лечебницы и богадельни перстом пошевелить, и я не берусь за школу. Пусть ваши ребята безграмотными растут.
Совершенное молчание воцарилось в избе при этих словах: стоило взглянуть на ребятишек, которые кучею тискались у дверей загородки и изумлёнными рожицами выглядывали из-за головы один другого. Слабо освещённые одною свечою, горящею в медном подсвечнике на столе, они казались ещё бледнее и испуганнее. Мужики так же помалкивали, в недоумении, что отвечать на слова Михаила Васильевича, которых они никак не ожидали.
- А то, что, в самом деле, - продолжал учитель, - вы вашей пользы не хотите разуметь, - так авось либо поймёте, как дело будет сделано.
- Не гневайся, родимый, - сказала одна старушка, - перемелется и будет мука; у мужиков и всё так, сразу ничего-таки не поймут.
В эту минуту пришёл Пахом с чашкой, полной сотовым мёдом; поклонившись на все стороны, он поставил чашку на едва оставшемся свободном местечке на столе и, поздравив Михаила Васильевича с новосельем, спросил:
- А о чём, батюшка, идёт у вас здесь речь?
- Да вот о богадельне...
- Дай Бог, чтоб поладилось, я, пожалуй, рад пособить. Вот завтра должен запродать гречу; если Бог даст хороший барыш, десятину отдам на это дело.
- А на сколько думаешь продать? - спросил Михаил Васильевич.
- Сотенки на две наберётся. Я скупил гречу с пяти дворов, да своей в амбаре было; а нынче урожай хорош, да и цена высокая.
- Коли так, - сказал Косой, - и я не пожалею, и я дам...
- Скупиться никто не хочет, а только бы вразумиться, - заметил волостной старшина. - На что скупиться, и я рад пособить...
- Я и сначала говорил, что лечебница не то, что кабак, никого не разорит, - заметил сельский староста, и слово за слово дело пошло на лад.
Михаил Васильевич своими прямыми, а может быть, и резкими словами, дал ему незаметно толчок, а Пахом, жертвуя зараз 20-ю рублями сер., точно шаром покатил, и дело подвигалось вперёд уже почти как по ровной дороге.
- Постойте, братцы, - продолжал Михаил Васильевич, - по сделанной мною смете вы увидите, что большего не надо, только бы дружно, всеми силами взяться.
Толковали ещё часа полтора, и замечательно, что ребятишки, не скучая, слушали.
Иных Василиса хотела выпроводить, замечая, что в избе становилось душно и тесно.
- Не пойдём, - отвечали ей мальчики, - и мы мужики, и мы хотим послушать.
Было около десяти часов, когда народ начал расходиться, вспоминая, что у каждого крестьянина давно ужин стоял на столе, и щи дымились.
Дело о больнице должно было ещё раз обсудить на мирской сходке, а прежде чем отпустить гостей и, главное, ребят, Михаил Васильевич сказал:
- Хлопочите, хлопочите, друзья, а я с завтрашнего же дня займусь будущею школой, и буду выбирать учеников смышлёных да прилежных; берегитесь, ребята, кто трудиться не хочет, тот лучше ко мне и не ходи - таких не надо.
Когда он остался с Степашей вдвоём, и Василиса веничком всё начисто вымела и прибрала в избе, Михаил Васильевич искренно порадовался своему прекрасному помещению и счастливому исходу истекшего дня; он благодарил Бога, что хотя тихо, но народ сознавался в своих нуждах, и хотя скупо, но сыпал трудовые копейки в общую сумму, которая одна могла привести в исполнение большие сами по себе предприятия на общую пользу.
На другой день утро было великолепно. Осеннее солнце точно забыло, что была осень; светло и горячо, как в августе, оно обливало всю природу светом и теплом.
По случаю праздника Захария и Елизаветы слышен был благовест к обедне, и согласный звон колоколов далеко нёсся по реке. Тихо шли одна за другой громадные расшивы, которые тащили бурлаки большими артелями по берегу на бичеве. Издали бежал пароход, расстилая по небу голубой дымок. Рыбачьи лодки по самой средине реки, узенькие и длинные, с едва заметными на них рыбаками, тихо плыли по течению, перебирая снасти.
Михаил Васильевич со Степашей что-то копали в своём палисаднике, когда к его плетню подошла кучка крестьянских девочек, Катя и Паша были впереди. Увидя, что Михаил Васильевич занят работой, они, так сказать, облепили его плетень.
