М. Ф. Ростовская. Крестьянская школа. II. Гл. 3

Предыдущие главы повести Марии Фёдоровны Ростовской "Крестьянская школа" смотрите здесь: http://www.proza.ru/avtor/bibiobiuro&book=3#3

КРЕСТЬЯНСКАЯ ШКОЛА
Часть II


ГЛАВА III.

Успехи в школе. - Мелочь. - Посиделки. - Илюша. - Богадельня.

После происшествия с ножом, которое как гроза наделало столько шума, хотя и пронеслось совершенно благополучно, школа пошла ещё лучше прежнего. Дети усерднее трудились, и ученье видимо подвигалось вперёд. Иные из них писали не только удовлетворительно, но даже красивым почерком. Самое трудное для Михаила Васильевича было - заставить их вникать в то, что они делают. Вообще они как-то бессмысленно и бессознательно и читали, и писали, как будто всё дело было в том, чтобы произносить голосом, что видят глаза, или срисовывать со все-возможною отчётливостью красивые прописи. Несмотря на то, что учитель выбирал как для того, так и для другого примеры самые понятные, ему стоило большого труда, чтобы эти примеры с первого раза понимались учениками. Иногда мальчик очень ясно и верно прочтёт:
«По-дай ни-ще-му ку-сок хле-ба».
- Что это значит? - спрашивал его учитель, и мальчик становился в совершенный тупик.
- Что значит - нищий? - терпеливо продолжал допрашивать Михаил Васильевич.
- А вот тот, который просит Христа ради.
- Ну, а что такое кусок хлеба?
При таком вопросе весь класс покатывался со смеху.
- Нужды нет, что смешно, ты всё-таки скажи, что такое кусок хлеба?
- Кусок хлеба? - отвечал мальчик. - А вот что мы едим и со щами, и с молоком, и само по себе...
- Теперь понимаешь ли ты, что значит: «По-дай ни-ще-му ку-сок хле-ба?»
- Понимаю... вот... возьми и подай - кусок хлеба...
Такого рода расспросами Михаил Васильевич помогал умственным способностям своих учеников. Заставляя их думать, он незаметно приучал их и к размышлению. Часто ребята были забавны своими определениями. Например:
- Что такое окно? - спросил он один раз Антипа.
- А через что свет Божий в избу глядит, - отвечал тот.
- Да ведь и в щель свет светит? Поэтому надо сказать, что окно - отверстие, прорубленное в стене, через которое свет светит... Ну, а что такое гусь? - обратился он к Паше.
- Известно что - птица.
- Но ведь и курица птица... и коршун птица...
- Гусь, во-первых, косолапый... во-вторых, он по своему гагачет, и шея у него длинная... Да и бросается он тоже на ребят и больно щиплется... если его раздразнят... - отвечала девочка.
Сначала такого рода определения шли довольно туго, но не прошло и десяти уроков, как ребята поняли, в чём дело, стали отвечать наперерыв, дополняя объяснения один другого. Иные из них отличались оригинальностью ума или теплотою сердца, и Михаилу Васильевичу ясно было, что он не даром лелеет врождённые их способности - они заметно развивались почти с каждым днём.
- Что такое мать? - спросил он как-то раз в классе.
- А кого я люблю больше всего на свете, - отвечал Кондратий.
Учитель улыбнулся, другие продолжали:
- Кто меня родила и вскормила, - сказал Степаша.
- Кто за вихор, пожалуй, и потреплет, а всё за своего-то родимого и душу отдаст, - заметил Ваня.
- Уж будто мать тебя и заправду так любит? - спросил учитель Ваню.
- Когда у меня была горячка - она, говорят, и день и ночь надо мною сидела, даже сама замаялась; я стал поправляться, а все думали, что она помрёт... Она насилу ноги таскала и как щепка высохла... Вот оно что значит мать! - прибавил мальчик, вразумительно ударяя на слова.
- Правда, голубчик, правда - матери никто в свете не заменит! Особенно трудно возиться с ребятами всем нашим крестьянкам-матерям, когда, вместе с этим, они первые работницы в доме, и всё хозяйство у них на руках, а помощниц и нянек и в заводе нет! Хорошо ещё, где бабушка или подросточек-дочка есть. Поэтому, всякий из нас должен это помнить и всеми своими силами стараться воздать матери за её любовь и попечения, когда сам может уже и работать, и пособлять. Матери даже между животными крепко любят своих детёнышей. Вы, я чай, замечали: кобыла, и корова, и овца, и то за своего детёнышка постоит. Но разница в том, что только детёныши вырастут, мать их сейчас бросит, да они и сами забудут, что у них мать была: а с человеком не так - мать старится, а сын крепнет и мужает; мать слабеет, а сын тут-то и обязан её беречь и лелеять, как она берегла и лелеяла его немощное и слабое младенчество. И благословение матери - великое дело. Кажется, Господь Бог посылает с этим благословением Свою Божескую благодать на человека, и он бывает счастливее, и живётся ему привольнее... и веселее...
Если толкования учителя ясно понимались учениками, то они их пересказывали дома, и даже взрослые и старики слушали их с удовольствием.
В два месяца своего существования, школа завоевала себе завидную известность, - и у старых, и у малых толков о ней во всём селе не было конца.
Михаил Васильевич ехал как-то со Степашей в санях по улице, около полудня. Погода была ясная, лучезарная, рыхлый снег, который всю ночь шёл хлопьями, лежал сугробами так пушисто, так светло, так бело, что глазам было больно смотреть. Снежные былинки на солнце светились и искрились; чуть-чуть морозило. Бросив вожжи, Степаша разговаривал с учителем, как вдруг услышал чей-то звонкий голосок...
- Дедуся, эй, дедуся!..
Мальчик лет четырёх, в нахлобученной на глаза меховой шапке, в надетой в рукава чужой шубе, которая ползла за ним хвостом, махал им рукою, или лучше сказать длинным рукавом; щёки его рделись, как спелые яблоки.
