Храм Инари в Сибири

ББК 33.3 (2 Рос–4 Ирк)
УДК 9 (571.53)
Д 64
Д 64 А.А. Долганов
Храм Инари в Сибири / Роман. Иркутск: Студия «Сибирь-AVI» ОО ГМЦИ «Инва-Иркутск», 2016. – 408 с.: ил.

Память о предках у любого
народа – венец нравственного
самосознания человечества.

Роман основан на реальных событиях
произошедших в Маньчжурии летом1945 года,
и в посёлке Свирск в 1945–1947 годах

© Долганов А.А.
© Антипин К.М. – оформление
© Студия «Сибирь-AVI»

Александр Долганов
Храм Инари
в Сибири

Предисловие автора

Материал для этой книги был собран в 1993–1994 годах, когда, временно проживая в г. Свирске, я работал журналистом в газете «Свирская позиция». Из воспоминаний свирских ветеранов фронта и тыла, собственно, и соткалась эта книга. Горячая  благодарность в сердце осталась Александру Михайловичу Баринову, Александре Иннокентьевне Лихачёвой, Ивану Алексеевичу Саранскому, Марии Тиховне Солоненко, Галине Фёдоровне Широколобовой, Анне Григорьевне Гагариной и многим другим, рассказавшим о военном и послевоенном времени, о японских пленных, с которыми немало наших дорогих стариков работали бок о бок.
Конечно же, хотелось показать пространство того времени, поэтому я оставил сельский язык довоенных поколений, который впитал ещё мальчишкой в 60-е годы, и который был со временем вымыт, безусловно, блестящим средним образованием советской школы.
Сложился роман практически сразу, и в 1995 году я написал 65 страниц. Однако переезд обратно в Иркутск, освоение издательского дела, житейская суета не позволяли работать по «Инари». Но всё это время книга жила образами и не давала покоя. Только в 2011 году я, наконец, смог её продолжить и закончить в конце 2014 года.
Хочется поблагодарить историка авиации Сергея Вахрушева, руководителя Японского информационного центра в г. Иркутске, ответственного секретаря Иркутского областного общества дружбы «Байкал–Япония» Сергея Александровича Одинец, художника Константина Антипина, редактора-корректора Алексея Шипицина за поддержку и помощь в работе над этим изданием.
С надеждой, что роман не оставит равнодушными разделённые временем поколения людей,
Александр Долганов

ЧАСТЬ 1

Глава 1

Прибой с шумными вздохами накатывал на белый песок Токийского залива, заглушая тяжёлое, разгорячённое сопение двух парней, медленно кружащихся между разбросанных по берегу валунов, отдыхая после каждого ожесточённого броска, в которых щедро осыпали друг друга хлёсткими сериями ударов, превращая симпатичные лица в жёлто-синие опухоли с кровавыми островками рваной кожицы.
 Метрах в ста от них на плоском, прогретом солнцем камне удобно устроились два патрульных солдата береговой охраны. Прислонив винтовки к бёдрам, они курили сигаретки и горячими возгласами приветствовали наиболее удачные выпады дерущихся подростков.
Несколько месяцев назад, когда на этом месте объявились мальчишки и устроили первую потасовку, патруль береговой зоны разогнал их, грозя арестовать драчунов и сурово разобраться с родителями. Однако те с каким-то фанатичным упорством появлялись снова и снова, меняя только часы встречи для поединков. В конце концов, береговые патрульные махнули рукой, и теперь уже привыкли разнообразить скуку унылой службы зрелищем кулачных боев, удивляясь, однако, столь затянувшемуся периоду выяснения отношений.
– Брэйк, Осаму! Солнце коснулось верхушки Каменной сосны. Мне пора кормить моего старика. А в следующий раз я тебя убью. Предупреди об этом родных и передай им мои соболезнования в их горе, – с монотонным равнодушием, едва шевеля окровавленными, распухшими губами, сказал плотный крепыш и, круто развернувшись, побежал прочь.
– Эй, Кано, обещаю, что завтра, послезавтра и всегда буду ухаживать за твоим стариком, как за своим родным отцом вместо тебя, потому что мёртвые не годятся в няньки!.. – крикнул вслед сопернику Осаму и сморщился от приступа боли, вызванной  силой собственного голоса в сотрясённом черепе.               
Солдаты береговой охраны поднялись, закинули винтовки за плечи и, похвалив Осаму за удачное боксирование, оживлённо переговариваясь, направились вдоль берега, как бы случайно оставив на своей каменной трибуне пачку оранжевых, ароматных галет с бледным растительным орнаментом на упаковке.
Заметив это, Осаму чуть дрогнул в улыбке губами и дал волю стонам, омывая ссадины на лице морской водой. Сунув в карман брюк пачку галет, парень сел на камень и принялся разминать руками окаменевшие за поединок мышцы ног.
«Странно, – подумалось Осаму, – галеты офицерские… Откуда они у солдат? Теперь в армейских частях, я уж не говорю о нашем армейском учебном центре, чистый рис считается высокой пищей и полагается только офицерам. А для низших чинов рис идёт пополам с ячменём или горохом.  И если они где-то разжились таким лакомством, то почему не съели сами, а оставили мне? Выходит, я сегодня драку выиграл, а это их знак уважения, дар победителю.  Что ж, это подарок от души.  Будет чем угостить, порадовать Ханако…»
Причина столь многочисленных поединков Осаму и Кано, к которым стали с некоторым уважением относиться даже служащие патрульного гарнизона, была довольно заурядна – девушка. Впрочем, назвать предмет раздора просто «девушкой» было действительно затруднительно. И не только юнцы, но и закалённые душой мужчины при виде её нередко размягчали себе мозги и сердце примерно такой чепухой: «Когда эта поэзия природы появилась на свет, её в щёчки поцеловала заря, отчего на нежной, полупрозрачной коже лица навсегда остался бледный румянец, отражающий невинность и саму чистоту её души»...
И многие из тех, кто встречался с её взглядом, со сладким ужасом осознавали, что против воли уносятся в бездну этих бездонно-чёрных глаз. Прекрасное, пьянящее рассудок мгновение одновременно и воспламеняло, и леденило кровь, вводя в искушение не покидать этих глаз никогда. Были среди юношей и взрослых мужчин немало таких, на кого гибельная глубина её взора наводила растерянность и робость. Они вдруг чувствовали себя чумазыми, полоумными детьми, недостойными дышать с ней одним воздухом, и держались от неё на почтительной дистанции. Звали эту небесную розу, каким-то чудом занесённую на грешную землю в кишащий мирской суетой город Иокогама,  Ханако Аоки.
Случилось так, что Осаму и Ханако сложили свои отношения, быстро переросшие в горячую дружбу и любовь, естественно и просто. Осаму Сато, – сын одного из лучших художников города Хикари Сато и сам талантливый и уже опытный рисовальщик, – прогуливаясь полгода назад по побережью, подошёл к девушке, рисующей море, и стал наблюдать за мазками её неуверенной кисти. Девушка кончила писать волны, и когда начала выводить завершающие композицию символические иероглифы, на глаза Осаму попал старый рыбак, вытягивающий свою лодку на берег. Юный Сато не утерпел, извинился, как-то непринужденно и даже ласково отнял у неё кисть и в несколько штрихов превратил символ в карикатуру на старика, такую похожую и забавную, что девушка прыснула и, стыдливо прикрывая лицо руками, безудержно хохотала до искристой росы на её бездонных глазах...
Осаму и Ханако было легко и просто вдвоём, их души смешивались в единой гармонии и, растворяясь друг в друге, дарили плоти сладкий холодок наслаждения от возможности соприкоснуться руками.
Воздыхатели Ханако приняли выбор девушки с достойным уважением, хоть и с нескрываемой, но отнюдь не чёрной завистью к счастливчику. И вскоре все они тихо растаяли, как снежинки, занесённые хмурой тучей в разгар весны, и более уже не появлялись у дома Ханако. Все, кроме Кано Накаяма.
Этот невысокий, крепкий костью и духом паренёк чем-то напоминал каменный, мощный и равнодушный ко всем штормам и невзгодам волнорез. Благодаря его стальному непреклонному характеру, штормов в его жизни всегда хватало с избытком, но два последних ударили в самое сердце. Ещё год назад он был одним из лучших «йокарен»* на своем курсе в Учебном центре в Касумигара, и одним из первых полетел самостоятельно. Но на четвёртом вылете мотор его биплана заглох, застыл винт, в неестественной тишине, показалось, ветром зашипели дальние облака. Высота была ещё мала, и парашют был бесполезен. Пытаясь спасти летающую «императорскую собственность» да и собственную жизнь, курсант Накаяма сумел на планировании развернуть самолёт так, что вышел точно на взлётно-посадочную полосу. Он смог приземлиться, но скатился с полосы, попал колёсами в дренажную канаву, и его «акатомбо»** перевернулся…
В официальном отчёте по этому инциденту значилось: «…двигатель биплана – тип Йокосука К5Y – при выполнении учебного полёта заклинило. При экстренной посадке самолёт сошёл со взлётно-посадочной полосы и перевернулся. Ремонт проводится техниками авиабазы. Пилот госпитализирован с переломами ноги и рёбер». Однако участь дальнейшей лётной карьеры перспективного курсанта предопределили не медики, и не командиры, а какой-то канцелярский служащий. Так и оставшийся неизвестным для Кано, бюрократ отправил семье Накаяма благодарственное письмо от имени командования. В этом послании объявлялось, что 7 января 1944 года курсант Кано Накаяма потерпел аварию в учебном полёте, отмечалось восхищение мужеством курсанта в нештатной ситуации и то, что страна гордится своим соколом, который подверг свою жизнь смертельной опасности, но спас боевую машину императорского воздушного флота. Однако о том, что герой находится на излечении в госпитале Касумигара, не было сказано ни слова. Отец Кано, получив это чрезмерно напыщенное письмо, решил, что сын разбился насмерть. После такого известия старика, совсем недавно похоронившего жену, парализовало.   
Вскоре командованию Центра пришло уведомление окружного гражданского департамента о тяжёлой ситуации в семье курсанта Накаямы. И если до этого командование ещё колебалось относительно дальнейшего допуска к полётам покалеченного Кано, то теперь с чистым сердцем, по закону,  комиссовало несостоявшегося «гекитсуи-о»* морской авиации Японии.
Тем не менее, проведя год в такой непростой жизненной ситуации, Кано верил в лучшее. Молодой лётчик надеялся вылечить отца, вернуться в небо и добиться сердца соседки по улице красавицы Ханако. Он был твёрдо убеждён, что Ханако когда-нибудь должна заметить, – его непрестанные драки с воздыхателями девушки – есть проявление неисчерпаемых чувств, а вдруг начавшаяся дружба Ханако и Осаму – это какая-то нелепая ошибка, недоразумение, которое просто обязано было вскоре разрешиться. И после непродолжительных терзаний от ревности, Кано подошёл к своему сопернику и сказал:
– Осаму, ты лжёшь и себе, и Ханако. Так любить Ханако, как люблю её я, двое не могут. Значит, ты лжёшь. Поэтому ты расстанешься с нею или живой, или мёртвый. Выбери сам, что для тебя лучше...               
С тех пор Осаму и Кано часто сходились в условном месте на побережье. Они жестоко дрались, вкладывая в каждый удар всю отчаянную ненависть. Однако ни один из них при этом не опустился до подлости ударить другого в спину или в затылок острым камнем. Несколько месяцев войны вымотали обоих парней, но их вражда была подобна вагонетке, пущенной с горки, – инертность перешла в ускорение, в их обострённую жажду честно победить в битве. При этом Ханако даже не заподозрила, что является первопричиной дикой распри между Осаму и Кано. Свой становящийся всё более печальным облик Осаму оправдывал перед ней тем, что он обязан ходить на занятия в Учебный центр резервистов, где его готовят стать под знамёна войск императора. И где обходительные манеры не очень-то жалуют…
В этот вечер Осаму брёл домой и размышлял над словами Ханако о том, что она чувствует их разлуку и уже очень скучает по нему, даже если они не видятся всего полдня. Но случайно глянув за этими мыслями на полированное стекло дорогого магазина, он вдруг увидел своё отражение. На него смотрело нечто похожее на человека, состоящее лишь из одной унылой злобы. И Осаму понял, что проклятый Кано не столько корежит его лицо и тело, сколько опустошает душу. Молодой художник вдруг почувствовал себя послушной цирковой обезьяной для спесивой и тупой прихоти Кано. Кровь ударила в глаза Осаму, бешено запульсировали жилки на шее, от жгучей обиды всё окружающее изменило цвет и подернулось туманом. Этот Кано – дьявол с оловянными глазами – заслуживает преисподней! И кодекс чести поединка вдруг померк. Запальчивое воображение Осаму живо нарисовало развязку – распростёртого на прибрежном валуне Кано с ножом в груди, из-под которого, пузырясь, струится горячий багряный ручеёк...

Глава 2

Добравшись домой и ещё с улицы услышав бесцеремонный шум и смех, Осаму мгновенно позабыл все свои треволнения. Вспыхнув радостью, он со всех ног бросился на эти обожаемые с детства звуки, означавшие только одно – приехал дядя Акито, брат-близнец отца Осаму! Ворваться в один из самых тихих и набожных домов Иокогамы, смять устоявшиеся каноны бытия, потрясти в этих стенах сам воздух, сотканный из тонкого эфира искусства и молитв, могли только вторгнувшаяся в Японию враждебная армия, чего Страна Восходящего Солнца не знала тысячу лет, или брат художника дядя Акито, который делал это аккуратно два раза в год.
Дядя налетал всегда внезапно, как смерч и, вызвав в доме землетрясение средней силы своими грубыми движениями, могучим хохотом и шуточками в адрес братца и его знаменитых работ, исчезал в бесчисленных улочках шумной и пёстрой Иокогамы. Его знали и любили почти в каждом ресторанчике, закусочной или лавочке побережья, потому что уже добрых три десятка лет Акито Сато славился, как самый желанный поставщик живых змей, омаров, кальмаров и рыбы, благодаря своему искромётному обаянию и простоте широкой души. Пока дядюшка отсутствовал, заключая в городе новые сделки и рассчитываясь со старыми партнёрами, дом его брата Самото готовился к вечернему светопреставлению. Дядя Акито обрушивал на семью настоящее цунами, приведя на помощь с десяток своих друзей-торговцев, которые всегда говорили громко и восторгались живописью только в том случае, если обнаруживали в изображённой композиции морепродукты, – они тотчас определяли и высказывались об их свежести, вкусе, весе, цене и даже предсказывали стоимость на будущий год. С собою эта буйная компания обычно тащила по несколько огромных коробок с изысками своей продукции, бутылками саке и ханьшина*. Малых остатков спиртного после таких гульбищ всему семейству Самото Сато потом хватало столоваться до следующего приезда Акито Сато.   
Отец и мать Осаму всегда сносили эти налёты с тихой улыбкой и смирением, как некое наказание свыше за какие-то грехи и проступки, которые отыскать за собой никак не могли, но свято верили, что они существуют. Один лишь Осаму от всего сердца был рад дяде и тому весёлому гвалту, что он привносил в их дом.
В этот вечер, в шумном кругу праздничной трапезы, обсуждались появившиеся известия о новых морских боях с американским флотом, грозившие Японии потерями островов, на которых у дяди Акито были немалые коммерческие интересы. После пятой чашки саке он повёл язвительные рассуждения о деградации флота и бездарности морского командования, которое столько лет не может покончить с американцами. Как надо быстро добиться победы, он знал по участию в морском сражении при Цусиме. Тогда дядя служил радистом на вспомогательном крейсере «Синано-Мару» и любил вспоминать этот 38-й год Мэйдзи**.
– Русским флотом командовал адмирал Рожественский! – внушительно выкатив глаза, гремел дядя Акито. –  И наш адмирал Того не зря говорил, что это был очень хороший командующий! Об этом флотоводце в Японии нужно стихи писать и славить его! Говорили, Рожественский не составлял никаких планов боевых действий, не посылал в дозоры разведывательные корабли, ненавидел своих офицеров  и, главное, не мешал нам воевать! Да! Наш «Синано-Мару» в одной ночной разведке обнаружил русскую эскадру. Наш командир, капитан Нарикава, приказал телеграфировать об этом адмиралу Того. Я помню, как капитан нервничал, опасаясь, что донесение до ставки не дойдёт. У русских на крейсере «Урал» имелся мощный радиопередатчик, такой мощный, что мог заглушить всю нашу разведку! Позже стало известно: когда у командующего русским флотом спросили разрешение помешать «Синано-Мару» передавать донесения, Рожественский так и сказал: «Не мешать!» Хо-хо-хо!.. Нам удалось отправить даже несколько сообщений о передвижениях русских! Их отправил лично я! В конце вахты нам выдали по чашке саке!
Не знаю, наградил ли Рожественского адмирал Того, когда тот попал в плен, а я бы наградил! Да! Наградил бы ещё за их снаряды! Чудесные снаряды! Детские хлопушки опаснее русских снарядов! Попадёт такой снаряд в наш корабль, приткнётся куда-нибудь, пшикнет запалом и лежит целёхонький! Русские командоры стреляют и плачут! Хо-хо-хо!..
Русские храбры душой, да слабы головой. Как им было победить нас, если ими командовали такие вот полоумные адмиралы?! Пленные рассказывали, что во время похода русской эскадры Рожественский перебил все бинокли и подзорные трубы о палубы и головы матросов, а потом просил своё Морское министерство послать ему срочно сто биноклей и пятьдесят труб! Ха-ха-хо!..
Вот за Рожественского я от души выпью!.. Вернее, за то, чтобы армии врагов Японии возглавляли только такие командующие и генералы!  Суико, подай нам ещё выпить…
Мать Осаму разнесла саке.  Все было пригубили, но дядя Акито выпил полную чашку и всех заставил испить напиток до дна. Чашка замерла в его руке, он молча застыл, прикрыв глаза. Повисла неловкая тишина – присутствующие поняли, что Акито Сато сейчас не с ними, а где-то далеко в своих воспоминаниях. И выражение его лица совсем не соответствовало тому бравурному оптимизму, который он только что источал. Лицо его сморщилось, как будто он собрался заплакать, губы посинели и плотно сжались. Осаму услышал, как дядя скрипнул зубами и глубоко вздохнул. Однако мгновение спустя он открыл глаза, лицо его тут же расправилось вернувшейся улыбкой, и старый рыбак продолжил свой монолог:
– Чего нам бояться русских?! У них всегда в почёте или дураки, или бешенные! Вот случай был в русском лагере пленных на острове Кюсю, в городе Кумамото! Не знаю, чего там русские меж собой не поделили, но двенадцать человек из них взбесились и обратили в бегство тысячеголовую толпу только одним видом своих ножей и небольшой резни. Ножей испугалась толпа? Нет, бешенства!
Нет у них нашего расчёта, организованности и дисциплины, а, главное, любви и преданности к императору!.. Сейчас вот американцы… Разве они лучше?  Разве это воины? Зажравшиеся сибариты! Как можно было ухитриться проспать целую армаду наших самолётов в Пирл-Харборе?!  Рассказывали, что когда уже шла атака на американские линкоры, оркестры на них так и продолжали бренчать гимн, а генералы играли в их дурацкую игру гольф…
Гости хохотали вместе с дядей Акито, округляли удивлённо глаза и с одобрением кивали на слова дяди, всем своим видом показывая довольство высоким состоянием духа нации. Однако на душе у гостей, включая и самого дядю Акито, в действительности было смутно и тревожно. В воздухе уже витало предчувствие неотвратимой беды, вот-вот готовой разразиться военной катастрофой, ибо, увы, шёл далеко не 1905-й год. Над Японией, оставшейся в обреченном одиночестве от потерпевшего крах союза «стран оси», душной хмарью навис её последний год войны. Ещё недавно могучий японский военно-морской флот под ударами американцев теперь стремительно уходил в небытие, унося последние надежды переломить ход войны. Крупнейший в мире авианосец «Синано» был торпедирован подводной лодкой «Арчерфиш» 29 ноября 1944 года при первом же выходе в море. Он ушёл ко дну у своих берегов, направляясь в Курэ, прежде чем с его палубы навстречу противнику поднялся хотя бы один самолёт. Месяцем раньше, 24 октября у Филиппин американской авиацией был пущен ко дну крупнейший в мире линкор «Мусаси». А всего за несколько часов до того, как дядя Акито ласковым вечером 7 апреля 1945 года выпил саке за слабоумных правителей врагов Японии, был потоплен последний суперлинкор с символическим именем «Ямато», то есть – «Япония». И ни дух нации, ни собранность и выучка экипажей, ни преданность императору не смогли спасти японский флот. Против него восстала сама История. Зона действий воздушного флота Страны Восходящего Солнца, простиравшаяся от Индии до Австралии, теперь стремительно сокращалась до зон обороны Японских островов, а имевшаяся авиатехника во всё возрастающем количестве передавалась в руки камикадзе. Но ещё оставалась свято исполняющая свой долг армия, и справиться с нею было совсем нелегко. Армия, заставившая Америку увязнуть на островах Тихого океана и укрепившаяся мощными бастионами в Китае.

Глава 3

Поздней ночью, вглядываясь в причудливые очертания обильно залитого голубовато-матовым лунным светом любимого города, у распахнутого сёдзи* на соломенной циновке сидели Осаму и его дядя. Утончённая натура Осаму была пронизана волнующей душу энергией и жаждой движения, которой был начисто лишён всегда находящийся в душевном равновесии отец юноши. Лишён явно потому, что Природа по какому-то недоразумению выплеснула всю эту энергию без остатка на его старшего брата-близнеца, родившегося минутами раньше. А когда у Самото родился сын, богиня Аматэрасу*, дабы как-то восстановить справедливость, одарила жаром души Осаму с таким избытком, что сын и отец друг друга не могли понимать, как вечно сытый не может разуметь вечно голодного. Это разное состояние их душ всегда огорчало и комкало сердечные разговоры Самото со своим сыном. И последнему всегда не хватало совета и толкования заветных дум резкого в движениях и мудрого в мыслях дяди Акито.
Дядя Акито внимательно, без усмешки, выслушал приключения Осаму за последние полгода, в том числе и историю трёхмесячной битвы Осаму и Кано из-за девушки, жаркое признание племянника в любви к Ханако, об его усталости от бессмысленной драки и планах покончить с соперником посредством ножа.
Дядя Акито часто кивал головой, слушая горячий шёпот Осаму. Когда тот замолчал, склонил старческую голову, немного пожевал губами, дав остыть возбуждению парня, и спокойно спросил:
– Значит, ты хочешь зарезать соперника?
– Зарезать?! Нет, я хочу драться с ним на клинках! Это честно! Я и не думал убивать его безоружного...
– Конечно, конечно... – дядя раскурил трубку, выпустил огромное облако синего дыма и проследил, как часть дыма дыхание ночи рассеяло в комнате, а часть бледным призраком вынесло наружу. – Если вы оба так упорны, то рано или поздно один из вас умрёт. Но если бы ты рассказал об этом Будде и императору, то первый несказанно бы огорчился, потому как не желает ранней смерти даже насекомому; а второй несказанно разгневался, потому что желает, чтобы японские юноши погибали не за одну японскую девушку, а за всю Японию, и не в глубоком тылу, а на поле боя.
Я тебе скажу так, – у тебя есть два пути на выбор. Если ты выберешь одну тропу, то тебе следует взять два ножа и вызвать неприятеля не на побережье, а в другое, незнакомое ему место, допустим, на свалку металлолома. Так устроен человек, что он теряется и боится неизвестности и не большой силы, а решительного применения силы даже слабой. Вы три месяца грозите друг другу смертью, но реальной опасности не было, а тут будут два ножа и горы искорёженного металла; его торчащие отовсюду острые углы и рваные полосы. Если он даже не падёт духом и не откажется от поединка, то будет очень рассеян, невнимателен и озлоблен, что даст тебе большое преимущество.
Но у тебя есть и другая тропа, – это время. Время пожирает все неприятности и даже горе. Тебе нужно переждать. Вы оба скоро пойдёте воевать. Война может и решить ваш спор. А пока избегай своего врага. Проводи больше времени со своей девушкой, увози её из города, да приезжайте хотя бы ко мне. По сути, ты ничего не теряешь: девушка остаётся с тобой, и достоинство твоё не запятнано. Ты же не боишься его, так зачем тебе это доказывать? Подымай его постоянно на смех – это сильнее кулаков, и относись, как к дурной собаке. Стань выше, сильнее духом, и ты задавишь, сломишь его волю. Главное, в выборе постарайся избежать ошибки.
Я уже стар, и мне не страшно признаваться в своих ошибках. Время смягчило их, а их было много. Но так устроен мир, что, живи я ещё одну жизнь, то наделал бы столько же других ошибок, несмотря на опыт. Я всегда думал, что наша страна обделена Богом, что наша земля скудна и мала, и мне было обидно даже за то, что её никто, кроме, пожалуй, глупого монгола Хубилая*, не хотел и не хочет завоевать, никому она не нужна. И когда я пересекал океаны и сравнивал чужие плодородные земли с нашей кислой почвой, то мне казалось, что, если бы японцы овладели теми землями, то своим трудолюбием они создали бы себе земной рай!
Я презирал иноземцев за их леность и непочтительность к своей прекрасной земле; что, собирая урожай, они рассыпают часть его по ухабистым дорогам, нисколько не заботясь о сохранности до последнего зёрнышка...
Но прошло время, и я понял, что, если бы мы завоевали эти страны, то перестали бы быть японцами. Не знаю, сколько бы сменилось поколений, но настало бы время, когда японский крестьянин поленился слезть с вола, чтобы заткнуть дырку в мешке, из которого течёт струйка риса, потому что риса много, всего много, так много, что часть урожая приходится порою сжигать, так как его хватает с избытком на продажу, и с лихвой прокормиться до нового, свежего урожая! Прошло бы ещё сколько-то поколений, и японцы стали бы голодать из-за нехватки риса даже на семена.
– Потому что оскудела почва? – вставил Осаму, уловив паузу.
– Нет, почва здесь не при чём. А потому что наша нация заболеет вирусом самомнения и лени, мысли её станут вялыми, а мышцы расслабленными. И бедность вновь стиснет крестьян.
И наоборот, если любую другую нацию поселить на нашей земле, а японцам уйти с неё, не научив выживать тех людей в наших условиях, большинство из них вымрет, однако выжившие станут японцами, настоящими японцами! Они станут беречь каждое зёрнышко, каждый кусочек возделанной земли. Они научатся ценить спокойное от землетрясений время и укрощать цунами. Они станут энергичны, сильны и неутомимы. Море станет для них бескрайней чашей жизни, и они полюбят его, даже если их предки жили среди степей, и удивлялись: зачем в мире существует столько солёной, не пригодной для питья и полива воды?
Я скажу тебе, Осаму, мысль, которая понравилась бы Будде и, пожалуй, очень рассердила императора. Японии нет смысла воевать. Да, нам никогда не завоевать мира на все времена силой оружия, и никакой другой нации это не под силу. Но заставить мир уважать себя и подчинить себе слабые и сильные страны можно, не нанося никому военного ущерба, а наоборот, принеся этим странам благополучие; то благополучие, которого до нас у них не было и без нас не будет. Я не знаю, как это будет выглядеть, но знаю другое... – старик замолчал и долго раскуривал потухшую трубку.
Осаму, приоткрыв рот, ошеломлённо глядел на узкие губы дяди. Ему казалось, что губами шевелит дядя, а говорит другой, совсем незнакомый человек.
– Я знаю другое, Осаму, – дядя выпустил клубы дыма и вновь проследил его путь до окна, где он опять рассеялся частью на улицу, частью в комнату. – Иногда из поражения в войне государство, как и человек, извлекает пользу, если, конечно, не попадает в рабство.
Старик помолчал, хлопнул юношу по плечу и отправился спать. Но тут же вернулся и прошептал, тыкая скрюченным пальцем в грудь Осаму:
– Япония от Второй мировой войны выиграет!
Дядя Акито оставил племянника совершенно сбитым с толка, с вихрем противоречивых мыслей.
– Дядя Акито, – произнес вслух юноша, – я тебе верю, но как это можно завоевать страны не оружием? Чем же ещё завоёвывать? Признанием в любви, что ли? В чём ещё сила?..
Но скоро мысли Осаму перестроились на более приземлённые мотивы. До рассвета он просидел у окна, размышляя, как поступить с Кано. Осаму понимал, что совет дяди протянуть время никуда не годится. Вот-вот молодой художник уйдёт из Учебного центра резервистов Иокогама в учебную воинскую часть. Да и по натуре он не такой, он просто не сможет прятаться и уклоняться от встреч с Кано. И тут вдруг на полотне сереющего неба ясно соткались желтоватые, полные презрения глаза соперника, его кривая усмешка. Сердце Осаму вспыхнуло.
Через час Осаму, вооружённый двумя древними ножами из отцовской коллекции, с кошачьей ловкостью вскарабкался на середину мощного дерева у дома своего врага. Набрал в лёгкие воздух для свиста, да так и замер, обратив глаза вниз. На каменной скамейке у входа сидели две тёмные фигуры. Это были Хако и Мако – известные всему городу глухонемые нищие. Одетые в чёрные лохмотья, но всегда чистые лицом и телом, они у всех вызывали содрогание сердца и почтительный ужас. Эти нищие обладали зловещей способностью – они безошибочно чувствовали запах смерти и, если останавливались у какого-то дома, значит, там в этот день кто-то умрёт, даже если бы на этот момент все домочадцы были живы и здоровы. Хако и Мако садились у обречённого дома и ждали. Их никто не смел прогонять. Они терпеливо ожидали, бывало, что почти сутки, когда им вынесут угощение, а еду чёрным предсказателям давали, когда в доме кто-то всё-таки умирал.
В полном замешательстве Осаму сжался в комок и, не зная, что делать, крепче вцепился в ветви. В ранней тишине с неестественно громким шорохом сдвинулась решётчатая, обклеенная рисовой бумагой сёдзи, и заскрипел дощатый помост, ведущий к воротцам ограды, напоминавшим культовые ворота тории. Осаму увидел Кано, несущего поднос с кувшинчиком саке и рисовыми лепёшками. Кано вышел за ограду и с поклоном поставил поднос между Хако и Мако. Вестники смерти сидели в окаменелых позах, пока Кано не поднялся в дом и не задвинул за собой дверь. Тогда они налили в чашки саке, выпили и начали со сдержанной жадностью поглощать лепёшки.
Осаму соскользнул с дерева и побежал домой. В его сердце нахлынуло смешанное чувство какого-то облегчения и жалости к Кано, потерявшего отца – парализованного и беспомощного, но единственного родного человека.
Захотелось даже вернуться и поговорить с Кано. Но эту мысль Осаму тут же отогнал. Он представил на месте Кано себя и понял – ему нужно сейчас только одиночество. Появление Осаму вызовет у Кано даже не злость, а горькую досаду.
Несколько дней Осаму слонялся по побережью. Он хотел увидеть Кано без всякого желания драться. Ему почему-то казалось, что со смертью отца Кано их отношения должны измениться. Неизвестно как, но должны.
Но Кано на побережье не появлялся. Он исчез из дома, из города и, как оказалось, из страны внезапно для всех его знавших людей.
Только смущённые глаза Ханако, познавшие столбцы символов на листке письма, полученного в день его исчезновения, выдавали в ней единственного человека, знающего, как распорядился своей судьбой Кано. Вскрыв полученный по почте конверт без подписи, Ханако с удивлением обнаружила две аккуратно склеенные фотографии – свою и Кано. Она вспыхнула стыдом и негодованием, хотела порвать письмо вместе с фотографиями, не читая, но девичье любопытство взяло верх. В самом начале письма девушка не испытала никаких чувств, середина её позабавила, однако конец его она прочла с взволнованным сердцебиением. Зацепившись за смутную догадку о давно занимаемом её вопросе, она прочла письмо ещё раз:
«Несравненная и дорогая моя Ханако! Я пишу тебе и вижу твои удивлённые глаза, читающие моё письмо. Но ты перестанешь удивляться, когда узнаешь мою к тебе удивительную своей силой любовь.
Знай же, дорогая Ханако, что я рождён для любви к тебе и императору. Мой отец умер, и ничто меня более не сдерживает пойти добровольцем, спасти нашу державу от врагов, потому что ты и император в опасности. Я чувствую своё предназначение свыше пойти служить в авиацию и потопить весь морской флот американцев. Я знаю, как это сделать, но это моя тайна, и её узнают все, когда я снова стану летать на самолёте.
Ханако, я давно уже решил, что люблю тебя и должен жениться на тебе, и так будет. Но если меня убьют, на тебе пусть женится Осаму. Он тоже тебя любит, и я пока не смог выбить из него любовь к тебе, но, когда вернусь, всё равно выбью, как пыль из циновки. Но, если я погибну, то первого сына ты должна назвать Кано и всегда помнить обо мне. Письмо моё никому не показывай и не говори о нём.               
Твой Кано».
Это письмо, больше похожее на перечень не терпящих обсуждения распоряжений, позабавило Ханако. Но смысл полунамёка «... я пока не смог выбить из него любовь к тебе...» заставил задуматься девушку о синяках и ссадинах на лице Осаму, как якобы следах его обучения на каких-то военных курсах и потребовать, наконец, у лжеца объяснений.
Но на утро следующего дня Осаму и Ханако было не до объяснений. Он прибежал к её дому и, вертясь от нетерпения у калитки, едва дождался, когда Ханако выйдет на его зов.
Она увидела возлюбленного запыхавшегося, в военной форме, с блестящими возбуждёнными глазами и утонула в его крепких объятиях. Девушка обвила Осаму горячими руками и беззвучно заплакала. От него пахло дождём и разлукой.
– Когда? – Ханако протянула губы к его уху.
– Сегодня. Сейчас... – ответил Осаму сквозь прерывистое дыхание. – Мне уже пора... Я бегу... Любимая, родная, я вернусь...
Они слились в долгом поцелуе. Мать Ханако показалась в глубине раскрытого дома, вздрогнула, потемнела лицом, но не от гнева, – она поняла, что это не бесстыдная выходка, это – прощание. Усталая от невзгод военного времени женщина с грустью смотрела на свою дочь, едва поспевающую за бегущим по улице Осаму.
– Куда? Где ты будешь?! – кричала Ханако, чувствуя, как от непривычно быстрого бега её правый бок охватывает колющая боль.
– Не знаю! Говорят, сначала воинская часть здесь, в Японии, а затем пойдём на Филиппины или Индонезию, или Китай! Прощай, Ханако! Обещаю, я вернусь!..
– Осаму!..
Но любимый уже перемахнул через каменную парковую ограду, на мгновение застыв на самом верху, и исчез в роще, продираясь сквозь деревья куда-то в гущу парка.
Ханако прислонилась лицом и грудью к древним камням ограды, в том месте, где коснулся их Осаму. Её руки машинально гладили шероховатую поверхность, словно каменные глыбы сохранили тепло его тела.

Глава 4

Прощание Осаму и Ханако вышло внезапным и коротким, потому что ранним утром к дому Сато подъехала машина военной полиции. Унтер-офицер постучал в двери и вышедшему Осаму объявил экстренный призыв на службу в связи с недобором требуемой численности призывной команды. Дав пять минут на сборы и прощание с родителями, юношу увезли в пункт призывников. Там его наскоро осмотрели врачи, признали годным к строевой службе и тут же, переодев в военную форму без знаков различия, приказали дожидаться дальнейших распоряжений на территории  призывного пункта.
Осаму совсем уже отчаялся проститься с Ханако, но, на счастье, к призывникам обратился всё тот же приезжавший за Осаму унтер-офицер Хига, прибывший из округа Нагоя для сопровождения новобранцев.
Он спросил: «Кто хорошо знает этот район?» Осаму Сато первым вызвался проводить начальника в комендатуру города и по магазинам. После служебных дел в комендатуре Осаму долго водил унтер-офицера Хироши Хига по самым интересным местам города и, наконец, завёл его в парк, граничащий с улицей Ханако. В кущах парка гуляли прелестные девицы, и в цветниках утопали  ресторации, где их можно было угостить. Видя неравнодушное отношение Хига к женщинам, Осаму прямо и честно сказал, что буквально за этой оградой живёт его любимая девушка, они не успели проститься, и он с ней, может быть, никогда не увидится. Унтер-офицер всё понял и дал Осаму десять минут.
– Вы, Осаму Сато, умеете держать слово и станете неплохим солдатом! – сдержано улыбнулся унтер-офицер Хига запыхавшемуся новобранцу ровно через десять минут.
А через пять часов начальник призывного пункта майор Мураками, довольный тем, что удалось без срыва сроков мобилизации доукомплектовать личный состав призывников, приказал объявить посадку в подошедший к перрону базы поезд.
Новобранцы из Иокогамы были приписаны к дивизионному округу Нагоя и направлялись в пехотный полк Третьей запасной дивизии для прохождения полевых учебных курсов.
За месяц подготовки курсанты отточили навыки ходить в атаку цепью, прицельно и бегло стрелять из винтовки, владеть холодным оружием в рукопашном бою, постигли азы самурайского кодекса «Бусидо» и вместе с ним высший смысл своего бытия – отдать жизнь за императора.
После окончания курсов боевой подготовки молодых солдат из Нагои перебросили железной дорогой в Хиросиму, а оттуда транспортным судном «Кайхо Мару» через Жёлтое море в Порт-Артур. Войсковое пополнение распределили по подразделениям воинской части 840 – 26-й пехотной дивизии генерал-лейтенанта Сиодзавы. Осаму попал в полк, которым командовал полковник Исида. Пехотная рота, куда направились новобранцы, была численностью 180 человек, командовал ею лейтенант Хиромичи Харикава. Обычными задачами, какие ставились командованием своим подразделениям в Маньчжурии, были охрана промышленных центров и объектов японской армейской инфраструктуры от нападения и диверсий китайских партизан и бандитов-хунхузов. Кроме них, японцев в любой момент могли атаковать армии китайских коммунистов или войск чанкайшистов. Поэтому патрулировать местность приходилось и днём, и ночью.
Как молодой солдат, Осаму вместе со своими однокурсниками первое время, до прибытия нового пополнения, в патрули не ходил, выполняя учебно-боевые занятия и хозяйственную работу. В это время он испытал немало унижений от старослужащих воинов. Его вместе с другими новобранцами заставляли делать самую грязную работу, иногда били безо всякого повода, просто ради потехи. Было невыносимо тяжко переносить и военную нагрузку, и нападки старших, и то, что офицеры на эти притеснения смотрели сквозь пальцы.
С приходом в полк очередного пополнения, старослужащие солдаты и даже офицеры стали относиться к призыву Осаму более благосклонно, освободив от унизительных работ. Этим стали заниматься вновь прибывшие. Через несколько дней Осаму и других солдат из округа Нагоя впервые назначили в патрулирование.
Своё боевое крещение в схватке с партизанами молодые солдаты приняли в дневном дозоре. Взвод под командованием со-чо* Исии Ватанабэ продвигался по узкой лесной дороге к шоссе, где стояло ротное укрепление. Шли молча, слышен был только хруст палых веток и сухой травы под ногами, позвякивание амуниции и оружия. Внезапно с пригорка затрещали винтовочные выстрелы, взводный рявкнул команду, и солдаты, срывая с плеч винтовки, бросились под деревья и кустарники. Осаму упал на землю, передёрнул затвор своей «арисаки» и водил стволом в направлении пригорка, не обнаруживая цели и не понимая, куда стрелять. Однако грохот десятков винтовок взвода подвиг его палить во всё темнеющее среди листвы, похожее на человеческие силуэты. Ватанабэ, оценив обстановку, дал новую команду, и два  отделения, пригнувшись, двинулись в обход пригорка по флангам. Пулемётные расчёты заклокотали очередями «намбу»*. Через несколько минут шквального огня со-чо Ватанабэ поднял взвод в атаку. С вражеской стороны раздались жидкие выстрелы, но их тут же заглушила стрельба японских отделений с флангов. Впервые услышав свист китайских пуль, рядовой Осаму Сато осознал всем своим естеством, что этот бой – совсем не учебный, хлёсткий свинец беспощаден, и почему-то вспомнил об опостылевших за время тренировок кендо доспехах богу**.
Когда его взвод поднялся на пригорок, всё было кончено. Нашли убитыми шесть партизан. С высоты открылся распадок, в котором курилась дымком китайская деревня. Со-чо Ватанабэ приказал окружить и обыскать селение. Солдаты дозорного взвода врывались в жилища и в поисках оружия разбивали в щепки сундуки с одеждой, переворачивали чаны с припасами еды. Рылись даже в заваленных навозом стайках, разгоняя прикладами чёрных свиней. В одной фанзе были найдены две винтовки. В ней заперли всех мужчин семьи и бросили в окно гранаты. После взрывов из задымлённого проёма выбитой двери выполз израненный старик. Один из солдат приблизился к нему лёгкой походкой и пригвоздил дряблое старческое тело штыком к земле.
По всей деревне истошно голосили женщины и ревели дети. Согнанных в одно место мужчин и подростков поставили на колени, и те, глядя в сизую землю, томились животным страхом и неистово молились, ожидая выстрелов в упор. Но расстрела не последовало. Солдаты взвода разграбили деревушку. Набили корзины битой и живой птицей, обвешались густыми вязанками рисовой лапши и чеснока, сушеных грибов и спаржи.
Подразделение двинулось к первоначальному месту назначения – укреплению на шоссе. Осаму тогда поймал себя на той мысли, что опутанные этими разноцветными съестными гирляндами воины императора стали похожи на карнавальных шутов. И что на огневой позиции он чувствовал себя больше солдатом, чем при зачистке деревни. Это ощущение осталось у него до конца службы в 26 пехотной дивизии.
В июле 1945 года полк под командованием полковника Исиды был передислоцирован в Хайларский укрепрайон для усиления  оборонительных линий. Этому обстоятельству имелись серьёзные предпосылки. В штабе Квантунской армии стало известно, что СССР с запада на маньчжурское направление по ориентировочным данным перебросил более 30 дивизий и бригад. Кроме того, начали пополняться и вновь комплектоваться части в Забайкалье и на Дальнем Востоке. Предельно ясно вырисовывалось военное вторжение СССР на территорию Маньчжурии в самом недалеком будущем. А потеря японских производств в этом регионе означала потерю половины выплавки чугуна, более половины выпуска синтетического горючего и другой военной продукции всей промышленности Японии. Кроме того, мало кто знал, что Маньчжурия рассматривалась в качестве нового пристанища императора и его семьи в случае ухудшения обстановки в метрополии. Японское командование, как один из вариантов, планировало эвакуацию императорского двора на континент и превращение Японских островов в сплошную зону смерти для американских войск. Поэтому защита Маньчжурии по политическим и экономическим направлениям была для японцев делом не менее значимым, чем оборона границ самой Японии.

Глава 5

Полк Исиды прибыл в Хайларский укрепрайон и занял его юго-восточный сектор с многочисленными бетонными ДОТами, подземными ходами и наземными постройками для размещения личного состава. Уже 21 июля на общем построении начальник штаба дивизии полковник Окабэ зачитал полученный из штаба командования в Цицикаре приказ о преобразовании 26-й и 119-й пехотных дивизий в 111-ю сводную пехотную дивизию, которая совместно с частями войск Маньчжоу-Го образует особый гарнизон обороны Северо-Западного участка 10-го Военного Округа. Новообразованному гарнизону надлежало в кратчайшие сроки привести в порядок старые позиции, у которых рвы были размыты дождями и занесены илом. Необходимо было углубить окопы и старые противотанковые рвы, а в некоторых местах выкопать новые, восстановить и нарастить линии заграждений из колючей проволоки.
Каждый из воинов роты лейтенанта Харикавы оборудовал, укомплектовал и, как мог, благоустроил личные боевые позиции. На линии укрепрайона дисциплина ужесточилась. Солдат гоняли до седьмого пота на учениях по отработке действий по обороне, контратакам, диверсионным рейдам и стрельбе. Молитвы чередовались с внушением вершин синтоизма – самопожертвования во имя веры в императора, непобедимости воинов расы Ямато и её несомненного превосходства над всеми прочими нациями земного шара.
Свободного времени почти не оставалось, даже для игры в ханафуда*. Однако раз в две недели со-чо Ватанабэ водил свой взвод в Хайлар прикупить чего-нибудь вкусного, с непременным посещением публичного дома. В городе было размещено несколько таких заведений, где китаянки, кореянки, филиппинки, индонезийки, бирманки и прочие азиатки, не имеющие японских кровей, по чётко установленному графику обслуживали подразделения солдат императорской армии. На все плотские услады отводился час. По свистку Ватанабэ солдаты расходились по «кабинетам» и через пять минут после второго свистка должны были вновь стоять в строю.
После публичного дома солдатам гарнизона официально разрешалось купить и выпить под присмотром своих унтер-офицеров саке из расчёта – семисотграммовая бутылка на пятерых. Саке рекомендовалось запивать фруктовой газировкой «Сидр Митсуя», и это можно было потреблять сколько угодно. После ежедневной суровой муштры такое столопитие выглядело просто небесным подарком. Но воинов более изумляло то, что все пустые ёмкости из-под напитков их обязали приносить с собой в часть. После первого же такого увольнения в Хайлар расхмелённые солдаты взвода Осаму осмелились спросить у своего со-чо: зачем вся эта возня с бутылками? 
Ватанабэ, приказав двум взводным хей-чо* проследить за тем, чтобы на пути в часть не потерялась ни одна бутылка, с холодком ухмыльнулся и сказал: «В своё время узнаете».
Время познания пришло в начале августа, когда на восходе солнца лейтенант Харикава погнал свою роту бегом довольно далеко за укрепление на какую-то песчаную пустошь. На чёрном песке стояла прокопчённая коробчатая конструкция. Её каркас из обрезков рельс щетинился приваренными к рельсам кусками стальных листов. Сверху этого приземистого сооружения торчала наполовину обрезанная бочка из-под горючего. Это нагромождение металла чем-то напоминало танк без пушки. Вскоре подъехали грузовики с зачехлёнными кузовами, и отделения получили команду приступить к разгрузке.
В кузовах оказались корзины с пустыми бутылками. Судя по количеству корзин, это были последствия многих увольнительных всей роты в Хайлар. Затем на песок составили ряды канистр с горючим, ящики с деревянными, по форме схожими с бутылками, чурбашками, свалили мешки со старыми тряпками. Когда всё это было разгружено, Харикава объявил построение и неторопливо прохаживаясь перед строем роты, начал речь:
– Итак, сегодня вы приступаете к освоению нового оружия. На курсах подготовки вы его не изучали, поскольку все эти годы войны на островах, в джунглях такое оружие как кенбин не имело особого смысла и значимости. А здесь, в Маньчжурии, нас ждёт другая война – война на степных просторах, где против нас, возможно, пойдут русские танки. И именно для борьбы с ними мы задействуем это простое, но действенное японское средство поражения бронетехники. Удручает низкий уровень познания в истории оружия наших союзников, я уж не говорю о врагах империи, и те, и другие называют кенбин – «коктейль Молотова»! Причём здесь какой-то русский Молотов?! Если и обозначить эту смертоносную смесь как коктейль, то справедливо называть её «коктейль Кацумы»! Именно рядовой Окано Кацума первым придумал таким способом поджигать русские танки* в самом начале Номонганского инцидента!** И затем в ходе боевых действий наши доблестные никухаку*** сожгли на Номонгане множество русских танков!**** Об этом нужно помнить и быть достойными тех героев, истребителей танков.
Сейчас первая ваша задача – научиться самостоятельно изготавливать кенбин, а вторая – правильно применять его. В ходе обучения самые способные станут кандидатами в никухаку. Господа унтер-офицеры! Приступить к занятиям со взводами.
Технология изготовления «кенбина» оказалась, действительно, простой: треть объёма бутылки засыпалась песком для балласта, а остальное заливалось горючей смесью. Самым сложным элементом были зажигательные фитили. Их было два вида. На фитиле только из одного хлопчатобумажного тряпья требовалось правильно завязать узел по центру таким образом, чтобы он надежно фиксировал зажигательный элемент в горлышке бутылки. В варианте с деревянной пробкой, напротив, было важно при закупоривании не пережать ткань фитиля для пропитки наружной части. Для более длительного хранения «коктейлей» оставалось лишь обмотать фитиль бумагой и обвязать ниткой.
Под палящим солнцем солдаты несколько часов разливали по бутылкам горючее, крепили фитили и наконец «самоукомплектовались» бутылками с зажигательной смесью. Харикава дал команду построиться и приступить ко второй части занятия. Он подошёл к железному сооружению и сказал:
– Вот это – макет танка, только без пушки, но в нашем случае она и не нужна. Главное, что здесь отражены его основные элементы  и уязвимые места. Современные русские танки, которые нам предстоит жечь, имеют дизельные двигатели, которые плохо горят. Эти танки вообще трудно вывести из строя. Поэтому на макете уязвимые зоны отмечены красными пятнами. Ваша задача, – научиться с двадцати шагов попадать точно в эти пятна. Сначала вы будете кидать деревянные макеты кенбина.
После короткого обеда сухим пайком до самого вечера солдаты на бегу и с места метали и деревяшки, и бутылки с пылающими фитилями.
Солнце уже село и откуда-то из-за горизонта позолотило низкие облака, когда Харикава построил обливающуюся потом, тяжело дышащую роту и сказал:
– В подразделение истребителей танков никухаку будут зачислены 72 солдата, проявивших наибольшую выносливость, бесстрашие и ловкость. Список будет оглашён завтра. Всем прочим иметь запас кенбина не менее двенадцати комплектов…
Время в хайларском укрепрайоне хоть и шло в изматывающих, беспрерывных учениях, но не было отягощено поиском и уничтожением коммунистов-маоистов или хунхузов. Отряды же воюющих китайцев к японским крепостям не ходили. Старослужащие хайларского гарнизона с соседней линии рассказывали, как армия маоистов несколько лет назад решилась отбить укрепрайон, ходила в атаки с какой-то бодрящей маршевой музыкой, но, неся огромные потери, теряла и музыкантов тоже. В последней атаке музыку играли только двое из оркестра, а после гибели и этих оркестрантов Мао почему-то отвёл свои войска на юго-запад и более под Хайларом не появлялся.
В тяжёлой рутине армейской службы рядовому Осаму Сато согревали сердце и придавали бодрости письма из дома и от Ханако. В одном из своих посланий она поведала, что переписки с нею добивается дальний её сосед, забияка и драчун Кано Накаяма. Но она ему не отвечает, как и не отвечала когда-то на его предложения дружбы. Однако Осаму должен его знать, и, может быть, ему будет интересно, что Кано Накаяма выучился летать на самолёте и теперь служит на каких-то островах океана. Неожиданно для себя художник только улыбнулся этому. Он верил своей любимой, и было даже забавно, что в такой дали и смертельном вихре войны Кано пытается перебороть любовь Осаму.

Глава 6

Кано запрыгнул в кабину самолёта и щёлкнул тумблером зажигания. Двигатель чихнул и мгновенно взревел, превратив окоченевшие лопасти в прозрачный круг. На груди пилота затрепетал и вырвался за фонарь* белый, как снег, шарф из парашютного шёлка.
Минуту назад командир эскадрильи подполковник Итава Ориоки, прозванный шутниками базы за свой небывало высокий рост – метр восемьдесят пять – Иссумбоси**, поставил звену, в котором Кано был по расчёту вторым после ведущего Осохо Куроси, задачу по уничтожению американского транспорта, обнаруженного разведкой восточнее острова Бородино.
Кано поглядывал на фонарь самолёта Куроси, ожидая, когда тот подаст ему знак и начнёт выруливать на середину гладкой и твёрдой поверхности высохшего соляного озера, приспособленного под взлётно-посадочную полосу авиабазы «Бумеранг».
После того, как Кано проводил отца в последний путь до районного бесплатного крематория и, как желал отец, развеял его пепел над океаном, он явился на призывной пункт. Там, дожидаясь своей очереди в длинном ряду добровольцев, Кано написал рапорт направить его служить в истребительную авиацию, как бывшего курсанта Учебного центра в Касумигара. Военная комиссия изучила документы Центра и быстро решила вопрос положительно – в апреле 1945-го бывший «йокарен образца 1944 года» считался уже весьма ценным кадром для того лётного контингента, которым теперь располагала японская авиация. Однако императорский воздушный флот практически полностью свернул учебно-тренировочные программы по подготовке лётчиков ещё в начале марта – теперь все запасы горючего в морской авиации использовались только для боевых вылетов. В армейской же авиации ещё были возможности тренировочных полётов для восстанавливающихся после ранений или переучивавшихся на новую технику лётчиков. Так Кано попал в учебный центр «сухопутных» истребителей в Акено. И здесь проявился его высокий уровень подготовки «йокарен». Для Кано Накаямы оказалось достаточным 45 суток ускоренной программы, чтобы его признали годным к полётам на истребителях типов «Хаябуса»*, «Хаяте» **, «Зеро»*** и присвоили звание сержанта.
Кано жил верой в то, что он войдёт в историю авиации одним из лучших военных пилотов Японии, таких как знаменитый ас морской авиации Акаматцу Садааки. Эта уверенность выплеснулась в мастерство по отработки слётанности в учебных воздушных боях, физической подготовке и моральной закалки авиаторов великого императора. Беспрекословная исполнительность, требовательность того же от всей курсантской группы и высокие лётные способности покорили руководство учебного центра. Дошло до такого редчайшего случая, что после блестяще сданных выпускных экзаменов Кано Накаяма мог выказать пожелание по месту дальнейшей службы. Молодой истребитель горел только одним желанием – сбивать американские самолёты в воздухе и топить вражеские корабли в море. Хотя это оказалось и сложно, он получил назначение на авиабазу «Бумеранг» тактической авиации, расположенную на одном из крохотных островов бассейна Тихого океана.
Пилот Накаяма, получивший во владение истребитель фирмы Мицубиси А6М «Зеро», всё более и более поражал опытных лётчиков и командиров своей неустрашимостью и дерзостью, помноженными на трезвый расчёт и хитрость в манёврах воздушных боёв. Всем помнилось, как Кано Накаяма, прослужив на базе всего три недели, в одиночку потопил американский транспорт, прикрываемый эсминцами с мощным зенитным вооружением.
Перед тем полётом Кано выпросил на складе три дымовые шашки и прикрепил их бечёвками на фюзеляже, выведя запальные шнуры прямо в кабину. Через несколько часов звено японских истребителей из четырёх «Зеро» поднялось в воздух, получив приказ провести воздушную разведку южной зоны острова Окинава, захваченного американцами в двадцатых числах июня. На подлёте к Окинаве звено атаковали три американских истребителя «Мустанг». Обнаружив во время манёвра воздушного боя в акватории острова четыре надводные цели, – американские транспорты и боевые корабли прикрытия, – Кано внезапно обрушил свой самолёт с трёх тысяч метров в стремительное пике и чиркнул запальные шнуры шашек. Американские зенитчики на кораблях сопровождения спокойно наблюдали, как из карусели поднебесной драки в слепящей синеве неба вышел и падает японский истребитель с длинным шлейфом чёрного дыма.
Опомнились американцы слишком поздно, когда после молниеносного манёвра с брюха «горящего» «Зеро» соскользнула бомба, прошила палубу транспорта и разорвалась в трюме корабля. Мощный взрыв сдетонировавшего груза – нескольких тонн боеприпасов – в грохоте огромного огненного фонтана разломил его на две половины, которые медленно, будто нехотя поглотила пучина.
Открыв запоздалый огонь, обозлённые зенитчики американских эсминцев достать уходящий над самым морем японский истребитель уже не могли.
Однако за этот хитроумный план Кано не повысили и не наградили, если не считать сухой устной благодарности от командования части. Но Кано не обиделся. Он понял, что это никакой не подвиг, а каждодневная его работа. А вытекающие из этого признание, награды и повышения найдут его в своё время. Мало того, Кано понял, что полное звено имеет намного больше возможностей, нежели один ас и сменил тактику боя, стараясь подстраховывать и помогать добиваться успеха своим товарищам. И, оттачивая мастерство по части пилотажа и головоломок для противника, Кано строил свои планы так, чтобы победа над противником выходила колективная, всем звеном. Скоро он стал любимчиком всей авиабазы.
Двигатель мерно гудел на холостых оборотах, вгоняя в открытый фонарь приятную струю прохладного воздуха. Чуть трепетала вставленная в белую картонную рамку фотография счастливой улыбающейся Ханако. Над ней отчаянно болталась в воздушном потоке подвешенная за шею темно-синей шёлковой ниткой фигурка грустного Осаму, вырезанная из фотографии во весь рост. Обе эти фотографии всегда приводили Кано в хорошее настроение. Он не жалел о том времени, что потратил с фотокамерой, скрытно выслеживая свою прелестную Ханако и проклятого Осаму в нужных ему позах и мимике лиц перед тем, как отправиться добровольцем в лётную школу.
Боковым зрением Кано заметил знак ведущего, ответил ему, что готов и нажал газ, увлекая машину вслед за командиром звена, по ходу пристраиваясь в хвост с левого бока. С правой стороны тут же вырулил и составил треугольник третий из звена – грустный и всегда чем-то озабоченный токиец Камару Тухоро. Этого парня сослуживцы недолюбливали и старались избегать с ним общения главным образом потому, что он обладал удивительной способностью заражать своей суетливостью и озабоченностью всех, с кем общался более пяти секунд. Даже командиры подвергались поражению током какой-то панической возбужденности, исходившей от Тухоро. Они начинали шарить по карманам, поправлять ремни, кобуру с пистолетом и озираться по сторонам, словно с ними случилось какое-то недоразумение или откуда-то стала угрожать опасность. Все собеседники этого токийца всегда старались поскорей покончить с ним все дела, избавиться от него, а заодно и от этих гнетущих ощущений.
Чувство отчаянья и беды исходило даже просто от голоса Тухоро в шлемофоне, и только поэтому ведущий звена Осохо Куроси приказал пользоваться радиосвязью только в исключительных случаях, объясняя это тем, что американцы постоянно прослушивают эфир.
Истребитель набрал взлётную скорость, и Накаяма плавно потянул штурвал, в который раз ощущая пьянящее мгновение отрыва от земли. Три машины звена одновременно задрали носы и круто взмыли в небо, растворяясь в низкой кучевой облачности.
Ранее пилоты базы летали звеньями по четыре самолёта. Однако после июня 1945 года командир эскадрильи Итава Ориоки приказал усечь звенья на один самолёт. Как показывал опыт войны, такой усечённый строй быстро разваливался в воздушном бою – третий неизменно отрывался от ведущего, оставаясь в одиночестве, и его сбивали. Но командир аргументировал это тем, что смысл этого упражнения как раз и заключается в том, чтобы отработать слётанность, не допуская развала звена и имитировать ситуацию, когда в бою один из самолётов второй пары уже якобы сбит. Кроме того, стояла задача уметь из двух таких звеньев, быстро перестраиваться в три пары.
На высоте трёх тысяч метров небо сияло солнечной чистотой. Под крылом ослепительно-белоснежным руном раскинулись кучевые облака, в их редких прорехах рябил океан. В шлемофоне проскрипела команда ведущего: рассеяться. Кано получил приказ выйти под облака на эшелон высоты восемьсот метров, и его истребитель, ярко блеснув золотой фигуркой дракона на фюзеляже, нырнул вниз, в молочную бездну небесного тумана.
Когда Кано проявил в воздушных боях чудеса храбрости, он подумал, что никто его не осудит в желании как-то отметить, выделить свой самолёт и пошёл протоптанной тропинкой на склад за краской. Скоро один бок истребителя осветился совсем небольшой ярко-белой с чёрной обводкой надписью «Ханако» между двух огненных молний. Другой же бок облагородил собой маленький огнедышащий дракон, с усердием выведенный Кано бронзовой пудрой, размешанной на фисташковом лаке.
Кано уже заканчивал живопись и оттенял золотого дракона чёрной грозовой тучей, когда случился инцидент. Хохмач и балагур эскадрильи Семати Кусорики под дружный смех сослуживцев, наблюдавших за оформительскими упражнениями Кано, поинтересовался: зачем Кано назвал дракона женским именем Ханако, и если дракон женского пола, то почему упущена такая важная деталь, как молочные железы?
Кано ничего не ответил и на другие дерзкие шуточки Семати, но после ужина посвятил ему немного свободного времени, вследствие чего Семати Кусорики лишился двух зубов, четырёх пуговиц на мундире и чувства юмора по отношению ко всему, что относилось к Кано Накаяма.
Облака были теперь над головой Кано, океан просматривался до бесконечности, вспыхивая золотыми островками бликов от пробивающегося сквозь облачные прорехи солнца. Звено приближалось к квадрату предполагаемого местонахождения транспорта противника. Кано, внимательно вглядываясь вдаль и вниз, внезапно вздрогнул от неожиданности и изумления – прямо по его курсу чернел рыбий силуэт подводной лодки. Удача была сказочная! Кано передал сообщение об обнаружении подлодки и получил приказ атаковать, но едва он сделал боевой разворот и поймал подлодку в прицел бомбометания, её очертания стали студенистыми и неясными. Кано понял, что субмарина находилась на перископной глубине и, снабженная специальным радаром на буе, вела наблюдение за небом.
Обнаружив японские самолёты, она ушла на предельную глубину, набрала скорость, и теперь её можно было достать только глубинными бомбами. Сообразив, что сейчас появятся вызванные по радио американские истребители, будет жарко и лишний вес ни к чему, Кано сбросил бомбу на упреждение по ходу движения подлодки и передал ведущему о своих выводах.
Бомба разорвалась, подняв пенистый столб воды, вызвала в шлемофонах сухой треск, сквозь который едва пробился приказ возвращаться. Не успел Кано выйти на вираж, голос ведущего звена Осохо Куроси посыпал беглой скороговоркой:
– Вижу восемь истребителей янки, высота пять тысяч...
Но Кано сам уже отчётливо видел появившиеся внезапно на горизонте своей высоты четыре точки.
Четыре истребителя американцев летели над водой на высоте менее тысячи метров, остальные восемь захватывали японские самолёты в клещи сверху, с высоты около пяти тысяч. На глазах точки разрастались, и в них узнавались хорошо знакомые формы F4U «Корсаров» с причудливо ломаными крыльями.
Кано понимал, что его «Зеро» уступает «Корсару» и в скорости, и в маневренности, и в вооружении. Мозг Кано работал трезво и молниеносно. Определив на глаз, что расстояние до противника слишком мало, чтобы попытаться спрятаться в облаках, подставив борт и днище, Кано резко налёг на штурвал, и его «Дракон–Ханако» с истошным рёвом устремился прямо в океан. Над головой прорезали воздух трассы от залпа крупнокалиберных американских пулемётов. Кано вытянул самолёт из пике у самой воды и, взмыв вверх, дал полный газ. Смертельный трюк оправдался, «дракон» Кано оказался уже позади четвёрки «Корсаров». Сделав разворот, Кано выровнял машину и, врезавшись глазами в прицел, до синевы в пальцах сжал гашетку. Самолёт забила знакомая лихорадка. Множество коротких очередей пулемётов выбросили туманные белые нити, пули застегали по красивым фюзеляжам самолётов янки. Кано заметил в кучке самолётов два сполоха пламени и круто повернул к спасительным облакам. Пот затопил глаза, от перегрузки ломило голову и звенело в ушах. Избавляясь от пота, Кано быстрым движением нагнул голову и обтёр глаза о рукав. В этот момент над головой что-то лопнуло и эхом раскатилось по кабине. С шипящим свистом сквозь пробитые боковины фонаря ворвался воздух.
Кано похолодел и охнул, – он только что спас сам себе жизнь. Но невольное желание, – уйти в облака не поднимая головы, – он победил, и даже высоко задрал подбородок.
Взяв курс на аэродром, Накаяма какое-то время держался плотной облачности. Скоро облака растаяли, и Кано, легко угадав среди гряды мелких островов свой Кошосо с замаскированной базой и кристально-белой взлётно-посадочной полосой, пошёл на посадку.

Глава 7

Звено Осохо Куроси вернулось на базу поодиночке, но в полном составе, последним приземлился Кано. Его встречали с каким-то нервным возбуждением, изумляясь прострелянному навылет фонарю самолёта прямо на уровне головы.
Кано был растроган, но скоро понял, в чём дело. Радовались служащие базы не столько тому, что Кано вернулся живым, сколько оказывали обязательные почести герою. Он стал героем.
Служба радиоперехвата авиабазы «Бумеранг» вышла на американские частоты и с немалым удовольствием вслушивалась в льющееся из эфира бешенство американского командования. Оказалось, что в короткой воздушной схватке поднятая подводной лодкой эскадрилья перехватчиков янки против трёх японских самолётов в таком-то квадрате потеряла четыре истребителя и две машины едва дотянули до аэродрома американской базы.
По одному «Корсару» сбили Осоко Куроси и Камару Тухоро, других два пришлись на долю Кано. Все три самолёта звена Куроси изрядно пострадали. Были пробиты крылья, хвосты, фюзеляжи, но жизненно-важные механизмы и детали машин задеты, к счастью, не были.
Командир эскадрильи Итава Ориоки, он же Иссумбоси, решил, что победы смельчака набрали тот счёт, когда подвиг Кано непременно нужно отметить, и отважный пилот был назначен на должность командира звена.
В тот же день руководство базы устроило большой торжественный молебен, а вечером – пышную вечеринку.
Кано успел всей душой прикипеть к этому маленькому острову с высохшим соляным озером, приютившим авиабазу «Бумеранг». Ему нравился климат, питание, дисциплина, сослуживцы, нравилось летать над океаном и, выдумывая новые трюки, топить вражеские корабли и сбивать самолёты. Кано не хотел думать, что война когда-нибудь кончится. А если и кончится, то покидать остров он не желал. Единственно, чего не хватало здесь – это Ханако. В мечтах он рисовал двухэтажный домик на берегу, где будут счастливо жить до конца дней начальник базы Кано Накаяма и его супруга Ханако.
Нелепый случай перечеркнул, разорвал в клочья и пустил по ветру розовые мечты на будущность Кано.
В этот день механики буквально пластались, торопясь скорее отремонтировать повреждённые в последнем бою самолёты. Чтобы наскоро подготовить машины к запланированному на рассвете вылету, они заклеили пробоины фюзеляжей и крыльев кусками перкаля, а на пробоинах фонаря «Зеро» Кано красовались временные плексигласовые «таблетки»*. Однако утро выдалось ветреным и дождливым, полёты отменили. У механиков появилась возможность снять временные «пластыри» и приклепать постоянные дюралевые заплаты. На самолёте Кано насчитывалось около двух десятков «боевых ранений». «Залечить» их были назначены старший механик Итава Араси и младший механик Йоси Сумигава. Закончив клепать, старший механик сказал Кано, что будут менять остекление фонаря, и посоветовал убрать из кабины личные вещи.
Кано залез в кабину, снял портрет Ханако и огорчился, не найдя на месте подвешенную фигурку Осаму. Пули, прошив фонарь, оборвали шёлковую нитку, и Осаму куда-то исчез. Кано сначала подумал, что его вынесло в пробитое отверстие, но потом поискал на полу и с радостью обнаружил вырезанную фигурку, забившуюся в угол за резиновый полок. При этом Кано восклицал и горланил:
– Охо-хой, Осаму! Каким ты стал трусом! Ты думаешь, тебя освободили американцы?! Ты сбежал, спрятался и веселился, полагая, что я тебя не найду?! Ну, нет! Я тебя нашёл! Иди, иди сюда, я тебя снова повешу. И больше не вздумай бежать, а не то я тебя кремирую...
На беду рядом оказался Камару Тухоро. Случайно подслушав странный монолог Кано, он тихонько поднялся на крыло и с ужасом увидел поразившую его картину – Кано снял форменную кепку, отогнул край, отмотал от накрученной на воткнутую иголку нити отрезок, оторвал, сплёл петлю, надел её на шею фотографической фигурки какого-то парня, затянул и затем спрятал «повешенного» вместе с фотографией девушки в карман гимнастёрки. Этот обуянный вечной озабоченностью Камару Тухоро был ещё и совершенно чужероден чувству юмора – оно у него было очень больным и всегда находилось в каком-то предсмертном состоянии. Когда дело касалось юмора, Тухоро паниковал больше обычного, теряясь от искривления каких-либо фактов и самой действительности.
А потому через восемь минут после того, как Кано «повесил» Осаму, бледный Тухоро открыл дверь кабинета командира эскадрильи здоровяка Иссумбоси и, испросив разрешение, вошёл, вытянулся в струнку, ожидая, когда командир поднимет на него глаза.
Подполковник Итава Ориоки не отрывал глаз от только что полученной радиограммы, но, почувствовав волны дискомфорта, безошибочно догадался, кто явился. Он тут же скис лицом, его руки стали бесцельно и машинально переставлять на столе какие-то предметы.
– Слушаю вас, Тухоро, – уныло бросил командир эскадрильи, так и не удостоив вошедшего взглядом.
– Господин подполковник, разрешите доложить: командир нашего звена сержант Кано Накаяма – сумасшедший!
– Что? – округлил глаза подполковник.
– Командир нашего звена сержант Кано Накаяма сошёл с ума!
Подполковник цепко вгляделся в щелочки глаз Тухоро, где в волнах беспокойства плескался ум новорождённого ребёнка. Нет, этот парень и не думает оговорить своего командира. Завистью, тщеславием и прочими человеческими недостатками, как и особыми достоинствами природа его уверенно обошла, оставив только искренность, честность, исполнительность и вытекающую из всего этого вечную неуравновешенность душевного состояния.
– И как же выражается это... м... его сумасшествие?
– Он разговаривает с фотографией, вернее, с фигуркой мужчины, вырезанной из фотографии.
– Ну и что? Многие разговаривают с фотографиями своих родных и близких.
– Но он сказал, что этого мужчину освободили янки, и повесил эту фигурку петлей за шею, как казнят живых людей.
– Я надеюсь, он повесил не члена императорской семьи, не самого императора и не главнокомандующего?! – вспылил Ориоки, но тут же, уловив особо священный ужас, хлынувший от Тухоро, спохватился и, чтобы направить свой гнев в патриотическое русло, вскочил, ударил ладонью о стол и рявкнул: – Что бы вы сделали, если бы Накаяма посмел вешать ф-ф-фигурки вышеперечисленных особ?!
– Я бы его застрелил! – задрожав и обливаясь потом, прохрипел Тухоро.
– Правильно! Вы настоящий солдат Его императорского величества... – на глаза командиру эскадрильи опять попала радиограмма, от размышлений над которой его отвлёк Тухоро.
Подполковник тут же повеселел и ободряюще глянул на пилота.
– Хорошо, Тухоро, мы всё устроим. Вызовите ко мне сержанта Кано Накаяма. Вы свободны.
Когда Тухоро вышел, подполковник стал что-то быстро писать на бланке с отпечатанным заголовком «Приказ».
Радиограмма от командования императорской армии, датированная 1 июля 1945 года и лежащая на столе подполковника, заставила глубоко задуматься каждого начальника базы и командиров эскадрилий японских ВВС, разбросанных на островах Тихого океана. Она предписывала в связи с угрозой вторжения русских в Маньчжурию всем базам выделить и отправить своим ходом в Восточный Китай по одному боевому звену, состоящему из четырёх самолётов для повышения лётной квалификации до допуска к полётам на более современных истребителях и формирования там дополнительного авиаполка для контроля акваторий Жёлтого и Японского морей.
С приходом Тухоро проблема, кого послать против русских, отпала сама собой.
Конечно, Кано Накаяма прекрасный пилот и отважный, храбрый воин, который, возможно, в будущем сделал бы честь любой авиабазе. И Ориоки в голову бы не пришло отсылать его в Китай. Но Тухоро натолкнул Ориоки на мысль, что, действительно, от боевых действий Кано веет сумасшедшей отвагой, что, в конце концов, не может быть не замеченным в высших эшелонах власти. А если он закончит, как намеревается, офицерские курсы, то в случае затяжной войны может случиться так, что командир эскадрильи подполковник Итава Ориоки покинет это благословенное местечко на острове Кошосо и сам отправится куда-нибудь в Китай или Корею.
Мало того, Кано, соблюдая дисциплину, держал со всеми командирами почтительную, но довольно холодную дистанцию, подчеркивающую его независимость. Это шло в разрез с верой и довольно сильно раздражало. А то, что вместе с Накаяма покинет базу и этот вечно нагоняющий тоску и волнение Тухоро, вызовет вздох облегчения у самого неба над островом Кошосо. Таким образом, будет самым благоприятным решением отправить на русские суда и самолёты звено Кано Накаяма в полном составе.
В дверь постучали. Подполковник пригласил Кано присесть к столу, и лицо его овеялось всеми оттенками печали, показывая, как грустно ему от того, что он должен сейчас сообщить одному из лучших лётчиков базы...
Кано вышел от начальника базы в удрученном настроении. Ему не хотелось покидать зелёного острова с тщательно замаскированной на нём авиабазой. Но приказ есть приказ. Утешало и то, что сбывается мечта молодого лётчика о полётах на Ки-84 «Буря» или хотя бы Ки-43 «Сокол-сапсан». Бодрила также мысль о составе нового полка из самых лучших отборных пилотов. Что отборных, это было верно, но на деле начальники авиабаз отбирали для переброски в Китай далеко не лучших, а молодых, с малым налётом часов, таким же ничтожным боевым опытом или неугодных пилотов.
– Да, русские готовят наступление, – тихо сказал сам себе Кано, вспомнив слова подполковника. – Обложили всю границу. Но этого мало, – тянут и тянут войска и технику с запада. Что ж, русские, вы ещё не знаете Кано Накаяма. Спросите американцев, они вам скажут: «Если встретил «Золотого дракона», это значит пришло время умирать!» Тяните же свои корабли, мне нужны новые цели!..

Глава 8

Сталин, откинувшись в кресле, следил за секундной стрелкой своих массивных кабинетных часов. Торопливая стрелка совпала с минутной на цифре двенадцать, и тут же недальним колокольным переливом сыграли куранты. Пробило пять часов утра.
Неожиданно мягко отворилась дверь, в кабинет вошла и села на краешек венского стула для посетителей жена Сталина, – Надежда Сергеевна Аллилуева. На ней было длинное до пят вечернее нежно-зелёное платье и накинутая на плечи белая пуховая шаль. На груди переливалась рубинами небольшая брошь.
«Кто её сюда пустил? Зачем она здесь?» – рассеянно подумал Сталин.
– Не сердись. Охрана не виновата, меня никто не видел, я это умею, – словно прочла мысли мужа Надежда и улыбнулась.
– Как ты себя чувствуешь? – выдавил Сталин. – Хочешь, пойдём вечером в театр? Премьера оперы в Большом. «Сталин в Октябре» называется.
– В ноябре, – тихо издала Аллилуева.
– Что?
– В октябре был Ленин. Трагедия. А в ноябре в ночь с восьмого на девятое 1932 года был Сталин. Опереттка такая...
– А что случилось в ночь с восьмого на девятое ноября 1932 года?.. – вождь подался вперёд, зло прищурив жёлтые глаза. – Я тебя убил, да? Ты из-за меня покончила с собой? Но ты не правильно всё понимаешь. Мы с тобой были разными людьми, да. Но я тебя любил и не желал тебе горьких мыслей. Ты сама взяла на себя непосильное бремя – заступаться за предателей и отщепенцев. Не нужно нам вновь ссориться. Хочешь, я всё-таки поучаствую в судьбе людей, за которых ты страдала?
Надежда улыбнулась, поправила платье и вдруг взволнованно сказала:
– Иосиф, я не за тем к тебе пришла. Дело не в отдельных людях. Ты должен с душой отнестись теперь ко всему народу. Советские люди одержали огромную победу. Почему ты опять начинаешь репрессии, ты хочешь покарать победителей?.. Тебя же называют отцом народов СССР…
– Да, я и есть отец. Только строгий. Иначе нельзя. Русское слово «порядок» одного корня со словом «порка», пороть до костей, а если нужно, – то и отправлять в лагеря, и казнить, иначе никакого порядка не будет. 
Иосиф Виссарионович вдруг разглядел, что на груди жены рубинами искрится не брошь, а орден Трудового Красного Знамени.
– Стой, ты! Откуда у тебя этот орден?! Кто дал право?! – в глазах Верховного Главнокомандующего сквозили страх и ярость: кто, когда, как и за что посмел наградить её через его голову?!
– Я тебе не «ты»! И не от тебя эта награда! – резко оборвала Надежда и бесшумно исчезла в дверях.
«Да она же мертва! Умерла тринадцать лет назад! – с облегчением вдруг подумал Сталин. – А мёртвые, даже любимые люди, должны гнить в земле, а не указывать живым...»
Сталин вздрогнул всем телом и разлепил веки. Стрелки часов показывали пять часов, две минуты, сорок восемь секунд. Генералиссимус забылся сном только на неполные три минуты.
Вождь поднялся с кресла и застыл над столом. Раздражение, вызванное сновидением, продолжало гулять по его членам, вызывая противную, сосущую тело истому. Он не спеша набил трубку табаком «Герцеговина Флор» и прикурил от бездымной спички. Сизое облако, пущенное из ноздрей, застелило поверхность стола. Сталин понаблюдал, как рассеивается полупрозрачный туман, разглядел поверх других бумаг лист сводки  о расстрелах дезертиров из войсковых эшелонов, следовавших в Забайкалье и на Дальний Восток, и стал спокойно размышлять вслух:
– А почему фронтовики обнаглели? Почему не прячут глаза, смотрят в упор, а некоторым партийным руководителям даже инвалиды и вовсе указывают? Потому что на войне почувствовали свободу проявлять инициативу. В каких-то боевых ситуациях, когда враг должен быть уничтожен любым путём, – это хорошо. Но в мирное время наш народ не умеет правильно пользоваться свободой. Она нашему народу вредна и даже опасна. Об этом говорит и сама история. Зачем, например, предки русских – древние славяне – ходили в Царьград к грекам? В гости? Торговать? Нет. Они ходили убивать и грабить. Без сильной централизованной власти они были бандитами, и, напротив, бандиты Ермака, организованные крепкой властью царя Ивана Грозного, стали первооткрывателями Сибири, и казаки дошли до Тихого океана, расширив просторы России. Разве они там грабили? Нет. Собирали законную дань с местных аборигенов, как с новоподданных Российской империи. Или возьмём отмену крепостного права в 1861 году. Вроде бы дело хорошее, но что из этого получилось? Как распорядились своей свободой и наделами земли крестьяне? В подавляющем большинстве крестьяне пропили свои земли и пожелали вновь быть крепостными, только у зажиточных землепашцев, которые свои земли почему-то не пропили; и в дальнейшем стали кулаками и мироедами, злейшими врагами Советской власти. Да, в отмене крепостного права хорошее, пожалуй, только одно – создание благоприятной почвы для Великой Октябрьской социалистической революции.
Сталин раскурил потухшую трубку и глубокомысленно продолжил:
– Свобода развращает наш героический народ и несёт катастрофу всему государству. А потому нужно принять самые решительные меры по пресечению нездоровых тенденций. В самое ближайшее время следует охладить пыл зарвавшихся фронтовиков. За малейшее вольнодумие – в исправительные лагеря, за более серьёзные проступки – расстрел. Особенно необходимо, чтобы оградить от гибельной болезни наш социалистический строй, уделить пристальное внимание фронтовикам, которые якшались с американцами и англичанами и могли заразиться разъедающим грибком буржуазной демократии.
Сталин, мягко ступая бесшумными кавказскими сапогами, несколько раз прошёлся по кабинету и, остановившись, пыхнул дымком на огромный глобус. Тронул его рукой. Глобус поплыл, притягивая к себе дым, и остановился на Дальнем Востоке, где тянула к советской земле свои хищные щупальца островов милитаристская Япония.
– Трумэн, Трумэн, взорвал бомбой Хиросиму… – с видимой укоризною покачал головой Сталин. – На живом мясе показал мне клыки, туруханский волк…
Глава государства замер в глубоком раздумье.
Он знал, что германские учёные работали по расщеплению атома уже с середины 30-х годов. Знал, что «брат» Гитлер счёл тогда подобные перспективы не востребованными в обозримом будущем. И он – Сталин – также не оказался более дальновидным. Советские учёные Константин Петржак и Георгий Флёров открыли явление спонтанного деления ядра урана позднее германских атомщиков, но уже к ноябрю 1941 года в секретных лабораториях Крыма был готов к испытаниям прототип атомной бомбы. Именно в том, что эти судьбоносные разработки проходили в Крыму, а, скажем, не в глубокой Сибири и сказалась неряшливость отношения вождя народов к науке.
И именно по этой причине провести опытный ядерный взрыв в открытом море не смогли. Красная Армия покидала Крым, отступая на Таманский полуостров. Было принято запоздалое решение образцы нового оружия и учёных эвакуировать из Балаклавы на санитарном теплоходе «Армения». Но германские спецслужбы оказались проворнее советской контрразведки: немцы узнали о «спецгрузе» на борту теплохода с Красными крестами. И 7 ноября 1941 года посланный на перехват самолёт-торпедоносец «Хейнкель Не-111» обнаружил и атаковал «Армению» у берегов Ялты. Хотя теплоход с воздуха прикрывали два советских истребителя И-153, спасти судно не удалось, – корабль от прямых попаданий разломился и пошёл на дно. Вместе с ним в небытие ушли ящики с элементами ядерных устройств и бесценной документацией. Эта трагедия, где из более 6000 человек, находившихся на борту, уцелели лишь восемь, была засекречена.
Какое-то неуловимое провидение не позволило Сталину закончить войну несколькими точечными ядерными ударами по Третьему Рейху, возможно, уже в 1942 году. Не позволило разговаривать и с Англией, и Америкой, да и со всем миром властным голосом красного диктатора. Теперь же, в окончание кровавого периода войны, принявшей на свой алтарь десятки миллионов жертв, это же проведение навело капитана советской подлодки Александра Маринеско на один из самых крупных лайнеров Германии «Вильгельм Густлов»*. Разорванный торпедами корабль унёс на дно Балтики более 7000 немцев, среди которых погибли 3700 высококлассных специалистов-подводников элитных экипажей для германских подлодок нового поколения. Вместе с этим погасли надежды Гитлера вновь затянуть удавку морской блокады на шее Черчилля, повторить Рузвельту судоходный террор у побережья Америки, выиграть время, чтобы поставить на поток новые образцы сверхоружия и, возможно, создать условия для перелома хода войны или сепаратных переговоров. Судьба предоставила Сталину реванш, в мистику которого трудно было не поверить: «Армения» была торпедирована 7 ноября 1941 года, в 24-ю годовщину Октябрьской революции, а «Густлов» – 30 января 1945 года, в 12-ю годовщину прихода Гитлера к власти. Оба бывших круизных лайнера, даже по официальным данным, имели на борту более 6 тысяч человек, и среди них – тех, кто был способен повлиять на мировую историю.
Цвета политической карты рябили в глазах и вызывали у Сталина какой-то душевный гнёт. То, что с разгромом Германии окраска Европы приобретает нужные для СССР оттенки, не столько удовлетворяло, сколько возбуждало аппетит лидера международного коммунистического движения. Однако Сталин чувствовал, что излишняя спешка в политике, так же как и промедление сейчас, может существенно повлиять на палитру карты мирового сообщества в дальнейшем.
С начала 1945 года, когда поражение фашистской Германии было всё более и более очевидно, и упование немецкого командования на спасительное сверхоружие осталось упованием, японская дипломатия стала заискивать перед Кремлём, пытаясь втянуть СССР в сепаратные переговоры между Страной Восходящего Солнца и её врагами – Англией и США о достижении с ними перемирия, таким образом нейтрализовав вступление Советов в войну против Японии на Маньчжурском направлении.
Иосиф Сталин знал о предлагаемых японцами территориальных и правовых уступках, но теперь они были смехотворны, и красный император подогрел японские страсти денонсированием советско-японского пакта о нейтралитете от 13 апреля 1941 года. Просуществовал этот пакт почти ровно четыре года, но в связи с оказанием Японией помощи Германии, постоянными приграничными стычками, а тем более с таким фактом, что СССР, США и Англия стали союзниками, этот договор давно утратил всякий смысл, и мог быть денонсирован в любой, благоприятный для Страны Советов, момент.
Премьер-министр японского правительства Судзуки и министр иностранных дел Того были реалистами и понимали, что союз Сталина с Черчиллем и Рузвельтом далеко не вечен и даже непродолжителен, что и подтвердилось в ослаблении сотрудничества сразу после капитуляции Германии. Было ясно, что затяжная война на Тихом океане выгодна для предстоящей экспансии СССР, – но одно было неразрешимой загадкой: против кого направится волевой кулак русских, укреплённый военизированной экономикой?!
Если на северо-американский континент, то император Хирохито мог бы смело праздновать воплощение завещания сына богини Солнца Дзимму – «Собрать восемь углов мира под одной крышей», что руководство Японии никогда не истолковывало как олимпийские игры. Это было бы не что иное, как завоевание «Великой сферы сопроцветания Восточной Азии», и возможно не только оной. Но, если Сталин повернёт войска совсем не на Америку, то поражение Японии неотвратимо, и произойдёт молниеносно.
Сталин всё лето перебрасывал на восток войска, пообещав союзникам на Ялтинской конференции развернуть советские армии против Японии до восьмого августа, но с решением об использовании ударной мощи численностью около двух миллионов солдат и офицеров не спешил. Он дождался опубликования Потсдамской декларации, составленной США, Англией и Китаем, и порадовался пункту о наказании военных преступников Японии международным трибуналом. Это откровение не только не подвигнет японскую военщину к капитуляции, но и принудит её к яростному сопротивлению, до последнего японского молокососа, способного держать в руках перочинный ножик.
Да, благодаря этому пункту капитуляцию Японии составители декларации в ближайшем времени не получат, что даёт Сталину время хорошенько взвесить все «за» и «против» в выборе нанесения удара – по США или Японии, – и вождь советского народа присоединяться к американо-англо-китайскому заявлению не торопился.
Конечно, поставленная на военные рельсы экономика страны, отлаженное снабжение, самая сильная, закалённая и опытная армия в мире давали уверенность пройти Аляску и большую часть Канады на одном дыхании, если бы… Если бы не возросшее самосознание солдат собственных войск, если бы не оголтелый патриотизм североамериканцев и появившаяся в руках Трумэна бомба, способная деморализовать и армию, и народ, а более всего ближайшее окружение Сталина.
Американцев в этом смысле Сталину удивить было нечем. Курчатов не телится, разведка не чешется, а время исходит. Провал «блицкрига» против Америки и её союзников отбросил бы СССР к 1917 году, а то и на 600 лет назад, к унижению и порабощению державы. Так рисковать добившийся немыслимого авторитета на международной арене Сталин не мог, как не мог и поверить в блеф некоторых собственных идеологов о восстании угнетённого пролетариата стран капитализма против своих эксплуататоров и правящих верхушек с приближением Красной Армии к их городам и весям.
В это раннее утро Сталин с горькою усмешкой размышлял о непредсказуемой гибкости времени, чередующей поражения, победы, страх, окрыленность силой, гордость, самоунижение и разочарования…
Кто ж, кроме, конечно, уничтоженных в начале 30-х годов учёных, знал, что расщепление атома и все следующие за этим «прелести» не сказка буржуазной лженауки, а самая что ни на есть реалия, теперь опробованная Трумэном на стотысячной Хиросиме? Да знай, поверь он вовремя в возможность создания абсолютного оружия, разве в начале сорок третьего года была бы создана «государева» лаборатория по атомной энергетике? Нет, на десять лет раньше. Но время неумолимо расставило все события так, что и Америка, и Япония долгое время ещё не станут братскими социалистическими республиками… А, может быть, после его – Сталина – смерти никогда? Найдётся ли среди этих мягкотелых засранцев когда-нибудь второй такой вождь, способный довести дело Ленина до конца?..
– Ладно, о моей смерти говорить ещё очень и очень рано… – беззвучно, одними губами сказал вождь. – У меня ещё есть претензии и к Ливии, и Дарданеллам, и Турции. А сегодня необходимо очистить от японцев южный Сахалин и Курилы, Корею и Маньчжурию…
Трумэн, Трумэн… Вчерашним ядерным ударом по Хиросиме он мог спровоцировать переход войны на новый уровень уничтожения. Ведь японцы уже с 1943 года работали над своим ядерным проектом «Ни», свозя к себе урановую руду из Кореи, Маньчжурии и даже Германии. И до сих пор, несмотря на все усилия разведки, достоверно не было известно, насколько далеко за это время  продвинулся их профессор Нисина в создании атомной бомбы. Хотя американские бомбардировки и сравняли с землёй японские научные центры, где гарантии, что работы не продолжаются в укромных уголках империи? Только глупец мог исключать вероятность того, что где-нибудь в подземельях островов Шумшу, Кунашир или в Китае, прямо под боком у СССР, вскоре не будет готова ядерная бомба или какая-нибудь другая азиатская дрянь для массового поражения. Тем более, по данным разведки, японцы провели успешные испытания и уже начали выпуск стратегических бомбардировщиков «Рензан»*, вполне равноценных американским «сверхкрепостям» В-29. А ведь именно с В-29  была сброшена бомба на Хиросиму. Получается, что и у Японии теперь есть свой носитель ядерного оружия. Только вот до Америки через Тихий океан он вряд ли долетит, если, конечно, подобная миссия изначально не будет запланирована как дорога в один конец. От японцев этого вполне можно ожидать.  Но первыми целями могут быть и стратегические узлы СССР – Владивосток, Хабаровск. Поэтому теперь необходимо упредить японцев до того, как они успеют довести своё возможное сверхоружие до испытания и применения, что, собственно, может и совпасть. Необходимо выбить японского захватчика с материка и Курил, не дать империи опереться на атомную или бактериологическую дубину.
От сильного переутомления и курения голова Сталина стала тяжёлая и ватная. Он поднял трубку телефона, приказал принести себе красного вина и тихо пробормотал:
– Мы присоединились к справедливым требованиям Потсдамской конференции и считаем своим святым долгом выполнить союзнические обязательства, данные в Ялте. Сегодня будем объявлять войну Японии…
– Та-ак точно, то-оварищ Сталин… – изумлённо-испуганной дрожью ответила трубка.
Сталин удивлённо глянул на трубку и бросил её на рычаги телефонного аппарата. Он понял, что непроизвольно изложил свои мысли вслух секретарю.
Шумно вздохнув, глава Советского государства сел в кресло, разрешил войти постучавшемуся Поскребышеву, нёсшему на подносе графин вина и фрукты, и перевернул листок настольного календаря с седьмого на восьмое августа 1945 года.

