Необратимость
Автоматная очередь сзади трассирующими по веткам в метре над головой. Вжаться бы в землю, в грязь, в овраг, пропустить вперед и уйти в сторону. Оглядываюсь, притормаживаю, но Егор ловит меня за рукав и выдыхает:
— Валим, братуха! Грохнут!
— Давай за мной! — я резко поворачиваю вправо, в сторону хутора, который весь — как на ладони, но Егор не спорит, нет сил.
Вторая попытка побега за неделю. Попадемся на этот раз — шлепнут. Бойцы Комендатского взвода не церемонятся. Поставят к стенке, пулю в лоб — и закопают, как собаку.
Я прибавляю скорости. Сто метров и — в открытые ворота, через двор к лестнице, приставленной к чердачной двери. Вверх. Пропускаю Егора вперед в пахнущую деревом и сеном темноту, отталкиваю лестницу — глухой звук удара о землю — закрываю дверь, и теперь только слушать и ждать. И долгая-долгая, секунд в пятнадцать пауза... Затем, как выстрел — скрип калитки внизу, и крик, так близко, что остановилось сердце:
— Через хутор побігли!.. Грек, отрежь их от лесу! Ростов c ним. Кортес, за мной! Миленко, останься здесь.
И тишина…
Где-то там внизу человек без позывного, кто-то по имени Миленко остановился в сумерках, в неуютном открытом пространстве, на краю леса, озираясь по сторонам, прислушиваясь, осторожно поворачиваясь всем телом, крайней точкой которого стал ствол АК.
— Хана нам. По следам найдут! — шепот Егора слишком громкий, такой, что я вытягиваю руку в темноту, чтобы поймать его идиотский рот.
— Заткнись... Не найдут... Темно…
Сейчас бы кстати ливень, чтобы, как в первый день…
Полгода тому назад, измотанный грунтовыми дорогами, щурясь на низкое пасмурное небо, я вылез из раздолбанной «газели» с рекламой стирального порошка на облезлом кузове. Унылое двухэтажное здание школы, из дверей которой вышел человек в камуфляже, оглядел нашу разношерстную ораву — нас было семеро — усмехнулся и крикнул: «Строиться!». Мы — будущие бойцы ополчения — как были, с рюкзаками и сумками, выстроились в кривую шеренгу. Легкий летний дождичек будто бы только этого и ждал — тут же влупил по нам холодным шквальным ливнем.
Потом из школы вышел Сотников. Тот самый. Седой, взлохмаченный, с винторезом за правым плечом. Такой же, как на ю-тьюбе. Говорил он долго, так, что глубокий след в вязкой грязи у первой ступеньки бетонной лестницы наполнился водой и скрылся в образовавшейся луже. А мне хотелось спать, поскорее что-нибудь — что там в таких случаях положено — подписать и рухнуть под ближайший навес, на любую горизонтальную поверхность, чтобы назавтра проснуться — и обязательно в бой. Положить сотню за каждого сожженного в Одессе... Но Сотников говорил и говорил, а дождь лил, и не останавливался ни на минуту всю последующую неделю…
— Что будем делать? Тикать надо. Найдут ведь…
Глаза привыкли к темноте, мы уже видим друг друга, и я прикладываю палец к губам: тише!
Стараясь не шуметь, пробираюсь по балкам крепежа через разбросанный в беспорядке хлам к разбитому чердачному окну. Окно выходит в небольшой соседский двор. Ворота заперты, калитка прикрыта, под навесом, прилегающим к воротам, — бежевая «шестерка» с открытым багажником.
В темноте — приближающиеся голоса. Через полминуты уже отчетливо:
— Да не могли они через поле уйти так быстро. Говорю тебе, заховались они здесь. Искать надо.
— Давай. Сколько тут дворов?
— Примерно двадцать. Но по-темному они могут...
— Лады! Пошли Кортеса за фонарями и начинайте с северу. Шуганите там, а мы с Миленкой здесь встретим, если что. Давай. Выкурим сволочню, — и громко: — Миленко, ко мне!
Все… Отсидеться не получится.
— Ты из них кого-нибудь знаешь?
— Нет, — говорю я. — Грека видел в расположении. Но лично не знаком.
— Ясно...
Важно, чтобы Егор не запаниковал. Я пытаюсь улыбнуться:
— Не дрейфь, укроп. Прорвемся.
Физически чувствую его ненавидящий взгляд, и тут же... осторожный скрип перекладины деревянной лестницы — воображение рисует, — аккуратно приставленной к стене. Мысленно сливаюсь с темнотой и жду. Показалось или нет?
Как-то не сразу доходит, что у нас не осталось времени. Надо выдвигаться.
