Философские рассказы

               
                ФИЛОСОФСКИЕ   Р А С С К А З Ы
                в духе русского экзистенциализма

                *    *     *

                ЖЕСТОКОСТЬ  ПОВСЮДУ
                (вневременная фантазия)

   То, что произошло в Н-ской  тюрьме много лет назад, матерые, уставшие от жизни  рецидивисты-старожилы передавали новичкам с неохотой, хмуро кивая на кривой холмик с повалившимся деревянным крестом,  который едва заметно чернел в самом темном углу тюремного  двора.
   И зримое это свидетельство происшедшего когда-то события доказывало без лишних слов, что рассказ бывалых – это не переходящая  из уст в уста байка, не выдуманная безвестным уголовником-самоучкой легенда, не бредни сентиментального убийцы, а, действительно, просто то, что было на самом деле.  Впрочем, желающие вольны и не верить.
   О чем думает зэк на прогулке – одному богу известно. О небе, об этих вот серых, исчерканных камнях; о том, сколько же им лет, облезлым; сколько же они повидали и еще повидают: впереди-то ведь вечность; что все неотступнее становится ревматизм, что впередиидущий вечно  отстает,  приволакивая ногу, и постоянно приходится наступать ему на пятки…   Да и мало ли еще о чем.
А лучше всего совсем ни о чем не думать,  только бы тебе не мешали…  Просто шагать и шагать этаким истуканчиком, и даже шагов не отсчитывать.  Это как полудрема, и редко когда прекрасным сновиденьем  ворвется в маршевое полузабытье что-нибудь необыкновенное:  новые сапоги надзирателя, смельчак-воробей или иконический лик жены начальника тюрьмы, будто вставленный в раму почти квадратного  оконца.
   Принято, что надзиратель – обычно с неудовольствием  («Возись тут!») – наблюдает за прогулкой из середины круга.  Иногда нет-нет да и появлялся «для порядку» и «сам» - начальник, коротко и метко прозванный заключенными «зверем».
Черевичный был лицом сереньким, у начальства неприметным; о нем и знали-то лишь, что пьет и что жесток без меры.  А жестокость, надо сказать, обладает свойством вытеснять все другие задатки.
   Жил он вместе с женой своей, которую бил нещадно, тут же, при тюрьме, в кособокой избе, притулившейся неуютно к увитой колючей проволокой тюремной стене.  Жену он держал в доме неделями, и сухие, потрескавшиеся ставни на окнах, глядевших в тюремный дворик,  не разрешал ей открывать вовсе.  Лишь в его отсутствие – довольно часто, впрочем, - Оксана Петровна нарушала запрет мужа и подолгу, бездумно, подперев своим худеньким кулачком голову, следила за круговращениями заключенных, в которых видела свои собственные круговращения.
Круг – и она еще в детстве: смешливая, ни минуты на месте; круг – ученичество: она – удачница, пример;  еще один – как хотелось счастья, много, большого; откуда  было знать ей, что все надежды на счастье всегда и всюду разбиваются о бесчеловечность и непонимание.
   Круг – и Оксана  замужем… Пять лет прошло такой жизни, она страсть как хотела ребенка, плакала ночами, просила бога о милости и понемногу бледнела, сохла и отцветала.  Со временем она стала молчаливой, ходила по комнатам, словно привидение, и безропотно подставляла себя мужу, когда он пьяно орал из спальни: «Ксенка, дура, а ну-ка иди…!»
   Жалостливая, она иногда выносила заключенным хлеба. Раздав каждому по штуке, просила надзирателя: «Мужу не говори, Данила…», - и мелкими шагами, согнувшись, монахиней, уходила к себе в дом.  Ее любили и жалели.  Но любовь – самолюбива, а жалость – мимолетна, и обе способны на предательство.  Оксана стала жертвою такого предательства.
   Ее любили все, кроме Черевичного. Единственным существом, к которому тот питал что-то похожее на привязанность, была огромная, лоснящаяся от упитанности овчарка Вульф, злобная и жестокая, как и ее хозяин.
Черевичный любил наблюдать на прогулкой уголовников из темного угла дворика, похлопывая свого Вульфа по морде, на что собака отвечала остервенелым, изнутри идущим рычанием.
   - Ну-ну, балуй мне! – бубнил начальник тюрьмы почти ласково.
   Подобные появления начальства заканчивались одним и тем же. Черевичный долго и терпеливо выбирал себе цель, затем спускал  рвущегося, с налитыми кровью  глазами, кобеля с поводка, говорил «фас», показывая пальцем и бесстрастно смотрел, как выдрессированный, привыкший к таким забавам  пес кидался на заключенного и, озлобляясь все больше и больше, рвал одежду и мясо, вцепившись в обреченного под ненавидящими взглядами сгрудившихся в кучу зэков. Может быть, в одну из таких минут они и поклялись отомстить.
   Страшна жестокость. Повсюду царит она.  Разве не жестока природа той неотвратимостью, с какой люди приближаются к концу дней своих; разве не жестока, например, осень, когда плавно опадающим пожелтевшим листом вдруг опалит она сердце человеку, тотчас протрезвевшему от жизни; разве не жестоко небо – тем, что ты, умерев, обречен его больше никогда не увидеть; разве не жестока земля – тем, что ты будешь топтать ее всего каких-то семьдесят лет  (да и те еще дай бог).
  Но еще более жесток сам человек, жесток своей силой и своей слабостью, жесток невниманием и душевной грубостью, жесток волчьей злобой и направленной на преступление волей.  И на жестокость собрата ближний отвечает жестокостью, которую зовет местью  и которую расшвыривает направо и налево.  Оглянись – и ты увидишь его рядом с собой.   …И он тоже пусть оглянется.
   В тот год Оксана Петровна забеременела. Она повеселела, даже слегка поправилась, и заключенные с теплотой и симпатией наблюдали за этими переменами.  В отсутствие мужа Оксана Петровна все так же подолгу  просиживала у открытого на прогулочный плац окошка. Круг – и она мать, прижимает своего ребенка, целует его нежно; еще круг – сын растет, как растет ее радость и счастье…; еще один – и появляется тревога оттого, что счастье всегда разбивается о жестокость.
   Однажды, во время очередной прогулки, во дворик, принюхиваясь и поигрывая оскалом, забрел присмиревший без хозяина Вульф, он потерянно слонялся по углам, затравленно рычал на неприятные знакомые запахи и, в общем, бездельничал.  При появлении пса заключенные переглянулись: момент настал… Священный момент мести.
   Вульф олицетворял собой все зло, царившее на земле; он являл собой средоточие бесчеловечности, в нем люди видели прообраз его жестокого хозяина; он был виной всему, и он должен был  ответить за все.  Если бы только не Оксана Петровна, силуэт которой привычно вырисовывался в проеме; если бы только не она…
   А Вульф, наслаждаясь свободой, нахально посверкивал маленькими глазками из теневого угла дворика, словно выискивая жертву, словно угадывая, на кого же укажет палец хозяина на этот раз.
   Его присутствие давило, это было ярмо, которое хотелось…, которое нужно было сбросить…, сбросить сейчас, немедля, во что бы то ни стало. Люди ощущали нечто, сковавшее их, они были куклами, манекенами, подопытными, нечеловеками, они жаждали духовного раскрепощения, они жаждали мести.  И ждать было сверх всяких сил.
   Не сговариваясь, заключенные смешались в кучу и толпой накинулись на пса. Здоровый детина, по прозвищу Сэм, мертвой хваткой сдавил горло собаки; вертлявый заика, которого зэки звали между собой Валериком, матерясь выворачивал скулы, кто-то уже вынимал глаза…  Сразу четверо навалились на лапы и, вывернув их из суставов, тянули за отломанные кости, пытаясь содрать шкуру, уже местами треснувшую и сочившуюся кровью.  Остальные, склонившись, как над операционным столом, рвали кобеля зубами.
   Оксана Петровна, привстав, с ужасом смотрела на происходящее; ее как-то странно повело, она ойкнула, схватилась за живот и в шоке, цепляясь за мебель, осела на пол.
   А тем временем рычащий по-звериному клубок из человеческих тел  стал распадаться, исступленная злоба превратилась в пустоту, временное помешательство прошло. Дело было сделано. Люди медленно уходили, не веря всему только что содеянному, наклоняясь, чтобы очистить окровавленные, вымазанные в пене и вывалянные в клочках собачьей шерсти руки о пожухлую осеннюю траву, оглядываясь на оставшуюся лежать дымящуюся изломанную  кучу мяса, шерсти и костей, еще трепыхавшуюся и струящуюся маленькими кровяными фонтанчиками.
   Осень та удалась сырой, туберкулезной, горе ревматикам. Очень часто находили на пригород туманы.  Скучно вываливало на несколько часов солнце, чтобы обдать холодным светом не заслуживающее его заботы человечество, а в довершение всего началась ранняя зима. Вскоре повалил долгий и густой снег, который надежно прикрыл темное пятно на плацу.
   Вот, собственно, и вся история.  Привыкшая ко всему Оксана Петровна не вынесла увиденного зрелища: у нее случился выкидыш.  Она стала чахнуть не по дням, а по часам и, некоторое время спустя, тихо и безболезненно скончалась. Ее похоронили тут же, при тюрьме, в самом темном углу прогулочного дворика.
Черевичного вскоре сняли за пьянство: напившись, проткнул какого-то уголовника заточенным железным прутом. Ну, а остальное осталось по-прежнему.
   И выглядело бы все это  зэковской сказкой, если бы не неровная могильная насыпь с завалившимся, потрескавшимся от времени деревянным крестом в углу внутреннего дворика Н-ской тюрьмы.