Они остановили лошадь; мальчик стал к ним пробираться, шагал смело, вязнул в снегу, пыхтел, но всё же переходил улицу, помогал себе и руками, и ногами, и наконец подошёл довольно близко.
- Что тебе надо? - спросил его Михаил Васильевич.
- Учиться... хоцу...
Степаша с учителем со смехом переглянулись... Мальчика они совсем не припоминали.
- Да чей ты? - спросил Михаил Васильевич.
- Мамкин, - был ответ.
- Из какого ты дома?
- Из насего.
Только этого они и добились, и со словами: «Ну, приходи, приходи», - поехали далее. Степаша покатывался со смеху, так потешил его этот картавый мальчуган, на лице которого не было и тени улыбки.
- Видишь, дяденька, - говорил Степаша, - грамота-то и таких пробирает: поди, какой богатырь, через какой снег, а всё же перебрался.
В другой раз, три маленькие девочки подошли к двери учительской избы; старшей было не более шести лет. День был праздничный, изба Михаила Васильевича была начисто прибрана и выметена; он сидел у стола, углубившись в книгу, а Степаша что-то читал у окна. Девочки напрасно старались открыть дверь, они брякали задвижкой, и шушукали.
- Кто там? - спросил учитель.
- Мы, - отвечали они.
- Поди, Степаша, погляди – верно, ребята...
Степаша открыл дверь, и, закутанные в старые обноски, они вошли в избу.
- Вам что надо? - спросил учитель.
- Азбуку, - отвечала самая смелая.
- Да что вам и в азбуке! Коли вы читать не умеете?
- А мы будем учиться, - продолжала другая.
- Ты только азбуку дай, - прервала самая маленькая.
Михаил Васильевич, не расспрашивая более ничего, встал, открыл стол, достал азбуку Золотова, которых несколько экземпляров лежало у него вместе, и подал девочке побольше. Не воображая, что их просьба так скоро будет уважена, они все три, вне себя от радости, кинулись обратно к дверям, хватая книжку, вырывали её из рук друг у друга, кричали, спорили, точно действительно в азбуке Золотова было для них что-нибудь неоцененное: старшая скоро, впрочем, справилась с младшими, растолкала их, выхватила книжку и побежала вперёд, а обе маленькие заревели на всю улицу.
Михаил Васильевич, увидя эту комедию в окошко, махнул рукой и сказал весело:
- Экой глупый народ! И как с ним быть? Дал - ревут; не дал бы, и то бы заревели... Ох, уж мне эта мелочь...
Когда начались посиделки, работа с соломенными рогожками так и закипела. Девочки заготовили и насучили заранее толстых ниток, или лучше сказать, тоненьких бечёвок, мальчики принесли целый ворох соломы, которая в эту осень была чуть ли не в сажень вышины. Михаил Васильевич, усевшись на полу, посреди всей своей команды, сперва заставлял ребят раскладывать в ряд солому, довольно толстыми, ровными пучками, потом эти пучки связывались на четверть от концов, очень плотно друг к другу, обрезывались ровно, и выходили препорядочные коврики аршина в два длины и полтора ширины. На первых же порах четыре коврика были довольно скоро и аккуратно сделаны - и ребята с радостью понесли их на плечах, по приказанию Михаила Васильевича, в подарок священнику, старосте, Антипу волостному, и разложили у них в сенях.
Подарки были приняты с удовольствием. Даже крестьяне сейчас поняли пользу, которую рогожки должны принести в мокрую и грязную погоду, и потому говорили ребятам совершенно искренно:
- Чувствительно благодарим Михаила Васильевича, так и скажите ему, батюшке... Чувствительно благодарим...
Работа с рогожками так скоро наладилась, что на третьи посиделки Михаил Васильевич решился приступить к заготовлению их и для богадельни, которую надеялись открыть и освятить в самый праздник Рождества. Вся деревня сбиралась и попировать по этому случаю.
Богадельня и больница вместе были две просторные, хорошие избы, соединённые тёплыми сенями, с перегородкой и кухней, и в каждой из них помещалось по восьми кроватей.
Выстроенные из хорошего, сухого леса, плотно и надёжно проконопаченные, с голландскими печами, избы казались почти барским домом, и хотя поставить их не стоило большого против обыкновенных изб, но ради разумного руководства Михаила Васильевича, всё в них было лучше, чем у крестьян вообще, и рамы были двойные, и полы начисто выструганные, и лавки гладкие, и двери запирались как следует, без малейших щелей.
Покуда ставили богадельню, ещё с осени и необходимые деньги на её устройство, по решению всего мира, собирались подушно и отдавались Михаилу Васильевичу; он пользовался чрезвычайным доверием крестьян, и к тому все очень видели, что в нём была редкая способность из малого сделать многое. Денежный сбор был хотя самый незначительный, но всё же самый трудный. Нелегко крестьянин расстаётся с деньгами, которые он с таким трудом добывает. Кроме того, собирались посконные и льняные холсты, сукна, пух и перья, мука и горох, гречневая крупа, дрова - всё, что могло обеспечить существование будущей богадельни и лечебницы, хотя на время.
Надо заметить, что люди, как в городах, так и в деревнях, вообще готовы на добро, лишь бы нашёлся человек, который бы начал и пустил это добро в ход. Часто ничего благого не устраивается потому единственно, что не знают, как за дело взяться.
Михаил Васильевич всё свободное время посвящал на устройство богадельни. Часто отправлялся он в неё со старшими учениками, которые очень порядочно столярничали - и, где только можно, придумывал какое-нибудь улучшение или удобство: тут устраивал он полочку, чтобы было куда что случится положить; там, в правом угле, укреплял образницу, немного в стороне сделал вешалку. Между кроватей повесил глиняный рукомойник, а Высокинский медник Ефим взялся сделать к нему медный таз, чтобы можно было и помыться.
Мило было, что богадельня становилась общею заботою: тут высказывалась общая любовь и старых, и малых, и ребята от больших не отставали.
