Журавлик в небесах 16. Надежда умирает последней
Было уже одиннадцать вечера, когда Егор остановил поиски и объявил: сон — до четырех часов утра. Холодно. Есть нечего. В этих условиях измученному человеку нелегко заснуть. Никто и не спал. Каждый думал о своих родных, о нелепой и ужасной смерти, ожидающей их. Молча ворочались, вздыхали, но уснуть не могли. Мрак давил какой-то неопределенной тяжестью и придавал их положению характер мистической безысходности. Так продолжалось часа два.
— Мне кажется, — вдруг сказал Гарик, выводя всех из состояния транса, — мне кажется, что если какой-то проход здесь был раньше, то он может размещаться в двух местах: или под моим камнем, или на потолке.
— С чего ты взял? — Карен и все остальные повернулись на голос.
— В стенах вы ничего не нашли. Так? Если предположить, что он все-таки есть, то быть он должен либо в полу, либо на потолке. Я не прав? Если бы я захотел спрятать дыру в полу, что бы я сделал? Просто накрыл бы ее большим камнем. Вот и все.
— Обалдеть! — вырвалось у Жени. — О чем мы раньше думали! Это же так просто!
Настроение опять поднялось. Гарик почти самостоятельно сел, Татьяна и Карен перенесли его в ближний от камня угол, а Егор уже пытался сдвинуть постель Гарика. Не тут-то было. Попробовали все вместе — нет, никак. Решили включить мобильники, чтобы осмотреть камень.
— Значит, так, — распоряжался Катенин, — нас четверо, каждый берет одну сторону камня, на счет «три» — включаем свет. Смотрим быстро, ищем щели или трещины. Я считаю до десяти и гасим все. Таня, залезь на камень и осмотри сторону, примыкающую к стене.
Все заняли свои места, и, как только прозвучало «три», камень осветился тусклым светом четырех мобильников. Егор осматривал свою сторону и считал: раз, два, три… Как только он сказал «десять», пещера снова погрузилась во мрак.
— У меня никаких щелей нету! — удивленно сказал Карен.
— И у меня!
— И у меня.
— Это монолит — плита, высеченная в скале, — Егор устало опустился на пол. Чувство безнадежности и отчаяния начинало овладевать им. Ему казалось, что он уверенно сопротивляется этому чувству, но это только казалось. Конечно, он был человеком. Рассудительным человеком. Конечно, он был оптимистом. Всю свою жизнь. Но его оптимизм всегда был основан на реальных фактах, на реальных вещах, реальных людях. Его оптимизм всегда был как-то обоснован. Сейчас же судьба одно за другим выбивала из реальности его обоснования, и одна за другой рушились надежды.
Мысли путались в голове: если еще час назад он думал только о вариантах спасения, то сейчас ему не давали покоя еще и мысли о Жене, о Гарике, о том, как будет происходить их гибель. То ему представлялось, что они умрут, корчась от удушья, то он видел себя и друзей, медленно умирающих от жажды и голода, то вдруг, что-то, как игла, пронзало мозг, какая-то идея, и он оживал, но в ту же секунду безжалостная объективность доказывала, что идея нереальна, и он снова сникал.
Очевидно эти же мысли и чувства посещали и остальных. И каждый кроме этого еще вспоминал, как он попал сюда, ругал себя за то, что ввязавшись в такое опасное дело, не предусмотрел какие-то запасные варианты, не поостерегся.
Егору вдруг захотелось быть рядом с Женей. С момента прибытия в Джермук, все его мысли были заняты спасением Гарика, а позднее — спасением всех друзей. И вот сейчас, в минуты, когда его уверенность в успехе пошатнулась, когда мысль о смерти не стала уже абсолютно неприемлемой, захотелось быть рядом с ней, дотронуться до нее, услышать ее голос… И он подполз к Жене. Она сидела, прислонившись к стене и, видимо, дремала, потому что когда он взял ее за руку — вздрогнула.
— Я привыкла, что рядом Татьяна, а тут — мужская рука, — тихо сказала и положила ладонь на его руку. — Что делать будем, Егор? Неужели это конец? Я не верю в это, не хочу верить.