   1979    

                *    *     *

                ОДНО  ЛИШЬ  МГНОВЕНЬЕ…
                (баллада о никчемности)

   В институте Федька слыл за бездельника, человека никчемного, да вдобавок еще и имевшего пристрастие к алкоголю.  Никому не известно, какими судьбами удалось-таки Федьке получить диплом и сослали его по распределению  в далекий глухой район школьным врачом.
   Работы было мало, Федька целыми днями изнывал от ничегонеделанья. Ну что это: палец перевязать будущему хулигану или вовремя подсунуть нашатырь непедагогично вышедшей из себя  учительнице.  Безделье развращает незамысловатые души.
   Все чаще стал он косить на большую бутыль со спиртом, стоявшую в стеклянном шкафу, и, в конце концов,  несмотря на ученые объяснения причин большой испаряемости спирта, из школы был с треском изгнан.  К тому же директор застукал его в одной из классных комнат за приставанием к молоденькой ветреной математичке.  Все вело к одному.  Так Федька Ус и оказался в этой деревне фельдшером.
   - Пропади все пропадом.  Фельдшером так фельдшером, - неунывающе, но как-то очень уж вяло, сказал себе Федька и поехал навстречу своему будущему в далекую Повитовку.
   Деревня раскинулась на двух холмах, густо поросших лесом, среди сосен, то тут, то там угадывались невзрачные избенки, тускло поблескивали на смутном январском солнце заиндевевшие окна, освобожденные поутру от глухих ставен, ничто не тревожило мертвого зимнего спокойствия, кроме колыхавших небесную белесу бледно-голубых дымков, неуверенно струящихся повсюду из печных труб.
   - Ну и ну, - немногословно обобщил Федька первые впечатления, отыскивая свое будущее жилище.
   Далекие деревни наши и через сто лет, наверное, останутся такими же нетронуто патриархальными, как сегодня, не запачканными цивилизацией, живущими потихоньку своими, в заботах, буднями.
   Уже на следующий день в кабинет к «доктору» занесло какого-то деревенщину, едва не рыдавшего от боли.  Детина выл благим матом, держась за щеку,  добиться от него чего-либо было невозможно.  Благодаря распухшей до невероятных размеров скуле и бестолковым пояснениям сопровождавшего детину кореша, стало ясно: зубы…  Федька, деловито осмотрев  разящую гниением пасть больного, ткнул в живот сочувствующего рядом товарища кулаком с поднятым большим пальцем и разведенным мизинцем: традиции надо было устанавливать сразу.
   - Ага, я счас…, - быстро сообразил парень и уже через четверть часа выставил на стол две пол-литры.
   После стакана доктор осмелел, он порылся в двух-трех местах своего кабинета, нашел-таки ящичек с инструментами и, ознакомившись с содержимым, извлек то, что более или менее подходило к случаю: щипчики для сахара и круглогубцы с изоляционной резиной на ручках.
То, что материальная база деревенского медпункта была слабой, стало бы ясно каждому посвященному, забредшему сюда: полагавшийся по правилам холодильник еще в древние времена прибрал председатель сельсовета; специальную вертящуюся этажерку для медикаментов  высмотрел директор мелконького деревообрабатывающего предприятия, единственного в селении, а все остальное: электроплитки, оцинкованные кастрюли, резиновые жгуты, инструменты – растащили чины пониже.
   - Ну-с, приступим…  Будем-с удалять…
   Приосанившийся по-старосветски «доктор» продезинфицировал круглогубцы, окунув их в повторно налитый стакан, и смело, как на редут, полез на зуб…   Бросился на него, как на врага, препятствием стоявшего на пути в приятное небытие.
   Здорового парня,  передававшего сочувствующим почмокиванием боль, которую испытывал его товарищ, Федька заставил держать страдальца за плечи, а сам, разведя обеими руками захрустевшие челюсти больного, ухватился круглогубцами за почерневший коренник.  Железо заскрежетало о зубы, затем что-то клацнуло, раздался едва слышный треск и хлюпающий щелчок.
   - А-а-а…,   оо-о-а-а.., ох, о-о-о, - взвился детина, растрясывая крупные капли пота на пол, на людей, в стаканы с водкой.
   - Ну-ну, успокойся, - неуверенно лепетал Федька, испуганно глядя на вырванную с корнем половину зуба, и внутреннее сжался, готовясь к серьезному разговору, уже представляя, как знающе мутузят его эти два малоразговорчивых здоровяка.  Надо было держать инициативу в своих руках до последнего.
   - Счас пройдет, счас пройдет, - суетился фельдшер, - главное сделано, все получилось хорошо, остальное закончат в районе, завтра с утра и отправляйтесь…   С  богом, с богом…
   Он выпроводил парней и устало опустился к наполненному стакану: на этот раз, вроде пронесло…
   Зима пролетела быстро, в воздухе уже пахло весной, зашевелилась деревня, стала пробуждаться.  А Федька целыми днями бездельничал,  деревенские почему-то не шли к доктору-«коновалу», да и вообще болели редко.  Федька напрочь забыл все, чему мало-мальски выучился в институте, знаний не было никаких; имевшихся когда-то навыков, самых необходимых для лекарства, тоже не осталось; руки тряслись. Он внутреннее, где-то глубоко-глубоко, чувствовал свою ненужность, сравнивал себя с грязью, налипшей на руки, которую взять бы да стряхнуть, и,  налившись  «водой жизни», все чаще признавался себе в никчемности. Так и проходили дни  в одиночестве. А одиночество страшно тем, что к нему привыкаешь.
   Однажды ночью, возвращаясь домой, Федька заметил во дворе за калиткой, прямо на крыльце, рослую фигуру мужика с ружьем…  замедлив шаги, Федька осторожно приближался по знакомой тропинке: ему всегда было за что получить.  Фигура, черневшая в тени, раскачиваясь, направилась в нему.
   - Пойдем, доктор, - промычал мужик, - жена рожает…