Глава 9

Вечером 8 августа Советское правительство через посла в Москве передало японскому правительству заявление о том, что поскольку требование Соединенных Штатов Америки, Великобритании и Китая от 26 июля сего года о безоговорочной капитуляции японских вооруженных сил было отклонено, СССР не может принять предложение Японского Правительства о посредничестве в войне на Дальнем Востоке и, присоединяясь к Потсдамской декларации, принимает предложение союзников об участии в войне против японских агрессоров. И считает «... что такая его политика является единственным средством, способным приблизить наступление мира, освободить народы от дальнейших жертв и страданий, и дать возможность японскому народу избавиться от тех опасностей и разрушений, которые были пережиты Германией после её отказа от безоговорочной капитуляции.
Ввиду изложенного Советское Правительство заявляет, что с завтрашнего дня, то есть с 9-го августа, Советский Союз будет считать себя в состоянии войны с Японией».
Утром 9-го августа в особом гарнизоне обороны Северо-западного участка 10-го Военного Округа Квантунской армии загудели «ревуны», сопровождаемые криками унтер-офицеров: «Воздушная тревога!» В небе послышался мощный гул советских самолётов и истребителей прикрытия «кингкобр»*.
С пронзительным воем пикирующих бомбардировщиков Ту-2 и сброшенных ими тяжёлых бомб в лопнувший, содрогнувшийся воздух с жаром пламени взметнулись столбы земли. Гигантские сизые фонтаны разворачивали кварталы предместий Хайлара, авиабазу, передовые линии обороны. Корявые домишки обывателей, строения ангаров и складов, бетон ДОТов, железо техники, взлетая, дробились на мелкие куски и комья в грохочущей завесе рвущейся стихии.
Линия укреплений роты лейтенанта Харикавы под прямой удар не попала, и этих солдат жёг лишь зуд ожидания, когда же в небо взмоют резвые японские истребители, начнут гореть и падать русские бомбовозы. Однако японские истребители так и не появились, и лишь зенитки отвечали противнику пустым злобным лаем. Было похоже, что русских они вовсе не смущали. Мало того, часть «кингкобр» отделилась от строя бомбардировщиков, которых не от кого было защищать, вышла на бреющий полёт и занялась штурмовкой. Снаряды их 37-мм пушек и очереди крупнокалиберных пулемётов покрыли точки зенитных орудий, постройки линий укрепрайона, разметая на десятки метров раскалённые осколки, деревянную щепу и содранные с укреплений пласты спрессованного суглинка. Перед глазами Осаму повисла пелена пыли и дыма, сквозь которую едва просвечивало мутное пятно солнца, и изредка мелькали тёмные тени самолётов, проносившихся на малой высоте.  Пытаться противостоять этой воздушной громаде огнём пулемётов и винтовок было совершенно невозможно. Солдатам роты оставалось лишь сидеть в бункерах, молиться и слушать, как  глухо отзывается бетон на дробь очередей, удары осколков и шлепки комьев глины. Двадцать минут налёта показались изматывающей, удушающей бесконечностью.
Едва наверху растаяло гудение советской армады, в бункере Хиромичи Харикавы раздался звонок с полкового командного пункта:
– Лейтенант, докладывайте, какие потери и разрушения? – хриплым голосом спросил полковник Исида.
– Пятеро легко раненых, посекло осколками через амбразуры, господин полковник. Разрушения на участке незначительные...
– Посекло через амбразуры, говорите... Это ваше упущение. Нам сегодня дорог каждый боец. Только что сообщили – пал Чжалайнор-Маньчжурский укрепрайон. На наш район движется передовой танковый отряд русских. До нас им остался только один переход – сорок километров. Всех никухаку – на передовые позиции! Пулемётчикам – прикрыть действия кочующих батарей противотанковых пушек. Они уже подтягиваются в ваш сектор. Как поняли?
– Вас понял, господин полковник, – невольно щёлкнул каблуками Хиромичи Харикава.
– Выполняйте. И ещё, помните о людях... – голос полковника Исиды резко оборвался, будто кто-то перерезал провода.
Прошло несколько томительных часов. Уже свечерело. Не дождавшись противника, рота получила команду ужинать. Но едва дежурные успели разнести по бункерам, ДОТам и траншеям термоса с едой, а солдаты сделать по несколько глотков похлёбки из чумизы, как звук «ревуна» тревоги совпал с недальним эхом разрывов снарядов и телефонным звонком с командного пункта полка.
Харикава был поставлен в известность, что танковый десант русских форсировал реку Хайлар, обошёл укрепрайон, атаковал железнодорожную станцию и продвигается к рабочему посёлку на северо-западной окраине города. Также сообщалось, что прибывшие противотанковые пушки уже развёрнуты на замаскированных позициях, оборудованных на соседней сопке. Подходы к ним прикрывают пулемётные ДОТы и целый лабиринт траншей с пехотой и никухаку-смертниками.
Советский танковый десант, легко подавив японскую оборону пригородной железнодорожной станции, стремительно приближался к рабочему посёлку, наполняя степь шумом рокочущей лавины. Лица японцев обдувал северный ветер, нанося запах гари и горячего металла. На сопках зенитки и пушки опустили хоботы стволов на прямую наводку, лязгнули затворы, запирая в казённиках снаряды.
Передовая линия русских Т-34, подняв призрачную завесу серо-жёлтой пыли, с ходу ворвалась в посёлок. С брони спешились немногочисленные мотострелки, рассыпались по узким улочкам, но пулемётный и ружейный огонь японцев по фронту, из боковых подворотен и с крыш невысоких домов прижал советских солдат. Танки, не имевшие манёвра и прикрытия запоздавших основных сил пехоты*, забрасывались с крыш и подворотен гранатами и бутылками «кенбина». Выбиравшихся из чада горящих машин танкистов расстреливали.
Часть танков попыталась обойти посёлок с северо-западной стороны. Однако, выйдя за окраину на открытое пространство, русские оказались в зоне обстрела с передовых позиций укрепрайона, и с сопок по ним открыли огонь замаскированные противотанковые пушки. Японские артиллеристы старались бить по каткам гусениц и под срезы башен, – броня Т-34 выдерживала прямые попадания японских 75-мм снарядов. Несколько «тридцатьчетвёрок» развернули башни в сторону сопок и, не снижая хода, открыли беглый огонь по японской батарее. После непродолжительной дуэли орудия на высотке замолкли. У линии же вражеских окопов замерли танки с перебитыми траками гусениц, подорванные зарытыми в землю минами и гранатами. Неподвижные машины атаковали никухаку, и вскоре степь на северо-западной окраине Хайлара заволокло дымной поволокой от коптящихся советских танков и самоходок СУ-76…
Тем временем к южной окраине пригородного рабочего посёлка Хайлара подтягивались советские автоколонны запоздавшего к танковой атаке, завязшего в глиняной каше дорог 152 стрелкового полка. Развернувшись в боевой порядок, русские начали штурм пригородных кварталов, пробиваясь на северо-запад в стремлении соединиться со своей танковой группой. Командиры японских полков, оборонявших этот сектор, полковники Симидзу и Исида получили от генерала Сиодзавы приказ выделить половину личного состава из гарнизонов укреплений для формирования сводного полка для контратаки. Этому полку под командованием майора Накамуры, при поддержке танков, надлежало ударить в стык между группировками советских пехотинцев и танкистов, не допустив их соединения, выбить русских из пригородов и организовать надёжную линию обороны на окраинах Хайлара.
Японское командование понимало, что даже самые мощные танки «Чи-Ха», имевшиеся в распоряжении хайларского гарнизона, с их 57-мм пушками бессильны против советских Т-34 и «шерманов»* в открытом сражении. Но план подавить пехоту этой японской бронетехникой, расстреливая её пушками из засад, а затем выстроить оборону города, выглядел просто блестящим.
Спустя два часа японский сводный полк майора Накамура, при поддержке более двух десятков танков «Чи-Ха» и «Ха-Го», нанёс контрудар в тыл наступающего стрелкового полка советских войск. Внезапный огонь из пушек и стрелкового оружия сковал действия русских, – некоторое время ударить по японским танкам было просто нечем. Разворачивать полковые 76-мм орудия под круговым обстрелом в узких поселковых улочках было делом долгим, опасным и бессмысленным. Однако успех полка майора Накамуры продлился ровно столько, сколько потребовалось времени советским расчётам противотанковых ружей вернуться с передовых позиций и выйти на линию прицельного огня по вражеским танкам. Японские танкисты пришли в недоумение и ужас от этого, без пушечного грома пробивающего броню как картон, мощного русского оружия. Уцелевшие танки, развернувшись, двинулись прочь от советских позиций под защиту стен Хайлара. Только восьми из двадцати трёх «Ха-Го» и «Чи-Ха» удалось достичь окраин и скрыться в уличных лабиринтах Хайлара. Стальные коробки безжизненно замерли, исходя дымом, словно чёрным духом, на всём расстоянии от рабочего посёлка до стен города.
Густые сумерки покрыли степь, стрельба стихла. В штаб 36-й армии было отправлено донесение, что 205 танковая бригада на 23 часа 9 августа овладела железнодорожной станцией и рабочим посёлком на окраине Хайлара, где была остановлена огнём с фронта и из узла сопротивления Хайларского укрепрайона северо-западнее города. Из доклада командира 152 стрелкового полка стало ясно, – преодолевая яростное сопротивление японцев, полк овладел южной окраиной города, но продвинуться дальше не было возможности.
Закончился первый день войны с японской императорской армией, первый день кровопролитных боёв под Хайларом...

Глава 10

10 августа, едва заря прорезала горизонт золотым и рубиновым, со стороны советских позиций раздались залпы дивизионных пушек. От густых разрывов снарядов дрожала земля и бетонный монолит укреплений. Японский наблюдатель кашлял и протирал глаза от едкой гари, заполонявшей тесное помещение его дозора. Он начал ругаться непрерывной скороговоркой на русских артиллеристов, как только влетевшим через амбразуру каменным отщепом разбило левую линзу его стереотрубы. Обзор стал не столько усечённым, сколько совершенно мутным, – полноценный фокус навести не удавалось. Тем не менее, наблюдатель сквозь завесы дыма различил цепи советских солдат, приближающиеся к линии укреплений. Лейтенант Харикава тут же получил доклад, что русские атакуют силами примерно двух рот и приказал открыть огонь из всех огневых точек. Дробный грохот пулемётов и винтовочной стрельбы бушевал внутри бетонных сводов укрепления. Полуоглохший Осаму целился, задерживая дыхание, ощущал отдачу выстрела, лязгал затвором и вновь ловил в прорезь прицела бегущих и залёгших советских солдат. Пулемётчик Карото Усимбиси ровными очередями расстреливал русские цепи, перегревая ствол своего «намбу». Русские вели по пулемётной точке прицельный огонь и пытались забросать её гранатами, но «лимонки» и даже связки гранат взрывались, не достигая цели. Рикошет осколков и пуль от защитных козырьков и стенок амбразуры миловал японских стрелков, но отколотые острые бетонные кусочки секли лицо хей-чо Усимбиси. Скоро вся его физиономия кровавилась ссадинами и порезами так, что даже обеспокоился со-чо Ватанабэ.
– Как вы себя чувствуете? Можете продолжать бой?! – прокричал Ватанабэ пулемётчику.
– Благодарю, я могу продолжать бой! – также криком ответил Карото. – Полный порядок!
– Что-то не верится, что у вас всё в порядке. Судя по вашему лицу, вы так и не заплатили в Хайларе продажной девке...
Охнувший хохот стрелков утонул в совсем близком разрыве очередной гранаты, осколки зацокали по бетону. Второй номер пулемётчика с пробитым виском распластался замертво на полу. А оглушённый Усимбиси прекратил стрельбу. Очумело вытаращив глаза, он закрыл руками уши и так широко открыл рот, что стал похож на огромную рыбу, выброшенную штормом на берег.
– Прочь! – оттолкнул пулемётчика от амбразуры Ватанабэ. – Санитара сюда!..
Со-чо сам приник к пулемёту, и на сопке вновь упали и застыли жёлто-зелёными холмиками с десяток советских солдат. Внезапно мелькнула какая-то тень, и в доте стало сумеречно – амбразуру закрыло что-то извне. Ничего не понимая, яростно рыча, Ватанабэ не переставал стрелять. Он не услышал, а всем своим существом почувствовал – там, впереди, в темноте разрывается живая плоть. Сквозь пулемётную амбразуру полилась кровь, и к запаху пороха примешался тошнотворный внутриутробный запах. На несколько мгновений в ДОТе повисла невольная тишина – на верную смерть бросился русский человек.
– Быстро снимаем пулемёт, винтовку сюда! – первым опомнился Ватанабэ, и Осаму бросился на помощь со-чо.
Вдвоём они стащили на пол тяжёлый станковый «намбу». Ватанабэ  взял за ствол винтовку Осаму и попытался ею столкнуть тело с амбразуры. Однако длины «арисаки» не хватало – мертвец едва шевелился от толчков, но с амбразуры его сбросить было невозможно.
– Скорее! Что-нибудь… Русские сейчас будут здесь!
– Шест никухаку! – догадался Осаму. – Я сейчас!
Рядовой Сато бросился вниз по подземному коридору в каземат, где хранился арсенал никухаку – запас гранат, колья для них, бутылки кенбина, мотки верёвок, проволоки и бамбуковые шесты, к которым привязывались заряды для подрыва танковых гусениц. Нагрузив каску гранатами и прихватив пару шестов, Осаму поднялся в ДОТ. За стеной уже гремело советское «Ура!»
– Гранаты? Молодец! Вы, двое, – Ватанабэ махнул рукой в сторону ближайших солдат, – живо с гранатами наверх! Русские, наверное, уже на стенах. А ты, Сато, помоги мне его столкнуть…
Они ткнули шесты в амбразуру и уперлись в тело. Бамбуковые стволы пружинили, изгибались, но труп поддался и  отвалился от амбразуры, открыв зону обстрела. Рядовой Сато и со-чо Ватанабэ водрузили пулемёт на место и оглядели пространство перед амбразурой. Русские действительно подобрались так близко, что имело смысл выйти в рукопашную схватку. Но в эти мгновения выручили артиллеристы противотанковой батареи. Сами, отбиваясь от атакующего противника, они, тем не менее, развернули одно из орудий с противоположного склона сопки и открыли заградительный огонь, вновь заставив залечь  русскую пехоту.  Когда же следом за этим снова ожил пулемёт, атака захлебнулась окончательно. Советские подразделения откатились вниз и растворились в зарослях гаоляна у подножия сопки.
Наступила тишина. Лейтенант Харикава и солдаты выбрались на воздух, озирая сквозь пелену пыли и дыма перепаханный боем пейзаж. На склонах сопки виднелось несколько десятков убитых советских пехотинцев. А тот, кто своим телом закрыл пулемётную амбразуру, лежал под ней на животе, подставив солнцу изорванную пулями навылет спину. Ватанабэ склонился над ним, перевернул на спину и застыл с округлёнными от изумления глазами:
– Послушайте, все видят то, что вижу я? Это что – русский?!!
Осаму испугался увиденному, пожалуй, более, чем прочие. Лежавший на земле парень лет двадцати пяти скорее был японцем, одетым в окровавленную советскую форму. Мало того, лицом он очень напоминал унтер-офицера Хироши Хига, того самого, что любезно разрешил ему последнее десятиминутное свидание с Ханако.
В тишине Ватанабэ вытащил документы из нагрудного кармана убитого.
– Хей-чо Усимбиси! Как ваша голова?
– Гудит, – коротко ответил пулемётчик.
– Ну, гудит – это уже не страшно. Вы, кажется, говорили, что изучали русский язык. Сможете прочесть, кто это?
Карото Усимбиси, чуть морщась, осторожно развернул пробитые пулей, липкие влажные листы и беззвучно зашевелил губами.
– Ба-то-ро*… – прочитал он по складам вслух. – Это всё, господин со-чо, остальное залито кровью…
– Баторо? Гм… Насколько я помню по Номонгану, и у баргутов, которые воевали вместе с нами, и у монголов, которые воевали вместе с Советами, есть такое слово «батор». И означает оно одинаково… что-то вроде конного самурая. Ну, он не самурай, конечно, но тоже профессиональный воин. Гм… Вряд ли он баргут. Но если он монгол, то почему не в форме цирика?
– Я читал, что у Советов в Сибири проживает народность, родственная баргутам. Называется, кажется, барята, – припомнил Усимбиси. – Может быть, он из них?
– Не знаю, – мрачно пробурчал Ватанабэ. – Но теперь я не уверен, что у русских нет своего кодекса «Бусидо». Для чего им вообще надо закрывать своим телом пулемёты, если у них нет Божественного императора, за которого следует отдавать жизнь?
– От этого Баторо мы уже ничего никогда не узнаем, – философски изрёк лейтенант Харикава. – Но, что очевидно – он заслужил право быть похороненным со всеми воинскими почестями. Однако, похоже, такого мы и для своих воинов сделать не сможем…
И Харикава красноречиво посмотрел в небо на северо-запад. Оттуда всё явственнее доносился тяжёлый гул моторов, и чёрными точками стали проявляться приближающиеся советские самолёты.
Но бомбардировщики прошли над линией обороны и спикировали на сам Хайлар. Роты Хайларского укрепрайона с горечью наблюдали в бинокли, как в поднебесном громе город рвался от бомб, окутываясь дымно-синей пеленой.
После бомбардировки ударила канонада артподготовки и затем от предместья Хайлара послышались хоры русского «Ура!» основных сил 36 армии, обошедших мощную укреплённую линию Хайларского района. Вечером лейтенант Харикава принял донесение, – город пал.
Ночью космы низколетящих туч, казалось, царапали землю, пошёл мелкий дождь, подул северо-восточный ветер. Пространство, различимое сквозь амбразуры крепости, скоро вовсе потерялось в сплошной мглистой пелене. Внезапно раздалось несколько мощных взрывов, и помещения заволокло едким зловонным дымом. Пулемётные отделения лейтенанта Харикава открыли огонь наугад, оглушительно ахнув, послали в пустые сопки свои снаряды 75-миллимитровые японские пушки. Советские подразделения были уже под стенами укреплений, и сапёры в нескольких местах провели мощные подрывы. Через проломы с громовым «Ура!» солдаты советских штурмовых групп врывались внутрь, забрасывая гранатами все ходы на своём пути, и скоро выбили японскую роту из восточной части укрепрайона.
С высоты главной линии укреплений советские пехотинцы расстреливали крепкие помещения казарм из крупнокалиберных пулемётов и лёгких миномётов. Лейтенант Харикава, раненный осколком гранаты в левое плечо, отошёл с двадцатью стрелками и пятью пулемётчиками в казармы, где держали оборону 85 бойцов. Крепкие постройки из брёвен лиственницы трещали и содрогались от попаданий гранат и мин, крыши были почти снесены. Сквозь узкие проёмы окон свистел сплошной рой пуль. Держать оборону возможности не было. Оценив ситуацию, Харикава приказал покинуть казармы и под прикрытием ненастья благополучно отвёл оставшихся в живых 110 подчинённых солдат и офицеров в распадок между двумя лесистыми сопками.
Рота бегом продвинулась вглубь леса, и, получив приказ «привал», солдаты в изнеможении повалились на землю. Сумеречная в предутренней мгле фигура лейтенанта Харикава двигалась среди солдат.
– Пять часов отдыхать. Затем отделениям разведчиков скрытно пройти в расположение японских войск и скоординировать действия по овладению утерянных позиций. Ночью мы отобьём наш участок укреплений у русских, – твёрдо сказал лейтенант и, ещё несколько минут о чём-то напряжённо подумав, он внезапно осел на мягкий мшистый ковёр соснового бора и тут же уснул, прислонившись к дереву.
Утром Харикава составил план захвата потерянной восточной линии, в котором большое значение отводилось применению холодного оружия, и вручил его отбывающим разведчикам. Солдаты роты провели день в упражнениях с мечами и длинными штыками от винтовок. Под командой младших офицеров пехотинцы отрабатывали особые приёмы рукопашного боя и победы одного человека над несколькими.
К полудню вернулись разведгруппы. Вернулись с добрыми вестями: юго-западные укрепления по-прежнему удерживают части полка Симидзу, а севернее закрепились сводные отряды, которыми командовал заместитель полковника Исиды – майор Накамура. От него лейтенант Харикава получил не только утверждённый план дальнейших действий, но и осязаемую помощь. Узнав о бедственном положении роты, Накамура приказал загрузить разведчиков пачками сухих пайков и патронов «сколько могли унести».  Унтер-офицеры разделили доставленные боеприпасы и еду на всех. Осаму получил семь патронов к винтовке, а для себя – три галеты, кусок прессованной вяленой рыбы, два кусочка сахара и пакетик изюма.

Глава 11

«В белом цвету плетень.
Не стало старой хозяйки.
Холодом отдаёт…»
Осаму зажмурился и тряхнул головой, пытаясь избавиться от вкрадшегося в сознание монотонно повторяющегося бесчисленное множество раз стихотворения Басё*.
Пошёл второй час, как Осаму распластался на сырой траве в цепи однополчан и изнывал под пыткой холодной августовской ночи, окоченелой позы и пульсации в мозгах потерявшего всю прелесть стихотворения. Было действительно холодно. Тело лихорадило и трясло от влажной изморози пропитавшегося влагой обмундирования. Обуревало нестерпимое желание размять будто налитое свинцом тело, согреться и обрести онемевшие руки, ноги и торс. В дрожащем обозреваемом пространстве, на пригорке укрепления мерно расхаживал закутанный в плащ-палатку русский часовой. Ему тепло, и телу его сухо. Он получил замечательный приказ: двигаться. Двигаться и бдеть. Часовой двигался, но бдел плохо. А час назад, прикрыв огонь плащом, даже позволил себе закурить. Осаму видел, как слегка осветился его большой мясистый нос и мощные надбровные дуги, и очень удивился, как вольно и уверенно чувствовал себя этот русский.
На пригорке возникло какое-то движение. Осаму разглядел, как словно из-под земли выросли силуэты фигур разводящего и сменяющего солдата. Разводящий, подходя к часовому, настороженно приостановился, повёл перед ним носом и бросил непонятную Осаму зловещую фразу:
– Ты что, гад, пил?.. От тебя несёт…
Часовой отступил на шаг, но ответить ничего не успел. Из ближайших кустов с приглушенным свистом вылетело несколько тяжёлых японских тесаков. Фигуры на пригорке беззвучно, точно в театре теней, осели.
– Вперёд!
Цепи рванулись на высоту. В глазах Осаму замельтешили клочья травы, ветки деревьев, чёрные пропасти теней и седые размытые куски возвышенности. В ушах ухало и стучало, одеревеневшее бесчувственное тело слушалось плохо, но быстро стало жарко, даже удушливо. Пот ручейками покатился со лба на глаза.
Сжимая винтовку с примкнутым штыком, Осаму выбрался на вершину небольшой сопки, мельком заметив убитых часовых и разводящего. Лицо курившего носатого часового выражало досаду и растерянность. Он умер с тем выражением лица, с каким собирался оправдываться перед начальником, и, похоже, не заметил смерти. Широкий кинжал вошёл в его шею со стороны сонной артерии, его чёрная рукоять торчала под вздёрнутым, плохо выбритым подбородком.
Осаму бежал с горы, понемногу овладевая охваченным коликами телом. Впереди изогнутыми тёмными бастионами высились бетонные стены восточной части Хайларского укрепрайона. Тучи стали совсем жидкими, и в неверном свете луны тренировочная площадка и строения казарм виделись мёртвыми и пепельными, словно выжженными. Оттуда не раздавалось ни звука и не было заметно никакого движения, хотя Осаму казалось, что только от уханья в его ушах должно проснуться всё то живое и грозное, что находилось на территории, и открыть огонь. Но промелькнули тыловые укрепления, глинистые тесные траншеи, а русские не стреляли.
К трём стоящим друг за другом казармам резво понеслись цепочки разделившейся роты. Осаму, повинуясь командным жестам командира, вместе с десятком солдат ворвался в первую казарму. В нос ударил запах соломы и чужой, непонятный терпкий дух. Солдаты, держа винтовки со штыками, занесёнными для удара, стремительно, без шума, миновали кухню, убив дневального, и распахнули дверь в большую комнату, заставленную железными кроватями и деревянными полатями, на которых вповалку лежали усталые спящие красноармейцы. Осаму ясно видел, как со-чо Ватанабэ первым, увлекая солдат, метнулся через помещение и, искусно сверкая тачи*, отрубил голову и рассёк тела трём соскочившим в растерянности и недоумении русским. Боковым зрением Осаму заметил вдруг воспрянувшее с правой стороны тёмное пятно и ударил штыком почти наугад, почувствовав через винтовку дрожь охваченного судорогами человеческого тела. Русские спали чутко и возня первой схватки выбросила из постелей почти всё отдыхающее отделение. Шум бросков, кряхтение, лязг кроватей и клинков, хрипы, приглушённые вопли наполнили комнату. Осаму в нахлынувшем исступлении раздирал штыком груди, спины и животы красноармейцам и лежавшим, и бросающимся на него с голыми руками.
Через несколько минут всё было кончено. Советские солдаты дрались храбро. Будучи застигнутыми врасплох и без оружия, они сумели убить четверых и серьёзно ранить трёх японцев какими-то железяками выдернутыми из своих коек. В носу и горле клубились кровяные пары. Кители солдат были липкими, залитыми кровью. Осаму охватили спазмы тошноты, от чудовищного перенапряжения задрожали плечи и ноги. Капитан приказал занять позиции у окон и на крыше дома. Осаму рванулся было к выходу на крышу, но запнулся об отрубленную голову и отпрянул к окну, – русая, взлохмаченная голова отскочила и развернулась прямо на молодого бойца. Она светилась странно-весёлым оскалом белых зубов, и сверлила глаза Осаму мёртвым, чуть насмешливым взглядом. Осаму Сато отвернулся, его перегнуло пополам, и изо рта хлынула рвота, выплескиваясь на изогнутый труп с вылезшими из живота кишками. Это жуткое зрелище плыло перед глазами, искривлялось от выступивших слёз и пота, разя удушающим утробным запахом.
Осаму рывком выпрямился. Всё его существо рвалось из комнаты. Кровяной эфир мутил рассудок, уши ломило от умопомрачающего гудения и шума, в глазах плавали мириады прозрачных кругов…
Он не слышал доклада со-чо Ватанабэ и других унтер-офицеров лейтенанту Харикава о захвате и уничтожении красноармейцев во всех казармах. Не слышал и приказа командира роты провести бросок внутрь бетонных укреплений и покончить с советским гарнизоном так же без единого выстрела. Однако через малое время русские солдаты обнаружили цепь японцев и открыли стрельбу. Осаму пришёл в себя и, разглядев в проёме окна забирающихся на гору к бетонным укреплениям товарищей, сделал движение к дверям, но крепкий удар шальной пули в грудь отбросил его на пол. Рядом – лицом к лицу – он вновь увидел кровоточащую отрубленную голову. Она по-прежнему скалилась, и не было сил отодвинуться, отползти от неё. Осаму зашептал молитву и тихо завыл в бессильном отчаянье. Но вдруг подошёл отец, взял голову за волосы, вынес её на солнечную террасу, уселся на пол и начал рисовать. Кисть с тушью мелькала в руках отца уверенно и быстро, он уже заканчивал свой страшный этюд, как рассердился, бросил кисть и оглянулся на Осаму:
– Нет, не то, плохая голова. Принеси мне другую голову!
– Может быть, лучше рыбу… или краба? – захныкал сын.
– Нет, голову, голову! Голову хочу, голову, голову!.. – эхом загремел отец, и некуда было спрятаться от его требовательного, оглушающего жёсткого голоса.
Осаму с невыносимой мукой боли, пронзившей грудь, отвернулся от террасы и мгновенно окунулся в глухую, равнодушную тьму.

Глава 12

Высоко в синем, без единого облачка небе медленно парил орёл-курганник. Горделивая птица равнодушно обозревала выбеленные ослепительным солнцем каменные, глинобитные и деревянные строения Хайларского укрепрайона. Этот старый орёл не хотел знать, зачем под его крылом носятся и гремят эти двуногие существа. Он испытывал чувства, похожие на досаду, из-за того, что на охоту приходится улетать всё дальше и дальше от гнезда. Зайцы и косули ушли из распадков на равнины, а силы уже не те. Орёл обязан донести добычу до птенцов, но порою сил просто не хватало. Приходилось раздирать маленькую косулю или зайца и таскать еду в гнездовье кусками.
Воины императорской армии и советские солдаты также наблюдали орла и завидовали его вольной, не отягощённой никакими обязательствами жизни. Люди бойко переговаривались о том, что бы они сделали на месте этой птицы, и вновь окунались в рутинную работу по уничтожению друг друга.
Русскую штурмовую роту, застигнутую ночью врасплох спящей, японцы большей частью вырезали за считанные минуты. Бой с применением стрелкового оружия вышел также недолгим. Однако он стал последним для командира роты Хиромичи Харикавы: лейтенант первым ворвался в один из бункеров бастиона, но занесённый для удара меч зацепился за низкий потолок и известил противника характерным звоном. Очередь из ППШ оказалась стремительнее самурайского меча…
Раненых советских солдат и офицеров хладнокровно добили, оставшихся в живых разоружили и заставили похоронить трупы своих однополчан по русскому обряду, но в одной могиле. Обычно японцы предпочитали убивать даже сдающихся вражеских солдат, нежели брать в плен. Но здесь пленные требовались для работ по ремонту и укреплению сооружений оборонительной линии.
Красный флаг, водружённый русскими над линией ДОТов, майор Накамура, прибывший со своим сводным полком на укрепление изрядно потрёпанного подразделения, приказал не убирать в надежде, что к этой части укрепрайона могут близко подойти ничего не подозревающие подразделения Красной армии. Конечно, русские военачальники могли заподозрить что-то неладное из-за отсутствия связи, но этому могли быть и объяснения – рация разбита в бою, а связного утром и днём послать всё равно, что собственноручно пристрелить. Пространство перед линией простреливается снайперами со всех точек укрепрайона.
Осаму, раненный шальной пулей в грудь, лежать в лазарете не захотел. Ранение оказалось не опасное. Пуля была пистолетная. Она впилась в грудь Осаму на четыре пальца выше сердца, чуть ниже ключицы, видимо, на излёте или рикошетом, и неглубоко застряла в мышечной ткани.
Девятиграммовый кусочек свинца легко вынул полковой хирург, когда Осаму был ещё без сознания, и, обработав входное отверстие пули спиртом, втёр в рану особую чёрную мазь, после чего крепко стянул грудь бинтами.
На другой день Осаму уже ходил по укреплению, улыбался знакомым сослуживцам и шустрым китайским солдатам из союзной армии государства Маньчжоу-Го, разносившим по всему укрепрайону японцев боеприпасы, воду и лепёшки. Вместе с полком этой союзной китайской армии, потрёпанным монгольскими войсками и бежавшим из Внутренней Монголии, до укрепрайона добрались четыре японских танка. И майор Накамура вытребовал один танк на свой фланговый участок обороны.
Осаму вышел на бугор самой окраины восточной линии, опустился на ковёр сухой, выжженной солнцем травы, лениво понаблюдал за суетливой, под окрики конвоя и инженеров, работой пленных русских и погрузился в дремоту. Глаза Осаму уже совсем сомкнулись, и он медленно повалился на правый бок, когда пришёл вдруг Кано, приблизился в упор и со злой усмешкой резко выпалил:
– Сейчас приедут и тебя убьют, а я женюсь на Ханако!
Осаму встрепенулся и приподнялся на локти. Ему было удивительно, как явственно предстал перед ним этот упёртый давний соперник.
Художник Сато-младший отмахнулся от наваждения и, тоскуя по рисованию, вгляделся в равнинный пейзаж и заросшие лесом сопки. Внимание его привлёк какой-то золотистый в полуденной хмари дымок, пыхнувший в северо-восточном направлении от бастионов. Дымок лениво развеялся невысоко над землёй, и Осаму бросился бегом доложить командиру  участка майору Накамура о приближении советской техники.
Через несколько минут по роте была сыграна боевая тревога. Пятнадцать пленных заставили надеть ремни, взять разряженные русские автоматы и выйти на восточную окраину укрепления.
Пленные, увидев спускающиеся с сопки тёмные пятнышки автоколонны, перестали удивляться устроенному японцами маскараду; они поняли – советскую колонну машин хотят взять на живца, целёхонькой. Было также ясно, что советское командование не знает, что эта, захваченная меньше суток назад, линия японских укреплений ночью была отбита отрядом противника.
Русские переглядывались, стараясь не оборачиваться на японцев, нацеленные в их спины винтовки.
– Кто прохо себе вести, все будут убит!.. – несколько раз пролаял почти по-русски картавый голос с японских позиций. – Стой место. Маши всем руки, периветствуй, и все будут жив и здоровие!..
– Ну что, мужики, похоже, и так, и этак мы «будут убит», – поёжился коренастый сержант с выцветшими волосами, сибиряк Роман Разин.
– Погоди малехо. Нужно, чтобы нас хорошо разглядели с машин… Дай ещё малехо подышать… – тут же ответил худой и высокий рядовой Виктор Шелест, земляк коренастого Романа Разина, и попытался улыбнуться бескровными губами.
– Морчать! Нет говорит! А то заменить вас! – встрял японец-переводчик.
Солдаты затихли.
Машины приближались. И едва стал прослушиваться рокот моторов, Роман Разин оглядел соплеменников, махнул рукой и сказал:
– Ну, кто куда, а я – домой. Стрелять начнут – падайте. Кто цел останется – ползите…
Ни один из пятнадцати пленных не остался стоять на месте, все, не спеша тронулись вслед за Романом.
– Стой! Стой, стой! – занервничал сзади переводчик.
Разин приостановился, обернулся и убедительно улыбнулся:
– Как же это стой?! У нас так положено встречать колонны. Идём навстречу и поём интернационал, руками машем. А то ведь не поверят.
– Не порозено! Поверят. Стой!.. Не порозено… – попытался спорить сбитый с толку переводчик.
– Пригнись! Бегом! – взял на себя командование Разин.
Советские солдаты, согнувшись пополам, пустились чуть ли не гусиным шагом. Вслед засвистели проворные японские метательные ножи. Трое пленных уткнулись лицами в землю. Остальные бросились в заросли высокой повядшей травы, и остервенело быстро поползли по-пластунски.
Автоколонна русских двигалась, японцы не стреляли.
– Ах, глухари, куда едут?! Да нешто нас не видят, не понимают?! – вскричал Виктор Шелест, вскочил на ноги и побежал во весь рост.
– Ложись, дурак!.. – прохрипел Роман, и тут прозвучал выстрел, слившийся со сплошным гулом пальбы.
Первая же пуля опрокинула Шелеста навзничь. Разин смотрел на его известково-белое лицо с открытыми остекленевшими глазами и в бессильной злобе закусил крепкими зубами свой кулак до крови.
Колонна остановилась. Из первых машин выскочили цепочки солдат и открыли огонь из автоматов и пулемётов. От этих двух «студебекеров» отцепили и развернули на японцев два 76-миллиметровых орудия. Остальные девять грузовиков стали разворачиваться и неуклюже, с надрывом двигателей, поползли обратно вверх на сопку.
Роман Разин вжался в землю, жаждая смешаться с нею. Сплошной свист пуль и советских, и японских замораживал дыхание, мозг лихорадочно молотил одну и ту же мысль: «Ничего, всё кончится. Или к своим, или к Витьке Шелесту… Мёртв ли, жив буду, сегодня узнается…»
Он положил себе на спину автомат, попытавшись прикрыть голову прикладом. В кисть руки, прижимающую приклад к затылку, ударило жгучей болью. Боль молнией обожгла всю кость руки и заломила тяжёлыми раскалёнными тисками где-то подмышкой.
Сквозь ружейный и пулемётный грохот Роман расслышал резкий незнакомый рёв мотора, и скоро сквозь стебли травы разглядел узкогрудый японский танк, мчащийся прямо на залёгших пленных.
– Амба. Раздавить хотят к чёртовой матери, – прохрипел Роман. – Ёшкин кот, да лучше бы пулей…
Тело Романа напряглось изо всех сил, чтобы подняться на смерть, но что-то давило и не пускало оторваться от земли.
Роман отчетливо видел, как приближаются сверкающие траки отполированных степью гусениц, нацеленные прямо на его голову. Он уже различал налипшие на колеса и крылья комья земли вперемежку с травой и живо представил свой лопнувший под неотвратимой тяжестью череп, как танк внезапно замер, от него повалил густой чёрный дым, и оглушающий взрыв со снопом пламени и искр оторвал от тела танка башенку, отбросив её куда-то назад. В гудящем огне, вырывающемся из круглого отверстия от башни, возник чёрный человеческий силуэт, разогнулся и замер, пожираемый бушующей плазмой.
«Из пушки работали… Ах, молодца! Жив останусь, найду стрелка… напою, год будет пьяный…» – едва успел подумать Разин, не сознавая, как его тело, извиваясь змеёй, уже ползёт под защиту гудящего от пламени стального чудовища.
Совсем рядом с раскалённым танком находиться было невмочь, жар удушающей волной гулял в радиусе больше двух метров.
Но и в этих метрах накренившийся на один бок, покорёженный, разорванный танк служил благословенной защитой от японских пуль.
– Есть Бог, есть!.. – с нервным радостным смешком прошептал Роман, утирая грязное, сальное от пекла лицо о рукав гимнастерки.
Сквозь размытый жаром, струящийся воздух Разин разглядел ещё несколько тёмных кочек, движущихся к танку со стороны японцев. Всё его существо непроизвольно сжалось в противный, обессилено-яростный комок – кто это? Несколько мгновений спустя сержант Разин услышал приятнейшие на свете звуки, которые только может слышать русский солдат, оставшийся в одиночестве на поле боя – отборный хриплый мат в несколько голосов. Затем над травой показалась невесть как державшаяся на голове приплющенная пилотка с полевой зелёной звёздочкой.
– Сюда, мужики! Тут он, за танком, похоже, раненый…
К Роману подползли ещё четверо беглецов – это были все, кто уцелел из пятнадцати пленных советских солдат. Отдышавшись, пятеро выживших красноармейцев, прикрываемые густым дымом от горящего танка, поползли к своим позициям.

Глава 13

Полковник Анатолий Геннадьевич Тарасюк лишь месяц назад получил свои «большие трехзвёздные  погоны» и приказ возглавить полк гвардейских реактивных миномётов.
Для него лично это означало долгожданные возможности отличиться в масштабных боевых действиях, которых, как он считал, был практически лишён во время войны с Германией. Почти всю Великую Отечественную он прослужил в тыловом Забайкалье и на фронт попал лишь «по протекции» всего за пару месяцев до победного мая 1945-го. Причём, попав туда подполковником, Тарасюк получил под своё командование всего лишь артдивизион «катюш», что соответствовало майорской должности.
Однако вверенный ему дивизион оказался бывалым – он воевал уже давно, заслужил титул «личного врага рейха», и в нём «каждый солдат знал свой манёвр». Благодаря этому обстоятельству, как-то само собой, Тарасюк встретил Победу с орденом Отечественной войны второй степени и характеристикой успешного боевого командира, в которую сумел поверить и сам. Когда же он узнал о своём повышении в звании и утверждении на новую должность, то почувствовал, будто бы в его голове щёлкнул некий сверхъестественный выключатель. С тех пор глаза его блестели абсолютной правотой во всем, что бы он ни делал и куда бы уверенно, с отмашкой левой руки, не следовал – хоть на штабной совет, хоть в нужник. Начало войны с Японией застало артдивизионы полка на переброске по железной дороге и разгрузке в Борзе. В ночь с 12 на 13 августа пришёл приказ – в связи со сложившейся под Хайларом обстановкой, не дожидаясь окончания разгрузки и развертывания полка полным составом, перебросить туда готовый к маршу 1-й артдивизион «катюш». В назначенном секторе выявилось много новых японских укреплений, которые оказались «не по зубам» батареям 76-мм орудий ЗИС-3 и пушкам танковых соединений, штурмующим укрепрайон и город. По ряду причин оперативно перебросить туда тяжёлую артиллерию не получалось. И теперь дивизиону Тарасюка, действуя совместно с пехотным полком 94-й стрелковой дивизии под командованием подполковника Льва Осиповича Корыстова, предстояло разгромить юго-восточный сектор Хайларского укрепрайона, а также оказать помощь в окончательном захвате переходящих из рук в руки некоторых кварталов самого Хайлара. Оставив заботы по разгрузке и развертыванию остальных дивизионов полка на своего заместителя, полковник Тарасюк отбыл на позиции с первым артдивизионом. Поздним вечером 14 августа «катюши» прибыли в назначенный район. Был создан объединенный штаб по уничтожению оборонительных линий японцев. Подполковник Корыстов доложил о последнем неудачном штурме юго-восточного участка вражеских позиций, когда невесть откуда взявшимися японцами в ночной контратаке были уничтожены две штурмовые роты, потеряны укрепления и едва не попала в засаду автоколонна с вооружением, боеприпасами и продовольствием. Рассказал Корыстов и о солдатах, которые оказались в японском плену. Ценой жизней десяти красноармейцев они сумели предотвратить захват автоколонны, вернулись в расположение советских войск и дали ценные сведения о вражеских огневых позициях в этой части укрепрайона.
Уставший после длительного марша полковник Тарасюк слушал доклады в полудрёме. В конце концов, как старший по званию, он завершил совещание, заявив, что утро вечера мудренее, потому что японские позиции можно будет рассмотреть только засветло. Вот тогда и будет принято решение – как наилучшим образом разбить укрепления, а уж каким образом зачистить подземелья укрепрайона от оставшейся живой силы противника – решать надо будет на месте.
В семь часов тридцать минут утра полковник Тарасюк приехал на передовые позиции. Поскольку в имевшихся «виллисах» для всех членов объединённого штаба мест не хватило, офицеры артдивизиона рангом поменьше прибыли на двух «катюшах» и грузовике с боекомплектом для них: Тарасюк вознамерился нанести показательный «деморализующий удар», применявшийся артдивизионом, которым он успел покомандовать в Германии. Этот приём был рискован, но довольно неплохо показал себя в последние месяцы боёв. Тогда, чтобы не снижать темпы наступления, самые опытные расчёты не дожидались, когда с марша подтянется весь дивизион. Обгоняя всех, к очагу сопротивления отправляли пару «катюш», грузовик с боекомплектом и взвод автоматчиков. Зарядившись в ближайшей рощице или среди руин, «катюши» неожиданно возникали перед противником, наносили  шквальный удар прямой наводкой, и так же быстро исчезали. К моменту появления основных сил обороняющиеся немцы обычно были уже потрёпаны и деморализованы, так что иногда вывешивали белые флаги, не дожидаясь новых залпов. 
Полковник Тарасюк внимательно оглядел выкрашенный утренним солнцем в оранжевые оттенки вражеский укреплённый рубеж и совсем уж хотел оторвать глаза от стереотрубы, как вздрогнул и насторожился:
– Ах, сукины дети! Вы поглядите-ка, товарищи офицеры, чего они вытворяют!
Товарищи офицеры посмотрели в бинокли по направлению указующего перста  полковника и увидели возле одного из крайних укреплений белый глинобитный домишко с плоской крышей.
На этой крыше три японца развели костёр, достали из мешка большую змею и отсекли ей голову тесаком. Ловко сняв со змеи кожу, они нарезали мясо, и, воздев куски на шомпола, стали поджаривать на огне.
Комполка Корыстов опустил бинокль, зевнул и ответил:
– Ничего особенного, товарищ полковник. Они собираются позавтракать.
– Они что, всегда позволяют себе вот так открыто готовить завтрак? А вас покушать не приглашают? Да вы понимаете, что это значит?! – побагровел Тарасюк.  Он приблизился к пожилому подполковнику и жарко задышал ему в лицо, – А  это значит, Корыстов, что они на виду у всех, на глазах у наших солдат, плюют на нас! На великую армию, победившую фашизм! Они демонстрируют, что так презирают нас, что даже противника в нас не видят! Но это им сходило, пока здесь не было полковника Тарасюка! А сейчас увидят, суки, увидят...
Глаза Тарасюка подёрнулись какой-то странной поволокой. Растолкав своих офицеров, он подошёл к ближайшему солдату, выхватил у него винтовку и прижал холодный приклад к щеке.
– Стоит ли? – спокойно промолвил Лев Осипович Корыстов. – Вы бы лучше машины свои убрали с переднего края от греха подальше.
На замечание Корыстова полковник Тарасюк оглянулся и вдруг сказал такое, отчего весь объединенный штаб пришёл в полную растерянность:
– О грехах вспомнили? А я ведь знаю, подполковник Корыстов, что в Первую мировую войну вы служили в царской армии в чине прапорщика…
– Ну, если бы в 1915 году на германском фронте воевала Красная армия, то я бы непременно служил в ней в чине ротного, – невозмутимо ответил Корыстов и подумал: «Господи, какой совершеннейший идиот!»
Тарасюк обжёг бывшего царского прапорщика презрительно-яростным взглядом и рявкнул:
– Подполковник Корыстов! Сейчас я вам покажу, как надо разговаривать с врагом,  если самим духу не хватает!..
Раскатисто грохнул выстрел.
Пуля попала в одного из японцев, сидевших на корточках с шампурами в руках. Он тут же завалился и ткнулся головой в горящие угли костра. Двое других подхватили своего товарища и мгновенно скрылись за бетонным выступом на крыше бутафорской глинобитной фанзы.
– Вот так! – радостно оскалился Тарасюк, обращаясь к Корыстову. – Оцените выстрел, товарищи офицеры!
– Глядите! – охнул один из штабников и подался грудью на бруствер.
На ту же крышу с дымящимся костерком из-за укрытия вытолкнули с десяток советских пленных солдат и офицеров. Дальним эхом забесились выстрелы, и пленные попадали, покрыв бездыханными телами всю крышу.
– Это нас запугать хотят, – уверенно оценил ситуацию Тарасюк и рявкнул связисту: – Дать мне первую батарею!
В трубку телефона полились было команды, но в ту же секунду восемь японских ДОТов открыли по советским позициям беглый огонь из пулемётов и автоматических пушек. Минуты спустя к ним прибавились и залпы 75-мм орудий.
От свиста свинца и осколков стало душно и тесно в воздухе. Веера пуль, подняв мутную завесу пыли над окопами, застигали по двум, выставленным Тарасюком на переднем крае для устрашения японцев, машинам с расчехлёнными и заряженными реактивными миномётами. Бензобак машины, стоящей на крайней позиции, лопнул белой ослепительной вспышкой, и на глазах ошалевшего штаба тонны земли с оглушительным уханьем рванулись ввысь и закрыли полнеба сплошной чёрной завесой. Удушающе жаркая взрывная волна мощной воздушной лавиной пронеслась по окопам.
Полковник Тарасюк, оглушённый, перепачканный в грязи, распластался на дне окопа и очумело взирал в лицо подполковника Корыстова, который энергично, но совершенно почему-то беззвучно разевал рот и сверкал горящими гневом глазами.
Подполковник вдруг плюнул у самого лица командира артполка и исчез в облаке накатившейся пыли со стороны тыла русских позиций. Тарасюк кивнул на плевок, так и не сообразив, зачем это было сделано. В ушах раздавался вселенский пульсирующий звон, сквозь который раздирали мозги глухие звуки каких-то гигантских хлопающих дверей. Кроме этого шума полковник ничего слышать не мог. А сказал ему рассвирепевший Корыстов следующее:
– Ты, тупая скотина, пойдёшь под трибунал за погубленных людей и технику! Уничтожь, гадина, ДОТы! Как разрушишь укрепления, я со штурмовиками иду в атаку! Ах, ты, тварь, сорвал внезапность наступления! Дерьмо ты, а не полковник! Тьфу тебе, морда!..
Полковник, очумело вращая глазами, пополз в сторону и скоро наткнулся на придавленного горящим колесом от автомобиля мёртвого связиста. Тут же валялся разбитый телефонный аппарат. Гимнастёрка и скатка связиста от колеса занялись пламенем. Голову Тарасюка пронзила мысль: «Зачем он здесь лежит? Мне нужно пройти, нужно!..»
В окопе клубился сизо-жёлтый вонючий дым, понесло лохмотьями жирной сажи. Кто-то схватил полковника подмышки и потащил сквозь глухую, переливающуюся искрами, дымную тьму в обратном направлении.
Пришёл в себя командир артполка Тарасюк у палатки штаба, развернутой за сопкой, сбегающей противоположным пологим склоном к Хайларским укреплениям. Полковник полулежал на траве, и санинструктор смазывал ему ожог правой руки. Кто-то сунул ему под нос тампон, смоченный спиртом. И полковник сделал неопределенное движение рукой, в которой тут же оказалась железная кружка со спиртом разведённым. Машинально выпив, Тарасюк поднялся и в полной звенящей глухоте огляделся по сторонам.
За сопкой казалось, что густой мглистый дым валил со всех сторон сразу.
Офицеры штаба, почти все перевязанные, смотрели на полковника тусклыми глазами. Всюду суетились санитары, таская на носилках и шинелях раненых и убитых бойцов туда, где на сухой опалённой траве уже кровавилось множество побитых человеческих тел. Смрад и муть овевали пространство между двух сопок – тылового подразделения первого артдивизиона из полка Тарасюка.
Шатаясь и спотыкаясь, полковник поднялся на сопку и устремил горящие обидой, смешанной со страхом и злобой, глаза на окутанный дымкой укрепрайон и видневшийся вдалеке Хайлар. Из каждого ДОТа и амбразур велась оживлённая стрельба по залегшим цепям пехотинцев подполковника Корыстова.
Артподдержки у него так и не было, хотя подполковник прислал уже пятого связного с требованием открыть огонь по укреплениям противника. Он не мог знать, что контуженный полковник Тарасюк, едва его вытащили с бушующей пламенем передовой линии, приказал арестовать подполковника Корыстова, огня дивизиону не открывать, а проявить выдержку и перейти к глухой обороне. Чем был вызван и мотивирован этот приказ, штаб не понимал. Однако, видя перед собой живого и с виду вполне вменяемого командира, офицеры штаба вынуждены были подчиниться и огня не открывали, хотя пехоте требовалась интенсивная поддержка. Арестовывать же пехотного подполковника артиллеристы не могли, поскольку разбираться в правомочности его ареста должны особисты, которых на тот момент в полку не было. Но, на всякий случай, задержали его связных.
Отходя от лёгкой контузии, обозревая страшный урон, понесённый артдивизионом в первой же затеянной с японцами лично полковником перестрелке, Тарасюк физически – ломотой в голове и по всему позвоночнику – ощутил разом досаду, ярость и чудовищный испуг ответственности.
– Слушай приказ по дивизиону! – взревел полковник, не отрывая глаз от трагедийного кратера на месте взорвавшихся  «катюш» и валявшихся в беспорядке трупов солдат, погибших  не столько от японских пуль, сколько от обломков  и осколков собственной техники и снарядов. – Слушай приказ: развернуть дивизион на скрытые огневые позиции! Заряжай! Цель – восточный квартал Хайлара и Хайларский укрепрайон!
Офицеры бросились врассыпную.  Полковник не услышал собственного голоса, а ощутил его горлом и барабанными перепонками, отчего появилась боль и противный зуд в ушах.
Тарасюк спустился по склону, сел на траву и потёр уши ладонями. Совсем рядом из норки выскочил суслик и замер столбиком, уставившись блестящими пуговками глаз на русского полковника, который также уставился на зверька.
– Что с моими ушами? – спросил Тарасюк у суслика. – Я плохо слышу! Я вообще ни хрена не слышу!..
Но суслик ничего не ответил. Он мгновенно исчез, едва Тарасюк заголосил во всё горло своей жалобой. Командир артполка зачем-то подполз к норке, наклонился и, раскрыв рот, заглянул в чёрную глубь лаза. В тот же момент в ушах будто что-то лопнуло, и слух ясно прорезался звуками пулемётных и винтовочных выстрелов со стороны Хайларского укрепления, треском пламени, пожирающего боевую технику и бортовую машину медсанбата, близкими стонами раненых и шумом моторов «катюш», разворачивавшихся за укрытием сопок на боевые позиции.
Командир  полка гвардейских миномётов вскочил и, улыбаясь, зашагал вниз, к штабной палатке, бормоча под нос что-то невнятное:
– Ах, суслик… Вот сукин сын… Как мне оглушение снял! Вот если бы его… армии был бы бо-ольшой прок и польза… Да… суслик…

Глава 14

Полковник Тарасюк сидел в штабной палатке за походным столом, застеленным картами, поверх которых лежал план окрестностей Хайлара с японскими огневыми позициями, набросанными картографом по данным разведки.
– Разрешите, товарищ полковник? – в проёме палатки появился адъютант Тарасюка. – Тут к вам добивается сержант Разин. Это один из тех, кто остановил нашу автоколонну перед хайларскими укреплениями.
– Вот как? – заинтересовался Тарасюк. – Давай-ка его сюда! Он-то мне как раз и нужен! Постой, он же должен быть в пехотному полку Корыстова?  Что он тут делает? 
Адъютант – рослый капитан из Поволжья по фамилии Хвост – поморщился и с откровенной неприязнью сказал:
– Прибыл как связной. Шестой уже по счёту.
– Как шестой? А где ещё пятеро? Убиты? 
– Никак нет. Задержаны по вашему приказанию. Вы же сами приказали, как только прибыли с окопов после взрыва, – уточнил капитан Хвост.
– Меня не поняли! –  побагровел полковник. – Солдат не отвечает за тупость командира! Задержанных немедленно освободить, накормить и оставить здесь до особого распоряжения! Давай сюда этого Пугачёва!
– Разина, Анатолий Геннадьевич, – поправил адъютант.
– Ну, хрен с ним, – Разина так Разина.
Роман Разин, с перевязанной рукой, весь в белой сухой пыли и царапинах, вошёл и вытянулся в струнку. Тарасюк широким шагом, с протянутой для рукопожатия рукой двинулся навстречу и загремел бодрым голосом:
– Ну, здравствуй, здравствуй, герой! Проходи, ты как раз кстати! Вот погляди-ка сюда… – полковник, пожимая руку сержанту, увлёк его к столу и ткнул указательным пальцем в план Хайлара. – Скажи-ка, сержант, есть ли в Хайларе потайные подземные ходы, по которым японцы могли бы уйти из города? 
– Не знаю, товарищ полковник.
– Не знаешь? Город, видишь ли, старый, можно сказать, древний. Могут быть и подземные ходы. Что, неужели сочувствующие китайцы не показывали? – исподлобья пытливо стрельнул глазами Тарасюк.
– Нет, не показывали. Да я там и сочувствующих нам китайцев что-то не видел… И когда там было разглядывать, кого было расспрашивать? Мы взяли несколько кварталов, потом нас выбили, потом на укрепрайон пошли. Товарищ полковник, я… 
– А напрасно не разглядывал, зря не спрашивал! – перебил, насупясь, Тарасюк. – Такая близорукость, знаешь ли, может быть даже преступной. Подвалы глубокие, колодцы пустые не видел? Лазы какие-нибудь особенные? Как у них расположена канализация?
– Я не уверен, товарищ полковник, есть ли у них вообще канализация. Да мы и пробыли там совсем недолго, ничего особенного лично я разобрать не успел. Я одно знаю, товарищ полковник: уничтожать город нельзя. Вы нас поддержите только огнём, мы выбьем японцев. Там же не только японцы и китайцы, там много наших пленных, товарищей моих… Я же с ними всю Европу прополз, братья мои по оружию…
– Братья, говоришь?! Пленные? А ты забыл слова товарища Сталина: «У нас нет пленных, есть предатели»?! И это кто ж тебе такое сказал, что я собрался уничтожить Хайлар? – подался вперёд Тарасюк, и края его узких губ резко опустились вниз.
– Да, я ж на передовой не первый год. Весь дивизион «катюш» расчехлён и на исходные выходит… – запросто с нотой отчаянья выпалил Разин. 
– Ага! Вот здесь-то ты всё видишь, а где надо – ни хрена не видишь! Кру-угом, марш, пока я тебя, сукина сына, не арестовал! Вон отсюда! И передай подполковнику Корыстову, что при его продвижении вперёд за сохранность его полка я не отвечаю!
– Его полка?! – опешив, невольно промолвил Роман. – Это ведь не его собственный полк, а нашей Красной армии, товарищ полковник… 
– Ты кого тут учить вздумал?! Как ты смеешь?! Адъютант! Особист прибыл? Очень хорошо! Взять этого под арест! – взревел Тарасюк. – Это предатель, завербованный в Хайларе японской контрразведкой!
Роман Разин окаменел. Шок от бредовой ситуации происходящего был настолько силён, что у него поплыли в глазах и полковник, и стол с картами, и выскочивший откуда-то огромный капитан Хвост. Хвост грубо рванул сержанта за раненную руку, и тот, с трудом двигая тяжёлыми ногами, вышел из палатки штаба уже без автомата, ремня, документов, медалей и даже звёздочки на пилотке. У входа толкались офицеры штаба и командиры батарей, пришедшие с докладами о готовности артдивизиона нанести по Хайлару ракетный удар…
Адъютант Хвост бегло начеркал предписание, передал Романа Разина двум конвоирам, и те отвели его в маленькую брошенную фанзу, где расположился особый отдел. Там за большим хозяйственным столом с самодельной настольной лампой, изготовленной из фонаря «летучая мышь», сидел бойкий, низкорослый старший лейтенант СМЕРШа. Перед столом стоял заменяющий стул ящик из-под патронов. Старший лейтенант что-то быстро писал, заполняя какой-то бланк, и, бросив на вошедших мимолётный взгляд, так глубоко вздохнул, что и арестованный, и конвоиры поняли, как страшно занят этот человек. Однако особист тут же живо вскочил и, не дожидаясь рапорта, протянул в сторону конвойных руку:
– Предписание сюда! Шпион? – особист сноровисто подхватил документы Разина, переданные конвоем вместе с предписанием. 
– Не можем знать, – смутившись, ответил конвоир.
– Всё, свободны! – махнул рукой старший лейтенант и усадил арестованного сержанта на ящик.
Заняв позицию за своим столом, он быстро прочёл написанную Хвостом суть дела, затем другие бумаги и, хохотнув, буркнул: «Галиматья…»
С этими словами старлей поджёг от фонаря какую-то бумажку из документов Разина. Затем сложил пальцы рук  на столе и засверлил Романа пронзительным взглядом:
– Ну, давай, рассказывай. Всё подробно. Помни, что за малейшее искажение фактов, направленное в ущерб командованию, следует высшая мера наказания.
– Чего рассказывать-то? 
– Всё. Начиная с того момента, как сдался в плен и до того, как тебя завербовала японская контрразведка. Кто возглавляет отдел контрразведки в Хайларе – Касиба, да? 
– Во-первых, я не сдавался, а был захвачен в плен, и не в Хайларе, а на японской укреплинии. Во-вторых, никакой контрразведки там не было. А в-третьих, пока у нас такие полководцы, как Тарасюк, японцам и вербовать никого не надо…
– Понял. Посиди молча. Вот, пока можешь покурить, – особист подтолкнул к краю стола пачку папирос и спички.   
Роман жадно закурил и смотрел, как живчик старший лейтенант, поскрипывая пером, стремительно покрывал чистый листок чернильной забористой вязью. Исписав листок с обеих сторон, особист легко двинул его навстречу сержанту и протянул ручку:
– Подписывай и мотай отсюда. Часовой! 
Тут же с шумом на пороге появился солдат с автоматом ППШ наперевес.
– Проводи сержанта, – кивнул ему особист, и подтолкнул Роману трофейную самопишущую ручку. – Ну же, некогда мне!
Совершенно сбитый с толку Роман, не веря, что инцидент так быстро и счастливо исчерпан толковым следователем, подмахнул свою фамилию на нижнем краешке протокола, куда ткнул настырный палец особиста. 
– Проводи сержанта пока на гауптвахту, – скороговоркой сказал часовому старлей и улыбнулся Разину. – Ты никого ничего не спрашивай. Время горячее, сам понимаешь. Некогда волынку раскручивать. По глазам вижу, – ты не дурак. Виноват, значит, вину искупать нужно. Так что прояви сознательность и искупай.
Роман почувствовал, как вдруг отяжелело тело. 
– Понимаю, – глухо обронил Разин. – Разрешите всё же узнать, чего мне искупать-то следует?
Особист недовольно поморщился, широко открыл рот, чтобы рявкнуть, но, что-то вдруг сообразив, спокойно сказал: 
– Ну, хорошо. Думаю, до этого не дойдёт, но если вдруг заявится... то есть если тебя вызовет майор вот с такими же петлицами, – особист быстро ткнул пальцем в свои петлицы, – ты должен сказать, что ждёшь полевого суда за следующие действия, направленные… несознательно, конечно, под воздействием страха… ну, в общем, слушай: «Я, Разин Роман Юрьевич, уроженец села Ольховка Никольского района Томской губернии, 1910 года рождения, бывший сержант 152 стрелкового полка, попал в плен при штурме города Хайлара и был завербован японской контрразведкой под страхом смертной казни, а также обещания японским командованием высокого вознаграждения и убежища за границей. Выполняя задания японской контрразведки, я пытался заманить в занятый японцами Хайларский укрепрайон автоколонну снабжения, а при провале этой операции внедрился в сводные войска, окружившие Хайлар, для следующих диверсионных действий:
1. Вербовка к сотрудничеству с японским командованием высоких должностных лиц и рядовых Красной армии:
а) командира ударного пехотного полка подполковника Корыстова – завербован; 
б) командира артполка особого назначения полковника Тарасюка – от вербовки отказался и взял меня под стражу; 
в) рядовых, сержантов и старшин…» 
Старший лейтенант оборвал чтение и как-то солнечно улыбнулся: 
– Здесь пока пропущено, но, как только таковых выявим, впишем. Ну, слушай дальше. Значит, так: 
«2.  Уничтожение техники и складов боеприпасов: 
а) мною взорваны две установки реактивных миномётов, автомашина подвоза боеприпасов, один тягач, один автомобиль командира и автомобиль медсанбата;   
б) посредством подполковника Корыстова мною был заминирован и уничтожен склад боеприпасов артдивизиона реактивных миномётов; 
в) нарушена связь между подразделениями артдивизиона; 
г) уничтожено 38 человек личного состава артдивизиона. Кроме того…» 
– Ты даже не сволочь... – у Разина на глазах просочились слёзы. – Ты за пределом человеческого понимания. Почему же так?..
– Что почему? Почему тебя взяли? – прищурился особист.
– Почему против фашистов и японцев бьются только советские солдаты, а против наших солдат и враг, и такие командиры, как ты и Тарасюк... – Роман тяжко вздохнул и приподнялся с ящика.
– Сидеть! – спокойно приказал особист и кивнул часовому.
В живот Романа ударила сотрясающая внутренности боль, и он согнулся пополам. В тот же момент конвойный, без размаха, отработанным движением, ловко ткнул прикладом автомата с другой стороны в горло под кадык, от чего арестованный, захрипев, рухнул обратно на место и вместе с ящиком повалился на пол. Часовой сделал было движение схватить Романа за шиворот и поднять, но, вздрогнув, замер и повернулся к двери, – в фанзу внезапно ворвался совсем близкий, душераздирающий рёв и гром. Истошный визг улетающих десятков реактивных снарядов оглушил пространство и всколыхнул землю. Стены затрещали, доски на потолке  фанзы заходили ходуном, сквозь щели посыпалась солома, куски ссохшейся глины и какая-то труха...
Солдат-часовой умилённо поглядел на своего начальника-особиста и сказал:   
– Всем дивизионом вдарили. Сейчас от Хайлара кишки по сопкам полетят… 
Живчик-старлей что-то ему ответил, и они оба засмеялись. 
Роман, сделав несколько глубоких вздохов, пришёл в себя. Хищный оскал лёг на его лицо, глаза озарились ненавистью и холодным расчётом. От этой гремучей смеси Роман всегда чувствовал где-то во лбу лёгкое опьянение. Эта свежая эфирная струя всегда помогала ему действовать и мыслить в самых тяжелейших и, казалось бы, безысходных ситуациях. Ещё слушая сочинение особиста о своих «диверсиях», Роман понял: закона ни в армии, ни в стране нет, а то, что называют законом, всего лишь государственный инструмент ломки людей, превращения их в тупых и трусливых тварей. Тварью Романа хотел сделать Гитлер, теперь того же добивается и товарищ Сталин. Получается, эти двое весёлых особистов – приспешные исполнители воли того и другого – враги свободы души человеческой, человеческой природы, а потому не имеют права поднебесного существования. Роман собрался в пружинистый комок. Что случится потом, он не хотел знать. Сейчас воющему хаосу огня, уничтожающего вместе с японцами его дорогих боевых товарищей, радуются двое из нелюдей. Эти – хуже фашистов и японцев: они подлее и гнуснее любого открытого врага.
Ноги Романа метнулись в «ножницах», и подсечённый часовой обрушился на пол. Не останавливая движения корпуса, сержант снёс ногами стол особиста и в один кувырок оказался у лежащего, не успевшего опомниться от падения часового. Вырвав у него автомат, Роман передернул затвор, ткнул его в живот конвоира, и в лютой канонаде залпов «катюш» короткая очередь треснула совершенно бесшумно. Неслышим был и крик за опрокинутым столом. Вспыхнул и озарил угол фанзы бензин, разлившийся из разлетевшейся на части настольной лампы. Особист успел расстегнуть кобуру, но тут же забыл об оружии, пытаясь сбить пламя, охватившее залитую горючим гимнастёрку. Крик его оборвался с выстрелами Романа. Обезумевший часовой был ещё жив и, приподняв плечи и голову, бессвязно мыча от страха и боли, двигал локтями и ногами, пытаясь отползти к двери. Роман с разворота, с тяжестью всего тела, обрушил приклад автомата на его голову. Конвоир дёрнулся и обмяк.
Разин обыскал часового, растолкал себе в карманы найденные документы, патроны, две гранаты и несколько сухарей. Опоясался его ремнём, надел пилотку, и, убедившись, что пламя сожрало все бумаги, связанные с его делом, осторожно приоткрыл дверь фанзы. 
Пригнувшись, Роман выбрался на улицу. В лицо ударила удушливая от залпа целого дивизиона реактивной артиллерии воздушная волна. В оглушающем, содрогающем землю воющем хоре царила полная мгла. Тучи клубящейся пыли, рвущиеся яркими всполохами выхлопов ракет, уносились от батарей и густой завесой покрыли все обозримые горизонты. Дым, поваливший из загоревшейся фанзы, смешался с этой мглой. Огонь и сера жарко дышали и жгли глаза, сушили до удушья глотку. Но Роман подумал, что это далеко не ад.  Ад – там, в Хайларе, куда уносилась эта визжащая и хохочущая в своем хмарном, сумасшедшем припадке смерть…

Глава 15

Переброска звена истребителей Кано Накаяма с острова Кошосо в Китай прошла благополучно. Самолёты шли на максимальном эшелоне высоты, и по маршруту встретили целую армаду американцев, состоящую приблизительно из сорока тяжёлых дальних бомбардировщиков и целой своры истребителей прикрытия. В быстро сгущающихся сумерках самолёты янки плыли размытыми в дымке гудящими призраками на значительно большей, недосягаемой японскими машинами высоте, и на звено Кано внимания не обратили.
Кано этому был удивлён, но досады совсем не испытал.
Также не был раздосадован ведущий звена Накаяма на место назначения, – это было настоящее курортное местечко Танганцзы, известное своими лечебными термальными источниками. Здесь базировалась 2-я эскадрилья 104-го полка японских императорских ВВС.
Звено совершило посадку, пилоты забрали свои личные вещи, спрыгнули на землю, и сержант Кано Накаяма отдал рапорт о прибытии командиру эскадрильи капитану Мицуо Томия. Тут же места в кабинах их «Зеро» заняли неизвестные пилоты. Моторы взревели, самолёты вырулили на полосу и через минуту взмыли в небо.
– Куда повели наши машины, если не секрет, господин капитан? – осмелился спросить Кано.
– Не секрет. На авиазавод в Харбин. Там, скорее всего, ваши «Зеро» переоборудуют для камикадзе. Вы же будете осваивать полёты над ландшафтами земли на истребителях Ки-43 «Хаябуса».
– А нет ли возможности обеспечить нас Ки-84 «Хаяте»? Этот самолёт...
– Послушайте, сержант, – резко перебил Кано командир эскадрильи, – вы намерены и в дальнейшем решать за командование, кому на чём летать и как воевать вообще?!
– Никак нет, господин капитан! – вытянулся в струнку сержант Накаяма. – Мой вопрос связан только с той большей пользой, какую мы можем принести своей стране и императору!
Капитан Томия внимательно посмотрел на старшего звена и смягчился.
– А вы знаете, сержант, что у «Хаяте» имеются затяжки с управлением на минимальных и максимальных скоростях? А для мастера пилотажа Ки-43 прекрасная, надёжная машина. Желаю удачи!
Более месяца прошло в напряжённой лётной подготовке.  Даже за этот короткий срок Кано успел получить немалый опыт учебных воздушных боёв. Он убедился, что действительно в руках опытного лётчика маневренный «Хаябуса» отнюдь не безнадёжен даже против «Хаяте», – ближайшего аналога советских «Лавочкиных». В одном из тренировочных полётов «Лавочкин», которого имитировал «Хаяте», атаковал с излюбленной позиции сзади сверху, а Кано, заложив резкий вираж, ушёл с переворотом вниз и, набрав скорость, задрал нос. Более тяжёлый и скоростной противник провалился вперёд и допустил грубейшую ошибку, пытаясь преследовать его на вираже – на развороте он точно вписался в прицел Кано. То же повторилось и на втором заходе. Это дало окрылённую уверенность в том, что посредством умелых манёвров можно бить и советские Ла-7.
Девятого августа была сыграна боевая тревога, затем – отбой, потом – всеобщее построение. Начальник 4-го учебного центра вышел из штаба, молча принял доклад о построении, так же молча обошёл строй и, нервно глянув на часы, вновь удалился в штаб.
Строй лётчиков и авиатехников стоял около часа по стойке смирно в мёртвой тишине.
Наконец начальник центра вышел непривычно тяжёлой походкой, перебросился парой фраз с заместителями и объявил, что Советское правительство объявило великой Японии войну. Уже известно, что советские войска этой ночью перешли в наступление по всей линии границы.
Тут же объявили о переформировании звеньев лётного состава. Сержант Кано Накаяма вошёл в звено поручика Синдо. Прошло распределение авиатехники между пилотами, отбывающими в боевые части. Кано достался Ки-43 «Хаябуса» улучшенной модели «2Б». Он имел меньший размах крыла и несколько худшую маневренность, зато был более живуч – его крылья прочны, бензобаки протектированы, а пилота защищала толстая бронеспинка.
Лётчики прямо с построения были отправлены на аэродром к своим самолётам, где им надлежало быть в готовности №2. И в этой тревожной суматохе все, кому полагалось быть на аэродроме, остались без завтрака. Дабы подчеркнуть значимость этого дня, вдогонку им был отправлен  грузовик с лётными бортпайками и бутылками с фруктовой водой. Авиаторам польстило то, что кроме рисовых шариков и сушёной рыбы им достались галеты и даже жестяные банки с тушёным мясом из рациона экипажей дальних бомбардировщиков. Пилоты, сожалея об отсутствии саке, устроили возле самолётов импровизированные пикники, которые скрасили нервозность обстановки и вынужденное безделье в поле под открытым солнцем.
Ближе к вечеру был зачитан приказ – указанный в списке лётный состав на закреплённых машинах должен завтра отбыть в Цицикар, где для противодействия наступающим советским войскам и флоту будет формироваться особое ударное авиасоединение. В этом списке звено поручика Синдо числилось в полном составе.
Ранним утром гул десятков самолётов раскатился по окрестностям Танганцзы. Звено за звеном, самолёты с символами «хиномару» – опознавательным знаком японских ВВС «Восходящее солнце», – оторвались от земли, поднялись на заданный эшелон и взяли курс на Цицикар. Однако через час полёта пилоты по радио получили вводный приказ и резко изменили курс.
Поручик Синдо подал сигнал захода на посадку, и Кано испытал разочарование и досаду. Вместо обустроенной авиабазы в Цицикаре навстречу неслась выжженная солнцем степь, перемежаемая зелёными прямоугольниками гаоляновых полей и блестящими цепочками залитых водой рисовых чеков. Значит, базироваться придётся где-то «на задворках».
Чтобы чувствовать себя увереннее, Кано пристроился точно в хвост самолёту Синдо и старался не обращать внимания на стремительно мелькающие внизу пёстрые пятна окружающего пейзажа. «Хаябуса» коснулся  полосы и побежал. Кано почувствовал тряску и металлический гул машины на неровностях грунта. Он сбросил обороты, с трудом разбирая направление движения ведущего самолёта, и с нетерпением ждал, когда тот завернёт.
Это означало место стоянки, где Кано должен был пристроиться ему в крыло слева. Наконец разворот, холостые обороты, и вот почти онемевшая от тряски рука выключает зажигание.
Рядом подрулил и заглушил мотор Сёдзи Тухоро. Кано посмотрел на его побелевшее, без кровинки, лицо и улыбнулся. Тухоро поймал его улыбку и развёл у лица руками, всем своим видом говоря «Ну и ну, вот это местечко! Вот это посадочка!»
Обозревая аэродром, пилоты молча шагали по опалённому песчанику. Сердце дрогнуло. То, на что они только что приземлились, аэродромом назвать было нельзя. Едва залатанную ВПП окаймляли сгоревшие чёрные остовы самолётов вперемежку с обугленными постройками, разорванными цистернами, разбитыми зенитными пушками, гнутыми балками и железными реями неизвестного назначения. Многие руины ещё дымились. Выбросы сажи и гари от взрывов и пожаров веерами отпечатались на жёлтых стенах построек, в широких лужах воды виднелись соцветья маслянистых разводов. Воздух был полон запахом горелой древесины, травы и машинного масла.