— Прости меня, солнышко, прости… Я втравил тебя в эту историю. Если бы я не связался с тем подонком-детективом — ничего бы не было.
— Мне не за что тебя прощать. И потом… Если бы не ты, Гарик умер бы в больнице, или ему ампутировали ноги, а так, как видишь, жив-здоров.
Помолчали.
— Странно… В этой абсолютной тьме само слово «солнышко» освещает помещение. Мне кажется, я четко увидела твое лицо, когда ты так сказал.
— Увы, это только кажется, к сожалению. А «солнышком» я тебя называл еще в школе. Про себя, конечно, не вслух. Более тридцати лет прошло, а ты для меня так и осталась «солнышком». Хочу тебе рассказать о том, что я тогда чувствовал. Я все эти годы мечтал о встрече с тобой и представлял себе этот разговор в тысяче вариантах, но видишь, как жизнь распорядилась: такого варианта я даже в кошмарном сне не мог предвидеть.
— Не кори себя, — сказала она, слабо сжимая его руку, — не кори. Никто не мог такого представить.
— Не перебивай меня, пожалуйста. Неизвестно, что может случиться уже через секунду, а должен успеть, рассказать тебе все. И самое главное, — он напрягся и набрал побольше воздуха, — самое главное: я тебя и сейчас люблю! Я ведь всю жизнь любил только тебя!
— Подожди, Егор, подожди, — она отдернула свою руку, — давай перенесем этот разговор на более подходящее время. Честное слово, сейчас не до этого.
«Может, она стесняется, что все слышат этот разговор», — подумал Егор, осторожно прикоснувшись к ее плечу, печально сказал «принято» и встал.
Разговор слышали все. Какая-то неловкость, давно забытое чувство, как в юности он скрывал свою любовь, боясь, что одноклассники будут над ним смеяться, так и сейчас — эта неловкость вселилась в его сердце. Как будто он прилюдно объяснился в любви, сделал предложение и получил отказ. Стремясь разрядить создавшуюся обстановку, он не нашел ничего лучшего, чем изобразить из себя заботливого и ответственного командира, который пытается поговорить и подбодрить каждого члена своего подразделения. И неважно, что все восприняли его действия совсем не так, важно, что он сам перед собой оправдался. Он уже почти свободно передвигался в темноте, поэтому быстро подсел к Карену.
— Не переживай, Михалыч, все проходит, и это пройдет, — он, как всегда, был прямолинеен до бестактности.
— Да? — пытаясь изобразить иронию, переспросил Егор. — Все пройдет? И это пройдет? — он развел руками, показывая на пленников пещеры, — пройдет Татьяна, пройдет Женя, пройдет Гарик, пройду я, и пройдешь ты? Ты сам-то можешь в это поверить? Что эти бандиты будут жить, а нас не будет, а? Мы «пройдем»!
— Да не злись ты, Михалыч, это я должен злиться, что ты втянул меня в эту историю. Ты видишь, я не злюсь.
— Так уж и не злишься! Знаю я: все, кроме Тани и Гарика, считают меня виновным. Я и не отрицаю. Я не потрудился перестраховаться, я своими непродуманными действиями привел всех сюда…
— Да ты что, Егор! — закричали все наперебой, а Татьяна еще и заголосила. — Это я виновата, я, дура старая, простите меня, ради бога!