Я осторожно выглядываю в окно. Сквозь тонкую рябь облачности тускло просвечивает луна. Чтобы что-либо рассмотреть, нужно некоторое время переводить взгляд с предмета на предмет, как бы собирая еле уловимые контуры в осмысленное очертание. Рядом с задним колесом «шестерки» — канистра, возле нее — пластмассовая воронка. Значит, бензин есть — или уже в бензобаке, или еще в канистре. Это хорошо. На машине можно оторваться. Главное, чтобы «героя» не потянуло на подвиги. Смотрю на него.
Ему девятнадцать. Он — сын известного телеведущего. Папаша работает везде, где водятся деньги, не принципиальничает. Егор — другой. Когда пошла буза, отправился на Майдан с пневматическим глоком в кармане натовского камуфляжа. На Грушевского ему прилетело сразу, и все закончилось больничной палатой. Потом под отборный мат родителя поехал «мстить», и делал это отменно. Довольно скоро сменил коллиматор на оптику. Сколько он положил наших, не знаю, но думаю, делал это так же, как проходил шутеры — с легким удовольствием от хорошего выстрела, особенно от эффектного хэдшота.
Я заметил его сразу — он менял дислокацию, а я охотился на таких, как он. Решил подпустить его ближе, стрелять наверняка. Вскинул автомат — и тут же угодил ногой в валежник. Хрустнула ветка, он дернулся, прыгнул в ложбину. Но я успел дать короткую очередь и рванул вперед на добивание. Через секунду я стоял на краю оврага, где сидел он с перекошенным от боли лицом, правое плечо его было прострелено. Увидев меня, он не испугался, не задрал руки, а как-то совсем по-детски зажмурился. И только поэтому, вместо того, чтобы нажать на курок, я заорал: «Оружие на землю! Встать, сука!»
Он оказался ценным трофеем. Поводом для получения выкупа. С такими по накатанной: Машинститут, подвал Комендантского взвода.
После этой истории я попросился в тыловые. Меня закрепили за группой, занимавшейся гуманитаркой. Егор стал последним, в кого я стрелял на этой войне.
— Что теперь? — Егор спрашивает меня громким шепотом.
— Я думаю... Посмотри по-тихому, что в тех коробках. Курить хочется.
Он послушно пробирается к двум еле заметным в темноте массивным картонным коробкам.
— Не понимаю, зачем твой папаша поднял такой шум. Он тебе родной вообще? Вроде, умный мужик, — говорю я. — Ты давай, ищи-ищи.
Вспомнил, как увидел Егора в Машинституте через месяц после того, как передал его Гнедому. Грузовик с гуманитаркой разгружали четверо. Среди них был Егор, потухший и похудевший. Я подошел. Он меня узнал, кивнул.
— А ты что здесь? Думал, ты уже дома. Что, папашка не выкупил?
Он пожал плечами. И виновато улыбнулся:
— Денег много запросили, собирает, наверное, — оглянулся на конвоира, ухватил ящик с консервами и тяжело потащил его к распахнутой складской двери.
А еще через месяц наш пост-ап забурлил от перемен. Борьба за власть неизбежна в любом человеческом муравейнике. Фронтовые поперли на тыловых, тыловые на фронтовых, погибли хорошие, близкие мне люди. Начались разборки, в результате которых я «до выяснения» переехал поближе к Егору — на нары. Теперь мы разгружали грузовики вместе. Меня не били, но допросы вели с пристрастием — кто, когда, в каких боевых операциях участвовал. Складывалось впечатление, что меня сливают укропам. И это уже была не моя война.
На прошлой неделе дело передали Гнедому, которого я расспросил по старой дружбе, что да как. Гнедой сказал: на мой счет решение пока не принято, а Егорку определили в расход в назидание. И это было не в духе ополчения.
Я поделился с Егором, и мы попытались «затеряться в толпе». Далеко не ушли. Нас быстро вычислили и основательно помяли. А сегодня вот удалось. Почти.
— Может, вернемся? Типа никуда не уходили.
— Смешной ты, Егорушка, ей-Богу. Сам-то веришь, что прокатит? Ты думаешь, они не в курсе, кого ищут? Знаешь, что такое необратимость? Все, обратного пути нет, брат. Совсем, никак... У меня случай был в детстве... Ты слушаешь?.. Пришел к другу... Мы жили в частном секторе. Свои дома... У него перед домом в песочнице возился младший братишка. Сашок. Годика три ему было. Жара была, лето. Сашка — мелкий, худющий, в шортиках, белобрысый, как... Ну, короче, там стояла такая двадцатикилограммовая гиря. Я ее поднял и перекинул через себя. Рисанулся перед другом, значит. Кидал назад, куда — не смотрел, мелкого не видел. Она упала рядом. Десять сантиметров. Чуть-чуть — и хана, позвоночник бы в хлам. Убил бы мелкого. Я смотрю, а он зажмурился, чтобы не заплакать. На десять сантиметров дальше — и все... Понимаешь? Десять сантиметров и — другая жизнь. Необратимость.