Петя, кончив свою резную солонку, принес её в богадельню и, не сказав никому ни слова, насыпал солью и поставил на стол.
Степаша, по указанию Михаила Васильевича, сделал форточки, в виде маленьких мельничных колес, для двойных рам. Ему всё казалось, что тут выйдет своего рода машина, и эта мысль прельщала мальчика, а всё дело было в том, что ветер вертел его колёсами.
Девочки шили мешки, простыни, наволочки для постелей, и надо заметить, что все эти работы исполнялись всеми ими с чрезвычайною любовью и горячностью, к которым дети вообще ещё способнее, чем люди взрослые; их тёплые чувства не развлекают работы и нужды житейские. Им было так весело, что и они помогают в таком важном деле.
Вместо кроватей просто положили доски на козлы, так, чтобы лежащему упереться головою в стену. На них, вместо тюфяков, настлали сперва соломенные толстые рогожки, работы школьных детей, и сверх их - холщовые мешки, набитые пухом и перьями: подушки также были пуховые с перьями пополам, в белых наволоках; вместо тёплых одеял сшили несколько полос крестьянского сукна, и ими накрыли кровати. Всё это было толсто, грубо - далеко не роскошно, но перед ещё беднейшею крестьянскою обстановкою казалось чем-то красивым и даже богатым.
Можно ли себе представить, что в виду таких кроватей крестьянские бабы покачивали головой, крестились и говорили с умилением и восторгом:
- Экая благодать! Просто умирать не надо!
Надо было завестись кое-какой посудой. Михаил Васильевич отправился с Степашей на базар, в соседнее огромное графское село Ключищи, где торговали всякой всячиной по вторникам, и накупил целый ворох и глиняных. и деревянных чашек, горшков, кружек, ложек, два ножа, кадку для квашни, и ещё многое необходимое, покуда всего на четыре или на пять человек, предполагая, что при начале в их богадельню, более четырёх стариков и старушек не поступит.
При устроении всего хозяйства, у Михаила Васильевича была в виду его верная Василиса в должность хозяйки, кухарки и так сказать сестры милосердая нового их заведения.
Василиса была женщина невозмутимо доброго и кроткого нрава. Она как будто сама себе не сознавалась, что вся её жизнь была очень тяжела. Ей было двадцать восемь лет, когда её мужа разбило параличом: он перестал владеть руками, ногами и языком, но всё понимал и любил её по-прежнему, хотя одними глазами мог это выражать. Он прожил таким мучеником почти целый год: она за ним ухаживала день и ночь, с несравненно большею любовью и трудностью, чем за малым ребёнком. Она его кормила и поила из своих рук, приподнимала на своих здоровых плечах, и столько плакала и мучилась за своего доброго мужа, что к концу года высохла и пожелтела, как свеча жёлтого воска. Она жила с мужем согласно и безбедно семь лет. Детей у них не было; без рабочих рук хозяина, хозяйка дома в последний год его болезни разорилась в конец; оставшись вдовой, она была круглая сирота, да к тому же пришлось продать всё, что осталось имущества, и перейти на житьё к брату, почти в работницы. Печаль по муже глубоко лежала в её сердце, но она даже была рада, что «Господь его прибрал», как она выражалась; его жизнь была в тягость и для него, и для неё. Насмотревшись на его страдания, она так твердо верила, что у Бога ему хорошо, что он мирно отдыхает без болезни и мучений, а на себе собственно - она даже не останавливала и мысли. А легко ли было после жизни своим домом, с добрым и любящим мужем, перейти на чужие хлеба, и поступить почти в служанки к сварливой и злой бабе, какова была её золовка.
Антон, брат Василисы, был добрый парень, но плоховатый мужичок, и сам много терпел от бойкой и расторопной жены. Василиса, жалея брата, пошла к нему в дом в услужение, желая от всей души облегчить и его участь; она с любовно нянчила его ребят и, как рабочая добрая лошадь, несла всю тягость ежечасной работы без упрёков и жалоб.
Золовка её Афимья вела сама отлично всё хозяйство по дому, даже полевое, - но работники, труженики всё-таки были бессловесный муж её Антон и кроткая Василиса, а вся деревня, между тем, говорила, что Афимья лихая баба, что ею держится дом и даже богатеет, и никому не приходило на ум отдать должное спасибо тем рукам, которые без отдыха и устали служили её воле и распоряжениям.
К тому, Афимья часто была не в духе, кричала и бранила мужа без всякой вины, попрекала бедную Василису каждым куском хлеба. И если бы они оба не были действительно люди добрые и безмятежные, в доме были бы беспрестанные ссоры, да, пожалуй, и драка. Но никто и тут не верил, что дом держался на равную половину умом Афимьи и кроткими и усердными душами Антона и Василисы.
Нельзя при этом не заметить, что истинная доброта - великое благо в человеке. Она одна умиротворяет жизнь со злыми людьми, - она одна смягчает их злость, она одна их исправляет, хотя злые люди того сами не знают. Когда злой человек рассердится и на кого-нибудь вскинется, то если промолчать, притихнуть, весь этот пыл, вся злость упадёт потихоньку, как туман на воду, а если, напротив, на злость отвечать злостью, то кто не знает, что начнётся раздором, а кончится, пожалуй, бедой: у крестьян бывают крики, ругательства, драки и бесчинства, а у людей более образованных, может быть, до этого и не доходит, но всё же эти люди молча ненавидят друг друга и, живя вместе, не грызутся единственно от стыда перед другими; поэтому вся разница только в наружном виде, а злость та же - и грех такой же, у тех и у других.
Так прошло десять лет жизни Василисы у Антона. В здоровье она видимо поправилась и укрепилась. Счастья для неё не было, но она плохого своего житья в сердце не расшевеливала и переносила его терпеливо.