Женя кинулась успокаивать Таню, Гарик сел, обнял мать, тоже пытаясь успокоить, но не выдержал и залился слезами. Тяжелые мысли о нелепой смерти в этом склепе, мучавшие всех в течение всей ночи и дня, вылились практически в истерику. Только в истерику несколько необычную. Каждый пытался доказать, что во всем случившемся виноват только он. Каждый, чтобы подбодрить товарищей, делал вид, что ничего трагического в их положении нет, что они непременно выберутся отсюда. Егор, вначале споривший со всеми, замолчал, потрясенный создавшимся шумом. Постепенно затихли и все остальные. Несколько секунд тишины и Карен, темперамент которого не позволял быстро остыть, решил продолжить. Правда, он теперь говорил намного тише:
— Егор Михалыч, я мамой клянусь, что сейчас тебе правду говорю. Конечно мне страшно и конечно я жалею, что пошел с тобой. А кто не жалеет, а, Михалыч, кто не жалеет? — он повел головой, как будто мог увидеть «нежалеющих». — Но! Но, если бы ты мне рассказал, что мы должны попасть в ловушку, что нас заживо замуруют, я бы все равно пошел с тобой. Я бы очень боялся, очень раздумывал, колебался, но пошел бы. Знаешь почему? Потому что если бы вы без меня попали сюда, и как-то вышли, спаслись, как бы ты потом на меня смотрел, а? Как!? Или как бы я вам в глаза смотрел? Как бы я сам на себя смотрел!? Самый большой позор для мужчины — это когда он себя мужчиной не считает. Если бы я не пошел с тобой, я бы себя мужчиной не считал. Понял ты меня? Правильно? И ты тоже потому пошел.
— Ну, допустим, я пошел, потому что было жалко Таню и Гарика…
— Э-э-э, скажешь тоже, Таню и Гарика жалеют — если им рассказать — все. Весь Ереван, весь Москва, и весь Россия жалеет, но никто не пришел сюда.
— Ладно, ребята, — вслух подумал Катенин, — раз мы так глупо попались, не будем дальше глупить. Сделать ничего не можем, но ведь живы пока! В панику ударяться нельзя, надо отгонять печальные мысли, надо думать о хорошем.
— В нашей ситуации это никак не получится, — подал голос из своего угла Гарик.
— Давайте-ка…, — Катенин задумался … — Давайте-ка, пусть каждый расскажет что-то веселое из своего детства. И уже безапелляционно: «Таня, начинай».
— Ох, — тяжело вздохнула Татьяна, — что тут начинать, ничего на ум не придет.
— Что-нибудь смешное, веселое…
— А, вот! У меня в детстве был хомяк.
— В каком детстве? Сколько лет тебе было? — лениво спросил Карен.
— Да только-только в школу пошла, первый класс, наверное… И вот, слушайте. Его я назвала Хомкой. Пушистый и очень подвижный зверек. Я его выпускала погулять только в своей маленькой комнате, а ему, наверное, очень хотелось посмотреть что там, в других помещениях квартиры, поэтому первым делом бежал к двери и начинал ее грызть. И что вы думаете? Прогрыз-таки дыру и прошмыгнул в коридор. У меня тогда была подружка — соседка Маша. Мы с ней играли в «домики» под столом, включали настольную лампу вместо бра, брали кукол, таскали под стол хлеб и другие продукты, готовили из них «обед», а Хомка был у нас вместо собаки. Мы его называли Шариком. Правда, вместо того, чтобы охранять, наш Шарик все время норовил смотаться под диван. Приходилось ограждать Хомку забором из больших кубиков.
Однажды во время игры Машка предложила:
— А давай пойдем во двор хомяков искать!
—Давай, — в тон ей ответила я, и мы вышли во двор. Недолго лазили по газонам. Моя Машка вдруг как крикнет: Ура! Я нашла хомяка! И показывает мне хомячка, точь-в-точь похожего на моего. Я, конечно обрадовалась за подругу, но хотелось и самой что-то найти, поэтому стала внимательно рассматривать траву на газонах. Хомяки, как вы понимаете, больше не попадались.
Радостная Машка помчалась домой обустраивать жилище для своего хомячка, а я пошла домой. В комнате моего хомячка не было. Облазила две другие комнаты, кухню, прихожую, заглядывала под шкафы, светила фонариком — бесполезно! И тут червь сомнения закрался в мою душу: очень уж похож был Машкин хомяк на моего. Когда пришел отец, я ему все рассказала, и он пошел к соседям. Машина мама сразу поняла, откуда взялся хомяк. Она посмотрела на дочь уничтожающим взглядом, извинилась перед папой и вернула Хомку. Вот такая история…
— А я в куклы играла одна, — заговорила Женя. — Я их сама шила. Мама научила. Набивала ватой сшитую заранее «подушку», около двух сантиметров в ширину, рисовала глазки, нос и рот — и голова готова. Так же и тело, и ноги, и руки. У меня этих кукол (я их пупсиками звала) было около двадцати. И одежду на них сама сшила. Извела две скатерти. Досталось от матери, когда она заглянула в шкаф! Я тогда играла в школу, в пионерский отряд, вела журнал, у каждой куклы были имя и фамилия, кто-то был двоечником, кто-то отличником, кто-то хулиганом, а кто-то примерным учеником. Я вела протоколы пионерских собраний… И знаете, мне не было скучно.