   «Доктор» с облегчением перевел дух и попытался заупрямиться: поздно, он устал, хотелось спать, да и какое ему дело до всех?
   - Да я же только фельдшер, пойми; я даже и не видел этого дела ни разу… Ну, рассуди сам: чем я могу помочь? Вызывай врача из района, а я не поеду…
   - Н-ну..! – фигура медленно сняла с плеча ружье. – Район далека…
   Федька хотел встать, широко расставив ноги, как коммунар перед расстрелом, гордо закинув голову к зеленовато-черному облаку, скрывшему луну, и  крикнуть:
   - Стреляй, г-гад, всех не перестреляешь, нас м-много, а м-мне - все равно;  все равно я никому н-не н-нужен, я ничего н-не умею, и ничего-то у меня не получается.
   Но вместо этого, он молча повернулся и смиренно поплелся к незамеченной  поначалу телеге, стоявшей подле.
   Ехали они, не разговаривая, каждый думал о своем. Мимо, лениво разворачиваясь, проплывали  то хилые, то статные дома, огороженные  одинаково высокими и крепко сколоченными заборами: забор – первое дело…  Под фонарем мелькнуло несколько объявлений: «Продается нетель покрытая. Адрес…»
   Сразу же за деревней  начался угрюмый – и днем-то темный, а в безлунную ночь и подавно – хвойный лес.  Федьку потянуло на философию.  Вот умрет он, Федька, - и как сорную траву вырвут.  Только скажет кто-нибудь: «Зачем жил человек?». Словно пронеслась по жизни песчинка под названием Федька Ус, и, никому не нужная, исчезла, погасла, как свеча, в такую же вот беззвездную темь.  И будет его могила памятником никчемности, пока не сотрет ее, никем не присматриваемую, жестокое время.
   Наконец, прибыли на место. «Доктор» взошел на свежевыструганное крыльцо, как на эшафот, что-то сейчас будет… В комнатах было уютно, чисто, из глубины доносились стоны и тяжелый молящий шепот; на тумбочке в прихожей лакировано блеснул телефонный аппарат.
   - Телефон…, - подсознательно отметил Федька и вдруг схватился: Телефон! Да это же спасение..!
   Он тотчас же схватил трубку:
   - Алле!  Алле! Район? Слушай, район, фельдшер из Повитовки звонит… Тут такое дело: баба рожает, а я, понимаешь ли ты, в первый раз…  Помоги, браток!..  Ага, ага, усек; я так и буду трубку у уха держать.  Поехали, что ли?
   Так, выполняя инструкции неведомого дежурного врача из района, и работал фельдшер из Повитовки: приготовил тазик, воду, все необходимое, а когда начались схватки, с усердием, азартно, засуетился, едва успевая смахивать проступивший от волнения пот.
   Неведомое доселе чувство гармонии происходящего испытывал Федька, неуловимой вписываемости его действий в такое быстрое и такое полное теперь смысла течение жизни.  Он сокращался, чтобы способствовать рождению новой клеточки, и разрастался, неся миру появившуюся  песчинку. Впервые он ощутил  неведомую ему гордость за совершаемое, за себя.
   - Что? Что? – орал новоявленный акушер в трубку. – Да громче ты, дьявол! Пуповину перерезать?  …Дальше!  …А это где? Внутри, что ли?   
   Когда все было закончено, молодой папаша поднес нервно курившему на пороге фельдшеру банку мутного самогона.
   - Выпей, легше станет.  Ты того, доктор...,  спасибо тебе.  Если когда чиво, Егор Меченос подмогнёт, приижжай толька…
   И никому не нужный Федька Ус, имитируя усталость, закрыл глаза, чтобы не видно было этому мужику, как благодарно заблестели они в темноте.  Вот он – миг…
А ведь он, Федька, сотворил сегодня что-то такое, очень важное, - пусть не один, не без помощи…; будет  этот только что появившийся на свет комочек трепыхаться, расти, ползать, и будет в нем незримо присутствовать, где-то сбоку, всего чуть-чуть  (а все-таки будет),  жар его, Федькиной, неожиданно вспыхнувшей души.
   И он снова поднял голову к засветлевшему предрассветному небу, освобожденно вздохнул всей грудью и… с чувством допил остатки самогона.  Значит, и никчемному человеку хоть раз может выпасть счастье  быть кому-то полезным и так по-человечески нужным, необходимым, как нужен был позаброшенный всеми  Федька из Повитовки народившейся сегодня жизни.
   С тех пор часто забегал Егор Меченос к «доктору», который стал для лесного мужика символом его собственного семейного счастья, и в благодарность за здорового, спокойного сына заносил под мышками по литру уже известного Федьке  дремучего самогону.
   - Эт-то тебе, маво, самодельнова…
   Ну, а в остальном никаких серьезных изменений в Федькиной жизни не произошло, и не предвиделось. Все, наверное, и продолжалось бы дальше, если бы не отправился Федька одной летней ночью в район на мотоцикле.  В двадцати километрах от деревни, на самом опасном повороте, известном среди местной шоферни под названьем «Дарьин язык», мотоцикл занесло, стащило в кювет и несколько раз перевернуло. Там же, скатившись по крутому, с залысинами, склону вниз, фельдшер из Повитовки Федька Ус скончался.
   Похоронили его, как и водится, на окраине деревенского кладбища, и раз в неделю регулярно проходящие мимо жители замечали склонившуюся над могилой широкоплечую фигуру незнакомого мужика.
   Никчемный, и при жизни никому не нужный Федька,  почему-то нужен был этому человеку, который нес сюда глубинную, невысказанную благодарность. И откуда было знать Егору Меченосцу, что вспышка благородной самоотдачи была первой и последней в короткой жизни Федьки Уса. Да и наплевать Егору на это. Он по-прежнему часто приходил на кладбище, удивляя деревенских своей странной привязанностью к давно позабытой могиле.
   Обманулся Федька: не погасла свеча, случайно воспламенившаяся и сделавшее добро – осталась гореть; вот он, никчемный, но как бы нечаянно, а совершил что-то большое, пусть и единственное в своей жизни, за что и остался в памяти благодарных живых.