Когда приехал в село Михаил Васильевич и нанял её в кухарки за три рубля в год, это уже было для неё облегчением. Кроме денег, она находила в учителе такое ласковое обращение, столько веселья в словах; что, не замечая того, сама она как будто оживала. И Степашу любила всей душой, и они оба казались ей ближе братниной семьи, потому что около них было мирно, тихо, весело.
При устройстве богадельни Михаил Васильевич тотчас подумал о ней, когда опрятная кухонька с отдельным уголком стала приходить в должный порядок. Но он ещё ничего не говорил Василисе: она сама ни об чём даже и не догадывалась.
Когда, по возвращении из Ключищ, Михаил Васильевич вошёл к себе в избу, Василиса обтирала с окон воду, которая ручьями бежала на подоконники. Она натопила так жарко печку, что в избе было точно как в бане.
- Ай, ай, как ты нажарила! - сказал учитель, снимая с плеч полушубок.
- Ничего, батинька, оно не мешает. Ведь какой мороз сегодня, а к ночи, пожалуй, ещё пуще будет, - отвечала она, сбирая всё тёплое в охапку.
- Да теперь-то больно жарко, - продолжал он. - А выди-ко к саням, да помоги Степаше всю посуду сюда принести.
Василиса, как была, босиком, с засученными по локоть рукавами, выскочила на улицу и как увидела все эти горшки, чашки и проч., так и всплеснула руками в совершенном восторге.
- Батюшки, что посуды-то! Отцы родные, экая благодать! Чашечки точно золотые, и с цветиками! А уж горшки-то, горшки! Загляденье... Вот эти маленькие на всё пригодны, подавай их сюда, - говорила она с невыразимо-весёлой улыбкой, забирая всё в сарафан, полу которого приподняла и, почти в одной рубашке, стояла на морозе. - Подавай, голубчик...
Степаша, сняв рукавицы, разгребал солому, в которую всё это было уложено; руки его коченели от холода, но он вытаскивал посуду и передавал её Василисе. Она с такою непритворною радостью вошла с этим грузом в избу, точно она принесла какое-нибудь сокровище, - точно неслыханное богатство было в этих глиняных горшках и грошовых деревянных чашках.
- Батинька, - сказала она, расставляя всё на полу, - поди, как ты всё это хорошо выбрал. Можно по полкам расставить - и наши бабы так и ахнут. Вот эта чашка – посмотри, сколько прослужит. Я по стуку слышу, - и Василиса стучала пальцами по дну чашки и, прислушиваясь с забавным вниманием, - она николи не треснет, значит, из сухого леса... Точно стеклянная звонит, - и пристукнув, как будто ещё раз Василиса поверяла свои слова.
- Это всё тебе в хозяйство, - отвечал Михаил Васильевич, глядя с улыбкою на Василису, покуда на коленях, на полу, она ставила всё одно к одному.
- Как к моему хозяйству? Я думала, в богадельну? - спросила она рассеянно.
- Да я хочу и тебя в богадельну поместить.
- Благодарим покорно, я в силах, батинька, мне грешно чужое место занимать, мало ли у нас на селе и старых, и хворых без меня.
- Нет, Василиса, я тебя хочу в кухарки взять, и устроить в этой чистенькой горенке, и будешь ты за нашими хворыми ходить, будешь их беречь и лелеять, а за то богадельня тебе угол по самый гроб даст, и сама будешь ты сыта, накормлена.
Не вставая с колен, Василиса с удивлением вытаращила глаза и, опустив руки с горшком к полу, как будто не понимала ещё в чем дело...
- Скажи, пойдёшь ли ты к нам не только в кухарки, а главное - в хозяйки, чтобы всему вести аккуратный счёт, чтобы смотреть за порядком и чистотой? Может быть, целую ночь придётся около больного посидеть... Что делать? Оно хотя и трудно, но для Бога можно. Скажи ты мне правду, сколько хочешь ты, чтобы мы положили тебе жалованья?
- Что ты, родимый! - воскликнула удивлённая женщина. - Да стану ли я с тобой торговаться? Какое-такое жалованье, когда и горница-то у меня будет своя, и будет в ней светло и тепло... Да ты же говоришь, что и сыта-то я буду? За что же мне ещё и деньги брать?
- А за труды твои?
- Да вот я живу слишком десять лет у брата, ни рук, ни живота не жалела, а кроме твоих трёх рублей и полушки в глаза не видала, да и хлеб-то чужой частенько поперёк горла становился... Значит, коли твоей милости угодно меня в услугу взять - я должна это чувствовать, ты меня никогда ни одним словом не обидел... Ах, батинька, как я вздумаю, что у меня своя светёлка будет, и печечка своя, и лавка, и стол свой... Ах, родимый, - продолжала она дрожащим от слёз голосом, стоя на коленях и кланяясь ему в ноги. - Не замолю я Матерь Божию за такую милость, хотя по смерть буду Ей молиться...
- Не кланяйся, Василиса, - говорил учитель, у него у самого на сердце что-то шевелилось - не то слёзы, не то радость, и жаль ему было бедной женщины, и отрадно, что её участь наконец облегчится, и положение улучшится.
Пока они разговаривали, Степаша принёс остальную посуду, потом отвёз санки к старосте, отпряг его лошадь и уж тогда прибежал домой греться: мальчик так назябся, что кинулся к печке и прижимался к ней с наслаждением. Разговор учителя с Василисой продолжался.
- Мне и брата не жаль, у него дети выросли, - говорила Василиса. - Старшого пора женить, невестку тогда в дом возьмут - а мне, пожалуй, и места не будет. Благодарю покорно. Батинька Михаил Васильевич, не даром тебя всё село любит; это за твою душу. А что ты изволишь говорить, что, может, надо будет за больными походить... Что же? Я рада! Тут и тягости никакой нет: здоровой, да около больного, что подать, что прибрать...
- Ну, а как целую ночь придётся около него посидеть, не смыкая глаз?..