Глава 16

– Русские думают, что уничтожили этот полевой аэродром. Это большое преимущество для нас, – вдохновенно заявил заместитель командира сводной ударной группы «Ханэ» майор Хамада, который прибыл с инспекцией из Цицикара час назад и теперь, выпятив грудь, расхаживал перед строем крылатого воинства. – Вы, конечно, все обратили внимание, что русские самолёты проходили сегодня над нами, так нас и не заметив. Обломки и руины – хорошая маскировка. Кстати, – повернулся он к сопровождающему офицеру, – необходимо подсыпать на местах заделанных воронок на полосе декорацию из цемента с угольной пылью. Распорядитесь насчёт рабочих китайцев. А самолёты рассредоточить на расстояние не менее пятнадцати метров друг от друга.
Итак, теперь о нашей сводной ударной группе «Ханэ».  Основная её часть будет сдерживать продвижение русских – атаковать их походные колонны, прежде всего – танковые, которые являются главной опасностью. Но задача именно вашего подразделения – это тыловые коммуникации противника. Ваш 4-й «Киодо Хикотай»* будет сопровождать наши бомбардировщики, которые атакуют места сосредоточения вражеской техники, склады, мосты, железнодорожные станции и медсанбаты. Советские войска являются агрессорами, посягнувшими на священные интересы императора Хирохито и великой Японии. Каждый их солдат должен уничтожаться, а не лечиться у нас под боком. Они напали на нас здесь, а мы будем воевать на их территории! Здесь, именно здесь решится истинная судьба мирового раздела! Против русского медведя будет применено химическое и новейшее достижение японской науки – бактериологическое оружие. Это будет смертельный удар не только по русским, но и всем прочим врагам нашей священной идеи! Это оружие вскоре поступит в наше подразделение «Ханэ». Нам ещё предстоят маршруты во многие страны!
Да здравствует священная империя! А теперь отдыхать. О начале боевых вылетов будет сообщено дополнительно...
Кано Накаяма, распластавшись на футоне в лёгкой палатке, размышлял о словах майора Хамада. Мысль о сверхоружии туманила его рассудок. Япония воистину великая страна, и под её шатёр приползёт на коленях весь земной шар. Какая жизнь кроется за этим понятием?! Каждый японец, даже этот чёрт Осаму, если не подохнет прежде победы, станет господином части планеты и на глобусе будет обозначен его собственный участок суши и океана определённым цветом. Что значит эта новая политическая карта Земли? Это масса разноцветных рабов, величественные дворцы, изысканные блюда, напитки и женщины! Хотя неплохо бы устроить так, чтобы Осаму стал господином пары айсбергов в Арктике, где бы его любили только белые медведицы…
С этими мыслями Кано уснул. С этим же ощущением эйфории 12 августа он запрыгнул в кабину своей машины, стоящей в строю отборного спецотряда ударной группы «Ханэ». Стало известно, что буквально вчера русские захватили город Таоань и располагавшийся в его окрестностях аэродром с тремя десятками японских самолётов. Командование поставило задачу нанести ответный мощный авиаудар.
Тысячесильные двигатели басовито заворчали на холостых оборотах. Кано ждал, когда самолёт Хитоси Синдо начнёт выруливать на черневшую псевдопробоинами взлётно-посадочную полосу. Наконец, поручик Синдо махнул рукой, захлопнул фонарь кабины и тронул свою машину, выводя двигатель на максимальные обороты. «Хаябуса» Кано двинулся следом. Мотор взревел, и самолёт помчался, набирая взлётную скорость. Звено истребителей круто взмыло в небо, растворяясь в белесо-лазурной бесконечности горизонта.
Когда пролетели Ляочань, вскоре обнаружили эскадроны вражеской конницы, и Кано с горьким сарказмом подумал: «Ну вот, и выучился я на истребителя лошадей истреблять!..»  Перед глазами вдруг живо предстала картина: между трупами красноармейцев сучат копытами изувеченные пулями несчастные животные, хрипят с кровавой пеной на мордах и никак не могут умереть. Его закалённому духу мужчины стало противно до тошноты. Отвернувшись от этой цели в сторону, он заметил автоколонну и дал знать Синдо, что поворачивает на неё. С земли навстречу японскому самолёту потянулись пулемётные трассы и вспыхнули красные шары осколочных снарядов автоматических зениток. Кано резко бросил машину вниз и выровнял горизонт на низком бреющем полёте, едва не цепляя винтом деревья невысоких холмов. Несущиеся под крылом соцветья степи напомнили зеленовато-бурые воды Жёлтого моря у побережья Квантунского полуострова. На мгновение в сознании промелькнул «йокарен» – тактический курс по приёмам торпедных атак и бомбометания. Грудь сдавила ностальгия по едва различимому в лучистой равнине океана острову Кошосо. Колонна грузовиков вдруг предстала перед взором сержанта Накаямы конвоем кораблей. Руки «вспомнили» гашетку «Зеро», а глазомер уже масштабировал «поправки на расстояние при атаке малоразмерной надводной цели». Большой палец правой руки надавил спуск, и в сторону грузовиков и артиллерийских тягачей потянулись туманные трассы очередей крупнокалиберного «хо»*. Ориентируясь по ним и меткам на стекле прицела, Кано прикинул точку сброса бомб. Теперь пришло время смертельно-сладостной до головокружения пытке – ни в коем случае не изменить курс и высоту, ведь при этом ты даёшь вражеским зенитчикам девяносто шансов из ста прицелиться в тебя на упреждение. Сброс! Самолёт, освободившись от бомб, облегчённо дёрнулся вверх, но Кано удержал его над землёй – «площадь мишени, набирающая высоту, становится для наводчиков гораздо большей и лёгкой для попадания…» 
Позади дважды ухнули взрывы, и зенитный огонь ослабел. Вот теперь – резко вверх, пока самолёт не тряхнуло взрывной волной, а на малой высоте это может кончиться ударом о землю. С высоты сержант Накаяма полюбовался на результаты своей атаки – бомбы легли совсем рядом с колонной. Близкими разрывами перевернуло артиллерийский тягач с гаубицей и зенитный «студебекер». Ещё два грузовика замерли, объятые пламенем. Движение колонны застопорилось. Чёрные столбы дыма, поднявшиеся ввысь, послужили ориентиром для других самолётов.
В течение дня советско-монгольская конно-механизированная группа подвергалась атакам ещё несколько раз. Третий за день вылет едва не стал для Кано роковым. Сбросив бомбы и сделав разворот, он решил обстрелять автоколонну из пулемётов. Выровняв самолёт и вперившись глазами в прицел, Накаяма плавно надавил на гашетки. Длинные очереди пулемётов выбросили сотни пуль, застегавших по крышам кузовов и кабинам грузовиков. Кано увидел в колонне машин два сполоха пламени и тут же не столько заметил боковым зрением, сколько почувствовал несущиеся прямо в него огненные пунктиры зажигательных снарядов. Резко бросив машину на крыло вниз, пилот увернулся и решил больше не искушать судьбу, а перевести дух в спасительных космах туч.
В итоге вылетов за день японскими лётчиками было заявлено об уничтожении 27 артиллерийских орудий, 42 грузовиков, а также порядка полутысячи солдат и лошадей.
Эти итоги резко разнились с результатами «налёта возмездия» на советскую территорию того же дня – 12 августа. Майор Хамада охарактеризовал этот налёт как «избиение» японцев. Сам он вернулся на изрешечённом бомбардировщике и раненным в руку осколком снаряда авиапушки. Перед приземлением у повреждённого самолёта заклинило шасси, пришлось сажать его «на брюхо» и по полю растерялись куски фюзеляжа. Чудом выживший Хамада рассказал, что девятке Ки-21 группы «Ханэ» в сопровождении шести «Хаябус» почти удалось достичь цели. Но когда до мостов оставалось всего каких-то 20 километров, внезапно появилась дюжина русских Ла-7. Очевидно, их успели поднять по тревоге из «осиного гнезда», помеченного на оперативных картах как «полевой аэродром «111-й разъезд»*. 
Русские разделились – одна шестёрка Ла-7 сковала боем шестёрку японских истребителей, а другая атаковала бомбардировщики. Бой выдался скоротечным. С первых же атак было сбито четыре бомбардировщика Ки-21, после чего уцелевшие бомбовозы сбросили свой смертоносный груз в безлюдной степи и развернулись вспять*. Истребители также не стали искушать судьбу и покинули поле боя. Ла-7 не бросились преследовать японских «гостей», оставшись вблизи охраняемых мостов, и на базу истребители «Хаябуса» вернулись в полном составе. Этот факт дал майору Хамаде повод завершить своё печальное повествование на оптимистической ноте. Во-первых, противнику на более совершенных машинах не удалось сбить ни одного японского истребителя. А это уже говорило об искусстве пилотажа императорских соколов. Во-вторых, этот первый  налёт японской авиации на вражескую территорию хотя и не был успешным,  но дал понять СССР ту главную суть, что эта война его землю стороной не обойдёт.  Ведь не зря же у русских есть народная мудрость, смысл которой можно пересказать как «первая лепёшка всегда плохо пропекается и не получается красивой». Да, это был тяжёлый урок, но теперь есть опыт, и командование сделает надлежащие выводы, чтобы следующий налёт был более результативным…
Японское командование, действительно, учло неудачу и во втором «налёте возмездия на земли северного врага» вместо потрёпанной группы «Ханэ» задействовали бомбардировщики 24-го «Киойку Хикотая»**, а из истребителей 4-го авиаотряда набрали шесть машин для их сопровождения. Звено поручика Хитоси Синдо вошло в состав группы прикрытия. Сам же Синдо был назначен и командиром этого истребительного эскорта.
Теперь вместо Ки-21 бомбить советскую территорию будут более скоростные, живучие и лучше вооруженные «Донрю»*.
15 августа десять бомбардировщиков «Донрю» ровно в 17. 00 появились над аэродромом, и поручик Синдо дал звеньям сигнал на взлёт. Кано на удачу щёлкнул ногтем по носу болтающегося на нитке фото-Осаму, подмигнул фотографии Ханако, дал полный газ и скоро, оттянув штурвал, задрал нос самолёта к ярко-белым облакам. Убедившись, что звено взлетело благополучно, поручик Синдо дал знак рассредоточиться в боевой порядок. Шесть истребителей, догнав бомбардировщики, заняли свои места на флангах. Звено Синдо держалось правее и выше строя «Донрю». До советско-маньчжурской границы полёт прошёл спокойно, скоро горизонт стал чист от облаков, японские самолёты уверенно и, казалось, неотразимо приближались к своей цели. «Штурмующие драконы» Ки-49 внешностью вполне оправдывали своё название: фюзеляжи с длинноносыми штурманскими кабинами напоминали драконьи морды с захлопнутыми в полёте пастями. Спереди, сзади, снизу и по бокам вздыбленной чешуёй щетинились стволы пулемётов, а на «загривках» разящими ядовитыми шипами возвышались башни с длинными стволами 20-миллиметровых пушек. Пробить «драконьи шкуры», защищённые бронёй и протектированными баками, было также непросто. К тому же эти «драконы» были весьма стремительны – их скорость ненамного уступала скорости сопровождающих истребителей.
Кано отвёл взгляд от «Донрю» и посмотрел в другую сторону – на летящий рядом самолёт сержанта Тухоро. Он обратил внимание на некое преображение Сёдзи: его голова не крутилась, как обычно, во все стороны, обшаривая глазами небо в поисках самолётов противника. Сейчас он словно застыл в своей волевой целеустремлённости, было ясно, что вокруг него более ничего не существует, и ничто не может взволновать, кроме неведомой грандиозной цели.
– Внимание! Подходим к «осиному гнезду»! – раздался в наушниках шлемофона голос Синдо. 
Кано взглянул на часы – было 17 часов 57 минут. Быстро осмотрев небо, он вгляделся  в проплывающие под крылом желтоватые неровные квадраты полей, силясь увидеть долгожданную блестящую змейку реки, перерезанную мостами. Слева внизу по курсу сверкнула крохотная зелёная вспышка. Сигнальная ракета! Сейчас появятся истребители противника! Впереди чётко прорисовывались кривая нитка железной дороги и серое пятно с рыжими крапинками зданий и технических строений – станция Борзя. А вот и русские – двенадцать серых точек возникли над землёй, будто из ниоткуда, и Кано со смешанным чувством досады и зависти наблюдал, как стремительно набирали высоту советские машины. Они шли наперерез строю японских самолётов, перекрывая собой дорогу к цели. Похоже, это были те же Ла-7, которые устроили «избиение» бомбардировщиков группы «Ханэ» 12 августа, и сейчас они повторяют ту же тактику. Дюжина «Лавочкиных» разделилась – половина продолжила набирать высоту с явным намерением атаковать истребители, а остальные устремились к бомбардировщикам.
Советские асы открыли пушечный огонь с приличной дистанции, и Кано видел, как загорелся первый «Штурмующий дракон». Объятый пламенем и дымом, он провалился в бездну, и у самой земли сдетонировавшие бомбы разорвали самолёт на огненные куски. Экипажам японских бомбовозов стало понятно, что достичь мостов на российских реках и стратегических объектов Борзи им не удастся. При всей живучести Ки-49 бомбовая нагрузка не позволит им попытаться уйти от скоростных Ла-7. Девять бомбардировщиков «Донрю» вошли в крутой разворот и так же, как в прошлый налёт нанесли бомбовый удар по пустынной степи. Внизу на жёлто-серой равнине сверкнули огненные всполохи, утонувшие в высоко поднявшемся огромном облаке пыли.
Потемневший лицом сержант Накаяма смотрел на изрытые бомбами, дымящиеся луга и подумал: «Зачем нужно было тащить сюда всю эту нашу армаду? Чтобы в клочья разнести пару русских зайцев?..»
Внезапно русский самолёт прошёл мимо Кано вниз головой, вывернув мёртвую петлю. Уловив это, Кано понял, – через мгновение тот расстреляет брюхо «Хаябуса» Сёдзи Тухоро, ругнулся, навалился всем весом на штурвал, выруливая на курс русского, и нажал гашетку. Глухую дробь пулемётов заглушила вибрация перегрузки и нестерпимо воющий рёв собственного двигателя. Но Ла-7 ушёл вбок и растворился в пространстве.
Кано отпустил гашетку. У него потемнело в глазах, но он успел заметить, как Тухоро пытается выправить полёт своего загоревшегося самолёта. Земля выгибалась, метнулась тёмная неясная тень, горизонт перевернулся и плавно встал на место. Сквозь звон в ушах, казалось, на всё небо прогремел разящий сатанинский хохот.
Выйдя из головокружительной петли, Накаяма дал газ, вертя головой на 360 градусов. Наконец он увидел Ла-7. Русская машина неслась в бешеном вращении, вот её занесло, будто она споткнулась, и на скорости унеслась вниз.
Кано вывел контрольный круг, и не ошибся щемящему предчувствию, – этот Ла-7 был уже на хвосте, стремительно нагоняя его машину. Кано опешил, – такая акробатика вызывала невольное уважение. Сержант Накаяма бросил машину в нырок, и трассы снарядов легли чуть выше его «Хаябуса». Вытягивая машину из пике, сержант сумел разглядеть, что бой уже, собственно, кончен. Отряд японских самолётов уходил за границу Манчжурии. Неизвестно почему, русские, как и в первый налёт на Борзю, не преследовали.
Кано нагнал истребитель поручика Синдо и с усталым равнодушием наблюдал за работой его хвостового оперения. Молодым пилотом владели горькие мысли о том, что, потеряв два бомбардировщика и истребитель Тухоро, 24-я «Киойку Хикотая», как и ударная группа «Ханэ» не зарыла в русской земле ни одного их самолёта*.
Неожиданно с южной стороны на высоте примерно 5000 метров с гулом приблизился строй более пятидесяти тёмных силуэтов отбомбившейся советской воздушной эскадры. Кано, повинуясь команде ведущего, сбросил высоту до 2000 метров, увеличил скорость, и, накрытый громом десятков моторов, с восхищением наблюдал проплывающее над ним воздушное воинство. В ранних сумерках, казалось, туманные формы фюзеляжей Ту-2 плыли не над редкими облаками, а в каком-то своём Млечном пути. Армада шла гордо, медленно, как когда-то и американцы, не обращая внимания на группу японских самолётов. Между глыбами бомбардировщиков крохотными осколками виделся чёткий строй групп русских истребителей.
Кано раскрыл рот, как обыкновенный мальчишка, и до сладкой боли в костях испытал жажду влиться в подобную могучую силу Японии, от коей задрожит небо и земля, всё живое и мёртвое.
Увлёкшись видением, он заметил, как от этой воздушной флотилии оторвались два юрких истребителя и спикировали в сторону японской авиагруппы. Но русские не завязали бой. Выйдя на вираж, они полоснули по японцам пулемётными очередями, вероятно, чтобы использовать до конца оставшийся боезапас. Затем резко набрали высоту и заняли свои места в строю.
Сержант Накаяма всем существом почувствовал хлёсткие удары по своему «Хаябуса». Двигатель будто охрип, но с перебоями продолжал вращать винт. Бросив машину резко в сторону и выйдя из строя, Кано доложил поручику Синдо о попадании в двигатель. Поручик разрешил произвести посадку на аэродроме в районе Хайлара. Сориентировавшись по компасу и карте, Накаяма скоро нашёл этот аэродром, но разгромленным и, опасаясь за целостность полосы, решил на него не приземляться. Он выпустил шасси и начал снижаться на выжженную солнцем до бела твёрдую грунтовую дорогу, которая извивалась восточнее авиабазы и шла, видимо, из Хайлара неизвестно куда.
Повреждённый «Хаябуса» дико болтало и трясло, вероятно, от сбитой центровки вала двигателя. Совсем у земли мотор издал страшной силы скрежет и винт резко замер. Приземление вышло жёстким, но достаточная скорость и укатанный грунт дороги решили исход посадки благополучно. Окончив пробег под лёгкое лязганье каких-то деталей побитого фюзеляжа и шорох колёс шасси, самолёт замер. Кано откинул фонарь, с трудом вывалился из кабины на землю и устало сел на прогретый за день грунт, прислонившись к колесу шасси. От мотора несло резким запахом перегретого металла и испарениями масла. Тело молодого пилота гудело от чудовищной тряски и ушибов. Солнце, готовое уплыть за горизонт, мерцало плавленым золотом на самой макушке лысой сопки. Парню вдруг страшно захотелось пить. Он снял с пояса фляжку, поднёс к пересохшим губам, но воды там осталось всего лишь на несколько глотков.
Кано вскочил и быстро пошёл в направлении горящей хайларской авиабазы. Он не знал, что именно делать дальше, но знал, что сидеть у самолёта и чего-то ждать нельзя. Никто не скажет, кого можно встретить здесь через какое-то время – японскую пехоту или русских штурмовиков. И как же хочется пить! Да и на базе, возможно, найдётся что-нибудь перекусить.
Кано вынул из кобуры пистолет и, дёрнув затвор, поставил его на предохранитель. Кинжал с тяжёлым лезвием сунул за голенище сапога. Ему почему-то подумалось, что после бомбёжки сюда могут прийти русские десантники. Кано, конечно же, постарался бы уйти от столкновения с ними, но дело может принять самый неожиданный и паршивый оборот.
Кано Накаяма шёл на затухающее пожарище аэродрома в надежде найти хоть кого-нибудь живым из личного состава базы.
До расположения базы было около трёх километров. По дороге кое-где стали встречаться разбросанные обломки самолётов и пустые бочки из-под горючего. До мерцающих огоньков пожарища осталось совсем немного – преодолеть два огромных рва, видимо, высохших каналов для оросительных систем рисовых участков.
Километра через два Кано, ощущая от ходьбы резкую боль во всём теле, совершенно выбился из сил, обернулся на закат, бросился на колени и жёсткими обветренными губами прошептал:
– Дом мой, помоги мне…
Кано сложил в голове молитву, но после первых слов разглядел впереди непонятное сооружение, чернеющее на серо-синем фоне горизонта.
Забыв о молитве, он бросился со всех ног в ту сторону и, добежав, радостно вскрикнул: сквозь арматурный каркас лопнувшей от взрыва стены какого-то складского помещения Кано ясно разглядел большие термоса для доставки пищи и воды. Ближайшая половина склада выгорела, зато другая была почти полностью цела. В самом каркасе строения чернел вдавленный в арматуру труп в форме офицера снабжения. Вид его был ужасен – глаза вылезли из орбит, широко раскрытый рот надорван, чёрная шея вздулась.
Кано быстрыми движениями обыскал офицера и, не найдя у него фляжки, двинулся за водой в плотный запах гари изуродованной утробы склада. С трудом добравшись до герметичных термосов, стоящих на металлических полках, Кано начал их вскрывать, но они были чистыми и пустыми. Воды не было вообще. У противоположенной стены склада были разложены котелки, каски, шансовый инструмент и амуниция.
Накаяма быстро вышел из разгромленного помещения и двинулся к аэродрому, глотая воздух, полный запахами пожога. Налетавшие свежие порывы ветра осыпали, словно снегом, серо-белыми хлопьями пепла разрушенную взлётно-посадочную полосу, остовы самолётов, автомобилей и синее пространство наступающей ночи.
Выйдя на территорию базы, Кано вглядывался в пепелища казарм, складов, изуродованные взрывами цистерны для воды, выгоревшие до обугленных костей трупы людей и понял: авиабаза полностью уничтожена, никого здесь живого и ничего для жизни не осталось.
Жажда подвигала всё ходить и ходить по проклятому месту. Наконец, у технической части Кано увидел мёртвого солдата, у которого на ремне висела мятая, но целая фляжка. Отстегнув её, он запрокинул голову и влил в рот добрую порцию жидкости. Только после пары тяжёлых глотков он понял, что это была совсем не вода – глотку и пищевод обжёг чистый спирт для технических целей. Пилот задохнулся, рухнул на колени и потерял сознание...
Очнулся распластанный на земле сержант Накаяма от утренней августовской прохлады. Рассвет широким, бело-розовым лезвием прорезал горизонт. Было светло. Разлепив глаза, Кано увидел на жёлто-зелёном листике травы искрящуюся на утреннем солнце каплю росы. Приподнял голову и поймал капельку воды языком. С трудом поднявшись на колени, лётчик попытался сгрести росу с травы ладонями, но, не собрав и глотка, со злостью облизал мокрые грязные руки.
Встав на ноги, Кано удивился, как расплывается, качается и уходит из-под ног земля. Захлестнула тошнота, но затем стало легче, если не считать размытости очертаний предметов.
Захотелось залезть в свой самолёт, запереться в кабине и избавиться от этого выгоревшего мира. Сержант, спотыкаясь и падая, двинулся обратно к грунтовой дороге. Через какое-то время он вновь оказался у дальнего склада, глаза нашарили убитого, изувеченного, вдавленного в арматуру стены офицера по снабжению.
– Лежишь, бездельник?! – злобно закричал ему Кано. – Вставай, помоги мне! Я хочу пить и есть! Ты обязан обслужить сержанта императорских военно-воздушных сил!..
Но офицер не шелохнулся, не встал и не помог. В его неестественно огромных удивлённых глазницах тускло отражался восход, ясно давая понять, что все свои обязанности он уже исполнил до конца, и зачем теперь этот полоумный пилот мешает ему мирно любоваться воистину трепетным для каждого японца утренним зрелищем.
Сержант побрёл дальше. Пробираясь по крутому склону одного изо рвов, Кано споткнулся, охнул от неожиданно резкого приближения комьев земли, – ноги его спутались, и он кубарем полетел на дно. Падение остановила заросшая травой яма, и Накаяма огляделся. То, что лётчик увидел, оглушило его радостью, на которую в глубине души он уже не надеялся, – на какой-то ровной площадке дна рва крутилась, играя с большой рыжей собакой, фигура в форме офицера императорских ВВС.
Не чувствуя ушибов и ссадин на лице, спотыкаясь о какие-то нагромождения труб и бетона, Кано побежал к офицеру, крича бессвязные фразы, и остолбенел, не дойдя несколько шагов до бетонной площадки. В полной лётной экипировке  на площадке кружился подполковник со знакомым лицом. Пилот вспомнил, как незадолго до войны с СССР командир эскадрильи Томия однажды показал на этого подполковника и посоветовал хорошенько его запомнить. Это был  заместитель командира полка хайларских «соседей», с которыми предстояло тесно взаимодействовать в случае начала боевых действий против русских. Теперь подполковник со стылым, потусторонним лицом танцевал, сильно изгибая ноги, руки и торс и, вертясь вокруг собаки, никакого внимания на Кано не обращал.
Приглядевшись, Кано ещё больше оробел от того, что подполковник был вовсе не с собакой. Перед ним скакала, изгибаясь, раскачивая головой, лапами и огромным хвостом, огненно-рыжая лисица.
Кано ущипнул себя за ухо, протёр глаза, силясь понять, что это делает командир такого высокого ранга в таком затхлом месте и в полный голос прокричал:
– Господин подполковник, прошу принять доклад… истребительный эскорт ударной группы… звена… – голос лётчика сбился и сошёл на хрип. – Господин подполковник… – собрал последние силы опалённого спиртом и пересохшего горла Кано.
Подполковник никак не отреагировал. Он в точности повторял движения огненного животного. Кано простоял какое-то время, наблюдая невероятную пляску старшего офицера с лисой, вновь пытаясь хоть как-то усвоить смысл этого действа.
Почувствовав тяжёлую усталость в теле и голове, Кано присел на помятую ржавую бочку, уронил голову на колени и тупо уставился на суетящихся у ступней муравьёв. На его душу навалилась обида и отчаянная безысходность. Ещё вчера вечером было так хорошо и надёжно – недосягаемый для бомб аэродром, новое оружие, способное подарить Японии счастье, а сегодня… Сегодня перед ним танцует оглохший и явно рехнувшийся офицер. Танцует лиса… А почему лиса? Кано овладел ужас. Он верил в духов и в божество природы. И ему всегда казалось, что он готов соприкоснуться, слиться с этим божеством. Но сейчас его надломил густой страх перед этой природой. А жив ли вообще этот танцующий как завороженный подполковник, а его лиса?
Кано вытер рукавом мокрое лицо, подошёл ближе и ясно разглядел рассечённый осколком лоб командира. Его грудь также чернела пятнами ран и спёкшейся кровью. Лётчик вынул из кобуры пистолет и поднял его ствол на уровень глаз. Щёлкнул предохранитель, мушка прыгала в прорезе прицела, гуляя на силуэте головы и тела лисицы. Кано обхватил рукоять пистолета двумя руками и нажал на спуск. Выстрела не последовало. Ещё раз. Спуск вновь поддался, но курок даже не клацнул. Кано потерял лису в прицеле, и пистолет прогремел два раза подряд. Лисица метнулась и рыжей искрой унеслась куда-то в глубину рва, а подполковник повалился и, распластавшись на бетоне, оскалил зубы. На его боку из крепкого чехла выглядывало сияющее солнечными бликами горлышко фляжки.
Кано, спрятав оружие, качаясь от слабости и избытка чувств, пал на колени рядом с офицером, вынул из чехла флягу, и, молясь, чтобы там была вода, свинтил колпачок…
С распахнутыми фалдами лётной куртки, белым шарфом из парашютного шёлка на груди и клочьями рваной нижней рубахи, торчащими из-под кителя, Кано стал похож на обуянного бешенством белогрудого медведя. Что-то рыча, он твёрдо шёл прочь от погибшей авиабазы, возвращаясь к своему самолёту, и с наслаждением прихлёбывал мелкими глотками воду из фляжки подполковника.
Забравшись на крыло своего «Хаябуса», Кано рухнул в кабину, в изнеможении развалился в кресле и обмяк. Глаза слипались, хотелось забыться, сбежать от злобной земной суеты. После посещения этой пепельной авиабазы, встречи с покойником, пляшущим с лисой, Кано Накаяма вдруг ощутил самого себя совсем с иным сердцем. Не хотелось размышлять, что это было: галлюцинация от спирта или явь. Он не испытывал робости при мысли, что ему уже наплевать на эту войну. «Но как же русские? Они придут, будут смеяться над твоей жалкой человеческой слабостью и пристрелят или возьмут в рабство. Да чёрт с ними. Как знать, может быть, пройти свой тяжкий путь – это смелее, чем бежать от действительности, пустив себе пулю в лоб?..» – вяло подумал сержант и провалился в кромешную тьму…
В приоткрывшиеся глаза Кано брызнуло солнце. Вселенское светило уже перевалило зенит и успело раскалить обшивку машины. Пилот вылез из кабины, спрыгнул на землю и, справляя малую нужду, ясно расслышал рокот автомобиля со стороны севера. Присев в тени своего мёртвого «Хаябуса», сержант сбросил куртку, расстегнул китель и закурил сигарету. Скоро на сопке появилась группа советских солдат. Они что-то крикнули на своём языке и грохнули автоматной очередью. Пули стеганули фонарь и обшивку самолёта много выше головы.
Кано достал пистолет, развернул к себе дулом, поморщился и тут же далеко отбросил оружие. Туда же улетел и кинжал.
Русские уверенно двинулись к нему. Кано поднялся, глянул последний раз на разбитый фонарь и засмеялся.
Подошедшим изумлённым русским солдатам, как старым приятелям, он показал пальцем на висящую у лобового стекла на синей шёлковой нитке вырезанную из фотографии фигуру Осаму. Одну ногу у него оторвало автоматной пулей.
Русские хмыкнули, пожали плечами, перебросились парой фраз между собой, подобрали оружие, отобрали у Кано документы, фляжку, сняли часы и повели его к автомобилю. Обыскав кабину, изъяв брошенную там планшетку с картами и письмами, русский ефрейтор посмотрел на фотографии Осаму и Ханако, подумал и приобщил их к документам тоже.

Глава 17

Майор Накамура был доволен расстрелом советских позиций. Он не знал, что это за две машины были у русских и почему они стояли на переднем крае, но догадался – на них были боеприпасы невиданной мощи. Майор не без удовольствия наблюдал, как ужасающие разрывы собственного боекомплекта уничтожали технику и живую силу Советов.
Тем временем, пехота русских медленно, но упорно продвигалась ближе и ближе к линии Хайларского укрепрайона. Осаму сидел в окопах первой линии обороны. Его винтовка лежала в канавке, прорубленной саперной  лопатой в бруствере, и он изредка стрелял, поймав на мушку что-либо движущееся среди чахлой безликой травы. Память Осаму взорвал хохот дяди Акито. Да, дядя  был прав – русские действительно, воевали странно. Спровоцировав стрельбу, они лишились нескольких машин с какими-то станинами на верху, и ещё чего-то, сильно рванувшего.
Когда русская пехота двинулась в атаку, со-чо Ватанабэ сказал, что на их линии передовой обороны дело дрянь, сейчас по ним ударят пушки, и приказал укрыться в норах, вырытых на дне окопов. Но «дряни» не последовало. Пушки молчали и не открывали огня. Тогда японцы оживились, и  ружейно-пулемётным огнём принудили русский пехотный полк залечь, а кое-где даже и откатиться назад. Стратегия и тактика подразделений советских войск, атакующих юго-восточный сектор Хайларского укрепрайона, так и осталась для японцев загадкой.
Солнце, казалось, навечно зависло над головой, палило в окопы, доводя японскую пехоту до изнеможения. Осаму подумал, что неплохо было бы смочить горло, и потянулся к фляге, упрятанной в специально вырытой нише, но краем глаза заметил, как за сопками что-то взметнулось ввысь. Лицо Осаму вытянулось. Теперь он уже во все глаза смотрел, как в тылу у русских высоко в небо выбросило целые шлейфы пыли и гари. Но, вместо ожидаемых раскатов грома и разрывов, его слуха достигла какая-то воющая заунывным плачем сатанинская музыка. Призрачные чёрточки замелькали над сопками, и через мгновение леденящий жилы вой и свист пронёсся над головой в сторону Хайлара. Обернувшись, японские солдаты передовой линии в ужасе увидели, как в страшном грохоте вздыбились ряды мощных взрывов на окрестностях города. Следующие воющие волны распороли воздух с сухим нарастающим шорохом, и тут же с густым гулом в небо вознеслись строения ближе к юго-восточной линии обороны.
Солдаты подполковника Корыстова вповалку лежали на траве, и с щемящим чувством тоски, перемешанным с облегчением не идти в атаку, дымили самокрутками. Им не хотелось наблюдать, как гигантские сизые фонтаны без разбора стирают с лица земли и японские укрепления, и пригородные постройки, а чёрный траурный смрад уносит в вечную бездонную высь китайские, японские и пленённые русские души.
В первые минуты залпа по окрестностям Хайлара подполковник Корыстов, разъярясь на Тарасюка, положил на свой планшет бумагу и начал писать о преступных действиях командования артполка, но скоро остыл, бросил карандаш и разорвал свой неоконченный рапорт. В этот день Корыстов изрядно выпил водки, после чего в штаб Тарасюка ушло поздравление по случаю начала победоносного разгрома его «катюшами» укреплений Хайлара и живой силы Квантунской армии. На эту радиограмму полковник Тарасюк подбоченился, расплылся самодовольством и сказал:
– Вот таким как Корыстов вечно приходится правоту доказывать на живых делах! Ладно, прощаю подлеца, не дам ход уголовному делу! Да и бумаги все сгорели вместе с нашим особистом… И как его угораздило спалить собственный отдел, да и помереть этак? Неловко лампу керосином заправлял, что ли? Ладно, передайте подполковнику Корыстову мой ответ, пусть явится в штаб, отметить успешную совместную операцию по уничтожению восточной линии Хайларского укрепрайона. С японцами здесь кончено, это уже ясно…
Радиограмму Корыстов получил, но в штаб не явился.
Позже в советской прессе напечатали, что по району Хайлара были «нанесены удары артиллерии особой мощности».
«Катюши» на какое-то время затихли, но, когда заработали вновь, ракеты легли совсем рядом с юго-восточной линией японской обороны. Бетонные укрепления колыхнулись от землетрясения. Майор Накамура без кровинки на лице дал приказ всем отделениям покинуть окопы, спуститься в подземные ходы и только с прекращением обстрела этим мощным оружием выйти на свои огневые позиции.
Под землёй японские воины не слышали следующей воющей волны ракетного залпа. Неожиданно с бассовым гулом колыхнулось тесное пространство убежища, посыпалась на головы земля, затрещали перекрытия подземных переходов, а наверху рвался бетон, плавился кирпич, горело то, что не могло гореть.
Обстрел длился около получаса. Боевой дух роты майора Накамура был совершенно раздавлен небывалым человеческим страхом и душевным опустошением. Сам командир долго приходил в себя и, наконец, отдал приказ подняться на площадку укреплинии. Люки подземных переходов на поверхность оказались заваленными, и остатки роты какое-то время блуждали, пока люк не отворился в одном из башенных ДОТов. Поднявшись на поверхность, японцы вовсе обмякли от чудовищного видения совершенно разрушенных метровых стен их участка. Местами только торчащие из земли оборванные ряды арматуры указывали, где была непробиваемая бетонная защита.
Пехота и штурмовые подразделения русских быстро приближались к восточной части укрепрайона.
Майор Накамура приказал залечь за кусками бетонных стен и открыть огонь. Но щёлкнуло только несколько выстрелов, которые заглушили очереди советских автоматов.
Осаму положил винтовку между обломков бетонного блока, но куда стрелять было не понятно. Горячая зловонная пыль застлала всё обозреваемое пространство. Тело совершенно отяжелело, не желало двигаться, пальцы с трудом вставили в винтовку новую обойму, закрыли затвор и вяло обхватили цевьё. Ощущение времени и реальности растаяло в прокопчёном тумане. Совсем рядом и где-то далеко, казалось с самих небес, слышалась неразборчивая японская и чужая речь. Осаму Сато уронил голову на приклад и, ожидая смерти как заслуженного отдыха, зашептал отцовскую молитву. Внезапно сбоку по его винтовке пришёлся сильный удар. Осаму поднял глаза и увидел стоящих над ним русских солдат, знаками велевших подниматься.
Осаму вновь опустил голову, ощутив вдруг гнилостный запах могилы вперемежку с чем-то из почти забытых ароматов – не то терпкой морской пыли, не то тонкого эфира хризантем.
Неведомая могучая сила подхватила парня за шиворот, и он взлетел над землёй. В глазах вспыхнуло ярко-синее небо, и замельтешили жёлтые пятна. Тело обшарили жесткие бесцеремонные руки, и комья земли вместе с обгоревшей на солнце травой понеслись прямо в глаза. За мгновение до падения Осаму зажмурился, и тут же стылая боль отдалась во всём теле. В ушах что-то ухало и шумело. Чья-то мощь вновь подхватила его и поставила на ноги. Теперь Осаму пришёл в себя и на одеревеневших ногах направился туда, куда его подтолкнул чей-то железный кулак – к кучке однополчан, среди которых отрешённо окаменел его непосредственный командир майор Накамура.
Подойдя к майору, Осаму не знал, что ему сказать, а потому поклонился, почтительно встал подальше за его спиной и счёл своим долгом смотреть туда же, куда холодно взирал командир.
Русские солдаты и офицеры не спеша двигались между второй и третьей линиями Хайларской обороны, разоружая оставшихся в живых японцев и сгоняя их в одно место, где постепенно образовалась большя толпа из японских воинских подразделений.
Осаму вблизи со своим начальником внезапно успокоился. Исчез гнёт унижения, страха и поражения. Без всяких эмоций Осаму наблюдал за пленением своего полка и даже кое-каким сопротивлением. Он знал, что выражение непокорности врагу будет, и сам был обязан, хотя и не принадлежал к высшим слоям общества, покончить с собой в этом позорном случае. Но чувства вины и позора теперь, рядом с майором, не ощущал, так как понимал, что все они не имели возможности что-либо сделать в их положении, а потому не виновны.
Осаму видел, как русские впадали в растерянность, панику и злость, сталкиваясь со странными на их взгляд поступками японцев.
Худощавый, в залитом кровью кителе, офицер поднялся на шатких негнущихся ногах самостоятельно и с трудом шагнул навстречу русскому офицеру. В руке японца сверкнул тусклым всполохом меч, тяжело поднялся над головой и как-то немощно обрушился на русского, который легко уклонился от удара, пожал плечами и выстрелил из пистолета самураю в голову.
Другие японские офицеры, не дожидаясь приближения русских, вспарывали себе животы короткими мечами танто* или просто наваливались на штык солдатской винтовки.
Двое русских подошли и затормошили сидящего на камнях японца, движением стволов приказывая ему подняться. Но тот вдруг завалился на спину и рванул на животе китель. Глухой хлопок, и в русских солдат брызнули осколки гранаты, масса сгустков разорванных внутренностей и крови. Обезумев от испуга, отвращения и злобы, выжившие русские содрали пилотками с лиц зловонную кровавую смесь и открыли бешеную стрельбу из автоматов по лежащим мёртвым и притворяющимся японским воинам.
Вскоре русским стало много легче – среди пленных им попался русскоговорящий лэнс-капрал Карото Усимбиси. Неизвестно, что Усимбиси крикнул советским солдатам по-русски, но они заулыбались и дали ему напиться фляжку с водой. Дальше они двигались уже вместе. Усимбиси выкрикивал по-японски приказ встать, расстегнуться, выбросить всё имеющееся оружие и выстроиться в одну шеренгу. Всех, не исполнявших это распоряжение, русские расстреливали.
Осаму изнывал от жажды и онемения тела после многочасового стояния под палящим солнцем. Он потерял свою форменную кепку и теперь думал, что, если он схлопочет солнечный удар и упадёт, русские его пристрелят. Осаму старался держаться изо всех сил. Пот тёк и испарялся, вызывая зуд и остервенелое желание забраться хоть в какую-то тень. То, что последовало после того, как он пошатнулся и едва не упал, показалось Осаму наваждением, – майор Накамура обернул к нему живое, доброжелательное лицо и сказал:
– Рядовой, наденьте вот это, – его рука протянула Осаму фуражку.
– Благодарю, господин майор, – подтянулся Осаму Сато.
Его подмывало узнать, откуда мог взяться лишний, столь дорогой сейчас и не по чину головной убор? Однако, сделав шаг назад, тут же догадался, откуда, – за майором лежал мёртвый  унтер-офицер Исии Ватанабэ. Один глаз у него вытек, изо рта ещё сочилась кровь. Видимо, он был тяжело ранен, и жара добила воина.
Накамура внимательно оглядел лица своих солдат. Майор мог с лёгкостью избавления от позора и мучений неволи покончить со своей жизнью. Но при этой мысли его обжёг острый стыд за то, что он подумал бросить вверенных ему солдат в столь тяжкое для них время.
Майор Накамура вышел на пять шагов из общей толпы и вдруг приказал:
– Вольно! Сесть!
Несколько скучающих в тени грузовика советских автоматчиков встрепенулись и удивленно уставились на повалившихся в траву пленных.
Откуда-то, казалось, из самой гущи струящегося зноя, вырвался русский полковник. Его левая рука была перебинтована. Он перекосил ожесточённо злое лицо, его огромный рот открылся, чтобы зареветь: «Встать!», но вышло какое-то бульканье и кряхтение, потому что он тут же позабыл о пленных и задрал голову в небо на быстро приближающийся незнакомый рокот мотора.
Среди русских солдат эхом пронеслись крики: «Воздух!», и они бросились кто в окопные укрытия, кто прямо на землю.
Осаму с трудом поднял глаза, отчего затылок и темя охватила сухая и режущая боль, увидел вынырнувший из-за белесой сопки колыхающийся в раскалённом воздухе силуэт японского самолёта, и его потрескавшиеся губы дрогнули в лёгкой улыбке – может быть, это Кано сейчас парит в этой знойной синеве?
Уже вечерело, когда пленных японцев со всего Хайларского района согнали в просторную низину и окружили кольцом автоматчиков. Японцев заставили вбить ряды кольев по периметру расположения пленных и обтянули эту зону колючей проволокой. На верёвки, которыми стянули часть кольев, набросили куски брезента, соорудив таким образом огромный тент. На противоположенной от тента стороне выкопали широкую яму, поперёк которой положили длинные брёвна и тем самым соорудили уборную. Сидя на корточках на этих брёвнах, пленные могли справлять нужду. В четырёх углах установили прожектора, пулемёты и охрану.
Скоро устроенный на скорую руку полевой лагерь военнопленных погрузился в темноту. Ещё засветло Осаму видел немало авиаторов, расспрашивал их о пилоте из Иокогама, обыскал лагерь в поисках Кано, но того между пленными не было.
Кано в это время допрашивали в гарнизонном штабе, накормив его и создав возможные удобства, потому что показания японского пилота из ударной группы «Ханэ» были достаточно ценными для советских войск.

ЧАСТЬ 2

Глава 1

Солнце выплеснулось из-за сопок и залило утлый заводской посёлок Свирск ровным оранжевым светом, искрясь на нежном октябрьском инее и хрупком ледке вездесущих луж. Скованную прохладой утреннюю тишину резали пронзительным пением петухи да частые гудки крохотных маневровых паровозов, с сиплыми вздохами и металлическим лязгом гоняющих вагонетки на заводских путях.
Ещё час назад тусклые улицы Свирска кишели угрюмыми толпами рабочих. Одни шли заступать на дневную смену, другие возвращались с ночной. И те, и другие люди были полусонны и малоразговорчивы.
Редкие голоса и смех рвали монотонный шум сотен пар ног. Первые лучи солнца будто разогнали мглистый рой рабочего люда, и теперь в золотящейся прохладе улиц бродили лишь отставшие от стада коровы да мелькали одинокие фигурки женщин, подростков и стариков, спешащих занять очередь в хлебных лавках.
На Транспортной улице хлебная лавка примостилась к почтовому отделению наискосок от высокого ограждения лагеря заключенных, в народе именуемого просто «зоной».
Высокий, окутанный колючей проволокой, палевый забор зоны огораживал шесть бревенчатых бараков для уголовников, столовую, склады и баню. По углам забора торчали крытые навесами, покосившиеся вышки с прожекторами и вооружённой охраной. Зону построили ещё задолго до войны, и многие осуждённые, уже отбыв свой срок, недалеко ушли от этих палей, осев и заведя семьи тут же, в Свирске.
На обитой железом двери хлебной лавки белел прилепленный на жевательную серу* белый листок с надписью «Хлеба нет», но жидкая очередь из человек двадцати упорно стояла под закрытыми ставнями магазина, надеясь, что в скором времени из-за дальнего поворота вырулит урчащий грузовик, на зелёной будке которого написаны четыре желанные буквы – «хлеб».
Очередь за ещё не завезённым хлебом возглавлял невысокий сухонький мужичок. Он прислонился к корявому косяку двери и, прикрыв воспалённые отёкшие глаза, дремал. За ним ёрзала беспокойная бабёночка лет сорока, в скроенном из мешковины, и с подкладом из ваты пальто. Женщина томно вздыхала, сверкала чёрными бусинками глаз то на очередь, то на спину мужичка, отдувалась округлёнными губами и, вдруг схватив стоящую рядом старуху за пуговицу кофты, заголосила так, чтобы было слышно всей очереди:
– Вот ты погляди, баба Дуся, на Семёна-то! – ткнула бабёнка пальцем в сторону дремавшего мужичка. – Ведь поглядишь и глядеть-то не на что! Золотушник! Не мужик, а кусок дерьма! Прости, господи! Замухрышка – метр двадцать с кепкой. Ан, нет! Они – человек! Они везде в передовиках ходят! И дома мастеровой, и на работе в ударниках, и, евона, когда все добрые люди опосля ночной спят, этот первым в очереди торчит! Везде успевает быть первым! И этакий пригожий-хороший! И будто никто не знает, чё он на две жены затемно бегает! Две семьи обслуживат! Поглядите, попомните ишо – и у вдовы Лопатиной скоро прибавленье будет, забрюхатит честная вдова, а ещё учительница!..
Баба Дуся подняла брови, заморгала и отшатнулась от черноглазой визгливой бабы.
– Да поди-к ты, Зойка! Каково мне дела, куды он ночью бегает…
– А ты будто и не знаешь – «каково мне дело»! А ещё соцалистическое обчество строим! Никому нет дела! – набросилась Зойка уже на всю очередь. – А ведь в нашем обчестве все должны быть на виду и давать отчёт о своей жизни – и видимой, и преступной – невидимой!.. А то жирует на две бабы, стручёк заморенный…
– Ты жиру-то на мне и две ложки не наскребёшь, Зоенька… – Семён разлепил глаза и насмешливо посмотрел на свою соседку по очереди. – Кожа да кости от меня остались, и две бабы тут ни при чём. Я тебя люблю, Зоенька, вот и ссохся по тебе совсем. Вот кабы мне б к тебе заглянуть, когда твой Колька в ночь уйдёт, вот славный бы отчёт мы обществу написали…
Очередь хохотнула. А Зойка, подбоченясь, вспыхнув морозным румянцем, набросилась было на Семёна с визгливой бранью, но её испугал, тронувший сзади за плечо, увалень и балагур Антон Полозов – фронтовик, вернувшийся с войны с одной правой рукой, работающий на должности сторожа дорожной базы.
– Да ты не кипятись, Зоя Дмитриевна. Человек дело говорит. Ты калитку-то на ночь не запирай, Семён придёт, и вы всю ночь будете Карлу Марксу читать, и отчёт, значит, выйдет обществу такой идеологический, всем на зависть, – Антон сказал это тихо, серьёзно, с внушающим взглядом. – А ежели у тебя Карла Марксик при том зародится, – радость всеобщая будет. Потому как нашему обществу очень нужны пионеры и коммунисты. Али ты против того, штоб укреплять нашу страну молодыми Карла Марксами?..
Сбитая с толку, Зойка застыла, а когда до неё дошло, что и Антон Полозов над ней изгаляется, заскрипели огромные ворота зоны, и все моментально забыли о склоке.
В распахнутых воротах зоны показались солдаты, за ними потянулся строй заключённых в чёрных робах, сопровождаемый цепью автоматчиков с овчарками на коротком поводке.
– Куды это их повели так много? – пробормотала Зойка.
– Ого! А на вышках-то и охрану сняли! – воскликнул Антон. – Ну, значит, так и есть!
– Чего так и есть?!.. – спросила очередь у Полозова.
– А того, что зэков всех из Свирска угоняют, – Антон сделал угрюмое лицо. – Так-то оно и будет.
– Да чего будет-то?! – вспылила Зойка.
– А то, что у нас самих существует тысячи две антимарксистских элементов, которых здесь и поселят. Будет поголовная проверка на марксистскую зрелость. Вот возьмут книги Маркса, Ленина и товарища Сталина, ткнут в любую страницу, и ежели на зубок не расскажешь, о чём в той странице писано, – всё, полный хенде хох! Собирай вещички и топай проживать сюда под усиленную охрану. От каждой семьи – один испытуемый. Я-то один, безродный, вот и подковываюсь… – Антон засунул единственную руку за полу пиджака, и на удивление всем вытащил красную брошюру Кагановича «О железных дорогах на новом этапе социализма», из страниц которой он на самом деле крутил папироски-самокрутки. – Вот спросите меня, к примеру, – в чём сущность загнивающего капитализма? – отвечу.
– Да ты сам-то как прознал?.. – побелела лицом баба Дуся.
– А это мне, баба Дуся, мой боевой товарищ отписал, – что в ихнем городе Тагильске всё таким образом и случилось. Сперва из зоны уголовников убрали, а потом и чистку населения почали, – экзаменом на жизнь в соцобществе называется.
– Ну, а товарищ-то твой сдал экзамен? – заволновались в очереди.
– А как же! Всё подчистую сдал, да ещё за особую грамотность сто сорок пять рублёв сорок три копейки получил и новую квартиру, каку занимали не очень разбирающиеся в трудах классиков марксизма людишки.
– Батюшки, святы! Мой-то Колька сроду этого не читал. Засыпится, как ж я без Кольки-то? – запричитала Зойка.
– А кто тебе сказал, что ты без Кольки останешься. Аккурат с ним сюда и переберёшься. Не переживай. А может и наоборот – ты без него, потому как любого могут увести. Вот зайдут в избу, и кто понравится, того и заметут. А ты, Зойка, хороша! Заметная ты, я тебе скажу, бабёнка, – прищурился, улыбаясь, Антон.
– Чего ты лыбишься, змей подколодный?! Пошто раньше не сказал, не упредил?! – Зойка зло уставилась на сторожа.
– Да ты что, баба-дура! Это ж военно-государственная тайна! Я то письмо моего товарища сжёг, а пепел съел! Так он мне и велел. И вы чтоб ни гу-гу! А то за панику всех нас за проволоку управят, и даже кто такой Карл Энгельс не спросят!
Очередь, глядя на шаркающую по подмерзшей грязи чёрную колонну заключённых уголовников, совершенно ошалела. Многих очень убедило то, что Полозов назвал чёткую цифру вознаграждения за марксистскую грамотность – 145 рублей 43 копейки и новую хорошую квартиру. С жильем у всего посёлка было дело дрянь, особенно после весенних наводнений. За лето отстроили три каменных дома на две семьи каждый – любо-дорого посмотреть. Будут строить и дальше. Так что вполне вероятно, что проживать в благодатных социалистических условиях будут как раз те, кто эту самую сущность расцвета социализма и гниения капитализма знает, как свои пять пальцев, а другие – неграмотные – будут для них все блага возводить под охраной надзирателей.
Очереди стало холодно. На лицах отразился гиблый ужас, и скоро эти лица тихо растворились. У хлебной лавки остались только пара мужиков, да ничего не разобравшие мальчишки.
Вечером этого дня библиотекарша радостно доложила по телефону в поселковую партийную организацию: среди населения небывало возросла потребность в трудах Карла Маркса, Фридриха Энгельса, Ленина и товарища Сталина.

Глава 2

В день, когда из Свирской исправительно-трудовой колонии общего режима всех заключённых отправили железнодорожным этапом в Воркутинскую область, Свирский партийный комитет совместно с поселковым Советом заседали до поздней ночи.
Поселковый совет с партийным комитетом и в другие дни заседали, в среднем, до двух ночи и позже. Но то были заседания исключительно показушные, дабы до самого позднего часа ждать телефонного звонка из Черемховского горкома, к которому посёлок Свирск был прикреплён, как район, и дать начальству понять, что свирские коммунисты работают, забыв про сон и еду. А если не дожидались телефонной трели, то звонили сами, якобы посоветоваться с вышестоящими товарищами по неотложным насущным вопросам.
Черемховский горком партии, поражаясь примитиву «неотложных насущных вопросов» свирских коммунистов, в свою очередь удивлял Иркутский областной комитет в столь поздний час глупостью вопросов собственных, а уж те давали знать о своём ночном бдении Кремлю, вследствие чего товарищ Сталин нередко говаривал товарищу Берии: «С какими дегенератами мы работаем! Ты думаешь, Лаврентий, мы с идиотами поднимем экономику страны в послевоенный период? Вычисти эту дрянь, Лаврентий!»
Но Лаврентий знал, что разнокалиберные партийные организации на местах не состоят из дегенератов, а просто эти запуганные люди вынуждены сигнализировать о своей необъятной работе, причём, не действительно острыми проблемами, что говорило бы о неумении разбираться на местах, а всякой чепухой и просьбой мудрого совета вообще, а потому спускал гнев отца народов на тормозах, но иногда «эту дрянь» и чистил.
Однако в эту ночь, как и вообще в последние две недели, свирской партийной организации было не до показухи. Озабоченность и тревога отсвечивали в осоловелых от бессонницы глазах свирских коммунистов с тех пор, как секретаря райкома Афанасия Григорьевича Крапчатого, совмещающего должность председетеля Поселкового Совета в связи с недостатком кадров, и секретаря партийного комитета завода по производству гальваники – Объекта 389 – Евгения Павловича Зуха вызвали на заседание Горкома в Черемхово, и там секретарь городской партийной организации Дмитрий Геннадьевич Пошувалов объявил:
– Не было вам забот, товарищи секретари, да считайте, что поросей накупили. Положением НКВД СССР о трудовом использовании военнопленных от 29 сентября 1945 года посёлок Свирск попадает в зону размещения японских военнопленных. Исправительно-трудовой лагерь для наших уголовников переводится из Свирска под Воркуту. Их перемещение вас не касается. Это дело НКВД. Но помощь в организации площадей концентрационного лагеря для японцев и обеспечение им фронта работ на предприятиях посёлка на вашей партийной ответственности. Свирск должен принять две с половиной тысячи пленных. Вместятся они в зону ИТК?
– Никак нет, Дмитрий Геннадьевич, – покрываясь испариной, робко глянул на Пошувалова Афанасий Крапчатый. – Там места только на тысяча шестьсот человек в данный момент, да и то теснотище, вонь страшная.
– А ты что, японских дипломатов принимаешь?! Вонь, теснотище… Но если они все не вместятся… Значит, подыщите места и срочно разбейте ещё один лагерь. Сроки сжатые, не терпящие промедления. Всё. Докладывать мне о ходе работы каждые сутки. Нужна наша помощь, звоните днём и ночью, поддержим. Чем можем, тем поможем…
И вот настал день, когда около двух тысяч советских уголовников сопроводили на станцию Макарьево, загнали в столыпинские вагоны, состав ушёл, и опустевшая зона стала временно безжизненной.
Афанасий Григорьевич Крапчатый со своими и заводскими партийцами долго ходил по лагерю, заглядывая во все, самые тёмные и затхлые углы.
Оно, конечно, правда, что не для дипломатов из Японии он должен обустроить места для проживания и труда, но по великорусской душевной потребности, дремлющей в его сердце, – не ударить в грязь лицом перед инородцем, – Афанасий Григорьевич стыдился вонючей грязи в бараках, хлама на территории и даже вида неказистых, заваленных на одну сторону сторожевых вышек, сбитых из толстых жердей.
– Вот что, Кирилл Моисеевич, – Крапчаый хлопнул по плечу начальника лесоперевалочной базы Добрынина. – Сними сюда две бригады плотников. Пусть вышки поправят, да обобьют свежим тёсом, полы в бараках настелют, окна законопатят, нащельники на двери наколотят, но и прочие недостатки уберут. Да Евгений Палыч не откажет, выпишет железа, пусть крышу перекроют.
Заметив на себе недоумённые, растерянные и даже, как показалось, подозрительные взгляды соратников по партии, Крапчатый вспыхнул лицом и каким-то нервом почувствовал, что нужно немедленно придать своим распоряжениям яркий идеологический окрас.
Афанасий Григорьевич прямо посмотрел каждому подчинённому в лицо и жарко сказал:
– Чего это вы на меня уставились?!
– Да что вы, никто на вас не уставился, Афанасий Григорьевич, – спокойно ответил секретарь заводского парткома Зух. – Железа я вам выпишу, нет и разговора, гвоздей могу дать…
– Я не о вас, Евгений Палыч! – загремел Крапчатый. – Я о некоторых, кто не понимает политической подоплеки нашей работы. Но нужно ясно представлять себе то, что японцы будут здесь не вечность. Когда-нибудь их отправят по домам. И что они напишут в своей гнилой прессе? Мол, в Стране Советов заключённых держат как свиней, потому что и не знают, чем человек отличается от скотины?! Вы хотите, чтобы мы дали повод говорить о нас за границей как о варварах, ненавидящих цивилизованный образ жизни?! Я не допущу, чтобы кто бы то ни был – японец, не японец – порочил наше строительство светлого, чистого, высокоморального общества – коммунизма!.. Это имеет прямое отношение и к мировой ленинской революции, и к политике!
– Да ты совершенно напрасно так о ком-то из нас подумал! – лицо заместителя Крапчатого по общим вопросам Михаила Зубенца, как и прочие лица, стало простодушным и расплывчатым от широкой улыбки. – Мы все понимаем исключительное положение нашей страны! Да я вот подумал, – неплохо бы бросить сюда человек сорок баб. Пусть выскребут, выметут, вымоют. Вот и мы будем знать, какая у японца культура. Загадит или будет содержать помещения в той же идеальной чистоте?..
– Правильно. Правильно, Миша, подумал. Надо и баб сюда бросить, – успокаиваясь от вспышки гнева, пробормотал Афанасий Григорьевич. Может быть, он и в самом деле излишне подозрителен к товарищам? Да уж, не стоит, видимо, горячиться, хотя, кто его знает…
Теперь, тёмной октябрьской ночью заседание поселковой парторганизации томилось более серьёзным, чем размещение пленных, вопросом: строительство каких первоочередных объектов попытаться утвердить на заседании Горкома Черемхово под рабочие места японских подразделений? Нужно строить и жильё, и административные здания, и пирс в Макарьево, и госпиталь, и школу новую нужно. Всё нужно, всё первоочередное…
Вопросы об этой проклятой первоочерёдности были в разной форме многократно заданы в вышестоящие инстанции, но ответ был один и тот же с повышающейся ноткой раздражительности, – решайте на местах! Договора с организациями заключают Управления лагерей, и было важно успеть утвердить проекты строительства и заключить эти самые договора.
От массы выкуренных папирос головы у членов парторганизации отяжелели, не было никаких мыслей. Все молча развалились на стульях и слушали по радио выступление Краснознаменного ансамбля песни и пляски. Скоро – к двенадцати – патриотические хоры отпоют, все поднимутся на ноги при торжественных аккордах гимна, и радио смолкнет до шести часов утра. Тогда настанет полнейшая скука, и придётся заново вяло обсуждать уже и так понятные вопросы, чтобы скоротать время до двух часов ночи, когда неофициальный, но железно поставленный рабочий день в райкоме закончится.
На рабочем столе Крапчатого зазвенел зуммер. Он поднял трубку телефона, соединяющего его с секретаршей, и услышал её голос:
– Афанасий Григорьевич, к вам посетительница просится.
– Какая посетительница? – удивился Крапчатый. – Время без пяти минут двенадцать…
– Это Зоя Дмитриевна Корнева. Говорит, дело безотлагательное.
– Ну, пусть войдёт, коли безотлагательное, – оживился Афанасий и вслед за ним все участники заседания.
Зойка впорхнула в кабинет взволнованная, стреляя глазами по лицам важных партийных работников. В руке она держала сложенный вдвое клетчатый листок из школьной тетради.
– Здрасте! – поздоровалась Зойка и бойко прошагала к столу Крапчатого. – Вот, принесла.
– Что принесла? – не понял секретарь парторганизации.
– Отказную!
– Чего отказную? – изумился заместитель секретаря. – Зарплату, что ли, отказываешься получать? На восстановление народного хозяйства деньги хочешь перечислить?..
– Ещё чего! От мужа отказываюсь!
– От мужа?! А мы-то здесь при чём? – развёл руками, как-то глупо улыбаясь, Крапчатый.
– А при том! Читайте, там всё написано.
– Ну что ж, почитаем, коли написано. Только нам ли адресовано? Мы тебе не ЗАГС тут…
– Знаю, что не ЗАГС. Вам, вам адресовано.
– Ну, хорошо, коли так, – Афанасий развернул листок и стал читать вслух, всё выше поднимая брови. – «Заявление. Я, гражданка СССР, урождённая Зоя Дмитриевна Флажкова, бывшая пионерка и активная комсомолка, почитающая Карлу Мархса, Френгельса, Ленина и Иосифа Виссарионыча Сталина, при всём белом свете народа отказываюсь от мужа своего Николая Казимировича Корнева и сымаю с себя егоную фамилью. Причина следущая – на протяженьи всей совместной жизни он немдавал мне читать книжки вождей коммунизма. Как только я брала энти книжки в руки, он противился, кричал и даже бивал меня кулаком. Поэтому я ничегошеньки не знаю чаво там писано. Виноват он и только он. Я ж погибаю не за што и прошу отпустить меня к упокойной матери своей в деревню Чеботариха, где и стоит ейный заколоченый дом без коровы и другово кулацкого скота.
Да штоб сдох окаянный мой муж Николай Казимирович Корнев. Да здравствует наша Советская власть на егоных костях и удобрении.
Отныне Зоя Дмитриевна Флажкова»
Почти всё заявление Крапчатый прочитал в полной тишине. Схватился за лоб, потёр переносицу и сказал:
– Постой, постой… Библиотекарша звонила и сказала, что все книги классиков коммунизма расхватали за какой-то час. Я, было, порадовался, но вижу, здесь что-то не так. Это что за эпидемия на вас нашла, подвох какой?! А ну, выкладывай!
Побледневшая до синевы, перетрусившая Зойка стукнулась коленями об пол и протянула к секретарю дрожащие руки с зажатым в пальцах каким-то списком.
– Все здесь! – хрипло, будто её душили, произнесла Зойка. – Всех записала. Прикидываться бу-удут, чё знают Карлу Ленина, а сами хотят тока в камне жить… Отпусти меня, батюшка! Благослови и отпусти к упокойной матери…
– Какой я тебе батюшка?! – разозлился Афанасий. – Да встань ты с колен, дура! Что за список? А ну, дай сюда! Ну же!
Крапчатый, перегнувшись через стол, хотел выдернуть исписанный листок из руки Зойки, но её окостеневшие пальцы намертво сжали бумажку, так что Афанасий рванул и меж пальцев у неё остался белый в клеточку клок.
– Тихо буду жить, не надо мне вашего социализма в каменных домах, только книжки буду читать… Сухарики грысть и книжки…
– Замолчи! – Афанасий пробежал список глазами. – И чего ты их записала-то? Работают мужики хорошо. Ударники есть, победители соцсоревнований…
– Они книжки понабрали, штоб глаза замазать…
Звонким дребезжанием зазвонил межгородской телефон. Афанасий сорвал трубку и крикнул:
– Слушаю!
– Это хорошо, что слушаешь, – вкрадчиво сказала трубка голосом секретаря горкома Пошувалова. – Так ты продумал, какие объекты будешь строить?
– Так ведь проекты поданы на утверждение… – подсел голос Крапчатого.
– Вот то-то и оно, что все проекты утверждены. А детали хочешь узнать? С кем конкретно договора заключать будешь, знаешь?
Тут Зойка вдруг заголосила всякую чепуху и околесицу, добираясь трясущимися руками до телефонного аппарата.
Крапчатый, в страхе, что она сейчас оборвет связь, плотно зажал трубку ладонью и грозно прошипел:
– Уйди, Зойка, вали отсюда, сучка! Мотай, куда хошь, чтоб духу твоего здесь не было!
– И сама, и сама хотела тихонько съехать, да подумала, найдёте – вернёте…
– Вон!
Члены организации подхватили лёгонькую Зойку под мышки и выбросили из кабинета.
– Эй, алло! Ты где там запропастился?! – вознегодовала трубка.
– Здесь я, здесь, Дмитрий Геннадьевич! Никуда не потерялся! Указание дал, чтоб, кто вышел, собрались. Слушаем с нетерпением! Это ж самый больной вопрос, Дмитрий Геннадьевич…
– Ну, слушай, больной вопрос. В общем, свяжешься лично с начальником Черемховского исправительно-трудового лагеря № 31 полковником Сапрыкиным. Я ему звонил, он примет тебя, заключите договора на все поданные тобой проекты. Да, через неделю в Свирск прибудет первая партия пленных. Как дела со вторым лагерем?
– Полный порядок, Дмитрий Геннадьевич! Разместим японцев в складах ОРСа. Остались мелкие доработки.
– Ну, гляди, приеду завтра полюбопытствовать, что за мелкие доработки… Пить, поди, будете сейчас с радости?
– Что вы, Дмитрий Геннадьевич…
Трубка стихла. Крапчатый аккуратно положил её на рычаги аппарата и развернул сияющее лицо к своим напрягшимся партийцам:
– Ну, вот что, мужики! Осталось у нас там чего с праздника урожая? Доставай! Есть чего отметить, есть!..
Заскрипела дверка сейфа, сверкнула бутылка водки, зазвенели стаканы, откуда-то появились холодные котлеты, хлеб и сало…

Глава 3

Начальник второго и третьего отделений Черемховского исправительно-трудового лагеря № 31 в посёлке Свирск Георгий Корнеевич Зверьков объявился как-то внезапно. Он подкатил в обросшей коркой грязи «Эмке» к строению Поселкового совета, прошёл, не задерживаясь мимо секретарши, безошибочно угадав и толкнув дверь кабинета, где работал партактив. В тёмной полевой форме с погонами подполковника НКВД Зверьков выглядел моложаво и уверенно. Бойко представившись, он крепко пожал руки всем присутствующим и потребовал немедленно отправиться осмотреть лагерь.
Часть партактива поехала с подполковником на машине, остальные добирались в лагерь пешком.
У хлебной лавки, напротив высоченного страшного забора, толпились люди. Завидев начальственную машину, многие спешно стали расходиться. Зверьков приказал шофёру притормозить, открыл дверцу и с изумлением увидел, как вся очередь растаяла буквально на глазах.
Подполковник подошёл к «амбразуре» лавки и огорчённо спросил продавщицу:
– Чего это, милая, хлеб закончился?
– Ничего не закончился! – звонко ответила закутанная по пояс в шаль поверх серого халата девушка.
– А чего же народ разошёлся? – удивился Зверьков.
– Да я почём знаю! – с интересом выглянула в окошко продавщица.
Георгий Корнеевич нахмурился и протянул деньги.
– Дай мне, дочка, буханку хлеба да осьмушку соли.
Получив требуемое, подполковник пешком пошёл к воротам по размытой дневной грязью дороге, даже не оглянувшись на Крапчатого с товарищами, которые после минутного замешательства вылезли из легковушки и побрели следом за Зверьковым. Машина медленно тронулась за начальством.
Пройдя в ворота, начальник лагерных отделений огляделся, глубоко вздохнул и, отломив от булки кусок, круто посолил его и начал не спеша есть.
Подошедшим партийцам подполковник протянул буханку и спросил:
– Не желаете? А то я малость промялся.
Крапчатый, а за ним и остальные вежливо отказались, и не поняли ответа Зверькова:
– Ну и хорошо! – весело бросил Георгий Корнеевич. – Хозяину больше достанется.
Челюсти у администрации посёлка и вовсе отвисли, когда на их глазах начальник лаготделений, подполковник войск НКВД занялся тем, что и попы, и коммунисты давно окрестили ересью и глупыми предрассудками. Он в сопровождении шофёра, который нёс четыре бутылки водки, прошёл в угол забора, где свежим тёсом белела новая сторожевая вышка, и начал шаманить. Открыл одну бутылку водки, малость пригубил из горлышка, а остальное широко разлил по угловым доскам. Затем отломил кусок хлеба, посолил и бережно положил на землю в самую глубину угла.
Добрый час команда Крапчатого ждала, пока Зверьков проделал ту же операцию у каждой сторожевой вышки, а затем, отпустив солдата, в одиночестве обошёл весь лагерь. И лишь после этого подозвал к себе коммунально-партийное начальство посёлка лихим свистом и взмахом руки.
– В общем, так, други-товарищи, – бодро сказал подполковник, отсвечивая стальным блеском глаз, – это хорошо, что вы приступили к ремонту учреждения. Крыши перекрыли жестью, суриком покрасили, проконопатили окна, на дверях новые, вижу, нащельники, полы перестелили, вышки укрепили. Но главное, чего не сделали – не срубили мне дом на четыре комнаты, потому как жить я буду здесь на территории, причём с семьей. Исключительное разрешение на это имею.
То, что сказал подполковник, было грубейшим нарушением инструкций НКВД по требованиям оборудования лагерей. Администрация лагеря и казармы солдат конвоя должны располагаться за пределами зоны. Кто мог дать какое-то «исключительное разрешение» на такое незаконное проживание было не понятно, но потребовать посмотреть эту бумагу с печатью никто не решился. А Зверьков помолчал, сплюнул и добавил:
– На всё про всё три дня. Шучу. Неделя. Максимум полторы.
– Боюсь, не уложимся, товарищ подполков… – неуверенно начал было Крапчатый.
– Правильно, что боитесь. Вы же имеете дело с подполковником войск НКВД, – перебил Зверьков и без обиняков объявил: – А ночевать нынче я буду, вероятно, у тебя, Афанасий Григорьевич?
Крапчатый едва не оглох от неожиданности, однако, улыбнулся одними губами и сказал:
– Разумеется. Очень буду рад. Мы, в общем-то, так и планировали, Георгий Корнеевич…

Глава 4

В октябре 1945 года на железнодорожной станции Макарьево принимали эшелоны с японскими военнопленными для комплектации 2-го и 3-го лагерных отделений ИТЛ № 31. Оба этих отделения по причине острого недостатка в кадровом составе лагеря возглавил один человек – подполковник Георгий Корнеевич Зверьков. Оперативными группами отделений также единолично командовал майор Сергей Петрович Счастливцев. Оба они были фронтовиками, переведёнными из Министерства Вооруженных Сил в Министерство Внутренних Дел, и имели между собой весьма дружеские отношения. Плохо знающим структуру лагерей МВД, новоиспечённым начальникам предстояло на лету учиться руководить жизнью не понимающих русского языка пленных, чаще опираясь на интуицию, чем на советы старого вахтёра Шишова, который и сам знать не знал, как обращаться с иностранцами, поскольку почти весь трудовой стаж посвятил уголовникам советским. Рекомендации же вышестоящего начальства сводились к внимательному изучению инструкций о работе пунктов НКВД по приёму военнопленных. Однако было мало понятно, как при данных нормах питания и рабочих выработках вести лагерную жизнь по этим инструкциям?
Паровозы, с одышкой выпуская пар, тянули на специально отведённые пути Макарьевского разъезда эшелоны с военнопленными Квантунской армии. К некоторым составам были прицеплены грузовые вагоны необычайно странного вида, с блестящими крышами и маркировками в виде столбиков набросанных кистью паутинок. Такие японские вагоны передвигались на советских колёсах, которые устанавливали на границе из-за разности колеи железных дорог в Китае и России. Доставляли они провиант и одежду для японцев с их же складов, захваченных в Маньчжурии во время короткой, но очень тяжёлой войны с последним уцелевшим союзником Германии.
Эти поезда приходили в разное время суток, и станция оцеплялась автоматчиками войск НКВД. Над железнодорожными путями слышались отрывистые команды, и солдаты конвоя строились, образуя живой коридор от первых путей до ворот ограждения станции. Сквозь рваные клочья паровозного дыма и пара из вагонов выпрыгивали японские пленные, строились и длинными подтянутыми колоннами шли пешком несколько километров на край посёлка Свирск, в сторону улицы Транспортной, где виднелись вышки и высокий палевый забор лагеря. Собаки конвойных остервенело лаяли, бросаясь на людей, от которых веяло запахом, совсем непохожим на тот, каким пахли русские заключённые. Под козырьками форменных кепи блестящие глаза японцев были одинаково отрешёнными, и казалось, они всегда смотрят поверх чего-то – будь то забор или какой-то человек. Разнились пленные покроем и цветом своей военной одежды – одетые в синее были авиаторами, другие же в зелёно-оливковой форме – пехотинцами.
После того, как сине-зелёная вереница подконвойных японцев удалилась со станции, к поезду подкатывали грузовики. Оставленные для разгрузки человек 70 военнопленных перегружали из товарных вагонов в кузова машин мешки с рисом, гаоляном, упаковки с вяленой рыбой и другими продуктами. Кроме провианта, из японских складов, расположенных в Китае, было доставлено и зимнее обмундирование. Только подсчитывая количество всего этого, лагерное начальство темнело лицом – было неизвестно, сколько времени японские пленные будут содержаться в Свирске; чем их кормить и во что одевать уже через каких-то полгода? В связи с этим лагерный рацион было решено вывести довольно умеренным.
Каждую партию пленных подполковник Зверьков встречал с какой-то приветливой строгостью. Через переводчика из японцев же он доносил до узников, что здесь они будут искупать свою вину за преступления перед СССР как союзники фашистской Германии во Второй мировой войне. А именно восстанавливать народное хозяйство Советского Союза на различных предприятиях, объектах строительства и угледобычи. Также Георгий Корнеевич говорил о тяжёлых условиях работы в холодном климате Сибири и о том, что каждый должен честно трудиться и выполнять все указания начальства лагеря вплоть до репатриации их на родину. В конце речи подполковник заверял, что время, проведённое в СССР, благотворно повлияет на политическое развитие граждан Японии, поскольку с ними будут вести работу пропагандисты, и до возвращения домой практически все поймут преимущества социализма, который следует построить и в своём государстве.
Осаму Сато стоял в строю третьим от командира майора Накамура. Октябрьские заморозки пробивали летнюю форму, слегка омертвляли тело колючей стылостью. Сато потусторонне смотрел на переводчика Карото Усимбиси, который не только переводил речь русского офицера, но и зычным голосом вбивал в головы ту истину, что, невзирая на всё трагическое положение, демобилизации в Квантунской армии не было. А, следовательно, все подразделения сохраняются в том военном порядке, который существовал до 2 сентября этого года. Все чины и должности, строжайшая дисциплина, беспрекословное исполнение приказов остаются в силе. Нарушения воинского устава будут караться так же, как на поле боя.
Осаму слушал раскатистые слова русской и японской речи, полный ощущения непонятного, какого-то стылого, чужого пространства обитания. Это ощущение пришло две недели назад, когда их эшелон пересёк границу с Китаем в Благовещенске. В Китае ещё была надежда, что русские отправят пленных по Амуру во Владивосток, Находку или Совгавань, а там морским транспортом в Японию. Но в Благовещенске им было объявлено, что в соответствие с Постановлением № ГКО-9898сс Государственного Комитета Обороны от 23 августа 1945 года японские военнопленные будут интернированы в Советский Союз для возмещения материального ущерба, понесённого СССР в годы Второй мировой войны. Из военнопленных организуются рабочие батальоны примерно по 1000 человек в каждом. Командовать данным батальоном назначен майор Накамура. И поезд направился на запад. На коротких остановках для забора воды и пищи в глаза бросались чужая трава, цветы, необозримые поля, сопки с необычайно прямыми соснами, а запахи пыли и дождя поражали своей пьянящей густотой вселенского простора.
Теперь никаких надежд на скорое возвращение домой не осталось. Они будут искупать вину японской нации за преступления, совершенные против Советского Союза в приграничных районах за все последние годы. За организацию нападений на мирные советские селения русских бандитов, окопавшихся в Китае ещё в начале 20-х годов и позже вступивших в союз русских фашистов. За хищение сотен советских солдат для опытов в лабораториях разработчиков бактериологического оружия для Квантунской армии. За диверсии во всём Приамурье, за подготовку захвата восточной Советской территории. Сколько это займёт времени? Год, два, десять лет или всю оставшуюся жизнь? Лучше об этом не думать. А о чём думать? О том, как скорее вернуться домой с позором проигранной войны? Осаму вдруг вспомнил свой странный ночной разговор с дядей Акито, когда тот утверждал, что «из поражения в войне государство, как и человек, извлекает пользу, если, конечно, не попадает в рабство». Ах, дядюшка, славный дядя Акито! Вот мы и в рабстве. И какую пользу мы теперь вынесем из этого позорища? Глаза молодого художника подёрнулись влагой. Ему вдруг до боли захотелось увидеться со своим давним недругом Кано Накаяма. О чём думает сейчас этот крепкий духом паренёк, что бы он сказал про своё будущее? Да и жив ли этот непримиримый воин за вечный дух Японии?
Осаму встречал каждую партию пленённых пилотов с горячей надеждой на встречу с Кано. Рискуя быть жестоко наказанным за нарушение запрета передвижения по лагерю, он побывал во всех бараках авиаторов, где пытался узнать о Кано, но его с яростью прогоняли, не желая вступать в разговор. Была ещё надежда, что Кано помещён во второе отделение лагеря, которое располагалось совсем недалеко. Однако встретиться они могли только на работах.
Через две недели, после полного укомплектования двух отделений 31-го управления Черемховлага военнопленных на территории Свирска, которые располагались в бывшем лагере для советских уголовников и на площадях складов рабочего снабжения, начальник отделений лагеря подполковник Зверьков собрал на плацу всех офицеров из японских армейцев и авиаторов. Рабочие батальоны отделений лагеря были разбиты на роты, командовать которыми был назначен младший комсостав. Всего вместе с командиром первого батальона майором Накамура и командиром второго майором Такахаси их набралось 89 человек. По приказу подполковника конвоиры принесли вёдра свежезаваренного чая и большими поварёшками разлили его в стаканы с тяжёлыми подстаканниками. Поводом к этому собранию послужило совершенное непонимание Георгием Корнеевичем, каким образом организовать работу пленных на объектах так, чтобы от их труда была максимальная отдача, неукоснительное выполнение плана и не было саботажа, вредительства и прочего, на что пришлось бы тратить время, силы и, не дай бог, патроны. Он знал, как начинали работать с пленными начальники других лагерей – жёсткими мерами и необычайно высокими нормами выработки. От этого сплошь случались всякого рода гнусности со срывами работ, самоубийствами, да и стрельбой по пленным. Ночами он перечитал о Японии несколько библиотечных книг и, уловив их национальную организованность и необычайное почитание японцами старших по возрасту и по званию, решился попробовать организовать порядок среди заключённых силами, собственно, самих заключённых.
Японцы с холодной вежливостью приняли дымящийся чай, но их лица остались непроницаемо безучастными к приветливому обращению Зверькова, в котором он поинтересовался, как офицеры устроились, и нет ли у них каких-то особых пожеланий. Подивившись на презрительное равнодушие японских офицеров и почувствовав себя крайне неловко, будто он угождает и лебезит перед вчерашними врагами, Георгий Корнеевич вспыхнул глазами и заговорил с металлической ноткой совсем не то, что приготовил загодя.
– Я тут не буду с вами обсуждать: кто и зачем начал войны, в результате которых вы в качестве заключённых оказались здесь, передо мной. Скажу другое, завезли вас на две площадки 2300 человек. Работать вы будете в порту Макарьево, на заводе № 389, на мышьяковом предприятии, Черемховском забое, строить железнодорожную ветку Макарьево–Свирск и выполнять другие необходимые работы. Положение в стране тяжёлое, нам нанесён урон вашими союзниками в промышленности, сельском хозяйстве и полноценного питания я вашим рабочим не гарантирую. Морозы у нас крепкие, до 45 градусов и выше.
В случае саботажа и срыва плана работ я могу вас поставить в равные условия с рядовым составом – физическая работа по 12 часов в сутки, общий паёк, общие нары и тех, кто ослабнет, конвоиры будут бодрить кнутом, а овчарки рвать задницы. За каждым рабочим отрядом будет надзирать усиленная охрана, с которой я буду спрашивать план выполняемых работ. Ради этого плана каждого из вас просто изуродуют. И, кстати, забудьте о вашем любимом харакири. Самоубийств я не допущу. За каждый подобный проступок весь батальон будет выполнять двойную норму при сокращении пайка вдвое.
Но есть и другой вариант. Наши отделения разбиты на 80 подразделений, каждый из вас командует ими и в полной мере отвечает за порядок и выполнение плановых работ. Каждому из вас персональный паёк, отдельное спальное место, особое снабжение обмундированием, сигаретами, прессой на родном языке. Заработная плата в рабочих батальонах будет составлять в размере пяти рублей в день на каждого пленного. Командирам – 7 рублей. При необходимости решить насущные вопросы по работе ваших рабочих батальонов, подобные собрания офицеров будут проводиться по подаче мне заявления майора Накамура, майора Такахаси и других командиров. И… наконец, при выполнении всех работ в полном объёме норм с хорошим качеством, я вам обеспечу почтовую переписку с родными и близкими.
Подполковник внимательно следил за японскими офицерами и обрадовался, видя, как при последних словах с их лиц слетел налёт сизого равнодушия и ледяного спокойствия. И, хотя никто не проронил ни слова, Зверьков по их вспотевшим от волнения лицам и ясным с живой искоркой глазам понял, – контакт с японцами он нашёл.
– Так что же, граждане офицеры, какой вариант жизни и труда на благо СССР вам больше нравится? Я дам вам подумать ровно пять минут и затем попрошу высказаться, – Георгий Корнеевич кивнул переводчику и отошёл к своему заместителю по оперативной части майору Счастливцеву, оставив японцев в окружении шести автоматчиков.
Сергей Петрович Счастливцев насмешливо щурил глаза, как будто радовался озорной проделке приятеля, и тихо сказал:
– По-моему, Георгий Корнеевич, они от тебя без ума. Смотри, как стрекочут, сейчас петь начнут! И как это всё прикажешь нам доложить в лагуправление? Мол, начальник тут почаёвничал, посовещался с коллегами из братской Японии, и они сразу же постановили наладить работу на процветание Советского Союза?
– А ничего не докладывай, Сергей Петрович. Что ещё из этого выйдет, поживём – увидим, – улыбаясь, ответил Зверьков. – Но помяни моё слово, работать на благо СССР они будут как надо.
Начальник лагеря вновь подошёл к столу на площадке, отпил из своего стакана чая и обратился к переводчику:
– Итак, кто выступит с решением собрания?
От лица офицеров поднялся и высказался майор Накамура. Переводчик Карото Усимбиси изложил основные мысли майора: офицеры трудностей не боятся и готовы честно выполнять любую работу, какую только руководство лагерем на них возложит. Из всех офицеров 11 человек понимают русскую речь, 5 человек говорят по-русски. Порядок в подразделениях офицеры гарантируют. И хотя благо советского народа от них вряд ли зависит в полной мере, выполнение плана будут добиваться всеми силами. Самое важное для офицеров прозвучало в конце его пространного монолога, – с какого срока работ они могут писать письма на родину?
Подполковник Зверьков с удовольствием выслушал ответ Накамура и объявил:
– При соблюдении всех вышеуказанных условий письма в Японию будут отправляться уже с Нового года один раз в три месяца. Сначала корреспонденция будет приниматься от офицеров, а затем и от всего личного состава. А теперь готовьте свои подразделения для помывки в бане. Баня будет устраиваться каждую пятницу. Да, главное чуть не упустил. Если кто-то думает, что Япония недалеко от Сибири и попытается бежать, для таких мыслителей ещё ближе будет могила. Да дело и не в этом. Даже за попытку побега одного человека дневные рабочие нормы будут в разы повышены для всех пленных. При сибирских морозах, скудном питании и вышеизложенных условиях труда для многих и многих это будет означать смертный приговор. Доведите это до всего личного состава.

Глава 5

Ранним осенним утром жители Свирска были немало изумлены грянувшей над посёлком песней. Бурной, упругой волной она поднялась над домами, и казалось, что мощный тысячеголосый хор гремит откуда-то из-под небес. Песня была чужая, но её темп и ритм чем-то напоминали советские парадные марши.
Свирчане выходили из домов посмотреть на колонну военнопленных японцев, горланящую бодрую песнь на родном языке. Японцы же с удивлением глазели на кучки русских людей, многие из которых были одеты в непонятные для них вещи – не то балахоны, не то плащи, шитые из грубой мешковины или матрасовок*. У них не могло уложиться в голове, что народ, победивший в двух войнах подряд, мог выглядеть таким обнищавшим и изнурённым. Но, сквозь голодный блеск в глазах этих мужчин, женщин, стариков и даже детей сияла непостижимая уверенность в себе и какая-то мягкая снисходительность ко всему окружающему, в том числе и к японцам.
Подполковник Зверьков и майор Счастливцев вышли из канцелярии, когда через лагерные ворота проходила последняя рота японцев. Они знали, что японцы пойдут с песней, но что это получится так оглушительно красиво, предполагать не могли. Георгий Корнеевич лучился широкой белозубой улыбкой, а у его оперативника Счастливцева радость от японского хорового пения быстро погасла. Он помрачнел и вязким затуманенным взглядом стал цепляться за спины исчезающих японцев. Вдруг Счастливцев резко повернул к себе Зверькова, засверлил своего товарища ярыми глазами и прохрипел:
– Ты чему радуешься, а? Ты видишь, идут, как на параде, а о чём поют, ты знаешь?! Да они сейчас Советский Союз хают и своего императора славят!
– Мать твою! – охнул подполковник и невольно присел. – Чего ж делать-то, Сергей, глотку им надо заткнуть! Ан, поздно уж! Давай на завод, допросим переводчика!
Товарищи прыгнули в кузов проходящей мимо полуторки и приказали гнать на завод химических источников тока № 389. Это был один из самых важных объектов, где для пленных отводились объёмы работ. С этого завода 1200 рабочих ушли на фронт, почти половина из них пали смертью храбрых на полях сражений, и там остро не хватало мужской рабочей силы. В постановлении товарища Сталина № ГКО-9898сс это предприятие значилось особой строкой. И потому одна из первых партий пленных японцев, приписанных к Иркутской области, была направлена туда незамедлительно.
Когда полуторка с начальством лагеря влетела на территорию завода, головная колонна трудового батальона японцев только подходила к воротам предприятия. Батальонный переводчик Карото Усимбиси шёл в первом ряду первой роты и был нешуточно напуган, когда подполковник и майор самолично выдернули его из строя и потащили в строение проходного пункта. Там они затолкнули Усимбиси в отдельную комнату, выгнав оттуда какую-то отдыхающую на койке старуху в гимнастёрке. Переводчик сжался и похолодел, осознав, что его не известно за какое преступление сейчас же начнут избивать. Подполковник Зверьков действительно схватил японца за грудки, встряхнул, с силой впечатал его нетяжёлое тело в белёную стену и закричал прямо в лицо:
– Чего пели, мерзавцы?!
– Прыказ был, перльи… – просипел Карото Усимбиси, сгорая от раскалённых ненавистью глаз Зверькова, лихорадочно пытаясь сообразить, кто знает русский язык лучше его, чтобы он был умерщвлён просто так, без ущерба для службы лагеря.
– Подожди, Георгий Корнеевич, – спокойно отстранил подполковника от переводчика оперуполномоченный Счастливцев и посмотрел в глаза Усимбиси с таким холодом, что японец понял, что его не просто убьют. – Переведи нам содержание песни слово в слово.
– Я есть мочь, – переводчика трясло нервным ознобом, но он старался выговаривать слова чётко и понятно. – Песнь был такой. «От лазурного края моей родина я ухожу в пучину океана, потому что семья моя хотел рыба, а любимый девушка краба для ей нежный губ. Но налетел шторм, мой баркас разбил океан. Это смеялся жёлтый кит смерти, а пришёл белый кит любви и был битва китов. Потом победил белый кит и вынес меня на берег. Пришёл я в дом, мой бедная девушка говорит: не надо красный краб, надо белый кит любви. Но я буду биться всегда со жёлтый кит за краб для девушки моя, потому что». Всё это.
– Это точный перевод? – строго спросил Счастливцев. – Стой здесь и молчи.
Счастливцев вышел из комнаты и скоро привёл командира трудового батальона майора Накамура и ещё одного русскоговорящего японца. В присутствии Накамура и официального переводчика Усимбиси содержание песни переводили все, кто хоть как-то мог переводить японский на русский, – их по одному вводили в эту маленькую комнату. Когда первый перевод Карото Усимбиси в общих чертах совпал с десятком текстов других японцев, напряжение спало, и подполковник Зверьков улыбнулся:
– Значит, воевать с жёлтый кит за красный краб. Это правильно. Вот наберётесь у нас ума-разума, построите у себя в Японии социализм, будет вам красный краб, сколько угодно, – Зверьков вдруг вновь оборвался на свирепый тон. – Весь репертуар песен мне на стол. В случае отступления от него на пропаганду вашего императора, загоню всех на баржу, открою кингстоны и утоплю в Ангаре к чёртовой матери. Идите на развод.
Когда Карото Усимбиси перевёл своему командиру сказанное Зверьковым, японцы подтянулись, развернулись и вышли из комнаты.
Батальон развели по рабочим местам. Основную массу из него направили в третий и четвёртый цеха, где они должны работать вместо автоматов по обмотке агломератов. 50 человек занялись ремонтом помещений завода. А 25 японцев, к их несказанному удивлению, закрепили на подсобном хозяйстве завода, где они должны выращивать скот, а в летний период ещё и овощи для заводской столовой.
Второй рабочий батальон японцев под командованием майора Такахаси, который был расположен в помещениях складов бывшего отделения рабочего снабжения или коротко ОРСа, частью прикрепили к порту Макарьево, укреплять и расширять пристань, а частью направили в Чёрный лес валить лесины для ремонта порта и завода № 389.
Погода стояла солнечная, но для японцев чужая и непонятная. Хотя солнца было много, его тепло не согревало тело, а внезапно налетавшие с Ангары порывы студёного ветра, казалось, пронизывали людей насквозь, вызывая в костях стылую боль. Случилось так, что шинели для свирских трудовых батальонов застряли где-то в Черемхово, и в студёный октябрь японцам пришлось ходить в летней форме одежды. Подполковник Зверьков, считавший все обиды нанесённые лагерю своими личными, крепко сцепился с начальником снабжения Черемховского исправительно-трудового лагеря № 31 подполковником Петром Игоревичем Головиным. Их обсуждение погоды в октябре и немыслимой по объёму работы снабжения лагеря едва не дошло до мордобоя. Однако дело сдвинулось, и шинели скоро поступили по адресу свирских отделений.
В порту Макарьево, как и везде, работали в основном женщины. У складских амбаров они сушили и сортировали картошку – крупную в одни мешки, мелкую в другие. Часто поглядывая на сухопарых японцев, разбирающих прогнивший помост причала, женщины переговаривались и заливисто хохотали. Когда мешков набралось с сотню, бригадир женской бригады, – овдовевшая солдатка Евдокия Поливанова, – бойко подошла к старшему по конвою и сказала:
– Эй, Хайрузов, ты бы дал нам по-соседски на подмогу с десяток твоих японцев мешки перетаскать. Видишь, ставить уж негде.
Сержант Хайрузов поправил на плече ремень автомата и, лениво смерив глазом грудастую, с обветренными щеками бабёнку, ответил:
– Ну, Поливанова, во-первых, японцы не мои, а считай, что заключённые, и я ими не распоряжаюсь. А, во-вторых, без приказа оторвать их от работы не могу.
– Ну, да. Без приказа ты и на жену не залезешь. Ох, Хайрузов, какой ты нудный человек. Это что же, прикажешь нам опять самим мешки на теплоход таскать? Да ещё по двум досточкам, – помост-то вон-на разобрали твои мужички!
– Знаю я, зачем вам там японцы понадобились. Всю жизь таскали и ничего! Ты знаешь, что общаться с военнопленными строжайше запрещено. Всякий пойдёт под суд по 58 статье. А ежели у кого-то кой-где зачесалось, так пусть пойдёт за амбар, да почешет!
Евдокия вспыхнула и наотмашь влепила сержанту звонкую пощёчину. Хайрузов отпрянул и с ненавистью вперился в ясные, подёрнутые гневом глаза Дуси.
– Знал бы ты, дурак, где у кого чешется. Просидел здесь под боком у жены всю войну, как у Христа за пазухой, проохранял уголовников на казённых харчах. И всё-то знаешь, где у кого болит да чешется. А я шестой годочек мужичьего пота не чуяла. Да сама уж огрубела, как мужик стала. Что бы ты знал про бабью нашу долю… – больше с великой тоской, чем злостью тихо проговорила Дуся. – Ну, чего пялишься?! Был бы посмелее, так, поди, и стрелил бы меня за нападение.
– Да я восемнадцать раз заявление на фронт писал … – с обидой захрипел сержант. – Да пошла ты…
Хайрузов отвернулся и, увидев, что японцы смотрят в их сторону, вздёрнул оружие и закричал:
– А вы чего вылупились, мать вашу так! Арбайтен! Работать, бл…
Дуся развернулась и пошла в контору порта звонить в Свирский райком партии Афанасию Крапчатому с просьбой похлопотать перед лагерным начальством выделить японских пленных для доставки мешков с картошкой на теплоход. Крапчатый созвонился со Зверьковым, и вопрос был положительно улажен, о чём бригадиру Евдокии Поливановой доложил сам сержант Хайрузов:
– Ты это, Дуся, извини меня за… Ну, дурак я бываю. Сморожу чего, так потом сам хожу да мучаюсь. Там это, добро дали на японцев. Картошку таскать будут.
– Спасибо, Вася. Хорошо, что понимаешь. Ну, и ты не обижайся. Не виноват ты, конешно, что на фронт не взяли. Люди везде нужны.
– Да, чего там. Правильно и врезала мне по морде. Я таких, как ты, завсегда уважаю.
 К вечеру японцы заменили почти все опорные столбы пирса причала, вымеряли и настелили новые доски на его пол.
В восемь вечера к пристани Макарьевского порта подошёл колёсный теплоход, который собирал по приангарским селениям картофель и доставлял в Иркутск. В распоряжение Евдокии Поливановой отвели 20 пленных. Остальных в окружении большей части конвоя отправили в лагерь. В ожидании швартовки теплохода японцы стояли у горы мешков с картошкой и с любопытством разглядывали что-то обсуждающих и часто заливающихся смехом русских женщин.
– Каво они тут натаскают?! – хихикали бабёнки, – Мешок-то на восемь вёдер, выше, чем двое их!
– Не знаю как мешок, а тебя б, Таська, они втроём точно вон до тех кустов дотащили бы!
– Ой, да я согласная на троих! И сама б их понесла, тока б Крапчатый мне справку выдал, што не привлекут за снасилованье трёх военнопленных! – подмигивала японцам неряшливая толстушка с бедовыми кудряшками, ниспадающими на глаза.
– С твоим здоровьецем, Таисья, чего ж трёх-то? Ты бы их тут всех замучала, да ещё б прибавки выпросила!.. Пошла б по миру слава, што в СССР для пленных новую пытку придумали – Таисья называется…
Заходящее солнце зажгло золотые верхушки опадающих берёз, и по сопкам на другом берегу разлился ясный багрянец. Теплоход с истошным рёвом вспенивал воду и неуклюже ткнулся правым бортом в старые автомобильные покрышки, висящие на борту пристани для смягчения удара. Закрепили швартовый трос, и из трюма судёнышка под дулами автоматчиков вышли на палубу рослые белокурые солдаты в расстёгнутых немецких френчах на голое тело. При виде немецких пленных русские женщины разом стихли, а Евдокия Поливанова спросила капитана теплохода:
– Чего это, Герман Иванович, немцев привёз, чё ли? На кой они нам? У нас сёдня японский грузчик имеется!
– Эти немцы на пересылке в Иркутске уж второй день торчат. Вот взяли на погрузку! Но учти, им на берег ни ногой! А давно у вас японец-то стоит?
– Да сёдня первый раз на работу вышли. А пригнали два дня назад. Ну, давай, принимай по накладной 150 мешков. Иди сюды, считать будем. Японцы будут таскать, а немцы принимать!..
Капитан вышел на берег, принял от Евдокии бумаги и мимо них, взваливая на плечи тяжёлые мешки, цепочкой двинулись к теплоходу японские работные. Немцы стояли на палубе, перехватывали на сходнях мешки и несли их в трюм. Дело спорилось, и начальник немецкого конвоя ефрейтор Долгушин выскочил на пирс покурить и поболтать с сержантом Хайрузовым. Переговариваясь, сержант и ефрейтор заметили, что немцы, перенимая мешки, явно потехи ради круто разворачиваясь, ударяли японцев всей тяжестью мешка. Да так, что те едва не падали на ограждения причала. При этом немцы успевали что-то негромко сказать своим бывшим восточным собратьям по оружию.
Долгушин громко рявкнул: «Отставить разговоры!» И в этот момент немец сбил японца так, что он покатился прямо под ноги вслед идущему грузчику. Тот упал, и выроненный куль картошки чудом задержался на краю пирса, едва не свалившись в холодную глубину Ангары. Немцы, содрогаясь от смеха, перегнулись в пояснице, тыча пальцами в сторону японцев. Начальники конвоя растерялись ещё больше, когда сбитый японец прямо с земли взвился в воздух и нанёс своему германскому обидчику ногами два удара в голову. Немец размытой тенью ушёл за борт и со звонким плеском погрузился в воду. Немцы и ближние японцы, которые мигом сняли с себя кули, бросились друг на друга. Схватка закончилась моментально. Четверо окровавленных немецких пленных лежали на палубе без движений. Японцы вернулись к своим мешкам и замерли, вытянувшись в струнку, ожидая за свой поступок чего угодно.
Долгушин запаздало выстрелил из автомата в воздух и бросился к борту теплохода. Кое-кто из охраны также открыл пальбу по облакам.
– Да… ихню мать! Где мой немец?! Отставить огонь! – зарычал ефрейтор и оглянулся на капитана теплохода. – Лодку мне живо!
Тем временем солдаты обоих конвоев с автоматами наперевес оттеснили пленных в разные стороны.
– Назад, суки! Всем стоять! Стрелять буду!
Долгушин махнул рукой на остолбеневшего от испуга капитана теплоходика, сбежал с пирса на берег, прыгнул в чью-то лодку и погрёб на быстрину. Скоро прямо под лодкой он увидел светлое пятно, всплывающее из сизо-зелёной глубины Ангары.
– Как мне свезло-то, свезло-то как! Сразу же и нашёл! – нервно, с надрывом захихикал ефрейтор Долгушин.
Немец явно утонул, но всё же он громыхнул по трупу немца короткой очередью из автомата. С трудом подтащив труп веслом, ефрейтор перевалил его через борт на днище лодки и, тяжело выгребая против течения, направился к пристани.
– Ну, чё будем делать, как оформлять? – с тоской спросил Долгушин Хайрузова. – Ты же видел, – убит при попытке к бегству?
– А ты думаешь, баб и капитана не будут допрашивать?
– Ну, да, все видели! Немцы спровоцировали драку, а этот бросился в воду и пытался бежать, – ефрейтор смотрел на сержанта исподлобья, собрав на лбу множество складок. – Был живой и здоровый в воде и поплыл от пристани, понял?
– Ладно. Я тоже видел, как он плыл по течению. Пойду, доложу начальству. Теперь-то уж чего? Пущай дотаскивают картошку.
Оставшихся немцев заставили унести два трупа и двоих покалеченных своих сослуживцев в каюту, и там же они были заперты сами. Все мешки японцы дотаскали на теплоход прямо в трюм и заслужили уважение портовых женщин за силу, какую-то ловкость в работе и драке с германцами.
Скоро в порт приехали Зверьков и Счастливцев. Строй японцев стоял смирно, теплоход, дожидаясь начальства, слегка колыхался на волне, женщины, собираясь домой, улыбались. Подполковник надвинул фуражку на глаза, сказал: «Та-ак…» и застегнул верхние пуговицы гимнастёрки, чтобы по форме принять доклад о происшествии старших конвоев.