Егор молчит.
— Я, между прочим, в тебя не пальнул потому, что ты тогда в овраге...
— Что? — он поворачивается ко мне и ждет.
— Ладно, не суть... Я хочу сказать - нельзя никого лишать жизни. Понимаешь?
— Враг не ребенок, — говорит Егор, — не нужно путать.
— Ты же верующий, Егорушка. Как же первая заповедь? Ты же крест носишь. Там нет конкретики и нет условий, которые выключают «не убий»...
— А зачем ты сам приехал? Какое твое москальское дело? Че ты здесь потерял?
— Не зли меня, малой, — я стараюсь говорить спокойно, но у меня плохо получается — Я защищаю людей от выродков, а ты, сука, в тир приехал пострелять, сучонок долбанный...
— Усіх вас поріжемо на криваві ремені, суки! — шипит Егор.
Ушатать бы этого малолетнего придурка... Мы долго молчим. Я не выдерживаю первым.
— Нас сейчас обоих кончат на этом чердаке, — говорю я. — Что там? — киваю на коробки, — Ну?! Не слышишь что-ли?
— Что?! — огрызается он. — Шмотки. Гражданка и постельное.
— А ну-к, — я протягиваю руку в темноту.
Он кидает мне что-то скомканное светлое. Ловлю. Рубаха.
— Под низ самое то! — говорю я.
Переодеваемся. Натягиваем поверх чистого свое, дубовое, воняющее потом и грязью. Егор крестится. Какое-то инстинктивное желание сделать то же самое в подобных обстоятельствах — при чистой рубахе и близости смерти.
— Давай так, — говорю я, — ты легче, спустишься первым, осмотришься, глянешь машину. Если все путем, попробуй открыть ворота. Только замок. Не заводи и не распахивай! У нас один шанс — завести тачку и уехать. Сразу. Понял? Давай, родной. Потом будем решать, кто прав. Сначала надо выжить.
Я сворачиваю жгутом и связываю узлами три белые простыни, привязываю этот бельевой канат к балке. С осторожным усилием открываю окно, Егор вылезает, стараясь по возможности все делать левой рукой. Видимо, плечо все еще болит.
Вот он уже на земле, пригибаясь, перебегает к дощатому забору, оглядывает улицу, потом бросается к машине, открывает дверь, ныряет внутрь. Потом к воротам, возится с задвижкой. Умница! Возвращается к машине. Все делает быстро и почти бесшумно. Повезло мне тогда, что я его первым заметил…
Вдруг он пропадает. Никакого движения ни у машины, ни у ворот. Я высовываюсь из окна, чувствую на лице снежинки — вот и зима, — внизу кромешная тьма, слегка подсвечиваемая размытым пятном луны. Ушел, что ли…
И тут я слышу, как открывается дверь чердака. Секунда и — щелчок затвора. Я переваливаюсь через окно — на линии огня, другого выхода нет. Автоматная очередь обжигает спину и правую ногу. Я падаю с пяти метров высоты слишком долго, бессознательно успеваю схватиться за висящий бельевой канат, не удерживаюсь, но и не разбиваюсь. Вскакиваю и тут же падаю — кость перебита пулей. Машина заводится. Я это слышу, но не вижу — все плывет от чудовищной боли. Меня подхватывают и тащат. Егорушка! Мужчина!
— Окно, окно, — хриплю я.
Сверху для стрелка мы сейчас — удобные мишени. Одна надежда на темень.
Егор вталкивает меня в салон, захлопывает дверь, прыгает за руль. Газует. «Шестерка» срывается с места, толкает корпусом распахивающиеся створки ворот. Сейчас налево, немного проселка и асфальт. Мы поворачиваем, Егор включает фары, и я вижу, мы оба видим на дороге Грека с двумя бойцами. Недостаточно далеко, чтобы не попасть под прицельный обстрел, и недостаточно близко, чтобы помешать этому.
«Прости нас, Господи...»,— шепчу я и прежде, чем пуля, летящая сквозь первый в этом году снегопад, пробивающая лобовое стекло, куртку, грудную клетку, взорвет мое сердце, вижу Сашку... Летнее солнце, Сашка смотрит на меня и улыбается.
____
Апрель 2015 г.
Свидетельство о публикации №217010900271