- Так что ж такое? Посидим... Вот как поработаешь целый день, так действительно так спится, что хоть под ухом в рожок играй... не слышу. А при такой оказии, если прикажешь, я, пожалуй, посереди горницы на полу сяду... и высижу... Увидишь сам, что высижу...
Василиса, может быть, обещала даже больше того, что была способна сделать, но она говорила чистосердечно и искренно, а потому-то и придумала сесть посреди пола, чтобы, не прислоняясь ни к чему, ей легче было удержаться от сна, в случае нужды.
На другой день после этого разговора, школа собралась по обыкновению к восьми часам утра; ученье шло тихо, мирно, безостановочно; незаметно пробежало и всё утро. Когда, взглянув на свои часы, Михаил Васильевич заметил, что стрелка перескочила за одиннадцать, то, по обыкновению своему, позвонил в колокольчик, что означало, что класс кончен. Дети встали с лавок, зашумели как пчёлы, засуетились, — каждый убирал свои книги, грифельные доски и тетради, и не прошло десяти минут, как вся эта команда вереницей потянулась по дороге в село. Сзади всех плёлся Мятюля, в накинутом на голову чужом кафтане, - своего, как видно, у него не было.
Степаша принялся, по обыкновению, мести веником пол, как вдруг дверь сразу отворилась, и вошёл Кузьма Арсеньев, перекрестился наскоро и сказал прерывающимся голосом:
- Батюшка, помоги!!... Никак я сына убил!...
- Как так? - спросил учитель, вскочив с испугом со стула.
- Ездили мы в луга за сеном, навалили большой воз, обвязали и привезли к дому. Илюшка мой сидел на самом верху, я стал воз развязывать, и кричу ему: «Тяни верёвку, тяни, Илюша», он потянул, я кричу: «Крепче, крепче!..». Петля, видно, вдруг развязалась, и он с возу рухнулся вниз, ударился головой, о сани ли, об оглобли ли - не знаю, даже не крикнул, кровь хлынула и горлом, и носом… Да и теперь лежит как мёртвый - ни голосу, ни послушания...
Михаил Васильевич, не дослушав последних слов, бросился к своему столу, достал стоянку с арникой* (* тинктура арники – превосходное средство от ушибов, можно получить во всякой аптеке), несколько холстинных тряпок, схватил со стены полушубок...
- Степаша, подай шапку, - говорил он второпях.
Когда они вышли на улицу, мужик продолжал с выражением глубокого отчаяния:
- Убил, убил я его, сердечного!!...
- Полно, брат Кузьма, не вини себя напрасно.
- А мальчик-то какой лютой... По седьмому годочку, а лучше большого в доме помогает...
Степаша также шёл следом за Кузьмой и Михаилом Васильевичем, сердчишко его так и стучало.
Когда они вошли в избу, она была битком набита, как будто вся деревня сбежалась взглянуть на Илюшу.
Духота была невыносимая; на голой лавке лежал бедный мальчик - весь в крови, в синей рубашке, босиком; густые, белокурые волосы, откинутые с висков назад, рассыпались вокруг его свисшей на бок головы, смертная бледность покрывала прекрасное, правильное личико, а струя яркой крови беспрерывными, крупными каплями текла в черепок разбитого горшка, подставленного на полу; ребёнок был недвижим и еле дышал...
Михаил Васильевич насилу протолкался до мальчика. Он тотчас потребовал воды, стал обкладывать его мокрыми полотенцами, и не обращал внимания на то, что около него говорилось; между тем, мать Илюши, сердитая и грубая, встретила Кузьму с бранными словами:
- Иди с глаз моих долой - ты, ты убил его...
- Да не ты ли сама мне его навязала? - спрашивал её с неудовольствием Кузьма. - Я же не хотел его с собой брать! Значит - виновата ты...
И невежественные эти люди бранились тут, возле умирающего сына, не понимая сами, как это было дурно и грешно, тем более, что и вины ничьей тут не было.
Было горе, - а горе, не это, так другое, на пути у всякого человека.
Иные из присутствующих баб охали, да ахали, покачивали головой, с видимым участием, толкались вперёд, старухи перешёптывались, но всех милее была четырёхлетняя Феня, сестра Илюши, толстенькая, голубоглазая девочка, курчавая и свежая, как мак. Сидя у него в самых головах на лавке, не сводя глаз с бледного брата, она то и дело припадала к нему с нежностью, и детский громкий поцелуй раздавался тогда в комнате. Степаша невольно брал Михаила Васильевича за руку всякий раз, как девочка целовала брата.
Видя, что ребёнок не приходит в себя, Михаил Васильевич обратился к присутствующим:
- Ступайте, любезные, по домам - здесь так душно, что, пожалуй, ему очнуться и невозможно, идите с Богом...
Народ стал помаленьку расходиться, скоро изба опустела, но Илюша всё-таки был недвижим, и всё бледнее и бледнее отделялось его милое личико от чёрной лавки, на которой он лежал, и всё так же безостановочно капала его алая кровь.
Так прошло часа два; когда Агафья, мать Илюши, и бабушка его Федосья увидели, что мальчик действительно в отчаянном положении, то в избе поднялся вопль и рыдания, раздирающие душу.
Напрасно уговаривал и увещевал их Михаил Васильевич, они голосили и причитывали, даже кричали с каким-то диким отчаянием; потом зажгли у образов свечи, и, молча скрестив на груди руки, ждали последнего издыхания ребёнка.
Семья Илюши была большая. В одной избе жили три женатых брата, поэтому, несмотря на горестное это событие, собралось около стола человек двенадцать, только Федосья и Агафья не сели за обед.
Даже сам Кузьма, родной отец Илюши, и тот принялся за щи, как будто смерть не носилась невидимо над головою прекрасного его сыночка. Один Михаил Васильевич не отходил от мальчика; хотя кровотечение и не останавливалось, но он всё надеялся, что жизнь ещё может к нему воротиться, потому что пульс не ослабевал. Он отправил Степашу домой обедать, сам поел пустых постных щей вместе с хозяевами дома, и снова уселся бессменным часовым около Илюши, переменяя мокрые полотенца на его голове, потирал ему то руки, то ноги, в которые тихо стала возвращаться теплота.