Глава 6

Следствие по делу инцидента японцев с немцами длилось не долго. Потасовки между военнопленными разных национальностей были делом не редким. В основном поводом для драки была какая-то природная немецкая заносчивость. Побоища со смертельным исходом также не удивляли. В этом случае выяснилось, что помимо физических оскорблений действиями, немецкие военнопленные из презрения к японцам называли их на немецком и английском языках япошками, узкоглазыми азиатами, плебейской расой и даже высказывали обидные слова на японском языке. Японцы начали драку, уже доведённые до исступления. Дело закрыли, и начальник Черемховского лагеря № 31 полковник Сапрыкин в размытых словах посоветовал Зверькову не особо откармливать своих заключённых. Мол, чтобы сил хватало аккурат на работу, но не на драки. На это Георгий Корнеевич только потемнел лицом, скрипнул зубами и перевёл разговор на неполную комплектацию пленных зимним обмундированием.
 Полный комплект зимней формы свирским рабочим батальонам военнопленных выдали только в конце октября. И хотя октябрь ещё согревало «бабье лето», по утрам иней колючим белёсым покрывалом искрился на траве и постройках. Было холодно с рассветом и зябко днём. Однако большая часть из первого рабочего батальона работала в цехах завода и, в отличие от тех, кто находился на улице, этим японцам непогода была не страшна. Они трудились неистово, отгоняя мысли о доме, своих близких, любимых занятиях и жизни вообще. Начальники цехов и мастера радовались работе японцев и при всяком удобном случае хвалили их в разговорах со Зверьковым или простыми конвойными солдатами: «Ну, ваши дают план – 117 процентов выработки! Лучше автоматов мотают проволоку!»
Осаму занимался выжиганием и прессовкой угля для батарей. Как-то во время ожидания разогрева печи, он, изнурённый зудом художника, набросал угольком пейзаж Свирска по памяти на отштукатуренной, готовой к покраске стене. В обеденный час, когда солдаты охраны в больших термосах привезли для заключённых еду, старшина Прутков, завидев пейзаж, заревел: «Кто?! Кто измазал стену?!» Японцы молчали. Никто Осаму выдавать даже не думал, было понятно, что он должен сознаться сам. Осаму поднялся и не успел сказать и слова, как старшина схватил его за плечо и грубо потянул к изрисованной стенке.
– Вот, в этом доме, – ткнул пальцем старшина в изображённый на склоне горы домик под большими деревьями, – живёт моя… ну неважно кто! Мастер! Всё в точности нарисовал! А вот этот сарайчик и забор я собственными руками поставил! Ай, да, молодец! А красками можешь? А людей рисуешь?
Тут же старшина послал своего солдата в лагерь к подполковнику Зверькову с просьбой прибыть на завод. Зверьков прибыл и, разглядывая великолепный рисунок, уже прикидывал, где и какие красочные панно он развесит и, главное, где достать побольше краски. Подполковник снял Осаму с работ, привёз в канцелярию и, снабдив его бумагой и карандашом, приказал сделать эскиз огромной картины на тему «Япония социалистическая».
Осаму был нешуточно напуган, – он не знал, что такое «социалистическая». Ещё больше художник был разбит, когда через переводчика ему донесли от Зверькова: «Ну, это жизнь, как у нас, – в СССР!» Кроме того, что Осаму успел увидеть собственными глазами, он ничего о СССР не знал. А то, что было перед глазами, вызывало только чувство жалости и презрения, кроме пейзажных видов природы. Однако развить художественное дело Георгию Корнеевичу Зверькову не позволили в администрации Черемховлага. Кроме политических лозунгов всякие изображения были строго запрещены. Художник написал несколько лозунгов на кусках брезента русскими буквами и японскими символами и стал дальше обжигать уголь. Но, тем не менее, он получил благожелательное отношение от начальства и несколько заказов на написание портретов родных и близких Зверькова и Счастливцева, за которые Осаму заплатили деньгами и продуктами. А, самое главное, художник получил возможность узнать, что во втором отделении лагеря №31 действительно находится бывший пилот Кано Накаяма, хотя в драке с немцами, как предполагал Осаму, он никакого участия не принимал.
Через месяц работы художником, Осаму получил разрешение от подполковника Зверькова встретиться с земляком Кано. На одном из разводов его направили в командировку на берег Ангары. Там Чёрный лес обрывался прямо у семиметровой скальной стены, где был разработан карьер, и бригада из пленных рубила известковый плиточник на фундаменты новостроек и производство щебня.
В бригаде работало больше 50 человек. Но Осаму, ещё на подходе к карьеру в сопровождении конвойного, сразу отыскал глазами знакомую фигурку Кано, его так знакомые резкие движения руками, чуть подогнутые ноги, когда он готовился ударить киркой по каменной глыбе. У Осаму гулко забилось сердце. Он не думал, как к нему отнесётся его старый приятель-соперник, ему до боли нужно было услышать его голос.
В карьере Осаму сбросил с плеча плотно набитую солдатскую походную сумку, пробрался по острым каменным сколам к глыбе, которую рубил Кано, принял на живот большой кусок отбитого известняка, едва выдавил от волнения: «Здравствуй, Кано!» и понёс свою ношу в сторону загружаемых подвод. Кано застыл на взмахе киркой, глаза его округлились, и губы выдохнули: «Ты?!..» Но Осаму его не услышал. Множество ударов металла о камень заглушали и шум сосен наверху, и плеск реки в низине. Мелкие осколки плиточника сверкали со всех сторон и больно ранили руки и лицо. Половину дня земляки только переглядывались, выдавая друг к другу симпатию и доброжелательность. Только когда прикатили телеги с обедом и бригаде приказали прекратить работу, Осаму подошёл к Кано, и они запросто крепко обнялись. Получив полупустой обед, приятели пошли подальше ото всех и уселись под опасным навесом ещё не обваленной тротилом породы. Охранник было двинулся к ним, крикнув: «Назад!», но конвойный Осаму что-то сказал бдительному автоматчику, и тот отвернулся. Осаму захватил с собой свою сумку и вывалил из неё на гладкий камень, заменивший им стол, куски хлеба, варёную картошку, рыбу, лук и солёные огурцы. Кано опешил и с ненавистью спросил:
– Откуда это у тебя? А где ты воевал? – и Кано демонстративно стал хлебать из своего котелка жидкую баланду, прикусывая от стограммового кусочка хлеба. Но глаза его бегали и светились запущенным голодом.
– Кано, это мне дали, как гонорар за портреты родственников начальника лагеря. Ешь, Кано, это я скопил для тебя. Только ешь понемногу, а то заболеешь, – мягко сказал Осаму и сам стал есть казённый суп.
– Ну, да! Ты же художник! Пристроился? Хорошо живёшь? Ты где воевал? Много русских убил? – скороговоркой спросил Кано, жадно подхватывая картошку и куски солёного хариуса.
– Я воевал под командованием майора Накамура, вместе с ним и сюда попал. Теперь он командир нашего рабочего батальона, – с тяжёлым вздохом промолвил Осаму. Он хотел говорить не об этом.
– О, это хороший командир! Я о нём много слышал в нашем отделении. Значит, ты с ним был в Хайларе? Никому не говори, что убивал русских. Тебя будут судить как военного преступника и могут расстрелять, – шёпотом пробубнил лётчик.
– Я уже сказал. Как-то меня спросил об этом сам начальник Зверьков. Я ответил, что был солдатом. Это была отвратительная работа, но я был обязан выполнять её добросовестно.
– И, что он сделал? – подался вперёд Кано.
– Ничего. Головой покивал.
– Да, ты что?! Этот начальник человек чести, настоящий воин. И знает, что такое война. Ханако тебе писала?
– Последнее письмо от неё получил 25 августа. Ты знаешь, она со мной каждый день. Она мне помогла выжить. Это она, а не доктор залечила мне раны.
– Ты был ранен? А я… – Кано отвернулся и вперился взглядом куда-то поверх дальних сопок. – Я… Ханако прекрасная девушка… Ты знаешь, я назвал её именем свой самолёт. Но она мне ни разу не написала. Но давай об этом не сейчас. Кое-что я расскажу тебе позже. Ведь мы теперь будем вместе?
– Да, Кано… Но не в твоём отделении. Я здесь, чтобы встретиться с тобой. Я работаю в другом месте. Я буду просить, чтобы тебя перевели на завод. Здесь мало кто выживет. А мы должны вернуться вдвоём. Или вместе здесь умереть. Сейчас уже очень холодно, но русские говорят, что это ещё тепло, а мороз будет впереди. Я работаю для подполковника Зверькова. Я сделаю много работы, очень много, но ты будешь работать в тепле.
– Я не нуждаюсь в этом и не боюсь судьбы, – твёрдо сказал Кано и засунул в карман брюк оставшуюся рыбу.
– Я знал, что ты так скажешь. Но в Иокогама мы вернёмся вместе, – спокойно сказал Осаму и бросил ему на колени свою увесистую походную сумку. – Здесь ещё еда. Скажи, что не нуждаешься, и я сейчас же изобью тебя, как раньше на берегу.
Друзья-соперники глянули друг на друга, и на их громогласный смех с удивлением оглянулись конвоиры и бывшие солдаты Квантунской армии.

Глава 7

Бабка Голумиха раненько поутру вышла из Свирска в деревню Чаботариха, жители которой ещё в 30-х годах создали колхоз «Красный забойщик». Колхоз был скотоводческий и, в сравнении с другими подобными хозяйствами, выглядел процветающим. С начала ноября там начался очередной забой скота. Голумиха отправилась туда за 10 километров не с попутной телегой только потому, что имела там намерения, далеко не совпадающие с принципами социалистической морали. Из мороженой картошки она выгнала пять литров самогона и рассчитывала у свояка-забойщика выменять крепкий первач на мясо. У бабки не нашлось большой сумки, чтобы спрятать пятилитровый бидон с самогоном, и ничего не оставалось, как упаковать его в мешок. Хотя в мешке её знаменитый бидон легко узнавался, чем мог привлечь внимание патруля, который проверял на дорогах, кто и зачем вывозит из «Красного забойщика» продукты, но другого выхода не было. Да и мешок сгодится, чтобы сложить туда побольше мяса.
Снега ещё не было, идти было легко. Бабка Голумиха свернула с тракта и погрузилась в сумрак соснового бора, чтобы срезать до деревни около четырёх километров пути. Она прикидывала, сколько бы килограмм мяса заломить за свою горючую жижу и больше спорила сама с собой, чем бы со свояком Геннадием. Десять килограмм колхозной говядины ей казались хорошей платой, но как их дотащить этим же путём в Свирск? С другой стороны, ежели напоить Геннадия с утреца, то он бы по пьяной доброте сам бы и допёр всё мясо ей до дома. Но тогда можно у него потребовать 15 или даже 20 килограмм…
Внезапно все мысли и сама душа её враз оборвались. Из мрачной глубины леса на тропу двинулась человеческая фигура. Человек был одет в советскую военную шинель, под которой виднелась истрёпанная гимнастёрка. Его лицо было чёрным и исхудалым, с короткой обвисшей бородой и блестящими глазами. В руке у него светлел огромный немецкий нож. Он, сопя и глухо покашливая, нетвёрдо шёл прямо на Голумиху, оттянув назад руку с ножом. Человек двигался к ней и не отводил животного взгляда от её прозрачных и пустых от страха глаз. Бабка поняла, что произойдёт через мгновенье и, застыв от ужаса на месте, механически сняла мешок с бидоном с плеча и прикрыла им живот. В этот же момент она почувствовала крепкий удар, металлический скрежет и подалась от него назад. За спиной громко хрустнули сучья хвороста, и Голумиха, ополоумев от ужаса, рванула что было сил вперёд, столкнув с тропинки напавшего мужика. Она понеслась, не разбирая дороги, через кустарники и павшие гнилые деревья, не замечая обжигающих ударов ветвей по лицу и не услышав сзади хрипловатый рёв: «Стой, старая сука!»
Общественный скот деревни Чаботариха только выгнали на поле, и колхозный пастух, сидя в седле старого коня, погнал коров с быками за перелесок на давно убранный покос. Завидев далёкую фигурку, бегущую с какой-то ношей на животе, пастух Дмитрий Пантелеевич Роднин, – из бывших кулаков, чудом уцелевший в боях гражданской войны и в годы репрессий, почувствовал волну тревоги и двинул коня навстречу бабке Голумихе. Та же, увидев конника, охнула и упала ничком, как подкошенная. Дмитрий Пантелеевич соскочил на землю, перевернул Голумиху на спину и, глянув в её остекленевшие глаза, подумал, что старуха совсем загнала себя и померла. Он отбросил в сторону мешок с бидоном и начал давить ей на грудь, трясти её тело, пока не услышал тихого, со стоном дыхания.
– Ну, слава богу, я уж решил, что ты совсем преставилась. Кто ж тебя этак, Матрёна Пафнутьевна? – повертел в руках мешок с бидоном, проткнутым насквозь застрявшим в нём ножом со свастикой на рукоятке.
– Как есть, я померла, – слабо выдохнула Голумиха. – Там… бегут за мной, ты видишь их?
– Да нет там никого. Ты, вот что, ступай потихоньку в правление, а я пойду, погляжу, кто там есть. Сколь их? Далече они были?
– Не ходь туды один. Побьют они тебя насмерть. Однако дезертиры это, наши, советские. Сколь было, не знаю, двоих видела. На Зайчьей опушке встретились, где лес начинается.
– Не боись! Ступай потихоньку и председателю всё обскажи, как было. Да скажи, чтоб пастуха Арсения к стаду направили.
Дмитрий Пантелеевич прыгнул в седло, резанул длинной казацкой нагайкой по крупу коня, проскакал через край поля, спешился, взглянул на едва ковылявшую Матрёну Голумиху и исчез в темноте соснового бора. Старый пастух пошёл по едва заметной тропке, держа коня в поводу, прислушиваясь к птицам и чутко ловя носом запахи леса. Среди прелого аромата мха, сосновой смолы и свежего морозца чуть пахнуло чужой для бора вонью, похожей на запах немытого человеческого тела. Старик присел и до рези в глазах стал вглядываться в чащобу, откуда дул отравленный ветерок. Между кустарников голубики шевельнулось тёмное пятнышко. Дмитрий Пантелеевич хлопнул коня по крупу черенком нагайки, и тот послушно тронул по тропе к просвету небольшой полянки. Конь исчез среди стволов сосен, скоро послышалась возня, и раздалось его отчаянное ржание. Выдернув из голенища сапога охотничий нож, старик метнулся на зов старого друга и через несколько мгновений увидел трёх человек, один из которых держал коня под уздцы, а двое били его по голове дубьём. Животное уже хрипло ревело, пав на передние ноги. И дед Дмитрий начал колоть людей привычными, поставленными ударами, какими с одного раза закалывал на колхозной ферме скотину. Он разворачивал к себе бандита, бил ножом под рёбра и хватал другого. Повалив трёх человек, старик совсем запыхался и учуял внезапно поднявшуюся тучу мерзкого запаха. Показалось, что смердит со всех сторон сразу. Пастух понял, что окружён. Задыхаясь от только что случившейся поножовщины и смрада, он обнял за шею своего коня и, потянув вверх, помог ему стать на ноги.
– Ну, что, брат Казимир, всё, отбегали мы с тобой. Крышка нам… Побьют нас сейчас… Сила у меня уж не та, прости, брат…
На последнем слове с вселенским звоном и болью в голове Дмитрий Пантелеевич обрушился во тьму. Суковатая тяжёлая дубина смела пастуха через муравейник к комлю огромной развесистой сосны. Ударивший его человек взмахнул дубиной ещё раз, чтобы совершенно расплющить голову пастуха, но мощные ветви дерева отбили его взмах. Отчего ослабший от голода тать в изодранной форме бойца Красной армии упал сам. И приподнявшись, оставив окровавленную дубину, потащил своё тело по мёрзлой земле к туше коня, которому перерезали шею ножом и молча хлебали бьющую фонтаном кровь пятеро грязных, оборванных, отощавших людей.

Глава 8

Всю ночь в полном безветрии шёл густой снегопад, быстро покрыв стылую землю, дома и деревья пушистыми шапками и одеялом девственной белизны. Пахло снежным простором. На утро японцев на завод было отряжено вдвое больше, чем обычно. Когда они вошли на территорию предприятия, то с удивлением встретили колонны русских заводчан с длинными самодельными ножами, похожими на мечи, и топорами за поясами. Ничего не понимая и даже оробев от вида русского дикого воинства ушедших столетий, японцы встали строем напротив русской колонны и стали ждать, что произойдёт дальше. Но дальше ничего особого не случилось. Русским были даны команды, их отряды нестройным маршем двинулись и скоро растворились в утреннем сумраке. Проведя обычный развод, майор Накамура с переводчиком обратились к мастеру цеха с вопросом по поводу русских рабочих. Скоро все японцы знали, что в округе сибирских населённых пунктов бродит неизвестное количество дезертиров с западного фронта и время от времени на них проводится облава, в том числе силами рабочих и колхозников. Тогда Накамура спросил: почему дезертиры голодают, совершают преступления и не сдадутся властям? Мол, конечно, их осудят, но каторжные работы когда-нибудь кончатся и они, искупив свою вину, смогут ещё хорошо пожить. На это мастер цеха, сощурившись, растянул губы в добродушной улыбке и сказал:
– Да кто ж их станет судить-то, милок? Каждого сразу к стенке! Чтоб семени такого в Советском государстве больше не водилось. И они это прекрасно знают.
Японцы остались в полном удовлетворении. Русские поступают жестоко, но, в общем-то, правильно.
Не прошло и двух дней, как в посёлке Свирск стало известно об успешно проведённой операции по захвату и уничтожению бандитов-дезертиров. Силами войск НКВД, жителей посёлка и близлежащих деревень были выявлены десять дезертиров. Трое из них оказались мертвы – убиты пастухом колхоза «Красный забойщик» Дмитрием Пантелеевичем Родниным, которого обнаружили рядом с обглоданным трупом его коня в крайне тяжёлом состоянии. Пятеро преступников были уничтожены во время захвата. Двое дезертиров арестованы и доставлены в следственный изолятор Черемховского НКВД. Местных жителей из всех дезертиров оказалось двое. Оба сдаться отказались, ожесточённо отбивались и были застрелены солдатами. Фамилии их оглашению не подлежали.
Пастуха Дмитрия Пантелеевича Роднина доставили в Черемховскую районную больницу, где после операции, проведённой сосланным из Ленинграда хирургом Сергеем Сыроедовым, стал быстро выздоравливать и попросил пригласить к нему следователя НКВД. Следователю Дмитрий Пантелеевич дал показания, что дезертиров было не десять, а двенадцать человек. Он жарко доказывал, что приходил в себя и насчитал девять человек, кроме тех, кого убил собственноручно. На что следователь настоятельно попросил его держать язык за зубами, чтобы не поднимать панику среди населения. Наступают морозы, деваться им некуда, скоро они выйдут из лесов и их захватят.
Действительно, скоро один из недостающих дезертиров пришёл в посёлок сам. Он едва ковылял по улице Транспортной. На его заиндевелом, иссиня-белом лице не мигали глаза и не двигались губы. С трудом передвигая обмороженные ноги, он плакал и что-то бубнил через едва приоткрытый рот. От пояса его шинель была покрыта коркой заледеневшей крови. Он совсем умирал. Его подхватили и унесли в лагерную санчасть двое охранников японского рабочего батальона. Но выходить бандита врачи не смогли. Когда он оттаял, то, судорожно ревя от боли, рвущей почерневшее желеобразное слабое тело, только и смог выговорить: «Он, Маз... Мазут, сволочь, жив… Он здесь, в посёлке… Шрам на лбу и щеке… Найдите г…гада… Многих убьёт этот зверь…» И умер от болевого шока. Так и осталось не ясным: какой такой Мазут, кого он убьёт и почему дезертир это сказал. Его похоронили недалеко от свирского кладбища под жестяной табличкой №801/ЧЛ.
Этот человек за №801/ЧЛ был никто иной, как Разин Роман Юрьевич, уроженец села Ольховка Никольского района Томской губернии, 1910 года рождения, бывший сержант 152-го стрелкового полка, в судьбу которого так жестоко и несправедливо вмешался комполка гвардейских реактивных миномётов полковник Тарасюк. Тогда, под Хайларом, убив в ярости старшего лейтенанта СМЕРШа и конвоира, он ясно понял, что правды ему в своей стране уже никогда не найти. Разину удалось со своей раненой рукой и документами конвоира затеряться в массах перемещающихся колонн свежих сил и обозов с ранеными. Он сумел пересечь Монголию, выйти в Сибирь и, отчаянно обозлясь на Советскую «справедливость», много пил, а совершенно пьяный нередко громил сельсоветы, партактивы и затем бежал дальше на север. Волею случая он дошёл до Черемховского района и влился в банду дезертиров, которых возненавидел более, чем Советскую власть.
Роман Разин мог бы умереть и на лютом морозе в лесу, ему было сладостно засыпать и непосильно тяжело идти, но он шёл, буквально полз к людям, только с тем, чтобы описать внешность и назвать фамилию главаря банды дезертиров. Причиной тому было то, что опытный фронтовик Разин очень быстро разобрался, кто таков этот Мазут – диверсант рейха, засланный в СССР явно задолго до окончания войны с фашистами. После этого осознания потерянный в собственной судьбе и судьбе своего народа Роман Юрьевич Разин искал случая убить сильного, тренированного и чуткого к опасности врага.
Но при последней облаве Мазут каким-то необыкновенным образом оказался в рядах заводских рабочих с лицом, упрятанным в шарф, и кромсал своих же «лесных братьев» длинным ножом. Этому израненному №801/ЧЛ-Разину повезло спрятаться и от людей, и от Мазута в заброшенной медвежьей берлоге. И то по той причине, что, вероятно, от случайных пуль, попавших в рядом стоящую сосну, лаз в берлогу завалило шапкой свежего снега с ветвей дерева.
И в то время, когда №801/ЧЛ умирал в жесточайших муках, тот, о ком он так и не смог ничего внятно сказать, сидел в одних кальсонах в чистой, натопленной избе солдатки-вдовы Тони Асыниной.
С этой женщиной дезертир Красной армии, уроженец глухой сибирской деревни Сипуха, человек по фамилии Мазут познакомился несчастным для неё случаем. Тоня возвращалась домой, отработав полторы смены, около полуночи по безлюдным свирским улочкам в глухой безлунной тьме, и была зажата местной приблатнённой шпаной. Ей вдавили плашмя нож в горло так, что невозможно было открыть рот, и вырвали сумку со сменным бельём. Чья-то ледяная корявая рука скользнула ей за пальто, нашарила и вырвала спрятанные между грудей карточки на хлеб и деньги. Сзади крепкие руки задрали пальто, стали сгибать её пополам, и Тоня поняла: сейчас надругаются. Но вдруг глухо прошумело, рядом охнуло. Тугие пальцы на плечах обмякли, исчезли, и стало легко. Тоня рванулась вперёд и налетела на высокого, исхудавшего человека.
– А где же, курва-мать, спасибо? – тихо сказал густой мужской голос. – Говори, с кем живёшь?
– Одна с сыном… – также тихо, ровным голосом произнесла Тоня.
– Давай, пошли, веди к себе домой! А, ну постой… – вновь послышался голос и приказал. – Стой маленько здесь. Ни шагу!
Мужчина, спотыкаясь, с усилием ворочая ногами, спешно ушёл вдоль забора в совершенную тьму. Стуча зубами от холодных порывов ноябрьского ветра, Тоня не могла отвести глаз от трёх распластанных на земле мёртвых хулиганов и понять, почему она слушается этого человека. Неведомо было, сколько прошло времени, когда её долговязый спаситель вернулся с большим мешком за плечами. Скинув его на снег, он вынул из мешка небольшую коробку и бросил её между трупов. Затем вынул из коробки и раскидал около убитых три банки с тушёнкой, пачки папирос и неполную бутылку водки «Московской». Вновь взвалил мешок на горбушку и дёрнул Тоню за руку:
– Чего застряла?! Давай, вперёд!
– Как тебя звать-то, гость непрошенный?
– Меня-то? Зови меня Мазутом. Это и фамилия, и имя, и отчество. Ну чего, окоченела, чё ли? Двигай давай…
Скоро в доме Тони Асыниной курилось давно забытое хмельное сытное веселье. Распаренный в бане Мазут тихим густым голосом рассказывал, как он воевал в Заполярье в 104, а после ранения в 368 дивизии сначала с финнами, а затем уничтожал немецких егерей. Сын Антонины десятилетний Серёжка слушал, открыв рот, про жестокие бои среди проклятых валунов и рукопашные схватки с финскими пластунами. Серёжа так на всякий случай, спросил об отце, воевавшем там же, писем от которого не было больше года. Не было и похоронки или извещения о том, что пропал без вести. Узнав фамилию отца, ночной гость расхохотался:
– Это чего же, Витька Асынин?! Ну, брат, дела! Как же не знать, – мы осенью 43 года вместе с ним в госпиталь из-под Печенги попали. У него ещё с гражданки над бровью шрам и нос, вроде как ломанный!
– Где он? Что с ним?! – рывком поднялась за столом Антонина.
– Так его комиссовали! Ему осколком половину левой кисти отбабахало. К Новому году, говорил, дома буду. И дома его нет. Потому что снюхался с чухонкой местной, – она шприцы варила да перевязки делала. С ней он остался. Это я точно знаю, никуда не поехал!
– Врёшь! – разом выдохнули Антонина и Сергей.
– А чего мне врать-то?! – с ледяным блеском в глазах медленно проговорил Мазут. – А ты, щенок, набил кишку и ну-ка пошёл спать! Пошёл-пошёл!
Мальчик встал и выбежал из комнаты. Забравшись на печь, он уткнулся в тюфяк и судорожно затрясся в беззвучном рыдании.
– Я тебе, Тоня, врать не буду, – оставшись с женщиной наедине, мрачно сказал Мазут. – Мне теперь ни себе, ни людям врать незачем. Хочешь, теперь мы будем вместе? Только ты да я. Я тебя в соболя одену, будешь сладко есть и пить. Серёжку твоего, как сына воспитаю, хоть в строгости, да в любви отцовской… Только преданной мне будь. Во всех делах моих преданной мне будь до самых костей.

Глава 9

Георгий Корнеевич Зверьков вошёл в каптёрку и, встав у огромной в четверть кабинета печи, отогревал пробитое первым крепким – в минус 42 градуса – морозом тело. Он наблюдал за вялыми движениями японского художника, рисовавшего на грубой фанере Деда Мороза с красной звездой на шапке, который стоял между серебристых от инея ёлок. Осаму готовил декорации для новогоднего праздника, который состоится в клубе речников. По идее там, в клубе, художник и должен был работать, но Георгию Корнеевичу страстно хотелось в самый Новый год выставить дома у ёлки их семейный портрет. Поэтому, сославшись на то, что в клубе не топлено и краски замерзают, начальник лагеря приказал разместить мастерскую в просторной каптёрке канцелярии, где было тепло и хорошее освещение. После этого большую часть времени Осаму писал на добротном холсте портреты семьи Зверькова с маленьких чёрно-белых фотографий.
– Ну, как продвигаются наши дела? – спросил Георгий Корнеевич.
Осаму начинал понимать русскую речь по каким-то отдельным словам. На слово «дела» он среагировал молниеносно и вынул из-за фанерного листа с Дедом Морозом большой – метр на полтора – холст. Зверьков вспыхнул, у него даже учащённо забилось сердце. Жена и двое сынишек были изображены непонятным для него манером, но так причудливо прекрасно, что сама жизнь сияла даже на мочках их ушей. Сам он был написан наполовину, и выглядел каким-то унылым, с тем огорчением, когда человек по рассеянности забывает дома шляпу.
– Ты настоящий художник, Осаму. А я в жизни действительно такой нудный? Ну, ладно, понимаю, не показывай дураку недоделанную работу, – с улыбкой сказал Зверьков. – А чего ты сам-то кислый? Заболел?
Осаму ничего не понял. Он похлопал глазами и слегка поклонился. Зверьков нахмурился и вызвал штабного переводчика.
Через него Осаму поведал начальнику, что он болен на половину своего существа. Имя этой половины – его друг Кано Накаяма.
– Я же давал тебе с ним свидание. Он же был жив, здоров. И теперь не умер, мне бы доложили.
– Он мне как брат, одна кровь. В карьере он умрёт, – тихо ответил Сато. – Я прошу вас, Зверьков-сан, сделать одно из двух: или меня перевести на работы в карьер, или Накаяма перевести ко мне в помощники.
– Чего? – Зверьков опешил, со злым удивлением поднимая брови. – Ты меня шантажируешь, что ли? Совсем обнаглел ты, мать твою, Осаму Сато. Меня в жизни никто не пользовал, а тут какой-то…
Георгий Корнеевич вдруг осёкся. Осаму Сато смотрел ему прямо в глаза без всякой просьбы и заискивания. Всем своим видом он изложил суть своего вопроса и готов был к любому его решению. Зверьков не знал, как поступить, и от этого разозлился ещё больше. А когда он злился, то начинал с варианта худшего.
– Ладно, будь по-твоему, – холодно сказал начальник лагеря и кивнул переводчику. – Пиши приказ. С 21 ноября 1945 года военнопленный Осаму Сато переводится в третье отделение Черемховлага №31, на работы по заготовке камня…
– Я, начальника, писати не умей. Только понимать умей, – развёл руками переводчик.
– Ну, так позови мне секретаря! Писати не умей! Чему вас там, в Японии, только учат! – Зверьков махнул рукой на переводчика и вплотную подошёл к художнику. – А что ты думал, ты такой здесь незаменимый? Может быть и так. Но мною править… кроме военного и партийного руководства, я никому не позволю! От картины я себя отрежу, и будет чудненько. А детишки в клубе и такого в жизни не видели. Всё, пошёл отсюда вон!
На следующее утро Осаму под конвоем был отправлен в третье отделение лагеря, расположенное на территории складов ОРСа и стоял на разводе в отряде, который работал в каменоломнях. Через три человека от него стоял Кано. Они встретились пару раз глазами и обменялись едва заметными улыбками. Лютый мороз стягивал и дубил кожу лица, зимнее японское обмундирование почти не защищало тело. Стылая боль охватывала ступни ног, колени не чувствовали брюк. Морозный воздух выжигал глотку и лёгкие.
Строй пленных стоял, не шевелясь, и ждал, когда из тёплой, натопленной канцелярии выйдет русское начальство и японские командиры. Ждать пришлось долго. Люди обмерзали, холод ломил кости и онемевшие тела. Они с отрешённой злобой взирали на яркое окно канцелярии, мысленно проклиная и умоляя людей, сидевших в этих жарких стенах, скорее выйти, сказать какую-нибудь чушь и позволить им хоть как-то согреться при ходьбе по местам работы.
Ужас отразился в глазах японцев, когда из-за здания канцелярии вдруг появился какой-то русский, одетый лишь в длинные чёрные трусы. Он что-то крикнул строю пленных, залез в сугроб и начал обтирать снегом грудь, лицо, руки и ноги. От восторга он визжал и хохотал во всю глотку. Проделав это несколько минут, он спокойно, не торопясь, ушёл куда-то обратно за канцелярию. От этого видения японцам показалось, что мороз отступил, но, как только человек ушёл, холод начал выжигать из людей жизнь ещё яростнее.
Наконец, на просторном крыльце канцелярии появились майор Счастливцев, командир второго рабочего батальона майор авиации Такахаси и японские взводные. Объявив наряды на работу на русском и японском языках, японские офицеры разошлись по своим подразделениям, и прозвучали звонкие команды. Отряды повернулись направо и направились к воротам лагерного отделения.
Осаму едва двигал онемевшими от холода до тупой боли ногами. Его сознание едва тлело в морозном, всё поглощающем мареве. Он поймал себя на мысли о том, что напрасно стал просить русского начальника, чтобы Кано перевели к нему в помощники, нужно было попросить перевести его на завод, сказать, что он учился на инженера. Но теперь было поздно, ничего не исправишь, и нужно двигаться по ледяной тропинке судьбы, какие бы изломы она не имела. Однако умереть здесь, вдали от семьи, потерять с ней всякую духовную связь Осаму страшился, как и все истинные японцы.
Когда мороз опускался ниже 40 градусов, пленным разрешалось не петь строевой песни. Молча, без лая до хрипоты, плелись даже конвойные собаки. В девственно белой, лунной тишине громко хрустел снег. За окнами русских избёнок горели тусклые огоньки, и мелькали тени – там тоже собирались на работу. Там было теплее и сытнее. Там у мужчин были женщины. Там была хоть и непонятная для японцев, но настоящая земная жизнь.
Карьер широким зевом темнел на обледенелом, занесённом снегом берегу Ангары. Когда Осаму впервые увидел это каторжное место, оно не выглядело таким злобно угрожающим, холодным и неподъёмным по своему объёму работ.
Колонна остановилась и по команде повернулась направо. Унтер-офицер авиации Танака, который командовал этим трудовым подразделением японцев, вышел перед строем и сказал:
– Норма выработки с сегодняшнего дня повышается с одного до полутора кубометров полезного материала в день на каждого. По мнению начальства лагеря, это под силу нашему рабочему отряду. Я уверен, что вы не опозорите силу и честь японского воина. Получить шансовый инструмент и разойтись по рабочим местам!
Сказанное прозвучало как-то вяло, и унтер-офицер отошёл к кострищу, около которого уже присел русский охранник и поднёс горящую спичку к приготовленной с вечера охапке хвороста. Огонь быстро объял сухие ветки, и костёр весело затрещал, искажая в горячих воздушных потоках панораму карьера.
Следом за рабочим отрядом в карьер вползли четыре подводы, на которых возили инструменты и каменные плиты на строительство инженерных укреплений на железной дороге. Осаму подхватил с телеги тяжёлую кирку и двинулся к глыбам камней, которые откалывали от стены скалы взрывом тротиловых шашек через каждую неделю. Художник старался быстрее передвигать промороженные ступни ног, чтобы не отставать от сумеречных фигур авиаторов. Впереди идущий человек обернулся, и от светлого размытого пятна под меховой шапкой раздался голос Кано:
– Иди за мной.
Осаму послушно двинулся за своим другом. Они остановились около длинной каменной плиты, и Кано заговорил снова:
– Вот смотри, бить нужно только по таким трещинкам. Старайся не промахнуться, это сбережёт силы.
Больше он ничего не сказал. Отошёл поодаль, и над его головой взметнулась кирка. На секунду Осаму обмер. Он не мог понять, как поднимет этот тяжёлый инструмент окоченевшими безжизненными руками, как вообще в таких условиях можно существовать и дышать? Но Осаму Сато дышал и, как десятки других, поднял и ударил киркой в едва заметную поперечную волокнам камня трещину. От удара руки и грудь до костей пробила острая боль, а на камне не осталось никакого следа от кирки. Осаму прерывисто подышал и вновь взметнул к небу кованое железо. По одеревеневшему телу метались раздирающие мышцы колючие искры, не хватало воздуха. Ему стало ясно, что через небольшое время он упадёт и заледенеет. В ушах стоял сатанинский гул металла по камню. Художник иступлённо бил острием кирки по проклятой трещинке и не мог осознать, как он это делает. После невесть какого десятка ударов трещинка вдруг резкой чёрной молнией рассекла глыбу. Осаму замер – он победил камень. В нём что-то взорвалось. Он не слабее и не хуже других, он не упадёт. По его лбу струились крохотные ручейки горячего пота. Кано заметил это, перестал махать киркой и широко улыбнулся Осаму.

Глава 10

Освещения на улицах Свирска почти не было. Ранним утром на высокой сопке, куда посёлок забрался десятком деревянных домов, стояли мужчина и женщина. Они смотрели на тёмную толпу пленных, которые копошились на каменоломне.
– Эх, Тоня, сюда бы пулемёт Дегтярёва! – мечтательно сказал мужчина. – Вон тех у Ангары можно было бы посечь в одну минуту. Всех положить вместе с охраной. И уйти по льду на ту сторону. А там – на юг, в Китай…
– Да зачем тебе, Мазут, пленных-то бить? – удивилась Тоня.
– Дура ты, Антонина! Баба и есть баба! Ты знаешь, сколь у них золота в зубах?! Ежели со всех содрать, килограмм наберёшь, не меньше. А с таким капиталом в Китае можно лавочку или фанзу страсти открыть. Как сыр в масле кататься будешь. Эх-хе-хе, пулемёт бы мне!
– Я тебе покажу фанзу страсти!.. – Тоня с размахом ударила Мазута в плечо.
Фигурки мужчины и женщины с негромким смехом растворились в густом сумраке перелеска, который спускался по горе к посёлку. Антонина и Мазут шли на лыжах, то и дело натыкаясь на валежник и занесённые снегом пеньки. После запутанного долгого пути, они огородами вошли во двор крепкого ухоженного дома. Пройдя через незапертую веранду, Тоня затарабанила в дверь и позвала:
– Маргарита, открой!
– Да кто там в такую рань? – недовольно ответили из дома.
– Это я, Тоня Асынина! Дело срочное, мужа твоего надо!
– Нет его. Ушёл на работу, в лагерь иди!
– Да боюсь я одна-то! – заскулила Антонина. – Чужих людей я видала. Рядом совсем. Верно, дезертиры это. Пойдём вместе к нему.
– Каких людей видела? Ладно, сейчас я оденусь. Ну, заходи, чего мёрзнуть-то будешь? – глухо пробурчала Маргарита, и за дверью лязгнул засов.
В этот же момент Мазут отшвырнул Тоню от двери и чуть слышно прошипел:
– Иди к воротам на фасор!
Дверь распахнулась, бандит сделал шаг и ударил опешившую женщину под левую грудь острым немецким ножом. На ходу выдернув глубоко засевшее лезвие, он быстро прошёл на кухню, мимоходом махнул из графина на столе водки, бросил в рот резаный огурец и двинулся в дверь, за которой стояла тишина и чьё-то сонное сопение.
Антонина стояла у ворот, прислушиваясь к звукам на улице. Мороз выжигал щёки, сжимал ноги через худые ватные штаны, но совсем промёрзнуть она не успела. Мазут появился внезапно рядом, на плече у него темнел большой мешок. Он увлёк её огородами, и дальше обходным путём по натоптанным дорожкам они поднялись на косогор и вышли к дому Асыниных.
Дома Тоня плотно зашторила окна и зажгла керосиновую лампу. Мазут снял с себя телогрейку, аккуратно повесил её на гвоздь и присосался к початой перед уходом бутылке водки.
– Ух, загрыз я, Тоня! Замёрз шибко!
– Ну, чего взял-то? Покажь, чего там?
– Стоп-топ-топ!.. Не я, мы взяли! И лейтенаншу, и его мамашу, и сыночка мы вместе зарезали, Тонечка! – широко осклабился Мазут. – Запомни, сучка, мы теперича с тобой вместе кровью мазаны…
На миг Антонине от его сумеречной ухмылки стало не по себе.
– Да пошёл ты! Будто ничё не понимаю. Убили да убили. Чего там, кажи давай!
Мазут хмельно загоготал и вытряхнул мешок прямо на пол.
– Готовьтесь к примерочке, мадмуазель! – Мазут был доволен первым налётом не из-за добычи. Он понял, что не ошибся в Тоне. Это была баба-зверь. Бездушная, холодная. То, что надо для этого времени. Бандит понимал, что рано или поздно она так же, как сдала на смерть свою подругу-лейтенантшу, с ледяным равнодушием может убить или сдать чекистам и его. Но для этого небольшого времени она была незаменима. А там видно будет.
На пол вывалилась енотовая шуба, соболиная доха, кофты, разноцветные платья китайского шёлка, кольца, бусы и серьги. Из кармана Мазут достал пухлую пачку денег и разбросал купюры поверх тряпичной рухляди.
– Бери, Тонька! Богато теперь живёшь! Это твоя доля, всё твоё! – бандит швырнул охапку добра в женщину.
– А твоя… доля? – изподлобья серьёзно глянула Антонина на разухабистого Мазута.
– Охо-хой! Ей-ей ты дура, Тоня! Я что же, бабье тряпьё носить буду или продавать его пойду? А деньги всё одно тебе тратить. Мне засветло на улицу никак нельзя. Особливо теперь. Так что привыкай, это всё твоё, твоё...
Антонина перебирала в руках искристый мех соболя, и ей до тошноты не захотелось идти на работу в огромные, сырые и гудящие цеха аккумуляторного завода. Она переборола желание надеть дорогие обновы, набросила на себя шитое из старого матраца ватное полупальто и со злобной завистью взглянула на Мазута. Ему не надо идти в толпу каких-то тусклых, глупых людей. Он сейчас будет сыт и пьян, он позволит себе отдыхать. И это всё за какие-то три удара ножом.
– Некогда мне примеряться. Пойду я, гудок уж скоро будет. На людях надо быть, – твёрдо сказала Тоня.
– Это правильно. Иди, выполняй пятилетку. Ну, да недолго тебе вкалывать на это быдло. Скоро уйдём, Тоня, в Китай уйдём… – начал было скворчать Мазут и осёкся. – Двери из кухни открылись, в комнату вошёл сын Тони.
– А ну, пошёл отседова! – гаркнула Тоня и, закрывая собою ворох никогда невиданных в этом доме вещей, двинулась на сына. – Чего без стука лезешь?! Уж говорили тебе…
Серёжка сонно ткнулся в живот матери, развернулся и, накинув дрянное пальтишко, вышел по нужде на улицу.
– Надо чего-то с мальцом делать, Тоня. – Мазут плесканул в стакан водки и опрокинул её в рот. – Всё одно чего-нибудь увидит, трепать начнёт…
– Сама знаю чего делать. Отправлю его к свекрови в Макарьево. Тяжко, скажу, мне. Пусть с ней живёт.
– Это дело, Тонечка! Ну, иди ко мне на дорожку! – полез было к ней Мазут, но Антонина грубо отпихнула его и вышла во двор, походя шлёпнув подзатыльник Серёжке, бежавшему в избу. – Весь двор зассал, оглоед!
Выйдя на улицу, Тоня увидела бабку Голумиху, тарабанящую в окно соседской избёнки. Вероятно, тарабанила она долго и изрядно замёрзла. Калитка ворот распахнулась, и перед нею возник в дряхлом тулупе на голое тело герой и инвалид войны Василий Парфёнов.
– Ты чего не открываешь, гадина?! – набросились на него старуха звонким визгом. – В том месяцу три раза деньгами брал? У золовки брагой брал? У племяша спирту выманил! Позавчера у меня самогоном брал? Говорил, что состав с твоими коврами из Германии, ну-кось, аккурат сёдня придёт! Давай вертай долги или коврами, иль деньгами счас же!
– Ты это… Матрёна Пафнутьевна… Ты не ходи ко мне больше. Т… тошнит меня чегой-то от тебя… – заикаясь, ответствовал Василий и, хлопнув калиткой, провалился в дверь своей покосившейся избёнки.
Бабка Голумиха онемела и застыла, широко округлив глаза, не заметив проходившую мимо и кивнувшую ей Тоню.
«Вот к кому с Мазутом в гости сходить, – машинально подумала Антонина. – Вот у кого добра не меряно. Только зарыла, тварь, где-нибудь. Сходу и не найдёшь».
От этой мысли на какие-то мгновения она испытала приступ безысходного страха, её охватил первозданный неосознанный ужас от озарения самой себя. Но она быстро поборола наваждение и, высосав из себя мысль: «Да разве эти живут? И никогда не научатся жить, потому что не знают этого. Чего им жить?..», слилась с серой толпой этих, «несведущих ничего в  жизни» людей.

Глава 11

Осаму бил камень на карьере уже три недели. Дни сливались в поток мороза, напряжения, голодной спазмы, дикой боли промороженных ног. Желанными островками в этом жёлто-грязном потоке бытия были поздние вечера, когда можно было в холодной столовой ощутить языком сладостный вкус хотя постной, но всё же чумизы, а потом кое-как согреть своё измотанное, разбитое тело под одеялом и немного поговорить с Кано о том, другом мире, где они родились и куда, возможно, никогда не вернутся.
Утро вновь взрывалось жёсткими командами, срывало людей с пригретых за ночь тюфяков и гнало в чёрную морозную пыль, где, казалось, никак нельзя существовать.
После крохотного, жидкого завтрака старший развода лейтенант Климов отвёл Осаму в край столовой и, не глядя ему в глаза, протянул три фотографии, сказав через переводчика то, от чего художника начало тягуче тошнить.
– Я знаю, ты – художник. Вот, нарисуй их краской, чтоб как живые были. 
Устина Ефимовича Климова всегда знали подтянутым, бодрым, с каким-то особым оголтелым командным голосом. Голоса Климова японцы боялись больше, чем его огромных, тяжёлых кулаков. Этот лейтенант, отвоевав конец войны с Германией и полностью японскую кампанию, не имел способности ощущать смерть. Он просто всегда двигался вперёд, легко перешагивая свой животный страх, потому что он – мужчина, и обязан быть там, где не может быть женщина. Однако в то утро, когда он увидел истерзанные ножом тела жены, матери и сына, Климов понял, что смерть – это не просто гибель человека. Смерть объёмна, неохватна и необозрима. Смерть, оборвав жизни трёх самых дорогих и любимых людей, выжгла кровь и душу самого Устина Климова. Он умер по-настоящему. Ощущение жизни вернулось к нему не скоро. Но это ощущение было совсем иным. Он возрождался человеком с тем понятием, что прежде был, вроде бы каким-то соломенным, и может даже вовсе не с человеческой душой. А существом с узким плоским мирком потребы чего-то трухлявого, тусклого, – теперь уже такого не нужного и непонятного. От лейтенанта Климова более нельзя было услышать: «Ах ты, узкоглазая тварь! Когда ж вы все здесь передохните?!», и даже, напротив, к изумлению окружающих, он начал извиняться, если даже кого-то случайно задевал плечом. Сослуживцы не могли понять Устина. Он был по-прежнему собран, подтянут, с ясным взглядом, но скоро все забыли его гоготание, язвительные шутки и пьяные драки. Климов замкнулся, и никто не знал, что всё свободное время он ведёт собственное следствие по убийству своих близких. Не торопясь и планомерно, по крупицам выстраивал он всю картину того рокового утра. Также никто не ведал, как по вечерам Устин воет в подушку, прижав к сердцу фотографии своих дорогих людей. Ему требовалось их видеть, видеть их блестящие ласковые глаза. Поэтому, узнав о способностях Осаму, Климов не замедлил говорить с ним о рисовании портретов.
Осаму было невыносимо тяжко в карьере. Он даже не понимал, как он поднимает над головой тяжёлую кирку и с какой-то неведомой силой опускает её на камень. Но вместе с тем на душе его было как-то светлее и чище. Теперь он даже не мог думать о живописи и физически возвращаться к кисти.
– Простите, лейтенант-сан, я не могу. У меня руки не могут писать, – ответил он на просьбу Климова написать портреты своих родных.
– Ты мне не откажи. Пойми, убили их. Не немцы, не японцы, наши русские зарезали. Убили их беспомощных и слабых. Я очень их люблю и хочу их видеть живыми, – глаза Климова полыхнули какой-то вселенской скорбью и как неким небесным электричеством пробили сердце Осаму.
– Я... я постараюсь, лейтенант-сан. Я… я попытаюсь, но не знаю, что может получиться, – сказал Осаму.
– Ты это сделай, художник. Я помогу тебе с питанием. Рисовать будешь после работы. Завтра. Сейчас скажи, что нужно для рисования и отправляйся в карьер.
Прозвучала команда на развод, японцы шумной цепочкой высыпали из столовой на плац и разбились по отрядам. За желтоватыми снопами прожекторов, казалось, стояла сама вселенная, одетая в безлунный ярко-звёздный балахон. Мороз сразу же крепко ущипнул Осаму за нос. Щёки онемели, одежда вмиг стала холодной, будто умерла и застудила тело. Холод жестокими крепкими лапами объял людей, но они были благодарны погоде за непривычную тишину, – с Ангары не дул верховой ветер. Ветер в мороз для плохо одетого, голодного человека – это ледяной хрупкий край его судьбы. Нередко человек выжигается морозом и погибает. А не умирает, вероятно, только потому, что эта звёздная вселенная за прожекторами заставляет биться сердце, повелевает жить и идти вперёд.
Командир подразделения майор авиации Такахаси говорил перед строем не долго. Но последние его слова о предложении советского командования писать хорошие статьи в плохую лагерную газету утонули в бешеном собачьем лае. Взбесившиеся конвойные псы рвали с поводков, развернувшись и роя снег в одну сторону – туда, где чернели строения продуктовых складов. Там, в глубине лагеря, собака, вероятно, сорвалась с поводка, и у одного из амбаров произошла возня с рычанием и частым, не похожим на собаку, тявканьем. Внезапно на освещённый прожекторами плац выскочила туманно-рыжая, с окровавленной мордой, лисица. В зубах она держала добычу с продуктового склада – отгрызенное свиное рёбрышко. На мгновение она застыла и храбро бросилась прямо между двух одуревших от злобы конвойных псов. Захрипев, едва не удавившись на тугих ошейниках, собаки перехватить стремительный бросок лисицы не смогли.
У кого-то из японцев с губ сорвалось: «Лисица Инари!» и пленные выразили восторг дружным весёлым шумом. Русские были изумлены реакцией пленных на появление лисицы и заставили переводчика разъяснить их волнение. Оказалось, что по древнему японскому поверью, лисица является стражем и слугой богини риса Инари. И японцы увидели в её зубах не свиное ребро, а ключ от рисовых амбаров Инари. Мол, бронзовые или деревянные скульптуры лисиц с ключами в зубах охраняют вход в святилище многочисленных храмов Инари, построенных во всех уголках Японии.
– Предрассудки! – вяло отмахнулся майор Счастливцев, проводивший развод в третьем отделении лагеря, и приказал вызвать начальника военхоздовольствия, чтобы дать ему нагоняй за доступность складов лисам, а, возможно, и прочим, в том числе и двуногим тварям.
Глубокий снег в полях и лесах вокруг Свирска почти не оставлял шанса лисицам прокормиться полёвками и другой мелкой дичью. Лютый мороз требовал больше сил, гнал лис и волков к запахам человеческого жилья. А для японцев появление этой лисицы стало осязаемой связью с далёкой, теперь совсем недоступной родиной.
Раздались команды, стылый строй японского рабочего батальона повернулся налево и двинулся в густую тьму за воротами лагеря. Лица пленных были замотаны шарфами, но морозный воздух всё равно перехватывал дыхание. В глазах темнело, голодные спазмы рвали внутренности, и не было никакого осмысления жизни.
Дёргающийся силуэт головы идущего впереди Осаму пленного внезапно исчез. Было ясно, что он упал, но понимать это и останавливаться не хотелось. При каждой остановке мороз с особенной злостью сковывал тело, обдавал каждую клеточку стылой омертвелостью. Однако движение застопорилось. Подбежал конвой, раздалась русская брань, началась возня. Чьё-то тело попытались приподнять, а затем, оборвав ругань, русские солдаты оттащили его на обочину дороги. Стало понятно, что японский пленный умер. Кто-то из русских бегом отправился обратно в лагерь, и колонна вновь двинулась в своём направлении.
Осаму не знал, кто упал на этой промёрзшей, никому из них не нужной дороге. Он знал, что рядом идёт Кано. И что в глазах художника лицо друга может вдруг застыть, и отпечататься навсегда в тот момент, когда небо опрокинется и засыпет лицо яркими мёртвыми звёздами.
– Он за свою жизнь съел слишком много риса и его покарала Инари, – глухо сказал вдруг Кано. – Она сегодня послала за ним своего стражника. И лисица держала в зубах не ключ, а его кость.
– Много риса?.. – удивился Осаму, но, заметив в его глазах ледяной блеск, осёкся. – Ты, что, смеёшься над умершим? Это наш соотечественник...
– Я не смеюсь. У разбитого хайларского аэродрома я, как тебя, видел подполковника, танцующего с лисой. Едва лиса убежала, подполковник рухнул на землю. Он танцевал мёртвым. Интересно, чем он всю жизнь обкрадывал богиню Инари?
Осаму не понял, о чём рассказал ему друг. Было ясно, что  Кано – безбожник, и не ведает, что такое грех осмеяния голода и гибели. Но художника вдруг осенило: насколько же Кано силён духом, если может в этом снежном, потерянном мире ещё и улыбаться, пусть даже по такому трагическому поводу. И Осаму до зуда захотелось заехать локтём в бок бывшего соперника – не со злобы, а скорее, чтобы как-то прикоснуться к этому источнику воли к жизни. Но стылые руки механически размахивали в такт маршу ногами, и сбить этот ход Осаму был не в состоянии.
Кано же не испытывал к упавшему воину никакого сострадания, даже, наоборот, порадовался за него и подумал: «Теперь дух этого солдата свободен и может делать что угодно, потому что честно прошёл свой путь. Но первым делом он улетит на родину. Я не верю в наше древнее поверье о том, что душа человека должна находиться у скорченного в последних судорогах, жалкого измождённого трупа. Зачем свободной душе этот жалкий кусок грязной, завшивленной, холодной плоти? Не чувствуя холода и голодных спазм, она смеётся теперь от радости и зовёт к себе души этой толпы замученных людей в счастливое путешествие. Но Кано не послушается. Мне интересно здесь, потому что не испытываю жалости и к собственной плоти. Я буду созерцать мир, как мой покойный отец, от мгновения к мгновению, и видеть, как меняется вселенная. Вот пробежали искорки освещённого снега, и это мгновение никогда уже не повторится, оно в вечности. Запах мороза, – это также запах вселенной. Осколки камня и угрюмые глаза конвойного – всё это запомнится, и где-то там я буду знать больше других, не так востребованных к себе душ. Смерти Кано не устрашится, но горный поток его вселенной должен нестись сам, пройдя на своём пути все камни бытия человеческого до океана спокойствия и мудрости…»
Кано порою размышлял о себе и в первом, и третьем лице, взирая на свой вид, поступки и просто движения как бы со стороны. И часто находил своё поведение достойным, а все испытания справедливыми, дающими познать себя на той смертельной грани, что отделяет в человеке животный страх от благородного начала.
Колонна трудового батальона прошла через посёлок и разделилась – около сотни японцев отправились на каменоломню, остальные на лесоповал в Чёрный лес.
Пленные первой колонны, едва приблизившись к скалистому обрыву карьера, тут же попали под злые порывы ветра, вечно гуляющего в долине реки Ангары. Ветер постоянно заметал тропу к каменоломне сухим рассыпчатым снегом, и шагать было невыносимо тяжело. На белой, заснеженной равнине льда реки мела позёмка. У прорубей для забора воды и ловли рыбы сказочными дракончиками возвышались сверкающие ледяные глыбы. Во всём пространстве сквозила какая-то своя природная краса. И у Осаму с невольным, тяжким вздохом сложились строчки:
«Ветер гонит на нас снежных барсов своих.
Под нечёсаным заспанным небом
Жестокая красота».
Добравшись до выработки, японцы разобрали с телег кирки, ломы, кувалды и сгрудились на льду Ангары подальше от отвеса скалы, ожидая, пока русские конвоиры и пленные командиры разожгут костры, взрывники заложат тротил в скалу, ухнет взрыв и опадут известковые глыбы, чтобы затем им разойтись по каменным плитам для колки их на блоки. Скалу обычно рвали раз в неделю, этого хватало на еженедельные нормы выработки.
Подготовка к взрыву всегда проходила тягуче долго. Окаменев, японцы даже не думали греться, притоптывать и разминать мышцы. Они пытались сохранить хоть какие-то силы и тепло, блуждающее между собственным телом и промороженной на ледяном ветре одеждой. Однако все заметили, как ефрейтор Изори через силу начал сгибать руки и ноги, топтаться, хлопать себя по ногам и груди. Скоро он начал кружить вокруг рабочего отряда, на что охрана насторожилась, потому что понимала, что таким образом согреться на ветру ещё никому не удавалось. Однако приказать прекратить согреваться было бы как-то нелепо. Поняли конвойные пляску пленного ефрейтора слишком поздно, когда взрывотехник Перов начал крутить динамомашинку, пускающую искру к тротилу. Подгадав этот момент, Изори изо всех сил бросился к самому подножию скалы. Спотыкаясь и размахивая руками, он бежал на едва гнущихся промороженных ногах в грохот падающих каменных глыб. Застывшие на полудвижениях русские охранники и японские пленные ясно видели, как пыль и множество мелких камней от взрыва накрыли хрупкую фигуру японца.
Не успело раскатистое эхо от взрыва растаять в сопках, конвойные побежали к распластанному среди острых осколков камней телу ефрейтора. Японцы также медленно двинулись к карьеру и застыли, как вкопанные. Русские тормошили Изори и начали неистово ругаться и пинать японского самоубийцу, отчего он поднялся и застыл смирно. Один из конвоя врезал ему по лицу тяжёлым огромным кулаком, и ефрейтор, пролетев несколько метров по воздуху, плашмя приземлился на пики каменных осколков. Ударивший охранник оторопел, подбежал, прижался ухом к груди Изори и что-то со смехом сказал по-русски. Позже стало известно, что при взрыве ни один осколок не задел этого японского парня, и высоко поднявшись в воздух от удара русского конвоира, он угодил упасть ровнёхонько между смертельно острыми обломками скальной породы. А русский сказал:
– Этот гад будет жить вечно! Я быка валю одним ударом, а энтот жив! И лёг-то так, будто кто ему остряки разгрёб!
– Это потому что он лёгкий. Вот и отлетел. Был бы тяжелее, ты бы его убил, это факт! – ответил ему другой конвойный, и они поволокли самоубийцу к костру, где плесканули ему в рот из фляжки. И вновь раздался раскатистый смех русских солдат.
– Наш самогон кого хошь оживит! На, на, закусывай! И гляди, больше не лезь на смертушку! По всему видать, всё равно ни хрена у тебя не выйдет дружбы с ней!..
В этот день ефрейтор Изори не работал почти два часа. Он понемножку ел, ещё два раза прикладывался к фляжке и постоянно кивал головой и кланялся на русские слова. Да и потом его поставили не колоть камень, а собирать дрова для костров, обозначив в табеле минимум выработки.
После этого случая к Изори очень привязался конвойный Степан Ерофеев, который долго объяснял через переводчика, что так сильно ударил ефрейтора не со злобы, а от избытка чувств, переживания за него. То есть от чувств добрых, заботливых. И очень огорчался, что японец этого никак не мог усвоить своим национальным рассудком, хотя при беседах усиленно кивал своей маленькой изящной головой. Потому что через некоторое время слышал от своего японского крестника: «Ты добрый – это так хорошо. Но зачем бил меня?» Сочтя, что у Изори от его удара и пережитого слегка помутился рассудок, Ерофеев отстал со своими объяснениями. Тем не менее, их отношения переросли в самую настоящую дружбу. Степан при всяком удобном случае угощал Изори чем мог – хлебом, картошкой, жареной рыбой или куском свиного сала. Нередко приносил драгоценный чеснок или лук. Зная, что всякой едой его друг делится со своим отрядом, Ерофеев иногда говорил: «Ты делишь еду со своими, – это правильно. Иначе и нельзя. Ежели б один под одеялом грыз, я бы прознал и все зубы тебе раскрошил. А вот носки эти никому не давай, сам носи. Жена моя вязала из козьего пуха специально для тебя!»
Степан Ильич Ерофеев, пройдя финскую, германскую и японскую войны пехотинцем, после подписания Акта о капитуляции Японии предвкушал скорое возвращение домой, в село Гришино Иркутской области. На сердце щемило, и запах ветра стал свежее, так жаждалось обнять свою жену ненаглядную Вареньку и двух уже повзрослевших дочек. Однако демобилизовать его не спешили, поскольку оказался недобор конвойных в лагеря пленных японцев. Внося Ерофеева в списки откомандированных из части в распоряжение НКВД, его командир капитан Нефедьев сказал: «Ты, Степан, – разведчик. Японские повадки хорошо изучил, тебе и охранять японца надёжнее. Да и располагаться будешь где-нибудь к дому поближе. В Сибири же. К Чёрному морю не пошлют, не беспокойся…»
Степан при этом испытал такую тоску и обиду, что в глазах потемнело и сердце зажгло, и очень захотелось ударить капитана Нефедьева, хотя и было понятно, что он тоже человек подневольный, и до дома ему также ещё далеко. С тех пор Степан Ерофеев относился к японцам как к какому-то неодушевлённому, ненужному ярму, которое нужно тащить на своих плечах ещё не известно сколько времени. Получив назначение в Свирск, он отписал об этом жене и скоро, распродав дом и хозяйство, его Варенька переехала с детьми к мужу в посёлок и купила ветхий домик. Начальство разрешило ему, как семейному, проводить свободное от службы время дома, и Степан не мог понять, чем заслужил это счастье – иметь такую жёнушку.
Успокоившись душой, Ерофеев невольно стал наблюдать за японцами и рассказывал своей Вареньке, что народ этот очень интересный. В бою японец хитрый, хладнокровный, жестокий и храбрый. А вне войны пленные полны собственного достоинства вкупе с каким-то холодным почтением к русским. В общем, и надо бы их ненавидеть за то, что после такой великой победы над фашистом тысячи наших мужиков положили, да вот никак не получалось. А после чудесного спасения этого японского ефрейтора, Степан и вовсе потеплел к стране Восходящего солнца. И, как-то сидя в караульном помещении, он недвусмысленно сказал товарищам: «Вот ежели разобраться, японец-то – он тоже человек-то подневольный. Ему дали винтарь, приказали, и он пошёл воевать куды указали.  Они таки же мужики, как и мы, тока из Японии. А ты их, Петюньшин, во время работ прикладом в рёбра. Я вот спрошу, Петюньшин, почё ты их лупишь? А ты мне тут же и соврёшь, что они плохо работают, Родине нашей вредят. А на поверку, ты, Петюньшин, изувер и трус, потому как знаешь, что японец на тебя даже не замахнётся. В общем, так, кто от дури своей будет бить пленного, и обирать его на жратву, лично харю сверну набок».
Сослуживцы Ерофеева побледнели и замолкли. Петюньшину до зуда захотелось сейчас же встать, пойти в канцелярию и написать докладную об открытой симпатии Ерофеева к пленным империалистам. Охладила от этого действа только одна мысль: а как его по какой-то причине не заарестуют и не посадят сразу же? Прапорщик Карпов живёт по соседству с семьёй Ерофеевых. Так что о докладной Ерофееву тут же станет известно, и гигантские кулачища расплющат голову доносчика. Этот точно не простит, забьёт кулаками до смерти и скажет, что так всегда и было. Саднило и то, что этому орденоносцу могут, да не то что могут, а непременно поверят…

Глава 12

Перед новым, 1946 годом, завьюжило. Осаму не верилось, что в этом проклятом морозе Сибири, который пролазит из-под пола даже в барак, кому-то из лагеря повезёт дожить до весны. Обессиленный голодом, промороженный до костей неутихающим ледяным ветром, художник днём разбивал каменные глыбы, а вечерами при свете чадящего светильника писал небольшой колонковой кистью портреты семьи лейтенанта Климова. Осаму не понимал, какими силами и почему он делает это. Он очень хотел спать и не боялся гнева Климова, но, вглядываясь в счастливые лица этих русских на маленьких фотографиях, терял ощущение реальности и, выводя их живые глаза, терялся в мареве времени на несколько часов.
Лейтенант Климов, как мог, помогал художнику с питанием, но сало, картошка и куски чёрного хлеба всегда делились в батальоне и потому голод всё равно ощущался постоянно. Климов знал это, но обеспечить питанием всех окружающих парня, а тем паче принудить Осаму есть тайком просто не мог.
Устин Ефимович Климов сдал смену, молча полюбовался на работу Осаму и пошёл тёмными, неровными улицами Свирска в свой как-то сгорбившийся, потерявший былой уют дом. Скоро керосиновая лампа тускло осветила кухню, затрещала сосновыми дровами печка. Устин порезал несколько картофелин напополам и бросил их на плиту печи. Достал початую банку солёных огурцов и выставил на стол бутылку очищенного кедровой смолой самогона.
Кухню заполонил запах подгорающей печёной картошки, которую Климов собрал вилкой с плиты в миску и сел за стол. Выпив неполный стакан самогона, он захрустел огурцом и с удовольствием впился зубами в картофельную мякоть.
– Эх, хлеба бы счас, Маргарита, для полной сытности! – невольно обратился к жене Устин. – Да отдал я весь паёк японцу. Шибко хорошо он тебя рисует, лапка моя! Мне не жалко! Молодец он! Да вот хоть корочку бы, ай, да было б любо!
И тут Климов словно услышал голос жены: «Так ты в сундук-то глянь! Мама ж на квас мелкий сухарь собирала! Вот, и любо тебе будет!»
Изморозь пробежала по спине Устина. Он резко поднялся, подошёл к сундуку, откинул крышку и, пошарив, нащупал тряпичный мешок с сухарями.
Вывалив сухой хлеб на стол, Устин затрясся в беззвучных рыданиях.
– Ты прости меня, цветочек мой, Маргаритка моя! Глуп я был, много чего не ведал! Всё барахлом хотел тебя завалить, деньгами, а любить-то толком и не успел! Кажный день надо б целовать тебя, да радостью для сердца жить, что есть ты у меня такая едина-единая! Спасибо тебе, что не оставляешь меня…
Климов внезапно успокоился, выпил ещё полстакана и начал с аппетитом есть картошку с сухарями и солёным огурцом.
Поужинав, Устин снял с гвоздя в прихожей толстые ватные штаны, телогрейку, достал с полки овчинную папаху и рукавицы. Одеваясь в тёплое, лейтенант опять обратился к жене:
– Пойду я, Маргарита, погуляю по морозцу. Я уж давно гуляю, и недолго этой злыдне, что вас, родные мои, сгубила, на свет белый глядеть. Тут они, Маргарита, тут! Никто не уходил с посёлка с того дня, я точно знаю! Следы в таких сугробах осталися бы, даже и заметённые. А их нету. Я уж все околицы обходил. И трактом убивец уйти не мог, его бы часовые с вышек видели. Так что не беспокойтесь,  родненькие, найду я эту тварь. Пошёл я. Вы уж не скучайте тут, домовничайте…
Климов надел поверх телогрейки длинный, до самых пят, тулуп, сунул в карман бутылку с остатками самогона и вышел из горницы.
Устин Ефимович за это короткое время исходил и опросил больше половины посёлка. Сегодня он свернул от Транспортной улицы на Луговую и тут же заметил возню нескольких человек около утлого, покосившегося домика. Климов ускорил шаг и понял, что трое человек бьют одного. Ветер подгонял лейтенанта в спину. Уже подбегая, он ясно разглядел – у собственного дома избивают героя и инвалида войны Василия Фомича Парфёнова. И колотят его бабка Голумиха и её родственники.
– Ты, чего ж это, Матрёна Пафнутьевна, удумала инвалида войны избивать?! – с этими словами Климов отбросил далеко в сугроб зятя Голумихи, врезал в ухо сыну бабки и в бешенстве затряс саму старуху.
– Дык… это… он же того, долги не вертает, собака!.. – просипела перепуганная Голумиха. – Взял же деньгой и самогоном, обещался рассчитаться коврами с Германии, а поезду егоного нету, и денег нет как нет!
Устин помог подняться изрядно побитому Парфёнову и обернулся к семейке самогонщиков:
– Я счас Василия Фомича домой отведу, эвон он в исподнем одном, а вы стойте здесь и ждите меня! Кто с места двинется, приду и убью! Вы меня, бражники, чай, знаете! Ты, чего же, Василий Фомич, молчишь, когда тебя кулаками месят? Хоть бы матерился или на помощь звал. А как бы я не заметил, да другой дорогой прошёл?
– Да не молчал я, похмелиться спросил, вот тута они и озверели… – еле шевеля разбитыми губами,  промолвил Парфёнов. – Запил я чегой-то, Устин, горько запил. Я бы можа и бросил, да делать-то чего? Ни работы, ни семьи…
Климов завёл фронтовика в дом, аккуратно усадил его на грязную, со вздыбленным прожжённым матрацем, кровать и вынул из кармана бутылку с самогоном.
– Тут тебе на похмелку хватит, – присаживаясь на расшатанный табурет, сказал лейтенант. – И много ты им задолжал? А, да и не говори. Они тебе всё простят. И с работой я тебе помогу, ежели и впрямь пить не будешь.
– Не буду… – прохрипел Василий, приподнявшись и опрокинув в рот поданный Климовым жгучий стакан.
– Верю. Я тебя, Василий Фомич, с мальцов ещё знаю. И раньше ты по праздникам только и выпивал. Ну, чего, полегчало малость?
– Да и сам не знаю. Гудит всё в башке-то…
– Ладно, ты давай одевайся, пойдём ко мне. У меня реквизированного самогона ещё литра два осталось. Вылечу я тебя, но дай слово, что потом забудешь, как эта дрянь и воняет. Мне ж, Василий Фомич, тоже тяжко, тоже порой рюмку опрокину, да дело разумею и работаю как надо.
– Дык, как же я оденуся-то? Всё как есть пропил я, окаянный! Ещё осенью. Думал, до зимы-то не доживу!
– Ох, твою мать! – присвистнул Климов. – Ну, валенки, сапоги-то хоть какие остались?
– А вот ничего!  – вперился упрямыми глазами Василий в глаза Климова. – Последний полушубок был и то... эх...
– Ох, твою мать! – повторил лейтенант и вышел на улицу, где его дожидалась замёрзшая и насмерть перетрусившая семейка Голумихиных.
– Ну, вот что, вашу мать! – налитыми кровью глазами обвёл Климов самогонщиков. – Убивать я вас пока не буду. Вы у меня пойдёте по трём статьям: за избиение героя-фронтовика, незаконное самогоноварение и спекуляцию в трудное для страны время! То есть как враги народа. Вас там, на зоне, так расплющат...
– Не погуби!.. – заголосила бабка Голумиха, бросившись на колени и протянув руки к лейтенанту с каким-то свёртком.
– Матрёна Пафнутьевна, вы сдурели?! Вы это чего, подкупить меня вздумали? Ну, вот вам ещё одна статейка! А ну, отставить! Встать! – резко пресёк стылый вой старухи лейтенант. – Спасти вас может только одно – неустанная работа на правосудие в нашем государстве! Вы мне, собаки, весь Свирск будете обшаривать, пока не найдёте какие-то изменения в поведении наших граждан! Я доходчиво объясняю?
– Не-а… – в голос сказали зять и сын Голумихи.
– Короче, будете мне докладывать, кто как живёт, чем питается, где работает, во что одевается. Начнёте прямо с вашей улицы и к окраине. Завтра в 19. 00. жду для первого доклада у себя дома. И ещё. Герой войны Парфёнов ничего у вас не брал и ничего вам не должен. Вот так. А ты, длинный, сыми-ка свои валенки.
– Валенки?.. – обалдел зять Голумихи.
– Валенки, валенки! Глухой, что ли? – лейтенант подошёл и наотмашь ударил кулаком зятя в лицо, отчего тот завалился в сугроб и быстро скинул валенки. – Стойте и ждите.
В доме Климов обул фронтовика в валенки, снял с себя и набросил ему на плечи тулуп. Нашёл на грязном полу измусоленную мятую кепку и напялил её на голову Василия Фомича.
Едва они вышли на крыльцо, семейка бражников заголосила:
– Ты это, прости нас, Василий Фомич, не со зла мы, а от дурости! Не погуби, ежели чего, мы тебе так безо всякого долга чего надо нальём!..
– Вы чего это, белены объелись?! Спаивать героя собрались?! – гаркнул лейтенант и, ухмыльнувшись на их застывшие, перекошенные лица, перевёл взгляд на Парфёнова. – Ну, что, прощаешь их за обиду, Василий Фомич?
– Ага… – еле шевельнул выбитой челюстью фронтовик, сам оробевший от такого поворота дела.
– Я это… – полушёпотом сказала бабка Голумиха, глядя почему-то на зятевы валенки, в которые был обут Парфёнов. – Ты спрашивал-то кто во што одеватся-то, так соседка наша Тоня Асынина, я сама видала, она прошлой ночью на двор по маленькому в такой дорогущей шубе бегала! Сплошь меховая шуба! Аж искрилась вся! И пьёт она по вечерам. Пьёт, а ко мне за самогоном не ходит. Чего она тогда пьёт-то, на какой барыш? И мальчонка её Серёжка исчез, ранче всё в огороде играл, а теперича втору неделю как не бегает…
– Асынина, говоришь? Ладно, пошли вон отсюда! – беззлобно прикрикнул Климов на самогонщиков и умоляюще поглядел на качающегося Парфёнова. – Ты это, Василь Фомич, погодь малехо тут, я мигом!
Климов, ловко перескочив плетень Парфёновского и Голумихинского огородов, пересёк картофельное поле, перелез через высокую городьбу участка неизвестно где пропавшего фронтовика Асынина и перебежками добрался до его дома. Все окна были глухо занавешены тяжёлыми шторами, из-за их двойных рам едва слышалась музыка патефона, приглушённый мужской и женский разговор и смех. Устин Ефимович почувствовал в сердце озноб, он понял, что Голумиха сказала правду, что шубы его Маргариты здесь, за этими окнами, здесь и это зверьё. И знал, что нужно немедля выбить эти двойные рамы и… Но ежели этот выродок, который сидит у Асыниной, окажется ловчее, то он может убить Устина, спокойно уйти, и никто уж не отомстит ему за семью Климова. Усилием воли Устин Ефимович подавил свою звериную потребность сиюминутной резни и по собственным следам спешно ушёл из проклятого места.
Климов отвёл по студёной, занесённой снегом улице Парфёнова к себе домой, бросил на плиту печи толстые круги нарезанной картошки, поставил на стол огурцы и самогон, насыпал сухарей. Наказав Василию Фомичу быть как дома, лейтенант, переодевшись в свою штатную форму, выскочил на улицу и бегом побежал в лагерь, прямо к дому начальника лагерных отделений подполковника Георгия Корнеевича Зверькова.
Глава 13

Было 2 часа 30 минут после полуночи. Два взвода автоматчиков охраны лагеря окружили дом без вести где-то канувшего фронтовика Асынина. Офицерам было неизвестно, что за мужчина находится в его доме. Либо сам Асынин, дезертировавший с фронта, либо его жена Антонина скурвилась с каким-то бандитом. Так или иначе, там, за бревенчатыми стенами дома обитает нелюдь, которую приказано по возможности взять живьём. Климов смотрел на теперь уже закрытые крепкими ставнями окна, к которым солдаты приставили помосты из толстых досок. В руках дюжины автоматчиков были ломы и кувалды, они ловко забрались на помосты и по команде разом ударили по ставням. Выбив доски ставен вместе с рамами и стёклами, солдаты ворвались в дом. Климов зашёл с западной стороны избы и угадал прямо в спальню. Ещё с подоконника он заметил огромную чёрную тень, скользнувшую с кровати на пол, на котором появился и пропал чёрный квадрат.
«Подполье!» – мелькнуло в голове Климова. Он схватил огромную подушку и, открыв люк подполья, швырнул её вниз. В этот же миг раздался звучный выстрел охотничьего ружья. Полетели пух и перья.
– Все из дома! – скомандовал лейтенант и, выдернув чеку, кинул во тьму погреба гранату.
Захлопнув крышку подполья, Устин Ефимович бросился под окна и прикрыл голову попавшейся под руку табуреткой. Вместе с гулом взрыва вздыбился пол, и куски морёных лиственничных досок разлетелись по комнате.
– Свет сюда! – крикнул Климов.
Тут же электрический фонарь в облаках пыли высветил груду кирпичей и досок в развороченном взрывом подполье. Лейтенант вырвал у солдата фонарик и спрыгнул в яму погреба. Разбросав доски, Устин Ефимович обомлел – в одной из стен он увидел огромную дыру лаза.
– Все на улицу! Окружить участок дома по периметру! – задыхаясь от пыли, дал команду лейтенант и полез в сырой, вырытый недавно лаз.
Лаз рыли извилисто, и на первом колене Климов вытянул руку и посветил за поворот. Тут же раздался ружейный выстрел, и пуля обожгла руку по касательной.
– Здесь ты, сука! Здесь! Никуда ты не ушёл! И не уйдешь! – нервно захохотал лейтенант и слегка обмяк. Сказалось дикое напряжение от мысли, что изувер сумел выбраться где-нибудь за пределами участка и искать его придётся ещё какое-то время по посёлку и лесам.
По звуку клацнувшего затвора перезаряжаемой берданки, Климов понял, как он близко, совсем рукой подать! Откинув фонарь, лейтенант бросился вперёд, почти мгновенно наткнувшись грудью на ствол ружья. Спасло его то, что в патроннике перекосило патрон и достать немецкий тесак, которым была убита семья Климова, Мазут просто не успел. Кулак Устина Ефимовича с необыкновенной силой крошил череп бандита. Он бил Мазута, пока не выдохся и совсем не лишился сил.
Кто-то из солдат сзади светил фонарём и поскуливал: «Товарищ лейтенант, товарищ лейтенант!» Опомнился Климов только на воздухе. Бездыханный, забитый насмерть кулаком, Мазут лежал посреди двора. Лейтенант, глубоко вдыхая ноздрями морозный воздух, нашарил глазами тело бандита. В глазах Устина плясали тёмные и яркие пятна, сквозь которые он взирал на пространство вокруг трупа и разглядел лопату, которой была припёрта дверь сарая. Шатаясь, он прошёл мимо бандита к сараю, и все увидели, как вырванная из-под двери лопата описала полукруг, и её штык с хрустом отсёк Мазуту голову. Лейтенант поддел её и откинул прочь.
– Ты каво делашь?! – совсем рядом пьяно взвизгнул голос Антонины.
Климов ударил острием лопаты в её сторону, но конвойный солдат успел отдёрнуть Асынину, удар пришёлся мимо. Устин Ефимович, провалившись, упал подле с обезглавленным бандитом. Подняться он уже не мог. Его широко открытые глаза были полны величайшей тоски и, казалось, что-то просили у звёзд.
– Жив? – спросил подполковник Зверьков у солдата, присевшего рядом с лейтенантом.
– Жив, товарищ подполковник! Только в беспамятстве он!
– Немедленно в лазарет! И слушать меня всем! Запомните: голову бандиту срезало осколком противотанковой гранаты в подполье, из которого он яростно отстреливался!
Тихо вопившая, проклинающая солдат Антонина вдруг подала голос:
– Я всем расскажу, кто убил моего милого, жениха любимого, ни в чём не виноватого!..
Подполковник Зверьков быстро подошёл к ней и тихо сказал:
– Ты сама ещё до утра доживи, сучка! – и громко обратился к старшине Сокольскому: – Дом опечатать! Оставить одного охранника до прибытия следственных органов НКВД.
– Стройся! Шагом марш! – раздались команды сержантов.
Ветер, воя свою разбойничью песню, заносил в пробитые глазницы усадьбы снежную крупу. Антонина Асынина, шатаясь, едва не падая и негромко рыдая, шла в окружении автоматчиков, часто оглядываясь на свой разбитый дом.
Тогда она не знала, что была беременна от Мазута. Её осудили за укрывательство дезертира, разбой и соучастие в убийстве семьи офицера на 25 лет. В лагере под Магаданом она родила мальчика. Некоторое время ей приносили его кормить. Она ласкала своего последнего сыночка, что-то шептала ему, смеялась и плакала. Но однажды ей сказали, что ребёнок умер. Осталось неизвестным, – умер ли он на самом деле, или был отправлен в ясли-интернат для детей репрессированных родителей. Однако через день после этого известия Тоня Асынина покончила с собой, бросившись всем телом на острый сук спиленного на лесоповале дерева.
Позже, в конце 50-х годов, в Свирск явился комиссованный с фронта по ранению и живший больше десяти лет с санитаркой госпиталя Виктор Асынин. Запущенный дом Асыниных покрылся мхом и совсем погнил. Сын Сергей так и жил у бабушки в Макарьево. Возвращаться на проклятое место он не захотел. Отец скоро узнал историю своей семьи, но особо не опечалился. Он отыскал сына и предъявил ему требования его содержать: кормить, поить и дать угол в доме.
– А где ты был все эти годы, когда мы с голодухи подыхали? – Сергей с болью смотрел при этом свидании в глаза отца. – Возвращайся туда. И меня забудь, как забыл мать. Будь бы ты здесь, разве ж стала она убийцею? Сволочь ты, а не отец!
Асынин-старший подал на сына в суд на алименты, но суд, рассмотрев все обстоятельства дела и выслушав свидетелей, в иске отказал. После чего Виктор Асынин уехал из Свирска навсегда.