— Интересно, почему же ты тогда не пошла в учителя, стала врачом?
— Сама не знаю. Уже в седьмом классе решила пойти по стопам отца, он у меня хирургом был. Лечить и спасать людей — это, по-моему, самое благородное дело. Хотя, надо признать, когда училась мне было очень тяжело, потому что приходилось резать живых мышей, лягушек. Наркоз им делали очень символический. И я чувствовала, как им больно, как будто меня резали… Из-за этого на третьем курсе чуть не бросила институт. Хорошо, что наш декан был умным человеком — не отпустил.
«Понимаешь, — сказал он тихо, — врачей в стране много, но хороших врачей — очень мало. Ты должна знать, что врач, у которого незаурядные мозги, который знает предмет назубок, но не имеет сердца — никогда не станет хорошим врачом. У тебя есть сердце, и оно болит за пациента. Ты будешь хорошим врачом». Конечно, мне было приятно получить такой комплимент от руководителя, и я осталась. Ну вот и все, кажется…
— Негусто, — Егор решил взять инициативу в свои руки. — Давайте я вам расскажу о своих воспоминаниях.
Прямо напротив моего двора через дорогу располагалась баня. Ее почему-то называли Фантазией. Женя, ты наверняка ее помнишь, весь город ходил туда.
Баню накрывали несколько куполов — над каждым отделением. Высокие покрытые толью и обмазанные битумом, они составляли крышу сложной конфигурации. Для пацанов, живущих на нашей улице, особый интерес вызывали именно эти купола, поскольку для естественного дневного освещения в них было устроено множество круглых окошек — иллюминаторов. Несколько раз я, в компании таких же сорванцов, совершал отчаянные вылазки на крышу, чтобы посмотреть через эти иллюминаторы в женское отделение.
— Ах вот ты, оказывается, какой! — смеясь воскликнула Женя.
— В роли «сталкера», — продолжил Катенин, — выступал сын кочегара бани — Колька. Экскурсия сопровождалась веселыми комментариями по поводу увиденного. Так продолжалось недолго. Мне повезло: ребят застукали в самый разгар «познавательного» процесса, а меня в тот день с ними не было. Я наблюдал экзекуцию со стороны.
Как видишь, я не был ангелом. — Он повернулся в сторону Жени. — А, вот еще одно. В один из апрельских дней возвращался из школы в благостном настроении. Сегодня «не вызывали» ни по одному предмету, а, следовательно, я не получил очередную двойку.
Размахивая портфелем, весело влетел в комнату, и… Благостное настроение слетело, как белая простыня при открытии нового памятника. Мать сидела за столом, обхватив голову ладонями. Я сразу сообразил: что-то не так. И тут же, с ужасом, увидел на столе свой альбом из художественной школы.
Я учился тогда уже в четвертом классе, а в художественной школе — первый год. Однажды, на перемене, оставшись в классе с приятелем, я нарисовал на последней странице своего альбома очень правдоподобную девушку (прошу прощения, дамы) в голом виде, со всеми подробностями, почерпнутыми из банных наблюдений.
Нам было ужасно весело. Особенно, когда я, воодушевившись, стал пояснять надписями и стрелками различные точки на теле своей модели. Ну, какие это были надписи, сами понимаете, сказать словами можно было только приятелю. Начался урок и я про свое «творчество» забыл…
И вот, на столе мой альбом! Мать подняла голову: взгляд, не предвещал ничего хорошего. Пока я был в школе, она решила посмотреть на успехи сына в художествах, и, видимо, поняла, что я там «преуспел».