- Бог даст, теперь очнётся, - сказал он, обращаясь к Агафье, - руки и ноги стали теплее... кровь идёт тише...
В продолжение этого времени Степаша принёс из дома маленькую гомеопатическую аптечку, которую учитель всегда употреблял с больными; но у мальчика зубы были так крепко сжаты, что, несмотря на все старания Михаила Васильевича, он никакого лекарства внутрь не мог ему дать, а ограничивался одними наружными примочками.
В девятом часу вечера все стали собираться в избе на сон грядущий, а иные уже и спали на печке и на полатях, как вдруг Илюша открыл глаза и сказал:
- Пить...
В избе всё встрепенулось... Агафья кинулась было к кружке с квасом, но прежде чем она успела подать ребёнку кружку - у него началась тошнота и рвота, при которых кровотечение носом опять усилилось. Увидя жизнь, Агафья так обрадовалась, как будто смерти и бояться было нечего. Она поспешила зажечь ночник, суетилась, хлопотала, ежеминутно подбегала к мальчику с расспросами, на которые он не отвечал ни слова.
Михаил Васильевич перелистывал свою аптечную книгу, выбирал лекарства, и давал их больному. Так прошло часа четыре, и только к полуночи ребёнок утих, капающая кровь приостановилась, и он заснул. В избе все давно спали, Михаил Васильевич сказал Агафье, что идёт ночевать домой, и что рано утром придёт наведаться.
Когда он лёг на свою кровать, ему худо спалось. Более образованный, чем окружающие его крестьяне, он очень хорошо знал, что положение Илюши было опасно, что самый опытный доктор не может предвидеть, какие могут быть последствия такого страшного ушиба. Лежал ли он с закрытыми или раскрытыми глазами, а бледное личико Илюши с запёкшимися устами и смертною бледностью неотвязно перед ним мелькало.
На другой день, чуть-чуть стало светать, он проснулся, оделся и пошел поспешно к Кузьме в избу. Там все ещё спали, только Илюша, лёжа на лавке, глядел во все глаза на ночник; взгляд его был свеж, но кровь опять сильно шла у него носом, он был кроток, тих и почти не двигался. В избе было и душно, и жарко.
Михаил Васильевич, нагнувшись к нему, спросил:
- Что у тебя болит?
- Ничего, - отвечал мальчик.
- Хочешь поесть? Или напиться?
- Хочу поесть.
- Хлеба?
- Молока.
- Что же? Это очень хорошо.
В это время Агафья вскочила на ноги; она протирала себе глаза, как будто припоминая, что у них случилось, потом подошла к ночнику, засветила лучину, и стала было затапливать печь, когда Михаил Васильевич послал её подоить корову и принести парного молока, эта питательная пища могла благодетельно подействовать на мальчика. Когда принесли молоко, ребёнок с жадностью схватился за кружку, одной ручонкой он придерживал мокрое полотенце у носу, а другою держал кружку и пил из неё, не переводя духа.
Можно было заметить, что, несмотря на огромную потерю крови, в нем были ещё богатырские силы, он был страшно бледен, но привставал без посторонней помощи, выпил всё молоко, сказал: «Спасибо», и сам повернулся на другой бочок.
Скоро все в избе поднялись, шумели, завтракали, но скоро все и разбрелись, каждый по своим занятиям и делам, а кровь всё шла да шла у бедного больного. Это продолжалось по крайней мере два часа времени, потом капли стали реже, и ребёнок начал дремать. Он заснул, а кровь не переставала струиться.
На дворе было совсем светло. Учитель знал, что у него в школе собираются ребята, и потому должен был спешить домой, но он точно так же знал, что Илюшу было необходимо поберечь, что его положение требовало неусыпных попечений, и что жизнь ребёнка держится на волоске, поэтому он шёл домой задумчиво. Его, главное, смущало, что в избе Кузьмы, при таком множестве живущих, больному ребёнку не было покоя.
Лишь только пришёл он домой, то поспешил сказать Степаше:
- Голубчик, Степаша, беги за Василисой: нам нечего ждать праздника, надо топить нашу богадельню, наскоро всё в ней устроить и перенести в неё Илюшу, ему там на народе не поправиться - поди, какой у них шум да гам! Пусть Василиса сейчас же примется за дело.
Степаша тотчас понял, что ему приказали: он бегом бросился за Василисой, и в дверях сказал учителю:
- Ты и меня не жди в класс, дяденька, я ей помогу дров натаскать, мы постараемся скорей всё прибрать.
И действительно, Степаша вдвоём с Василисой печки истопили, пол вымыли, всё уставили и прибрали, но новый дом разом не натопишь.
Илюша был всё в том же положении. Кровь носом останавливалась на несколько часов, но при малейшем движении возобновлялась снова. Он ел и пил, ходил по избе, но большую часть дня бедный мальчик лежал на лавке, и кровь всё капала, да капала. Так прошло трое суток. Агафья, да и все остальные в доме Кузьмы, как будто совершенно свыклись с трудным положением Илюши. По всему телу у него высыпали мелкие тёмные пятнышки, которые для всякого сведущего человека были ясным доказательством разжижения крови мальчика, но невежественные эти люди и в ум себе не брали, что это за пятнышки.
Михаил Васильевич, удостоверившись, что в больнице всё в порядке, всё готово, отправился к Кузьме; при взгляде на лежащего опять в крови Илюшу, грустно ему стало! Мальчик страшно похудел, его головка с маленьким, худеньким личиком как будто путалась в густых, пушистых волосах, его синие губы были без улыбки, хотя и без страдания, его большущие глаза смотрели грустно и жалобно.
- Дедушка, - сказал мальчик голосом, проникнутым тоской, - вылечи меня… мне нет охоты умирать.