Глава 14

Начальник лагеря Зверьков пришёл в утлый, прокопчённый керосиновыми лампами свирский госпиталь, где вторую неделю лежал лейтенант Климов. Оказалось, что, раздробляя череп Мазута кулаком, он сломал кисть правой руки в двух местах, его нервное потрясение было за порогом боли и чувств. Но за эти дни Устин Ефимович заметно изменился, на его лице виделось необычайное сияние какого-то успокоения и мира. С глаз спал налёт вселенской тоски и скорби.
Зверьков вынул из карманов шинели нехитрое угощение: банку тушёнки, куски хлеба, тушёное мясо зайца и фляжку со спиртом.
– Ну, здравствуй, Устин Ефимович! Как рука, из гипса не просится? – Зверьков по-хозяйски выплеснул из кружки лейтенанта какую-то лекарственную бурду и налил туда спирт. – А ты знаешь, чего я спирт-то принёс?! Вот, гляди!
На ладони Зверькова сверкнули четыре золотые звёздочки, которые он тут же сбросил в кружку Климова.
– Поздравляю, Устин Ефимович, с присвоением внеочередного воинского звания капитана за проведение расследования, организацию и обезвреживание диверсанта! Ну, давай, капитан, за твоё звание, здоровье и будем мы с тобой бить всякую бандитскую сволочь, пока не выметем её с земли нашей окончательно!
– Спасибо, товарищ подполковник. Будем бить, это верно, – Климов не смог скрыть своего крайнего изумления от таких ошеломляющих новостей. – Что ж, этот гад, значит, диверсантом, фашисткой сукой оказался?
– Именно так. Был заброшен с целью организации бандитизма, саботажа, запугивания и в целом разложения советского строя. Его дело обнаружили в архиве абвера. Он находил в наших краях беглых с фронта в разное время дезертиров. Организовывал из них и отдельные бандитские группы, и целые диверсионные отряды. Скоро будет организовано прочёсывание лесов от остатков таких банд. Есть мнение назначить тебя командиром отряда от нашей части. Да, я тебе скажу, ко мне, как подполковнику больше не надо обращаться, и меня не обошли в этой операции. Вот они, родненькие… – и Зверьков бросил в свою кружку три звёздочки размером побольше.
– Полковника получили, Георгий Корнеевич! – широко улыбнулся Климов, и командиры, залпом осушив кружки, закусили, выплёвывая попавшуюся в мясе подстреленного Зверьковым зайца дробь.
– Вот-вот, давай сегодня без формальностей, – полковник вновь наполнил кружки спиртом. – Давай будем просто Устином Ефимовичем и Георгием Корнеевичем. Можем мы сегодня себе это позволить? Просьбы, пожелания ко мне есть? Выкладывай. Всё, что смогу, для тебя сделаю.
– Спасибо, Георгий Корнеевич. Просьбы есть.
– Рад буду оказать вспоможение, – ощерился хмельной улыбкой Зверьков. – Говори.
– Я об этом японце, что рисует…
– А, Осаму Сато! Ну, как же, я с ним хорошо знаком. Я и сгноил его на каменоломне!
– Он человек хороший. У него пальцы не гнутся, а он рисовал моих любимых по ночам. И не за страх и похлёбку старался. Что-то в нём странное, очень хорошее пробудилось с фотографиями моих родненьких. Какая картина у него получается!
– Я не спорю, человек он талантливый. Но и ты пойми, он начал мне, полковнику НКВД, диктовать условия! Кого куда перевести, чего там ещё сделать. Этак скоро он будет всем лагерем командовать. А чего ты, собственно, хочешь-то? Чтобы я его обратно к себе в штаб взял и на отдельное довольствие поставил?
– Да, нет, Георгий Корнеевич. Просто переведите его на завод, что ли. Пусть работает как все, но не на камнях. Подохнет он там. Помрёт вместе со своим другом.
– Это Кано Накаяма его друг? – полковник улыбнулся одними губами. – Из-за него он на каменоломню и пошёл.
– Какая память у вас, Георгий Корнеевич! Нешто вы весь лагерь помните?
– Весь, не весь, а о ком услышал, уж того не забуду. Я тебе скажу, он и мою семью рисовал, удивительно рисовал. Только мною помыкать никто никогда не будет. Ладно, думаю, каменоломня пошла ему только на пользу. Пусть вместе с другом валят на завод. Завтра же с утра дам распоряжения. Только ради тебя, Устин Ефимович!
– Спасибо, Георгий Корнеевич! Всё-таки и дружба, и любовь – сила огромная. Её и смерть оборвать не может, если это всё по-настоящему.
– Верно, верно, – Зверьков чему-то улыбнулся и спросил: – А что это ещё за товарищ у тебя дома проживает? Иду, гляжу, дым из твоей трубы валит. Ты в госпитале, а печка топится. Сбежал, думаю, поди, ты из госпиталя. Захожу, а там человек незнакомый. Говорит, мол, друг твой, за домом приглядывает, пока ты выздоравливаешь. Да только старше он тебя лет на двадцать.
– Это больше друг моего отца. Василий Фомич Парфёнов. Геройский человек, кавалер ордена «Боевого Красного Знамени». Спиваться стал он от безделья, на работу нигде не берут инвалида войны.
– Чего-то я не разглядел, чтоб он пьяный был. И что, за него тоже хлопотать будешь?
– Да у нас на заводе кочегар…
– Ну, знаю, попивает втихушку! На той неделе уснул, собака, прямо с лопатой в руках у открытой печи. А этот, значит, не будет? Сам же говоришь, спивается.
– Этот слово дал, так держать его крепко будет. Этот мужик охоч до любой работы и работает так, что залюбуешься. А без работы такой человек до смерти сопьётся. Другое дело, что иной и имеет работу, и пьёт. Какая разница, где ему пить. Таких пьяниц мне не жалко.
– Ладно, убедил. Завтра пошлю за ним. Ты бы что-нибудь за себя спросил.
– Да мне-то чего надо? Партия доверяет бить бандитов, людей наших беречь, что ж ещё мне надобно? Это теперь для меня самое главное и осталось…
– И то верно. Ну, давай ещё по махонькой, да пойду домой. По медицинскому предписанию тебе в госпитале находиться ещё три недели, но я думаю, ты столько не выдюжишь. Возвращайся в строй, как сможешь.
– Позвольте завтра же заступить на службу. Тяжко мне тут. Одна вонь карболки чего стоит – кишки выворачивает. А это хоть так, хоть этак, только через месяц снимут, – постучал пальцем по загипсованной руке Климов.
– Я вот почему-то так и думал. Значит, завтра Горлова с наряда снимаю. Он уж третьи сутки без отдыха. Через неделю подыщу тебе должность согласно званию, а пока на старой постоишь, – Зверьков чокнулся с кружкой Климова, выпил и, тепло попрощавшись, вышел из палаты.
Полковник Зверьков шёл к лагерю, размышляя о том, что действительно поступил с японским художником жестоко. Он знал, что такое каменоломня. Имея странное наваждение понять всю тяжесть тех или иных работ пленных, полковник, используя подходящие моменты, испытал практически всё, чем занимались пленные, в том числе сам пробовал бить камень. «Однако ж я и не думал оставлять его там надолго. Просто так вышло. Забыл я о нём. Дел у меня и без него непочатый край. Да ни хрена я не забыл. Вышло так и всё тут…» – пьяно рассуждал про себя начальник лагерных отделений.
Войдя на территорию лагеря, Георгий Корнеевич заметил у дверей барака №2 тёмную фигуру японца.
– Это почему японский заключённый ошивается после отбоя на территории лагеря?! Ты что, не видишь его?! – с гневом закричал Зверьков часовому. – Или ты сам над ним изгаляешься?!
– Никак нет, товарищ полковник! Да этот японец – переводчик ихний! Совсем с ума спятил! Говорит, с вами ему надо говорить. Боится вас пропустить, вот и мёрзнет здесь уже второй час. Я его и автоматом пугал, и прикладом загонял, и говорил, что вам передам о его деле! Так он опять выходит, стоит, кланяется, говорит: «Просците!» и плачет. Уж не знаю, какое дело у него к вам, и что с ним делать, тоже не знаю. Не стрелять же его, в самом деле…
Зверьков удивился и махнул рукой пленному переводчику:
– Иди сюда! Чего тебе нужно? – и, глядя на стылые движения замёрзшего японского солдата, добавил: – Пошли в канцелярию, там расскажешь.
Канцелярия ещё не выстудилась, большая голландская печь была горячей. Комендант зажёг свет, разглядел японца и подтолкнул его к печи. Это был Карото Усимбиси.
– Давай, грейся. О чём ты хочешь говорить? Что, Карото, в общество социалистической Японии хочешь вступить? Так написал бы заявление через своих командиров…
– Нет, полковник-сан. Я хоцу говорить от лица всех японцев здесь, да, – Карото Усимбиси благоговейно взирал на русского командира, и голос его принял заискивающий тон. – Помните, лисица вышел на плац с костью в зубы? Это нам оцень хоросий знак. Это послал нам своего слугу богиня Инари.
– Ну да, а через полчаса упал и умер ваш, как его, Йори Хамаура, если не ошибаюсь. Что ж здесь хорошего для вас?
– Нет, оцень хоросо. Он хотел это умереть, и это умереть случился. Он счастлив был. А больсе никто не хоцет умереть, домой хотеть. Но мы будем много умиреть, если не построим тории.
– Какие ещё тории? – испугался незнакомого слова полковник.
– Это ворота есть. Ворота в храм Инари, к жизни ворота.
– А!.. Так вы собрались вот тут у меня в лагере себе культовое сооружение отгрохать. Очень заманчиво! На открытие пригласим всё руководство Черемховлага! Да, что там! В Москву депешу настрочим! Мол, понастроили мы тут японские храмы, потому что надоело нам управлять заключёнными, и хотим мы сами побыть заключёнными лет этак двадцать! Так, что ли?! – Зверьков старался быть рассерженным и свирепым, но, воображая эту полоумную картину, которую сам же и нарисовал, полковник еле сдерживался, чтобы не покатиться со смеху. Но японец не внял сарказму и оставался серьёзным. Он протянул русскому полковнику листок с чертежом.
– Нет, господин полковник-сан. Это не есть храм. Это ворота в храм вот такие, хотя бы маленький. Два метр высота и полтора метр ширина. Маленький ворота. И поставить его на плац мы. Мы будем ходить через них перед молитва наша. А поэтому мы все вступить в ваш демократный комитет.
Зверьков замер на полудвижении выпроводить гостя и задумался.
– Поймите, полковник-сан, идти нам это тории, как вам сквоз мавзолей с Ленин.
– Ну, ты не равняй, знаешь! Вообще про мавзолей не заикайся! Так, значит, все военнопленные вступят в демократический комитет Черемховлага и будут посещать уроки политического воспитания? А эти ваши ворота – это, вроде как, вход в новую жизнь?! Красиво! Я, пожалуй, соглашусь при одном условии, – это ваше тории должно быть красного цвета с красными флагами по краям!
– Тории и так красный цвет, а флаг не надо. Это не может быть у тории, – тихо сказал переводчик.
– Нет, поглядите на него! Он ещё и торгуется! – буркнул Георгий Корнеевич, пытаясь скрыть то, что эта идея очень пришлась ему по душе – всё отделение лагеря учится социалистической демократии! – Ладно, чёрт с тобой, спорить не стану, пусть без флагов. Но как вы через них всем лагерем будете ходить? В длиннущую очередь стоять, как в мавзолей, что ли? Тьфу, ты! Опять про мавзолей… Нет, не пойдёт. Так нельзя, это нарушение распорядка лагеря.
– Мы тихо будем стоять, – предложил японец.
– Да, какая разница, как вы будете стоять?! Тихо, громко, – это нельзя делать на территории... – полковник хлопнул ладонью по столу и просиял лицом. – Знаешь что, мы эти ваши ворота построим в размер с воротами лагеря! Нет, мы даже заменим лагерные ворота на это ваше тории! А что, конструкция не сложная, пусть стоят красные красивые ворота. Так, отправляясь и возвращаясь с работы, вы все разом и будете сквозь них проходить, а потом молитесь себе сколько угодно, разумеется, после работ.
Карото Усимбиси обомлел от такого предложения и низко поклонился советскому офицеру.
– Это оцень хоросо. Но тории должен строить японец. Если построит русский, это не будет наш дар богине Инари.
– А ты думал, я советских плотников буду нанимать?! – развёл руками начальник лагеря. – Естественно, строить будете вы! Только после сдачи норм выработки. По вечерам, то есть. Лес, инструменты, гвозди и киноварь я вам выпишу.
– Гвоздь не надо. Тории крепко делают без каждого гвоздя, – убедительно молвил Карото, выходя задом из тёплого уютного помещения канцелярии комендатуры и кланяясь Зверькову. – Прощайте, полковник-сан. Спасибо вам. Да.
Уроки политического воспитания в лагере Зверькова проводились крайне редко, а эти «демократические комитеты» и вовсе отсутствовали. Эти упущения в работе руководство Черемховлага время от времени вспоминало, отказывалось принимать из Свирска письма японцев и всячески наказывало начальника отделений лагеря за неумение проводить воспитательную работу. А тут вдруг весь лагерь – сплошной демократический комитет. Показатель неслыханный! И довольный Георгий Корнеевич отправился с этим удивительным известием домой к своему заместителю по оперативной части майору Счастливцеву.

Глава 15

Шёл февраль 1946 года. Полковник Зверьков сдержал своё слово, данное капитану Климову в госпитале. И вот уже второй месяц Осаму и Кано мотали проволоку на аккумуляторном заводе № 389. Там было тепло, и оголтелая злобой вьюга залетала в цех только когда открывали ворота для вывоза готовой продукции и других нужд. А на лесоповале и каменоломне под лютыми февральскими ветрами ослабленные и измождённые адской работой японцы болели и умирали порой до четырёх человек в неделю. Умирающих, уже не в силах двигаться людей на некоторое время направляли в госпиталь, где они зачастую и отходили от мук. И не могла им помочь в этом лютом краю богиня Инари, в честь которой японские мастера искусно изготовили высокие красные тории, установленные перед Новым годом почти впритык с лагерными воротами.
Умерших японцев вывозили на пустынный бугор за Свирском и, выдолбив в мёрзлой земле неглубокие могилки, хоронили, согласно предписанию, при вещах и в обмундировании. Но были случаи, когда конвойные похоронщики обирали покойников буквально до нитки и закапывали голыми. Этих мародёров изловить и наказать было трудно. Вещей японских солдат в Свирске было немало. Руководство лагеря сквозь пальцы глядело на натуральный обмен между японцами и русскими. Несмотря на то, что русские сами перебивались с лебеды на крапиву, они меняли у японцев на самодельный хлеб перчатки, шарфы и другие вещи. Самым активным менялой в лагере слыл Отамо Тобоси. Он работал на заводе, немного разговаривал по-русски и завёл знакомства с двумя местными женщинами, которые пекли хлеб из смеси муки лебеды, отрубей и кедрового жмыха. Вот этот, невзрачный на вид, но очень питательный хлеб Тобоси сбывал своим товарищам в обмен на вещи, которые правдами и неправдами добывались на складах от Квантунской армии.
Когда Осаму и Кано перевели на завод, Отамо Тобоси, наслышанный об их дружбе, часто затевал с ними разговоры на самые разные темы. Но все эти темы обязательно сводились к тому, что Россия и Япония не такие уж дальние страны. И в последних числах марта Тобоси пришёл к друзьям в барак, угостил их сушёным хлебом и начал не спеша говорить:
– О, я знаю, ты, Осаму, ради дружбы не стал в тепле греться, бросил рисовать и пошёл камень колоть. Дружба – это великий смысл жизни, и немногие это понимают! Дружные люди могут сделать всё! Пройти пустыни и переплыть океан!..
– Ты хочешь, чтобы мы переплыли океан? – резко оборвал Тобоси Кано. – Тебе что от нас нужно? Ты ведь не просто пришёл восхищаться дружбой?
– Правильно говоришь. Мне нужны надёжные люди. Мы втроём через месяц можем вернуться в Японию, домой! Понимаете?
– Не понимаю, каким образом. Бежать, что ли? – Осаму настороженно посмотрел в глаза Тобоси.
– Да, бежать! – с жаром подхватил Тобоси. – Я уже всё просчитал! Я накопил сухарей на нас троих. Здесь живёт много азиатских народов, – бурят и тунгусов, – очень похожих на нас. Сейчас морозы спадают, а скоро совсем не будет, мы сможем добраться до Китая, а там…
– Дурак! – Кано хохотнул, завалился на свои полати и закрыл глаза. – Из пленных отсюда бегут немцы, венгры, бывает, и итальянцы. Они притворяются глухонемыми и едут в Европу. Но будь ты хоть трижды глухонемым, ты останешься японцем. Не бурятом, не тунгусом, а японцем. Разницу понимаешь? Русские нас просто догонят, а нет, так пошлют по телеграфу наше описание во все селения. Нас легко найдут.
– Не найдут! Мы пойдём их лесом – тайгой! Там нельзя найти! Убьём зверя, сытые будем! Я знаю, как не сбиться с пути, как идти на юг!
– Знаешь, мне не хочется подниматься, я устал, у меня от проклятой проволоки болят пальцы, и ноет спина. А то врезал бы тебе, чтобы в голове твоей мозги встали на своё место. Ты понял? Вали отсюда, ищи друзей в другом месте. Хлеб, что принёс, можешь забрать. Иди, – Кано сказал это ровно, с тем холодком, что иных пробирал до костей.
– Но я знаю, как выбраться с завода на волю!.. – отчаявшись, едва не закричал Тобоси.
– Иди! – повторил Кано и приподнялся на локти.
Осаму проследил, как Тобоси, поджав губы, резким движением сгрёб с чурки, заменяющей тумбочку, куски сухарей и исчез, усмехнулся и тоже лёг на свои нары.
– А всё же он храбрый солдат, этот Тобоси, – задумчиво сказал Осаму.
– Это не храбрый солдат. Он – дурак и трус, – твёрдо ответил Кано. – Тобоси испугался этой жизни у русских больше смерти. Кто хочет такую жизнь? Никто не хочет. Даже сами русские не захотели бы так жить, как живут, если бы знали о другой жизни. Но они живут и радуются. Нищие, ходят рваные, а как смеются! Ты слышал, как на заводе смеются их женщины?! А Тобоси никогда не смеётся. У него лихорадка в глазах. Он умрёт скоро не от жизни такой, а от такого страха. Куда ему бежать от себя?
Осаму ничего не ответил Кано. За окнами усилился ветер. С пола дыхнуло холодом. Художник укрылся своей шинелью и, глядя на тёмно-малиновые бока остывающей, сделанной из железной бочки печки, прикрыл глаза. Открыл вновь и не поверил, что спал. Голова была тяжёлой, кругом вовсю бурлила утренняя суета. Зычные команды офицеров вырывали пленных из постелей, под монотонные удары трости майора Накамура об печку бывшие солдаты натягивали бурки и шинели, барак готовился к построению на развод.
В это утро японские рабочие батальоны не услышали привычных добродушных поддёвок полковника Зверькова. Он вообще не вышел из комендатуры. Развод провёл мрачный лицом майор Счастливцев. Также хмурым ходил капитан Климов и другие русские офицеры. Наскоро позавтракав, японцы вновь вышли из столовой на улицу, построились и с песней прошли через тории по своим объектам работы.
Когда батальон входил на территорию предприятия № 389, он пропускал русских, которые шли с ночной смены. В основном это были женщины. Обычно при встречах с японцами они выкрикивали что-то непонятное даже японским переводчикам и взрывались смехом. Сегодня работницы на японцев даже не обратили внимания. Шли молча, насупясь, и если о чём-то говорили, то как-то вполголоса, почти шёпотом. Было понятно, у русских случилось что-то такое, что задело всё население – и гражданских, и военнослужащих.
Японский батальон разошёлся по своим рабочим местам, и переводчик Карото Усимбиси осторожно спросил у мастера Васильева:
– Петрофич, зачем у вас все обида носят сегодня?
– А ты бы не носил обида, ежели б тебе треть зарплаты вот этими бумажками выдали? – и вспыльчивый Семён Петрович сунул под нос Усимбиси свежеотпечатанные облигации государственного займа 1946 года выпуска. – Оно понятно, страна выжата, ослаблена. Ну, куда нас-то ещё выжимать? Мы-то и есть страна! Или как? У меня зарплата 550 рублей, а за хлеб отдай – 2 рубля булка! Тут кажда копейка на учёте! А чего нынче я жене принесу?
Усимбиси плохо понял русского мастера. Причём здесь выжимать, хлеб, зарплата, если страна слабая. Но, решив поддакнуть русскому, переводчик сказал:
– Да, слаба, плоха страна. Ой, плоха. Хлеп жене, ой-е-ёй!..
Васильев выкатил на японца злые глаза и, не найдясь, что сказать, жевал губами, и желваки на его скулах вздулись. Заметив это, Усимбиси поспешил отойти от почему-то рассвирепевшего мастера и стал покрикивать на застывших с утренней прохлады однополчан.
Скоро привычный шум машин, станков, шарканье лопат, гул молотобойцев, визг циркулярных пил и прочих звуков, исходящих от человеческих рук, заполонил цеха завода. Из этой какофонии слагалась ритмичная, монотонная музыка тяжкой, насыщенной свинцовыми парами жизни людей, собравшихся под кровлей этого гигантского муравейника. Стоял плотный запах машинного масла, горелого металла и угля. И переводчик Усимбиси подумал, что, доведись ему остаться в этой духоте адского оркестра на всю жизнь, он бы попросился на расстрел.
Лица русских и японских рабочих были сосредоточены с каким-то налётом потусторонней отрешённости. Даже вездесущий Тобоси в этот день не улучал момента сновать среди сослуживцев и русских женщин, а, не отходя от печи, в которой выжигал уголь для батарей, размеренно орудовал лопатой и огромной кочергой. Тобоси горько сожалел о своём неосторожном, даже опасном поступке – открыть свой тайный план Кано и Осаму. И теперь его терзали сомнения – будут ли молчать эти друзья или доложат об их разговоре командирам? Отамо Тобоси быстро устал от нервной дрожи души и решил бежать именно в этот день.
Тобоси понемногу стаскал и зарыл в куче угля всё, что было необходимо для пешего перехода по тайге: дополнительную тёплую одежду, мешок с сухарями, верёвку и короткий тяжёлый багор на случай, если придётся отбиваться от диких животных или людей. План побега этот японский пленный солдат давно продумал до самых ничтожных мелочей, и ему казалось, что он достоин войти в мировую энциклопедию побегов из лагерей, если только такая существует.
Самое трудное было в этом мероприятии – добиться разрешения задержаться в цехе после ухода всей рабочей смены. Но на этот счёт у него была веская и убедительная, на взгляд Тобоси, причина, – почистить от нагара и шлака печь, поскольку температура выжигания угля стала неравномерной. Он знал, что автоматчик, которого явно приставят к нему, не будет торчать рядом, вдыхая облако пепла и золы. Скорее всего, он пойдёт поболтать с приятелями на проходную, и у беглеца будет достаточно времени, чтобы перейти к другой сложности. А она заключалась в прохождении внутри раскалённой за день кирпичной трубы, цепляясь за горячие скобы, вбитые между кирпичей до самого верха. Он разглядел эти скобы, когда чистил печь три месяца назад, добравшись до отверстия трубы по открытой топке. Тогда же его озарило, что на родину можно вернуться гораздо раньше, нежели это решат правительства Японии и СССР. Отамо Тобоси начал внимательно изучать эту кирпичную заводскую трубу и нашёл, что точно такие же скобы, вероятно, для покраски и той же чистки, были вбиты и с улицы. Причём так, что человека, карабкающегося по этой скобяной лестнице, невозможно увидеть с проходной завода, где круглосуточно дежурят вахтёры и вооружённая охрана. Затем Тобоси рассчитал время, необходимое, чтобы незамеченным добраться до трёхметрового забора, окутанного колючей проволокой и огораживающего всю площадь предприятия. Забраться на забор он сможет при помощи верёвки, привязанной к багру, который он метнёт и зацепит на верху дощатой изгороди. Затем нужно будет переплыть через Ангару на одной из лодок, разбросанных на берегу вдоль реки. А там, на том берегу уже тайга и свобода. Конечно, Отамо знал, что его довольно скоро спохватятся, и будет искать не только малочисленный свирский гарнизон, но и поднятые по тревоге мужчины посёлка. На этот неизбежный случай Тобоси выроет и закроет сверху дёрном яму, где переждёт до окончания погони. О приближении людей в тайге ему всегда сообщат всполошённые птицы. Про яму, птиц и другие ухищрения выживания в глухом лесу он как мог, выведал из пытливых разговоров со свирскими мужиками. Но, возможно, что-нибудь не так понял и напутал.
В этот день Отамо Тобоси непрестанно забрасывал влажным углём пламя в печи, чтобы жара было меньше, и труба не была такой раскалённой. Вечером, перед окончанием смены, Тобоси начал яростно ругаться, коверкая русские, какие выучил, слова и через переводчика донёс начальству, что печь настолько забита шлаком, что он не может осилить выработку и, следственно, получить полноценный паёк кочегара. Ему поверили и, приставив автоматчика, разрешили вычистить печь после смены. Автоматчик действительно не стал баловать свои лёгкие туманом из пепла и золы и, что-то сказав по-русски, ушёл на проходную. Тобоси быстро выгреб из печи шлак и выкопал из горы угля свои вещи и припасы. Он таскал свою поклажу в горнило трубы, мало обращая внимания на людей из ночной смены, которые были предупреждены о его работах и держались на почтительном расстоянии от пылевой завесы. Забравшись внутрь трубы, Тобоси помолился, набросил на плечи ранец с припасами, сунул за верёвочный пояс багор, надел русские зимние рукавицы и обмотал их сверху форменными шарфами. Хватаясь за прочные скобы, он начал подниматься, поглядывая на круг вечернего неба в конце трубы. Скоро багор и ранец беглеца стали цепляться за кирпичи трубы со спины. Табоси знал, что труба сужается кверху, но сомнений, что сквозь неё пролезет исхудавший парень, не было. Но вот багор уже упёрся в кирпичную кладку и не давал возможности двинуться вперёд. Немного отдышавшись, японец выдернул багор из-за пояса и, выставив его вперёд, преодолел ещё несколько метров, пока набитый ранец с характерным шорканьем не стал стопорить движение. До конца трубы оставалось совсем немного, – каких-то полтора метра. И Тобоси изо всех сил протискивал себя к свободе. В лицо уже задувал ветер с улицы, он слышал заливистое пение каких-то птиц и ужом выворачивался из тесноты отверстия. Пот обильно стекал на глаза, в ушах стоял шум океанского прибоя, силы иссякали.
Тобоси не ведал, что его уже хватились, сыграли тревогу и прибывший на место побега полковник Зверьков лично заехал охраннику пленного кочегара в рожу. Скоро взвыла заводская сирена, и тяжёлый топот сотен ног разносился по всей округе. Отамо смотрел на мерцание первых звёзд, на край трубы, до которого было не больше полуметра, и слушал морской прибой в собственных ушах. Отчаянный безысходный страх разливался по каждой клеточке его тела. Зачем судьба так коварно надсмеялась над ним? Нужна ли ему такая судьба? Душа Отамо внезапно как-то отсырела, стала тяжёлой и землисто-серой. Он с трудом разжал одеревеневшие пальцы рук, оторвал от скобы ступни ног, но вниз, как ожидал, не полетел. Впрессовавший себя в трубу неимоверной и, увы, последней энергией, парень с трудом дышал. По щекам катились крупные слёзы, ноги беспомощно болтались в пустоте…

Глава 16

Территория завода и берег были оцеплены охраной лагеря и рабочими ночной смены. Поиски Тобоси велись в самых немыслимых местах – от ямы общественного сортира до электрощитовых установок. Наконец догадались пролезть к трубе со стороны печи и лучи фонарей нашарили его беспомощное тело. Один из конвойных, сбросив с себя шинель и натянув рукавицы, быстро добрался до беглеца, и его басовитый хохот раскатился по всей трубе.
– Чего ржёшь, дурак?! – крикнул в горловину трубы капитан Климов.
– Так, товарищ капитан, это ж он как есть застрял! И висит, как петрушка на ёлке!
– Живой?! – спросил Климов, сам не понимая, отчего испытывает раздражение на охранника.
– Живой! Счас попробую его стащить!..
– Гляди там аккуратней! Сам не свались, мать его так!.. – зашёлся руганью капитан.
– Ничё не выходит, товарищ капитан! – скоро доложил охранник. – Застрял, будь здоров! Ежели и вырву его, так обязательно улетит вниз. Не сдержу я его! Разобьётся!
– Слышь-ка, ты спускайся, возьми верёвку, да и привяжешь его к скобе. А потом и дёргай за ноги!
– Да, надо ли, товарищ капитан?! Оборвётся, так и пусть летит, к чертям собачьим!
– Поговори мне ещё! – рассердился Климов. – Давай слезай, тут уже и верёвку нашли!
Доставали Тобоси добрых полтора часа. Другому дюжему охраннику пришлось залезть на самый верх трубы со стороны улицы и буквально выбивать из трубы беглеца сверху, нанося удары ногой по его плечам и ранцу.
Когда Тобоси выволокли из печи, он был мёртвенно сер лицом. Хлопья сажи плотно облепили одежду, были размазаны по щекам и шее. В цехе, полном русских солдат и рабочих, стояла гробовая тишина. Даже охранники, достававшие Тобоси из трубы и мечтавшие первым делом по окончании операции разбить ему морду в кашу, растерянно застыли при виде этого ещё дышащего, но уже неживого человека.
Полковник Зверьков, оглядев побледневших людей, хрипло крикнул охранникам:
– Чего встали, как вкопанные?! Этого в машину, живо! А вы, товарищи, чего тут увидели, чтобы прекратить работать? Где мастер, где начальник цеха?!..
Тут же масса людей двинулась, рассыпалась, и скоро привычный монотонный гул заполонил завод.
Тобоси после первого допроса приказали помыться в едва тёплой бане, дали чистую одежду и заперли в карцере. Отамо повалился на охапку соломы, брошенной на земляной пол лагерной тюрьмы, и впился глазами в единственное крохотное оконце, прорубленное под самым потолком. В этом тёмно-синем проёме окошка сверкала полярная звезда, которая от сотворения мира указывала путникам северное направление. Она всегда должна была быть у беглеца за спиной, но теперь Тобоси казалось, что эта звезда навсегда пригвоздила голову и всё его существо к чужой, совсем не нужной русской земле. Его рассудок затуманился, и обмороженная душа полетела в пропасть безысходности ещё при осознании невозможности преодолеть проклятые сантиметры сузившегося жерла трубы. Он не мог ни сожалеть о своей попытке обрести свободу, ни обдумать последствия своего поступка. Но где-то в пространстве его души таилась надежда, что попытка бегства из вражеского плена должна выглядеть в глазах сослуживцев доблестью.
Тобоси не знал, что в это самое время командир первого рабочего батальона военнопленных майор Накамура сидел в канцелярии лагеря напротив полковника Зверькова, и через переводчика Карото Усимбиси уверял коменданта в полном осуждении попытки побега каждым из пленных. В конце своей пространной речи Накамура просил о возможности возврата Тобоси в барак хотя бы до утра. Всеобщее рассмотрение позорного поступка необходимо в воспитательных целях для всего личного состава. Японский офицер был искренен и полковник Зверьков согласился, объявив на прощание, что утром беглеца отправят в Черемхово для разбирательства дела руководством лагеря. Накамура поблагодарил, отдал честь и спешно направился в барак.
Тобоси плохо среагировал на загремевший дверной засов карцера и пинки автоматчиков, которые, не дождавшись результата команды «Встать!», подняли его силой и повели на плац. Сердце его всколыхнулось, когда он увидел весь батальон стоящим перед ним в двух шеренгах навытяжку. Посередине живого коридора стоял стол, застеленный куском кумача, и на нём белели листки каких-то бумаг. Майор Накамура приказал рядовому Тобоси подойти к столу и стать на колени. После исполнения приказания, он взял листки и зачитал следующее:
– Сегодня рядовым Тобоси было совершено преступление по статье военного трибунала Квантунской армии – дезертирство из воинского подразделения, воровство имущества с военного склада и нанесение физического ущерба императорской армии. В условиях военного времени рядовой Тобоси судом штаба батальона приговаривается к казни. Приговор привести в исполнение и донести во всех частях действующей армии. Такой участи достоин каждый посягнувший на честь императорской армии. Вольно! Разойтись!
Тобоси побледнел до синевы. Ему вдруг возжаждалось что-то закричать о его героическом поступке во имя Японии, но плотно сомкнутые, одеревеневшие губы никак не могли разжаться.
Два солдата рывком подняли Тобоси, привели в барак, бросили на его кровать и прижали руки к полу. Тут же тяжесть навалилась на ноги, и перед глазами мелькнуло тёмное пятно, – избранный палач придавил лицо преступника сложенным в несколько раз одеялом. Тобоси не издал ни звука. Тело его забилось в судороге и скоро обмякло. Когда одеяло убрали, мёртвое лицо Отамо Тобоси было искажено гримасой ужаса и непонимания. На него набросили одеяло, и майор Накамура направился в канцелярию лагеря доложить русскому начальству о том, что беглец угорел в трубе, отравился газами, ослабленный организм не выдержал, и он умер.
Полковник Зверьков пришёл в барак с доктором и санитарами. Бросив быстрый взгляд на койку Тобоси, где тот лежал накрытый с головой одеялом, начальник отделений лагеря проследовал к пологу, отделявшему жильё командира Накамура от рядового и младшего командного состава батальона. Майор Накамура последовал за ним и застегнул верхнюю пуговицу на кителе. Тут же вдруг появился и переводчик Усимбиси. 
Зверьков предполагал такую развязку ситуации с беглецом и теперь, ничему не удивившись, начал разговор с японским командиром батальона первым:
– Я вижу, майор Накамура, что рядовой Тобоси умер… Подпишите вот это заключение о смерти. Да я к вам, собственно, вот по какому делу… – полковник выложил перед изумлённым, готовым к разбирательству дела по убитому заключённому, Накамура целую стопку газет на японском языке. – Тут вот какое радостное событие! Военнопленные японские солдаты и офицеры Семёновского лагеря в количестве 782 человек написали обращение ко всем военнопленным японцам, находящимся в CCCР, и к японскому народу! Вот оно, опубликовано в газете «Ниппон-Симбун», издающейся в СССР для военнопленных японцев. Также это прочтут и в газетах Японии. В этом обращении военнопленные разоблачают агрессивную политику японского правительства, требуют предания суду военных преступников, в том числе и императора как главного виновника войны, и призывают всех находящихся в СССР военнопленных японцев и весь японский народ к организованному выступлению за создание в Японии демократического правительства. Правительство у вас в Японии надо менять – это факт! Также одиннадцать японских офицеров из 188 лагеря Тамбовской области написали заявление в Международный Военный трибунал, в котором требуют сурового наказания военных преступников – бывших премьер-министров Тодзио, Коисо, Хирота, бывшего министра внутренних дел Абе и прочих. Вы понимаете, какая волна пошла за освобождение японского народа от узурпаторов! Я думаю, вы не только огласите лично эти обращения, но и обоими батальонами поддержите справедливые требования сознательных японцев своими подписями! Кстати, в этом случае я гарантирую отмену всех репрессивных мер, связанных с побегом вашего подчинённого. Я доходчиво изложил суть вопроса? Или вас что-то смущает?
Майор Накамура ответил, что его ничего не смущает, однако, не ознакомившись с текстами обращений, он ничего не может обещать.
– Так ознакомьтесь и, естественно, ознакомьте весь личный состав завтра, сразу же после подъёма, – как-то нехорошо улыбнулся полковник и обратился почему-то к переводчику. – К девяти часам утра мне нужны подписи всего вашего батальона в поддержку напечатанного в газете.
Зверьков резко развернулся и покинул барак.
Утром Накамура встал перед строем рабочего батальона и сказал:
– Мне приказано довести до каждого военнослужащего нашего батальона обращение к японскому народу пленных офицеров Квантунской армии, опубликованное в этой газете. Вот оно. «Мы, военнопленные японские солдаты и офицеры, находясь в Советском Союзе, многое осознали относительно судьбы нашей родины и убедились в том, что японское агрессивное правительство на всём протяжении своего существования ставило своей целью захват чужих земель и порабощение народов. Мы порываем всякую связь с японским правительством и, требуя создания нового демократического правительства, обращаемся ко всем военнопленным японским солдатам и офицерам и японскому народу поддержать наше обращение. Требуем также предать военному суду всех военных преступников, в том числе и императора как основного виновника возникновения этой войны».
Майор Накамура поперхнулся, обтёр платком губы и внимательно оглядел строй измождённых непосильной работой, с вечным блеском голода в глазах своих солдат.
– Это обращение подписали 782 военнопленных солдата и офицера. От нас требуют того же. Пусть это останется делом совести каждого. Однако, в случае подписи наших батальонов, повышения норм выработки и урезания пайка, связанные с побегом Тобоси, не будет. Что касается меня, то я подпишу. По той единственной причине, что я – офицер, и хочу вернуть вас в семьи живыми. Бумага с воззванием против правительства, перо и чернила на столе. Вольно, разойтись!
Накамура подошёл первым к столу и вывел символы своего звания, подразделения и фамилии. Строй не двинулся с места.
– Если вы отказываетесь подписывать, выходите строиться на развод. Завтрака не будет, – отрывисто сказал Накамура и, хотя в этот момент не смотрел на солдат, знал, как вздёрнулись их заострённые лица. Знал, что голодные спазмы и животный ужас резанули каждого из них. Знал, что все они один за другим двинутся карябать пером эту проклятую бумагу. Так оно и случилось.
Глядя на тусклую толпу подчинённых, майор Накамура пытался соизмерить масштаб того глупейшего положения, в котором он оказался вместе со своим батальоном. Ещё вечером он приговорил к смерти Тобоси не за то, что он пытался бежать из русского плена, а за то, что дезертировал из императорской армии. А сегодня они всем батальоном требуют сурово наказать самого главнокомандующего. И это необходимо сделать, чтобы многие его люди выжили, не пали бесславной голодной смертью…

Глава 17

Свирские военнопленные ещё со времени постройки в лагере тории поголовно стали «демократами». Однако их демократический комитет собирался на плацу после вечерней молитвы более для того, чтобы в присутствии Зверькова или Счастливцева обсудить внутрилагерные задачи и заботы. Политическая деятельность сводилась к тому, что руководство отделений лагеря рассказывало новости о достижениях СССР в различных сферах сельского хозяйства, экономики, культуры, науки и техники.
Однако после подписания воззвания против правления в Японии императора, во втором и в третьем лагерных отделениях ИТЛ № 31 города Черемхово прибыли японские коммунисты из лагерей военнопленных Хабаровского края, как оказалось, для обмена опытом социалистической демократии и агитации вступить всем столь крупным демократическим комитетом в организованную ими ячейку Коммунистической партии Японии. Их было пятнадцать человек. Семерых из них поселили в подразделение майора Накамура и восемь пропагандистов были определены в батальон майора авиации Исихи Такахаси. Среди коммунистов – опалённых жизнью мужчин – мелькали и совсем молодые лица. Часть из этих людей искренне верили в будущее идей Коминтерна, победу коммунизма в Японии и во всём мире, а часть бросились на идеологический фронт ради лучшего питания, избавления от тяжкой работы и скорейшего возвращения домой.
Коммунисты ходили на работы попеременно с каждым подразделением, но физически не работали. Перед ними стояла одна задача – просвещение о деятельности КПЯ с 1922 года и пропаганда преимуществ коммунистического строя перед всеми прочими политическими институтами. И в то время, пока голодные и измождённые военнопленные японцы кололи каменные глыбы, возводили насыпь, таскали и крепили тяжёлые рельсы, валили лес или мотали на агломераты проволоку, вполне сытые, округлевшие пропагандисты скороговоркой уговаривали их вступить в коммунистическую партию, по возвращении завоевать в Японии власть и строить новое светлое японское общество.
Назойливые, пилящие нервы голоса пропагандистов не унимались и по окончании рабочих смен, а порою и после отбоя. Но однажды коммунисты стали свидетелями происшествия, после которого заметно сбавили свой пыл. Это случилось на лесоповале, в 15 километрах от Свирска. Там один японский коммунист очень сдружился с советским конвойным сержантом и умудрился с ним распить неизвестно где добытый самогон. После этого агитатор совершенно сдурел и разошёлся не на шутку. Он дёргал сотоварищей за волосы, лез заключённым пальцами прямо в лицо и обдавал их сивушными слюнями:
– Ну, где ваш император, чего он вам не поможет?! А нам коммунистам советские коммунисты помогают! Видите, я не работаю, ем досыта и только ради того, чтобы убедить вас, не работать и есть досыта до самой старости! И всего-то нужно вступить в партию! Это хороший государственный строй! Коммунисты победили фашизм, нашего императора и победят во всем мире! Весь мир будет разделён среди коммунистов поровну! Всё будет поровну – еда, земля, хорошая одежда! Так будьте с нами, а не против нас!
Последним, к кому пропагандист подобным образом обратился, оказался ефрейтор Ноями Хаси. Он в это время подрубал высокую лиственницу. В удушающей жаре с великим трудом поднимая ослабевшими руками тяжеленный топор, ощущая острые приступы голода, слизь пота и укусы свирепых слепней, комаров и гнуса, слушать этот бред было сверх всяких человеческих сил. От прилива ярости на визгливый голос пропагандиста у ефрейтора закипела кровь. Лиственница певуче затрещала, её длинный с косматой хвоёй ствол начал крениться на поляну. В этот момент, доведённый до бешенства, Хаси сипло взревел:
– Рядовой, ко мне! Смирно! – и наотмашь ударил невольно исполнившего команду и застывшего перед ним коммуниста обухом топора, угадав под челюсть. Пропагандист оливково-зелёным столбиком отлетел аккурат под падающее дерево...
Окружавшие заключённые прекратили работу. Кое-кто даже содрал с лица защитную от гнуса маску, сделанную из полотенца, чтобы как следует разглядеть ефрейтора.
Раздались злобные крики русских охранников. Через валежник к Ноями Хаси молча продрался хотя и низкорослый, но крепкий, почти квадратный, побелевший лицом от гнева сержант конвоя – собутыльник пропагандиста. Он резко двинул Хаси прикладом автомата в шею и начал сдирать с упавшего японского ефрейтора одежду. Затем его совершенно нагого привязал к дереву и плесканул на кожу котелок воды. В одно мгновение всё тело ефрейтора почернело от облепившего его гнуса. Вопли отчаянья и боли летели в огненную синь неба…
Коммунистические пропагандисты не проронили до конца выработки больше ни слова. А этот пьяный конвойный сержант, требуя помянуть погибшего под лиственницей японского коммуниста, с непонятным бубнением и ухмылками лез к другим агитаторам, пытаясь всучить им в руки железную кружку с вонючей жидкостью...
Вечером того же дня рядовой Изори, видевший страшную, мученическую смерть Ноями, встретился со своим крестником Степаном Ерофеевым. Степан, завидев своего японского друга, улыбнулся:
– Чего тебя, Изори, трясёт-то? Зима давно кончилась, а ты всё мёрзнешь? – но по бледному с печатью замогильного ужаса его лицу понял, что японец совсем не мёрзнет. – Что случилось, парень? Обидел кто?
– Вы – руски, Степан, злой оцень. Зацем? – тихо ответил Изори и рассказал Ерофееву о лютой казни на лесоповале.
Дослушав до конца, сержант недобро ухмыльнулся и хмуро глянул на Изори.
– Значит, русские злые, а вы, японцы, – нация добрая? Оно, конешно, может и так, только чего ты скажешь об опытах над русскими и китайцами в японских концлагерях? Там добрые японцы испытывали на наших людях химическое оружие. Я сам участвовал в захвате такого лагеря. Там были люди, у которых кишки из задницы вылезли. Кого-то разорвало, эти люди заживо гнили. Жильцов там уже не было. Так что зверья хватает в любой нации, как и добрых людей тоже. И ты за нашу нацию не переживай, лучше за свою думай…
Ефрейтор Изори знал про лагеря смерти. Ему даже пришлось однажды быть в числе охраны одного такого мобильного лагеря, и он видел, как вывозили изуродованные трупы. Лица тех мёртвых людей были искажены великими муками. И Изори, кивая на слова русского крестника, побрёл вслед за концом колонны в барак.
В этот вечер агитаторы-коммунисты были не на шутку встревожены. Они коротко выступили перед строем на вечерней поверке, призвав в свои ряды. Затем весь вечер до отбоя просидели в отдельном, отведённом для них месте, жарко перешёптываясь и споря – могут ли такие жестокие люди, отдающие узников на пожирание насекомым заживо, построить такое справедливое общество, как коммунизм? А через две недели, завербовав трёх из более чем двух тысяч человек, исчезли в неизвестном направлении.
Лето выдалось жарким и ветреным. В лагерях японских военнопленных укреплялась уверенность дожить до репатриации на родину. Однако на вопрос, когда это может произойти, никто из русских начальников в лагере ответить не мог. Самое вежливое, услышанное японцами по этому поводу звучало примерно так: с ними – лагерными начальниками – руководство партии и государства неизвестно почему, но не советуется. Когда надо, тогда и поедут. И если японцы пытались доказывать, что надо сейчас, – война-то закончилась, русские начинали нервничать, и переводчики слышали слова и выражения, аналогов которых в японском языке никогда не было.
Осаму Сато заметил за своим другом Кано интересные перемены. Глаза его потеплели, он стал чаще улыбаться и шутить. Совсем удивился Осаму, когда, сгорая от радости, получил первое письмо от Ханако, и после отбоя восторженно сообщил об этом Кано. А его друг-соперник только коротко зевнул и сказал:
– Да? Как она поживает? Здорова? Ханако – хорошая девушка. Будешь писать ответ, передай от меня привет.
Художник даже почему-то расстроился на явное равнодушие к девушке их мечты и спросил:
– Кано, ты никогда не любил Ханако? И дрался со мною не за неё, а ради самолюбия?
– Осаму! Зачем ты всё усложняешь?! Теперь ты будешь драться со мной, потому что я не люблю её? – щедро улыбнулся Кано.
– Я просто хочу знать это, – пожал плечами Осаму.
– Ну, хочешь, так хочешь. Я… Нет, тогда, там, в той жизни я был уверен, что краше Ханако девушки быть не может. И в чём-то оно так и есть. Но… Осаму, я встретил другую женщину…
– Когда, до войны с русскими? Где?!
– Две недели назад. Здесь, на заводе.
– Что?! Она русская?
– Да, то есть не совсем. Она тунгуска.
– Кто, кто?!
– Ну, знаешь, Осаму, в России, оказывается, живут не только русские.
– Это я уже заметил. И она – тунгуска. Что это за нация?
– Неважно, это мать тунгуска, но отец её был японцем, представляешь?! И она какая-то другая. В ней жизни больше, чем во всех женщинах мира вместе взятых! Когда ты увидишь, как горят её глаза, ты меня поймёшь.
– Это ты напрасно затеял – влюбиться в советскую женщину. У вас ничего не может быть в будущем – ни дома, ни семьи, ни детей. Никто вам этого не позволит.
– Что значит, – затеял?! Разве ты вот так просто захотел и влюбился в Ханако?! Любовь нельзя затеять или не затеять. Это как родиться или не родиться. Ты не выбираешь, боги тебя выбирают. Я не знаю, как и что может у нас получиться. Просто увидел её и понял, что живу. В общем, я тебе сказал, и ты услышал.
– И как ты с ней общаешься? Ты же не понимаешь по-русски ни слова.
– Я вас познакомлю. Больше не спрашивай меня ни о чём. А то по старой памяти зубы выбью.
Осаму усмехнулся, завалился на своё лежбище и уставился сквозь окно на чёрную звёздную бездну. Письмо Ханако он успел выучить наизусть и мысленно поплыл по изящным столбикам её символов: «Любимый мой Осаму! В тот день, когда получила твоё письмо, я испытала такой жизненный восторг, что даже немного заболела. Спасибо за твою жизнь всем богам, которых молила за тебя…» Символы растеклись и превратились в живые счастливые картины. Осаму и Ханако проплывают на лодке, но не по воде, а по лепесткам цветущей сакуры, и она шепчет ему о том тяжком времени, когда ждала весточки от пропавшего без вести возлюбленного. Как сосала тоска её сердце, и как она ждёт той минуты, когда можно обвить его плечи руками и не отпустить от себя уже никуда.
Утром было невмоготу выйти из этого удивительно живого сна. Сквозь монотонные церемонии побудки, умывания и завтрака явственно звучал родной нежный голос Ханако. Осаму сам едва не задохнулся от великой тоски и с ужасом поймал себя на том, что готов даже записаться в коммунисты и строить в Японии этот совершенно непонятный социализм, лишь бы только сию же минуту оказаться рядом со своей возлюбленной.
На утренней прохладе наваждение сна пропало, и строить коммунизм в родной стране расхотелось. Колонны пленных шли своим чередом по узким свирским улицам, и, казалось, город утопал в слаженном японском хоре, исполнявшем красивую русскую песню «Катюша».
Рабочие места Кано и Осаму располагались поодаль. Осаму надел верхонки, продел кончик проволоки в отверстие основы агломерата и заметил, как к станку Кано подошла невысокая хрупкая женщина в серой сатиновой кофточке и замасленном чёрном халате, держа в руках маленький ящик с заготовками. В это время Кано бросил на друга многозначительный взгляд и что-то сказал женщине. Та повернула голову, и художник увидел хотя и невзрачное, но довольно милое личико, обрамлённое чёрной копной волос, повязанных сверху синей косынкой. Глаза её сверкали, скользнула лёгкая улыбка. Она отвернулась, и они недолго пошушукались с Кано.
«Да на каком же языке они разговаривают?! – мысленно воскликнул художник. – Как  они могут понимать друг друга? Но ведь как-то понимают, это по ним видно!..»
Конечно, в сравнении с Ханако эта девушка не имела той природной японской чистоты, но впечатление оставила весьма приятное.
Через какое-то время эта покорившая стальное сердце Кано женщина подошла с мотком проволоки к Осаму и от того, что она сказала, лицо художника вытянулось и даже побледнело, доставив немыслимое веселье Кано.
– Кано сказал, что вы с ним большие друзья, и нам можно познакомиться. Меня зовут Наташа, а как вас зовут, я уже знаю, – Осаму. Ох, не удивляйтесь моему японскому языку. У меня отец был японец, а мама тунгуска.
– Отец японец? Он жив? С вами живёт? Как он оказался здесь? – едва одолев изумление, почему-то шёпотом произнёс Осаму.
– Отец жив, но год назад был арестован и осуждён, и теперь, как и вы, находится в исправительном лагере.
– За что его арестовали?
– Он фотограф и в России живёт с 1915 года. У нас был свой фотосалон до революции, а потом его национализировали, но папа остался работать фотографом в бывшем собственном салоне. В прошлом году он фотографировал природу, а кто-то донёс, что шпионит на Японию, снимает военные объекты. А какие у нас военные объекты, кроме этого завода? Так он его и не фотографировал, но его всё равно посадили. Он мне много рассказывал про Японию, и я с детства говорю по-японски. На нас уже смотрят. Поговорим ещё как-нибудь позже, – и Наташа, уложив на верстак мотки проволоки, ушла куда-то в глубину цеха.
Как не выглядывал Осаму эту удивительную девушку, в этот день она больше в цехе не появилась. И художник решил вечером допытать у своего друга все известные подробности о семье обрусевшего японского фотографа.
Ежедневно наматывая десятки километров проволоки на агломераты, Осаму спасал свой рассудок от помутнения, вызываемого глухой монотонностью этой работы, тем, что уходил от реалии в какой-то причудливый мир фантастических грёз. Его руки механически мотали сверкающую медную проволоку, а сам он плыл в объёмных картинах неведомого пространства и времени, среди диковинных существ, которые вдруг сменялись умершими родственниками или другими знакомыми людьми. Они тихо беседовали на белокаменных террасах под шумящими на ветру деревьями и быстро проносящимися величественными сахарно-белыми облаками.
Как-то художник спросил у Кано, о чём он думает, когда работает, и тот запросто ответил: «Песни пою». Услышав ответное откровение Осаму о полётах в какие-то места, где можно пообщаться с умершими и живыми, Кано всерьёз обеспокоился психическим здоровьем друга.
– Ты не должен никуда улетать! – кричал Кано. – Ты здесь, в России, в концлагере, и это факт! А все эти миры с облаками для сумасшедших! Ты можешь сойти с ума! Думай о Ханако, о том, как с ней встретишься, или ругай русских, да хоть нашего императора, но не улетай. Мне без тебя будет плохо, понял?!
Осаму поблагодарил друга за избыток тёплых чувств и солгал, что улетать больше никуда не будет.
В непрестанно повторяющихся буднях японские пленные строили железную дорогу от станции Макарьево до Свирска, укрепляли и расстраивали пристань, кололи каменные глыбы, валили лес, работали в разных квалификациях на заводе и его подсобных предприятиях. Иногда приходили разнарядки на работы в черемховских угольных разрезах. И побывавшие там пленные с неподдельным ужасом рассказывали о невыносимых условиях в сырых, тёмных и затхлых забоях, о злобе конвойных собак и солдат, о непосильных нормах выработки. Все они в голос утверждали, что, оказывается, здесь, в Свирске, японцы живут несравнимо благополучнее, и начальник лагерных отделений Зверьков – сама доброта и щедрость в сравнении с начальством в Черемхово.
Незаметно прошелестело короткое дождливое лето 1946 года. Первый осенний холодок пробежал по свирской окраине уже в начале августа и не давал шансов подняться побитому дождями урожаю ржи на полях местных совхозов. Картофель также уродился плохо, и русские люди, переговариваясь о грядущей зиме, поёживались и уныло опускали плечи. В середине сентября ударили заморозки. И секретарь Свирского райкома партии, зазвав к себе начальника лаготделений полковника Зверькова, выставил на стол пол-литра водки и добрую закуску – сало, варёную картошку, сельдь иваси, помидоры и зелень. В ходе разговора о спасении урожая всё выставленное на стол было выпито и съедено. И исход этой беседы о начале уборочной страды неплохо сказался на рационе привлечённых к сельскому хозяйству японцев. Самым чудесным образом на поля попали все 150 измождённых пленных с каменоломен, работы на которых были приостановлены из-за изменения планов коммунального жилищного строительства в Свирске.
На уборке ячменя и ржи пленные научились обмолачивать колоски меж ладоней и сыпали в рот спелые зёрна, получая удовольствие от пережёвывания ароматной кашицы.
Но особенно повезло тем, кого послали на уборку картофеля. Обед им привозили прямо в поле, и, проглотив скудные порции риса, пленные солдаты могли сварить на костре в своих металлических мисках ароматные клубни «молодой» картошки. Конечно, эти поварские затеи были строжайше запрещены, но конвойные солдаты были людьми хорошими и, для порядка покричав, велели много костров не разводить, а ставить на одно кострище по несколько котелков сразу. Они же показали, как ловчее печь картошку на затухающих углях костра.
К концу первого дня работы в поле начальника конвоя старшину Василия Петухова вдруг озадачил такой вопрос: ежели 150 японцев съедят, скажем, по 10 картофелин, то сколько убытка понесёт СССР в пудах? Петухов, было, ударился в панику, но оказалось, что японцы накопали на тридцать два куля больше, чем русские колхозники на таком же по площади участке, хотя они пекли картошку много меньше японцев. Уже по дороге в посёлок старшину осенило: японцы для увеличения массы выработки навалили в кули камней и комья земли!
Сменившись с караула, Петухов помчался в заготконтору разоблачать японскую картофельную диверсию. Мешки японского подразделения были уже высыпаны, и кучи картофеля высились по всему двору бригады заготовителей. Схватив деревянную лопату, старшина начал самолично разгребать горки картофельных клубней и посвятил этому патриотическому занятию время до первых звёзд. У работников конторы он не единожды выспрашивал, мол, не замечали ли среди картошки камней и комьев грязи? Но ему отвечали, что ничего подобного им не завозили.
К своему ужасу, он скоро даже начал различать, где ссыпана картошка японцев, а где русских колхозников по доныне невиданной японской очистке клубней от прилипшей земли. Потерпев крах своего политического разоблачения, Василий Петухов совсем не огорчился, а испытал чувство, похожее на восторг от такой добросовестной работы японских солдат. И дома стал невольно придираться к домашним, видя на клубнях даже небольшие комочки почвы:
– Вот почему мы такие, а? Пошто не очистить от грязи-то? Ведь для себя же копаем! Нешто потом приятно таку картошку чистить и варить будет…
В бараке пленных о мытарствах старшины Петухова по раскрытию картофельного заговора японцев стало известно через дружбу Наташи и Кано. Кано предупредил японских сельхозработников, что от старшины Петухова можно ждать какого-то подвоха. Но оказалось так, что Петухов, напротив, стал выказывать к японцам всяческое расположение. Иногда приносил им к картошке немного соли или рыбы. Заботился, чтобы вовремя подвозили для пленных воду, и разрешал внеурочный отдых.
Верхом благожелательности старшины к пленным были хлопоты по приглашению работавших в полях японцев на праздник урожая. И начальник лагерных отделений полковник Зверьков, которому Петухов доказывал, что японцы своим трудом заслужили быть приглашёнными на этот праздник, говорил по телефону при старшине с секретарём райкома Афанасием Григорьевичем Крапчатым в таком духе:
– Афанасий Григорьевич, ты не хочешь на праздник урожая пригласить моих японцев?
– Да какой к чёрту праздник! Урожая-то – кот наплакал, чего там праздновать?!
– Да? Ну, знаешь, я сейчас трубочку дам старшине Петухову. Это он так за японцев хлопочет, а я, в общем, и не против.
– Как же без праздника-то, Афанасий Григорьевич?! – испуганно взвыл старшина в трубку. – Какой бы ни был урожай, а всё ж традиция, чтоб наперёд, значит, ещё лучше был! Мы ж из домов всё своё натащим, бабы приготовят честь по чести, самогоночка опять же, гармонисты, всё как положено…
– Ладно, чёрт с тобой. Передай Зверькову, чтобы передовиков послал, или ты всю их армию хочешь притащить?!
– Никак нет, исключительно передовиков! – засиял старшина.
И пятнадцать японских солдат, выбранных буквально наугад, побывали на весёлом осеннем празднике, где досыта ели, пили крепкий самогон и едва не сошли с ума от близости женщин в зажигательных русских танцах. Случилось так, что для возвращения японских солдат в лагерь пришлось посылать грузовик, поскольку самостоятельно они передвигаться уже не могли. И после мучились животами от резкого обилия непривычной для их истощённых организмов еды и напитков.

Глава 18

20 октября военнопленных японских солдат переодели в зимнюю форму. Шквалистый холодный ветер днями гнал рваные серые тучи, пронизывал до косточек, бил в глаза первым колючим снегом, заставлял кланяться в пояс необузданной сибирской природе.
А в середине ноября стало очевидно, что японская форма приобрела совершенно жалкий вид и в грядущей зиме никого не согреет. Однажды, по окончании развода, Счастливцев с тоской смотрел на проходящие мимо рабочие отряды батальона. Вглядываясь в экипировку пленных, Сергей Петрович покачал головой и тяжело вздохнул. Под ногами звонко хрустело, отряды шли молча, поверх их формы пестрели обмотки из шарфов и каких-то тряпок. Пройдя красные тории, японцы грянули песню. Сегодня они пели «Огонёк», но, казалось, что они не пели, а отпевали самих себя. Проводив батальон озабоченным, тяжёлым взглядом, майор прошёл в канцелярию и сказал полковнику Зверькову:
– Совсем прохудилась японская форма. Никудышная стала на эту зиму. В наше бы их переодеть. Жалко, если будут болеть и помирать. Может быть, на тот год домой отбывать начнут.
– Ну, начнут, не начнут отбывать домой, неизвестно. А вот обмораживаться и помирать они точно могут. Давай, попробуй их переодеть. Свяжись с подполковником Головиным. Это та ещё шкура! Со мной он точно говорить не будет. Я его ещё в прошлом году за задержку обмундирования на рога поставил.
Счастливцев снял телефонную трубку, набрал коммутатор и попросил барышню соединить с начальником снабжения лагеря.
– Подполковник Головин слушает, – отозвалась трубка через минуту.
– Товарищ подполковник, это майор Счастливцев беспокоит. Тут наши японцы пообносились совсем. Их форма и новая-то труса праздновала против нашего деда Мороза, а теперь и вовсе… У вас нет хотя бы списанных наших шинелей?
– Это ты хочешь заполучить две тысячи комплектов советских шинелей? Ты что, товарищ майор, белены там объелся?! – с чувством пораненного достоинства советского офицера закричал было начснаб и вдруг оборвал своё неистовство. – Погоди-ка. Послушай, майор, у меня тут такое дело. На одном секретном участке есть объём работ…
– Военнопленным на секретных объектах запрещено работать по постановлению...
– Да, знаю, знаю. Это я так, к красному словцу. Объект обыкновенный, но очень важный. Транспортом и питанием рабочих обеспечу. Насчёт шинелей. О наших, разумеется, и речи быть не может. А вот немецкие… Есть тут две тысячи штук, с немцами пришли. А немцев-то того, отправили весной. Так что смотри, ты выручишь, и я выручу.
– Договорились. Сколько нужно рабочих? И где участок?
– Ну, я думаю, десятка два хватит. А участок здесь, в Черемхово. Завтра же к тебе прибудет машина с первой партией шинелей, этой же машиной пошлёшь рабочих. Подготовь заявку на экипировку и прочие документы на две тысячи комплектов трофейного зимнего обмундирования.
– Так точно, товарищ подполковник! – ответил довольный Счастливцев, аккуратно положил трубку и подмигнул Зверькову. – Порядок!
На следующее утро на территорию батальона пришла полуторка с горой упакованных шинелей в кузове. Приняв накладную, Счастливцев улыбнулся шофёру:
– Немецкие, образца 1943 года! Немцы в сорок третьем сполна узнали русские морозы, так что шинели должно быть тёплые.
– Так точно, товарищ майор! Я из такой шинелишки сыну пальто справил в прошлом году, так и ветер не продувает! – ответил водитель. – Мне велели поторапливаться, товарищ майор, до восьми чтоб на месте быть.
– Не волнуйся, японцы умеют работать! Живо управятся! – успокоил Счастливцев и дал команду на разгрузку.
Двадцать японских военнопленных этой же машиной отбыли на место работы. Вечером они вернулись усталые, на их руках были меховые советские рукавицы с одним пальцем для стрельбы. Они доложили начальству лагерных отделений, что копают узкие ямы, вероятно, для столбов, чтобы установить ограждение вокруг какого-то участка.
– Это какой дурак в мёрзлую землю столбы будет ставить? Весной земля подтает, и столбики вместе с ограждением упадут, – сказал на это полковник Зверьков и пожал плечами.
Счастливцев же, зная истинную причину щедрости подполковника Головина на шинели, ничего не сказал, а только загадочно улыбнулся.
На следующий день этот же грузовик с зелёными бортами и брезентовым тентом на кузове вновь въехал на территорию лагеря, и эти же двадцать рабочих, разгрузив очередную партию шинелей, запрыгнули в кузов, не дожидаясь развода.
Грузовик, надрываясь на подъёмах и захлебываясь двигателем на спусках, скоро добрался до развилки дорог на Черемхово и в недальний посёлок Звягино. Машина остановилась, из кузова выпрыгнули пятеро японцев и спешно направились к россыпи домиков посёлка среди бесконечного заснеженного пространства полей местных совхозов. Полуторка с остальными пленными тронулась дальше, в Черемхово.
Пятеро японских работников подошли к одной из усадеб Звягино, где они трудились весь вчерашний день, и постучали в ворота. Калитку распахнул высокий сутуловатый мужик в овчинном тулупе, с рябым лицом и тяжёлым взглядом блестящих карих глаз. Он молча пропустил японцев в широкий двор, где, кроме огромного дома хозяев, стояло ещё три домика поменьше, виднелись коровник, стайки и несколько срубов незаконченных построек. В одной из маленьких хаток курилась печная труба, и ярко светились окна, туда и отвёл рябой мужик пятерых пленных. Эта усадьба принадлежала начальнику снабжения лагеря подполковнику Петру Игоревичу Головину. Петр Игоревич был скуповат, а потому на всё огромное хозяйство держал только двух наёмных работников, выдавая их за дальних родственников. А в основном управлялась с пятью десятками коров и быков, двадцатью тремя свиньями, множеством птиц, кроликов и прочей живностью вся его семья. А когда что-то было совсем не под силу, привлекались русские или иностранные заключённые. Этим пятерым японцам из свирского лагеря предстояло достроить начатый вчера сруб бани.
В жарко натопленной пятистенке, которую все называли «летняя кухня», распахнулась дверь, и сквозь ворвавшиеся клубы морозного воздуха прошли пятеро японских работников. Они поклонились полной русской женщине, стоящей у большой русской печи с деревянной поварёшкой в руках. Агафья Семёновна, тёща Головина, была добрая и простая женщина из древнего рода крепостных крестьян. Её смущали поклоны японцев, поскольку весь её род сам веками кланялся господам. И она, пожалуй, оказалась первой, кому поклонились люди. В глубине души она испытала какое-то взбурлившее чувство приятности, которое тут же погнала прочь.
– Ну, чего раскланялись?! – попыталась рассердиться Агафья Семёновна, но голос её сердитым не стал. – Давайте раздевайтесь, грейтесь. Счас я вам с мороза щей горячих налью. Проходите за стол.
Старший этого рабочего звена переводчик сержант Окуморо бросил короткое распоряжение на японском языке и сказал по-русски:
– Оцень борьшой спасибо, Агафя Семёновна. Мы ноги замёрзи. Мозно разуца к печка?
– Мозно, мозно! – смеясь, передразнила хозяйка. – Ставьте ваши сапоги вон там, на притолоку. Они и прогреются, пока ешьте.
На большом столе кухни появились миски со щами, блюдо с выловленным из чугунка огромным куском мяса, резанный ломтями хлеб, ложки и нож.
– Ты, Окуморо, мясо-то порежь, чтоб всем досталось. Ешьте досыта. Мороз на дворе, не приведи господь, – Агафья Семёновна открыла огромный, чёрный от времени, платяной шкаф и выбросила оттуда на лавку почти новые телогрейки, ватные военные штаны, валенки и портянки. – Поешьте, да переоденьтесь, каво я тут вчера подобрала. А то в ваших одёжках много не наработаешь.
Японцы, согретые щами и добротой хозяйки, вышли из кухни, и сорокаградусный мороз отступил. Щёки поджигало, но телу и душе было тепло, спокойно и весело. Взяв в незапертом сapae топоры, пилы, коловорот и паклю, пятеро работников направились к ярко освещённому двумя прожекторами лиственничному фундаменту бани, на который они потратили весь вчерашний день. Сегодня будет уже легче, – стены бани они будут возводить из соснового лафета, А сосна – материал податливый.
Из всех пятерых технику русского сруба знали двое – это сам переводчик Окуморо и плотник ещё с довоенных лет Орики Паситара. Этого было вполне достаточно, чтобы работа кипела без остановки на решение плотницких головоломок. Японцы много шутили, восхищались Агафьей Семёновной и мечтали у себя дома когда-нибудь срубить такую же непробиваемую крепость, называемую баней. Едва только начало светать, а было уже выложено в чащу два ряда лафета. Паситара взглянул на прорисованный химическим карандашом план бани и начал размечать разъёмы под окна. В этот момент рядовой Тоши Исмарута вдруг замер и громко сказал:
– Мы делаем всё не правильно!
– Ты в своём уме?! – обиделся Паситара. – Что ты, мукомол, можешь понимать в строительстве, тем более в русских домах?
– Я ничего не понимаю в строительстве и русских домах. Что вы мне говорите, то я и делаю. И справляюсь, думаю, не плохо. Зато я понимаю другое. Если мы завтра закончим баню, то послезавтра не будет Агафьи, вкусных русских супов, тёплой одежды и этой спокойной хорошей работы. Мы торопимся себе в убыток. Вот что я понимаю, и это мы делаем не правильно!
– Но если мы будем тихо работать, русский начальник скажет, что мы ленивые и заменит нас другими! Посмотри вон туда! Ты видишь, сколько там ещё превосходных брёвен, лафета и досок?! Начальник будет много строить. И вообще, работать надо так, чтобы было видно, что ты хороший работник. Тогда слава о тебе пойдёт среди русских начальников, и тебе всегда будет работа, тёплая одежда и Агафья с едой!
Крыть этот аргумент Тоши Исмарута было не чем. Он живо согласился и начал ещё бойчее вырубать острым топором выемку на торце лафета. К обеду стены бани были подняты выше половины, зияли аккуратные проёмы окон и двери. Рядом со срубом лежали заготовленные балки перекрытия и стропила.
Когда японцы обедали, к усадьбе подкатил газик. Из него выскочил подполковник Головин и, пройдя через подворье, долго лазил по срубу бани и затем направился в домик летней кухни.
– Ай, да молодцы, ребята! – сказал сходу подполковник вскочившим за столом японцам. – Сидите, сидите, кушайте! Это, значит, вы сегодня сруб под крышу подведёте, что ли?
– И доска постелем пол, – сказал сержант Окуморо.
– Так, так... Что же мне с вами делать? – рассеянно промычал Головин и, вдруг выставив на стол пять рюмок, налил всем водки. – Выпейте, как пойдёте на мороз, чтоб не простудиться. Ни одного изъяна в стенах! Наши так не строят. Нет, строят-то, конечно, хорошо, но как-то не так, как вы. Что же мне с вами делать-то?..
Подполковник Головин вдруг рванул двери и исчез так же внезапно, как и появился.
Озабоченность подполковника была в том, что через два, самое большее, четыре дня японцы выполнят основной объём работ в одной из частей внутренних войск. Договорённость со Счастливцевым подойдёт к концу, и он будет вынужден отправить и этих пятерых работников тоже. Конечно, он их забрал на строительство своей бани не совсем законно, даже, можно сказать, совсем противоправным методом, но опять же, кому от этого хуже? Родине? Да она ничего и не знает об этих японцах! Японцам? Да они сыты, одеты и вообще молодцы! И Счастливцев должен быть рад за них. Но нет, он нипочём не позволит погостить японцам у него месяц-другой, пока не вырастут новые стайки, амбар и конюшня.
Попытка как-то протянуть время вышла сама собой. Как оказалось на деле, остальные 15 японцев устраивали пожоги и копали ямы совсем не для установки столбов ограждения, а для того, чтобы туда заложить тротил и вырвать из мерзлоты две огромные могилы. Одна предназначалась для умерших с началом лютых морозов советских заключённых, а вторая для японских. И тех, и других мёртвых невольников сносили в «морги» – наскоро сколоченные сараи – лагерей Черемховского района. В основном в районе умирали от простудных заболеваний и дистрофии десятками практически ежедневно, и проводить похоронные работы каждый день начальству показалось делом накладным. Было решено по заполнению «моргов» всех погрести в общих «братских» могилах.
Пока хоронили советских зэков, работы шли гладко. Но, когда была заполнена братская могила японских военнопленных, японцы зарывать погибших соотечественников наотрез отказались и затребовали батальонного священника.
Конечно, привезти «японского батюшку» из японского же рабочего батальона было делом нехитрым для любого ефрейтора, но подполковник Головин изъявил желание доставить его лично. Вследствие этого священник из первого батальона лагерного отделения Зверькова, к великому изумлению и гневу похоронной команды японцев, оказался пьян. Подполковник Головин был уверен, что церемония будет перенесена на следующий день, но захмелевший служитель культа всё же сумел достойно провести обряд. Как удалось Головину напоить священника, выяснилось много позже. Посадив его в свою машину, подполковник угостил на дорожку этого несчастного подданного Будды фляжкой согревающего оздоровительного морса. Напиток был действительно согревающий, очень приятный на вкус, и слуга веры потихоньку тянул его всю дорогу от Свирска до Черемхово. Но толика спирта, содержащаяся в нём, так повлияла на его непривычный для алкоголя организм, что привело к некоторой потере координации движений и сбивчивости речи. Однако он сумел взять себя в руки, выставил голос, его молитва вышла ровной, и японские солдаты успокоились.
– Вот, зараза! Каким ты крепким, попяра, оказался! – процедил сквозь зубы начальник снабжения, случайно встретившись со священником глазами.
В этот день в усадьбе Головина был заложен фундамент для новой конюшни.
К окончанию церемонии освящения могилы подъехал  сам полковник Зверьков и недосчитался пятерых своих пленных. На вопрос: где недостающая рабочая сила, Головин, не моргнув глазом, ответил, что они были срочно переведены на другой участок работы, и он их лично доставит в лагерь после завершения выработки.
В этот же вечер подполковник Головин действительно доставил пятерых пленных японцев лично и прошёл с ними в канцелярию лагерного отделения, держа в руках большой тяжёлый портфель.
Деликатно постучавшись в дверь канцелярии, Головин пропустил вперёд себя пятерых японских рабочих.
– Разрешите, товарищи командиры? – широко улыбаясь, вошёл в кабинет сам подполковник. – Вот, доставил ваших орлов, как и обещал, лично. Да вы только взгляните на них, Георгий Корнеевич, Сергей Петрович! Как откормлены, а?! А как одеты: ватные штаны, бушлаты, валенки! Вы где-нибудь видали таких пленных? Да такого по всей стране не сыщешь! Вот спросите их: довольны ли они своей выработкой?!
– Довольны. Да! – вдруг бодро сказал переводчик сержант Окуморо.
Опешивший от такого неожиданного визита полковник Зверьков быстро опомнился и приказал:
– Сержант Окуморо, ведите рабочее звено в барак, – и, как только дверь за японцами закрылась, внимательно посмотрел в глаза Головину. – Ну, выкладывайте, с чем пришли, товарищ подполковник.
– Ну, конечно, выложу! Всенепременнейше выложу, товарищи офицеры! – заворковал Головин и бесцеремонно выложил из своего портфеля на стол Зверькова четверть самодельной водки, шмат солёного сала, варёные колбаски, закатанную банку с солёными огурцами и ещё множество какой закуски и выпивки.
Георгий Корнеевич Зверьков совершенно онемел от такой наглости давнего своего недруга и с удивлением посмотрел на Счастливцева, который тяжко вздохнул, подошёл к столику с графином воды и чистыми стаканами, взял три из них и поставил между принесённой снедью.
– Подполковник Головин, потрудитесь объясниться, что значит этот ваш балаган?! – больше с неприязнью, чем негодованием вопросил начальник лагерных отделений.
– Да, как же, Георгий Корнеевич! Вся страна нынче чествует очередную годовщину первого контрудара по фашистам под Москвой! А это никакой не балаган. Да и у нас с вами годовщина, скажем, того, как мы с вами э… погорячились. За что я хочу принести свои извинения. Неразбериха тогда была, путаница! Да и покончим с нашей неприязнью! Мы же делаем одно большое дело, зачем нам ссориться?!
Головин выглядел таким искренне простодушным и радушным, что полковник Зверьков махнул рукой и сказал:
– Ладно, садись, подполковник. Раскупоривай свои кулацкие разносолы.
– Что вы, Георгий Корнеевич, какие кулацкие?! Всё своим трудом!
Через полчаса уже изрядно разморённые Зверьков, Счастливцев и Головин, успевшие выпить и за товарища Сталина, и за непобедимую Красную армию, и за руководство лагеря, и за свою нелёгкую работу, подошли к сути визита подполковника.
– Пётр Игоревич, пока мы не начали петь про путь-дорожку фронтовую, давай проясним, ты вообще, зачем ко мне пришёл-то? – глядя прямо в глаза Головину, спросил Зверьков.
– Вот это правильно, Георгий Корнеевич! Я сам лирику люблю, спасу нет, но дело – прежде всего. Вы понимаете, товарищи офицеры, есть у меня один незавершённый объект. И без ваших японцев его, конечно, можно окончить, но будет уже совсем не то, что хотелось…
Полковник Зверьков соскучился лицом. Он так и думал, что речь пойдёт об использовании труда пленных на его знаменитом на весь лагерь собственном хозяйственном подворье.
– Хрюкает? – перебил подполковника Георгий Корнеевич.
– Кто хрюкает? – округлил глаза Головин.
– Ну, объект этот твой хрюкает или мукает, или ржёт по-лошадиному? – усмехнулся Зверьков.
– Ну, знаешь ли, Георгий Корнеевич!.. – обиделся Пётр Игоревич, вскочил из-за стола, нервно прошёлся по кабинету и вдруг расхохотался, хлопнув себя по ляжкам:
– Но ты-то человек не крестьянский, ты-то не завидуешь?!
– Кто, я?! – не удержавшись, залился хохотом и Георгий Корнеевич. – Я, товарищ подполковник, тебе не завидую! Я сейчас позвоню в отдел внутренних расследований НКВД, и ты будешь разводить не телят здесь, а тюленей там – на Ледовитом океане. А в твоём подворье откроют уже готовый новый колхоз!
– Нет, не позвонишь, Георгий Корнеевич! – надвинувшись на полковника Зверькова лицом, прошипел подполковник Головин. – Потому как что ты, что Сергей Петрович болеете за порученное вам дело всеми потрохами! И что тебе твои потроха скажут, ежели мы будем жить только по Уставу? А то, что у тебя две тысячи пленных благодаря мне до весны доживут в полном здравии, а остальные обморозятся и могут не дожить до отправки в Японию, так?! И ежели я к тюленям поеду, кто им по Уставу даст ватные штаны, рукавицы и бушлаты, а?!
– Да остепенись ты, Пётр Игоревич! – отмахнулся Зверьков. – Ну, ладно, прости, глупо пошутил. Я думал, мы с тобой уж друзьями стали и такие шутки должны понимать!
– Ну, конечно, друзьями!.. Друзьями с тобой стали! Друзьями! – с придыхом пробормотал Головин, и, подхватив стеклянную четверть, расплескал водку по стаканам. – А я устал чего-то нынче, шуток, как есть, не понимаю, такие чудесные шутки, а я не понимаю! В общем, так, ты на мой объект даёшь пятнадцать японцев…
– А почему не тысячу пятьсот? – вставил, усмехнувшись, оперативник Счастливцев.
– Потому что мне хватит пятнадцати, – серьёзно парировал начснаб. – А ты определяешь количество пленных, работающих на морозе. Я всех их тут же экипирую, как этих моих пятерых. Как и откуда доставить одёжку, это моё дело. Ну, что, договорились, друг?!
– Ну, разумеется, договорились, друг! – улыбнулся Зверьков. – Слушай, ты чем их там кормишь? Вчера на вечерней поверке гляжу, – мать честная! – как они выделяются средь прочих! Щёки – во, скоро лопнут, глаза заплыли!
– Кормлю, кормлю… Нешто жалко для таких ребят?! Работа у них превыше всего, видать, национальный дух такой. Где бы чего не делали, всё с каким-то лоском выходит. У нас мужик другой, совсем другой. Хоть и мастер будет, а всё едино другой…