   1979   
                *    *     *

                Х О Л О Д Н О…
                (чужой среди своих)

   Холодно сегодня, а я понадеялся на прогноз – совсем налегке. Ничего, главное – побыстрее в метро нырнуть, убежать от этого спектакля; а там тепло…, и думать никто не мешает. А подумать надо о многом. И уж, конечно, не об этом дурацком случае…, время еще терять из-за этого! Своих у меня забот мало! А эти…, да пусть сучат лапками, скачут и шевелятся.  Какие у всех восковые лица… Будто у манекенов.  Хм, манекены…
   - Манекены собрались, обступили густо; на душе, как за окном, - холодно и пусто…
   Ветер-то как воет! Тоскливо. Господи, что же я сижу? Сейчас ведь попросят что-нибудь ответить, а отвечать противно: я не хочу…, не хочу.
   Галина Петровна просила не лезть в бутылку и выдержать речь в раскаявшихся тонах. Что ж, постараюсь, хотя это чертовски трудно.  Объяснять я, само собой разумеется, ничего не буду, не перед этими же душу раскрывать; ну, а что пожалостливее сочинить – можно, не убудет. Научили.  Только опять через себя переступать, опять побоку достоинство, гордость.  Какая-то пытка!
   Из всех присутствующих, пожалуй, лишь она понимает всю комедийность ситуации. Смех, да и только.  И страшное бессилие: словно неведомые жернова втянули тебя и теперь перемалывают с хрустом и упоением, переворачивают и так, и этак; и шестеренкам,  которые тоже уже задействованы в работу, уже не остановиться, несмотря на заведомую ненужность всего процесса.
   До сих пор не могу осознать, что это – со мной, что это – всерьез; что умные люди должны отрываться от дела, чтобы разбирать и обсасывать эти помои.  Одно утешение, что умных не много. А что касается остальных, то пропади они все пропадом.
   Сейчас поеду домой, поставлю чаю… Еще бы с малинкой! Скорей бы кончалось все! Не дай бог, опять заболею, а болеть мне нельзя: что тогда будет с сестренкой?  Как хочется согреться! Устал я от холода, от этого вечного  холода…

   - … после чего, - сухо продолжал начальник, - он стал стучать кулаком по столу, как  …кх-кх… н-ненормальный,  и говорить  такое, такое…

   Да, все-таки зря я тогда погорячился. Язык мой – враг мой. Подумаешь, гордость взыграла – а ты ее придави.  Пора бы уже научиться этому. Не тогда давить, так теперь. Уж лучше бы тогда… У него, видите ли, человеческое достоинство! А по зубам если?  Твое достоинство – тьфу,  а мнение – вот оно, и по нему сейчас выводы будут. Не в твою пользу.