- Голубчик мой, Бог милостив - ты поправишься, только я пришёл тебя звать к нам в богадельню. Василиса будет тебя и беречь, и лелеять, да и мать родная завсегда может придти посидеть... а всё же там и воздух чище, и покоя больше... Тебе, главное, нужен покой...
- Когда я буду здоров, мы пойдём с дядей Мартыном на охоту, убьём зайчика и подарим его шкурку тебе на шубу... только вылечи меня... - продолжал мальчик ласково.
Сначала трудно было уговорить Агафью, Кузьму, бабушку Федосью пустить ребёнка в богадельню, но надежда, что он там скорей поправится - взяла своё. Михаил Васильевич сам одел его, обул, завернул в шубу, взял на руки, и в сопровож-дении всего семейства понёс в богадельню. На дворе было морозно, но народ изо всех изб выходил и приставал к ним. Целая толпа вошла в новые сени. Когда открылись двери в первую горницу направо, то все удивились и обрадовались. Перед образами, в углу, ярко горели лампада и свечи, отец Андрей во всем облачении ожидал больного, дьячок Савва Васильевич раскачивал кадило. Детей набралось пропасть; они ранее взрослых прознали, что Илюшку снесут в богадельню.
Не успели уложить Илюшу на удобную кровать, как начался молебен. Все молились, и молились искренно, тепло, с надеждой на неисчерпаемую милость Божию, которая всегда близка к людям, лишь бы люди сами от неё не отдалялись.
Илюша не вытерпел: придерживая мокрое полотенце обеими ручонками, он спустился с кровати, встал на ноги, и так выстоял всю службу, во время которой стоило взглянуть и на Василису, и на Михаила Васильевича, и на Степашу - сколько разных чувств можно было прочитать на их лицах. Василиса с улыбающейся физиономией была точно с праздником, даже головной красный платок её съехал как-то на сторону, и она, совсем того не замечая, крестилась и клала земные поклоны без устали. Михаил Васильевич, глубоко тронутый, что открылся даровой приют для страждущих, убогих и престарелых, стоял перед образами с чистым, невозмутимым умилением.
Степаша, живой, впечатлительный, моргал чёрными своими глазами, с любопытством поглядывая и на Илюшу, и на всех молящихся. У него на уме вертелось: «Всё-то это дяденьки дело!.. За всё ему спасибо: поглядеть только, как тут будет хорошо жить... просто загляденье!».
В следующее после этого воскресенье, Михаил Васильевич прямо от обедни прошёл к старосте. После обычных приветствий и разговоров он сказал ему:
- Теперь, Максим Терентьич, богадельня натоплена, прибрана, в ней и чисто, и хорошо. Повести мир, что всякий старик или старуха, хворый или убогий - могут быть приняты бесплатно, на всё готовое; Василиса будет им всем служанка; она же и щи сварит, и хлебы поставит, и с Божьею помощью будет им и спокойно, и благодатно.
- То-то батюшка, Михаил Васильевич, - отвечал староста с некоторым замешательством, - что наши старики нейдут, говорят: «Нам и дома хорошо».
Пожав плечами, учитель молчал.
- Что с ними будешь делать? - продолжал староста. - Силой на верёвке не потащишь! Да вот, хоть бы взять брата - прости Господи, такой беспрокой. Сыновья его всё меж собой ссорятся, невестки из-за мужей и того пуще. Он сам ничего не видит, ничего не слышит, значит, и знать не знает, что в дому нет ни мира, ни согласия. Не знает и того, что и его, бедного, подчас невестки-то и ругают, и поносят без всякой вины. С тех пор, как его старуха померла, никто ему и рубахи не починит, и угла-то у него нет; ребят много – слепому да глухому за ними не поспеть... Что ж это за житьё? А поди, втолкуй ему, что в богадельне он заживёт беззаботно, да и своими немощами никого обременять не будет... Я вчера ему на ухо что есть мочи кричал, всё думал вразумить, а он только рукою махает, да приговаривает: «Чтоб от родных сыновей - да я пошёл в богадельню! Нет, брат, этому не бывать!».
Михаил Васильевич грустно глядел в землю, что мог он говорить? Он видел, что трудно бороться с тем, что держится одной силой привычки. Ему прежде эта мысль и в ум не приходила.
- Погодим маленько, - продолжал староста, - вот придут праздники, народ будет собираться, потолкуем, порассудим, может, и наладим. Я вижу, что дело благое! Да вот хоть бы Илюшка - с твоим уходом, пожалуй, жив будет, а уж смерть была над самой головой. Может, на него глядя, и наши хворые, больные да старики уразумеют...
Староста был мужик умный, но и его ставили в тупик, когда и слушать не хотели.
- Ведь поди, - продолжал он с недоумением, - богадельню строили с общего согласия - что же они тогда не говорили, что не пойдут в неё жить?
- Мне вашего же добра жаль, - сказал Михаил Васильевич, - изба ваша, тепло ваше, Василису содержите вы же, у них на столе и свеча горит мирская; всего этого на пять, на шесть человек станет, а пользуется этим добром покуда один Илюша...
- Что делать, батюшка; деревенский народ не скоро вразумляется в собственной своей пользе. Погодим - что после праздников будет, а теперь, что больше толков, то хуже.
При возвращении домой, Михаила Васильевича взяло раздумье: он сам у себя спрашивал - как так бывает, что люди не видят, что добро у них под руками? А между тем, это везде и всегда так было. Лучшие учреждения, самые полезнейшие не только между малообразованными людьми, как наши русские крестьяне, но и в городах, и даже в столицах, пробивают себе дорогу с большим трудом: поэтому не худо помнить, что слава и честь тем честным и терпеливым труженикам, которые работают над каким-нибудь общественным делом, устраивают и налаживают его на пользу человечества, превозмогая с постоянством все препятствия, все предрассудки, а иногда и тупые и упрямые привычки невежественной толпы.