Глава 19

Этот осенне-зимний остаток первого мирного послевоенного 1946 года переносить на голодный желудок пришлось не только пленным японцам, но и советским гражданам. Неурожай этого года поднял цены на продукты, построил очереди в магазины извилистыми длиннющими цепями, увеличил преступность даже в малых деревушках, где красть было бессмысленно, ибо каждый был у всех на виду, и отпереться от преступления было невозможно. Было зловещим чудом и то, что зверь и птица в ближних лесах куда-то исчезли. Можно было часто видеть возвращавшихся местных охотников с угрюмыми почерневшими лицами и пустыми руками. Домой им идти не хотелось. Потому что знали, – жёны при их виде опустят глаза, а дети будут дёргать за полы тулупов и звонко кричать:
– Папка, куда спрятал глухаря, где косулька?! Давай доставай, не играйся, жрать хотим!
Тяжко и больно было смотреть им в глаза, бубнить глупость о коварном лешем, угнавшем из леса зверей, и не находить никакого решения, чем накормить семью. Жёны пекли лепёшки из лебеды на самодельном кедровом масле, варили пустой суп из солёной крапивы и овощей, но насытиться этим было невозможно. Голод стягивал щёки, высасывал внутренности. Полные от природы люди худели и обвисали на глазах.
В такие тусклые вечера мужики старались уйти из дома, собирались у какого-нибудь одинокого вдовца и соображали, как пережить голодное лихолетье.
В одной такой избе собрались пятеро отчаявшихся мужиков и, перебрав всё пустопорожне-честное, на чём можно было заработать хлеб, сошлись на злой необходимости подломить заготконтору, но не в родном посёлке, а где-нибудь на отшибе.
– Я знаю госснабовскую контору у Таханоя. Место тихое, сторож – столетний старикашка. Пока метель метёт, снег идёт, – дело верное. Ни одна собака следов не найдёт. Взять там можно пудов двадцать муки отборной. Будем потихонечку есть шанежки, перезимуем, а там, глядишь, и жизь наладится.
– Это так. А то вон и японцам уже завидуешь. Хошь не хошь, а пайком их обеспечь. А нас никто не обеспечит. Даже ежели посадят, и то хоть детишек голодных не видеть, и пострадать за такое дело не грех, да и кормить всё-таки в тюрьме будут…
Решились эти мужики на воровское дело и не известно, как бы у них это вышло, но один из них испугался-таки сторожа убивать и расхищать запасы государства. За несколько часов до налёта пришёл он с повинной в свирский НКВД. Его там выслушали, врезали для острастки в зубы и велели идти вместе с подельниками, чтобы взять с поличным. Но брать их и арестовывать никто не думал. Едва новоиспечённая шайка приблизилась к складам, рота бойцов, рассредоточенная полукругом, открыла автоматный огонь и все мужики, включая донёсшего, были убиты. Это дело в назидание прочим помышлявшим на разграбление государственного имущества широко осветили в газетах и по радио. Значительно приукрасив деятельность работников НКВД, умолчали только о том, что семьи преступников были арестованы и разлучены на многие годы, а у кого-то вышло так, что и навсегда. Взрослые отправились в концлагеря, а дети в спецколонии для отпрысков преступников. Местное население понимало, куда так внезапно исчезли эти семьи. И очень скоро заняли опустевшие дома или разобрали их на дрова.
Японцы видели голодные обмороки у свирских женщин и детей и, испепелённые любопытством, спрашивали охранников: «Как может быть так? СССР победил в двух войнах, захватил половину Европы, так почему же его население голодает? Почему его не кормят завоёванные страны?» И политически грамотные советские солдаты им отвечали: «Потому что в этих не завоёванных, а освобождённых от капитализма странах строят социализм. И СССР делится с ними последним куском хлеба». Некоторые из охранников знали, что последний кусок хлеба идёт на экспорт за золото, но объяснить выгоду всего этого для государства ни себе, ни тем более японцам не могли, а потому никогда и не поднимали этой темы.
Японские пленные в этот год крепко ощутили отсутствие подкормки со стороны русского населения. Обессиленные и изнурённые, они не понимали, как делают выработку трудовых норм. Голод доводил до пропасти отчаянья, и попытки харакири увеличились. Лагерный госпиталь был переполнен больными и увечными пленными солдатами. Сёстры милосердия, наклоняясь к умирающим, говорили хорошие, ласковые слова, пытаясь успокоить, что ещё немножко – и лекарства привезут, рис и хлеб привезут, и они поправятся, и скоро уедут в свою Японию. И порою роняли слёзы бессилия на подведённые щёки уже мало ощущающих этот мир японских солдат.
Однако же памятным днём 7 ноября рано утром перед побудкой бараки обошёл лично начальник Зверьков, и переводчик довёл до японских офицеров следующее:
– Всем подразделениям почиститься и подтянуться! Форму и амуницию привести в полный порядок. На эти цели выделены иголки и нитки. У нас будут гости. На все вопросы отвечать, что вы всем довольны.
Полковник Зверьков прятал глаза. Едва договорив, он резко разворачивался и покидал помещения бараков. Стыд жёг ему и душу, и лицо. Но иначе он поступать не мог.
В это утро японских солдат накормили сравнительно сытно. Вместе с полноценной порцией чумизы пленные получили овощи и даже компот. Во время завтрака столовые в окружении целой свиты советских офицеров посетил проверяющий лагерные зоны военнопленных генерал, поздравлял с 29 годовщиной Великого Октября, спрашивал жалобы, пожелания и, получив соответствующие ответы, с довольным видом покидал подразделения.
На следующий день пайки пленных были такими, что они едва покрывали дно чашек и мисок. Дикая резь в желудках от вчерашнего угощения в честь советского праздника мутила головы так, что, казалось, дышать было невозможно. Все понимали – они в аду и выбраться из него никому не суждено.
На заводе по выпуску гальванических батарей теперь обменять японские вещи на хлеб не смог бы даже некогда самый удачливый коммерсант, ныне покойный беглец Тобоси. Однако же на лесоповале до поздней осени пленные нередко боролись с голодом, охотясь на вялых, впадающих в зимнюю спячку змей, ящериц и съедобных насекомых. Русские охранники поначалу брезговали такого дикого японского рациона, однако поджарить на костре убитую рептилию разрешали. А позже решались и попробовать предложенный от всего японского сердца кусочек жаркого из мяса гада.
– А что, в общем-то, и вправду съедобно. Курицу на вкус напоминает! Точно курицу! – улыбались солдаты конвоя.
В один из таких голодных и для японцев, и для русских дней к станку Кано подошла Наташа и, загадочно улыбнувшись, попросила закрыть глаза и открыть рот. От голода Кано отяжелел головой и не понимал, что он делает, исполняя просьбу девушки. Она аккуратно положила ему на язык кусочек хлеба и ломтик солёного хариуса. Кано задохнулся ароматом рыбы и не знал, что делать. Он не мог себе позволить обидеть Наташу, вынув изо рта угощение, и не мог проглотить.
Девушка уловила эту растерянность и, зажав ему ладошкой рот, тихой скороговоркой проворковала:
– Ешь, ешь, ешь! Мой брат прислал это тебе от всей души, он добыл хариуса на нижней Ангаре. Я так сегодня наелась, что могу лопнуть! Спаси меня и съешь всё это! Рыбка без косточек, я их все до единой вытащила…
Высасывая из рыбы сок, Кано обнял за ноги Наташу, и уткнулся головой в её свежестиранный халат. Наташе стало не по себе от постороннего внимания, инстинктивно она взяла Кано за плечи, чтобы оторвать от себя, но сделать это так и не смогла.
Такая идиллия отношений советской свободной женщины и японского заключённого мужчины, конечно, не прошла незамеченной. Гражданские русские и японские пленные улыбались, глядя на них. Однако конвойный счёл своим долгом немедленно развести эту парочку. Пристыдив Наташу, он приказал ей отойти от конвоируемого и заняться своей работой, а позже доложил об этом инциденте начальству.
Заместитель Зверькова по оперативной части майор Счастливцев был весьма озадачен этаким международно-гулаговским романом, но как реагировать на это, не знал. В конце ноября от руководства Черемховского лагеря пришёл заказ на большую партию кедрового леса для строительства жилья для работников НКВД. На поиск подходящего для вырубки кедрача и заготовку леса на другую сторону Ангары был сформирован рабочий отряд из пленных японцев и вооружённых охранников. Майор Счастливцев обрадовался случаю и определил Кано в эту экспедицию.
– Пусть этот японский Ромео мозги проветрит на свежем воздухе! – хихикая, сказал Счастливцев Зверькову. – А то, ишь, лямуры тут затеяли! Тут, как бы нам с тобой по шапке не схлопотать…
– Да что ты, по какой шапке? И тебе, чего, жалко, что ли? – огрызнулся полковник. – У них, похоже, это серьёзно. Я вот, чего подумал, там им на кедраче повариха нужна будет, а эта, как её, Наталья хорошо, говорят, этого Накаяма кормила. Я вот тут подумал… Да, шучу, шучу!.. Эк, тебя перекосило! С тобой и пошутить нельзя?! – заметив, как вытянулось лицо у комиссара, расхохотался во всю глотку Зверьков. – Какая на хрен им тут любовь?! И в тайге повариха нужна, а?! Ах, мать твою!.. Ха-ха-ха-ха!..
Возглавил охрану командированных лесорубов старшина Арсений Алексеевич Сокольский. Человек он был, невзирая на оголтелую пропагандистскую обработку советского строя, православного склада души, ко всему живому тёплым и понимающим. Для жилья отряду из 40 человек, – 32 пленных и восьми охранников, – определили заброшенный дом арестованного за незаконный сбыт пушнины лесника Тимофея Брагина. Оттуда легко добираться до кедрача и обратно километров пять на санях.
Ранним утром, после основательных сборов, обоз из восьми саней, запряжёнными лошадьми, по заснеженному льду Ангары двинулся к месту назначения. В санях сидели люди, одетые в валенки, ватные брюки, бушлаты и полушубки, лежали кули с рисом и упакованные в мешковину топоры и пилы. Лошади шли по снежной целине тяжело и неохотно. Обоз медленно перешёл через реку и углубился в лес между двух высоких сопок.
С вершины восточной сопки за чёрной ниточкой крохотного каравана наблюдал тучный, с широкой проплешиной между ушей и заиндевевшей мордой медведь. Он непрестанно дёргал и поводил носом, из горячей приоткрытой пасти вместе с паром дыхания издавались короткие рыки. Этот медведь был уже не молод и провёл это лето в безуспешной борьбе за свои ягодные угодья, которые надёжно метил, словно опечатывал, последние пять лет кряду. Но в этот год выросшие молодые юркие и нахальные медвежата вторгались в его ягодники с разных направлений. Некоторые из молодняка оказались сильными самцами, выгнать их было нелегко, и один из них в яростной схватке содрал с его головы клок шкуры. Рана затянулась, но ворс на макушке так и не вырос.
В постоянных хлопотах и драках этот плешивый медведь не успел нагулять жира, достаточного для спокойной спячки до тёплой душистой весны. И теперь при порывах ледяного ветра ему казалось, что шкура его местами совсем прохудилась, пропуская обжигающую до боли беспощадную стужу. Измученный снежным безмолвием медведь понимал, что дышащая жизнью тёмная змейка, переползшая ширину реки и вторгшаяся в его владения, может обернуться сытным праздником, ему станет тепло и привольно. Он сможет раскидать снег у двух догнивающих сосен в распадке, забраться в логово и уютно устроиться на плотной постилке из сухих листьев. Последняя картина ввела было косолапого в сладчайшую истому, но жгучая позёмка, растрепав покров шкуры, впилась в тело сухим снегом. И мишка жалобно заскулил, пряча под лапой от ветра свой влажный нос.
Медведь проследил, как обоз прошёл в распадок и направился к старой лесной дороге кедровщиков и вальщиков леса. Огромными скачками, порою утопая в сугробах почти с макушкой, он двинулся нагонять обоз с подветренной стороны и скоро явственно услышал запах лошадиной и человеческой кожи. Нагоняя медленно плетущиеся задние сани, зверь уже ясно различал лица дремлющих людей. Ему хотелось сбить ударом лапы одного из них и, вцепившись клыками в горло, утащить свою добычу к руслу пересохшего ещё летом ручья и там спокойно начать трапезу. Но его нос уловил и тот чужеродный запах, коим было ружейное масло. Медведь помнил эту смесь запахов – человека, собаки, и именно той едкой примеси, что шла от длинной блестящей палки, висевшей за спиной одного человека. Человек из этой палки с громом послал боль, и сбежавший зверь потом долго зализывал саднящую, кровоточащую на лапе рану. И умудрённый опытом хищник решил набраться терпения и напасть тогда, когда запаха ружейного масла у человека не будет. Медведь сбавил ход и осторожно крался по следу санного пути.
Отряд лесовальщиков прибыл к усадьбе репрессированного лесника только к полуночи. Старшина Сокольский зажёг в избе керосиновую лампу, вывел пленных на двор, объяснил, куда ходить в туалет и распорядился натаскать дров. Усталые путники наскоро сварили общий ужин с перловкой и тушёнкой, поели и стали устраиваться на ночлег. Русские солдаты заняли четыре кровати, а кому не хватило, натаскали из сеновала сухой соломы и вместе с японцами настелили самодельные циновки прямо на полу в горнице. Огромная русская печь в избе быстро нагнала непривычное тепло. Впервые за долгое время никто не скомандовал отбой. Русские о чём-то поговорили между собой, и наступила тишина. Пахло пылью и берёзовыми дровами. По стене прыгали малиновые блики от ярких углей в открытой печи. Сквозь окна лился прозрачный голубоватый лунный свет. Японские пленные вдруг ощутили себя в каком-то ином, совсем незнакомом, но очень уютном мире. На душе стало так спокойно, легко и хорошо, что это ощущение хотелось обратить в вечность...
Утром русские также никаких команд не горланили. Японцы, однако, прибрав солому, на которой спали, построились в три шеренги и застыли по команде смирно, ожидая распоряжений. В это время старшина Сокольский брился опасной бритвой, косо глянул на вытянувшийся в струнку японский строй и пробурчал:
– Вот, лешаки, спокойно побриться не дадут…
– Это у них, как есть, так заведено. Дисциплина! Они, Арсений Алексеевич, без команды ничего делать не будут, а прикажи, так и в прорубь сиганут, не раздумывая! – сказал ефрейтор Сапожкин. – Разрешите, я им развод проведу.
– Давай, Игорь, объясни им, что и как, – согласился старшина.
– Ладно, ты переводи, – бодро сказал русский ефрейтор и ткнул пальцем в грудь ефрейтора японского, который был назначен старшим японского подразделения и немного говорил по-русски. – С этого дня ваши японские церемонии с разводом отменяются, поскольку задача у нас одна: заготовить и вывезти 400 кубов отменного кедрового леса. Чего тут ещё разводить-то? Распорядок таков: утром подъём, туалет, завтрак, в сани и на работу. В обед возвращаемся сюда и, естественно, обедаем. Ужин в девять часов вечера и отбой. Каждый день в доме остаётся дневальный из военнопленных, который будет готовить еду и делать другую порученную работу. Очерёдность установите сами. Вопросы есть? Вопросов нет. Сейчас выбрать дневального, приступить к готовке пищи. Выезд на работу в восемь часов. Всё, разойтись!
Ефрейтор Квантунской армии Окаяма, дослушав ефрейтора русского, засомневался, – так ли он понял всё, что тот сейчас сказал. Но переспрашивать оробел и решил так: скажу, как понял, а если что не так, потом как-нибудь поправим. Однако всё же решил посоветоваться со вторым переводчиком Ноёто Хорми, и тот в общих чертах подтвердил смысл сказанного, чем поставил Окаяма в ещё больший тупик.
Особо японцев удивило то, что русские не боятся оставлять японцев дневалить, причём одного с припасами и готовить еду без охраны. И это выходит, что каждый из пленных получает по очереди полноценный выходной один раз в 32 дня! Потом русские указали, что все питаться будут из одного котла и пусть, мол, только попробуют пересолить. Никто в такую сказку не поверил, и все ожидали от русских какого-то подвоха, возможно, даже расправы якобы при попытке отравления или бегства.
Дневальных выбрали по жеребьёвке, и рабочий день на заимке начался. Первый дневальный рядовой Исаака Туссори подошёл с переводчиком к Сокольскому и обратился с вопросом: сколько мерок риса  полагается на завтрак для русских? Старшина криво улыбнулся и, взяв переводчика за пуговицу, сказал:
– Ты им переведи. Сегодня рис будем варить в полной мере – на каждого человека по пол-миски сухого риса. В дальнейшем о рисе забудьте. Будем его варить изредка, так, чтобы запах не забыть. Но обещаю, никто голодовать не будет. Только рацион составит мясо, картошка, соленья, ягоды каждому досыта. Также сами будем печь хлеб. Вы нам нужны здоровые и сильные. За работу спрашивать буду строго. Вы, едрёна мать, приехали сюда не на отдых. Положенные кубометры леса надо навалить быстрее, чем это указано в графике. Затем займётесь другой работой, вместе с нами. А сейчас, Окаяма, возьми двух своих солдатиков и пойдёшь со мной.
Старшина в окружении трёх охранников и трёх японцев, которым приказал взять лопаты, вышел на улицу и двинулся к одной из снежных горок за усадьбой.
– Я этого лесничего хорошо знаю, не раз у него угощался. Хороший был мужик, дельный, хозяйственный. Здесь у него ледник. Ежели его не нашли и не растащили, так припаса должно быть много. Ройте, ребята, здесь, – и Сокольский указал еле заметную шапку снега рядом с огромным сугробом.
Японцы живо раскидали снег и сноп истлевшей соломы под ним. Подняли ряд подгнивших досок и открыли тяжёлый деревянный люк. Русские солдаты и японские работники спустились по крепкой лиственничной лестнице глубоко под землю. Старшина где-то нашарил керосиновую лампу, зажёг фитиль, и все невольно ахнули. Полки узкого длинного пространства искрились пушистой изморозью и были сплошь уставлены заиндевелыми деревянными кадушками, полными солёной капустой, грибами, ягодой. На одной из нижних полок свет лампы выхватил половину мороженой туши сохатого. В завёрнутой старой дохой бутыли нашли даже литров десять самогона.
– Да, Тимоха Брагин был запасливый мужик! Жаль его. Ему бы жить при царе-батюшке, так первым здеся миллионером был бы. Ну, давайте, мужички, рубим мясо, грибов, капусты и наверх! Давай пошевеливайся! – подбодрил всех Сокольский трёхэтажным матом и первым вылез из ледника, держа в руках драгоценную бутыль с самогоном.
Уже рассвело, когда, плотно позавтракав кашей с варёным мясом, приняв под квашеную капусту и грибочки по стопке самогона, рабочая бригада с конвоем, рассевшись по саням, отправилась в кедрач. А дневальный рядовой Исаака Туссори отдал честь удаляющимся повозкам, зашёл в дом, сел на кровать, потом прилёг и целых полчаса ничего не делал, глядя на пыльную паутину, затянувшую потолок, не веря себе, что вот он лежит один, ничего не делает и над его душой не стоит ничего тяжёлого и опасного. Затем он потянулся до хруста в костях, соскочил и решил начать свой выходной от тяжких работ день с уборки запущенного жилища, хотя старшина поставил ему задачу только приготовить обед и убрать во дворе снег.
Медведь, преследовавший колонну саней, далеко отстал. И вовсе не из-за слабости, а потому что случайно угодил в занесённую сверху буреломом и снегом яму сажени на две глубиной. Ободрав бок, шатун долго выбирался из западни, выбрался не скоро и рысью помчался по следу ушедшей добычи. Наконец, длинный хвост разрыхлённого снега с канавками от полозьев привёл к человеческому жилью, где витал слабый запах того человека, который ударил его, лохматого хозяина этих мест, в лапу из гремучей, противно пахнущей палки. Вспомнив это, медведь задрал голову и испустил полный злобы рык. Обойдя огороженную высоким плотным забором усадьбу несколько раз, зверь испытал чувство, напоминающее радость, – он увидел чуть поодаль, за бугорком, лабаз. Этот крохотный сруб стоял на четырёх высоких столбах. Медведь ловко взобрался по столбу к тесовой дверце и сильным взмахом лапы выбил металлическую накладку с поржавевшим замком. Распахнул настежь дверь, но вместо сладкого запаха сгущенного молока и топлёного жира в нос ударило мертвечиной разных зверей. Весь лабаз был забит шкурами соболей, горностая, выдры, рыси и медведей. Шатун быстро слез с трёхметровой высоты и, погрузившись в снег, уверенно направился к забору усадьбы бывшего лесничего.
Дневальный Исаака Туссори обмёл большой пушистой метлой горницу от паутины, собрал и вынес на двор домотканые половики, вымел и помыл полы. Выйдя на мороз выхлопать половики, Туссори обомлел, – прямо на высоком остроконечном тыновом заборе показалась огромная туша медведя. Ловко перемахнув тын, зверь, взрывая сугробы, мчался прямо на молодого парня. Туссори бросился в дом и, заперев дверь на засов, схватил лежавший у печи тяжёлый тесак. В тот же момент толстая лиственничная дверь содрогнулась от мощного удара. Медведь пытался выставить преграду, врезаясь в неё боком и молотя лапами. Японец подкрался к окну и сквозь пыльное, замороженное стекло со страхом наблюдал за неистовым телодвижением лютого животного. Внезапно зверь исчез из поля зрения человека, наступила тишина. Туссори судорогой прошила мысль, что нужно идти к колодцу по воду. Без воды обед не сварить, а оставить без обеда бригаду и русских охранников, – это хуже смерти от медведя.
Туссори молил богов, чтобы хотя бы увидеть, узнать, где находится это огромное чудовище. Но из дома разглядеть его было невозможно.
Обождав ещё некоторое время, дневальный медленно сдвинул засов и приоткрыл дверь. Осторожно выйдя на высокое крыльцо, парень разглядел на вытоптанном людьми снегу медвежий след и понял – людоед направился по колее от саней в кедрач, на лесоповал.
«Ничего, – подумал дневальный. – Там у русских есть винтовки, убьют медведя. Только бы он не успел убить кого-нибудь из наших ребят».
Дневальный успокоился, натаскал дров и воды, в жаркую русскую печку поставил огромный казан с водой, посолил и бросил туда кус мяса сохатого. Нагрёб в указанном старшиной подполье мешок картошки, начистил её и вывалил в густой красноватый бульон. Поставив варить обед, дневальный полюбовался на вычищенную, ставшую совсем по-домашнему уютной избу. Перебирая в голове наказы русского командира, Туссори вышел на улицу очистить двор от снега. Найдя в сарае огромную деревянную лопату, японский солдат, весело насвистывая, начал разгребать широкие дорожки через заметённый двор и внезапно боковым зрением заметил размытое тёмное пятно, которое медленно двигалось от забора к воротам. И тут он понял: медведь никуда не ушёл, а решил перехитрить человека. Зверь обошёл заимку кругом, улучив момент, незамеченным перебрался через заплот и теперь подкрадывается, чтобы у ворот сбить эту ненавистную человеческую фигуру с ног, изломать её и впиться зубами в мякоть тела.
Осознав всё это, Туссори почувствовал уже не тот страх, что испытал при первой встрече. Человек сам вдруг ощутил жажду звериной крови. Не переставая насвистывать, грести и откидывать снег, он приблизился к огромной чурке, на которой рубил дрова. Выхватил торчащий в чурке топор и, на глаз прикинув расстояние до затаившейся туши, резко метнул в него своё оружие. В ту же секунду послышался стылый медвежий рёв боли и, казалось, обиды – топор угодил ему в плечевой сустав. Сухожилия и мышцы оказались подрезанными острым лезвием, и попытка броситься вперёд опалила жгучим пожаром верх тела косолапого. Зверь приподнялся с широко разинутой, изрыгающей оглушающий рык пастью и вновь завалился на бок. Распалённый удачей Туссори бросился в дом и через мгновение бежал к медведю с занесённым в руках тесаком. Перед глазами мелькали снег и коричнево-рыжие пятна шкуры хищника. Рассвирепевший медведь рванулся на человека и в какое-то мгновение оказался совсем рядом. Блеснули жёлтые глаза, обожгло горячее дыхание, и японец со всей силы ткнул тесаком куда-то вперёд под пасть. Кинжал угодил в горло шатуна, его острие основательно застряло между шейных позвонков. Вспышка острой боли стянула глаза зверя и с затуханием закипевшей рези, медведь успел ощутить, как его тело и голова становятся потусторонне-чужими. Человеку страшный встречный удар медвежьей лапой пришёлся в грудь. Туссори, теряя сознание, отлетел прочь и утонул в сугробе. В остекленевших чёрных зрачках мёртвого шатуна застыло отражение лежащего в снегу человека…
Туссори открыл глаза, увидел серый потолок и услышал русскую разноголосицу. Он лежал на охапке соломы, грудь была перетянута какой-то длинной льняной тряпкой, дышать было больно и трудно.
– Ну вот, очнулся наш медвежатник! – обрадовался старшина Сокольский. – А ты, никак у себя в Японии охотником был? Такого шатуна завалить, надо мастерство иметь и в рубашке родиться. Ну, рёбра у тебя, верно, поломаны и работник из тебя никакой. Надо тебя в лагерный госпиталь везти…
Но Туссори, до которого дошло всем понятное слово «госпиталь», вдруг замычал и, тараща воспалённые глаза, бегло заговорил, а переводчик перевёл:
– Не надо госпиталь! Я здоров! Работать буду, лес рубить буду, не надо госпиталь, не надо лагерь! – солдат даже привстал и сел на циновке. Видите, я могу двигать руками, могу!
– Ладно, ладно, вижу! – недобро ухмыльнулся Сокольский. – Чего тут не видеть-то. Тут хоть вам и вкалывать приходится, да знаете за что. Сытому-то справнее жить. Да… Парень ты, конечно, дельный. У тебя и обед сварился, и медведь на ноже зарезался, да и в горнице всё блестит. Жалко мне тебя, но ехать-то всё одно придётся. Мясо, тобой добытое, надо в семьи везти, надо. Голодно у них там. Мы-то здесь всё едино своё возьмём. Зверь в этих местах есть. Мы вон сегодня, сколько ловушек наставили! Ладно, порешаем так. Оставлять я тебя там не буду, а в госпиталь заедем тебя перевязать, да взять бинтов да мази, да таблеток какие есть. Завтра с утреца и поедем. А на лесосеке будешь сучья рубать. Рёбра ломанные – это ничего. Я вон как-то ещё до войны тоже по пьяному делу ребро сломал, так перетянул простынёю, и дом рубил, и крышу ставил. Это ничего, терпеть можно.
Этим же днём русские солдаты разделили мясо убитого медведя на равные части. Восемь долей для их семей и начальства лагеря, а девятую заперли в ледник на общий котёл.
После обеда дневальный Туссори остался нести свою вахту, а бригада на санях опять отправилась на вырубку.
Свежий мороз пощипывал нос и щёки. Сытые японцы и русские были в хорошем настроении, по очереди пели свои народные песни. Кано порою хмурился. Ему было жаль, что не он дневалил в этот первый день. Тогда медведя убил бы он и выпросил бы для Наташи немного мяса. Но дело обернулось так, что известная уже всему посёлку история любви японца и россиянки попала на язык и любящему побалагурить старшине Сокольскому.
Сокольский подмигнул переводчику и крикнул:
– Эй, как тебя, лётчик – на девок налётчик! Как его зовут-то, не помню?
– Его звать Кано Накаяма, – тут же отозвался переводчик Ноёто Хорми.
– Эй, Кано, так у вас с Натахой-то, чего, это серьёзно?
– У нас пока ничего нет. Просто мы понравились друг другу, – перевёл Ноёто слова Кано.
– А ты знаешь, что тебя сюда из-за неё сослали, чтоб видеться вы не могли? Это конвойный Лопушка на тебя донёс, гадина! А правда, что она тебя из рук рыбой кормила?
– Правда, – коротко ответил Кано и опустил глаза. Его начала забирать злость.
– Да… Брат Наташкин Егулька ловкий рыбак, все места знает, где клюёт и зимой, и летом. А охотник он никакой! Да, Кано… Отплатить бы надо Натахе за хорошее! Мясца ей добыть!
Услышав такие слова, Кано встрепенулся и просветлел лицом:
– Да я готов для неё хоть слона задушить…
– Ну, слоны у нас тут, положим, не водятся, а там посмотрим, посмотрим…
Кано пришёл в чудесное настроение и начал подпевать однополчанам. Он научился уже разбираться в русских. Одни, бывало, и наговорят невесть чего, но обманут и потом, полные необъяснимо-тупого довольства, потешаются. А такие, как Сокольский, другого склада люди. Такие, если что сказали, так непременно выполнят, пусть это даже и не легко.
Ещё в первый утренний выезд на лесоповал русские удивили японскую бригаду тем, что, отметив зарубками каждому работнику деревья для вырубки и разъяснив технику безопасности при рубке кедра, исчезли по своим неведомым делам, оставив бригаду без единого охранника. Теперь они, построив лесозаготовителей, спросили со всех строго, как уберечься от падающего дерева, после чего, к совершенному изумлению японцев, оставили Кано винтовку с пятью патронами.
– Это на случай, ежели медведь придёт или сохатый нападёт, так оборону держи, Кано! – пояснил старшина Сокольский, и подразделение конвойных в полном составе вновь умчалось на санях в неизвестном направлении.
Старший бригады ефрейтор Окаяма прошёлся перед строем и задумчиво сказал:
– Эти русские какие-то странные. Но я думаю, нам повезло. Нас кормят так, что я не помню, обедал ли я так у себя дома до войны. Это, конечно, шутка, но, тем не менее… Нам оказывают большое доверие, не брезгуют нами и нашим положением. Эти люди ведут себя достойно, и мы не должны их подводить ни в чём. Наша добросовестность, вот чем мы можем ответить этим русским людям. Приказываю приступить к работе!
Звонко визжали остро отточенные пилы, раздавались звонкие крики, скрипели и с шумным вздохом валились могучие кедры.
Темнело уже рано. Японцы развели большие костры из смолянистых кедровых ветвей и сучьев. Охранение задержалось надолго, конные упряжи с шумом вздыбили снег часам к одиннадцати вечера. Русские были довольны, что японцы до их прибытия так и не прекращали работы. Но Сокольский рьяно заревел:
– Мало навалили, мало! Чего вы тут весь день делали, курвы мать! Почему у тех лесин ветви не порубили?!
– Мы вырубили это норма и ещё есть половина норма... – испуганно пролепетал ефрейтор Окаяма.
– И что?! – округлил глаза Сокольский. – Мне сплясать тут перед вами?! Завтра в два раза больше норму получите! А вы как думали?! До посинения будете вьё… Чтоб через две недели этой деляны не было!
Кано подошёл к старшине сдать винтовку.
– Ну, что, друг Кано, никого не подстрелил? Эх ты, ворона! Ладно, будет твоей зазнобе мясо! Вон видишь, какого лося завалили! И соболёк попал, в первый же день, нет, ты видал, а! – Сокольский достал из-за пазухи тулупа и хвастливо повертел перед носом Кано тушкой соболя.
На одних из розвальней высилось рубленое мясо лося. Перед отъездом с вырубки конвойные угостили японцев сырой лосиной печенью.
– Это, я вам скажу, ребя, самое удовольствие – ещё горячая печень! Пользительная вещь, а уж как для мужика нужна! Ну, ладно, ефрейтор Окаяма, давай командуй своим лодырям по саням! Хоть вы и молодцы, да всё едино бездельники! Быстрее сделаете всю норму, больше нам поможете на охоте! Давайте, парни, по саням, жрать уж шибко охота!…
У Окаяма от таких речей русского начальника кружилась голова. Он никак не мог связать, почему японские пленные молодцы, если бездельники? Почему на них нужно злобно ругаться и впоследствии не бить, как это положено, а угощать свежей печёнкой за хороший труд?! Этот русский характер оставался пока для японского ефрейтора в недосягаемости.

Глава 20

В середине декабря поздним морозным вечером в Свирск вошли двое тяжело гружёных розвальней. Лошади, мотая заиндевелыми мордами, выпуская облачка стелящегося по бугрящимся спинам пара, вытаскивали сани из вязкого снега занесённой пургой дороги. Было темно, безветренно и тихо. Сокольский направил сани к своему дому, стоящему на въезде в посёлок. Соскочив с розвальней, он открыл ворота, и в просторный чистый двор загнали сразу обе упряжи. Старшина постучал в окно, занавеска отдёрнулась, выглянуло женское личико и стало понятно, что в доме охнуло радостным переполохом.
Тут же из сеней выбежала в едва наброшенной шали женщина, бросилась Сокольскому в объятия. Следом с гомоном выскочили две девчонки-погодки лет пяти-шести в лохматых дохах и катанках на ногах. Неловко отстранив жену, Арсений сгрёб в охапку дочек, поднял и закружился с ними по двору.
– Папка, папка! Ты приехал! А гостинца от лисички привёз?! А ты долго дома будешь?! – галдели девчонки, сверкая глазами на сани и чужих промёрзших людей, переносящих в амбар тяжёлый груз.
– Привёз, кумушки мои, гостинцы от вашей сестрицы лисички! И ягодки сладкой, и варенья из малинки, и капустки квашеной, и грибочков-груздочков! Ах, баловницы мои! А ну, бегите в тепло, скоро и мы зайдём! И ты, Любава, ступай, мясо ставь варить с капустой! Вот тот кус полный наш, – Сокольский показал на изрядную горку тяжёлых кусков промороженного отменного мяса. – Мы скоро управимся!
Старшина помог стаскать остальные кули с мясом и разносолами в амбар и повёл свою компанию в дом.
Кано и Туссори неуверенно вошли вслед за хозяином и рядовым Алексеем Коновым в натопленную, едва освещённую одной керосинкой и двумя лучинами избу Сокольского. Кано, сняв бушлат и бурки, усевшись вместе со всеми за чистый кухонный стол, внимательно разглядывал непривычное глазу жильё русских. В полкухни белела печь, не такая открытая и огромная, как на заимке лесничего, но устроена так, что на ней можно спать. Из густой темноты угла как бы осторожно высунулся буфет со стеклянными дверцами и украшенный глубокой изящной резьбой. На белёных стенах весели рамы с фотографиями хозяев, их детей и родственников. На потолке громоздился абажур с пыльной, тускло блестящей, давно потухшей лампочкой. Кано знал, что электрическое освещение с началом войны для гражданского населения в посёлке почему-то включали очень редко. Пахло сладким дымом лучин и варившимся мясом. Дочки сидели на печи и, уплетая мороженую морошку, поглядывали на взрослых.
Вместе с мужчинами за столом сидела хозяйка. Сокольский негромко объяснял ей, кому нужно сказать, чтобы пришли и забрали посылки из тайги – мясо, понемногу муки и риса, соления и ягоды. Потом русские ещё долго о чём-то шептались, а Кано начал клевать носом, глаза его слипались. Прежних острых ощущений голода уже не было, и потому авиатор жутко хотел, не дожидаясь ужина, куда-нибудь примоститься в уголок и уснуть. Но из чувства собственного достоинства держался изо всех сил.
Заметив изнурение японцев, но, не желая укладывать их спать без ужина, Арсений Сокольский поставил на стол стеклянные стаканы, большую – на четверть – квадратную бутылку с мутной жидкостью и велел жене принести солёной мороженой капусты с ягодой.
Выпив крепкого самогона, японцы часто задышали и спешно заели его капустой. Сон от огненного напитка куда-то улетучился, и давно забытое, благодушное спокойствие овладело Кано и Туссори. Арсений о чём-то лениво говорил с автоматчиком Алексеем, и вдруг они затянули какую-то красивую протяжную песню. Кано слушал, и ему подумалось: как чудесно быть на этой прекрасной планете, в такой маленькой тёплой избушке и улавливать плавно плывущую песню про какую-то птицу-ворона. Пилоту вспомнилось, как Наташа во время мимолётных встреч на заводе учила его русскому языку, показывая на виды за окнами цеха: «Это идёт мужик, а это женщина, а это птица ворона на дереве…» и тут же говорила то же самое по-японски. Парень успел до разлуки с ней усвоить несколько десятков русских слов, но афишировать свои знания не спешил. Однако едва подали горячее варёное мясо и песня прекратилась, Кано рискнул спросить старшину на своём русском:
– Наташа мясу дади та сёдня та?
На это Арсений расхохотался до слёз и сказал враз обидевшемуся на этот смех Кано:
– Нет, паря, сегодня не получится. Завтра Любава скажет Натахе, она придёт и заберёт свою долю. Да, чего ты как индюк надулся, я смеюсь к тому, что это Наташка тебя по-нашему так учит говорить? Эй, Туссори, переведи ему, как есть!
Туссори перевёл, Кано выслушал, благодарно улыбнулся и поклонился Арсению.
– Да ладно тебе, раскланялся! Не принято у нас теперь кланяться!
После ужина детишек согнали с печи и постелили там японцам.
– На всю жизнь запомните русскую печь! – сказал на это хозяин дома. – В этаком тепле, как у Христа за пазухой!
Автоматчику Алексею в зале на деревянном диване взбили довоенную перину, дали стёганое одеяло и подушку, детей уложили тут же на кухне на широких полатях, а сами супруги ночевали в своей спальне.
Утром хозяева поднялись рано. Арсений растормошил Алексея, Кано, Туссори и, накинув полушубок, вышел на двор. Вышел, и сердце его зашлось, – замок на амбаре был сбит.
Собаки у Сокольского не было. Ещё с первыми приступами наступающего голода он увёл своего верного немолодого, исхудалого пса в лес и поднял ружьё. Пёс стоял и, понимая, что сейчас произойдёт, с каким-то недоумённым доверием смотрел прямо во влажные от стыда и горя глаза хозяина. Потом, глотая спазмы, превознемогая тоску и боль, он лгал дочкам, как храбро сражался пёс Булан с рысью, как мужественно погиб, помогая убить хищника, чтобы семья ела эту рысь…
Арсений выскочил за ворота и увидел свежие следы, уходящие по слегка заметённой дороге вглубь посёлка. Старшина вернулся в дом, молча надел валенки, сорвал со стены винтовку и, ничего не сказав, вышел наружу. Но мужчины поняли всё и без слов. Быстро одевшись, они выбежали следом и скоро нагнали Арсения Алексеевича. Старшина, не оборачиваясь, сказал:
– Унесли половину доли Поликарпова. Убью гада! Такое мог сделать только совсем пропащий человек, а такие уроды берут самогон у Голумихи.
Действительно, следы привели, как и ожидал Арсений, к дому самогонщицы бабки Голумихи. Арсений выбил дверь ворот, затем сеней и четверо мужчин с великим грохотом ворвались в избу старухи.
– Господи! Японцы сбежали, конец мне! – неистово крестясь, заверещала бабка, больше почему-то глядя на свирепых лицом японцев, чем на советских солдат.
– Мясо где?! – заорал Арсений.
– Како мясо? А… Тэк, там, в сенях… – совсем опешила Голумиха.
– Кто и когда был с этим мясом?
– Тэк, Колька Сафонов… Говорил, што в тайгу третьего дня ходил.
– А ты не знаешь, что в тайге воровать нечего, там работать надо! А Сафонов кто, труженик?! Нет, ты знаешь, что он вор и пьянчуга беспросветная! Мясо мы забираем, а тебя, сучка старая, я в тюрьму упеку за скупку краденого!
– А я тебя за побег японцев, вон-на! – вдруг подбоченилась бабка Голумиха и вытаращила настырные глазёнки. – Пошто у тебя японец без охраны бегат, да ешо дом честной ломат!
– Дура! А я-то кто?! Я и есть конвой!
– А у тебя откель это мясо, ежель ты конвой?! – одурев от страха и жадности, взревела старуха.
– А ты знаешь, кому это мясо японцами заготовлено?! – и Арсений показал глазами куда-то в потолок. – Да тебя расстреляют за содействие срыву правительственного задания! А этого щенка мы счас же задавим! Говори, куда он пошёл!
– К Варваре… – прохрипела Голумиха, вмиг осознав, что заготовка японцами мяса для высших чинов может быть истинной правдой, поскольку знала, что несколько саней с японцами ушли далеко в тайгу, но, как и все, полагала, что за дровами. – Дома его не ищите. Говорил, что Варьку и накормит, и напоит, и поженятся они… Не погуби, Арсений, сынок, мы ж с твоей матерью, ой, каки подруги были…
Но Арсений больше ничего не слушал. Приказав забрать в сенях бабки Голумихи мясо, он бегом побежал через глубокий снег огородов, напрямки к тощей избёнке одинокой девки Варвары.
Колька Сафонов и Варька Смолявина, раздетые до нага, пластом лежали на скомканной, серой, прожжённой самокрутками постели.
– Колька, слышь-ка, поди дров тащи, холодать стало, – едва слышно бубнила Варька. – Вставай, псина, слышь-ка, однако, поди ж опять обоссался… Чего так холодно-то…
– Отлезь, сучка, от тебя ето воняет… – огрызнулся Колька, но всё-таки поднялся и отхлебнул из зелёной стеклянной бутылки самогон, занюхав его обглоданной костью. – Ты, каво мне говоришь, холодно ей! Ты, каво из себя представляшь, голь перекатная, чичас погрею, погрею ужо тебя. Хошь так, а хошь рожу расквашу…
Сафонов с куражом полез к девке и не расслышал, как со звонким лязгом отлетел крючок на дверях в сенях, шум шагов, а потому совершенно ошалел, когда с болью в спине повалился на заплёванный грязный пол.
– Кто каво делат?! – булькнул горлом парень и, заворотив голову, увидев в комнате Арсения, захрипел: – Почё пришёл сюды, не брал я твого мяса…
– Обыскать здесь всё, подполье, кладовку, сарай! Я в сенях погляжу, – сказал старшина и, схватив со стола большую обглоданную кость изюбря, ударил ею Сафонова по голове.
Автоматчик Алексей и Туссори вскрыли в полу люк и полезли проверить подполье. Кано оставался на улице, а Арсений Алексеевич, потирая кулак, бегло оглядел избу, вышел назад в сени и нашёл пропажу, подвешенной на крюке, на самом верху заснеженной стены.
Колька, осязая дикую обиду и боль в голове, поднялся, взял у печки топор, осторожно заглянул в подполье, а затем в сени. Видя, как старшина ставит лестницу, вор шагнул из комнаты и взмахнул топором, целясь ударить между лопаток поднимающемуся старшине. В этот момент скрипнула дверь сеней, Сафонов развернулся, увидел совсем рядом чёрные глаза японца и тут же окунулся в звенящую темноту.
Сокольский оглянулся с лестницы на шум и, обнаружив лежащего Сафонова, в руке которого отблёскивал накрепко зажатый топор, и стоящего над ним Кано, поднял брови, снял мешок с мясом и громко сказал:
– Пошли отсюда. Быстро! Алексей, я нашёл, давай, догоняй!
Закутанная в одеяло, Варька выглянула из избы в сени и, едва ворочая языком, произнесла:
– Каво тут делаете? Кто таки-то? Колька, ты где есть-то?
Мужчины живо вышли и спешно двинулись обратным путём. Вслед им донеслись причитания и вой пьяной гулящей девки. Среди сугробов картофельного поля Сокольский остановился и сказал:
– У этих выпивох никогда не было ни отца, ни матери, ни стыда, ни совести. Надо послать туда милиционеров. Вот так голых пусть и позабирают! А ты, Кано, ловко кулаком молотишь! Не ожидал. Учился где-нибудь?
Туссори перевёл вопрос русского начальника, и Кано улыбнулся:
– Моими учителями была улица и один курс английского бокса, на второй курс не хватило денег.
– Это хорошо, что ты боксёр! Я тоже этим делом занимался в школе диверсантов в 1943 году. Я вот что подумал. А что, если нам устроить спортивные международные соревнования по боксу, или в футбол сыграть, а? Что ты думаешь, Кано?
– Я думаю, вам не к лицу было бы соревноваться с голодными, обессиленными людьми.
– Но вас-то там, в тайге, никто голодом не морит. Или струхнул, камикадзе?
– Кто, я?! – возмутился было японский пилот, и рассмеялся. – Мне нравится кулачный бой. Я всегда готов.
– Ну, вот и договорились!
Захватив таёжные подарки для начальника лагерных отделений и его заместителя, Сокольский вместе с Туссори проехали на санях через красные японские ворота и, поговорив с часовыми, направились в канцелярию.
Зверьков и Счастливцев радушно приняли лесорубов. Старшина, отчеканив рапорт, поставил на стулья два походных мешка с мороженым мясом и рассказал, как Туссори добыл это мясо. К концу рассказа полковник и майор, не совладав с собою, расхохотались до слёз, а Счастливцев даже приобнял Туссори и, хлопнув его по плечу, сказал:
– Да, шатуна завалить – не шутка! В рубашке ты родился, парень!
– Не то, что в рубашке, – в броне! – подтвердил Сокольский. – Ну, и на нём метины на всю жизнь мишка оставил, едва всю шкуру с него не спустил. Разрешите, товарищ полковник, перевязку Туссори в госпитале сделать и с собою маленько йоду да бинта взять.
– Ты вообще, как себя чувствуешь? Может, положить в госпиталь, подлечить?
– Нэт. Хоросо я! – вновь испугался заботе русского начальства японец.
– Да нормальный он, работать может. Тайга хорошо лечит. Перевязку чистую сделаем и порядок! – сказал старшина.
– Да, идите в больничку. Я сейчас предписание по бинтам и йоду напишу, – сказал Зверьков и быстро начиркал на форменном бланке несколько слов. – А за медвежатину спасибо!
Сокольский и Туссори зашли в узкое и длинное помещение невысокого, с белёными и уже прокопчёнными керосинками стенами, лагерного госпиталя. Пройдя по проходу между рядами железных коек с больными пленными, старшина заглянул в отгороженное плащ-палаткой отделение медперсонала. На узких нарах за дощатым столом сидели двое русских и трое японских врачей, которые сами мало были похожи на здоровых людей. Их усталые потемневшие лица были равнодушны и мало оживились даже после рассказа Сокольского о схватке Туссори с медведем.
– Медведя-то сожрали поди? – как-то серьёзно спросила начальник госпиталя капитан медицинской службы Буйнова.
– Да, сожрали, – кивнул Арсений Алексеевич и к горлу его подкатился ком обиды за этих людей. – Мы, это… В другой раз вам мяса на госпиталь привезём, обязательно привезём вам сохатины.
– Твои слова, да Богу в уши, как говорится, – не поверила начальник госпиталя и велела Туссори раздеться для перевязки.
– Нам бы ещё получить вот это… – старшина протянул Буйновой предписание начальника лагеря на бинты и йод.
Лейтенант Буйнова взглянула на листочек и нехорошо улыбнулась.
– Да, товарищ полковник изволит издеваться. Ему ли не знать, – у нас не то что йода, настоя подорожника уж не осталось. И бинтов не дам, самим не хватает. Простынь простиранную дам, сами порвёте на бинты. Перевязку, конечно, сделаем, но обработаем только марганцовкой.
Сделав перевязку Туссори, взяв в лазарете старые простыни вместо бинтов и, выпросив немного марганцовки, вечером этого же дня Арсений Алексеевич двинул свой маленький обоз обратно в тайгу. Поездкой все остались довольны. Особо тем счастливым случаем, что удалось подкормить семьи и сослуживцев.

Глава 21

Угольные копи Черемховского Рудоуправления Восточной Сибири до войны кормили тысячи семей этого района. Черембасс был богат на уголь, и работников не хватало. Более пяти тысяч спецпереселенцев переквалифицировались в шахтёры из раскулаченных крестьян, сосланных сюда для этих работ специально со всех областей СССР ещё в 1932 году.
Когда началась война, шахтёров на общих положениях призвали в армию, но часть из них скоро вернули. Страна остро нуждалась в угле, и горняки получили бронь. Радости от этого шахтёрам не было. Работать в шахтах стало так тяжело и голодно, что многие обивали пороги военкоматов и просились на фронт. В забоях работали по 12–16 часов. После изнуряющей колки угольных пластов добраться до дома не оставалось сил. Шахтеры не выходили на поверхность по несколько суток. Прямо под землёй мастерили нары и топчаны, на которых могли поспать несколько часов. Сюда же им спускали и скудную еду. Уголь непрерывным потоком шёл на гора, и было совершенно непостижимым то, что нормы выполнялись более чем на 100 процентов.
После войны, с прибытием в Восточную Сибирь японских, немецких и румынских пленных, в шахтах зазвучала иностранная разноголосица. Разнарядки на угольный разрез приходили и в свирские отделения Черемховского исправительно-трудового лагеря №31. Работающие там пленные японские солдаты доходили до полного изнеможения гораздо быстрее других, а, следственно, болели больше и умирали чаще даже тех команд, которые кололи камень и строили железную дорогу от Макарьево до Свирска.
Осаму Сато попал в забой совершенно нелепым образом. После того, как через Кано Наталье попало мясо, она иногда приносила Осаму свёртки с кусками варёной сохатины. Такую передачу заметил старший конвойного отделения сержант Смелёв.
– Стоять! Руки на стол! – заорал сержант и подошёл к рабочему месту Осаму. – Чего это ты ему сунула, сучка?!
Смелёв выхватил у японца газетный свёрток и разорвал бумагу.
– Вот ни хрена себе! Ты это чего, всех япончиков откармливаешь?! А меня – советского сержанта – не хочешь угостить мяском? – ядовито зашипел конвоир Наталье, быстро соображая, как бы донести об этом инциденте начальству так, чтобы этот, примерно грамм на 200 кусок мяса не ушёл от него на командирский стол старшине Викулову.
Старшина же Викулов, словно чёрт из табакерки, соткался вдруг тут же, на крики сержанта, и настроение у старшего конвоя Смелёва испортилось окончательно. Он с досады ударил японского солдата этим ароматно пахнущим куском по лицу.
– Ты чего это, сержант, мясом мясо бьёшь? – лукаво прищурившись, полюбопытствовал старшина. – Что, Наталья, неймётся тебе? Одного на погибель в тайгу отправила, теперь до другого добралась? Прямо чёрная вдова какая-то!
– Ты чего болтаешь, Викулов? – изумилась Наталья. – Это кого, на какую погибель я отправила?
– Так знамо кого. Япончика твоего. И опять за старое. И откуда такие продовольственные запасы у тебя? И заметь, сержант, всё это для врагов народа. Ты вот мне скажи, Наташенька, ты их что, этих японцев всех подряд любишь, а, комсомолочка?
Наталья и раньше догадывалась, что неспроста Кано отправили в тайгу. Теперь этому нашлось подтверждение. Но девушка совсем не огорчилась, – со слов жены старшины Сокольского она знала, что там, в лесу, ему много сытнее, хотя работа и не легче, чем здесь.
– А ты мне не хами, Викулов! И комсомолом мне не тычь! Это что же, по-твоему, все комсомольцы – звери, вроде вон этого твоего сержанта? А захотел бы мяса, взял бы дробовик, да в лес подальше, – тихо и спокойно сказала слегка побледневшая девушка и сдвинула брошенный сержантом злосчастный кусок к краю верстака. – Да ладно уж, нате, подавитесь!
– Да нет, не подавлюсь. Мне твоих подачек не надо. Мясо реквизируется, как доказательство незаконной связи советской гражданки с враждующим иностранным элементом. Вот только интересно, кого кормить вдругорядь будешь, красавица? – загадочно ухмыльнулся старшина, завернул свежеварёный кус в бумагу, положил в карман своих просторных галифе и не спеша пошёл прочь.
Памятуя слова Счастливцева, случайно услышанные в канцелярии, о том, что негоже допускать неуставные отношения между советскими женщинами и японскими пленными, и таковых надо наказывать самыми тяжёлыми работами и нормами выработки, старшина Викулов решил проявить инициативу и самолично перевёл Осаму в отделение, работавшее на добыче угля.
На следующий день Осаму вместе с почерневшими от въевшейся в кожу угольной пыли и копоти семьюдесятью пленными «шахтёрами» посадили на грузовик и повезли среди белой холодной пустыни в сторону Черемхово. Художник не понимал, откуда вдруг свалилась такая напасть ссылать на тяжёлые работы только за то, что русские хотят подкормить исхудавших, обессиленных японцев. Но, поразмыслив, понял – русским в этот год самим совсем не сытно. А потому любое событие, связанное с едой, воспринималось особо болезненно.
На рассвете окоченевших от мороза японских пленных высадили из грузовика и построили у конторы угольного разреза. Иногда им дозволяли недолго отогреться в жарко натопленном помещении кладовщика, но порою загоняли на клети и отправляли под землю со стылыми, негнущимися руками. Всё зависело от начальника конвоя. В этот раз начальником был добродушный сержант Емельян Федосеев, сам пропахавший финскую войну и глубоко понимающий возможности человеческого духа и тела.
– Ну что, сосульки! Ни рукой, ни ногой?! Пять минут на обогрев и разобрать шансовой инструмент! – весело крикнул Федосеев и, проводив строй японцев сочувственным взглядом до кладовых строений, сам пошёл в контору шахты попить брусничного чаю с одноруким сторожем Осипом Гиркиным.
– В шахте оно, конечно, много теплее, чем на улице, однако промороженной рукой ни кирку, ни лопату не взять. Мышца, она разогреву требует. Вот, помню, в финскую я в лыжном батальоне служил. Так раз в засаде мы в снегу семь часов кряду сидели, а мороз как у нас, градусов сорок жарил. Так затекли, что когда финский обоз показался, то никто и стрелить-то не смог. Во как! Так и ушёл финн целёхоньким, – сказал сержант Федосеев своему товарищу Осипу и, скинув варежки с одним выкроенным для стрельбы указательным пальцем, сел у стола с заранее приготовленным чаем и достал из кармана кулёк с кусковым сахаром.
В недрах угольных шахт действительно было теплее, чем зимой на поверхности земли. Температура там держалась в среднем 9–11 градусов выше нуля, что также могло показаться прохладой, только не для угледобытчиков. Потому как, чтобы добиться дневной выработки угля, приходилось непрерывно скалывать угольные пласты киркой по 12–16 часов почти без отдыха. Через выжигающий пот и рвущиеся связки мышц, тонны сколотых чёрных камней свозились на вагонетках по рельсовому пути к подъёмнику.
Спускались пленные на 50 метровую глубину забоя в широком, крепко сбитом деревянном коробе, который русские называли клетью. На днище клети были устроены узкие рельсы, на которых стояла пустая вагонетка. Двух стенок у клети не было. Едва подъёмник коснулся грунта шахты, и рельсы клети состыковались с рельсами, уходящими куда-то вглубь тоннеля, Осаму был изумлён, даже напуган тем, что освободить клеть подъёмника их поторапливала женщина-шахтёр. Она была одета в широкую шахтёрскую амуницию, голову её покрывала каска с фонарём над козырьком. Едва японцы покинули подъёмник, как женщина поднатужилась, с силой вогнала гружёную углём вагонетку в клеть, тем самым с глухим басовитым ударом выбив из неё стоящую там на рельсах вагонетку порожнюю.
Художнику вдруг показалось, что русские за что-то ненавидят своих женщин. Он и в чёрном, голодном бреду не мог себе представить Ханако в шахтёрском шлеме, весь день с сиплыми криками и матерщиной толкающей по рельсам гружёные вагонетки, а вечером нежно улыбающуюся и ласкающую своего любимого мужа.
Действительно, ни в одной стране мира труд женщин на шахтах не использовался. И только более чем через 15 лет Международная конфедерация труда обвинит Советский Союз в этом кощунстве. Правительство страны Советов после этой международной оплеухи вывело женщин из шахт на поверхность. Но вместе с тем у работниц резко понизился тариф, и заработок упал. Они также лишились подземного стажа, и уже не могли в 45 лет идти на пенсию. Мало того, правительственная забота о женщинах привела к тому, что их труд стал ещё тяжелее. На поверхности им теперь приходилось прилагать значительно больше усилий, чтобы выбить из клети порожней вагонеткой вагонетку, гружёную углём. Со временем даже не советские конструкторы, а местные рационализаторы сделали специальную лебёдку, и работать на поверхности стало действительно легче.
Где-то наверху глухо гудели агрегаты вентиляции, нагнетая в шахту свежий воздух. Японцев разводили по выработкам. Шагая в подземных коридорах, пленные никак не могли привыкнуть к подземелью с едва светящимися керосиновыми лампами Вольфа. Кое-где лампы не горели вообще, и, казалось, стоит оступиться, как навсегда исчезнешь в неведомых чёрных проёмах стен шахты.
Стоя в проходе высотой не более двух с половиной метров, Осаму остервенело бил киркой по чёрной, тускло блестящей угольной стене выработки. Ссыпающиеся куски угля огромной совковой лопатой подхватывал низкорослый Ихито Роста и отправлял их в стоящую тут же вагонетку. Женщина-шахтёр, развозящая вагонетки, порою являлась, что-то кричала на своём языке и вновь исчезала в каких-то чёрных дырах тоннеля. Когда вагончик наполнялся, Ихито Роста кричал что-то по-русски, и женщина, откатив полную с верхом вагонетку, заводила на её место пустую. Так продолжалось бесконечно, и все мысли сводились к тому, что эта постепенно отступающая стена уведёт кольщиков в безвозвратный лабиринт человеческого забвения.

Глава 22

– Это же какой идиот отправил единственного в лагере художника калечить руки в забое?! – исходил гневом майор Счастливцев на экстренном собрании военчасти лагеря. – Кому пришло в голову, что в лагере не нужна галерея партийных лидеров государства?! Кто принял решение отправить на угольные копи Осаму Сато, шаг вперёд!
По тому, как старшина Викулов выпятил грудь и преданней всех пучил глаза, Счастливцев понял, кто проявил инициативу и продолжил:
– Я думаю, не нужно объяснять политического значения срываемого мероприятия и последствий этого саботажа. Здесь выговором не отделаться, – это прямая дорога по статье 58-прим! Я же сказал, кто отправил заключённого Сато в Черемхово, шаг вперёд! Почему же приказ не исполняется, а, гражданин Викулов?!
Старшина Викулов, одеревенев от обращения «гражданин», выдвинулся из строя и, едва шевеля языком, сказал:
– Я полагал, выйдет сержант Смелёв. Это он задержал Сато при попытке получения мяса…
– Какое мясо, какой сержант? У нас что, теперь сержанты занимаются распределением военнопленных на работы?! Где вы здесь, среди командного состава видите сержантов? В общем, так, старшина, немедленно добирайтесь до Черемхово, вытаскиваете Сато из шахты и доставляете сюда. Если вдруг… – майор выдержал внушительную паузу. – Если этот японец вдруг повредил глаз или руку и не сможет рисовать, вы пойдёте под суд. Бегом, марш!
Такая суматоха из-за художника была вызвана тем обстоятельством, что до Нового года в Черемховский лагерь №31 и его свирские отделения ожидалась московская комиссия по годичной проверке порядка и показателей лагерей военнопленных. Также будут проверяться и результаты работы политического образования японцев в смысле их понимания и стремления к социализму.
Конечно, будет устроен спектакль опроса пленных с идеологически верным переводом, – это когда муштруется один переводчик, и он переводит на русский то, что нужно, а японец, которому адресован вопрос проверяющего, может хоть стихи читать или ругаться. Но такие номера делают повсюду. А вот такого впечатляющего доказательства политпросвещения, как то, что японцы сами поручили своему художнику написать галерею портретов партийных деятелей СССР – Сталина, Молотова, Берию, Калинина и прочих лидеров страны, ни в одном лагере быть не могло. И вот у этой галереи славы вождям Союза, развёрнутой на плацу между бараками рабочих батальонов военнопленных, японцы и будут доказывать, что трудятся не за еду, а за процветание Советского Союза. Вот это высший класс идеологической работы! Разумеется, со всеми вытекающими для лагеря привилегированными последствиями.
Когда старшина Викулов забрал осунувшегося лицом, совершенно обессиленного Осаму из шахты и повёз его в Свирск, то всю дорогу улыбался художнику и пытался ему объяснить, чтобы он сказал начальству, что, де, мол, Сато изъявил добровольное желание и сам упросил старшину отправить его на угольную каторгу. Ведь он уже просился к своему другу на каменоломни, почему бы под землёй не мог быть его сват или брат? Но переводчика не было. А на жестах объяснения вышли такими, что Осаму, находясь в полуобморочном состоянии, непрестанно кивая на непонятные слова, полоумную мимику лица, подмигивания, притопывания и вывихи рук старшины, подумал, что этот начальник или пьян, или совершенно сошёл с ума.
Счастливцев, тоскливо взглянув на затравленного, еле дышащего художника, приказал сводить его в баню, как следует накормить в офицерской столовой и отправить спать, невзирая на то, что ещё полдень. И далее сделал особый акцент на том, что Осаму Сато поступает в особое распоряжение руководства Черемховлага и никаких недоразумений быть более не должно и не можно.
Старшина Викулов наконец облегчённо вздохнул полной грудью и лично повёл Осаму по всей благодати лагерной жизни – от бани и столовой до самой постели, настрого приказав через переводчика японскому командиру Накамура не будить художника Сато до самого утра.
Утром Осаму подняли, когда солнце уже встало, и в бараке никого из пленных не было. Ефрейтор охраны проводил художника в канцелярию лагерного отделения, где его ждали полковник Зверьков, майор Счастливцев и переводчик. Перед ним разложили пачку фотографий членов ЦК РКП(б) и сказали, чтобы через десять дней все они были изображены на холстах размером метр двадцать на метр шестьдесят. Холсты уже натянуты на подрамники, краски, кисти и кедровый лак ждут Осаму в соседнем кабинете канцелярии.
Художник давно понял, что если русские офицеры в чём-либо заинтересованы, они перешагнут законодательные акты, какие-то принципы и уставы, а потому не удивился, обнаружив в его кабинете-мастерской кроме трёх десятков холстов, мольберта и стола с красками ещё и железную койку, застеленную самым настоящим матрацем, солдатским постельным бельём, ватной подушкой и тёплым одеялом.
– Здесь будешь работать и ночевать. Чего тебе ходить в барак, туда, сюда. Ещё чего доброго простынешь по дороге. Но работай, пока стоять можешь, – душевно напутствовал Осаму на благородный труд полковник Зверьков. – И помни, если успеешь написать портреты к сроку, клянусь честью советского офицера, первым поедешь домой.
– Только вместе с Кано Накаяма, – не глядя на офицеров, твёрдо сказал Осаму.
На этот раз Зверьков не рассердился и, чуть дрогнув губами, серьёзно ответил:
 – Редко встретишь такую крепкую дружбу. Да, клянусь, что первыми поедете домой вместе с Кано Накаяма.
– Я… я постараюсь, только у меня ещё одна просьба. Разрешите мне поспать ещё несколько часов.
Это просьба выглядела наглостью, переводчик запнулся и поперхнулся, переводя эти слова. Полковник и майор Счастливцев нахмурились. Им не терпелось увидеть первые портреты.
– Ну, если это нужно для дела, то давай, часа два поспи, – подумав, с расстановкой промолвил Зверьков и похлопал художника по плечу. – Ну, смотри, только не подведи меня.
Осаму лёг на скрипучую койку, но уснуть не смог. Он размышлял о том, куда его только не забрасывала лагерная судьба, и нашёл только два места, где он не был – это мышьяковый завод и строительство железной дороги между Макарьево и Свирском. Но думать об этом расхотелось. Осаму просто смотрел в белёный известью потолок и уходил куда-то в другое пространство. Он отходил от мира сего и набирался какой-то неведомой силы.
Через два часа полковник Зверьков заглянул в кабинет и с удовольствием обнаружил, что Осаму совсем не спит, а уверенно набрасывает карандашом по холсту жирные линии лица Сталина. Казалось бы, в хаотичных штрихах чётко узнавался лик отца народов. Зверьков удовлетворённо крякнул и неслышно прикрыл дверь.
Художник писал портреты уверенно и быстро. Слова Зверькова о репатриации на родину зажгли в душе Осаму Сато лучистый светоч надежды, даже уверенности в возможности через какое-то время обнять Ханако, задохнуться ароматом её волос, почувствовать её – живую, тёплую, нежную…
Готовые портреты буквально отлетали от грубого, сколоченного из узких брусьев, мольберта. Сходство было потрясающим. Лидеры Советского государства словно излучали свет, и известный японский колорит придавал картинам какое-то вселенское пространство.
В один из дней полковник Зверьков, едва завидев по утру майора Счастливцева, затащил его в мастерскую Осаму и восхищённо сказал:
– Слушай, не могу поверить, ну они как живые!
На что и без того невесёлый майор помрачнел до коричневых пятен на лице и процедил:
– Как живые, говоришь? Зато мы с тобой скоро будем совсем как мёртвые!
– Ты чего мелешь? – не понял полковник Зверьков, и его фуражка поехала на затылок.
– А то, что меня сегодня жена возьми и спроси: имеем ли мы разрешение от министерства культуры на изображение вождей партии и правительства? А знаешь ли ты, что рисовать их может ни абы, кто попало, а только малый круг художников-классиков, которым доверяет партия! Чтобы не дай бог, хоть одна морщинка не съехала в сторону, и не вышло карикатуры! А за самовольства нам с тобой самим нарисуют такие статьи, что никакими былыми заслугами их не сотрёшь!
– Ах, ты, мать твою! – нешуточно испугался Зверьков, но тут же взял себя в руки и успокоился. – Значит, так. Время у нас ещё есть. Я еду сейчас в управление Черемховлагом, там мы пишем письмо в Министерство культуры за подписью генерала Кудряша с разъяснением необходимости этого мероприятия в русле международной победы коммунизма, ну и прочею хренью. Потом я еду на поезде в Иркутск, у меня там знакомый пилот в Москву летает. Он мне по гроб жизни обязан. Я его ещё в тридцать девятом году от расстрела увёл. Так что, кому-кому, а мне-то он не откажет, занесёт письмо в Министерство и бумажку от них добьётся. А ты найди хоть из-под земли фотоаппарат, сфотографируй эти портреты, и мы приложим фотографии, как эскизы к картинам, понял?! Фотографии-то чёрно-белые, всё сойдёт за чистую монету! – и офицеры пулей выскочили из мастерской.
Осаму насторожился на тревогу русских начальников. Было несомненно, что их озабоченность как-то связана с его живописью, но каким образом?
Художник взял отдельную стопку фотографий уже написанных вождей, отошёл в сторону и стал сверять изображения на картинах с оригиналами на фотографиях. Не найдя никаких искажений, рисовальщик пожал плечами и вновь, было, взялся за работу, но ворвался распалённый злобой майор Счастливцев, таща за шкирку поселкового фотографа. Фотограф был в исподнем белье, с расквашенной губой, нагруженный фотоаппаратом с треногой, коробкой с чёрными стёклами в рамках и треножной подставкой с магнием.
– Ишь ты, в баньке парился, потом, говорит, приду! – зачем-то сказал Счастливцев художнику и тут же уверил: – Если плохо сработает, он у меня на лесоповале лет пять будет париться!
Осаму ничего не понял из сказанного, но по тону голоса догадался, что есть какая-то загвоздка, но всё будет в порядке.
Озарив комнату ослепительными вспышками, фотограф снял каждую готовую картину в отдельности, и майор взашей вытолкал его из мастерской.
Через десять суток все государственные деятели, отблёскивая лаковым сиянием, с покровительственным вниманием смотрели с расставленных вдоль стен полотен. Работа была окончена. Ночью в мастерскую ввалились изрядно выпившие полковник Зверьков и майор Счастливцев. Они растормошили спящего Осаму и поволокли его за стол, на котором расставили закуску и бутылку водки.
– Какой ты мастер, Осаму Сато! – радостно ревел раскрасневшийся майор, вспарывая финским ножом банку с тушёнкой. – Утвердила Москва твои картины, представляешь?! Ни к чему не смогли докопаться, классика! Правда, пришлось заверить нашей справкой, что ты член Академии изящных искусств Японии! Но это мелочи…
– Да! Я бы тебя хоть сейчас домой отпустил, родной ты мой! – захлёбывался восторгом Зверьков. – Да вот не могу, не имею права!
Что-что, а русские слова «дом, домой» художник усвоил накрепко. У него сильно забилось сердце.
– Дом, хоросо! Дай мы дом идти! – взволновано сказал Осаму и с готовностью опрокинул полстакана водки, поданной ему Зверьковым.
Офицеры от души, весело хохотали. И Осаму Сато показалось вдруг, что русские начальники пришли только для того, чтобы сообщить ему об отправке во Владивосток на так заждавшийся пленных пароход до первого японского порта. Он быстро опьянел от водки и щемящего сердце чувства близкой свободы. Однако на утро талантливый японский пленный солдат был отправлен в барак, и в череде дней его руки, вновь сжимая и накручивая на агломераты бесконечную медь проволоки, надолго забыли колонковые кисти.
После блестяще прошедшей московской проверки порядка и показателей лагеря №31, Новый 1947 год японские военнопленные встретили совсем необычайным образом. Вечером 31 декабря пленных отпустили раньше положенного времени со всех работ. В столовой длинные столы были покрыты рулонами чистой упаковочной бумаги из-под трофейного немецкого оборудования для выпаривания бензина из кокса. На этих бумажных скатертях стояли чашки с самым настоящим бэнто – варёный рис, поверх которого кружком насыпана брусника или клюква – знамя страны восходящего солнца. Рядом, на отдельных картонных кусочках, дымились куски лосиного мяса. В чашках золотыми бликами жира играл мясной бульон или печёночный сок. Кружки были на треть наполнены мутноватой водкой, сделанной из смеси самогона, медицинского спирта и воды. На каждые пять человек приходилось по самодельному бумажному блюдцу с пятью кусочками дикого мёда.
Японцы были так удивлены, что заняли места у своих чашек только после повторного приказа командиров. Столовые обошли начальники лагерных отделений. Полковник Зверьков поздравил военнопленных с Новым годом, поблагодарил за старания в работах и выразил надежду, что следующий Новый год военнопленные японцы встретят у себя на родине.
При переводе этих слов у бывших японских солдат учащалось дыхание, румянились лица, светлели глаза. После застолья солдатам было разрешено свободно передвигаться в бараках и чем угодно заниматься до отбоя, который сдвинули до 12-30 часов ночи. На деревянных полатях появились десятки кусочков бумаги с начертанными древесным углём красивыми символами хайку:
Горсть снега
Тает в чаше… –
Я буду жить.
Такое пиршество японских военнопленных, конечно, не обошлось без команды лесорубов, которые уже второй месяц валили кедрач и наслаждались прелестями нестроевой жизни. По всем самым жёстким нормативам, необходимые кубометры леса японские пленные должны заготовлять ещё полтора месяца. Однако при организации работы старшиной Сокольским японцы уже практически выполнили наряд на заготовку, и за неделю до Нового года занимались заготовкой отнюдь не древесины. Вместе с русскими охранниками пленные охотились на сохатых, косуль, глухарей и даже поднимали медведей.
В одно время японцы, быстро усвоив русские способы устройства ловушек и порядком обмёрзнув, выслеживая лосей, самостоятельно добыли девять этих крупных, сильных и очень опасных животных. И их осенило, что таким количеством мяса можно угостить каждого пленного. Японцы обратились к старшине Сокольскому с горячей просьбой доставить угощение на стол рабочих батальонов. На что Арсений Алексеевич только развёл руками и сказал:
– Ну, я уж и не знаю! Новичкам, бывает, везёт, но чтобы девять лосей зараз?! Это, видать, шибко вам хочется накормить своих товарищей, – и старшина согласился помочь японцам в переговорах с вышестоящим начальством.
Для того, чтобы подвигнуть начальство свирских отделений лагеря №31 к разрешению обеспечить на Новый год мясом японские батальоны, старшине Сокольскому пришлось провести аккуратную дипломатическую беседу, в результате которой на кухню советских военнослужащих пришлось две лосиные туши и семь на долю более двух тысяч японцев. Вместе с печёнкой и прочими субпродуктами каждому японцу получилось почти по 300 грамм мяса.

Глава 23

Январские крещенские морозы опустили ртуть термометра за отметку минус 45 градусов. Перемёрзшие сосны со звуком выстрела теряли сучья и ветки. В промороженном безжизненно-белом пространстве батальоны военнопленных теряли своих бойцов.
Полковник Зверьков сидел в канцелярии и просматривал сводки происшествий в лагере. За 29 дней января 1947 года от переохлаждения умерло 18 японцев, один покончил с собой, бросившись под поезд на станции Макарьево, и двое погибли в междоусобных драках по невыясненным причинам. 21 человек лежал в лагерном морге, сбитом из маломерного леса. Зверьков знал, что некоторые начальники подобных лагерей не обременяют себя устройством морга и частыми похоронами пленных. Зимой промороженные, нередко раздетые, совершенно голые трупы они складывают как поленницы где-нибудь в лесном массиве, чтобы ближе к весне вырыть большую яму и закопать десятки покойников в единой братской могиле. Бесхозных мёртвых заключённых растаскивают и грызут росомахи, клюют вороны, и Зверьков не понимал, какое нужно иметь человеческое сердце, чтобы спокойно воспринимать такое чудовищное кощунство над плотью людей.
Ещё в 1945 году, когда появились первые умершие, Зверьков пришёл в Свирский поселковый совет и подал заявление о предоставлении и закреплении за лагерем участка земли под кладбище для усопших японцев. Место отвели на пустынном склоне горы недалеко от лагеря. И зимой в конце каждого месяца специальная батальонная похоронная команда выбивала в промёрзшем грунте яму и хоронила сослуживцев. Летом похороны проводились сразу же после установления причин гибели солдат и офицеров из японских рабочих батальонов.
Теперь полковник, вспомнив похороны советских уголовников и пленных при сотрудничестве с подполковником Головиным, чиркал на листочке какую-то схемку и обдумывал идею быстрого устройства братской могилы, чтобы опасные обморожения не получали японцы похоронной команды, так необходимые на другой работе. «Нужно не выдалбливать слой вечной мерзлоты всей площади могилы, а только узкую глубокую ямку в центре. Заложить туда тротил, бах! и затем останется только выровнять яму...», – бубнил себе под нос Зверьков и вдруг в памяти всплыло, как он отписывал похоронные листы на фронте, как искал и не нашёл, где, в каком концлагере погиб его попавший к немцам в плен брат. Сердце защемило. Георгий Корнеевич снял трубку телефона и попросил девушку на коммутаторе соединить его с начальником Черемховлага №31 полковником Германом Тарасовичем Сапрыкиным.
– Герман Тарасович, здравия желаю! – заговорил Зверьков, когда трубка отозвалась голосом Сапрыкина. – Я вот о чём подумал, японские пленные по сути-то солдаты, то есть гражданское население, призванное в армию. Так, может быть, нужно по умершим здесь японцам отправлять на родину извещения?
– Ты последние дни часом вниз головой не падал, мозги не отшиб? Извещения?! Ну, давай, по каждому случаю будем писать: какой-нибудь Иоха Иссумори пал смертью храбрых в неравной борьбе… с кем?! С нами?! С болезнью, холодом и голодом! Совсем ошалел, полковник?! И вообще, такие данные могут составлять государственную тайну СССР! Заруби себе на носу!
Полковник Зверьков не обиделся на непосредственное начальство и вечером вызвал к себе командира первого батальона майора Накамура.
– Майор Накамура, я солдат и, хотя мы были по разные стороны фронта, я хорошо понимаю озабоченность японских семей судьбами своих родных, отправленных в Советский Союз в качестве военнопленных. Но, единственно, что я могу сделать, дать вам списки умерших в наших отделениях пленных с октября 1945-го года. Вы можете переслать их на родину и опубликовать в газетах. В семьях будут знать, где умерли и похоронены их близкие.
– Почему вы это делаете? – подумав, спросил Накамура. – У вас в Японии живут родные люди?
– С какой стати у меня в Японии могут быть родные люди? – вскинул брови полковник Зверьков. – Вот в Германии – да! Мой родной брат лежит там в земле, а я не могу прийти, посидеть на его могиле, пусть даже и братской, потому что никто не знает, где он похоронен, какой смертью погиб. И что, собственно, я такого особенного делаю? Войны начинаются и кончаются, а люди остаются людьми, майор.
– Благодарю, господин полковник, – поклонился Накамура. – Я вышлю списки для опубликования в каждом городе Японии.
Однако военная цензура списки умерших пленных из письма майора Накамура изъяла, и полковник Зверьков был вызван в Главное управление НКВД по Иркутской области для разъяснения утечки, как оказалось, секретной информации.
Зверьков приехал в Иркутск и, поднимаясь по лестнице в угрюмом здании на улице Литвинова, был спокоен. По арестам офицеров-фронтовиков, в честности и порядочности которых Георгий Корнеевич не сомневался, было понятно, что его родное ведомство устроило послевоенную охоту на героев войны. Кому и зачем это было нужно, полковник понимал, но ни с кем по этому поводу говорить не спешил. Солдаты и офицеры возвращались с войны абсолютно свободными, с возрождённым чувством достоинства человека-победителя. Это были уже гордые, независимые люди, бесстрашные в поступках и суждениях фронтовики, которые для верхушки социально-самодержавного строя СССР стали опасными.
Георгий Корнеевич ещё как-то в 1944 году, восторгаясь мощью и красотой новой боевой техники, поступающей на фронт, буквально окаменел от той мысли, что как за малые 20 лет вознеслась в Советском Союзе экономика страны – заводы, фабрики, электростанции, рудники, а главное кадры. И его осенило, – это заслуга одного человека – Сталина. Этот осетин, сын сапожника через колено, великие жертвы и страдания, но смог поднять страну из руин гражданской войны и подготовиться к битве со страшнейшим врагом человечества – фашизмом. Мог ли другой человек из власть предержащих тогда, в двадцатые годы, осилить такой подъём? Нет, таких людей больше не было. А иными, более гуманными методами, возможно ли было такое преобразование державы? – ответа не было.
Но теперь, после войны... Руководство партии и правительство напугали даже инвалиды войны, которых было более двух миллионов, и которые не получали от государства никакой помощи. А потому в городах и посёлках стали стихийно возникать своеобразные клубы инвалидов войны, в которых безрукие, безногие, слепые и с другими увечьями воины как могли, помогали друг другу. Подавить вскипающую волну вольности было решено беспощадно и с истинно военной тактикой. С одной стороны, в стране была проведена уценка товаров, продуктов, и прочие послабления жизни, с другой, фронтовиков-вольнодумцев подводили под статьи, приговаривали к расстрелам и лагерям. А от инвалидов войны, дабы они своим видом не портили гордый облик воина-победителя, начали зачищать города и веси, и скоро все одинокие изувеченные войной люди исчезли. Их вывезли в специальные интернаты, спрятанные в глуши лесов или на островах. Одним из первых ими был заселён монастырь на острове Валаам. Искалеченные войной солдаты умирали в этих лепрозориях от холода, отсутствия лечения, а, главное, от сердечной боли жуткой несправедливости и тоски. А кому удалось выжить, предстояло провести в этих не приспособленных к человеческому обетованию местах долгие десятилетия.
В НКВД же зарождалась некая кастовость, – сотрудники делились на тех, кто, не озадачиваясь сомнениями, исполняли нередко двусмысленные директивы, спускаемые  из Кремля. И тех, кто не понимал, почему они должны карать людей, спасших Отечество от гибели в самой кровавой битве во всей истории человечества. Разница между ними была в том, что первые знали, что делать – карать, а вторые не могли понять, как этому противодействовать, а потому проигрывали и морально, и физически. Однажды всё это взвесив, Зверьков решил постараться избежать обоих этих кланов и всегда принимать собственное решение в зависимости от обстоятельств.
Поднявшись на третий этаж, полковник подождал в коридоре несколько минут и постучал в кабинет, указанный в повестке, точно в обозначенное время. Его принял совсем молодой старший лейтенант и по его пронзительному взору Зверьков понял, что старлей только стажируется в обломе и затравливании людей. Сняв шинель, полковник прошёл мимо секретаря, стенографирующего допрос, и, дождавшись приглашения, присел за широким, с зелёным сукном столом.
– Я изучил ваше дело, полковник. Воевали на двух войнах – с финнами и фашистами, имеете награды, хорошо, значит, воевали. Так чего ж вы с Японией, врагом нашим задружились?!
– С Японией? Я, товарищ старший лейтенант, никак не могу задружить со всей Японией. Физически это не возможно, – чуть дёрнул уголками губ Зверьков. – Если есть вопросы, спрашивайте по существу.
– Уж куда существеннее. Зачем вы предоставили списки погибших японцев заключённому Намура для тайной отправки в Японию под видом частного письма?!
– Ну, во-первых, не Намура, а майор Накамура, а во-вторых, о какой тайной отправке вы говорите, и какие списки я майору мог передать, если он командир первого рабочего батальона и в его обязанности входит составлять списки умерших и доносить их мне. И потом, майор Накамура не мог знать, что списки умерших являются не подлежащими разглашению, поскольку в перечне запрещённых к отправке на родину сведений списков умерших нет. Вы, товарищ старший лейтенант, чаю мне не нальёте, а то продрог я с дороги, – совсем по-дружески заключил свою речь полковник.
Старший лейтенант, оглушённый такой простотой ответа, застыл, соображая, как допрашивать полковника дальше, если всё уже ясно до последней запятой уставных отношений. В наступившей тишине Зверьков дёрнул плечами, и послышался лёгкий перезвон двух рядов медалей и орденов на груди полковника.
– Нет у меня никакого чая! С вашим делом мы ещё будем разбираться, я уверен в вашей связи с японцами. И вы мне тут медальками не звякайте! – вдруг взбесился на собственное бессилие молодой офицер, и последние слова оказались его грубейшей ошибкой.
Полковник поднялся и, повернувшись к стенографисту, сказал:
– Вы зафиксировали все слова старшего лейтенанта НКВД Черкашина Макара Спиридоновича? Он при вас назвал награды партии и правительства «медальками», то есть грубо унизил достоинство государственного статуса орденов и медалей.
– Так точно, товарищ полковник, – чётко ответил стенографист.
– Я вынужден написать докладной рапорт на имя генерала Соболева, – металлическим голосом отчеканил Зверьков.
Старлей Черкашин издал непонятный звук горлом, прокашлялся, и его лицо расплылось вдруг в заискивающе кислой улыбке.
– Прошу прощения, товарищ полковник… – сбивчиво зашипел хозяин кабинета каким-то простуженным полушёпотом. – Но я вовсе не это... не это имел в виду, у меня и в голове не было…
– В голове не было? – резко перебил полковник Черкашина. – Если голова пустая, можно ли служить в органах НКВД? У вас ещё есть ко мне вопросы?
– Нет, благодарю вас за исчерпывающую информацию и помощь следствию. Может быть, всё-таки чаю? Нет? Что ж, позвольте, я провожу вас…
Провожая до самой парадной Управления, неосторожный старший лейтенант упрашивал не беспокоить генерала Соболева докладной. У него, мол, есть больная мама, невеста и живут они в старом доме без отопления. На первом этаже полковник резко отшатнулся от просителя и ответил, что всё им перечисленное есть практически у каждого человека его возраста, но он подумает. И вышел через двери в свистящую завесу белой метели.
Полковник Зверьков шёл по стылым, пронизываемым вьюгой, улицам Иркутска и не мог отделаться от уничижительного, свистящего шёпота Черкашина.
– Я этого щенка осажу! Хоть одним недоноском станет меньше! Сегодня же настрочу на него рапорт, и стенографист подтвердит документально. Он у меня, в лучшем случае, на севере будет дела моржовые разбирать! Ей-ей, не поленюсь! – кипятился Зверьков, пробираясь по занесённым тротуарам в чайную. Но, в конце концов, зашёл в закусочную, выпил водки, закусил, оттаял и поленился.

Глава 24

В середине февраля с противоположенного берега Ангары потянулись обозы, тяжело гружённые гладкими кедровыми брёвнами. Лес свозили на станцию Макарьево, грузили в товарные вагоны и отправляли в Черемхово.
Наталья подрабатывала в Макарьевской школе мытьём полов и, едва завидев запряжённые восьмёркой лошадей огромные сани обоза с лесом, показавшиеся на другом берегу, выбежала на лёд реки встретиться с Кано.
За три месяца работы в тайге на мясном рационе пилот окреп, его обветренное лицо округлилось, глаза сияли уверенностью и силой. Наталья любовалась Кано, он не отрывался от её карих счастливых глаз. Всё возможное для встреч время они разговаривали и обо всём и, казалось, ни о чём. Однажды девушка радостно сообщила, что японских пленных начали освобождать. Один офицер, прибывший из командировки в Якутск, рассказал, что в Якутской области ликвидировали лагерь японских военнопленных, который специализировался на добыче моржей и китов. Животные по неизвестным причинам мигрировали в неизвестном направлении, и лагерь стал не нужен. Было указание погрузить пленных на баржи и доставить в порт Совгавань для отправки на родину.
Такое указание действительно было. Но этот командированный офицер не знал, что на баржи погрузили не только японских военнопленных, но и русских заключённых из соседнего Озерлага. Однако местное начальство, сочтя этапировку этих двух лагерей делом нецелесообразным и убыточным, приказало командам барж открыть кингстоны и эвакуироваться на берег. Морские ялы с моряками на борту отчалили от дряхлых проржавевших барж, ледяная вода Северного моря хлынула в трюмы, хорал нечеловеческого предсмертного ужаса трёх тысяч человек провожал лодки почти до самого берега.
Среди затопивших эти баржи русских экипажей были и душевные люди, и равнодушные, хладнокровные убийцы. Говорят, кое-кто из них после этого убийства спился и стал совершенно негодным для жизни. А кто-то счёл, что с выполнением приказа справился блестяще, и именно поэтому никому из нескольких тысяч человек выбраться на поверхность не удалось.
В свирских отделениях лагеря №31 не знали о таком начале «репатриации» военнопленных. И, хотя зима лютовала не меньше прошлогодней, японцы жили надеждой на скорое вызволение из этой разрушающей плоть и разум сибирской каторги.
В первый же вечер прибытия Кано в лагерь после ужина в столовой состоялся «барачный фуршет» прямо в бараке. Пилот-лесоруб свалил с плеч мешок с остатками мяса и берёзовыми туесами с ягодой. Мясо тут же было поделено на всех самодельными ножами-заточками, и каждый, дождавшись своей очереди, жарил кусочки сохатины на раскалённых боках железной бочки-печи. Ягоду бруснику брали понемножку прямо с туесов. Лесорубу даже удалось раздобыть на заимке и привезти в свёрнутом по-русски бумажном кульке добрую горсть соли. В аромате тайги и жаркого царило живое возбуждение, слышались шутки и благодарности пилоту.
Осаму подтрунивал над Кано, раздобревшим на вольных харчах, а тот только улыбался, не вступая со своим другом в перепалки.
Он был занят более важным делом. Взяв один из опустевших туесков из-под ягоды, Кано вставлял в него и вытаскивал веточки сосны, сушёные кустики травы, прутики берёзы и ещё какие-то растения. Что-то у него не получалось, и парень сердился.
– Ты понимаешь, я хочу сказать Наташе, что два одиночества встретились среди снежной сибирской пустыни, и пустыня стала полна жизни. Но получается хлам какой-то… – наконец, совсем расстроился влюблённый лётчик.
– Можно, я попробую? – спросил Осаму.
И, получив согласие, художник бросил в туесок две разных по длине ветки промороженной берёзы, затем наломанной сухой лебедой застлал горловину туеска и подвесил на его край небольшую гроздь алой костяники.
Проходящий мимо этой икебаны майор Накамура застыл, с непроницаемым видом рассматривал его несколько минут и выставил композицию на общее обозрение. Собравшиеся солдаты долго молча смотрели на это чудо. Каждый увидел в этом что-то своё, близкое, родное. У кого-то подрагивали губы, у кого-то повлажнели глаза. Казалось, батальон унёсся в далёкий, туманный, недосягаемый мир своей родины.
Майор Накамура приказал оставить икебану в бараке, и Кано ворчал на Осаму, что тому ничего нельзя доверить, он всё испортил, доведя идею Кано до того, что её нельзя вынести и подарить девушке.
Наташе пилот подарил просто ветку сосны, на которую были навздеты гроздья красных ягод. Влюблённые стояли посреди грохочущего цеха, о чём-то говорили, и десятки русских и японских людей поглядывали на них с той чувственной теплотой, которой смотрят на природу или древнюю картину жизни. Конвоиры после не всем понятных событий, связанных с этой парочкой, старались их не замечать вовсе.
Но именно в этот момент свидания Кано и Наташи в цех вошёл полковник Зверьков. Он в одно мгновение оказался у верстака лётчика и тихо зашипел Наталье:
– Ты совсем, девка, сдурела! Обнаглели вы, вот что я вам скажу! Под ручку по цеху гулять не пробовали?! Ты, дура, и себя, и его под лихо подведёшь! Давай, пошла отсюда, Джульета кашемировая! А ты, чего уставился?! Давай, крути свою проволоку, стахановец!
Наташа густо покраснела, обожгла Зверькова жгуче-гневным взглядом и быстро ушла. Полковник огляделся, заметил испугавшуюся охрану и, подозвав её энергичным взмахом руки, дал указания, чтобы этой идиллии больше на производстве никогда не было.
Полковник Зверьков не спеша обходил подразделения своих отделений Черемховлага №31, выискивая недочёты в работе и обустройстве лагеря. Через две недели ему предстояло сдать второе лагерное отделение майору Потапову, переехать в Черемхово и вступить в должность начальника внутренних расследований ОГПУ. Начальником третьего отделения Черемховлага №31, расположенного на месте бывших складов ОРСа, был назначен майор Счастливцев.
Нельзя сказать, что Зверькову было жаль расставаться с лагерной жизнью, но, хорошо зная своего преемника, как бездушную сволочь, Георгий Корнеевич с одинаковым сожалением смотрел и на японских пленных, и на советских охранников. Неизвестно, с чего начнёт майор Потапов здесь своё правление, но лучше от этого никому не станет.
3 марта 1947 года оба отделения лагеря были построены на плацу перед живописной галереей вождей СССР. Полковник Зверьков в окружении начальников оперативного отдела, отделов охраны, режима, учёта и прочих должностных лиц, стоял в центре огромного каре пленных японских пехотинцев и авиаторов. Все уже знали, что это последний развод с полковником Зверьковым, и японцы испытывали искреннее чувство сожаления. Они привыкли к этому требовательному, но справедливому человеку. И могли предвидеть его реакцию на любые поступки или ситуации. Новый же начальник с его глухими, похожими на сизые льдышки глазами был совершенно не понятен.
Зверьков прошёлся долгим взглядом по строю пленных и сказал:
– Товарищи бойцы, сослуживцы и граждане военнопленные! Я хочу всем выразить благодарность за хорошую службу и работу. Вы все уже знаете, что мы расстаёмся, и я хочу сказать, что не сожалею о двух годах, проведённых здесь. Ранее я не знал о Японии ничего, теперь я знаю, что там живут большей частью честные, трудолюбивые люди. Хочу поздравить вас с наступившей весной и пожелать, чтобы в этом году все японские военнопленные вернулись домой и никогда уже в будущем не воевали с Советским Союзом! Прощайте!
Зверьков пожал руки сослуживцам, козырнул всему строю и сел в легковой автомобиль, где уже разместилась его семья. Следом за легковушкой тронулись два грузовика, гружённые мебелью и вещами полковника.
Начальство проводило глазами с урчанием ушедшие за лагерные ворота машины, и майор Потапов, разглядев японские тории, повернулся к майору Счастливцеву:
– А это что за хрень, майор?
– Это красные революционные японские ворота, – ответил Счастливцев.
– А! Ну, если революционные, тогда пусть стоят, – согласился новый начальник отделения и, набычась, продолжил: – Отделения, смирно! Начинаем развод!
– Прошу прощения, Потапов, – тихо сказал Счастливцев и зычно скомандовал: – Третье отделение на пра-а-аво! В подразделение ша-агом марш!
И увёл своё отделение от развода майора Потапова.
Потапов же недобро сверкнул глазами и, дождавшись пока стихнет шум уходящего батальона, продолжил знакомство со своим отделением:
– Я вчера выяснил, что нормы выработки здесь усреднённые. Но если отделение достигло высоких, как мне сказали, политических показателей, то и нормы должны соответствовать социалистической сознательности! У нас, в СССР, чёткий курс на повышение производительности труда и, следственно, уровня жизни народа. Сегодня сделал хорошо и много, – завтра сделай ещё больше и лучше! С сегодняшнего дня выработка на всех работах увеличивается на 20 процентов! Я уверен, что мы справимся с этими объёмами. Второе, жить я буду в посёлке, как все нормальные люди, и в доме бывшего начальника полковника Зверькова будет размещён дополнительный цех. Будем делать там колючую проволоку. Третье, я осмотрел баню. Такой бани нет ни в одном лагере. Помещение для помывки урезать и в другой половине будет размещаться гарнизонная прачечная. На перечисленные мною новые задачи снять людей с заводского подсобного хозяйства, – и, повернувшись к новому оперативнику отделения капитану Жаркову, вполголоса добавил, – А то обжираются там японские хари! Правильно я говорю? Вообще не понятно, кто додумался их туда поставить!
На заводском подсобном хозяйстве военнопленные «обжираться» никак не могли. Это была тяжёлая работа по заготовке кормов летом и уборке навоза от коров и свиней круглогодично. При забое скота за японцами зорко надзирали два самых отъявленных несуна братья Обашкины. И, если замечали попытки японцев собрать мельчайшие обрезки мяса при рубке туш, то поднимали оглушительный гвалт и порою пускали в ход кулаки. Однако когда сами переусердствовали в выносе ворованных мало обрезанных костей и получался заметный недовес на сдаче мяса, то пытались подбросить японцам нечто от битых коров и свиней, что съедобным назвать было очень затруднительно. Так, однажды начальник хозяйства Акимов по доносу Обашкина-старшего нашёл под японской шинелью, брошенной на лафет ограждения, желчный пузырь с вязкой кишок, облитых желчью. Акимов заподозрил неладное, выследил братьев и вызвал наряд местного милицейского отделения. Братья тряслись перед начальником от страха, голосили не погубить, но тот оказался непреклонен. И вот, не успели японцы облегчённо вздохнуть от вороватых братьев, как их перевели работать на территорию лагеря. Кого в прачечную, кого в цех по накрутке шипов на колючую проволоку.
С приходом нового начальника второе отделение лагеря, казалось, посерело, съёжилось, и каждый его уголок пропитался духом майора Потапова. В урезанную, тесную баню теперь подавалась едва тёплая вода. И время для помывки было сокращено так, что пленные выскакивали из «банно-прачечного комбината» мокрыми и грязными. На складах японского обмундирования и продовольствия появились какие-то прикомандированные неизвестные люди и весной пленных переодели почему-то в поношенное армейское обмундирование Красной армии выпуска 1929 года. Эти же люди привозили на склады и через некоторое время увозили в неизвестном направлении грузовики трофейного оружия.
Потапов, уверовавший, что военнопленные действительно стали социалистами, заставлял их после работ собираться на соцактивы. И измотанные тяжёлой выработкой люди не знали, что там делать.
Майор Счастливцев, сам не понимавший действий нового начальника якобы по укреплению лагеря, пожалел японцев и имел с Потаповым резкий разговор.
– Ты, Павел Павлович, я вижу, совсем мозги выслужил. Ты, что же, не веришь постановлению Черемховского райкома ОГПУ о лояльности наших японцев к строю в СССР?  Пленные спать должны, а они у тебя каждый день по ночам митингуют. Раньше два раза в неделю было достаточно для политинформации и лекции о преимуществах советского строя…
– А ты, Сергей Петрович, забудь, что там было раньше, – перебил, глядя исподлобья, Потапов. – Я вижу, вы тут совсем объяпонились. Ты чё, думаешь, я не вижу, каки курорты вы со Зверьковым тут развели. Я в трёх лагерях служил. Вот там японец платит за свою подлую политику. Там с них шкура сама слазит от перевоспитания. А ваш японец наглый какой-то. С вопросами какими-то лезут. Силы они не чуют, вот и разбакланились. И ты мне не указывай, чего и как. Я тут хозяин.
Майор Счастливцев побледнел и сказал:
– Я никому не позволю так со мной разговаривать. Дело не в японцах. Просто не позволю, понял? Ты можешь кичиться, какой ты хозяин своей собаке. А здесь государственное учреждение, и хозяин здесь закон.
Счастливцев вышел из канцелярии. Ему едва хватило силы воли отказать себе в удовольствии заехать кулаком меж желтовато-сивых глаз начальника отделения. Сергей Петрович вспомнил, как осенью 1945 года перед вступлением в должности руководящих работников организуемых лагерей для японских военнопленных, с ними была проведена негласная беседа комиссара ОГПУ Сибирского округа товарища Малыгина. Там Малыгин запросто, простыми словами разъяснил задачи лагерей: выжать из японской рабсилы максимальную пользу для экономики СССР. А это значит – меньше на них затрат и беспредельно больше рабочих объёмов. Было рекомендовано к японским пленным не относиться, как к иностранным гражданам и людям вообще. Необходимо добиться, чтобы они потеряли волю и беспрекословно выполняли любые поставленные задачи, невзирая на условия труда и жизни. Для этих целей начальникам лагерей и их отделений разрешалось прибегать к любым методам эксплуатации труда, и была гарантирована полная безнаказанность со стороны закона. После этого совещания такие, как Зверьков и Счастливцев, шли подавленные, потому что их обязывали быть рабовладельцами, что претило их душевным качествам. А такие, как Потапов, были окрылены и радостны, поскольку их ничтожным натурам развязали руки. Вот в чём была неисправимая разница между ними. Но майор Счастливцев почему-то был уверен, что Потапов ещё умоется своей юшкой и долго в Свирске не протянет.
Однако в одно утром после развода в канцелярии Счастливцева прозвенел параллельный с Потаповым телефон и Сергей Петрович, машинально взяв трубку, собственными ушами услышал, как Потапову громогласно низвергались благодарности от начальника Черемховлага №31 полковника Сапрыкина:
– Павел Павлович, дорогой, выручил, так выручил! Тебе личная благодарность от главнокомандующего Дальневосточным округом! Следующую партию ожидай через неделю. Партия крупная! Восемнадцать вагонов. Разместишь? И гляди, чтоб не одного дула не сдуло, понял? Ну, я на тебя надеюсь!
– Так точно, не сдует, товарищ полковник! Нешто я не понимаю?!
Счастливцеву стало ясно, – начальник свирских отделений вполз в душу начальству тем, что вызвался помочь в утилизации большого объёма трофейного оружия. Как позже выяснилось, на Иркутском заводе имени Куйбышева начальником планового отдела работал двоюродный брат Потапова. Посредством его и был заключён договор завода с Дальневосточным военным округом на поставку для переплавки захваченного японского вооружения и техники. Однако железная дорога была перегружена, и майор Потапов предложил свирское отделение лагеря для перевалочного пункта.
Обласканный начальством Потапов почувствовал себя безраздельным хозяином всего живого на вверенном ему отделении Черемховлага. Неприятные чувства какого-то животного страха и неуверенности на него навевало присутствие майора Счастливцева, но Потапов не сомневался, что при немалом доверии и покровительстве генералов от НКВД и армии, он сумеет поставить его на место, а лучше избавиться вовсе.