   - … такие слова  лишь подтверждают, что среди нас – чуждый нам человек…

   Так, это вступили в бой подхалимы и мстители.  Сейчас распишут все  так, что сам будешь удивляться: неужели это – я?
   Только бы сдержаться! Да, я  могу быть опасен, когда  меня охватывает рвущаяся изнутри животная, неконтролируемая ярость. Состояние, похожее на эпилепсию, затемняющее сознание. Тьма – и больше ничего. Перед тобой  только враг.  Темнота – и враг, только он. Нагло и высокомерно смеющийся.  Испуганный, с бегающими глазками, с ходящим на длинной нервной шее кадыком. Удобный кадык.  Топчущий меня.  Посмевший оскорбить. С любопытством наблюдающий, как стекает по моему сердцу  сплюнутая им слюна.  Равнодушно и грубо, как окурок, растеревший мое маленькое «я».
   Лет шесть мне тогда было – в тот, первый, раз. Похожее было состояние.  Два дня мать пропадала в больнице у отца, а я возился с братишкой; как мог, хозяйничал: носил воду, колол дрова… И однажды, мучаясь с охапкой  вываливающихся березовых поленьев, задел в дверном проеме жирную, модно одетую тетку.
   - Ах, ты, сопливец, - зло прошипела она мне в ухо, протягивая к нему пальцы.
   Кровь бросилась мне в лицо. Ноги затряслись, заколотило мелкой дрожью, как в припадке.  Мир сузился до злобного ненавистного лица.  Вот он, враг… Разз-давить!
    - Не смей меня трогать, сука..! Т-ты, слышишь!
   Дрова выпали. Я ухватился, как мне рассказывали, за складки ее одежды и что есть силы затряс: «Не смей, ты слышишь?». Чувствуя беспомощность, невидяще схватил тянущуюся руку и впился в нее зубами. Она кричала, попыталась отодрать меня от своей руки, снова кричала. А я ничего не слышал, не видел; я пинал воздух, ее ноги, кого-то еще…
   Говорили, что  меня втроем  едва оттащили от нее, что я был невменяем.  На следующий день я заболел…

   - … прошу обратить внимание не только на слова, а и на форму.  «Как» эти слова были сказаны…

   Меня продолжают разбирать. Неудобный. Непонятный. Всю историю извратили, перевернули с ног на голову. Я уже давно махнул на вас рукою. Говорите.  Говорите, что хотите… Что-то разъяснять в ответ на обвинения юрких мальчиков – смешно и мелко.
   На улице зажглись огни, чувствовался легкий морозец, проникший в комнату.  Холодно, очень холодно…

   - … мы не должны односторонне толковать ситуацию. Мы даже не поняли, что произошло. Нам не хватает внутреннего чутья. Когда же мы научимся понимать других? …

   Сегодня ночью я видел сон. Как будто я очень хочу шоколадную конфету, а мне ее никто не дает.  Такую, с пальмами на обертке…  Они всегда лежали у мамы в шкафу, в маленькой вазочке – специально для нас.  А после смерти мамы сестренка складывала туда свою долю: она никогда не съедала все сразу  и потом щедро  делилась оставшимся.
   И вот  иду я куда-то долго-долго, злой и усталый. Вокруг темно – ни зги не видать, и только ледяная дорога словно чем-то освещена, это лед под луной так чудно светится…  Зеленым.
   А позади бежит за мною маленькая девочка и кричит: «Оле-е-е-г..! Оле-е-жек, ты же хотел конфету… А сам уходишь! Возьми, я специально для тебя оставила». А я не слышу.
   Она, совершенно босая, старается догнать меня, ножки ее распухли, два раза она упала и сильно ушиблась.  Наконец, хватает меня за рукав.  Я оборачиваюсь и вижу перед собой мою сестренку.
   - Вот, возьми, - говорит она, протягивая посиневшей ручонкой вазочку с конфетами. – Я же знаю, как ты любишь эти конфеты… Кто еще их тебе принесет?  Я ведь для тебя их берегла…
   Обнял я ее тут крепко за плечи и почему-то расплакался расстроено, совсем как ребенок.
   - Хорошая моя, да зачем же ты так-то..? Босиком – по льду… Господи, из-за каких-то конфет…
   И проснулся…  Проснулся – а вся подушка сырая.

   - … тут необходима внутренняя, душевная тонкость.  Есть люди, которые  более остро и тонко чувствуют грубость и ханжество, доброту и нежность, равнодушие и  непонимание… Не смог пройти мимо хамства…

   Спасибо, Галина Петровна.  Может, еще отстоите меня. Я замерзаю.  От холода, от духовной тупости, от одиночества…
   Вчера  возвращался последним автобусом. В салоне сидела уставшая женщина. На маму похожа. Ах, если бы это была она!  Разговорились. Приехала к сыну: он попал в больницу.      
   Помог женщине сойти, взял баулы, предложил остановиться пока у меня. А наутро в больнице – все то же.
   -  Не положено посторонних пускать…!  Инструкция есть.
   - Так, это же мать..!  К сыну приехала!
   - А ты иди отсюдова, выискался указчик!  Не пущу – и иди… Сопляк..!
   Кровь стала приливать в голову, земля – уходить из-под ног.  Знакомое состояние.  Состояние неуправляемого бешенства.  Вот он враг – холодный, бессердечный идиотизм в образе похожей на жабу бабенки.  В личине сытого начальника. Рубящего с плеча всезнайки. Предательски равнодушного  ко всему человека. Враги – везде?
   Ночью не спал. Сидел у окна – с пустой, выжатой душой. Галина Петровна победила.  Я теперь – «свой». Бессмысленно следил за маленькой, будто сморщившейся от ночной осенней свежести, фигуркой, которая смиренно удалялась вдаль.  Это уходила мама, которой я не смог помочь…
   И холод – тягучий, тяжелый – снова скрутил меня, проник внутрь, в сердце… Навсегда.