- Вы не ко мне ли? - спросил учитель, приподняв голову и упираясь на лопату.
- Точно, что к тебе, да ещё и за делом, - отвечала Катя.
- За каким делом? - спросил Михаил Васильевич.
- Ты нас больно обидел, дедушка.
- Обидел? - с удивлением воскликнул он.
- Как так, говорят на селе, что будет у тебя школа, а что девочек пускать не будут, -  продолжала обиженным голосом Феня, девочка лет четырнадцати.
- Вот тебе на! - со смехом заключил учитель. - Кто же тебе это сказал, Феня?
- Все говорят. А пуще, парнишки хвастают, что, дескать, только их будут учить грамоте. Ещё бегут за нами, да язык показывают, дразнят, насмехаются. Яшка и Федька даже плю-нули нам вслед, и говорят эдак с хитростью: «Стал он вас учить? Как бы не так», точно мы какие собаки, а что девочка, что мальчик - всё тот же человек.
- Ты совершенно права, Феня, да они просто шалили, дурачились, хотели вас рассердить. А я ни одного слова не говорил, и точно так же готов и девочек учить, как мальчиков.
Феня так и захлопала в ладоши.
- Разве тебе так хочется учиться грамоте? - спросил учитель.
- Ещё бы? Известно, хочется. Все будут учиться, а я дурой расти? На это охоты нет.
- Я ж говорила, - прервала её Паша, - что быть не может, чтобы нас дедушка обидел - вот и вышло по-моему...
- Всё же лучше, что мы сами пришли спросить, - отвечала ей Катя, - теперь и парнишкам рот зажмём.
- Главное, говорите им, - советовал учитель, - что забияк, да задорных я к себе пускать не буду; мальчик ли, девочка ли, всё мне ровно, только бы был прилежен, добронравен и смышлён. Кто придирается к другим, того терпеть не могу.
- А вот Яшка просто проходу нам не даёт, всё ему как бы задеть... - сказала Катя.
- Я его частенько за это журю, - отвечал учитель, снова принимаясь за свою работу, а девочки, увидя на улице несколько ребятишек, пустились бегом в ту сторону; они спешили объявить им, что сказал Михаил Васильевич, и посмеяться над шалунами в свою очередь.
- Погляди, Степаша, - сказал учитель, - с твоей лёгкой руки охотники на ученье грамоте так со всех сторон и сыплются. А знаешь что? - продолжал он, воткнув лопатку в землю, и сел тут же на скамеечке у избы. - Ты будешь моим помощником. Священную Историю я заставлю тебя рассказывать.
- С радостью, дяденька, только бы тебе пособить.
После обедни священник зашёл к Михаилу Васильевичу, и первым его словом было:
- Слышу, что вы затеиваете школу у нас в селе. Бог в помощь вам, Михаил Васильевич! Дело доброе! Не угодно ли и меня принять в наставники Закона Божия, часа три в неделю всегда можно уделить от моих прочих занятий. Да ещё и дьячок наш, очень хороший счётчик, он первые четыре правила арифметики может легко преподавать. Он человек дельный и добрый. Я знаю, что усердных трудов не пожалеет.
- С вашею помощью, отец Андрей, - отвечал Михаил Васильевич, - конечно, дело в десять раз пойдёт успешнее, и я не считаю себя в праве вас и благодарить за то, что вы на-мерены сделать ради детской пользы. А не могу не заметить, что всякое благое дело чудно ладится с помощью Божией. Вчера не успел Пахом пожертвовать двадцать рублей, не успел, так сказать, положить первый камень, и деньги на постройку желанной лечебницы так и стали прибавляться, а вот сегодня и два учителя нашлось; по-моему, вот половина забот и уменьшилась.
Они продолжали беседовать, и Михаил Васильевич, с карандашом в руках, рисовал на плане, как бы удобнее поставить лавки, чтобы ученикам места было больше, и ловчей было их усадить. Если дело богадельни и лечебницы шло медленно, то зато взамен со школой оно кипело в горячей душе Михаила Васильевича с помощью священника и дьячка.
Дней через пять, Пахом прямо с мирской сходки прибежал к Михаилу Васильевичу и поспешил сказать:
- Завтра, батюшка, мир отправляет двух мужиков за строевым лесом - тут никак в пяти верстах плоты продажные; по реке их легонько спустят, и тотчас же примемся за срубку двойной большой избы. Ты уж научи нас, родимый, как лучше сделать.