Глава 25

Военнопленные японцы скоро привыкли к новым порядкам майора Потапова. Теперь уже на разводе никто не знал, куда его направят, и чем он будет заниматься. Терялась квалификация рабочих, угнетала неизвестность, но был в этом и какой-то свой плюс – тяжёлая, изматывающая работа перемежалась с более лёгкой.
В солнечный мартовский день волею потаповского развода Кано Накаяма оказался на заснеженном льду Ангары. Бригада из тридцати японцев занималась заготовкой льда для летних погребов* гражданских лиц и военных подразделений. Небо сияло яркой синевой, дул удивительно ласковый ветерок, навевая запах весеннего пробуждения жизни. Работа спорилась, из-под ломов вылетали сверкающие на солнце, удивительной чистоты и прозрачности куски льда. Льдины подхватывали и кидали в одно место. Вырастали сверкающие на солнце холодные алмазные горы.
Кроме японцев, на реке было много и русских кольщиков, не желающих покупать лёд в лагере у Потапова по семь рублей за машину. Бабы помогали мужикам таскать и грузить ледяные глыбы на подводы. Стоял весёлый шум, говор и смех. К охранникам японских рабочих подходили вдовые женщины и пытались договориться с ними на подводу льда за «магарыч». Но конвойные отправляли их в канцелярию лагеря, где согласны были отпустить лёд в кредит, но скидки не давали ни инвалидам войны, ни вдовам.
К концу дня на Ангару пришла Наталья. Она издали помахала Кано рукой, не решаясь подойти ближе. Её уже давно предупредили знакомые по цеху охранники, что новый начальник совсем дурной на голову и, если он прознает про их «международные отношения», то Кано сгниёт в черемховских шахтах, а саму её легко подведёт под статью. Но конвойные на реке не гнали Наталью, а, наоборот, делали ей знаки подойти ближе.
Наталья не знала, что, едва завидев её, один из конвойных Андрей Шишко начал давиться смехом:
– Как ты думаешь, Петро, скока Наташке могут впаять за разложение социалистической морали и сговор с врагами?
– Ну, выгонят из комсомола, да зачем тебе-то это надо, Андрюха, – ответил его товарищ Пётр Набоков.
– Да, ты чё! Интересно же! На поселение отправят, не меньше пяти лет! – возбуждённо засверкал глазами Шишко. – Давай заспоримся на литр водки. Тока магазинской.
– Да как проверишь-то?
– Дурак! Надо их свести, а там вызовем караул, и поглядим, чего Потапов с ними сделат!
– Да, на хрена это нужно?
– А, чё ещё делать-то, Петро?! Скукота!
Этот разговор невольно услышал переводчик Сикаро Тоёси. Он подошёл и прошептал Кано, кивнув на охранников:
– Эти двое поставили на вас, – сколько лет тюрьмы дадут девчонке, когда они её схватят.
Кано вспыхнул, замахал Наталье рукой и крикнул по-японски:
– Уходи! Конвой хочет посадить тебя в тюрьму!
Наталья замерла, круто развернулась и спешно пошла прочь.
Конвой бросился к Кано.
– Ты, чего, сука, не по-нашему орёшь?! – зарычал Набоков и ударил японца в грудь прикладом винтовки.
Кано отшатнулся, но устоял на ногах. Конвойный нагнал его, ударил вторично и японец опять выдержал удар. Набоков, рассвирепев, обрушил град ударов, пока пленный не завалился на лёд. Вскочив, Кано отбил ломом очередной удар прикладом, резко отвернулся, и начал остервенело крошить лёд. Охранники оторопели, и, не зная как поступить дальше, отошли в сторону.
– Этот гадёныш переводчик предупредил его. Надо будет потом им обоим хари начистить… – со злобой сказал Пётр Набоков, не желая себе признаться, что вдруг оробел от проворного лома Кано.
Толпа русских мужиков и баб видела возню в японском отделении и бегство Натальи. Было понятно, что конвой каким-то образом изгаляется над влюблёнными. Подвыпивший однорукий инвалид войны Антон Полозов, помогавший за выпивку старухам и вдовым бабам, управлявшийся с ломом единственной правой рукой не хуже прочих, направился в стан японцев и загорланил:
– Вы слыхали, ребятушки, что в СССР книгу огромадную выпустят, где будут пропечатаны все храбрейшие воины нашей державы – и генералы и рядовые! Я вот счас гляжу и думаю, а, как и нам подать туды заявку – пущай вот этого в первых листах укажут, как он японца храбро побил! А чего?! Мы все видали! С вшивой винтовкой против страшнейшего японского лома пошёл! Не спужался! И победил! А, ребяты?! – Антон указав на Петра, оглянулся к толпе.
Почти полсотни людей, согласно восклицая, двинулись вслед за Антоном. Все знали, – где что-то затевает этот балагур, там жди разухабистого веселья.
Кано понял, что всё происходящее как-то связано с ним, подошёл к переводчику и попросил переводить.
– Ты, это, мужик, чего разорался?! Чего народ баламутишь?! Пошёл отсюда! Вишь, я при исполнении! – двинулся Пётр навстречу Полозову и механически снял винтовку с плеча.
– Во, все видали?! Устав-то как бдит, такой никогда не собздит! Да, я к тому, милок, что сам хотел в героях прописаться, а тут ты! Давай так. Ежели ты меня с ног собьёшь, истинно тебя пошлём в книгу, а ежели я тебя, то не обессудь, я пропишусь! А, чего, ты не бойся, люди вот хороводом окружат, никто ничё не увидит и не узнает!
– Какую на хрен книгу?! Дурак, бл… Совсем мозги пропил! Пошёл отседова, инвалид хренов, я при исполнении! А то наряд счас вызову и увезут тебя, пьяный дурак!
– Эх, нешто я ошибся? Спужался, значится… – повёл рукой Антон.
Мало кто заметил, как Кано что-то шепнул переводчику и толкнул его так, что ему пришлось невольно пробежать к конвойному Петру Набокову, чтобы не упасть.
– Тут, я сказать… – начал побледневший переводчик Тоёси, обморожено глядя на Петра. – Кано Накаяма просил не драться русскими. А он готов это кулаки делать.
– Чего?! – задохнулся от ярости Пётр. – Это узкоглазое рыло мне ещё чего-то говорит?!
Антон Полозов быстро метнул взгляд в глаза худощавого Кано, на рослого Петра и воскликнул:
– А чего, робя, потешимся! Он тебя, придурок, на кулачки зовёт! Международный бой за звание чемпиона лагерного лазарета! Давай, ребяты, окружай площадку, живо стройся в круг!
Пётр понимал, что совершает недопустимый ни Уставом, ни каким-то здравым смыслом поступок, но злоба взяла верх. Ему до спазмы в глотке захотелось забить это невзрачное существо кулаками в снежную кровавую кашу. Он отдал винтовку своему товарищу, скинул бушлат и, прошипев: «Ну, держи, япошка!», послал свой здоровенный кулак в исхудалое лицо Кано.
Кано, уклонившись, легко ушёл от удара. Его душа превратилась в свежую, бурлящую струю почти забытого наслаждения кулачным боем. Пилот, растягивая удовольствие, уклонился ещё от пары ударов, и, нырнув под третий, погрузил свой кулак в солнечное сплетение противника. Пётр задохнулся болью и перегнулся пополам.
Русские люди, образовавшие живой ринг, подняли радостный гвалт. И Кано не понимал, почему они болеют не за своего русского, а за него – японца. Не спеша добивать обидчика, он позволил ему отдышаться. Оправившись, взбешённый Набоков бросился на японца с бесконечной серией мощных ударов, и скоро лицо Кано вспухло и окровавилось. Русские болельщики вновь весело зашумели. Спасло японского парня в этом сходе только то, что он встречным ударом попал Петру в глотку и вновь на несколько секунд вывел его из боя.
После этого бойцы обменивались ударами уже осторожнее, и скоро Антон Полозов прекратил ристалище.
– Всё, братки, хорош! – заорал он зычно. – У русских победила сила, а у японцев умение! Вон уж народ с посёлка сюда тащится!
И противники с готовностью разошлись.
– Браво бьёшься, сукин сын! – улыбнулся Пётр Кано, и тот улыбнулся ему в ответ разбитыми губами.
Кано был радостен. Он, конечно, не победил, но и не проиграл этому сытому русскому здоровяку. Отдышавшись, он подошёл с переводчиком к балагурившему Антону и спросил, почему русские люди болели и за конвойного, и за него тоже?
– Да причём здесь ты, мы болеем за справедливость. А Пётр был не прав. Но опять-таки, он, хоть и сволочь, да своя, родимая!..
Начальник второго отделения лагеря Потапов в этот же вечер узнал о публичной драке своего конвойного с заключённым и о том, что в тот же день Набоков не понятно за что избил своего сослуживца Андрея Шишко, а потому имел с Петром продолжительный разговор. После этой беседы его сняли с наряда конвойного и перевели в хозяйственное отделение. Набоков ездил на запряжённой старой лошадью подводе, принимал на стирку и сдавал заказчикам бельё.
Кано испытывал к Набокову какую-то симпатию, вероятно, потому что тот позволил ему вновь почувствовать себя прежним, довоенным Кано. Иногда они встречались в прачечной и говорили. Пётр по-русски, Кано – на японском. А потом от души хохотали тому, что прекрасно понимают друг друга, не разумея языков.
Осаму знал об этой странной дружбе Кано с русским и как-то после отбоя, когда они обычно болтали о всякой всячине, сказал:
– Кано, у тебя стало больше русских друзей. Это, наверное, хорошо. Только не понятно, почему? Тебе нравится их культура, быт? Ты слышал древнюю легенду о плавающих островах? Нет? Так послушай. Эти острова были покрыты лугами и лесами, и на середине каждого из них возвышался дымящийся вулкан. Там всегда было тепло и зелено, даже если остров доплывал до самых северных морей. Никто не правил на этих землях, не было императоров и сёгунатов. Люди жили в полном согласии и мире. Каждый из них занимался, чем хотел ради пропитания и пользы другим обитателям. Отчего получал удовольствие, и был счастлив. Острова дрейфовали по всем мировым океанам и все, кто знал о них на материках, мечтали взойти на их таинственные берега. Многие видели, как в океане появлялась и росла маленькая точка с дымком вулкана. Люди стремились туда, но остров пускал не всех. Когда кто-то ему не нравился, волны у его берегов вздымались и, обрушиваясь, топили большие корабли и маленькие лодки. Вероятно, поэтому от островов исходил лучистый свет покоя и мира, и там никогда не было вражды и войн.
– Ну, и зачем ты рассказал эту сказочку? – не открывая глаз, спросил Кано.
– А затем, что наша душа должна быть подобна такому острову. Не пускай туда чужое и будешь спокоен, уверен в себе. А ты пустил на свой остров этих русских, которые, может быть, и не плохие, но чужие. Япония сохранила свою самобытность, потому что до XIX века не пускала европейцев на свои берега.
– Осаму, ты говоришь чепуху! – с какой-то необъяснимо щемящей тоской совсем тихо сказал Кано. – При чём здесь какие-то плавающие острова, Япония до девятнадцатого века и я?!
– А притом, что мы здесь – пленные японские солдаты! Когда-нибудь мы вернёмся на Родину и, возможно, через какое-то время будем опять воевать с Россией. Ты будешь хорошим воином, если обрастёшь здесь друзьями, а то и роднёй?
– Я живу сегодня здесь, и это моё настоящее. В будущем будет другое настоящее, и я, возможно, буду думать по-другому. Могу я сейчас знать, что я буду думать и чувствовать в будущем? Кто из нас это может знать? Разве Наташа и Пётр – плохие люди? Нет, они хорошие. А могут они завтра стать для меня плохими? Могут. А, может быть, и нет. Зачем мне сейчас переживать за будущее?
– Да потому что будущее мы создаём сегодня!
– И много ты создал, нарисовав русских вождей коммунизма? – насмешливо спросил Кано.
– Ты же знаешь, это был вынужденный поступок, – обиделся Осаму.
– Знаю, знаю! Не лезь ты ко мне со своим будущим. Это у тебя от голода. Ничего, когда-нибудь у тебя будет много еды, больше всех в Японии! И давай больше не говорить о будущем.
Осаму потемнел лицом и, буркнув: «Как хочешь…», отвернулся и мгновенно уснул.
А Кано невольно задумался о Наташе. Пилот крепко привязался к этой красавице-полуяпонке. Сможет ли он увезти её в Иокогама? Поедет ли она? И дальше пошла череда мыслей об этом самом будущем: будут ли в Японии Военно-воздушные силы, если в Германии их запретили, или придётся переучиваться и летать на гражданских авиалиниях; что там с родительским домом, разбомбили его или будет где жить по возвращении? Если, конечно, доведётся вернуться…
А начальник Потапов делал многое, чтобы японские пленные вернулись далеко не все. Его направление экономии на лагерном обеспечении дошло до того, что в бараках урезали нормы выдачи угля для отопления, мотивируя это наступлением календарной весны, хотя мартовские холода не отпускали, и люди по ночам промерзали до костей. Для выполнения повышенных, подчас непосильных норм выработки, Потапов, внушая ненависть к японцам, наставлял конвойных и контролёров прибегать к любым методам воздействия на пленный рабочий люд. Особо поощрялись пытки лишением сна у штрафников под видом идеологической работы, когда после отбоя их загоняли в нетопленую комнату «красного уголка», заставляя читать газеты. Популярно было и избиение не выполнивших трудовую норму пленных, чем не брезговал и сам начальник лично.
Как-то на объезде объектов работы майор Потапов обнаружил позорную, по его искреннему убеждению, картину: на лесоповале советский охранник после обеда сидел у костра с японским переводчиком Укоромой, о чём-то мирно болтал и… курил с ним одну цигарку на двоих. Побелевший, потерявший от злобы голову начальник молча двинулся к ним и, подхватив на ходу увесистый еловый кряж, избил обоих так, что они надолго попали в госпиталь. А японский пленный едва не скончался от голода и запрета Потаповым применять полноценное лечение. Выжил переводчик Укорома только лишь благодаря сердоболию сестры-хозяйки больницы Лушковой Татьяны Семёновны, которая сама его выходила отварами каких-то одной ей известных трав и кореньев. Она же и выкормила своего, как сама называла, «японского мальчика», ежедневно делясь домашней едой.
Наступающая, бурлящая ручьями и свежей силой весна было единственным светлым, что могло радовать японцев второго отделения под начальством майора Потапова в марте 1947 года. Пробуждение природы подвигало выжить любым путём, не взирая на постоянное ощущение непомерной физической тяжести и голода. Но у многих усталость выдавливала соки жизненного пространства, доводила до единственно верного избавления от этой гнусной реалии посредством заточки, острой щепы или найденного осколка стекла. Их не пугало уйти из одной тьмы в другую, где не будет разводов на лютые пытки и унижения. Волна самоубийств и самоистязаний прокатилась по второму батальону свирского отделения Черемховлага. Начальник Потапов отреагировал на это тем, что приказал каждого, причинившего себе увечье, в госпиталь не отправлять, а назначать на другие посильные работы. А за каждое самоубийство повышать нормы выработки в подразделении, где работал самоубийца. Также на «больную» психику пленных Потапов воздействовал и тем, что строил батальоны после отбоя и на всю округу слышались команды:
– Лечь, встать! Лечь, встать! Лечь, встать!..
Майор Счастливцев стал незаметен для второго рабочего батальона. Он более не вступал в пререкания и ничего не доказывал начальству этого отделения. Потапов был даже рад тому, что этот чокнутый строптивый оперативник не болтается под ногами, а ошивается где-то у себя в батальоне авиаторов, расположенном в строениях бывших складов ОРСа. Мало того, Павел Павлович Потапов имел с начальником третьего отделения Счастливцевым приватный разговор по поводу дополнительных площадей складских помещений. И Сергей Петрович, к немалому удивлению Павла Павловича, согласился предоставить их.
Между тем Счастливцев нередко возился допоздна в своей канцелярии третьего отделения с массой каких-то бумаг. И в один из дней пригласил для беседы начальника вещевых складов отделения Потапова старшину Розова. Этот диалог прошёл под шелест этих таинственных документов, и старшина Розов вышел от Счастливцева с расшатанным сердцем, постаревшим лет на десять – именно на столько, сколько, по предположению майора Счастливцева, старшина Розов скоро проведёт вдали от семьи на обширных просторах ГУЛАГа родного отечества. На следующий день Розов вышел на службу совершенной развалюхой с бледным лицом, от него несло свежим, невиданным до сих пор крепким перегаром, и он подал Потапову рапорт об увольнении из рядов НКВД, мотивируя этот шаг резко обострившейся болезнью. Потапов было насторожился, но, внимательно поглядев в лицо своему начскладами, дал рапорту ход. Благо и замену долго искать не пришлось. Старшина Арсений Алексеевич Сокольский был грамотен, исполнителен, поступил учиться на офицерские курсы, но более этих достоинств пришёлся начальнику Потапову по душе неким подобострастием – Сокольский никогда не прятал своих преданных по-собачьи глаз.
Склады в подразделении Потапова весной 1947 года были значительно больше третьего отделения и могли обеспечить добрую дивизию трофейным вооружением, боеприпасами и продовольствием. И поздним апрельским вечером майор Счастливцев появился там в сопровождении пяти солдат. Старшина Сокольский позволил им без накладных документов погрузить на пять подвод и вывезти пятьдесят ящиков немецких саморазогревающихся консервов. И тут же побежал домой к майору Потапову и доложил об этом.
– Во как! – осклабился на этот доклад Потапов. – Аж пятьдесят ящиков, говоришь? Знать, залез Счастливцев своим рылом в пух по самые уши! А ты молодец! Зафиксируй-ка выдачу документально и никому ни слова, молчок!
– Так я это… хотел, а Счастливцев отказался подписать акт изъятия!
– В описном журнале, дурак, отметь и карандашом напиши, что от подписи акта отказался, – рассердился Потапов. – А куда, говоришь, подводы ушли, в посёлок? Очень хорошо, теперь мы с майором или плотно сработаемся, или он будет вместе с японцами камень долбить…
Чуть позже, едва под искристыми звёздами на посёлок опустилась ночная тишь, рвущаяся лишь редким собачьим лаем, через лагерные тории прошли эти самые подводы и японские пленные разнесли по баракам ящики с консервами, отмеченные маркировкой  «GrpR».
В это время исхудавший майор Накамура и майор Счастливцев неспешно прогуливались по аллее славы вождям СССР, и японский командир благодарил русского за доброту. На что Счастливцев поморщился и сказал:
– Это не доброта, а исполнение обязанностей по части обеспечения пленных. Поставьте, майор, вот на этой бумаге подпись в получении дополнительного сухого пайка для рабочих, занятых на особо тяжёлых работах.
Японцы не могли знать, что для этого случая майору пришлось под разными предлогами заменить не только Розова на Сокольского, но и всех людей Потапова из охраны.
Сергей Петрович немного помолчал и сказал:
– Тут вот какое дело. Открывание консервов должно пройти организованно. Я знаю, сколько бы не было обысков, ваши люди, впрочем, как и в наших лагерях, обязательно наделают новые заточки и ножи. Так вот я не хочу, чтобы кто бы то ни было этим пользовался. Я выделю вам конвойных, и вы вместе с ними отправите человек пять в столовую за ножами и ложками. После, не позже часа ночи всё вернёте на место. Да, и ещё – тут с этими немецкими банками, вот какая хитрость…
Томясь в ожидании майора Накамура и начала церемонии дополнительного столования, рядовой Юдзо Катаоки проявил крайнее нетерпение почувствовать забытый мясной вкус. Вертя свою банку в руках, он обнаружил, что банка состоит из двух ёмкостей с нарисованной на днище стрелкой. Он решился повернуть днище по стрелке, в надежде, что банка вскроется сама. Раздался  щелчок и хруст, за которым послышалось зловещее шипение. Мгновенно сработал «окопный инстинкт» – Катаоки гаркнул «Ложись!», в два прыжка оказался у входа в барак, и, швырнув шипящий металлический цилиндр за дверь, бросился на пол. Раздался грохот падающих на доски пола более сотни тел, все замерли в ожидании взрыва, но его не последовало. Спустя минуту в распахнутом дверном проёме барака появился майор Накамура и, удивлённо вздёрнув узкие брови от вида распластанных на полу барака солдат и офицеров, сказал:
– Мне следует понимать, подразделение приступило ко второй молитве? – едва пряча улыбку, сказал Накамура и почти по-граждански добавил: – Как-то интересно, по особенному это всё у вас получается. Ладно, прошу всех встать и построиться.
После построения майор вышел на середину барака и в его приподнятой правой руке все увидели эту злополучную банку консервов.
– Чья это банка, – шаг вперёд!
Рядовой Катаоки вышел из строя где-то в глубине помещения.
– Бегом ко мне! – приказал майор Накамура.
Катаоки подбежал и вытянулся в струнку. Накамура протянул ему горячую банку, и громко обратился ко всем:
– Поясняю, – в контейнерах нижней части этих немецких консервов находится вода и негашеная известь, разделенные диафрагмой. При повороте диафрагма разрушается, вода и известь вступают в реакцию, сопровождаемую шипением. Выделяемое тепло, разогревает содержимое банки*. Я доходчиво объяснил? И ещё. Запрещённых режущих предметов для вскрытия банок не применять. Построиться в десять шеренг!..
Скоро ножи и ложки разнесли по всем баракам, и шеренги пленных двинулись к местам вскрытия банок и получения «шансового инструмента» для еды.
Бараки заполонились  шипящими звуками и доселе неведомыми многим японцам ароматами. Кроме ячневой каши с мясом, в других ящиках оказались свинина с чечевицей, ветчина с горохом и картофелем, курица со стручковой капустой и томатами. Японцы ели мясные лакомства и тихо переговаривались, как заботился о бывших союзниках-немцах их фюрер, а о них самих – советский офицер Счастливцев.
По иронии судьбы, именно в застенках советского лагеря многие японцы впервые в жизни открыли для себя европейскую кулинарную экзотику. После роскошного позднего ужина люди валились на нары и моментально засыпали.
Проснуться им пришлось буквально через несколько часов. В бараки врывались часовые и неистовыми криками поднимали пленных. На плацу их ожидал сам майор Счастливцев. Когда шум построения стих, стали слышны отчаянная разноголосица десятков русских людей, дальние вопли, шорох, скрип и треск чего-то деревянного.
– Граждане военнопленные! – зычно сказал Счастливцев. – Час назад в нашем посёлке случилось большое несчастье. Ангара вышла из берегов и затопила прибрежную часть Свирска. Я не имею права вам приказывать и гнать вас насильно. Но я, чёрт возьми, делаю это! Потому что, не медля ни секунды, необходимо спасать людей и по возможности их скот и имущество! Охраны у вас не будет, в спасательных работах будут участвовать все. Надеюсь на вашу человечность и порядочность. Бегом к реке марш!
И Счастливцев сам побежал впереди оторопевшей, но двинувшейся из лагеря огромной змеевидной колонны.
Кано бежал рядом с Осаму и, улыбаясь, крикнул:
– Он что, знал о наводнении и специально нас кормил, чтобы мы могли бежать, а не ползти?!
Но художник только махнул рукой. Он не хотел говорить, было очень тяжело посылать своё тело вперёд, сохранять ритм бега всего строя.
С высоты горы было видно, как колонна из более чем двух тысяч человек рассыпалась и бросилась в быстро прибывающую чёрную воду Ангары. По пояс в воде японцы прорывались к затопленным русским избам, брали на руки детей, старух и, шатаясь от груза и течения, переносили их далеко на сухие места. Кое-какие избёнки размывало, они с треском, теряя брёвна и хозяйскую утварь, кренились и запрокидывались, как сражённые наповал люди.
Многие русские пугались вдруг невесть откуда взявшихся японцев, кричали, дрались и никак не хотели, чтобы их хватали инородцы, а потому внесли немалую сумятицу в эту армию спасения. При этом слышались визги и крики:
– Караул! Японец сбежал! Убивают! Люди православныя, помогите!
– Молчите, оглашенные! – цыкали на баб мужики, понимая намерения японцев. – Подавай им узлы, дуры! Не вишь, на подмогу пришли!
И сами тащили поклажу к быстро отдаляющемуся от разлива реки берегу, продираясь в бурлящей, холодной воде. Студёные волны Ангары пронизывали тела людей ледяной судорогой, чугунная тяжесть наливалась и давила к земле, замораживая дыхание, и, казалось, быть живым здесь невозможно. Неизвестной человеческой силой передвигались ноги и, добравшись до суши, скинув поклажу, люди вновь бросались в маслянистую тьму волн.
На безопасных возвышенностях бабы разжигали сотни костров, ожидая мужиков просушиться и выпить самогона. Среди бабьего воя и мужицкой ругани раздавался рёв бесновавшегося, привязанного в стойлах, скота, тонувшего в воде, быстро наполняющей стайки и хлева.
В рваном предутреннем синеватом тумане стихия убивала и уносила людей в неизвестные речные отроги и глубины. В этой трагедии погибли семьдесят пять русских и пятьдесят четыре японских человека. И Счастливцев лично отправил депеши в населённые пункты по нижнему течению Ангары с приказом пройтись сетями, вытащить всех обнаруженных погибших и доставить их в Свирск для достойного захоронения с воинскими почестями.
Спасательная операция окончилась только к десяти часам утра. И этот день катастрофы майор Счастливцев объявил выходным. Также по его приказу был завезён в полном объёме уголь и жарко натоплены бараки. Простывшие, насмерть уставшие пленные японские воины отпивались русскими отварами и, кутаясь во что только было возможно, лежали на нарах.
Потапов, у которого при наводнении пропала без вести дочь Тамара, на службу не явился. Он собрал добровольцев, и сутки пропадал в поисках своего чада. Найти сам он её не смог, но она осталась жива и здорова. Десятилетнюю девчонку вырвало потоком прямо из спальни и через выбитое окно унесло течением. Захлёбываясь в стремнине, каким-то чудом, цепляясь за топляки, она сумела выбраться на сушу. Промёрзшую и напуганную, её обнаружили пасшие лошадиные табуны буряты из колхоза «Путь Ильича». Они привезли Тому в свою кочевую юрту, переодели, обогрели, напоили лечебными отварами и затем отвезли на лошади в Свирск.
О самоуправстве майора Счастливцева Потапову доложили к вечеру этого трагического дня. Начальник не выдержал и спешно отправился за высокий забор лагеря.
Рванув дверь своей собственной канцелярии, майор Потапов перестал дышать. Он застал Счастливцева в компании с капитаном Климовым, сидевшими за его столом, заставленным водкой, холодным варёным мясом, хлебом, солёными огурцами и полной окурками пепельницей. Потапов в бешенстве смёл со стола бутылку, закуску и задышал майору Счастливцеву прямо в лицо:
– Ты чего себе позволяешь, собака?! Сколько японцев у тебя сбежало, знаешь?! Я тебе обещаю, ты, сука, вместе с ними уголёк ковырять будешь!
– Что ж, ковырять, так ковырять, – пьяно ответил Счастливцев и кивнул Климову. – Сейчас прямо и начну. Устин Ефимович, постой-ка, друг, минутку в дверях…
Климов пожал плечами, отошёл к дверям и закрыл их на торчащий из замочной скважины ключ.
Счастливцев оттолкнул от себя тяжёлого начальника второго отделения и, вскочив, послал ему вдогонку свой железный кулак. Опешивший Потапов тут же почувствовал тупую, ломающую волю боль во всём черепе, груди, спине. Комната перевернулась, град ударов заставил съёжиться душу, саднящее онемение покрывало лицо, он подавился дыханием и с яркой вспышкой провалился в небытие.
– Н-да… Похоже, ты его убил, товарищ майор, – Климов опустился на корточки и приложил ухо к груди Потапова. – Нет, жив, зараза. Может быть, интереснее его вовсе добить. А то поднимется, до телефона дотянется, и прощай, Серёга Петрович! Точно так, поедешь уголёк или лёд долбить под полярным сиянием.
– Да нет, Устин Ефимович, если он сдохнет, то… Нет, так легко отделаться я ему не позволю. Он ещё позора хлебанёт так, что и потомству его достанется.
– Не… Товарищ Сталин сказал, что сын у нас за отца не отвечает. Стало быть, так оно и есть. Дети-то могут в мать, скажем, пойти. Чего ты?
– Да, ладно, я ничего. Дети пусть живут и помнят.
На этом решении друзья выпили ещё по одной, вышли из канцелярии и подались по домам.
На утро, как и предсказывал капитан Климов, майор Счастливцев на развод не вышел. Ещё затемно он был арестован прямо дома и под конвоем четырёх автоматчиков ехал в полуторке в Черемховское НКВД. А сам Потапов задержался на развод, поскольку долго наставлял своего знакомого начальника отдела предварительного заключения НКВД капитана Шкварина, чтобы он пристроил Счастливцева к бандитствующему элементу, хотя это и было строго запрещено служебным Уставом. Первый раз в жизни Потапов не просил, не требовал, а умолял Шкварина принять все меры к тому, чтобы уголовники совершили с опальным майором самое гнусное и жестокое, на что они только были способны.
Но капитан Шкварин позвонил полковнику Зверькову, и тот лично забрал Счастливцева в своё ведомство. А в апреле и мае в лагерь нагрянули грозные комиссии. Плотные телом, подтянутые, с холодными глазами товарищи разных званий проводили ревизии по всем подразделениям второго и третьего свирских отделений. Связано это было с ликвидацией Черемховлага №31. Все его, являющиеся в наличии, японские военнопленные численностью 2150 человек передавались иркутскому исправительно-трудовому лагерю №32.

Глава 26

До самого июня о майоре Счастливцеве ничего не было слышно. А услышать о нём очень хотелось и служащим лагеря, и японским пленным особенно. Поскольку выполнять потаповские нормы работ было невозможно уже по самим природным возможностям человека.
Стало совсем по-июньски тепло, когда ранним утром навстречу строю пленных, направляющихся на работы, из облака пыли выплыла и резко затормозила машина. Из неё вышел полковник Зверьков. Вместе с ним вылезли размяться вооружённые автоматами ППШ солдаты с малиновыми погонами. Строй военнопленных подтянулся и замер. Японские солдаты грязные, завшивленные, совершенно исхудавшие за прошедшие месяцы, с явными признаками дистрофии и полной депрессии, впервые за весь военный путь остановились без команды и, сорвав головные уборы, смотрели на советского полковника с тем нескрываемым уважением и восхищением, каким только взирают на истинного мужчину и человека. Зверьков застегнул пуговицы на вороте гимнастерки и полным голосом поздоровался:
– Здравствуйте, граждане военнопленные!
Японцы поняли это приветствие и мощно, раскатисто ответили по-японски:
– Здравия желаем, господин полковник!
– Почему без песни? – спросил Зверьков и, понимая почему, не дожидаясь ответа, сказал: – Вот, везу вам нового начальника обоих отделений Иркутсклага номер тридцать два товарища майора Счастливцева.
Японские переводчики по цепочке разнесли сказанное полковником, и по батальонам прошло оживление. Просветлевшие лицом японцы и русская охрана, не сдержавшись, прогремела троекратное «Ура!»
– Сергей Петрович, чего ты там возишься? – обернулся Зверьков к машине. – Покажись, поздоровайся с народом…
– Да, погоди ты! – послышалось ворчание из автомобиля.
И внезапно в пространстве громко раздалась японская песня в исполнении Янаки Ируоси. Японский строй растерялся, люди застыли, как вкопанные, у многих заблестели глаза. Песня полилась живительным потоком, и пленные невольно подались вперёд.
«Ах, ты змея! – весело подумал полковник Зверьков. – Даже мне не сказал, с каким подарком едет!»
Наконец, майор Счастливцев появился из машины с патефоном на руках и, дослушав вместе со всеми песню, потряс в воздухе большими конвертами с патефонными пластинками.
– Видали, сколько у меня ещё ваших песен и патефон трофейный! Каждый день слушать будем! Ну, здравствуйте, бойцы трудового фронта!
Японцы в ответ грянули своё приветствие так оглушительно, что слышно было в канцелярии второго отделения лагеря. Там сидел майор Потапов, и у него почему-то зашлось сердце. Он вдруг как-то робко спросил своего оперативника:
– Чего это там японцы, взбесились, что ли?..
Потапов послал комиссара узнать, в чём там дело, но тот не вернулся. А через полчаса вместо него в кабинет вошли полковник Зверьков, майор Счастливцев и конвой автоматчиков. В руках Зверьков держал свёрток с двумя длинными японскими винтовками. Ни слова не говоря, полковник развернул их и бросил стволы на стол Потапова.
– Узнаёшь, гражданин майор? – тихо, но внушительно спросил полковник Зверьков. – Тебе не страшно было заниматься делами, попадающими под расстрельную статью?
Потапов вмиг как-то одряб, и его взмокшее лицо стало излучать какой-то голубой лунный свет.
– Так точно… Так я ж не сам, я по приказу… – едва выдавил из себя майор Потапов.
Зверьков предвкушал испытать какое-то удовлетворение при аресте Потапова, но вместо этого ему стало противно находиться в одном помещении с этим на глазах у всех непроизвольно обмочившимся выродком и вором.
– Уведите его в баню. С ним ссаным я в одной машине не поеду, – обратился полковник к конвою и, заметив на полу широкую лужу, остановил конвой. – Нет, минутку. Прикажите, сержант, выдать ему тряпку и дусту. Пусть тут за собой приберёт. Пойдём, покурим, Сергей Петрович.
Помрачение ума у Потапова наступило сразу после того, как увидел эти проклятые японские винтовки. Он их хорошо знал. У одной из винтовок на прикладе было девять зарубок, – видимо, её хозяином был японский снайпер. А у второй на цевье зияла продольная щербина. Эти винтовки Потапов сам, не дожидаясь посредника, продал за хорошие деньги охотнику из села Боярское. «Село таёжное, далёкое, кто там дознается?» – подумалось тогда майору. Но Счастливцев и Зверьков дознались не только об этом, и в эти дни в особом отделе собрались пухлые тома на целую сеть возжелавших разбогатеть на утилизации трофеев воинских чинов.
Потапов никак не мог понять, чего от него хотят, когда обнаружил перед собой ведро с водой, тряпку и коробку с дустом. А когда понял, безропотно взялся за работу, обливаясь жгучим липким потом и свербя единственную мысль: «Всё, со мною кончено… Как же? А генерал Заустроев? Никто больше не имел доступа, быть такого не должно. Такого не должно быть!..»
К крыльцу канцелярии, где дымило папиросками старо-новое начальство лагеря, начали сходиться свободные от службы охранники. Из банно-прачечного и колюче-проволочного цехов вышли любопытные японцы. Супротив Устава, они как-то по-свойски стреляли папироски, спрашивали о самой главной новости и уносились прочь известить товарищей. Несколько месяцев правления Потапова и большинству русских, и всем японцам показались лютой пыткой.
Через два дня потаповские цеха были ликвидированы, баня заработала по-прежнему на полную площадь, в бывшем доме Зверькова, где мотали колючую проволоку, поселился сам новый начальник лагерных отделений Сергей Петрович Счастливцев. Жизнь в отделениях пошла своим чередом, но «потаповское время» зияло сумеречным пятном в памяти русских и японских солдат.
Лето 1947 года выдалось жарким и ветреным. Между пленными и населением вновь возобновился обмен японских вещей на продукты. После товарно-финансовых операций расстрелянного по приговору трибунала майора Потапова на складах Свирских лагерных отделений скопилось множество трофейного оружия, продовольствия и вещей. Был приказ произвести полную опись и сверку с частями, откуда были проведены поставки эшелонов. Но на практике это сделать было затруднительно, а в некоторых случаях невозможно вовсе. С началом арестов по делу Потапова воинские чины различных военных округов, спасая свои семьи от позора и репрессий, кончали жизнь самоубийством, предварительно уничтожив документацию, доказывающую их прямое участие в сговоре по реализации трофейного имущества. Среди этой уничтоженной документации были и пути следования потоков имущества, а потому разобраться: откуда, сколько и что пришло на «перевалочную базу» в Свирске, было совсем уже нельзя.
От оружия майор Счастливцев избавился, воспользовавшись договорённостью Потапова с Иркутским заводом им. Куйбышева, – его приняли на переплавку. Боеприпасы были взорваны и составлен акт утилизации. А вот с вещами и продуктами новый начальник отделений уже Иркутсклага №32 распорядился по-своему. После первой же помывки в восстановленной бане он переодел военнопленных в новую летнюю форму и разрешил выдавать по мере порчи или износа дополнительные виды экипировки. Счастливцев прекрасно знал, куда пойдут вдруг «испорченные» белые шарфы авиаторов, офицерские перчатки, форменные кепи и другие вещи, но закрывал на это глаза. Поскольку прекрасно понимал, что хотя нормы питания были увеличены до официальных раскладок, этого не могло быть достаточным для исхудавших за потаповский режим людей, ежедневно выполняющих тяжелейшую работу. А потому обменные отношения с населением процветали, и в мусорных корзинах лагерных отделений попадались и яичная скорлупа, и обглоданные говяжьи кости, и жирная от блинов бумага.
В начале июня коммунистическая газета «Ниппон-Симбун» разошлась в батальонах мгновенно и, из-за нехватки экземпляров, долго передавалась из рук в руки. Каждый хотел лично прочесть статью о репатриации японских военнопленных из Хакасии в мае этого года. Невольно представлялось, как счастливчики уже стоят на палубе парохода, ветер ласково треплет их волосы, они курят последнюю лагерную пайковую махорку и смотрят на удаляющуюся советскую землю. Сердца японских солдат щемило, и они осмелились просить майора Накамура о проведении Счастливцевым политинформации, где надеялись услышать о каком-то плане отправки военнопленных на родину.
Сергей Петрович согласился на политинформацию и, назначив дату, отправился в Иркутск, где собрал все имеющиеся сведения об окончательной японской «демобилизации».
15 июня на плацу отделения второго батальона собралось две с лишним тысячи человек. Счастливцев оглядел застывшие ряды японских солдат и вдруг сам почувствовал себя у них в плену. От него ждали ясности, но он добился мало внятного об отправке военнопленных, и в его словах было больше собственной логики, чем реалий.
– Граждане военнопленные! – начал майор Счастливцев. – Политическая обстановка в мире стабилизируется. Однако интересы Запада продолжают входить в противоречие с мирными инициативами СССР… – и майор споткнулся.
Он внимательно оглядел лица пленных, которым было совершенно наплевать на инициативы СССР и передел политической карты мирового сообщества. Люди хотели домой, и в их глазах был единственный вопрос: когда?
– В общем, так, ребята, весной этого года вышел приказ о широкой репатриации японских военнопленных. Но очерёдность отправки не известна, по крайней мере, в наш исправительно-трудовой лагерь номер 32 никаких предписаний на этот счёт ещё не поступало. Это точно. Возможно, распоряжение придёт и в этом году, а, может быть, вас отправят в первом полугодии 1948 года. Но, думаю, не позже. Пока всё. Я и так сказал много больше, чем вам положено знать. Ясно то, что эта очерёдность отправки пленных в порт Находка зависит, разумеется, от усилий по выработке возложенных на вас объёмов работ. Я знаю, вы и так работаете не за страх, а за совесть. Но, чем больше будет стараний в работах, чем больше будет моих докладов о фактически выполненных объёмах, тем ближе будет срок репатриации вас на родину, а не в соседний лагерь. Со своей стороны, я и впредь буду стараться в полной мере обеспечивать вас питанием и обмундированием. Перед возвращением на родину, я надеюсь, вам будет выплачена зарплата за всё время работы в Свирске. Будет позволено посетить магазины, где вы сможете приобрести гражданскую одежду, хорошее питание на время пути, сувениры, литературу и прочее. Надеюсь, я исчерпывающе ответил на ваш вопрос о репатриации. Вопросы есть? Вопросов нет! Разрешаю совершить всеобщий молитвенный обряд и затем послушать японскую и русскую национальную музыку. Вольно, разойдись!
Счастливцев ушёл в канцелярию, уступив место на середине плаца батальонному священнику.
Из окна канцелярии Сергей Петрович посмотрел на перестроившихся особым образом и приступивших к молитве японцев, подошёл к заветной полке с граммофонными пластинками японских и русских певцов и подумал: «Вот, молятся японцы. На небе пустота, воздух один! Где там их бог, кто их слышит? Другое дело, – музыка! Её вот слышно всем. Интересно, а как эту музыку слышат сами сочинители, чтобы записать своими закорючками на нотной бумаге? Откуда они её слышат? Вот, к примеру, я не слышу никаких своих мелодий и сталевар не слышит, и повар, и хлебороб, а композиторы за всех слышат. Кто им играет в их башке? Значит…»
Счастливцева вдруг бросило в жар от этой мысли, и он испугался разбираться в происхождении музыки дальше.
– Пусть себе молятся, если это им помогает работать. А музыку люди просто придумывают, вот и всё! – строго сказал майор сам себе, дабы не впасть в «мракобесие», и крикнул: – Дежурный! Готовь патефон, взбодрим японцев!
После молитвы японские солдаты слушали родные песни сорок минут. Затем третье отделение отправилось через тории к себе в бараки.
Поздним вечером этого же дня Счастливцев вышел покурить на крыльцо своего дома и в тёмных, едва освещённых лучинами и коптилками, окнах барака он заметил мелькание каких-то размытых теней.
«Чего они там могут такое делать? До потолка, что ли, прыгают?» – подумал Сергей Петрович и пошёл посмотреть.
То, что увидел советский офицер, тихонько войдя через распахнутую барачную дверь, заставило его растеряться и совершенно обомлеть. Перед стеной офицерского отделения барака во всю его ширину на полу стояли, неизвестно где взятые, несколько керосиновых ламп, горели большие лучины и восковые свечи. За всем этим освещением трое японских воинов с подведёнными сажей глазами и набелёнными щеками, обёрнутые в одеяла каким-то неведомым  образом, дрались на деревянных мечах. Четвёртый пленный стоял в сторонке и его вид совершенно разбил русского майора. На голове японца высился пук крашенной чёрной краской пакли, проткнутой наискось красной деревянной заколкой. Белое кимоно, сделанное из двух простыней, светлым шлейфом волочилось при его семенящей кокетливой походке. Не было никаких сомнений, что этот человек изображал женщину.
Изумлённого Счастливцева тронул за плечо переводчик Карото Усимбиси. Почтительно поклонившись, Усимбиси сказал:
– Господин началник, ми добро пожаловат просити вас на наш спектакл.
Майор слегка кивнул и не мог оторвать глаз от зрелища.
– Чего они говорят? – наконец наклонился Сергей Петрович к застывшему рядом с ним переводчику.
– Джамиси говорил не надо войны из-за этот женщин. Ни один женщин не стоит, чтобы это потом умерло сотни великий воин. А Римори сказать, это сто из-за этот женщин стоит умирать и много мужчин, болсе, цем эта сто, да. Сёгун нанимать эта самурая и воевать народ…
Карото Усимбиси, как мог, разъяснил сюжет пьесы. А майор не мигая смотрел на грациозно движущихся героев, тени от которых танцевали на потолке и стенах.
Досмотрев спектакль до конца, Сергей Петрович не спеша побрёл к дому, но потом завернул, прошёл через тории и скоро оказался у Ангары. Река с тихим плеском ласкала берег волнами, перекатывая блестящие под ярким полнолунием камешки, сверкала отражением ночного светила и, казалось, дышала полной грудью.
«Что за удивительное существо человек. Наверное, мы только этим и отличаемся от прочих животных, что даже в аду нам требуется петь, танцевать, ставить спектакли, делать украшения, писать картины…»
Из лирического наваждения Счастливцева вывел близкий разговор троих людей. Майор, по старой привычке разведчика, механически отошёл в густую тень построек ремонтных мастерских и прислушался.
– Я вот даве этого, мыло взял у японца Цоёки. Так японско мыло – эта натуральная дрянь. Не мылит, не моет, беда одна. Вот бурки – вещь хорошая. А мыло, так не знамо, как оне сами-то им моются?
– Мыло, говоришь, плохое? А я тебе так скажу, мыло у них самое хорошее, даже запах приятственный имеется, ежель это, конешно, мыло. Ты попробуй-ка этот свой кусок японского мыла к огню поднесть. Ежель плавиться начнёт, так, как есть, обманул тебя японец, – парафин это. По виду-то его не отличишь. Вот они и приноровились на заводе парафиновые брусочки плавить, да на хлеб менять, подлецы такие!
– Да, ты, што?! Я ж ему за ето дело харю начищу! Он, чего, не понимат?!
– Понимат, да тока жрать им так хочется, что потом хоть убей, – задумчиво сказал третий. – Мне вот один лампочку подсунул. Я ему хлеба магазинского с салом дал. А домой принёс и разглядел, что лампа-то сгоревшая, почернела аж. Ну, а когда бывает и не обманут, – хорошее продадут, да и совсем дёшево – лампа 40 свечей всего рубль.
Счастливцев беззвучно рассмеялся. «Вот оно как! В аду не только на песни-танцы тянет, и на мошенничество тоже.  Голод голодом, а трёпку им задать надо!..»

Глава 27

С возвращением в отделения Иркутсклага №32 майора Счастливцева японские трудовые батальоны оправились, подтянулись, стали выглядеть опрятно в свежей военной форме, и вновь над Свирском задорно гремели японские и русские песни. Русские ребятишки в чёрных шароварах и широких рубахах на вырост обычно бежали рядом со строем в потоке громогласного хора, на ходу успевая обменять овощи или куски хлеба на искусно изготовленный игрушечный пистолет либо сплетённые из шпагата плётки. Когда гурьба пацанов пыталась выклянчить изделия заключённых без всякого обмена, в подарок, японцы корчили рожицы и пугали их страшными оскалами. Это потешало детей. Они, шарахаясь прочь, от души хохотали и приставали вновь:
– Дядька, дай пистолет! Давай сюда свистульку!..
Жители Свирска привыкли к японским пленным, относились к ним с симпатией и при любом удобном случае старались помочь продуктами.
Кано и Осаму вновь работали на заводе, на своих старых местах, накручивая километры проволоки на агломераты. Гул цеховых станков выливался в какой-то тяжёлый музыкальный ритм, и, чтобы избавиться от этого сатанинского оркестра, Осаму пытался подстроить его под советские или японские песни. Получалась такая несуразица, что это даже развлекало.
В один из июньских дней к вечеру в цехе было удушающе жарко, скопился приторный запах горелого масла, пережжённого металла и, как всегда, пленным не терпелось поскорее выбраться на свежий воздух. Но к концу рабочей смены к японцам вышел начальник цеха Свиридов и обратился к строю с какими-то усталыми, молящими глазами:
– Граждане пленные! Сегодня предпоследний день отчётного квартала. До перевыполнения плана на сто двадцать процентов нам не хватает мелочи – пятидесяти десятков законченных изделий. Я понимаю, вы устали, и приказывать вам не могу, не имею права. И майор Счастливцев сказал, что разрешает остаться вам, если только вы согласитесь помочь добровольно. Однако такое перевыполнение – это повышенные премии нашим работникам. Это же хоть наши бабы детей своих оденут, обуют, да и сами почуют жизнь. И вас, конечно, стороной не обойдём, – накормим, напоим от души. Я прошу вас завечеровать сегодня часов до одиннадцати вечера. С начальником, как я уже сказал, договорился. Ужин привезут вам сюда, да и мы кое-чего подбросим. Выручайте, сынки. Всем коллективом просим!
После перевода этой удивительной речи начальника цеха японцы оживились, на лицах мелькнули невольные улыбки от непривычного обстоятельства – их не заставляют, а просят! Они остались в полном составе и окончили работу полпервого ночи. Начальник Свиридов сиял как масляный блин, и после смены действительно угостил рабочих по-царски, выделив для этой цели двадцать килограмм мяса и столько же картошки из заводского подсобного хозяйства.
Возвращались пленные под охраной двух автоматчиков довольные, сытые и взбодрённые малой порцией водки. Редкие облачка звёздного неба были залиты призрачным лунным светом, и на улице можно было разглядеть каждый камушек. Японцы шли неровным строем, восхищались сибирской летней погодой, и говорили о некоторых особенностях русских людей. Они видели у дороги большой бетонный блок. Он был брошен здесь очень давно и на четверть осел в землю, зарос мхом и травой. Вроде бы он и ничей, и никому не нужен. Но, однако, этот блок могли положить в фундамент любой новостройки, и машинам не приходилось бы его огибать на дороге. Или почему эти русские оставляют среди кюветов и на тротуарах неизвестно для чего предназначенные опасно торчащие металлические штыри и проволоки?
Осаму шёл рядом с Кано и, повернув к нему голову, внезапно заметил в уголке его глаз огненный всполох. Казалось, из глаз друга брызнуло пламя. Художник удивился и спросил:
– Ты, Кано, ничем не расстроен?
Пилот повернул голову к Осаму, изменился в лице и, ничего не ответив, бросился мимо него бегом.
– Стой, буду стре..! – среагировал на движение пленного охранник, но, не договорив своё «стрелять», уже бежал рядом с Кано. Следом бросились и остальные.
Метрах в трёхстах из нижних окон нового двухэтажного дома на 16 семей било пламя. Огонь быстро овладел просмолёнными брёвнами от первого этажа до самой крыши. От пылающего строения сквозь треск и гул пламени донеслись детский плач и великого страдания крики женщин и мужчин. Некоторые люди бросали детей из окон верхнего этажа и прыгали сами. Кано и охранник Аким Загозкин добежали первыми и, не раздумывая, бросились в раскалённую топку дверей первого подъезда. На одном дыхании они пронеслись сквозь лютый жар и остервенелый треск горящего дерева на лестницу. Дыхание перехватило угаром, огнём обдало волосы и одежду. На втором этаже солдаты выбили закрытые двери, и из них тут же сквозняком вынесло огромный огненный сполох…
Десятки японцев и русских выводили сквозь пламя обезумевших от страха погорельцев, некоторых из которых пришлось силой тащить через бушующую испепеляющую лаву нижнего этажа.
Более трёх сотен пленных и посельчан организовали цепочку от Ангары и ближних колодцев, передавая друг другу множество пустых и полных водой вёдер. Было приказано сначала заливать ближние к пожару здания. От их перегретых стен шёл клубами пар, и крыши нескольких домов всё же обдало огнём.
Кано бежал вниз с двумя полузадохнувшимися девчонками на руках, когда больше интуитивно, чем глазами обнаружил летящее навстречу раскалённое обугленное стропило. Он, пригнувшись, закрыл собой девочек, успел услышать на всё небо звон и провалился в мерцающую искрами тьму. Двое человек, пробившие огненные языки, откинули тяжёлую горящую балку со спины Кано, выхватили из-под него едва живых ревущих девчушек и потащили горящего авиатора сквозь пожирающий пространство жар.
Четыре двухэтажных дома стояли тесной группкой, и, как не пытались соседние дома залить водой, пламя перекинулось и на них. Скоро к пожарищу подъехала заводская пожарная дружина, имеющая в распоряжении пожарный автомобиль. Масса русских и японских людей заливали пылающие строения, до последнего спасая жилища погорельцев.
В этой битве с огненной стихией было отвоёвано три дома. На рассвете их почти полностью сгоревшие крыши ещё курились сизо-белым призрачным паром. Между этими домами на земле лежали, извлечённые из остывающих пепелищ, бездыханные спасатели – восемь японцев, одиннадцать русских солдат и девять из гражданского населения.
Осаму с опалёнными волосами и бровями, в парящемся влагой, прожжённом кителе, не найдя Кано среди погибших двадцати восьми человек, ходил вместе с русскими мужиками среди ещё горячих остовов сгоревшего дома, поддевая ломом упавшие балки в поисках человеческих тел. Художник знал, что обожжённые и раненые пленные исчислялись десятками. Их увезли в лагерный госпиталь, но там Кано не было. По серым щекам Осаму бежали крохотные ручейки пота и слёз.
– Глаза разъело, – угрюмо сказал он переводчику Карото Усимбиси, который что-то сказал по поводу тяжести потери друга Кано и провёл пальцами по лицу.
Но Кано не лежал под углями сгоревших домов. Его и ещё двух пленных вместе с обожжёнными русскими мужиками и солдатами увезли на подводе в макарьевскую гражданскую больницу. Когда главный врач больницы Воробьёв обнаружил среди поступивших пострадавших японцев, он закричал санитару:
– Японцев не положено! Ни в коем случае! Нельзя! Ах, чёрт, как обгорели! Давайте в третью палату, живо!
Санитар от растерянности раскрыл рот и часто заморгал глазами:
– Так чего с ними делать-то?! Нельзя или в третью палату?
– Чего варежку раззявили?! Вы что, дурак?! Живо, я сказал, в третью и анестезию, какая есть…
Санитар оказался совсем не дураком. Он моментально среагировал на «живо», третью палату, анестезию какая есть, и пленных через минуту расположили в указанном помещении.
Ранним утром Кано с трудом разлепил глаза и, обнаружив сиятельно-белый с широким молочно-розовым отливом восхода квадрат потолка, понял, что земная жизнь уже позади, и он чего-то ожидает где-то в небесных пределах. С трудом повернув голову набок, авиатор обнаружил койку с переводчиком Сикаро Тоёси, а ещё дальше за ним кровать, отяжелённую русским товарищем Петром Набоковым.
– Интересно, что здесь делает Пётр? Он не верит в бога, – едва шевеля губами, прошептал Кано.
И тут же с другой стороны над ним склонилось лицо Натальи. Её глаза искрились яркими лучами раннего солнца.
– Кано, родной, очнулся! – и Наташа, ткнувшись в подушку Кано, тихо заплакала.
– Мне гораздо интереснее, что здесь делаем мы, хотя и верим в бога, – послышался голос переводчика Сикаро Тоёси. – Это же русский гражданский госпиталь.
– Эй, вы, раскудахтались там! – громко сказал Набоков. – Давай, Сикаро, переводи, чего там трещит этот проходимец Кано?
– Он думать, мы в небе и удивляться, что здесь делать ты, потому что без бога ты, да.
– Ага, обрадовался, на небе он. Передай ему: хрен ему с булкой, а не небо!
Сикаро передал и Кано попытался приподнять голову. В этот же момент жгучая боль обдала темя, тело полыхнуло болезненным жаром, и авиатор понял, – он на самом деле жив.
Три дня Кано с великим трудом приходил в себя, то различая какие-то реальности, из которых выглядывали лица Натальи, майора Счастливцева, родителей спасённых им девочек, няней-сиделок с коричневыми мазями и бинтами, то проваливаясь в пучину боли и необъяснимых ощущений каких-то бурлящих теней и невесомости.
На третий день Кано проснулся с ощущением жжения тела и болью, уже терпимой, которые можно принять для жизни и не проваливаться в бездонные ямы небытия.
Где-то за окнами прогремели выстрелы, затем ещё залп и ещё.
– Чего там, стреляют? – спросил Кано у переводчика Сикаро Тоёси, и тот, по строгому уговору с Петром Набоковым, тут же перевёл слова Кано на русский язык.
– Ага, расстреливают дезертиров, сбежавших с пожара. Тебя там только не достаёт, симулянт! Ишь, где спрятался, сволочь! Вот погоди, выйдем отсюда, я тебе так морду начищу, что обратно в больничку запросишься. Давай переводи! – тут же отозвался Набоков, сверкая белозубой улыбкой.
Кано на голос переводчика невольно, превзнемогая боль, заколыхался от смеха. Что ещё мог сказать этот удивительный русский здоровяк, так складом характера похожий на самого японского драчуна и забияку Кано.
– Ты не болтай, как трусливый заяц. Ползи лучше сюда, устраивайся поудобней. Тут рядом есть костыль, им и выбью из тебя спесь. А то до тебя мне костыль не донести, – откликнулся Кано и серьёзно спросил: – Пётр, девчонки живы?
– Живы, даже не обгорели. В школу ходят, тебя ругают, – ты их так придавил, что у одной ноги длиннее стали, а другая вширь раздалась.
– Дурак ты, Пётр, совсем глупый. Лишь бы похихикать, сам не знаешь над чем. Так, чего там стреляют? – вновь спросил Кано.
– Ладно, извини. Это самогону родня притащила, вот и ударил, сволочь, в голову. Сам чую, дурь несу, а остановиться не можу – прёт и всё. Стреляют, потому что советских и японских солдат хоронят сегодня со всеми воинскими почестями: митингом и салютом из винтовок.

Глава 28

В 1947 году волна сталинских репрессий прокатилась по бывшим фронтовикам, в основном сражавшимся на Западных фронтах. В Черемхово шли этапы солдат и офицеров, не понимавших, что в Великой Отечественной войне против фашизма на самом деле победили не они, а единый товарищ Сталин. Эти репрессированные также не понимали, что великая работа, проделанная ими за четыре кровавых года, не даёт им права на собственное мнение ни в политике, ни в быту. И дух победителя должен жить только в Кремле, а не расползаться по стране, угрожая режимной коммунистической системе.
Многие советские воины, вернувшиеся с фронтов, повидавшие жизнь и быт Европы, нашли своих родных и близких в совершенном оскудении, которое было списано на времена войны и стерпелось. Однако голод 1946 года, разительно отличающиеся зарплаты руководства и рядовых работников, снабжение и нередко скотское отношение советских властей к простым людям вызывали возмущение, и победители, сверкая орденами и медалями, шли к руководителям партии добиваться вечной русской правды, которая веками в этой державе была упрятана неизвестно где. Дело стало доходить до рукоприкладства и стрельбы. И в Кремле видели, что это не типичная уголовщина, а уже новое мышление воспрявшего духом народа. А потому взбунтовавшиеся фронтовики осуждались по статьям политическим.
Это страшное явление – ломка воли победителей – потребовало резкого расширения ГУЛага, и в Иркутсклаге настал момент, когда конвоиров стало просто не хватать. Решение пришло просто, – с некоторых лагерей японских военнопленных, подлежащих ликвидации в ближайшее время, сняли охрану и направили её для охраны заключённых куда более опасных для сталинского строя, чем пленные.
В Свирске же и население посёлка, и сами японцы были уверены, что такую привилегию рабочие батальоны получили за их самоотверженные действия при наводнении и пожаре. Так или иначе, отсутствие конвоя на вышках и работах дало японцам бодрящую уверенность в скорой репатриации на родину. И хотя нормы выработки японским батальонам не сократили, и питание оставалось далёким от необходимого рациона мужчины, но зато пленные могли уже сравнительно свободно перемещаться по посёлку после работы. Вследствие этого они с удовольствием нанимались потрудиться для жителей за еду, выпивку и благодушное отношение.
Кано, отлежав в госпитале полтора месяца, радовался наступившим переменам, и после работ практически не вылазил из домика Натальи, умудряясь даже время от времени переночевать у неё.
Их близкие отношения свелись к естественному вопросу: в какой стране им пожениться и жить. Случаи, когда японцы женились на русских женщинах, получали гражданство и оставались в СССР, уже были, но, чтобы японец увёз свою жену – гражданку Советского Союза – в империалистическую Японию, такого прецедента советская политмашина ещё не знала, и, собственно, допустить не могла. Наталья это понимала и поэтому время от времени, с грустью глядя в глаза Кано, говорила:
– Если ты не останешься, мы с тобой никогда, понимаешь, никогда больше не увидимся.
Кано молчал на это. Ему нравились сибиряки, нравилась красивая и суровая природа, он не боялся этих мест. Но запах Японии, родного города, океана тянул все соки из души авиатора. Он не мог себе представить прожить до конца дней без этого воздуха, без ловли рыбы, суеты Красного базара и крепкой выпивки в порту с биндюжниками. Дело, конечно, не в биндюжниках, а в том заложенном в сердце мироздании, что и называется для человека Родиной.
– Ты можешь приехать, как туристка и остаться в Японии. Это наполовину и твоя отчизна тоже. Ты знаешь наш язык, тебе легко будет получить гражданство. Я буду летать на больших лайнерах и по вечерам ловить рыбу, ты растить ребятишек, мы будем жить уютно и спокойно, – тихо, как бы упрашивая, отвечал Кано.
– Какая туристка?! В капиталистическую страну?! Ты в своём уме?! Этого никогда не будет, чтобы я захотела и поехала! Я знаю, я тебе не нужна так, как твоя Япония.
– Послушай! – вдруг изменился лицом Кано. – У нас в лагере женщин-военнопленных нет. Но они есть в других лагерях. Ты же вылитая японка! Документы ты могла потерять ещё в 1945 году. Ты поедешь с нами, а потом смешаешься с женским ополчением…
– Ты, Кано, думаешь, о чём говоришь? А я тебе расскажу, о чём ты говоришь, переведу на советский язык. Представь себе, уходят эшелоны с военнопленными и Наташа Кораяма исчезает из посёлка. Не выходит на работу, никто её нигде не видит. Где она? Так, япончик её, гадину, увёз! На следующей станции дяденьки из НКВД снимают бывшую комсомолку Наташу с поезда, и лет десять где-нибудь на Колыме будут объяснять, как это нехорошо бежать из СССР под видом военнопленной. Ты этого хочешь?!
– Нет, я этого не хочу. Но я не знаю, что делать, Наташа… – совсем печалился Кано.
– Русский язык учить! – крикнула Наталья.
Кано и так за время плена усвоил немало русских слов, но знал, что родным этот язык для него не станет никогда. И чтобы разрешить вопрос с переездом Натальи, отчаявшийся авиатор решился после вечерней поверки постучаться в дверь начальника отделений лагеря майора Счастливцева.
Узнав о цели визита японского пленного пилота, Счастливцев нахмурился и сказал:
– Любишь её? Женись и оставайся. Дом дадим, на работу устроим – поля на самолёте будешь опылять. А ежели она тебе не дороже жизни в Японии, так катись и оставь её в покое. Жить он не может без Японии! Чем-то жертвовать надо. Твоя жизнь, ты и решай. А девку губить не позволю. Никуда она не поедет. Там и радиация у вас всякая после американской бомбардировки. Постой, а с чего ты взял, что вас уже домой отправляют? Если чуть охрану сняли, так и домой сразу ехать?! Да ты тут ещё состариться успеешь! Иди, давай, учи русский, а то третий год в России, а всё ходишь с переводчиком!
Услышав второй раз за день совет учить русский язык, Кано испугался какого-то предзнаменования, но после этого разговора понял, что никаких вариантов переезда Натальи нет. И решил не ломать более голову, а перед самой отправкой, как в воздушном бою, довериться последнему чувству – потянуть штурвал на себя или резко спикировать в бездну.
Пилот повеселел и пошёл поделиться этой мыслью с Наташей. Выслушав его, Наталья надулась и сказала, чтобы Кано к ней не ходил. Мол, до этого последнего чувства разговаривать им не о чем.
Авиатор возвращался от рассерженной возлюбленной расстроенным и вдруг невольно улыбнулся редкому зрелищу: посередине дороги в лагерь, нелепо выбрасывая длинные тощие ноги и часто оглядываясь, бежал щуплый и взлохмаченный ефрейтор-переводчик Исира Укороми. За ним гналась толпа русских мужиков и баб, вооружённых ухватами и кнутами.
– Держи его, ирода японского! – визгливо вопили бабы.
– Стой, гад! Не уйдёшь! – густым басом вторили бабам мужики.
Кано вышел на дорогу, перехватил задыхающегося Укороми и сказал:
– Исира, ты же японский ефрейтор, а испугался кучки гражданских русских. Быстро и внятно говори, что произошло?
– Я… я… строил этой мадам в платке хлев и корова похоронилась.
– Это как? Сама себя закопала, что ли?
– Нет, она чесаться о стену стала, и стайка упала. Вся стена на неё упала, совсем корову не видно!
Русские, удивившись тому, что японского беглеца задержал японец же, остановились и окружили приятелей.
– Что случилось? – спросил Кано у толпы по-японски. – Давай переводи.
– Что случилось? – перевёл ошалевший Укороми.
– Он ещё и спрашивает, собака! – зарычал уставший от погони мужик и полез пятернёй в лицо Исиры.
– Нет, так не пойдёт, – загородил собою товарища Кано, оттолкнув руку мужчины. – Ничего не спрашивай их, просто переводи мои слова. Я хочу вас спросить, люди добрые (эти слова Кано сказал сам по-русски), корова жива? Главное, – корова! Я сам изобью моего лучшего друга Исиру, если корова сдохла. Самое важное, – жизнь коровы! Всё остальное потом!
Мужики и бабы опешили. До них дошло, что, бросившись за виновником обрушения стены хлева, никто даже не посмотрел, как там бедное животное под обломками загона. Кано предложил пройти на место и выяснить состояние коровы и причину катастрофы постройки, возведённой Исирой Укороми. И в случае вины японского строителя его друзья возместят все убытки селян. Также от Кано прозвучало и то, что от искалеченного или убитого виновника добиться возмещения ущерба будет совершенно невозможно.
– Да никто его убивать и не собирался! Так, проучить маленько хотели, чтоб неповадно было врать, што, де, он плотник! – зычно сказал один из мужиков. – Пусть-ка, скажет, кто он был в Японии на самом деле?
– Я мьюзику у детей русских эмигрантов преподавал. Простите, сильно вкусно есть хотел я, сильно простите… – виновато повесил голову Укороми.
– Да ладно, чего там, мы-то понимам! Сами, чай, голодуху знавали! – улыбаясь, загалдели селяне и все вместе отправились на двор хозяйки бабы Паши Обромедовой.
 Когда подошли к обрушенному загону, раздались возгласы удивления и радости. То ли с перепугу, то ли срок подошёл, но корова – живая и здоровая – разродилась телёнком, который, качаясь, стоял на тонких ножках и тыкался носом в послед. Всюду валялись маломерные брёвнышки, из которых ранее музыкант-переводчик составил стену, связал проволокой, зацепленной за стропило крыши, и заявил, что век будет стоять. В Японии, мол, все так строят.
На следующий день после 10 вечера на этот двор пришли Кано, Укороми и трое японцев без всяких музыкальных способностей. Звонко зазвенели острые плотницкие топоры, и за два часа была возведена крепкая стена стайки. Баба Паша с наигранной строгостью приняла работу и, довольная, угостила работников варёной картошкой, жареным мясом, свежими помидорами и огурцами.
Этим летом японцы общались с населением посёлка не только по надобности работы, но и бегали на вечёрки, – гулянья с танцами, устраиваемые в выходные дни поздними вечерами. Едва над посёлком разливалась гармонь, японские солдаты чистили свои кители, обувь и обращались к командирам за разрешением отбыть на «встречу с советским населением для просветительской работы по основам социализма». Эту замудрёную фразу, как причину для отбытия на вечёрку, придумал совсем молодой сержант Икоуро Роси, едва с батальонов сняли конвой. Улучив момент, когда после вечерней поверки советские и японские командиры стояли рядом, Роси смело подошёл к ним и, выпучив глаза, отчеканил:
– Разрешите отбыть до 12 ночи на встречу с советским населением для просветительской работы по основам социализма!
Счастливцев, услышав точный перевод, от души расхохотался и сказал:
– Очень хочется послушать политпросвещение, особенно от Таси Красиной! Ладно, валяйте, но не до утра, понятное дело!
Майор Накамура, удивившись хохоту начальника, спросил переводчика Карото Усимбиси:
– Почему господин майор смеялся?
– От радости, – не моргнув глазом, ответил Усимбиси.
Накамура также разрешил отбытие из подразделения, но по поводу радости Счастливцева у него остались какие-то сомнения.
Площадку для гуляний устроили на пригорке, там, где с полями сходился Чёрный лес. Парни натаскали брёвна и, выбрав топорами верхние части для сидения, обложили ими заросший травой, не паханый участок поля по кругу. Измотанные на двух и более работах, люди собирались там в редкие выходные дни, чтобы выплеснуть из души невзгоды и вдохнуть праздника. И молодым, и зрелым свирчанам жаждалось и любовных утех, и большой любви, рисовавшейся розовыми карандашами сплошным счастьем на все годы жизни.
Когда на зов залихватских гармоней первый раз пришли японцы, поселковые девки сходили с ума от озорства и чего-то ещё неведанного, необычайного и манящего.
Маня Поливанова, завидев пятнадцать японских солдат, скромно подошедших к пустующим брёвнышкам и с поклоном поздоровавшихся с обществом, с ходу повела круг и заголосила на полублатной мотив под разом подхватившие песню гармошки:

– Мама, я япончика люблю!
Мама, я с ним чуточку посплю!
А потом забуду беды,
И в Японию уеду!
Мама, я япончика люблю!

Вдовая Тося Стеблова вышла в круг и, пойдя встреч молодухе широким танцем, зыркнув на неё строгими глазами, грянула мощно и раскатисто:

– А я тебя, шалава, прокляну!
Я те глаз на титьки натяну!
Я семь лет живу без мужа,
Мне самой японец нужен,
Я тебя, зараза, прокляну!

Маня Поливанова тут же нашлась и продолжила, подбоченясь:

– Мамка, ты глаза свои протри!
Их же здесь не тысяча, а три!
Выбирай себе любого,
Да не трогай лишь моёго,
Мамка, ты глаза свои протри!..

Под общий смех раззадорились и японцы. Двое из них выплыли в круг, танцем подражая женщинам. Среди русской публики, никак не ожидавшей таких кульбитов от японцев, началось светопреставление. Люди загибались и буквально падали от ярого до хриплого исступления хохота.
После этого вечера японцы на вечеринках стали желанными и совсем своими. Их растаскивали и девки, и мужики звали в компанию выпить и побалагурить за жизнь в СССР, в Японии и на всём белом свете.
В один из вечеров майор Накамура, которого снедал вопрос: на какие же беседы о социализме так охотно идут его подчинённые, и почему они так смешат Счастливцева, лично посетил эту «политвстречу». И хотя майор подрался с известным поселковым забиякой Иваном Растребьевым из-за, как показалось Накамура, неуважительного обращения с женщинами, он убедился, – его люди психически здоровы и вернутся домой, как он сам выразился, без всякой «красной заразы».

Глава 29

Секретарь райкома Афанасий Григорьевич Крапчатый в воскресный день пришёл к своему другу и соратнику секретарю партийного комитета завода по производству гальваники Евгению Павловичу Зуху домой в гости и достал из потрёпанного портфеля бутылку водки.
Евгений Павлович наскоро соорудил закуску из солёной капусты, жареной картошки и отварного мяса. Под сердитые взгляды жены Зуха друзья уселись за стол в крохотном домашнем кабинетике, закрыли дверь и налили по рюмке.
– Ты понимаешь, до какой степени извёл меня мой новый заместитель. Уж и поганые мысли в голову невесть откуда полезли. Вот вчера смотрю на него и думаю: как такое дерьмо с фронта возвращается? Ты представляешь, дерьмо со священным словом «фронт» рядом встало!
– Да, потому что он на самом передке-то и не был! Он по отступающим бил из пулемётов. Да после боёв сдрейфивших солдат расстреливал. То есть всегда стоял за Родину не на фронте, а за собственным фронтом. Во, какого вонючего пороху он нанюхался! Давай, выпьем за настоящих фронтовиков! Мне этот япононенавистник тоже изрядно надоел…
– Да ты его хотя бы видишь реже, а я – каждый день!
Опрокинувшие по стопке друзья говорили о назначенном на должность заместителя секретаря райкома подполковнике войск НКВД в отставке Николае Николаевиче Сковородникове.
После своей отставки в 1945 году Сковородников сменил несколько должностей, вместе с тем и несколько городов от Ярославля до захудалого посёлка Свирск. Но остался памятным и в Ростове, и в Новгороде, и в Новосибирске, и в Иркутске. В каждом городе он обнаруживал нестерпимое безобразие послевоенного уклада жизни местного населения, а безнаказанное убийство на войне породило привычку легко совершать самосуд над кем бы то ни было и в гражданской жизни. За драки и попытки убийства гражданских лиц он не привлекался к уголовной ответственности только потому, что был крепкого пролетарского происхождения, представлен к ордену Великой Отечественной войны I степени, но и, несомненно, имел в верхах власти каких-то могучих покровителей.
В Свирске бывший подполковник Сковородников люто возненавидел порядки, связанные с военнопленными японцами. Его возмущало, почему они разгуливают по посёлку без охраны, как у себя дома, почему их можно встретить и на вечёрках, и в домах жителей, и ещё чёрт знает в каких местах, где они заражают советских людей бациллами империализма. А потому не мудрено, что однажды он заявился в канцелярию Счастливцева и, представившись, заявил:
– Я не понимаю, где я сейчас нахожусь: в японском Сочи или лагере для военнопленного врага?!
– В каком Сочи? Что, в Японии тоже есть город Сочи? – округлил глаза Сергей Петрович.
– Я выразился фигурально. Я не знаю, есть ли у них город Сочи. Я знаю твёрдо другое – враг должен искупать вину в цепях и на каторжных работах. И вообще бывшего врага не бывает, если он не добит, то его следует добить! Чем?! Постоянным повышением норм выработки, экономным питанием, расстрелами при попытке к бегству, да чем угодно!..
Майор Счастливцев, с первых же слов оценив Сковородникова, как цельного дурака, вступать в дискуссию не счёл возможным, а потому вызвал дежурного офицера охраны и режима лагеря. И через минуту Арсений Алексеевич Сокольский, заочно отучившийся в офицерском училище с присвоением звания лейтенанта, стоял перед своим начальником.
– Арсений Алексеевич, с каких это пор к нам свободно проникают гражданские люди и начинают давать указания, как работать офицеру войск НКВД?
– Так… это, он показал удостоверение заместителя секретаря…
– Да, какая разница, чего он тебе показал! Короче, проводи гражданина вон, и впредь никогда его сюда не пускать! Лично отвечаешь!
– Это неслыханно! Ты с кем разговариваешь, майор?!.. – зарычал было побелевший подполковник в отставке, но Сокольский жилистой рукой взял его за плечо, выставил из кабинета, канцелярии, а затем грубо вытолкал и за красные тории лагеря.
После этого Сковородников начал изливать всю свою желчь на Афанасия Григорьевича Крапчатого и Евгения Павловича Зуха в неизмеримо большем количестве. Мало того, в борьбе с проникновением японцев за вышки лагеря, Николай Николаевич приказал поселковому художнику изготовить плакаты на дорогой в это время фанере: «Японцам вход строго воспрещён!». И самолично развешал их по всему посёлку. Скоро все плакаты исчезли, поскольку жители Свирска дефицитной фанере нашли более полезное применение. Это взбесило Сковородникова так, что он вновь почувствовал нестерпимый зуд отловить и расстрелять врагов. Николай Николаевич ворвался в отделение милиции и приказал немедленно начать следствие по делу расхищения фанерных плакатов, как покушение на государственное имущество, а заодно и строй социализма.
И теперь Афанасий Григорьевич Крапчатый и Евгений Павлович Зух сидели за бутылкой водки и ломали голову, как избавиться от свалившегося на Свирск полоумного человека. Все их раздумья свелись к тому, что без хитро-мудрой идеи Сергея Петровича Счастливцева им не обойтись. И дело решили не откладывать.
Прикупив в магазине ещё две бутылки водки, они направились в лагерь, прямо в дом его начальника. Сергей Петрович сидел дома, распаренный после бани, и встретил гостей радушно.
– Вымотал, проклятый! Извёл нас Сковородников своими бреднями о проникших на Родину врагах-японцах! Помоги, Сергей Петрович! Без тебя никак не справимся! – сходу заохало партийное руководство посёлка Свирск.
Через три часа застолья Крапчатый и Зух, довольные и пьяные, покинули пределы лагеря. Крапчатый уносил в кармане записку Н.Н. Сковородникову от Счастливцева и надеялся, что план Сергея Петровича, по крайней мере, поможет отправить Сковородкина на обследование в «жёлтый дом».
В записке Счастливцев доводил до Сковородникова, что долго думал над его словами и нашёл справедливым смысл, что недобитого врага действительно не бывает. А потому будет рад, если Николай Николаевич собственноручно и подробно напишет полный перечень карательных мер, который необходимо применить к японским военнопленным. И ждёт его лично для доверительной беседы.
– Вот есть у нас ещё умные люди! Пусть и туговатые мозгами, но теперь дела пойдут! – просиял лицом Сковородников после ознакомления с запиской Счастливцева.
Через несколько дней бывший подполковник пришёл к начальнику отделений лагеря и положил ему на стол пухлую пачку мелко исписанной бумаги. Сергей Петрович пробежал глазами рекомендации прирождённого палача, брезгливо дёрнул губами и сказал:
– Я внимательно ознакомлюсь с вашими предложениями и поставлю вас в известность. Надеюсь, вы, Николай Николаевич, взвесили все наши возможности и учли рамки законности данных рекомендаций?
– Разумеется… – удивлённо вскинув брови, растерянно ответил Сковородников.
Они стояли друг перед другом и смотрели глаза в глаза, эти двое русских людей. Как-то странно улыбались и некоторое время молчали.
Наконец, Сковородников, который вначале полагал, что они со Счастливцевым тут же начнут жарко обсуждать будущее отделений концлагеря, понял невозможность такой беседы и вдруг сказал:
– А не могли бы вы помочь мне с двумя-тремя работягами. Обстраиваюсь, знаете ли, на новом месте. Нужно мне погреб хороший вырыть, ну не самому же его копать, когда тут…
– Да, конечно. И, знаете что, так, для проформы, напишите ходатайство на моё имя о выделении вам военнопленных для работ на личном участке. Я вам сегодня же и пришлю, так сказать, помощников. Только после сдачи норм дневной выработки разумеется, – тихо сказал майор.
– Естественно! Будут ночами у меня пахать! – Сковородников присел за стол, размашисто начиркал заявление и подал его Счастливцеву. – Премного благодарен. Буду ждать. Ну, я, пожалуй, пойду?
– До свидания, Николай Николаевич.
Проводив Сковородникова, Сергей Петрович начал читать его опус «Новые условия содержания японского врага», взял трубку телефона и набрал номер Крапчатого.
– Афанасий Григорьевич, наш друг отписал мне тут такое, что дело пахнет трибуналом. Сегодня же отправлю это «законотворчество» Зверькову. Мало того, он востребовал японцев на свои личные работы. Я его заставил написать заявление. Представляете, этот идиот написал! Ну, я ему пошлю таких людей, что ему небо с овчинку покажется.
А Сковородников пружинисто шёл по утрамбованной дороге, оглядываясь на шестиметровый забор лагеря с пустыми вышками, и переживал незнакомое чувство неосознанной робости, которое пришло к нему при общении с этим странным майором. Но, в конце концов, Николай Николаевич счёл это предрассудком и отбросил размышления о необъяснимой странности натуры Счастливцева вообще.
Вечером во двор дома Сковородникова вошли трое японских военнопленных. Хирико Онахо был коренаст и низкоросл, сухопарый Сёдзи Ёситэ – среднего роста, и возвышался над своими товарищами длинный, как жердь, Харуки Ионари. Хозяин пил чай на веранде, упрятанной в заросли черёмухи, и окликнул работников:
– Эй, самураи! Идите сюда, паразиты социализма!
Японцы прошли на веранду, посередине которой стоял стол, покрытый синей бархатной скатертью и заставленный самоваром, графином с водкой, жаровней с огромным початым кроликом, фарфоровыми чашками со стопками блинов, мёдом, сметаной и украшала это великолепие высокая ваза с роскошным букетом садовых цветов. Пленные поклонились, тут же уселись за стол и принялись поедать всё съедобное, быстро орудуя вилками и пальцами. Николай Николаевич онемел. Лицо его вытянулось и побелело. Дыхание пропало. Похожий шок он испытал в заградотряде, когда под деревней Сафоновка фашисты прорвали оборону и перед окопом внезапно вырос немец с автоматом, направленным в грудь тогда ещё капитана Сковородникова. Но тогда шок был порождён просто космическим страхом, сжавшим всё его тело, в том числе и пальцы, один из которых лежал на спусковом крючке автомата. Этот непроизвольный выстрел спас ему жизнь и даже заслужил для него награду. Но теперь был не страх, а нечто большее, – то, что он позже счёл покушением на высокое достоинство советского офицера, да и всего социалистического уклада жизни в целом.
Когда Сковородников очнулся, японские солдаты уже встали, обтёрли жирные пальцы полотенцем, наброшенным на спинку стула, и самый маленький из них, поклонившись, сказал почти на чистом русском языке:
– Спасибо, Сковорода-сан! У тебя вкусно оцень. Все кормят нас, ты даже мило. Сёдня работать не будемте. Мы приходить тебе сказать. Потом будемте. Досиданья.
Японцы быстро вышли и словно растворились за высокой оградой двора. В ошеломительной тишине где-то тонко жужжали вечерние комары. Из дома на веранду вышла заспанная жена Сковородникова Клавдия Ивановна и уставилась на разгромленный стол.
– Коля, ты один сожрал всего кролика? Ты что, пьян, Николай? – развела руками Клавдия Ивановна и, швырнув засаленное полотенце в бледно-серое лицо мужа, нервным шагом вошла обратно в дом.
– Что это было?! – взревел, наконец, вернувшийся к жизни Сковородников и хватил вазой об пол. – Что, чёрт возьми, тут происходит?!
– Точно пьян, скотина! – отозвался голос жены на звон битого стекла и рёв Николая Николаевича.
Сковородникова охватил жар действий. Он вбежал в дом, распахнул платяной шкаф, натянул галифе и китель подполковника войск НКВД. Форменная нательная рубаха куда-то запропастилась и сошла жёлтая в красную клетку сорочка.
Путаясь в портупее и оторвав в бешенстве пуговицу от кителя, отставной подполковник оглушительно хлопнул калиткой и направился в сторону лагеря первого батальона военнопленных.
Сергей Петрович Счастливцев, самолично давший инструкции поведения посланным японским работникам, ждал подполковника и удивлялся, чего это его так долго нет. Японские «эмиссары» выполнили указания русского начальника в точности. Вышло даже лучше того, что предполагалось, поскольку им не пришлось просить отужинать. Ужин был уже на столе, и они весьма артистично воспользовались ситуацией.
Едва Сковородников ворвался в лагерь, его поджидал очередной удар – японцы в полном составе молились прямо на плацу. Он, было, бросился в их сторону, но его перехватил начальник отделений Иркутсклага №32 и полушёпотом сказал:
– Ни в коем случае не подходите к японцам, когда они молятся. Наброситься, убить могут голыми руками!
– Что у вас здесь происходит?! – яростно, но также полушёпотом произнёс Сковородников.
Озадачась видом зампредседателя-подполковника в полузастёгнутом кителе без пуговицы, из-под которого вызывающе пестрела яркая пляжная рубашка, Счастливцев тихо спросил:
– Я вижу, вы чем-то расстроены, Николай Николаевич?
– Да, как же! Пришли ваши японцы, унизили, обожрали меня и ушли! Ничего не сделали, копать не стали! А теперь они молятся! Какое они имеют право молиться?! Ни в одном лагере такого бардака нет!
Того, что случилось дальше, Счастливцев предвидеть не мог. Сковородников шарахнулся от начальника, выхватил из кобуры наградной пистолет и направил его в сторону рядов молящихся японцев. Сергей Петрович в непредвиденных ситуациях всегда поступал самым непредвиденным образом.
– Завтра! – с жаром зашипел начальник лаготделений так, что Сковородников отпрянул ещё дальше и развернулся корпусом к Счастливцеву. Пистолет смотрел уже в грудь Сергея Петровича.
– Чего завтра? – булькнул горлом бывший подполковник.
– Расстрел японцев завтра! Вот они и молятся!
– Что? – смутился Сковородников и слегка опустил оружие.
Этих мгновений хватило, чтобы начальник лагерных отделений пустил в ход свой огромный кулак. И оглушённый в висок подполковник в отставке повалился на каменистую землю.
Счастливцев пинком выбил из стылой руки подполковника пистолет, присел на корточки и пощупал его пульс.
– Жив, курилка! – с видимым облегчением сказал Сергей Петрович и приказал дежурному вахтёру срочно бежать в госпиталь за врачом.
Когда Сковородников очнулся, то заявил, что не помнит ровно ничего с того момента, когда пришёл со службы домой и сел ужинать на веранде.
На другой день к вечеру из Иркутска прибыли какие-то офицеры и увезли Николая Николаевича Сковородникова в неизвестном направлении. Скоро куда-то переехала и семья экс-подполковника. По рассказу Зверькова, начальник НКВД по Иркутской области яростно вопил, сожалея, что Счастливцев не добил этого урода, но уголовное дело по нему, однако не завёл. Для всех так и осталось загадкой, – кто и из какого высшего командования покровительствовал этому сумасшедшему отставному подполковнику?

Глава 30

Батальонный переводчик Карото Усимбиси за два года живого общения с русскими отшлифовал свою речь так, что трудно было поверить в его японское происхождение. Наружностью он, конечно, остался японцем, но в повседневную привычку вошло не только говорить, но и думать по-русски, понимать русский интеллект. К нему даже сослуживцы приходили, как к предсказателю, – чем ответит военный либо гражданский советский человек на то или иное обращение.
И поскольку командного состава не хватало, Усимбиси был назначен на унтер-офицерскую должность, хотя в действующей армии бывший пулеметчик числился  лишь хей-чо – младший капрал. Прознав о мудрёном различии в японской армии на рядовых 1-го и 2-го классов, старших рядовых и капралов, что соответствовало советским ефрейторам, некоторые русские служилые больше года не без ехидства величали Усимбиси «господин младший ефрейтор». Хотя шутки эти и были беззлобными, но Карото они нервировали. Он терпеливо сносил обиды, успокаивая себя тем, что у глупых людей и юмор другим быть не может. И вот майор Накамура за высокие заслуги во взаимопонимании между японской и советской сторонами присвоил хей-чо Усимбиси внеочередное воинское звание, которое по-японски звучало «гун-со»,  а по-русски – «сержант». Пронюхав об этом, шутники-служащие перестали обращаться к переводчику «господин младший ефрейтор», но вместо того, чтобы по-русски окликнуть его: «Эй, сержант!», кричали: «Гун-со, гун-со!» и при этом почему-то заливисто хохотали. Наконец, поняв почему над ним потешаются эти люди, сержант Усимбиси, чуть ли ни за руку привёл майора Счастливцева к одному из своих обидчиков и, сказав: «Я знаю, что такое кодекс чести!», вдруг влепил работнику кухни рядовому Ломину тугую пощёчину. Начальник отделений Иркутсклага оторопел на этакий откровенный японский поступок, но, разобравшись в чём дело, строго высказался, что не ожидал в лице советского солдата увидеть столько гнусной тупости да ещё полуторогодовалой выдержки. Пригрозив арестом за дальнейшее глумление над переводчиком, Счастливцев поставил жирную точку в неуставных обращениях к японскому сержанту и не только к нему.
В одно июньское утро сержант Карото Усимбиси получил от майора Счастливцева приказ прибыть на станцию Макарьево, найти начальника строительства железнодорожной ветки Макарьево–Свирск Глухарёва и передать ему телефонограмму из Черемхово.
Получив это важное задание, Усимбиси прибежал на конюшню в полной уверенности по предъявлении срочной телефонограммы выпросить себе лошадь. Но, обнаружив там сменного конюха Чапцова, скис лицом, поскольку этот конюх был формалистом до мозга костей и без приказа начальства зимой и горсти снега не выдаст. Заявит, что снег государственный, поскольку падает с советского неба на территорию СССР, и без приказа его перемещение никак невозможно.
– Гражданин сержант, прошу выдать лошадь для доставки срочной депеши в Макарьево, – сделал всё же попытку преодолеть 5 километров на гужевом транспорте Карото. – Сам начальник Счастливцев приказал!
– А лошадь он тоже приказал выделить?
– Нет, он забыл, наверное. А сейчас уехал на завод. Но поймите, Чапцов, телефонограмма-то срочная!
– Срочная, говоришь? – понизил голос до шёпота конюх-сержант и вдруг крикнул: – Так, чего ты стоишь-то?! Ты не пешком, ты бегом беги!
Усимбиси бегом не побежал, но шёл всё же быстрым шагом. Миновав поля и углубившись в лес, переводчик услышал звон топоров, шум падающих деревьев и чью-то непонятную речь. Хотя Карото не был полиглотом, но помимо русского языка немного знал немецкий и по несколько десятков слов из различных европейских языков. Эта речь не принадлежала ни одной знакомой национальности, и Усимбиси очень захотелось посмотреть на этих работающих на лесоповале пленных людей.
Продираясь сквозь заросли лопуха, Карото споткнулся о дремлющего на тёплой подстилке травы конвойного. Спросонья перепуганный охранник вскочил, вскинул автомат и едва не выстрелил по переводчику.
– Ты чего, охренел?!  Чего лягаешься?! Кто такой?!
– Да посыльный я. Вот, телефонограмму несу в Макарьево, – с дрожью произнёс Усимбиси и протянул охраннику депешу. – Послушай, а кто это у тебя работает? Что за нация? Что за язык у них, что ни хрена не понять?
– Эко, дурень ты! Это, паря, аргентинцы. Слыхал про таких? За океаном живут. Ладно, вали отсюда. Да под ноги смотри, баран!
– Погоди, они тоже против СССР воевали?
– Воевали, воевали… Пошёл отсюда! – сказал конвоир, вновь устраиваясь на травяное лежбище. – В обход иди, придурок. А то тебе там точно пулю в пузо влепят.
Карото Усимбиси послушался и сделал добрый крюк, обходя лесосеку. Добравшись до Макарьево и не застав начальника строительства чугунки Никиту Александровича Глухарёва в конторе, Карото отправился по насыпи к едва видневшейся вдали толпе рабочих и коптящему паровозу. Глухарёв о чём-то спорил с мастерами.
– Здравствуйте, Глухарёв-сан! Вам звонили в контору, но вас там не было. Примите, пожалуйста, телефонограмму, – учтиво сказал Усимбиси, протягивая помятый мелко исписанный листок.
– А, здравствуй и ты, Карото! Спасибо за доставку, – широко улыбаясь, ответил начальник стройки. – Пойдём в контору, я отзвонюсь в Черемхово, а заодно чаем тебя напою с брусникой.
Глухарёву нравился этот сообразительный, интеллигентный, всегда подтянутый и готовый к действию японец. При случае Глухарёв не упускал случая поговорить с ним о японских железных дорогах и людях или растолковать что-то непонятное японскому парню о СССР.
Придя с Глухарёвым в его просторный кабинет, Усимбиси терпеливо ждал, пока начальник говорил по телефону, а затем разливал душистый травяной чай в красные с золотой каймой чашки. В стеклянную вазочку Никита Александрович наложил брусничного варенья, нарезал на дощечке розового сала и ржаного хлеба.
– Присаживайся, Карото, угощайся, чем бог послал. Я вижу, ты чем-то обеспокоен.
– Спасибо большое, Глухарёв-сан. Я сегодня в лесу случайно вышел на лесосеку. Там работали пленные аргентинцы. Я знаю, они живут далеко, за океаном. СССР тоже воевал там, за океаном?
– Ха-ха-ха! – не выдержал хозяин кабинета. – Нет, дорогой мой! Мы будем там воевать, если только нас попросит об этом их пролетариат. Ты, наверное, слышал, что эта война называется Второй мировой. Весь мир воевал. Гитлер щедро платил наёмникам, вот под его знамёна и собиралась шваль со всего света. Вот погоди, у меня есть перечень национальностей пленных в Сибирском округе. Сейчас. Вот, послушай!
Глухарёв взял из подшивки документов бумагу и прочёл:
– На первое января 1946 года в отдельных рабочих батальонах Министерства вооружённых сил, лагерях МВД и спецгоспиталях в лагерях МВД сконцентрированы военнопленные следующих национальностей: поляков столько-то, чехов и словаков столько-то, в общем, югославы, итальянцы, французы, голландцы, бельгийцы, датчане, японцы, швейцарцы, люксембуржцы, финны, болгары, турки, норвежцы, греки, шведы, американцы, англичане, бразильцы, канадцы, португальцы, эльзас-лотарингцы, кроаты, абиссинцы, албанцы, твои аргентинцы, сирийцы, молдаване, евреи, украинцы, латыши, литовцы, эстонцы, цыгане, русские и это ещё не все представители мирового сообщества. Много и других национальностей. Вот так, – перевёл дух инженер. – А ты знаешь, сколько километров железной дороги оставила Япония на Сахалине? Жаль, её колея уже, чем наша. Вот закончим здесь, поеду на Сахалин, там дорогу восстанавливать и расширять будем.
Карото не хотел знать, сколько километров японской железной дороги получили Советы на Сахалине. Допив чай, он извинился и, сославшись на занятость, спешно направился через лес в сторону Свирска. Переводчика гнобила мысль о вселенской масштабности только что минувшей войны. Он знал о ярых врагах Японии – американцах и австралийцах, с которыми воевал два года на островах Тихого океана. Затем внезапно почему-то на Квантунскую армию в Манчжурии напал Советский Союз, с которым Япония заключила Пакт о ненападении ещё до войны с американцами. Тогда врагом стал СССР, и Карото перебросили в Китай. Также он знал, что воюют Англия, Италия и Германия. Вот и всё, что о Мировой войне знал молодой переводчик. Но оказалось, все нации мира дрались в этой планетарной междоусобице. Все! Кровь пролила вся планета!
Никита Александрович Глухарёв посмотрел вслед удаляющейся фигуре столь впечатлительного переводчика и вновь отправился по насыпи к далёкой бурлящей толпе, к звону металла и пылевой завесе от сотен лопат.
Глухарёв не любил этот участок трассы. Ранее он участвовал в строительстве трёх магистралей и привык, что железную дорогу строили интернациональные бригады. Но это были советские люди, и работали они с задором, с каким-то душевным подъёмом созидателя. Всякое случалось на таких стройках, – люди, бывало, и надрывались, и калечились, и гибли. Но это было не оттого, что их заставляли надрываться, а губительным сказывался этот самый энтузиазм, самонадеянность и потеря контроля над своими возможностями. Их не выгоняли в лютый мороз в худой одежде, не раскалывали черепа ружейными прикладами, когда они, обессиленные и обмороженные, оседали наземь, не выливали из бачков еду на снег за невыполнение плана. То, на что насмотрелся начальник участка на этой стройке, привило лютое отвращение к форме советского «вертухая» и великое человеческое сочувствие к этим несчастным иностранцам.
Со временем Никита Александрович понял, почему конвоиры так жестоко изгалялись над пленными людьми. Многие из них были выродки по рождению и за чинимые в армии преступления должны были понести законную кару. Но в социалистическом правосудии существовал механизм, заменяющий им расстрел или тюрьму на службу в охранных подразделениях. Вероятно, таким образом Советское правосудие умышленно и стократно наказывало неугодных строю людей.
Благодаря полковнику Зверькову и его соратникам, конвоиры-душегубы разными путями покинули Свирские отделения, – кто-то из них был переведён под разными предлогами в другие части, а кто-то заболел и умер. Но память Глухарёва так и не смогла поблекнуть. Всё его существо содрогалось при всплывающих картинах зимы 1945–1946 годов.
Теперь, летом 1947 года, строительство близилось к завершению, и Никита Александрович надеялся, что вместе с этим прекратится и его кошмар.
В телефонном разговоре с Черемховским райкомом партии Глухарёва поставили в известность, что на забивку последнего «золотого» звена приедет руководство МПС, НКВД и Обкома партии.
– Клоунада, тьфу ты, мать их!.. – сплюнул Никита Александрович, вспоминая, как это всегда смотрелось недостойно и нелепо. Руководство хваталось за пудовые кувалды, краснело, пыхтело и... промахивалось по костылю.
На площадке трассы около сотни японских рабочих отсыпали, ровняли и утрамбовывали насыпь. Вслед за ними от крохотного состава, гружённого материалами и идущего по только что уложенному пути, другие рабочие тащили шпалы и рельсы. Тяжесть давила людей к земле и, чтобы облегчить движения и создать общий ритм, они громко выкрикивали понятные только им речёвки. Шпалы японцы научились класть точно по центру полосы. Это позволяло экономить силы на правку тяжёлых, пропитанных мазутом, лесин и время. На ряды шпал бросали рельсы, ставили мерки и молотобойцы крепили звенящие полосы к шпалам костылями. Гул, грохот, японские скороговорки и тяжёлое паровозное сопение сопровождали  всё движение стройки.
Глухарёв был доволен темпами прокладки пути. До Свирска оставалось каких-то полтора километра. Затем ещё пятисотметровый рывок до Свирского завода по производству гальваники, и постоянное сообщение Черемхово–Свирск будет сдано в эксплуатацию самым торжественным образом. Хотя о торжестве этого момента даже и думать не хотелось.