   1979
                *    *     *

                ДЕНЬ  КАК  ДЕНЬ

   До чего все-таки трудно вставать в такую рань. Если бы не работа! Э-э, на улице-то тает. Бр-р, как не хочется выходить: опять шлепать по этой развезени. Мокро и грустно.  И деньги надо зарабатывать.  Труд нас сотворил, он и угробит. Дожили! Почитать некогда.  В театре сто лет не был!  В последний раз дочку водил, с тех пор – все. А, впрочем, и не тянет.  Так, где же у меня носки? Ага. Спи, спи…, тебе еще рано, ухожу, ухожу. Ну вот – жену разбудил. Как бы детей не потревожить. Конечно, тесновато нам: ну, что это – вчетвером в тесной двухкомнатной квартирке.  И Ольгу от Сашка уже отделять надо: девица во втором классе.  Чай греть не буду – сойдет и холодный. Колбаса, как всегда, - есть невозможно.  Туалетная бумага – не колбаса.  Теперь пора. Ключи взял? Взял. Деньги? Здесь.
   Улицы совсем пусты. Мало кто выходит из дому чуть свет.  Сумрачно сегодня, промозгло.  «Молодой человек, у вас не найдется закурить?»  Не курю, нельзя мне.
   Какой громила идет навстречу! Ряха красная, оплыл весь рыхлым жиром.  Такие стоят за прилавками в пивбарах.  У них еще глазки всегда узенькие и почему-то хищно поблескивают.  Интересно, правда ли возможно по лицу и прочим внешним данным определить характер человека или хотя бы род деятельности? Вот эта тетя – кто она? Наверняка в домоуправлении работает.  Или уборщицей.  В них гонору и презрения всегда поровну. Вишь как сурова.
   Ах, простите, пожалуйста, задумался…  Лезут тут под ноги.  Ишь, спешат куда-то.  Смотреть надо. По всему видно – аккуратистка.  Одна из тех нежно-интеллигентных дам, которые, хоть и ничего себе, а замуж выйти не могут: интеллекта много и требования слишком высоки.  Наверное, росла, бедная, одна в семье – отсюда и понятия о мужском поле не те, и представления извращенные.  Нет, дети должны быть разных полов, иначе мир искажается.  Нам с Таней повезло, у нас оптимум: девочка и мальчик…  Сейчас и Тане пора вставать…
   Так, что это там?  «Срочно требуется няня для ребенка одного года на 3-4 дня в неделю. Условия – хорошие. Оплата:  рубль  в час.  Адрес…  Телефон…».  Да-а, ну, это нам уже нужно.  Слава богу, отмучились.  «Меняю одну двух- и одну трехкомнатную квартиру  на четырехкомнатную  от 60 кв. метров и выше в районе станции метро «Киевская»».  Буржуи проклятые.  «Квалифицированный преподаватель вуза, кандидат наук, готовит абитуриентов к вступительным экзаменам по математике и физике.  Звонить…».  Звони, звони… Своей головой пробиваться надо, а не репетиторовой на родительских денюжках.  А нет – так поезжай Байкало-Амурскую магистраль строить и обживать.  Только на пользу – и тебе, и родине.
   Тьфу ты черт, в лужу залез.  До чего все-таки слякотно, мой радикулит опять отсырел, все суставы, будто несмазанные, скрипеть начинают.
   Осталось минут сорок на метро, и я на месте. «Мне в моем метро никогда не тесно…». Приятная песенка.  «…Вместо припева, вместо припева – стойте справа, проходите слева».  Вот привязалось-то.
  Метро – это энциклопедия московской жизни; чего только не услышишь!
   - Ты смотрел «Сталкера»? Ну-у, старик…  Посмотри, обязательно посмотри.  Философская фантастика.  Что-то тягучее, томительное, неожиданное. Переворачивает всего, ей богу.  Такие вопросы ставит!
   - Да какой он президент? Липовый… Вот Кеннеди был президент.  Знал чего хочет. Если уж на то  пошло, то даже Эйзенхауэр – президент. А Картер – нет.  Картер – не президент… И Рейган – не президент…
   - Она вся такая утонченная. Спрашивает меня: «А вам что в Брамсе нравится?»  Смех!
   - Нет, я так не могу: дело есть дело.  Сначала оно, потом – все остальное.  Директор вызывал меня.  Идею одобрил.  Если наверху поймут – буду замом.
   - Погуляли – во! Пива было два ящика и водки – бутылок шесть. Еще какая-то дрянь, вермут, что ли.  Я попробовал из горла бутылку выпить – не лезет. Представляешь?  Водку могу, а это – не идет и все. А Колька, слышь, перебрал.  Нарыгал прямо на ковер, а потом стал в аквариуме рыб давить.
   - Он недавно приехал из-за границы.  Жене дубленку привез, сыну – джинсы, себе – аппаратуру, стерео.  Говорит,  там даже жевательная резинка – как шоколад.  Подумаешь, к подошвам прилипает и бумажки везде валяются…  Зато бумажки красивые.