- Дело не Бог знает какое хитрое, - отвечал с радостью Михаил Васильевич. - Сладим, давайте, ребята, давайте, я буду всеми силами помогать.
- С осени, - продолжал Пахом, - в черне поставим, а весною примемся и за отделку.
- Ладно, Пахом, скажи, брат, по совести, отчего ты теперь о больнице так горячо хлопочешь? Ведь ты прежде и рубля не хотел дать, а тут вдруг пожертвовал двадцать?
Пахом усмехнулся и отвечал:
- Точно, батюшка! Оно как Бог на душу положит. А я вот что расскажу. Пришёл я онамедни от вас, как мы в первый раз об этом деле толковали, пришёл, да и пересказываю жене, как оно было. Она у меня баба с толком, слушала, слушала, да вдруг говорит: «Тебе, Пахом, на это денег жаль - а не жалел, как у хмельного у тебя из кошелька пятидесяти-рублёвую украли». Надо сказать, - продолжал Пахом с расстановкой,-  как на меня грех-то тогда нашёл, что я мимо кабака никак проехать не мог, чтобы не забежать, оно и действительно так было. Выпил я всего на целковый, а пятьдесят вылетели, хоть убей, не знаю как; должно быть, я не слыхал, как из мошны вытащили. В кабаке честного народа не бывает! Приехал я домой, маленько протрезвился, смотрю - нет денег. Вот я, знаете, и взбеленился: такая злость взяла, что, кажется, чёрту на шею и то бы влез; в самую эту пору у нас и приключилась драка. Я никогда прежде жену не бивал, она от меня дуры не слыхи-вала - а тут пропали пятьдесят кровных - трудовых, был я хмелён, вот уж, сам себя не помня, я словно зверь на всех кидался и на неё, бедную... Про это самое вспоминая, она мне и говорит: «Теперь бы не то, что рубль, десять жалеть не надо, что Бог тебя уберёг, что ты не сгибнул, не пропал». А матушка старушка туда же приговаривает: «Грехи наши, дескать, завсегда денег больше съедят, чем дела добрые, и за добрые дела Бог воздаст сторицею». «Ты только погляди, -  опять говорит жена, - бросил ты пить, принялся дельно торговать, и Бог благословляет; опять деньги у нас водятся. Не жалей же, Пахомушка, голубчик; коли Михаил Васильевич говорит, что лечебница дело, значит дело». Вот я сижу, надумываюсь, а матушка подошла, да эдак ласково взглянула, да поклонилась низко и говорит: «Мать твоя родимая просит, Пахом. Как у нас всё пошло по-старому тихо, да мирно, как едешь ты домой, весёлый и трезвый, и жена тебя с радостью встречает, и ребята не дождутся - я и думала всё образ выменить и в церковь поставить, по моей к Богу благодарности; а тут значит то же: мы дадим, за нами и другие дадут, а там, посмотришь, будет лечебница». Вот такими-то словами они меня всё и уговаривали. Известное дело, с деньгами всегда жаль расстаться! Вот думаю, завтра надо мёд вынимать, что тут Бог даст? А вы сами знаете, какой ныне богатый год? С первого улья я до двух пудов мёду подрезал. Тут всё даровое, всё благодать; моих трудов не было, вот и думается мне, продам и частичку уделю на Бога, значит, на лечебницу. Потом скупил я гречу, а цена её вдруг на десять копеек с пуда поднялась; опять барыш нечаянный. Поверьте, батюшка, как задумал я уделять на лечебницу, точно кто мне тайком помогает. Завтра должен я всю гречу татарину Назыру продать; всё думается, что на гречу Бог цену набавил, то есть ради доброго дела - уж когда бы татарин с доброй воли дороже прежнего дал?
- Нет, Пахом, ты Бога не путай в наши житейские мелочи и торговые дела; а помни одно, что честный труд всегда может быть награждён честным барышом, что Бог наш помощник во всех наших добрых начинаниях. Оно действительно так. Лечебницу и богадельню построим, увидишь, что построим. Бог поможет. Ещё до вчерашнего дня я сомневался, а теперь вижу, что потянуло, как на парусе по Волге - вот уж и мир согласен.
- Согласен, батюшка, согласен.
- Ну, и слава Богу.