— Что это такое?! — показала она на рисунок. Голос ее дрожал от возмущения. Еще бы: ее сын, ее мальчик, ангелочек, вдруг оказался примитивным хулиганом!
— Не знаю… — Наверное, в эту секунду я умер и снова ожил. И вот, пока умирал, придумал что сказать, а когда ожил — сказал увереннее: «Не знаю». Мысль лихорадочно работала. Штирлиц здесь отдыхает.
И дальше меня понесло: «Я на перемене выходил, в классе оставался какой-то мальчик, может, он это нарисовал». Это не было алиби, но это был выход.
Она, конечно же, не поверила. Потащила в художественную школу и прямо к директору. Директор, молодой мужчина с кудрявой шевелюрой, круглолицый, вежливый, уставился на рисунок. Он испугался:
— Вы же не думаете, что у нас этому учат… Это возмутительно. Где это нарисовали? Может в школе, может дома, может… Да где угодно может.
— Дома не может, — отрезала мать, — в школу тоже он альбом не носит...
— А может… — директор хотел сказать «А может, это ты и нарисовал?», но почему-то передумал, не зная какую реакцию вызовет его предположение у мамы. Он задумался, окаменев, ища подходящее продолжение начатому предложению. Так ничего и не придумав, позвонил и вызвал преподавателя.
Маленький, щупленький мужчина, с усиками и прической «а-ля Эйнштейн», взглянув на рисунок, сказал многозначительно «Ва-а-а», и замолчал на несколько секунд.Наконец, видимо, что-то для себя уяснив, переключился на выдуманного мальчика:
— Какой мальчик заходил в класс на перемене? Из какой он группы? Как его зовут? Можешь его узнать?
Еще по дороге в школу я напряженно размышлял: «Нельзя, чтобы черты воображаемого хулигана совпали с чертами какого-нибудь реального ученика, надо придумать такого мальчика, которого в школе отродясь не было. А если такого не было, то как он нарисовал в моей тетради? Надо говорить «Не знаю! Не знаю как! Вошел и нарисовал. Тетрадь лежала на столе» (говорю же, Штирлиц отдыхает). Поэтому с готовностью ответил:
— Я его раньше никогда не видел.
— Ладно, а как он выглядел, ты можешь описать?
— Ну, он был высоким и рыжим. У него на лице веснушки были. А! он еще хромал на одну ногу…
— А что, — пошутил директор, — ты знаешь тех, кто хромает на две ноги?
Я смутился и добавил: «В туфлях он был. Черных».
Директор, учитель и мать были в недоумении: с одной стороны они чувствовали, что я вру, но ведь опровергнуть не могли! Мог кто-то чужой зайти в школу? Мог. Мог он нарисовать что-то в лежащем на столе альбоме? Мог.
Правда, почему он выбрал именно этот альбом? А кто его знает?
Надавить на меня, сказать грозно и уверенно, что это я сам нарисовал, они не смогли. Интеллигентность и тактичность помешали.
Так и не придя к какому-то выводу, «комиссия» распалась и отправилась на уроки, а мы с мамой вернулись домой. Проходив в художественную школу еще несколько недель, я заболел, а потом и вовсе отказался от занятий. Стыдно было перед директором и преподавателем за вранье.
Катенин замолчал.
— Я вспомнила еще один эпизод из детства, — в наступившей тишине голос Жени прозвучал мягко и доверительно, — правда, не совсем веселый. Мы жили у вокзала и осенью, когда прилетали стаи перепелов, многие из птиц в темноте натыкались на провода и падали. Жители окрестных домов ходили по путям и подбирали оглушенных или раненых перепелов. Мне было лет шесть, когда сосед подарил маленькую перепелку. Она не была ранена и могла улететь, а мне так хотелось поиграть с ней, что я попросила маму подвязать ее за ножку, чтоб не улетела. Другой конец веревочки привязали к ножке стола, под которым я обычно играла. Я ее кормила пшеном, поставила тарелку с водой, гладила по крылышкам. Перепелка аппетитно клевала пшено, но все время пыталась взлететь. Веревка не позволяла ей сделать это.