   Мне… Извините.  Мне… Вы сейчас не выходите?  Это мне…  Я, я выхожу.  Быстрее на свежий воздух!  Вот и пришел. Здорово, Коль.  Как отдохнул-то за выходные?  А-а, Володя, привет.  Погода, говорю, паршивая.  Здравствуйте, Иван Федорович.  Буркнул чего-то, старый хрыч, мог бы и повежливее.  День добрый, Павел Сергеич.
   Стол, конечно, уборщица опять не протерла? Вот так и работаем все. Лишь бы как. А потом возмущаемся, кричим.  Удивляемся:  почему это жить становится все труднее?  Почему ничего нельзя купить?  Почему…?  Почему..? Работать надо лучше! Каждому на своем месте работать!  Мариночка, принесите мне, пожалуйста, сводку за вчерашний день.  …И тогда производительность труда будет тоже расти.  И неходовой товар со знаком качества на складах не будет залеживаться  и уцениваться.  Что это.., опять не сходится.  И тут халтура.  Неужели трудно подсчитать все, как следует? Вечно концы с концами не свести после этих работничков.  А трудиться надо вдохновенно, рационально, эффективно.  И жить – красиво и честно.  Мариночка, чайку поставьте.  Эк хорош.  У-у, как быстро время летит.  Жизнь уходит безвозвратно, неотвратимо.  Пять лет собирался в аспирантуру поступать, руки не дошли.  Пустое. За язык, что ли, какой-нибудь приняться?  Английский – самый ходовой.  Завтра зайду в отдел кадров, поговорю. В рабочие-то часы чего не учить?
   Да? Шеф вызывает? Странно, зачем бы это? Вызывали, Павел Сергеич? Слушаю… То есть вы хотите узнать мое мнение о Басове? О Иване Федоровиче?  На повышение, значит, будете его рекомендовать?  Вот не было печали: отзовешься плохо – врага наживешь, все равно ведь узнает. А хорошо – тоже нельзя: мне бы на то место. Работник как все.  Толковый, конечно, но не староват ли для этой должности?  Молодых надо выдвигать.  И опять же характер тяжелый.  Не знаю, не знаю…  Сомневаюсь, что дело у него пойдет…  До свиданья.  Нехорошо получилось, неприятно.  Он, в общем-то, толковейший  мужик и опыту – хоть отбавляй… Должность уходит из-под рук.  Мариночка, у вас таблетка элениума найдется?  Разволновался  что-то.
   Так, а что в газетах? С утра даже пробежаться не успел по ним.  Тут конфликт, там конфликт.  Все воюют, воюют.  Вооружаются.  Неужели не понимают, что если начнется заварушка – никто не выживет.  И чего тогда, спрашивается,  нагнетают?
   Мариночка, я сегодня чуть пораньше уйду, ладно? Будут спрашивать, скажи: в Министерство поехал, согласовывать. Удачно сегодня закончил.  Успею до пика в магазин заскочить. Мясо я вчера покупал,  вот сыру надо… и колбасы.  Кефиру бы не забыть, Сашок любит.  Еще Таня котлет заказывала.  У-у, сколько народу!  Даже и стоять не буду.  «Товарищи покупатели, в колбасный отдел нашего гастронома  поступила большая партия жевательной резинки».  Ну вот, и у нас она теперь есть.  Вместо колбасы.
   Опять метро.
   - Господи, ну чего ты ребенка мучаешь? Ох и зять у меня – горе. Ножки не гнутся?  Конечно, не будут гнуться.  Разве это  ботинки на ней? Студебеккеры  какие-то.  Говорила, венгерские искать надо…
   - Перевыборы эти – не перевыборы, так это, одно рыдание: зубчики переставили только…
   - Зачем же вы меня по бедру гладите?
   - Они  - люди благородные: они даже детей не по мягкому месту бьют, а по щекам… Отвратительное зрелище.
   - Не смотрел? И не ходи.  Примерно, такая же тягомотина, как «Сталкер».  Тоже с претензией.  Выискивают  философию в навозной куче.
   - Э-э-э, брат, да ты у нас – кондотье-е-э-р…
   Почти дома.  Опять грустно стало. Все чего-то хочется, куда-то тянет.  Это я, я, открывай.  Давно пришла?  Могла бы в таком случае и прибраться.  Посуды немытой опять вагон. Олечка, принеси дневник.  Таня, опять у тебя рыба подгорела?  Есть невозможно.  Молодец, Олечка, так и жми. А где малыш?  Куда, проказник, спрятался?  Вот я его сейчас найду и обязательно съем, ау.
   Телевизор? Нет, не буду.  Как всегда, ерунда всякая.  Устал очень. Хорошо вот так, после трудового дня, да в постельку.  Уютно, тепло, глаза сами смыкаться начинают.  Хоть бы не просыпаться.  Не забыть завтра с утра в отдел кадров зайти.  А, собственно,  перестань, ты себя обманывать: никуда ты не пойдешь, и языка, конечно же, учить не будешь…И вообще так будет всегда.  Спи уж…