- А где же планчик, что ты чертил и мне показывал? - спросил Пахом.
- А вот я тебе его сейчас отдам, - отвечал Михаил Васильевич.
Он отправился искать план в своем столе и, вынув его с другими приготовленными расчётами, передал всё Пахому.
Весь сентябрь месяц мир хлопотал с лечебницей, а Михаил Васильевич со школой. Он выписал нужные книги и учебники, устроил лавки, всё как следует, и всё это неимоверно занимало детей села.
Покуда мужики с песнями вытаскивали толстые брёвна и в ногу тащили их с плотов на берег, ребятишки тут же теснились вокруг работников.
В избе же Михаила Васильевича всё приходило в должный порядок, а число учеников, прежде даже чем начались классы, возросло до шестидесяти человек мальчиков и девочек.
Михаил Васильевич решился их разделить пополам, чтобы одни ранее, а другие позже, но все могли пользоваться учением.
Нетерпение детей было так велико, что, казалось, они Христова праздника не могли ожидать с большим восторгом, как открытия школы.
В самый Покров Божией Матери, в осенний праздник, призывающий сельский люд на покой после тяжёлых летних и осенних трудов, после обедни священник в облачении прямо из церкви пришёл служить молебен с водоосвящением в избе Михаила Васильевича. Крестьяне, большой и малый, все шли за ним, и не только внутри большой и чистой его комнаты, но и кругом: на лесенке, на дворе, в палисаднике и даже под окнами, народу толпилось множество.
Михаил Васильевич пожелал, чтобы при молебне в комнате, главное, присутствовали будущие ученики школы, и весело было глядеть на оживлённые личики множества детей, стоявших сплошною стеною один возле другого.
После молебна священник сказал следующие слова, внятно и вразумительно:

«Дети, завтра, с благословением Божиим, открывается здесь школа.
Помолимся усердно; чтобы свет учения снизошёл на вас и осенил ваши сердца и ум на всё доброе, полезное, благое. С учением люди лучше должны познать Бога и выше оценить великие деяния Его, которые мы видим в великолепном мире, нас окружающем.
Учение должно научить нас, чем мы обязаны отцу и матери, как должны жить с ними, чем можем воздать им за их любовь и попечение.
Точно так же одно учение может сделать нас людьми, полезными тому обществу, в среде которого судьба приведёт нас жить и действовать.
Но помните, дети, что ученье труд: нельзя шутя трудиться, тогда только ваш труд принесёт желаемый плод, когда он будет усердный, добросовестный и добровольный.
Помните ещё, что вы обязаны быть благодарными тому, кто будет вас учить. Польза всей вашей предстоящей жизни в том, чтобы вы приобретали познания; поэтому, хотя учиться терпеливо и постоянно нелегко, но в ученье вашем - ваша истинная награда. Вы для себя будите трудиться, как трудится пахарь в поте лица над своею полосою, чтоб осенью собрать с неё кормящее его зерно.
Помните ещё и то, что кто вас будет учить, тот будет так же трудиться, и трудиться неусыпно, но только из одной бескорыстной любви к вам, дети, чтобы из вас вышли со временем люди дельные и полезные. Учитель ваш, во время его с вами занятий, себе ничего не приобретает, да ему ничего и не надо. Всё, что он вам будет передавать, ему давно известно, а повторять всё старое и старое скучно.
Знаете ли, отчего он идёт так весело на эту скуку? От того, что он любит вас. Любите же и вы его. Наградить его за труды вы можете только искреннею любовью и строгим исполнением всего того, что он будет от вас требовать. Не забывайте моих советов, дети. Они от чистого сердца вам сказаны!»
Священник поклонился, а дети все невольно обратили взоры на Михаила Васильевича, который, не ожидая добрых слов отца Андрея, был заметно смущён, и едва ли не блестели слёзы на опущенных его глазах.
Степаша был из числа немногих детей, которые вполне поняли слова священника: для других ясно было только: «Он вас любит, любите же и вы его», и к чести детских сердец надо сказать, что они его уже любили и любили бескорыстно, не рассчитывая на пользу его образованной беседы и научных познаний. Им было с ним весело, отрадно и тепло: в этом и была вся сила, связывающая учителя с учениками.
На другой день после молебна должна была быть открыта школа села Высокого.

КОНЕЦ ПЕРВОЙ ЧАСТИ.


Рецензии