Не помню, как получилось, то ли кто-то позвал, то ли просто вышла на минутку… Вернулась, а перепелки нет, кругом перья валяются и тоненькая ножка на веревке: соседский кот пробрался к нам и съел ее. Я так ревела! Я представляла, как перепелка пыталась убежать, но моя веревка погубила ее. На всю жизнь муки этой птички остались в моем сердце…
— Теперь и мы привязаны «за ножку» к этой пещере, — голос Гарика звучал с иронией.
Замолчали. Каждый думал о своем.
У меня тоже была история с перепелкой. Правда, я был постарше — где-то в третьем классе. Дикая история. Как будто на меня неожиданно вылили ведро ледяной воды. Шел за хлебом. Воскресенье! В школу не надо! На улице никого. Безоблачное и бездонное небо. Солнечные зайчики играют в просветах листвы… В общем, все прекрасно и замечательно.
Вдруг в подворотне увидел двух ребят. Они склонились над чем-то и весело кричали: «Давай, давай, шевелись, тютя-матютя!» Ребята были чуть постарше меня. Стало интересно, что за игра там, у них, и я неторопливо подошел. В большой круглой коробке, в которой обычно укладываются женские шляпы, шевелилось нечто. Сначала я подумал, что это цыпленок, но тут же, увидев разбросанные на асфальте перья, ужаснулся, закричал: «Вы зачем перья оторвали у птички! Вы что, немцы?!» — и слезы сами собой потекли из глаз.
— Отвали, чего пристал! — оттолкнул меня один из них.
Наполовину ощипанная, еще живая перепелка пыталась подняться, но все время падала клювом в коробку. Почти все перья на спине и крыльях были вырваны. Она периодически кричала. Именно кричала, потому, что это был не писк, не чириканье, а именно крик, какой-то гортанный и тоскливый, еле слышный.
Я ревел в голос, утирая слезы: «Ей же больно!»
— Что ты плачешь, как баба! — зло заорал тот, который постарше.
— Ты что, баба? — напирал второй.
И, наконец, оба вместе: «Баба! Баба! Баба! Посмотрите на него — баба…»
Я не ожидал от себя такого: плача, кинулся на них с кулаками. «Я не баба, это вы — немцы!» В те годы мало кто из мальчишек отличал фашистов от немцев. Для всех нас живодерами и палачами были именно немцы.
Я, конечно, получил свое. Эти подонки надавали тумаков, вываляли в грязи и удрали, громко крича «баба, баба». И я бы еще долго ревел, если бы не заметил, что перепелка еще жива и пытается встать. Подумалось: если ее вылечить и накормить — может, отрастут новые перья? Не смейтесь, я же был всего в третьем классе.
Схватив коробку с птицей, помчался домой. Я недалеко отошел от дома, но сейчас дорога казалась бесконечной. Держа коробку на вытянутых руках, бежал, стараясь не трясти птичку, понимая, что каждый толчок причиняет ей невообразимые страдания.
Но было поздно. Перепелка погибла. Отец сначала хотел выбросить ее на помойку, но, взглянув на меня, передумал. Дал совок и тихо сказал: «Похорони сам. У забора».
На «похоронах» тоже хотелось плакать, и я с трудом сдерживался. Хотелось плакать от чувства несправедливости, от обиды, от осознания своего бессилия, от жалости к страданиям перепелки. Я буквально кожей ощущал боль, как и перепелка, когда из нее живьем выдергивали перья.
Вечером строил планы. Очень хотелось заманить этих извергов в ловушку, связать и повыдергивать из их голов все волосы. По волоску, по пучку волос, но выдернуть все!
Прошло несколько недель. Постепенно, как говорят, время лечит, злость и негодование прошли, новые события заслонили прежние, и жизнь пошла своим чередом. Ребят этих больше не встречал.
Замолчали. Каждый думал о своем. И как-то, вроде, и слова уже не нужны. Тишина воцарилась мертвая.
Уставшие, измученные неизвестностью люди уснули. Только Катенин, забыв про все, ударился в воспоминания.
(Продолжение следует)
Свидетельство о публикации №217011300731