Точно так было и в Высоком: больница и богадельня были готовы, Михаил Васильевич с бескорыстною своею любовью всё привел в должный порядок, а престарелые и больные в селе добровольно от всего отказывались, и предпочитали всю тягость своей бестолковой, полной лишений жизни тому добру, которое стоило и трудов, и забот этому в душе доброму человеку.
Подходя к больнице, он увидел, что на окне сидел Илюша, он барабанил пальчиками по стеклу, весело ему кланялся и манил к себе. При виде этой улыбки, и у Михаила Васильевича на душе просветлело. Он мигом забыл всё прочее, и поспешил к мальчику.
- Я совсем здоров, - сказал Илюша, лишь только учитель успел открыть дверь, - совсем здоров.
- Ну, и слава Богу.
- Со вчерашнего дня кровь совсем остановилась, - повторил мальчик.
Выходя из больницы, Михаил Васильевич подумал:
- Должно ли печалиться, что в богадельню нашу никто нейдёт, когда по Божьему веленью первый гость Илюша?.. Если Господь его подымет и излечит, тогда ни дров, ни денег жалеть не придётся, - и детская душа, оставшись на земле, восхвалит имя Божие.
Прошло несколько дней. В положении Илюши перемен почти не было, у него останавливалось кровотечение на время, но часто и возобновлялось; к тому присоединилось сильное биение сердца, непременное последствие неперестающей потери крови. С этим вместе, мальчик хорошо спал, ел со вкусом, был иногда очень весел, хотя на вид страшно было на него глядеть. Михаил Васильевич видел, что крепкая, богатырская его натура лихо боролась с потрясённым здоровьем, и надеялся, что с терпением и постоянством он пересилит это тяжёлое состояние. Иногда Илюша целый день был действительно здоров, но если он принимался играть, бегать или даже смеяться, кровотечение носом тотчас возвращалось. К тому же его беспрестанно навещали мать, отец, тётка, дядя, другие дети, маленькая Феня, которая всегда приносила с собою гостинец брату, и её гречневые блины и тряпичные куклы доставляли мальчику невообразимое удовольствие. Но все эти посещения были ему решительно вредны. Он чувствовал себя гораздо лучше, когда был вдвоём с Василисой, или даже когда совершенно один лежал смирно на кровати или тихо играл щепочками на полу.
Вследствие этого Михаил Васильевич потребовал, чтобы ему отдали мальчика с рук на руки, и чтобы в течение двух недель никто его не беспокоил. Сам же приходил его навещать раза два, три в день, и давал ему со всевозможным вниманием необходимые лекарства. Илюша в несколько дней привык к окружавшей его тишине, хотя сначала очень ею скучал, но так как между крестьянами за больными детьми никто никогда не ухаживает, то и не удивительно, что мальчик привился всею душою к Василисе, он нежно, ласково обнимал её, целовал её грубые руки и приговаривал:
- Я люблю тебя, тётенька, как душу.
Но и в Василисе были сердечные сокровища, которые вызывали эту любовь: несмотря на её наружность, её приёмы были такие задушевные, тёплые, она умела приласкать своими жёсткими руками, точно бархатом; она, бездетная, одинокая сирота, сама привязывалась к Илюше, как к давно желанному, давно ожидаемому.
В сердце самой простой женщины может быть богатый родник земной любви, - иногда обстоятельства его заглушают: случается, что любить некого; чистый этот источник пробивается с трудом между камнями, и по капелькам тратится на всё, его окружающее, а представится случай, проложится ему дорожка, и живой ключик загремит, зашумит весело и блаженно, в избытке и сознании собственных сил.
- Тётя, скучно! - сказал как-то Илюша.
- И, батинька, что выдумал! - отвечала она.
- У нас дома ягнёночек так весело блеет... и котята под печкой... играют... да возятся...
- Ну, их! - продолжала с неудовольствием Василиса, и не прошло получаса, как она уже бежала по морозу из избы Кузьмы и несла завёрнутых в переднике под шубой белого ягнёнка и трёх точно вылитых в одну форму сереньких котят с зелёными глазами и белыми лапками.
Когда эти гости явились навестить Илюшу, радости его не было меры, улыбка не сходила с болезненного лица, белые зубочки так и светились.
Ягнёнок бегал на просторе в большой горнице, брыкался и прыгал или, навострив ушки, заглядывал умными глазёнками прямо на Илюшу.
Котята задавали презабавные представления, и Василиса, унимая мальчика, чтобы он не хохотал, шутя замахивалась на него кулаком, и приговаривала:
- Убью, если будешь смеяться! Михаил Васильевич никак не велит; и котят всех повыкидаю за окно...
И мальчик воздерживался.
После десяти дней положение Илюши видимо стало улучшаться. Он пил парное молоко с наслаждением, и оно, как казалось, более всякой другой пищи вознаграждало его за потерянную кровь. Тёмные пятнышки показывались на его теле реже и в меньшем  количестве; проходило двое, трое суток - и крови носом не было видно. Сердце его билось тише и ровнее.
Одному Богу известно, как велика была радость Михаила Васильевича, когда он замечал, что мальчику лучше; он один измерял всю опасность его положения, и один чувствовал всю цену перевеса сил ребёнка над тяжкою болезнью.
Закутав Илюшу в шубу, он иногда его катал в санях по улице, свежий зимний воздух не вредил ребёнку, напротив, возвратившись домой, он и ел, и спал лучше. Иногда они заезжали к Кузьме в гости, и Илюшу вся семья принимала, как желанного гостя.
- Что, брат? - спрашивал его тогда дядя Мартын. - Я думаю, по пороше можно будет скоро за зайцами пойти?
- Скоро, теперь скоро, - отвечал мальчик и украдкою поглядывал на Михаила Васильевича, ожидая что он скажет.
- Скоро, скоро, - поддакивал учитель.
- Тогда мы тебе, дедушка, шкурку беспременно подарим на шубу, - повторял мальчик. У него из ума не выходило отблагодарить шубой, ни больше, ни меньше, Михаила Васильевича за успешное его лечение.


Рецензии