   1982             

                *    *     *

                ПОЛУФАНТАСТИЧЕСКИЙ  РАССКАЗ

   Во дворе  дома по Старославянской улице, дома совершенно бесформенной конфигурации из-за множества пристраивавшихся к нему в разное время флигельков и закутков, под изъеденным долгими годами навесом-голубятней давно хранился забытый всеми, замасленный и пропыленный,  агрегат  неизвестного предназначения.   Однако с некоторых пор предмет этот стал менять свои формы:  то вдруг появится  какая-то поршень-труба, которой не было раньше, то сверкнет непомутневшим еще блеском свежевыточенная деталь, а вскоре в переплетениях железных рам можно было угадать силуэт чего-то очень знакомого.  По двору разнеслась весть:  Вовка Бортников - Вован, вчерашний сопляк и заморыш,  вертолет собирает, самый что ни на есть взаправдашний,  взлететь  хочет.
   Городок небольшой – узнали и в других местах;  не однажды приходил осматривать площадку известный в округе хулиган и шаромыжник  Васька Бокий с товарищами.  По вечерам под навесом  принялись гнездиться  старички со старушками – разговаривать, комментировать ход монтажа и местные новости, смотреть, как копается в железяках большой мастер по механической части Вован с добровольными помощниками.
   Приходили и серьезные, видные мужики, по всему инженеры с завода, консультировали, давали советы.  Особенно один был дотошный.  Глаза острые, пронзительные.  Он и недостававший узел как-то принес, самый нужный.  Мужики кивали головой:  мол, правильно делаешь.  Или, наоборот:  эдак вот надо пробовать. И Бортников, новая гордость  дворовых жителей,  пробовал по-всякому, не один месяц возился.  А  двор с надеждой и интересом ждал испытаний.
   И вот день настал.  Пришел не просто весь двор, собралась вся округа.  Мастер, чувствуя себя  всеобщим героем, сиял, как помытый апельсин, слегка, правда, машинным маслом замазанный.  Ходил независимо и гордо, ни на кого внимания не обращал,  давал хриплым голосом команды,  медленно пролезая в страховочные ремни. Ребятня, разобрав навес, встала на безопасном расстоянии кругом – в оцепление.
   Мотор затарахтел, в такт ему задребезжали ближние  стекла и металлическая крыша голубятни.  Голуби взвились в высь.
   - Стекла-ты,  ироды, - закричала ребятам не выдержавшая всеобщего напряжения бабуся.
   Закрутившиеся лопасти – широкие, но короткие, как обрубки, - ускоряли обороты.  Весь агрегат напоминал брюшко с пропеллером.  Брюшко повело, занесло,  заволочило по земле. Толпа дрогнула, метнулась прочь.  Бортниковский вертолет, поковыляв по двору, вдруг взметнулся вверх и в одну секунду  поднялся выше молодых топольков.
   - Ур-ра, - закричала ребятня.  Полетели фуражки.
   Мужики наперебой орали:  куда лететь, как вести машину, а главное, как теперь сесть. Бабы меленько и гневно ругались, безнадежно махая  руками и проклиная обычную мужицкую дурь, но сидячих  зрительских  мест  поодаль  не покидали.  Дотошный инженер тоже был здесь, смотрел зорко, хмурился и молчал.
   А машина,  потарахтев наверху на одном месте,  вдруг  осела, внезапно заглохла и свалилась. Раздался треск, скрежет, взвизг лопнувшей лопасти и порывистое дыхание проседающей груды металла.  Из нее выбрался, прихрамывая, почти пьяный от потрясения и счастья Вовка Бортников.  Взлетел! Был там! Нет, видели? Правда, видели? Да эх, черт возьми..!
   Героя  качали. А от  толпы незаметно удалялся дотошный инженер.  День этот остался одной из самых красочных исторических страниц двора и округи.
   У бывшегоВована жизнь сложилась трудно. Стал он военным летчиком.  Был внешне, что называется, неконтактным, для прочих слыл нелюдимым, а между тем подойди к нему хоть чуточку ближе – и открывалась душа безграничной доброты,  необыкновенного своеобразия, с неожиданно дерзкими устремлениями.
   Была у него и первая любовь – Мария. Память о светлом чуде, о тонконогой девушке,  жила внутри постоянной тайной.
   В Марии было необыкновенно все: говор ее, мягкий, оплетающий, струился плавно и нежно, кожа отливала необычным оттенком. Ни нервозной резкости и порывистости, свойственной издерганным женам, ни лености чувств и мыслей, которые сплошь и рядом обнаруживают их дебелые дочки на выданье. Каждый раз она была  привлекательно разной, мудро всепонимающей и в чем-то неуловимо загадочной.
   Потом, когда ничего не стало, он в потусторонней отрешенности и непонимании, только повторял, думая о ней,  невесть как сложившееся четверостишие, словно буксуя на одном месте:
Она была бессмертно красива:
Не глаза, а дивное диво.
В них  туманы, росы и рассветы.
Где же ты теперь? Ну где ты, где ты?
   Мария могла словами  залечивать небольшие раны. Ведь это он однажды на даче случайно  наступил на гвоздь, проткнул ногу, а Мария в два дня вылечила его: все водила пальцем вокруг раны – мол, лечебное биополе. А потом шутила: бабки-де специальному наговору научили.
   Ближе к осени они поехали в деревню. Купались в счастье. Как-то, лежа рядом с ней на теплом песке у местной – бог весть, какого названия – речушки, он вдруг услышал ее голос:
   - Володя, а ведь это я с тобой  говорю – Мария…  - Он поднял голову, посмотрел:  Мария безмолвно, с широко открытыми глазами, смотрела в небо.
   - Ты хотел бы туда..? – опять прозвучало в голове. – Туда, к звездам? Навсегда? Все мы здесь временно. И ты – тоже. А там – вечность,  ты только представь.
   - Нет, - подумал Вовка в ответ прозвучавшим словам. – Никогда больше не быть здесь, не видеть таких вот речушек, не слышать шелеста и журчания, не охватывать в себе весь этот огромный мир?  Да это же хуже смерти.
   - Ах ты, непонятливый дурачок… Ты же сам видишь, что ты здесь посторонний.  Неосознанным напряжением, расчетом, постоянными усилиями ты стараешься быть таким же, как все.  Конечно – иначе  могут счесть за не вполне нормального. А разве не ты на днях думал о том,  как трудно тебе привыкать к людям, к их привычкам и поступкам?  Видишь, я и это знаю.
   - …Я люблю людей, хотя мне среди них и трудно.  Я очень люблю людей… И мне еще многое нужно сделать.
   На этом  тогдашний «телепатический» разговор оборвался.  Вован снова посмотрел на Марию. «О чем ты сейчас думала?» - спросил он.  «Ты сам знаешь»,- засмеялась она и пошла к воде.
Она была бессмертно красива:
Не глаза, а дивное диво…
   А потом больше ничего не стало; вскоре после возвращения в город  он  получил от нее записку: любимый мой дурачок, уезжаю, навсегда, прощай, люблю.
В них  туманы, росы и рассветы.
Где же ты теперь? Ну где ты, где ты?
   Он искал ее повсюду, обращался в официальные инстанции, к знакомым, писал письма и запросы – отмахивались, отписывались, посылали дальше.
   Много городов и поселений поменял  Володя Бортников.  Теперь он летал в Сибири. В это время года  места тут – богом забытые.  Зимний ветер зализывает скальные залысины до блеска,  шарит по впадинам, будто слепой в поисках выпавшего гривенника. Сухо, замерзлым, костяным звуком потрескивает низкорослый кустарник.  Если бы не военный аэродром за пригорком, не видать бы этой земле ни  одного человечьего следа во веки веков.
   Владимир Алексеевич Бортников, военный летчик, вышел  после дежурства из помещения аэродромной службы. Тропинка была  недальней, хорошо натоптанной: полянкой в расщелинку, овражком, немного открытого пространства, перебежками до бензохранилища, там – позастенками, меж двух холмов – и дома.
   Майор шел твердым шагом. Он знал и любил свое дело. Буднично и просто охранял труд своей страны, труд людей, которых любил все так же по-мальчишески доверчиво.
   Привычно спустился в овраг.  Ветер засвистел над головой. Небольшая остановка: проверить нос – еще не прихватило морозцем; уши – растереть.  Наверху что-то потусторонне, по-совиному, ухнуло, заревели вдали моторы дежурного самолета.  Человек закинул подбородок к прозрачным звездам и увидал, как прямо над его головой беззвучно и  неспешно пролетел, отливая  лунным блеском, матово-серебристый предмет округлой формы – то ли самолет, то ли  что-то совсем  уж фантастическое.

                *    *     *


Рецензии
Владимир, как же мне понравились ваши рассказы. Они так реалистичны, будто все время стоишь рядом с их героями. Спасибо вам огромное за доставленное удовольствие.

Александр Терный   04.02.2021 12:36     Заявить о нарушении
Как же мне приятен Ваш отзыв! Я всегда считал эти тексты трудными для чтения и восприятия. Писал, можно сказать, для себя. Спасибо большое!

Владимир Шумилов   04.02.2021 15:43   Заявить о нарушении
Наверное, вы все же представляли своего читателя.

Александр Терный   04.02.2021 16:52   Заявить о нарушении