Глава 31

Молодая, капризная сентябрьская осень затянула небо сизыми космами плывущих на восток туч. Под порывы ветра косой дождь сёк посёлок Свирск две недели подряд. Но во второе воскресенье сентября японские пленные солдаты и офицеры были в прекрасном расположении духа, и на скверную погоду не обращали внимания. Случилось это, потому что полковник Зверьков раскопал надёжно похороненное в аппарате уже расформированного Черемховского исправительно-трудового лагеря №31 предписание о нормировании рабочего времени военнопленных. Оказалось, что пленным положены выходные дни не только по советским праздникам, но и в субботу и воскресенье. Начальник Счастливцев был рад этому не меньше японцев, но Зверьков посоветовал нигде не афишировать данное нововведение и пока, до холодов, ограничиться только одним воскресным выходным днём. Мало того, полковнику Зверькову каким-то чудом удалось продвинуть своим пленным заработную плату. И хотя, при всём старании, получилось составить ведомость только за последний квартал, японцы не ожидали и этого.
Довольный Зверьков лично сопроводил денежное довольствие в лагерь и, пройдя в канцелярию, пожав руку своему другу майору Счастливцеву, спросил:
– Помнишь, Сергей Петрович, я говорил, что японцы будут получать зарплату? А ты что? А ты тогда хихикал! Так что теперь хихикать мой черёд! Хи-хи-хи. Ну и глазки у тебя! – и, выглянув за дверь, крикнул: – Сержант, заносите мешки!
– Слушай! Не могу поверить! В Сибирском округе с сорок пятого года никто не получал! В Казахстане платят, в Московской области, а у нас ни одного оплачиваемого лагеря нет! Ах ты, сукин сын! – и Счастливцев, схватив за плечи, затряс могучего полковника, как ребёнка.
– Ты как обращаешься с полковником НКВД?! Сержант Ивушкин, арестовать его! Шучу, чёрт, а не сержант! – рассмеявшись, хлопнул по плечу встрепенувшегося на изготовку сержанта полковник.
Хотя деньги каждому пленному вышли не большие, выдавать их пришлось два дня. Счастливцев не мог ожидать, что такое скучное занятие может принести столько какой-то необъяснимой здоровой радости. От каждого японца, хотя они никак и не выказывали веселья, исходило что-то неуловимо тёплое, хорошее для души.
Распихав в карманы широкие советские купюры, японцы оккупировали все свирские магазины, и за несколько часов вымели оттуда всё сладкое. На всех не хватило, и они умоляли продавцов немедленно съездить на базу и привезти им таких замечательно вкусных русских конфет, пряников и сахара.
Продавцы же не знали, как отбиться от полчищ японского воинства. Растрёпанные от суетливой беготни, чуть не плача, они пытались втолковать заморским пленным:
– Да не дадут мне больше сладкого! У нас разнарядка! На месяц сто килограмм конфет! Понял, ты?! Вот нерусь-то! Не будет больше в сентябре! И так весь посёлок обожрали, нехристи!
Но японцы не могли понять, о какой ещё разнарядке говорят эти девушки в белых колпаках и косынках. Если существует спрос, должен быть и товар, – всё просто. Но эту простую во всём мире ситуацию совсем не просто пришлось решать опять-таки Счастливцеву. Он лично обратился в райком партии, чтобы оттуда дали указание на поставку заказа продуктов на заранее подсчитанную сумму прямо в лагерь.
В первый выходной бараки наполнил устойчивый запах карамели и самогона. Пленные, возжелавшие выпить, водку в магазине не брали. Это было непозволительно дорого. Они протоптали свежую тропинку от забора лагеря до ограды дома бабки Голумихи. Самогон у неё был много крепче и дешевле магазинской водки. Его можно было развести до разумной крепости саке, и спиртного получалось значительно больше.
Бабка Голумиха же, обрадовавшись такому наплыву японского потребителя, повела себя как-то странно. Она стала гонять японцев в магазин, заставляя менять бумажные деньги на медные монеты. Японцы дивились такой прихоти, но выполняли пожелание торговки.
Пленные не могли знать, что невесть откуда расползшиеся слухи о грядущей денежной реформе в декабре этого года очень взволновали людей, подобных бабке Голумихи. Эти слухи предсказывали обмен денег 10:1 и уведомили, что обмену один к одному подлежат только медные монеты. А потому граждане, умудрившиеся сберечь или нажившие во время войны какие-то накопления, всеми правдами и неправдами пытались вбить свой капитал в звонкую монету.
Женщины посёлка ненавидели Голумиху и весь её выводок детей и зятьёв. Считалось, что из-за неё спиваются до одури их мужья и братья, вернувшиеся с фронта. Мужчины, выжившие в кровавых битвах самой губительной войны за всё существование человечества, гибли на глазах от продукции пухлых, дряблых рук толстой противной бабки. Откровенно массовый поход к ней пленных японцев особо возмутил малопьющую общественность Свирска, и в местное отделение милиции посыпались жалобы и доносы на «забуревшую» старуху.
Начальнику Свирской милиции майору Серпухову пришлось даже четыре раза арестовывать Голумиху и каждый раз сутки держать в каталажке. Но затем объявлялось, что при обыске в доме Голумихи ни запасов самогона, ни аппаратов для его изготовления обнаружено не было.
– Вот же, сволочь! Это как же надо прятать, чтобы даже милиция не нашла?! – возмущались свирчанки.
На самом деле начальник местного отдела милиции Антон Семёнович Серпухов – сам выпить не дурак, – держал старуху на вечной привязи. Она поставляла ему не только отборный, тщательно очищенный и настоянный на лечебных кореньях, напиток, но и сведения практически о всех жителях посёлка и даже их родственниках, живших далеко от Свирска. Если вдруг из посёлка исчезал человек или целая семья, об их судьбе достоверно знали только бабка Голумиха, А.С. Серпухов и аппарат НКВД. Старая самогонщица сумела даже получить от Министерства Внутренних дел СССР Почётную грамоту с благодарностью за самоотверженные действия при задержании и уничтожении дезертиров в 1945 году. Невзирая на всё это, Серпухов знал, что рано или поздно «разоблачить» этого злостного врага бабку Голумиху придётся, и она вместе со всем своим семейством переедет лет на пять в какой-нибудь из лагерей самого севера Сибири. Однако придерживал этот, счастливый для честных тружениц Свирска, случай на момент его служебного перевода из посёлка.
После затяжных прохладных дождей небо Свирска просияло лучистым солнцем бабьего лета. Многие японцы, взиравшие на огненные красоты сибирской осени предшествующие два года как-то потусторонне, теперь были очарованы красками природы.
На лесоповале в таёжном воздухе стоял запах листьев и трав, свежесть простора, и это давало ощущение близости головокружительной свободы. Даже многие, от природы замкнутые, из японцев много улыбались и шутили.
– Иван Парамонович, дай докурить цигарка! – улыбался во всё лицо мастеру лесозаготовок бывший учитель мировой истории рядовой Ярикото, имевший способность выучиться за два года лагеря не только говорить, но и прилично писать по-русски. Самое трудное в этом было для него освоить звук «л», поскольку в японском произношении этого звука не существует вообще.
– Дай на тебя поглядай, да уехал в Китай, беги, догоняй! – ухмыльнулся Иван Парамонович, протягивая ему окурок самокрутки. – Вы, японцы, здеся пристрастилися к цигаркам, или в Японии тожа мало-мало у вас смолят?
– Погоди, я пословица про твой «дай» записать буду, – Ярикото, достав засаленный, наполовину исписанный блокнотик, – прошитые тонкой проволокой листочки упаковочной бумаги, – и крохотный, драгоценный огрызок карандаша, начал старательно выводить русские слова, которые запомнил с первого их произношения.
– Почё тебе пословицы наши? Да это у меня и не пословица вовсе. Так, поговорка глупая. А ты всё пишешь, пишешь, писатель, тожа мне. Так чаво, курят в Японии, али как? Я вот картину про войну с японцами в девятьсот пятом году глядел, так ни одного курящего японца там не увидал.
– Да в Японии, Иван Парамонович, ране, чем Россия курит. Нам табак есть с 1570 год. Китайцы нам дал. А вы есть курить с царя Петра-первый. И то вы русский сперва пили табак, чем курить.
– Да как же пили-то? Почё? – удивился мастер.
– Вместо водка.
– Да ты что?! И, чего, так вот и пьяны были?
– Сильный пьяный. Так и делать ничего не мог. Началник вам бил и ноздря драл по это. В старина у вас и говорить так: курил, а не пил, – объяснил бывший учитель.
– Эво, как! Зато у нас девки скромные. Всегда честь берегли смолоду, не то, что ваши проститутки-гейши.
– Гейша не есть проститутка. Это оцень знатный дама. Гейша – первый слог символа значит на русский – «искусство», второй слог значит – «человек». Проститутка у нас есть звать ойран или ису, или самсу. Давно они появился. Но у вас тоже были всегда. Ха-ха-ха! Как без девка-проститутка. Везде они.
– Везде, да не везде. У нас Советская власть всё это отродье сифилисное вытравила.
– Нет, не вытравила. В Чертугеевке, знаю, уцителница к ссылным полякам ходила. Ко всем ходила. Чито ей делать, дети есть, муж убит. Зарплата не много ей. А поляки хорошо платят. И не сифилис она. Оцень красива, циста женщин. К японцам не ходила, им платить нецем и в бараке не будет. Циста она. А у поляков свои домик, там ходила.
Иван Парамонович Басаргин насупился. Эту учительницу Галину Иннокентьевну Кошеву он знал лично. Это была женщина, сохранившая для своих сорока семи лет удивительную красоту. Муж погиб на Западном фронте ещё в 1943 году. Басаргин сам был от неё без ума, но, как и многие мужики, влюблённые во вдову, робел перед изяществом её лица и горделивыми, полными высокого достоинства, движениями. Голодный 1946 год подвигнул её к непростому решению. Это случилось, когда у учительницы кто-то из учеников украл продуктовые карточки, и трое детей Галины после голодных обмороков не смогли подняться с постелей в школу. Они не плакали, ничего не просили, просто лежали, и их белые, без кровинки, лица сливались с подушками. Мать отвела взгляд от глаз ребятишек и увидела через окно весёлые огоньки польской заимки. Поляки жили не плохо. Они держали огороды, из Польши им присылали посылки и деньги, многие из них состояли на службе и получали пайки. Мысль идти к этим огонькам обожгла её душу стыдом и вдруг мгновенно выжгла все сомнения. Пошла она к их хатам далеко за полночь и прямо в глаза одному польскому поручику объяснила ситуацию и на что она готова, чтобы спасти детей. Мужчины не тронули её. Наложив полмешка разных продуктов, её проводили домой кормить детей. Но в дальнейшем случилось именно так, что Галина Иннокентьевна возвращалась от поляков под утро. Из школы учительнице, конечно, пришлось уйти, но её дети оправились и набрались сил так, что давали хорошую взбучку соседним ребятишкам, кидающим в их окна камни и тараторящим оскорбления матери. Совсем недавно стало известно, что Галина со своими сыновьями уехала от плевков в спину невесть куда.
– И откель ты всё это знашь? – вскипел мастер Басаргин. – Как баба на базаре сплетни разносишь! Запомни, сволочь, эта учительница никогда проституткой не была, никогда! Понял?! Хватит перекура! Давай живо за работу! Чтоб к вечеру до энтой полянки ни одного дерева не осталось!
Испуганные яростью всегда радушного и спокойного мастера Ивана Парамоновича, японские солдаты вскочили с травы, и тут же застучали топоры, завизжали пилы. А Басаргин свернул ещё одну цигарку и, не торопясь, выкурил её, думая о чём-то своём, отрешённо глядя на видневшуюся быстрину Ангары.
Почти до самого вечера Басаргин не давал японцам передохнуть. Он сам ходил от сосны к сосне и делал на стволах зарубки, с остервенением вырубая топором деревья почти до сердцевины, или брался за обрубку ветвей уже поваленных сосен. К семи часам вечера на участке высился штабель очищенных от сучьев и коры белых брёвен. Работа была окончена, и японские рабочие построились для следования в лагерь.
Ярикото, чувствуя на себе невольную вину перед мастером, вдруг перед всем строем как-то звонко сказал:
– Иван Парамонович-сан! Я есть этот дурак, прости меня, потому что сказал тебе плохо. Да.
Басаргин усмехнулся в усы и ответил:
– Ты, Ярикото, не только умный, но и самый хитрый лис, какого я только видел. Чего прости-то? Скажи уж прямо, курить охота! Ладно, пять минут на перекур, разойдись, – и Иван Парамонович бросил на свежеспиленный пень большой кисет с махоркой и пачку нарезанной для самокруток газеты.
Ярикото, сворачивая себе цигарку, не поднимая глаз, сказал:
– Я не за цигарку прости меня. Ты хороший человек есть, вижу плох. Я виноват. Но не хотел обижать. Эта женщина ты знал, да?
– Давай о чём-нибудь другом, друг Ярикото, не лезь, куды тебя не просят.
– Давай! – радостно поддержал переводчик, обрадовавшись слову «друг». – Ты знаешь, я рассказ писал про двух друзей по-русски. Хочешь читать, пока курить? Ты веселей будешь, а?
– Чего? Ты что, и впрямь писателем заделался? Ну, давай, давай!
Ярикото мигом достал свою самодельную книжку, нашёл там рассказ и протянул Басаргину.
– Ну, чего тут? Названа, тоже мне японский Пушкин, «название», а не «названа» надо говорить. «Дело прошлое». Раз два русских друга начали пить крепка водка. Как пьяны стали, один говорит: «Ваня, хочу говорить извини. В прошлом годе я есть твой трактор угнал, да потом бросил в лесу». Другой говорит: «Ты, что? А я искал его, да потом нашёл. Ну, ладно, в прошлом годе, так это дело прошлое. Выпьем». Выпили. Тот опять говорит: «Ваня, хочу говорить извини. Это, есть я твоего петуха зарезал, чтоб в зимовье жарить». Друг говорит: «Ты, что? Я терял петуха, потом искал, а потом плюнул. Ну, ладно, в прошлом годе, так дело прошлое. Выпьем». Ещё выпили. Совсем пьяны стали и тот опять говорит: «Ваня, хочу говорить извини. Это есть я на твоём тракторе с твоим петухом твою жену в зимовьё увёз, да всю ночь их жарил». Друг говорит: «Ах ты, гад! Убью тебя счас!» Тот говорит: «Ваня, в прошлом годе же это было, дело прошлое, чего ж ты меня счас то бьёшь? Давай лучше выпьем!» Друг говорит: «А то, што я и счас ешо часто по ночам жену ищу».
Иван Парамонович усмехнулся в свои густые усы, помолчал и спросил:
– Где ты эту байку услышал? Не сам же придумал!
– Сям я придумал, сам! – закипятился Ярикото. – Только слышал так говорили два кочегар, когда я уголь таскал в заводской кочегарка. Только так они о гайке говорили. Один раз говорили и потом подрались. А я поглядел и придумал, я!
– Да, верю, верю! – сказал Басаргин и, взглянув в вытаращенные неистовые глаза японского писателя, расхохотался во всю глотку, до слёз. – Ладно... Стройтесь, братцы, шагом марш в лагерь! Ох, Ярикото, ну и глаза! Наповал свалил, уморил, писатель!..
Ярикото же шёл довольный, как он считал, успехом своего произведения и думал: «Он ничего, этот Иван Парамонович, в юморе понимает. Только доходит до него долго! Вот это плохо!»

Глава 32

Утренний развод на работы 18 сентября затянулся. Было уже двадцать минут девятого, а нормировщики и начальство лагеря не выходили из канцелярии. Наконец на крыльцо вышел вахтёр и крикнул:
– Командира рабочего батальона майора Накамура просят пройти в канцелярию!
Накамура поправил китель и пошёл в канцелярию узнать, в чём причина небывало долгой задержки.
Майор, подойдя к двери начальника отделения лагеря, услышал гул возбуждённых голосов, но, хотя за время в плену он немного стал понимать по-русски, разобрать ничего не смог. Деликатно постучав, он потянул на себя дверь и вошёл в кабинет.
– Разрешите, господин майор?
В кабинете были собраны начальствующие работники обоих свирских отделений Иркутского ИТЛ №32. Они о чём-то жарко говорили и с приходом японского командира батальона резко осеклись.
– Проходите, гражданин майор! – едва сдерживая волнение, пригласил майор Счастливцев. – Гражданин майор, в соответствии с приказом министра внутренних дел СССР за № 00134 от 19 марта 1947 года, а также порядком и очередностью репатриации, приказываю всем вашим подразделениям подготовить сдачу по обходному листу всех инструментов и материально-технических средств, кои были выданы вашему батальону для производства работ на всех участках свирских отделений исправительно-трудового лагеря №32. Завтра переодеть личный состав в форму японских вооружённых сил с соответствующими знаками различия и приготовиться к репатриации из Союза Советских Социалистических Республик в Японию. 
Штатный переводчик тут же донёс до японского офицера слова советского командира.
– Что с вами, майор Накамура? – удивлённо спросил Счастливцев.
Накамура побелел, как полотно. Его грудь обдало холодком. Он слегка покачнулся, но взял себя в руки, подтянулся и с достоинством по-японски сказал:
– Ничего. Благодарю вас. Разрешите довести приказ до личного состава.
– Выполняйте! – едва сдерживая улыбку, сказал майор Счастливцев.
Едва Накамура вышел из помещения, офицеры от души расхохотались:
– Вы гляньте на него, чуть в обморок не грохнулся!
– Я думал, он помрёт на радостях, белым стал, как флаг капитуляции!
– Да, бабка Голумиха нынче добрый навар с них получит! Пить будут, черти!
Не разделил общего веселья капитан Климов. Устин Ефимович был задумчив и вдруг резко выкрикнул:
– Посмотрел бы я на вас, голуби, услышь вы про своё освобождение из лагеря. Из плена!
– Ну, чего ты, Устин Ефимович! Мы же не со зла, радуемся за них! Чего ты?! – развёл руками начальник лагерных отделений Счастливцев. – Ладно, телефонограмма подтверждения приказа получена. Пошли, наконец, на развод, заждался батальон.
Когда начальство лагеря вышло на площадку, Накамура успел донести приказ о сдаче материального имущества и подготовке к дальнему пути на родину. Произошло движение, японских солдат охватила такая буря чувств, что капитану Климову показалось, они готовы были сорваться и сей же момент бежать к далёкому своему дому, не дожидаясь формальностей и транспорта. Но майор Накамура резко выкрикнул несколько слов, и вселенский восторг в строю разом угас.
Когда на середину плаца вышел майор Счастливцев, рабочий батальон стоял навытяжку без всяких эмоций. В полной тишине Сергей Петрович громко объявил:
– Граждане военнопленные солдаты Квантунской армии! Сегодня вам стало известно о постановлении советского правительства и приказе министра внутренних дел СССР о репатриации вас на родину. Хочу сказать, что сделано это было по доброй воле Коммунистической партии и советского правительства, поскольку мирного договора с Японией на сегодняшний день не подписано. А потому, по всем международным правовым нормам, наше государство не обязано захваченных в плен военнослужащих вражеской страны отпускать восвояси, дабы, не дай бог, не пополнить её армию свежей силой. Я хочу, чтобы вы это помнили так же, как и искреннее сочувствие всего советского народа в связи с варварской бомбардировкой американцами городов Хиросима и Нагасаки атомными зарядами! От себя лично я хочу поблагодарить всех вас за добросовестный самоотверженный труд, за взаимопонимание, стойкость к лишениям лагерной жизни и помощь при стихийных бедствиях, которую мы все никогда не забудем.
Сегодня после окончания рабочей смены каждый из вас сдаст закреплённые за вами инструменты и оборудование. С завтрашнего дня работы на всех участках прекращаются. И перемещения из зоны отделений лагеря в посёлок будут строго запрещены. Отправка подразделений из лагеря будет проходить эшелонами поэтапно. Сначала будет отправлен рядовой состав с унтер-офицерами и больными, последними покинут Свирск остальной унтер-офицерский и офицерский составы. Всё. Майор Накамура, командуйте.
Раздались резкие команды командира батальона, и колонны ровными рядами молча, без песни двинулись через красные тории-ворота по своим рабочим участкам.
Порывы ветра несли в пространстве золотые и багряные листья, пахло берёзой и Ангарой, утренняя свежесть свободы пьянила пленных солдат. Как и всех, Кано Накаяма переполнял эфир ощущений такого долгожданного возвращения к родным берегам, и омрачало лишь предчувствие нелёгкого разговора с Наташей.
В последний рабочий день пленные работали так же сосредоточенно и чётко, только сияние их глаз говорило о какой-то необычайной тайне.
– Что это с тобой? – спросила у Кано Наталья, принеся коробку с пустыми катушками. – Вы вообще все сегодня какие-то странные.
– Наташа, сегодня утром нам объявили о репатриации. Мы уезжаем домой, в Японию.
– А… Вон оно что! И далась тебе эта Япония! Говорят, там и жить-то нельзя после атомных бомб! Вон в газетах пишут – женщины уродов рожают! Радиация кругом!
– Я тоже газеты читаю, Наташа. Заражены площади двух атакованных городов. Иокогама далеко от Хиросимы и Нагасаки. Там безопасно. Я хочу жить с тобой. Я хочу жить с тобой в Японии. Ты полюбишь мою страну, как полюбила меня…
– Ох, дурачок! – вспыхнула Наташа и, приобняв Кано прижалась к его щеке щекой. – Разве плохо нам здесь. На заводе тебя ценят, норму даёшь 118 процентов. Будешь работать за этим же станком, я буду рядышком. Да и остаться тебе легче! Только напиши отказное заявление и тут же переедешь ко мне домой, зарегистрируемся…
Кано вдруг явственно представил себя в этом гремящем, с мутными окнами и тусклыми пыльными лампами, цехе, сидящим до старости за станиной для обмотки агломератов. Постаревшая Наташа, кряхтя и что-то бормоча, также день за днём приносит ему коробки с заготовками. Пожалуй, впервые в жизни молодой лётчик почувствовал такой острый страх, даже животный ужас.
– Наташа, я – пилот, а не рабочий. Я должен летать, а здесь мне этого не позволят. Я должен ехать домой, там похоронены мои родители. Если любишь, мы поженимся, и ты поедешь со мной.
– Куда?! Куда с тобой ехать?! А ты уверен, что вас отправляют домой?! Я знаю, вас репатриируют, но только в другой город, в другой лагерь! Ты будешь сидеть ещё десять лет, а я к колючке бегать?! По городам, по зонам за тобой таскаться?! – лицо Наташи исказилось, стало холодным, хищным и злым.
Кано отвернулся и твёрдо сказал:
– Даже если и так, лучше разнообразие, чем такое бетонное счастье на этом заводе.
– Ну, как знаешь! Как бы не пришлось тебе пожалеть… – Наталья резко отпрянула от Кано и тут же исчезла где-то в лабиринте цеха.
Она ушла, и Кано вдруг стало легко. Нет, теперь он не пожалеет. Даже бешенные сильные мужчины не могли навязать ему свою волю, но если это пытается делать женщина, можно ли с нею жить? И пилот понял, что Наталья могла забеременеть, и здесь в России он мог сделать большую ошибку, которая, возможно, терзала бы его всю оставшуюся жизнь.
– Ей нужен другой мужчина. Тот, кто будет любить её слушать и любить исполнять её прихоти. Я не такой. Я не умею, – сказал Кано вслух гремящим станкам, продолжая накручивать сверкающую проволоку на заготовку агломерата.
Вечером того же дня японцы сдали по обходному листу гаечные ключи, напильники, верхонки и прочее имущество, принадлежащее заводу. Заводские мастера были озадачены тем, что японские работники в графе «Подпись» черкали свои фамилии паутинками иероглифов. Мол, как можно списывать материальные ценности, когда их износил непонятно кто. Но начальники цехов распорядились после фамилий японских рабочих писать в скобках «японский трудовой батальон» и мастера успокоились.
Когда вечером колонны японских военнопленных вошли в лагерные ворота, все увидели у канцелярии чёрный, сверкающий полировкой, легковой автомобиль. Было понятно, что в отделение прибыло высокое начальство и у пленных заблестели глаза. Солдаты слонялись по территории из барака в барак, переговаривались, нервно шутили и ожидали новостей на вечерней поверке.
Мало кто заметил, какие важные люди вышли из канцелярии, сели и уехали в шикарной машине. Однако кто их видел, узнал среди офицеров в белых кителях полковника Зверькова. А вместе с Георгием Корнеевичем были полковник конвойных войск Лопарёв и начальник черемховской железнодорожной дистанции Лукашин.
И действительно, на вечерней поверке майор Счастливцев довёл до общего сведения, что вместе с репатриацией японских военнопленных отделения номер два и номер три Иркутсклага №32 расформировываются. Через два дня в лагерь прибудут начальники эшелонов, которые будут сопровождать военнопленных до порта Находка. До времени отбытия из Свирска японский рабочий батальон должен израсходовать денежные средства в советской валюте и выдать добровольно вещи, документы и записи, которые могут быть истолкованы, как шпионаж против СССР. С приездом сопровождающих офицеров будет произведён тщательный обыск, и все виновные в укрывании запрещённых к вывозу вещей будут наказаны вплоть до задержания их репатриации на срок выяснения всех обстоятельств. На советские деньги можно купить и увезти на родину одежду, продукты и литературу.
Выдача запрещённых к вывозу из страны Советов вещей практически никого не взволновала. Никого, кроме бывшего преподавателя истории Ярикото. Здесь, в плену, он всерьёз занялся русским языком, литературой и фольклором, собрав массу пословиц и поговорок, которыми щедро разбрасывались русские командиры, охранники, мастера и любившие побалагурить гражданские люди. Нужно отметить, что он был, пожалуй, единственным японцем во всём Сибирском округе, который без всякой бытовой корысти, а только затем, чтобы разобраться в тайнах преимущества советского строя, при котором люди питались и одевались хуже японских нищих, с огромным желанием посещал антифашисткие и марксистко-ленинские кружки. Там он, конечно, также писал конспекты на русском языке, а когда не успевал за лектором, то и на японском. Теперь, перед угрозой потери столь драгоценного материала, собранного в двенадцати толстых самодельных тетрадях, Ярикото был на грани нервного срыва и, прихватив с собой свои рукописи, направился в канцелярию, к начальнику лагерных отделений майору Счастливцеву.
Майор собирался уже уходить, открыл дверь своего кабинета и обнаружил за ней обуянного горем, со стопкой бумаг в руках японского солдата.
– Рядовой Ярикото, – представился солдат. – Товарис майор, я должен говорить.
– Ну, проходите, рядовой Ярикото, – вздохнув, пошёл обратно за свой стол майор.
Японец положил на стол свои рукописи и, глядя прямо в глаза Счастливцеву, сказал:
– Я писать много социализма и рассказы о русским людям. Это есть полезно японцам. Могу я увезти этот тетради на Япония?
Майор пролистал прошитые медной проволокой тетради, несколько раз усмехнулся и, наконец, хлопнув ими по столу, сказал:
– Увезти, значит?! Написано по-русски и по-японски! А каким шифром? А на какую разведку работаешь? Вот так тебя спросят в политотделе. И будут спрашивать лет десять, а ты в свободное от допросов время будешь ковырять уголёк или валить лес. И ничего от тебя не добившись, так как я понимаю, добиваться-то нечего, пристрелят тебя при попытки к бегству, и дело с концом! Послушай, Ярикото, мне некогда, я должен идти. Выбирай быстро. Или издохнешь здесь как собака от работ и пыток, или печка вон там. Утром стало прохладно, я протоплю, вот твоя бумага на растопку и пойдёт.
Ярикото уже знал достаточно о работе советского НКВД и мигом понял всю глубину последствий обнаружения этих бумаг чекистами. В голове его звенело, по щекам потекли невольные крохотные слёзы.
– Мозно так. Вы у себя хранить эти тетрадь, я сел в поезд, вы отдай мне эти тетрадь.
– Ты, что, Ярикото, белены объелся?! – побелел от гнева Сергей Петрович. – Совсем охренел, дурак японский!
– Простите, – осознав, на какую наглость решился, съёжился от громового голоса русского начальника «дурак японский».
– Ну?! – совсем потерял терпение Счастливцев.
– Благодарю вас, господин майор, – глухо сказал Ярикото, быстро взял со стола свои тетрадки, затолкал их в пустую топку печи и захлопнул печную дверцу. – Разресите идти?
– Не задерживаю, чёрт бы вас всех побрал! – майор погасил лампу и вышел вслед за японским рядовым, громко хлопнув дверью.

Глава 33

Руководство Иркутского лагеря №32 решило избавиться от двух свирских отделений самым скорейшим образом. Через два дня после объявления пленным о репатриации по построенной японцами железнодорожной ветке от Макарьево до Свирска прибыли два спецэшелона. Каждый из этих составов имел по 55 вагонов и мог разместить более полутора тысяч человек.
К вагонам поезда подвезли на телегах доски, гвозди, молотки и пилы. Японцы под руководством русских мастеров принялись устанавливать дополнительные нары, чтобы в каждый вагон могло вместиться не менее тридцати человек.
С этими эшелонами прибыли и роты конвойных войск полковника Лопарёва. Они провели в свирских отделениях тщательный обыск, нашли огромное количество самодельных ножей, колод игральных карт, рисунков, зажигалок, изделий из проволоки и прочей, подлежащей изъятию, мелочи.
Во время обыска бараков весь личный состав военнопленных проходил санобработку в бане и уличных, наскоро сооружённых из брезентовых тентов, помывочных палатках. Затем японцам выдали свежее бельё, новое обмундирование и, изъятые при поступлении в лагерь, личные вещи. Среди них были знаки воинского отличия, офицерское холодное оружие, награды, японские деньги, часы и портсигары, документы и письма.
Больных в обоих отделениях лагеря набралось немного – всего 34 человека. Всех их поместили в один санитарный вагон, снабжённый достаточным количеством медикаментов, перевязочного материала, дизентерийного бактериофага и дезинфекционных средств.
Подготовка к отбытию военнопленных протянулась почти до вечера. Японцы обоих отделений таскали в вагоны поездов кухонные очаги, посуду, продовольствие, баки с питьевой водой, дрова и уголь. Наконец, около пяти часов после полудня ответственный за сбор контингента и формирование эшелонов майор конвойных войск Катков, посапывая от усердия, принялся составлять акты и учётную документацию на репатриируемых военнопленных в строгом соответствии с указанием ГУПВИ МВД СССР № 8/8 от 23 мая 1947 года.
В 19.00 часов по иркутскому времени по отделениям лагеря была объявлена команда: «По вагонам!» Две колонны японцев со стороны улицы Транспортной и бывших складов ОРСа двинулись к посадочному пункту для гражданских лиц, построенному недалеко от завода гальванических батарей. Колонны шли чётким шагом, над посёлком в последний раз гремела песня «Катюша». Вокруг марширующих колонн, как два года назад, не было вооружённых конвойных солдат с хрипящими от злобы собаками. Кругом бурлило множество жителей Свирска. Они кричали японцам добрые напутствия, подбегали и совали в руки пленных узелки и корзинки со спиртным и едой.
Кано вертел головой, против воли желая отыскать глазами Наталью. Он нашёл её лицо уже у самой станции. Она стояла в толпе у фонарного столба, не подбежала и не бросилась к нему на шею. Глаза Наташи были заплаканы, но смотрели отрешённо и холодно. Сердце Кано защемило. Захотелось ей что-то сказать, но что именно, он и сам не знал. Когда колонна прошла этот фонарный столб, пилот заставил себя не оглядываться, не смотреть больше в её сторону.
Посадка по вагонам прошла слаженно и быстро. Свирчане и японцы махали на прощание руками. На небольшой дощатый перрон, как на трибуну, вышли полковник Георгий Корнеевич Зверьков, майор Сергей Петрович Счастливцев, секретарь райкома Афанасий Григорьевич Крапчатый, секретарь партийного комитета завода Евгений Павлович Зух, начальник оперативного отдела капитан Устин Ефимович Климов, другие военные и партийные начальники.
Они сказали речи, суть которых свелась к пожеланию счастливой дороги, постройки в Японии социализма и больше никогда с оружием в руках на Советский Союз не ходить.
Раздался гудок паровоза, облаком пара обдало передние вагоны. Из этого густого тумана в распахнутый второй вагон вдруг влетел увесистый, обёрнутый плотной бумагой, туго перетянутый бечёвкой свёрток. На свёртке химическим карандашом было выведено «Переводчику Ярикото».
– Ярикото, это тебе! – крикнул подхвативший свёрток переводчик сержант Окуморо. – Ты что, русскую жену завёл? Чего это тебе там наложили?
Ярикото вырвал свёрток из рук сержанта, содрал бечёвку, и его глаза затуманились слезами. Перебирая в руках свои самодельные тетради, он закричал в пространство по-японски:
– Господин майор Счастливцев-сан! Вы самый лучший человек на земле! Я буду помнить вас всегда!
Кто кинул этот свёрток в вагон, осталось неизвестным. Но Счастливцев, стоя на перроне, улыбался и твёрдо знал, что тетради вернулись к писателю, и Ярикото сейчас счастлив. Подвигло начальника отделения на этот поступок то, что ранним утром он достал из печки и не спеша прочёл все записи переводчика. Ничего крамольного против Советской власти там не было. Ему понравились и рассказы Ярикото о России, и то, что замечательные русские пословицы, собранные переводчиком, возможно, узнают многие японцы…
Через час поезда добрались до Черемхово, где простояли добрых два часа. Когда эшелоны тронулись, и мимо вагонов поплыли утлые станционные домишки, Кано заметил на ремешке часов унтер-офицера Рамке компас.
– Господин унтер-офицер, ваш компас работает?
– Разумеется.
– Разрешите взглянуть?
– Пожалуйста.
Кано взглянул на запястье протянутой руки унтер-офицера и похолодел: компас на ремешке часов показывал, что поезд мчится не на восток в сторону Тихого океана, а на юг. Неужели Наталья права, и эшелоны идут не в порт Находка, а в другой концлагерь? Решив пока никому ничего не говорить, чтобы не поднимать панику, Кано затосковал.
Через несколько часов поезда прибыли в Иркутск, и их загнали куда-то в отстойник. В вагоны заглядывали какие-то советские офицеры с вооружённой охраной, затем был приказ выйти из вагонов на перекличку. После ужина до самого отбоя японцы могли видеть только ряд бревенчатых складов, часть высокого забора, обтянутого колючей проволокой, и конвой с собаками. Ранним утром к составу прицепили ещё один запломбированный вагон, усилили охрану, и эшелоны вновь двинулись на юг.
Осаму Сато смотрел на потемневшего лицом, лежащего на своих нарах с закрытыми глазами Кано и подумал, что тоска по Наташе совсем съест сердце друга.
– Послушай, Кано, ты напишешь Наташе из Иокогама, пришлёшь фотографии, вы будете переписываться, а потом она к тебе приедет.
– Из Иокогама? Что ты говоришь, Осаму? – тихо ответил Кано. – Ты знаешь, куда нас везут? Домой, в Иокогама? Наташа сказала, что нас не отпустят в Японию, а отправят в другой лагерь, и она права. Посмотри на компас унтер-офицера Рамке. Мы движемся не на восток, а на юг. Мы ещё не скоро будем дома, Осаму.
Осаму растеряно поглядел на серое лицо друга и безудержно от всей души расхохотался.
– Ах ты, балда авиационная! Это там, в воздухе, если тебе нужно на восток, ты и берёшь курс на восток! А здесь земля, ландшафт разный, скалы, горы и всё такое! Когда я рисовал русских вождей, среди портретов нашёл железнодорожную карту Транссиба! Мы едем на самом деле на восток! Только южнее обогнём их море Байкал, пройдём по Забайкалью на северо-восток, потом по Дальнему Востоку, а затем опять на юг в Находку. Потому что это самый ближний русский порт до Японии!
Кано немного подумал, сухо улыбнулся и глухо спросил:
– Ты действительно видел карту русской железной дороги?
– Ты скоро увидишь Байкал! Мы будем огибать его! – Осаму смотрел на друга такими искрящимися радостью глазами, что усомниться в его словах было просто невозможно, и у Кано отлегло от сердца.
Тяжёлые составы дотянули до станции Байкал около обеда. В распахнутом проёме двери вагона сверкала солнечными бликами бесконечная водная гладь, дул свежий байкальский ветер. Паровоз встал у огромной водонапорной колонки станции. Поступила команда пополнить запасы питьевой воды. Автоматчики конвойного взвода нехотя вылезли из своего вагона и оцепили площадь между водокачкой и эшелонами.
Русских гражданских людей на станции Байкал было немного. Они подходили к солдатам оцепления, говорили с ними и с криками: «Эй, лови!» бросали японцам солёную и свежую рыбу, хлеб и варёную картошку. Японские солдаты в ответ благодарили за угощение на русском языке и байкальцам летели шарфы, перчатки и форменные кепки.
В основном русское население Сибири благодушно относилось к японским пленным. Однако непредвиденные ситуации, хотя и крайне редко, случались. Солдаты конвойного взвода помнили, как в прошлом, 1946 году, на одной из станций к вагону такого же поезда с репатриируемыми японскими пленными из Хакасии прорвался пьяный старик с бутылью керосина под мышкой. Он расплескал горючее на пленных в вагоне, но более облился сам. И если бы ему удалось зажечь спичку, то, несомненно, японцы и старик превратились бы в живые факелы. Как выяснилось позже, у этого старика на японской войне погибли трое сыновей, и с тех пор все японские солдаты – это убийцы его парней. Поэтому конвой, допуская против инструкций такие безобидные контакты населения с пленными, был начеку, чтобы не вышло внезапной беды.
После станции Байкал поезда пошли по галереям и тоннелям Кругобайкальской железной дороги, не задерживаясь на малых станциях. Обойдя южный берег моря-озера Байкал, эшелоны, как и предсказывал Осаму, пошли чётко на восток. Проверив это направление по компасу унтер-офицера Рамке, Кано успокоился сердцем и вернулся к жизни.
Скоро эшелоны прибыли в город Улан-Удэ, как оказалось, столицу Бурят-Монгольской автономной советской социалистической республики. Японцы были поражены, – сколько же стран впитала в себя Советская империя?! Сколько национальностей собралось под единым красным стягом с золотыми серпом и молотом! Ещё в Свирске они познакомились с латышами, литовцами, поволжскими немцами, украинцами, белорусами, поляками, чеченцами, кабардинцами  и другими народами, сосланными в Сибирь с западных и южных окраин СССР. Теперь, проезжая по азиатским просторам России, пленные наблюдали массу других народностей, живущих вместе с русскими, и это не могло уложиться в их представление о геополитическом устройстве мира. Ранее всё было понятно: в Японии живут японцы, в Корее – корейцы, в Китае – китайцы, в России – русские. Казалось, что русских слишком много, много больше, чем китайцев, и живут они очень глупо, не умея распорядиться своей территорией. И нужно им помочь, научить извлекать блага из столь великого пространства. А если они не в состоянии извлечь уроки и не годятся даже в рабы, то вышвырнуть их за Уральский хребет, пусть там пашут, сеют и размножаются. В этом видели японские воины свою великую миссию и благоговейно взирали на выданные командованием Квантунской армии новые карты Евразии, где граница Японии была обозначена как раз по Уралу. Но теперь было понятно, – русские настолько мудры, что сплели свою державу из множества разных этнических культурных ветвей, и разорвать этот венок уже никому не под силу.
Подобные размышления занимали японских солдат. Они много времени провели в разговорах и спорах, – можно ли одолеть Россию под идеей освобождения сибирских народностей от российского рабства? Но, когда идеологически укреплённые солдаты доказали, что народности Сибири добровольно вступили в Союз ССР и могут из него выйти, когда захотят, то стало ясно, что как раз иноземное вторжение сулит им не союз, а рабство. И против этого они будут биться насмерть плечом к плечу с русскими.
– Японии не нужно ни с кем биться. Наша Япония станет сильнейшей в мире державой совсем не военным путём, – сказал вдруг Осаму, как бы решившись закруглить двухдневный спор в вагоне.
– Иного пути мир ещё не придумал. Сильнейший тот, у кого больше силы, опыта и острее меч. Какой же путь ты можешь предложить ещё? – поинтересовался у Осаму сержант Ораки.
– Я ничего не могу предложить. Но так сказал мой дядя Акито. А он мудр и слов на ветер не бросает. Всё, что он говорил, всегда сбывалось.
– Для нас главное добраться до дома, – лучась улыбкой, сказал Кано. – Мы молоды, закалены русским пленом и здоровы. Все мы должны на своём месте сделать так, чтобы Япония была всегда красива, счастлива и сильна каждым из нас.
В вагоне повисла тишина. Слова Кано тронули солдат. Всем показалось, что Кано сказал так коротко обо всём сразу. И спорить о будущем Японии расхотелось.
После Хабаровска, где также прошло пополнение запасов воды, еды и угля, эшелоны с репатриированными японцами круто повернули на юг. И после суток пути взору открылась панорама портовых кранов и почерневших убогих домов посёлка Находка.
Эта тихая обширная бухта была открыта 17 июня 1859 года генерал-губернатором Восточной Сибири Муравьёвым-Амурским. Пароход-корвет «Америка», на борту которого находился генерал-губернатор, обогнув скалистый мыс, зашёл в воды неизвестного залива. И на следующий день – 18 июня 1859 года штурманом Красильниковым была сделана историческая запись в вахтенном журнале: «В 6 часов утра снялись с якоря и пошли к осмотру берега, заметив углубление, открыли бухту. По приказу его сиятельства бухта названа Находкой».
В 1864 году Находка была основана как гидрографический пост. А 13 ноября 1867 года напротив мыса Астафьева управление Сибирского удельного ведомства образовало торговую факторию. Со временем в посёлке появилось 15 магазинов, баня, пристань, склады, кузница, мельница, лесопильный завод. Но после гибели управляющего факторией Гаральда Фуругельма и парохода «Находка» фактория развалилась. Люди покинули эти места и вернулись только в конце XIX столетия.
Строительство порта Находка началось по постановлению Совнаркома СССР и ЦК ВКП(б) за № 1646–399 в октябре 1939-го года, согласно которому Владивостокские рыбный и торговый порты должны быть перенесены в бухту Находка. И теперь, в 1947 году, усилиями заключённых ГУЛАГа порт был построен и открыт для полномасштабной навигации.

Глава 34

Эшелоны вошли на станцию Находка, и пленные колоннами проследовали в специальную репатриационную зону лагеря №380. На огороженной высоким забором площади был развёрнут целый городок из больших военных палаток. Стояли полевые кухни, длинные, сбитые из досок, столы и лавки и у самого забора целая галерея рукомойников и туалетов.
Обоим бывшим рабочим батальонам военнопленных было приказано покинуть вагоны и построиться поротно. После поверки рядовой и младший командный состав повели для размещения к палаткам. В палатках на 16 человек солдаты развернули сложенные на нарах плотные тюфяки и вповалку разлеглись, ожидая дальнейших команд. Офицеров проводили в бревенчатые двухэтажные дома, стоящие у самых ворот зоны.
В домах для офицеров были приготовлены уютные комнаты с кроватями, шторами, зеркальными шкафами, умывальниками, с покрытыми скатертью столами и мягкими стульями. В комнате, в которую поселили майора Накамура и майора Такахаси, стояло даже пианино.
Утром следующего дня японские офицеры побрились и с удовольствием приняли ванну. Не прошло после утреннего туалета получаса, как в дверь постучали, и аккуратные советские солдаты принесли на подносах кофе с бутербродами. После завтрака советские переводчики пригласили офицеров в дипмиссию.
На четырёх автомобилях их вывезли за пределы зоны и привезли в ограду деревянного особняка. У ворот ограды и дверей строения стояли навытяжку советские солдаты с винтовками за плечами. Офицеров проводили на второй этаж, где их ожидали советские, американские, английские и японские военные чины.
Долгая процедура передачи более двух тысяч японских военнопленных проходила по учётной документации на репатриируемых военнопленных. После этого японской стороной было объявлено, что к порту Находка может подойти находящийся в нейтральных водах транспорт «Саманта-мару», который уже сегодня может взять на борт около семисот человек.
– Нет, нет, нет! – сразу воспротивился предложению начальник репатриационной зоны полковник Воробьёв. – Будет лучше, если за пленными придёт специальное судно, способное разместить сразу оба эшелона из Иркутска. И задержка будет не большой, здесь всего-то самое большое два дня пути, и путаницы не будет с ходом репатриации.
Американская и английская стороны согласились с Воробьёвым и добавили, что судно должно быть пассажирским, а не рыболовецким или транспортным. На что японский атташе Исуроки, поклонившись, возразил:
– Боюсь, что после охоты американских подводных лодок на наши пассажирские суда у нас таких больших лайнеров уже и вовсе не осталось.
Полковник американских ВМС Вилли Патсток, уловив колкость японского дипломата, поморщился и ответил:
– Кто ж виноват в том, что ваши мужественные самураи прятались за пассажирские юбки.
– Разве вы можете доказать истинность своих слов? – в упор посмотрел Исуроки на полковника Патстока.
– Стоп, стоп, стоп! – живо вмешался полковник Воробьёв. – Не хватало нам ещё тут международной полемики или скандала! Хорошо, пусть это будет не один большой корабль, а несколько пароходов поменьше, но только в один день. Вы же понимаете, нам нужно освобождать площади для других партий репатриируемых военнопленных. Итак, согласуем график отправки в один день?
На самом деле Воробьёва больше волновало то, что кто-нибудь из больных или внезапно заболевших пленных может умереть или по какой-либо причине будет убит. Тогда японская сторона вправе начать волокиту следствия по делу неквалифицированного медицинского ухода или тёмных мотивов убийства, в зависимости от обстоятельств.
Было решено, что атташе Исуроки телеграфирует запрос на три судна и через два дня состоится погрузка всей партии пленных.
– Я лично помогу вам изыскать суда, поскольку лучше вас знаю ваш флот, – с ехидцей пообещал полковник Патсток Исуроки. – Стоит только ковырнуть императорскую верфь, как много чего отыщется.
– Вы готовы залезть нашему императору не только на верфь, но и в шкаф с грязным бельём. Для вас там много чего интересного найдётся, – огрызнулся атташе и, поклонившись сообществу, вышел из залы.
Американец вспыхнул, но парировать было уже поздно. Вслед за японским атташе разошлись и представители союзных держав.
Японских пленных офицеров самым подробным образом проинструктировали по правилам перевозки подчинённых морем, отвезли обратно в зону и проводили в их комфортные апартаменты.
Вечером майор Накамура и майор Такахаси были удивлены принесённым им ужином. На фарфоровом блюде в обрамлении зелени золотилась запечённая утка, в узких длинных тарелочках была нарезана солёная и жареная красная рыба кета, также был подан огромный варёный краб и пюре из картофеля. Хлеб на отдельной тарелке был слегка поджарен.
Едва офицеры приступили к ужину, как в дверь без стука заглянул советский подполковник и сказал по-японски:
– Простите, господа, за беспокойство, но эти интенданты-бездельники не успели снять для меня квартиру и запихали сюда, в репатриационную зону! А я только из Японии, откуда привёз вот это высшей очистки императорское саке! – помахал фигурной бутылкой подполковник. – Не составите мне компанию по уничтожению этого врага печени? Мы ведь, русские, никак не можем научиться пить в одиночестве!
Накамура и Такахаси переглянулись, пожали плечами и сказали:
– Пожалуйста!
Подполковник вошёл в комнату, поставил бутылку на стол и, дёрнув в кивке головой, представился:
– Подполковник Александр Васильевич Еремеев.
– Майор Накамура, – ответил один из японцев.
– Майор Такахаси, – вторил другой.
– Я сейчас мигом обернусь, закуску принесу к общему котелку! – потёр руками Александр Васильевич и быстро вышел из комнаты.
Вернулся подполковник, неся в одной руке блюдо с жареной картошкой, мясом и солёной капустой, а в другой банку с маринованными грибами. Поставив всё это на стол и по-хозяйски достав из буфета рюмки, Еремеев присел на стул и разлил по рюмкам японский напиток.
– Ну, что ж, господа офицеры, за знакомство! – произнёс тост подполковник, и офицеры, стукнувшись рюмками, выпили японской рисовой водки.
– Вы действительно ездили в Японию? – после некоторого молчания спросил майор Такахаси.
– Так точно. Я переводчик. Свободно владею английским, немецким, итальянским и японским языками. Так что я востребован на переговорах самого разного уровня, – с готовностью ответил подполковник.
– Как там? – сухо спросил майор Накамура.
– Как там? Ну, Япония, как говорят русские, по-прежнему стоит. Природа восхитительна… Да. Только флота нет, авиации нет, промышленность и на йену не тянет. Ведётся повальный делёж между союзниками материальных наличностей всех видов вооружённых сил. Бывшие в плену офицеры, сами понимаете, идут в отставку прежде всех прочих. Прожить сегодня в Японии сложно. А вы, простите, из каких директорий?
– Мы с майором Накамура живём на Хоккайдо. Только я в городе Отару, а он в Кусиро.
– О, побережье Хоккайдо! Благословенный край! Чистый воздух, море, рыбалка. Вам будет чем заняться, если уйдёте в отставку! – подполковник Еремеев понизил и изменил тон голоса с восторженного на доверительный. – Только я вам доложу, американцы там базы свои поставили. Рыбы закупают много, очень много. Но и конкуренция пошла такая! Мафия целая образовалась наподобие итальянской. Если рыбаки не уступают мафии рыбу за жалкие гроши, их убивают вместе с семьями, жгут баркасы. Страшные дела творятся! Полиция куплена, никакой защиты.
– Зачем вы нам всё это рассказываете? – Накамура бросил откровенно презрительный взгляд на русского переводчика.
– Вы спросили, как там? Вот я и говорю всё, как есть, – простодушно развёл руками Александр Васильевич. – Говорю, что по всей Японии сегодня не найти работы, трудно прокормиться. Но я не сомневаюсь, что ваша страна поднимется из пепла. У нас после революции тоже была разруха, но мы выжили, окрепли! Давайте выпьем и за возрождение Японии! Новой Японии!
Офицеры выпили и закусили.
– Вы знаете, господа, чего мне не хватало более всего на войне? – расстегнул ворот гимнастёрки подполковник Еремеев и поставил стул к фортопиано. – Музыки, господа офицеры, музыки! Как известно, когда пушки палят, музы молчат, а это, я бы сказал, этакий паралич культуры человечества. Не возражаете? – Еремеев откинул крышку пианино и взял страстные аккорда русского романса.
Голос у русского подполковника был густым и приятным. Исполнив «Гори, гори, моя звезда», он вдруг пробежался по клавишам и запел на японском языке песню «Белая лодка любви».
Впечатление было огромным. Еремеев вновь подсел за стол, налил по рюмкам саке и предложил тост за великое японское искусство.
– Странно, вы не похожи на обычного советского офицера, – растроганно сказал майор Накамура.
– А я и есть не обычный советский офицер. Вы люди прямые, честные и буду говорить с вами без обиняков. Я служу в контрразведке. В Японии у нас сегодня большие возможности. Мы можем сделать так, что вы останетесь служить в армии императора, можете примкнуть и даже возглавить ячейки коммунистической партии Японии, которой СССР щедро помогает и идеологически и, разумеется, с финансовой стороны. Можем поспособствовать в устройстве на действующие заводы, причём в приличной должности. Есть и другие вариации помощи для того, чтобы достойно обеспечить семью и…
– Я даже не спрашиваю, что вы хотите взамен такой помощи. Извольте выйти вон! – вскрикнул обычно хладнокровный майор Накамура и встал из-за стола.
– А вы не кипятитесь, господин Накамура. Вы ещё не знаете, с чем вам придётся столкнуться на родине. Мне было бы, право, горько узнать, что ваша дочь Нарико кормит отца посредством проституции...
Накамура развернулся, опрокинув стул, его кулак описал дугу и был мастерски перехвачен советским подполковником. Крепко стиснув плечи японского майора, Еремеев спокойно сказал:
– Вы с непривычки опьянели, майор. Я вас не оскорбляю, я говорю о вероятности реальных событий. По этому телефону вы можете позвонить в Японии в любое время суток. И вам помогут. Пожалуйста, и вам, майор Такахаси, – подполковник положил на стол две карточки с написанными на них телефонами, развернулся и, подойдя к двери, оглянулся на Такахаси. – Кстати, Такахаси, ваши родители, жена и трое детей живы, правда, голодают. А вот старший брат Морио освободился из американского плена в сорок пятом году, много пил от безысходности и был зарезан в пьяной кабацкой драке два месяца назад. Прощайте.
Едва за советским подполковником-вербовщиком закрылась дверь, майор Накамура схватил карточку с номером вражеского телефона, разорвал в клочки и бросил на пол.
– Думайте, что хотите, – сказал на это Такахаси и положил свою карточку в нагрудный карман кителя.

Глава 35

Рядовой и младший командный состав свирских рабочих батальонов военнопленных, так же, как и офицеры, были подвержены вербовке и коммунистической агитации, однако не в столь корректной и лояльной форме.
К солдатам в палатки врывались упитанные, крепкие телом, раздетые до пояса молодчики. Они буквально хрипели, называя себя членами Японской коммунистической партии, и были непонятно на что разъярены. Оказалось, что злыми они были на всех, кто не хочет вступать в компартию Японии и быть полезным правительству СССР, которое так щедро вознаградило пленных свободой.
Эти коммунистические банды хватали солдат за грудки, грозили закопать здесь, в русской земле, и заставляли подписать уже отпечатанные в типографии заявления о вступлении в партию, заявляя, что без этих подписей их не выпустят за пределы Советского Союза. Запугать удавалось не всегда. Солдаты сопротивлялись, вступали в потасовки, плескали коммунистам кипятком в лицо. Мелкие стычки в палатках грозили перерасти в волнения по всей зоне, и коммунистические агитаторы исчезли так же внезапно, как и появились.
Однако этим инцидентом заинтересовались английское, американское и японское представительства и затребовали от советской стороны объяснений.
Начальник репатриационной зоны полковник Воробьёв, находясь в связи с этим в дурном расположении духа, вызвал инструктора по политической работе майора Рудникова и спросил:
– И какие же объяснения мы предоставим союзникам и японской стороне? Что мы вне зоны содержим целый контингент японских коммунистов, вербующих агентов для нашей разведки?
– Нет, я, конечно, просил их работать понастойчивее, но мог ли подумать, что дело дойдёт до такого мордобоя? Какие же они тупые, эти коммунисты! – искренне возмутился Рудников.
– Не понял! Кто тупые?! – прищурил глаза Воробьёв.
– Нет, я ж не про наших, а японцев этих! – испуганно начал поправляться майор. – Наши-то коммунисты все умные!
– Все, говоришь, умные? – начал вымещать своё гадкое настроение Воробьёв. – И те, которые вычищены из партии и будут впредь вычищаться, и расстреливаться, тоже умные?!
– Нет, товарищ полковник, те дураками были, но притворялись умными! – совсем побелел от перепуга Рудников.
– А разве дурак может обладать способностями так искусно притворяться? – полковнику захотелось совсем дожать майора, но не получилось.
– Может! – гаркнул майор. – Потому что он не верит в коммунизм!
– Ох ты, какой молодец! Правильно рассуждаешь. Не зря ешь хлеб в столовой ГПУ! Ладно, ступай, найди весомые аргументы, чтобы достойно исчерпать инцидент! – удивился Воробьёв изворотливости своего подчинённого и устало опустился в своё кресло.
Советская сторона действительно нашла убедительные объяснения и аргументы нахождению в репатриационной зоне неизвестных японцев, которые пытались обратить в коммунистическую веру возвращающихся домой соотечественников. Мол, часть японских военнопленных, вступив в компартию, не пожелала возвращаться на родину прямо здесь, – в порту Находка. Эта группа была отделена от своих эшелонов и находилась в зоне для отправки в места проживания, добровольно выбранные ими в любой точке СССР. И они именно по собственной инициативе решили доказать преимущества советского строя репатриируемым солдатам. В доказательство были предъявлены все подтверждающие этот факт документы, которые майор Рудников состряпал за одну ночь.
Многие из этих японских пропагандистов, бездумно подписавшиеся под бланками и заявлениями, потом горько сожалели о том, что, находясь тогда в эйфории дурашливого спектакля, позволили себе променять Родину на относительный и временный бытовой комфорт.
Коммунистическая бригада агитаторов растворилась где-то в глубинах России и больше не появлялась в репатриационной зоне. А свирские батальоны пленных с нетерпением дожидались, когда объявят о прибытии их транспортов. Но шли дни, а пароходов не было. Уже прибыл эшелон со следующей партией репатриируемых военнопленных, и нагнеталась нервозность, – размещаться им было негде. И когда уже принималось решение о подселении вновь прибывших из Хабаровска пленных в палатки к «свирчанам», прозвучала команда «Строиться с вещами!»
Японцы выполнили эту команду стремительно и чётко. В сопровождении малого конвоя колонны двинулись в порт, и их палатки тут же были заняты пленными, сошедшими с эшелонов. Пройдя по улицам Находки, свирские батальоны поднялись на высокий и длинный пирс, однако в порту никаких японских кораблей не оказалось. Было объявлено, что два больших транспорта уже подходят к Находке и придётся немного подождать.
Над морем сгустилась серая косматая мгла, из которой начал сечь мелкий дождь. Шинели намокали, солдат пробирал озноб. Несколько раз пленным разрешали разойтись, чтобы согреться ходьбой и прочими движениями, и строили вновь. Наконец из густой хмари раздались тяжёлые гудки, и показались силуэты двух кораблей. Но это оказались не японские суда. Один из них был грузовой пароход «World work» одноимённой американской пароходной компании, а другой – советский транспорт «Власть Советов». Эти корабли хотя и были грузовыми, но их трюмы оборудовали нарами с матрацами, тюфяками и даже тёплыми одеялами. Это могло обеспечить вполне сносный переход через Японское море в порт Майдзуру.
Суда медленно пришвартовались к пирсу, с гулким металлическим лязгом были спущены на цепях трапы. Колонны пленных бегом поднимались на борта и строились на палубах.
Осаму Сато и Кано Накаяма оказались на борту советского парохода «Власть Советов». Перед строем вышли советские, американские, английские и японские офицеры. Из их ряда выдвинулся майор Накамура и зычно, стараясь перекричать шум прибоя и крики чаек, сказал речь:
– Кроме нашего батальона на судне будет отправлена в Японию небольшая партия японских заключённых из лагеря №380. Хочется вас предупредить: среди них могут быть коммунистические агитаторы и возможны провокационные действия. Приказываю проявить терпение, выдержку и не прибегать к физической расправе. Нам донесли, что на многих судах уже произошли драки с поножовщиной и убийства коммунистических агентов. Все эти действия не останутся без последствий. И если вы не желаете после советского лагеря попасть в японскую тюрьму, то проявите благоразумие, не допустите во время плавания инцидентов. Через два часа будет ужин. Смирно! Направо! В трюмы шагом марш!
Закоченевшие от холода японцы спешно двинулись единой колонной по сходням в трюмы. Они расходились по местам по ходу движения, скидывали промокшие шинели и кителя, растирались полотенцами и укрывались русскими колючими одеялами. Скоро между нарами пошли переводчики и всех предупреждали: «По приказу советского капитана курить разрешается только на верхней палубе и только после отправления судна из порта Находка. До выхода в открытое море нахождение на палубе строго воспрещается!»
Когда загудели машины, и почувствовалось, как пространство судна повело в сторону, сердца японцев забились учащённо, в такт вибрирующей обшивке. Очень хотелось выйти и посмотреть, как удаляется русская земля, где было пролито столько пота и крови, где навек остались лежать их друзья, однополчане, земляки…
Ужинали в просторной корабельной столовой в несколько этапов. Русский кок щедро накладывал в большие чашки варёный рис с овощами и не скупился на сладкий компот из сухофруктов. Резаные буханки хлеба стояли на столах. Брали столько, сколько хотели, и буханки приносили ещё. Многие прятали куски хлеба за пазуху гимнастёрок и в карманы брюк. Стоящие по углам столовой американские и советские наблюдатели видели это и с пониманием переговаривались о том, что привычка запасаться продуктами пройдёт у бывших пленных ещё не скоро.
После ужина бывшие пленные солдаты Квантунской армии повалили на палубу покурить. Уже темнело, и русских берегов видно не было. Брызги бьющегося о борта родного моря долетали до верхней палубы и обдавали с головой орущих от восторга и полным голосом поющих японские песни счастливых, упивающихся свободой, мужчин.
Осаму и Кано присели на крышку люка и, улыбаясь, поглядывали на возбуждённых морем однополчан.
– Что ты думаешь делать с Наташей? Напишешь ей? Вышлешь приглашение? – глядя в сторону, спросил Осаму.
– Нет, это невозможно, – негромко ответил Кано.
– Что невозможно?
– Всё невозможно. Ни написать, ни пригласить, ничего с ней сделать невозможно.
– Раньше я не думал, что для тебя есть что-то невозможное.
– Почему? Ты ведь остаёшься с Ханако.
– Это потому что ты её не любил?
– Но она мне и теперь нравится!
Друзья посмотрели друг другу в глаза и безудержно расхохотались.
Вооружённые советские и американские наблюдатели, внимательно следящие, чтобы между японцами не начались драки и резня, насторожились на смех, но улыбнулись на их непонятное искреннее веселье и отошли в сторону.
Наблюдатели скоро расслабились. Они поняли, что в этой партии репатриируемых солдат коммунистов нет. А в группе из лагеря №380, если и были, то обнаружить себя они даже и не пытались. Путешествие шло спокойно и это очень радовало союзников, сопровождающих репатриируемых японцев.
Правда, ночь выдалась тревожной. Судно попало в шторм не меньше восьми баллов. В тусклом дежурном освещении японским пехотинцам и авиаторам было страшно наблюдать, как пол взлетал высоко вверх, в пространстве мелькали вещи солдат, и людям удержаться на месте в этой адской болтанке не было никакой возможности. Казалось, мощные оглушающие удары волн о борта разобьют транспорт в щепки, бездонная пучина унесёт путников в безвозвратную тьму глубины. Тошнота выгоняла японцев на палубу, ступить на которую никто не рисковал. Едва высовываясь в приоткрытый люк, солдаты очищали желудки и, разбиваясь в кровь о какие-то уступы и предметы, кое-как добирались до своего места, разобрать которое в полумраке было очень сложно. Люди, неистово молясь, падали, где попало, и крепко держались за нары и поручни до новых позывов тошноты. Странно было видеть в этом хаосе русских матросов, которые иногда проходили через трюм небольшими группами, что-то весело говорили японцам и не понятно чему смеялись.
– Смотрите, как веселятся эти русские дьяволы! Они специально завели нас в бурю погубить, а сами спасутся! – вдруг визгливо, через слезу прокричал в сторону русских ефрейтор Сафиро.
– Как? – хрипло спросил у Сафиро оказавшийся рядом Кано. – Как они спасутся?
– В шлюпки сядут! Да найдут как, они же демоны! Нам конец, нам всем конец! – как-то придушенно сказал ефрейтор.
Кано было дико тошно и до зуда захотелось ударить свихнувшегося от ужаса парня, но он сдержался.
– Сафиро, русские не демоны. Они такие же люди, как и мы, и так же могут погибнуть вместе с нами. Но, если они смеются, значит, прошли такой шторм не один раз. Значит, судно выдержит. Ты же ефрейтор, Сафиро. Ты должен показывать рядовым пример мужества. Ты же храбрый парень. Давай, скажи рядовым что-нибудь бодрящее!
– Да. Ты прав, лётчик, – вперился неистовым взглядом на Кано ефрейтор, и вдруг яростно, как в атаке, заорал: – Русские – сволочи! Надо было плыть с американцами!
– Тьфу, ты, придурок! – ругнулся Кано и двинулся от Сафиро к выходу на палубу.
К утру шторм утих. Искрящаяся на восходящем солнце волна Японского моря шла гладкая, ласковая. Не выспавшиеся, измотанные тяжёлой, грозной ночью, люди выходили на палубу и с опаской взирали на морской простор. В головах ещё гудели громовые, разбивающие корпус корабля, раскаты этой самой глади. Японцы озирали свой транспорт, у которого море оторвало несколько шлюпок. Обозревая горизонт, японцы не могли найти второго, американского корабля, габаритные огни которого все наблюдали неподалёку до позднего вечера, пока не началась стихия. Среди бывших пленных начался ропот. У многих на том судне возвращались друзья и даже родственники.
– Доброе утро, господин капитан! Где американский корабль, господин капитан? – озабоченно спросил по-английски бледный, измотанный качкой, майор Накамура вышедшего на мостик капитана судна Семёна Васильевича Измайлова.
– Не волнуйтесь, в шесть часов утра у нас был сеанс радиосвязи. Пароход «World work» изрядно потрепало, но он цел и после небольшого ремонта нас нагонит. Он быстроходнее нашего судна, и потому в Майдзуру мы придём вместе, – добродушно ответил так же по-английски капитан Измайлов и пригласил Накамура в рубку.
– Я вижу, вам нездоровится. Выпейте, это поможет, – Семён Васильевич налил стопку армянского коньяка и поставил перед японским майором.
Но Накамура, едва уловив запах спиртного, вновь почувствовал спазмы рвоты и свинцовой тяжести в голове.
– Благодарю вас, но не каждому полезно то лекарство, что помогает вам, – как-то кисло улыбнулся японец.
– Да, это верно. Знаете, у нас даже есть такая поговорка: что русскому хорошо, то немцу – смерть, – понимающе ощерился Измайлов и выпил налитый коньяк сам.
– Японцу, вероятно, тоже, – буркнул Накамура и умоляюще посмотрел на капитана корабля. – Позвольте, я пойду. Плохо мне сейчас.
Накамура добрался до своих нар, рухнул на них и проспал до вечера. На закате Накамура вышел на палубу и увидел, что капитан Измайлов не солгал. Американский транспорт, бодро нагоняя советский корабль, был уже в пределах видимости. Скоро он шёл параллельным курсом и солдаты, высыпав на палубы, махали руками и что-то кричали, радуясь тому, что море сжалилось над обоими пароходами. Дальше оба транспорта шли бок о бок вместе.
Через двое суток из синеватой дымки выплыли японские острова. Несколько часов заполонившие палубы японцы молча с вожделением вглядывались в родные, полные осеннего очарованья, берега. Наконец, показался залив Вакаса с множеством рыбацких катеров и пароходов, в лёгком тумане виднелись огромные краны и строения порта Майдзуру. У солдат запершило в горле, глаза повлажнели. Только теперь они поверили, что вернулись живыми из плена домой. Раздались сначала одиночные выкрики, а вслед за ними раскатистый хор громового «Ура!»

ЭПИЛОГ

Глава 1

Когда корабли с вернувшимися из России пленными пришвартовались, первыми на берег сошли советские, английские и американские сопровождающие офицеры. Им пришлось довольно долго ждать представителей японской стороны. Наконец, несколько японских офицеров вышли на пирс и, извинившись за задержку, приняли от союзников документацию о количестве и состоянии прибывших батальонов и быстро с нервом расписались на гербовых бумагах. Было видно, что эта процедура им в тягость. После окончания официальных представлений раздались команды офицеров и по сходням на родную землю двинулись колонны репатриированных пленных воинов. Слившись в единый широкий строй, они двинулись между длинными рядами складов и портовых кранов в зону лагеря карантина. Этот лагерь, хотя и не был обтянут колючей проволокой и оборудован вышками с часовыми, но русский концлагерь напоминал весьма жгуче.
Больше недели бывшие каторжники Советского Союза проходили медицинский осмотр и беседы с офицерами армии. Немало времени ушло на подготовку и выдачу демобилизационных документов. Все эти дни они жили в дощатых бараках, кормили их скромно, аргументируя это тем, что организм должен адаптироваться к цивилизованной пище, иначе возможны серьёзные осложнения и заболевания. Но на самом деле положение Японии после поражения в войне было крайне тяжёлым. Не хватало продуктов, материальных и человеческих ресурсов для восстановления разрушенных американской авиацией городов, заводов, флота, всей экономики в целом. Стране нужны были свежие идеи, организация работоспособности населения, дух общности и возрождения.
После медицинских и бюрократических экзекуций бывшие пленные фронтовики, получив документы и предписание на один бесплатный проезд до родного города на любом виде транспорта и небольшое денежное пособие, начали разъезжаться по домам. Кто морем, кто автобусами, а кто поездами.
Кано Накаяма и Осаму Сато стояли на перроне железнодорожного вокзала Майдзуру среди шумной толпы однополчан, и Кано с грустной улыбкой слушал бодрую болтовню Осаму о великолепии новой жизни, ожидаемой в Иокогама.
Пыхтя клубами дыма и пара, с металлическим лязгом и басовитым гудком, небольшой приземистый паровоз втянул на станцию длинный пассажирский поезд, зафрахтованный для перевозки большого скопления бывших пленных солдат и офицеров из порта Майдзуру. У вагонов объявили построение, и скоро солдаты и младший командный состав торопливо рассыпались по вагонам, толкаясь и ссорясь из-за лучших мест. Офицерам были отведены отдельные, более чистые и мягкие, вагоны. Кано и Осаму устроились на нижних полках посередине вагона, достали припасённую лёгкую закуску, крохотный кувшинчик саке и выпили за то, что они свободные, гражданские люди. Поезд, подрагивая на стыках своей узкой колеи, нёс истосковавшихся по родным местам людей, два года бредивших этими пейзажами в жестокой сибирской глуши. Мимо проплывали станционные посёлки, пагоды, озёра и над всем этим синели гряды гор.
Четыре дня поезд пересекал Японию поперёк, останавливаясь по требованию сопровождающих офицеров для высадки прибывших на место жительства демобилизованных военнослужащих.
На станции Токио друзья вышли на огромный перрон, бурлящий пассажирами, торговцами едой, носильщиками, ворами и гулящими девками. Следующей их конечной станцией была Иокогама. Друзья решили прикупить еды. Но на секунду отвернувшись, Осаму вдруг потерял Кано из вида. Нигде поблизости его не было. Появился Кано так же внезапно, как и исчез. Осаму с изумлением обнаружил, что его друг был полностью экипирован и держал в руках свои вещи.
– Осаму, я не еду домой, – упредил расспросы лётчик.
– О чём ты?! – задохнулся Осаму. – То есть, как не поедешь домой?
– А куда мне там идти? В мёртвый холодный дом? Этот дом уже никогда не нальётся тем живым светом, что был у отца и матери. Да и, возможно, там кто-нибудь уже поселился. Беженцев теперь много. Зачем я буду мешать?
– Да, как же?! Мы найдём, где тебе жить! О чём ты говоришь, Кано?! Хочешь, у меня живи!
– Нет, Осаму, не хочу. К тебе можно прийти или приехать в гости. Это будет замечательно, но жить, извини… Да и чем я буду там заниматься. С военной авиацией у нас покончено, а я хочу летать. Я хочу летать на больших лайнерах, а когда-нибудь, возможно, иметь свою авиакомпанию. Для этого необходимо научиться пилотировать крупные пассажирские самолёты, и вести дела фирмы тоже учиться нужно. Я остаюсь в Токио. Вот что я нашёл в читальне лагеря в Майдзуру, – и Кано вынул из нагрудного кармана вырванный из подшивки клочок газеты с объявлением. – Здесь написано, что токийское правительство организует курсы пилотов пассажирской и транспортной авиации и проводит набор на переобучение военных пилотов по заключённому контракту на пять лет. Стоимость обучения будут вычитать постепенно из суммы контракта. Мне это подходит.
Осаму с какой-то обречённостью посмотрел на друга.
– Мне будет не хватать тебя, Кано. Ты стал мне братом. Знай, у тебя есть брат! Как бы ни сложилось у тебя – хорошо или плохо, пиши. Запомни, у брата не стыдно просить помощи!
– Это кто кому ещё помогать будет, чёрт тебя дери! Давай, иди в вагон, а то отстанешь и пешком пойдёшь до Иокогама. Прощай, братишка! – Кано крепко стиснул Осаму в коротком объятии, подтолкнул его к поезду, круто развернулся и быстро исчез в пёстром круговороте людей.
На глазах пилота невольно навернулись слёзы. Кано понял, что Бог не оставляет его в жизни, подарив истинного брата. Внезапно в лицо дыхнул колючий мороз на свирской каменоломне, застывающие на пальцах картошка и рыба, худущее лицо вчерашнего соперника и врага Осаму. «Когда-нибудь за ту картошку я тебе подарю самолёт, Осаму. Да нет, не за картошку. Просто так подарю, потому что ты такой есть на земле, и должен понять, что такое от земли оторваться», – мелькнуло в голове Кано.
Он шёл в шумной толпе мимо разрушенных и строящихся зданий, магазинов и тесно сбитых жилых кварталов, ощущая запах гари сожжённых домов и аромат жареной рыбы от торговых рядов, слушая, как песню, отрывки говора на родном языке, ощущая всем своим существом Японию, – эту обожаемую с детства стихию!

Глава 2

Один из самых гигантских и древних мегаполисов на планете Токио к ХХ столетию достиг великого могущества и поистине императорского размаха столицы страны Восходящего Солнца. В 1932 году столица впитала в себя все близлежащие посёлки и деревни, объявив их своими районами. Получилось 35 районов, каждый из которых по численности населения и своей площади был равен довольно крупному городу. Через десять лет стало понятно, что управлять такой махиной правительство города не в состоянии. И в марте 1943 года провели объединение правительства города Токио и правительства столичной префектуры. Вследствие этого районы Токио перешли под прямое префектуральное управление. В 1947 году число районов сократилось до 23, и со вступлением в действие Закона о локальной автономии за районами Токио был закреплён статус «Специальных». Эти специальные районы Токио становились всё больше автономными и независимыми, каждый район столицы имел своего мэра кутё и городской совет кугикай. А сами жители Токио называли свои районы не иначе, как городами.
Изменения структуры Токио повлекли и передел зон влияния в новых районах между криминальными группировками, извечно обитающими в каждом крупном мегаполисе планеты. И 1947 год проходил в войнах между мафиозными и мелкими бандитскими кланами. Пока Кано добирался от железнодорожного вокзала района Бункё до офиса авиашколы «Японские воздушные линии», находящемся в специальном районе Минато, он успел три раза стать свидетелем бандитских драк и перестрелок прямо среди белого дня. Причём шальные пули свистели среди улиц, калеча и убивая неповинных людей, а одна из них пробила ранец авиатора.
Кано вынул застрявшую в ранце пулю, пришёл в полицейский участок и бросил её на стол районного комиссара. После получасового разговора с комиссаром его повезли в Токийский департамент полиции. Там внимательно выслушали предложения Кано по возможности использования его профессиональных данных в секретной полицейской работе.
Через несколько дней Кано Накаяма был принят на курсы переобучения военных пилотов вне конкурса и в учебную часть Национальной безопасности Японии. Время для Кано сжалось в тесный скоростной тоннель с тремя станциями: училище Гражданской авиации, база госбезопасности и районный рынок района Минато, где парень зарабатывал на жизнь грузчиком и на подпольных кулачных боях.
Требовательные до жестокости инструктора обоих школ в короткий срок уничтожили всё самомнение Кано от понимания жизни до владения лётными и боевыми искусствами. И он писал своему другу в Иокагама: «Дорогой Осаму! Ты не представляешь, до какой степени я был нелепым, неумелым, глупым ребёнком и остаюсь глупцом сегодня. Но надеюсь, что когда-нибудь повзрослею…»
Осаму не переставал изумляться мыслям и меняющемуся стилю их изложения в письмах Кано. Этот занозистый, упорный, с холодными равнодушными глазами парень преображался в рассудительного, уравновешенного и требовательного к себе мужчину. А сам Осаму это первое время на родной земле нежился в тёплом потоке внимания семьи и трепетной любви Ханако.
На вокзале Осаму встретили отец, мать и любимая девушка. После первых объятий они быстро увели своего солдата с перрона, посадили в такси и повезли домой, где были приготовлены ванна, чистая одежда и накрыт стол. Во всей встрече Осаму уловил какую-то суетливость и тщательно скрываемый страх отца. По дороге отец задёрнул на окнах такси шторки и постоянно как бы прикрывал сына от какой-то неведомой беды. На самом деле и отец, и мать Осаму всеми своими существами желали побыть с сыном в тишине, спокойно поговорить о пережитом хотя бы месяц. И остерегались только одного, – как бы раньше времени о его возвращении не узнал палач спокойствия дядюшка Акито. Поэтому старались, чтобы рыбаки и продавцы рыбы не заметили прибытие Осаму и не сообщили об этом своему поставщику и закадычному другу Акито Сато.
Однако сын пробыл в тесном кругу семьи только несколько дней. И то по вечерам, прихватив этюдник и холстики, Осаму ходил писать море. Возвращался он за полночь и на всех его этюдах изображалась изящная фигурка Ханако. Отец и мать на это озабочено вздыхали – нужно было готовиться к свадьбе, а времена были тяжёлые. Картины продавались плохо, и семья жила, хватаясь за любую работу, поскольку довоенные накопления были почти все растрачены.
Осаму успел рассказать родителям о добрых и недобрых русских людях, о гибельном холоде Сибири и её прекрасной природе, избежав подробностей опасных случаев на войне и в лагерной жизни. Затем замкнулся и на военную тему более не желал говорить вообще. Зато нередко спрашивал, как поживает дядюшка Акито, но отец с матерью ограничивались только общими фразами, мол, в гостях он у них не был давно, но пишет, что живёт хорошо, по-прежнему ловит свою рыбу.
Но как-то поздним дождливым вечером дядя Акито постучал в дом своего брата, и домочадцы невольно ахнули на разбитый вид и потухшие глаза старого рыбака. От былого задора не осталось и следа. Заострённый нос, впалые глазницы и щёки, узкая седая борода, дымящаяся от опущенных уголков губ, выдавали в нём ветхого старца. Для Акито приготовили горячую ванну, накормили, и, устроившись на циновках террасы, семья Сато молча ждала откровений близкого человека.
По долгому рассказу дяди Акито, выяснилось, что он действительно продолжал свой старый промысел, однако же за войну флот его значительно поредел. Пять из двенадцати его рыбацких шхун были реквизированы в августе 1945 года, принимали участие в переброске войск в Китай и были потоплены вместе с пехотным десантом американскими самолётами. В 1946 году правительство обложило рыбаков дополнительными налогами, но никак не могло защитить их от произвола бандитов. И они уходили в море с тяжёлым сердцем, опасаясь погибнуть от пуль морских разбойников, которых наплодила послевоенная нищета населения. Дела шли не очень хорошо, но всё же шли до того момента, пока Акито не рискнул за хорошую плату взяться за перевозку из пригорода Иокогама в Токио связки из пяти цистерн нефти. Эти цистерны были крепко сцеплены крупной канатной сетью, и две шхуны медленно тянули их по спокойной морской глади. Погода стояла хорошая, и Акито надеялся к полуночи добраться до акватории порта Токио. Но на одной из отмелей две цистерны напоролись на переломанный корпус затонувшего корабля. Удар случился такой силы, что толстые пеньковые канаты на одной шхуне лопнули, а второе судёнышко задрало, развернуло, и оно врезалось в корму идущего параллельно буксира.
Никто из навигаторов не успел испугаться. Грохот, скрежет металла и шум бурлящей воды в мгновение покрыли сознание людей…
Акито опомнился в глубине зеленоватой морской пропасти. Где-то наверху, среди ослепительных солнечных бликов, колыхалось множество очертаний ящиков, бочонков и прочей утвари, сметённой со шхуны, которая тёмной массой медленно погружалась на дно. Повернув голову, он чётко увидел круговое колыхание воды от вращающегося винта. Неведомая сила понесла Акито прямо на винт, но внезапно отбросила его тело в сторону, и он буквально вылетел на поверхность моря.
С полузатонувшей второй шхуны ему бросили спасательный круг, и кто-то прыгнул в воду с верёвкой. Скоро дядюшка Акито, задыхаясь, отплёвываясь и дико вращая глазами, озирал с палубы уцелевшей шхуны последствия катастрофы буксировки цистерн и, в чём он был уверен, всей его жизни.
Среди маслянистых волн с мелькающей на них корабельной утварью чётко просматривались силуэты окутанных канатной сетью цистерн. Вокруг них медленно разрасталось огромное чёрное пятно нефти. Дядя Акито спросил: «Кто погиб?» и, получив ответ, что оба экипажа спаслись, только четверо получили ранения, потерял сознание. У него были переломы руки и ноги.
– Вот такая вам картина, – подытожил дядюшка Акито свой рассказ о том, где он так долго пропадал. – Полгода валялся в госпитале. А из госпиталя хоть в петлю. Помимо неустойки и возмещения ущерба нефтяной компании, я до сих пор под следствием не только наших, но и международных экспертных комиссий. По предварительным заключениям, я должен очистить акваторию залива от нефти и заплатить штраф в сумме, которую я не заработал и уж не заработаю за всю свою жизнь. У вас помощи не спрашиваю. Знаю, как вам самим живётся…
Наступила продолжительная тишина. Внезапно Осаму поднялся со своей циновки, широко улыбнулся и сказал:
– Ты не будешь платить штрафы, дядюшка Акито, мало того, ещё на этой своей катастрофе заработаешь много денег!
– С ума сошёл, глумиться над родным человеком?! – вспылил побелевший от негодования отец.
– Ждите меня здесь, никто никуда не уходит! – приказным тоном объявил Осаму и пулей вылетел из дома, пока Сато-старший не запустил в него свою тяжёлую трость.
Вернулся Осаму через час с лишком, когда отец уже устал изливать гнев на недостойное поведение сумасбродного сына. А сын молча снял с плеч холщовый мешок, достал из него бутылку воды, крохотный тазик, пузырёк с чёрной жидкостью и свёрнутый по-русски бумажный кулёк с неизвестно чем. Аккуратно поставив тазик на столешницу низенького стола, Осаму налил туда из бутылки воды.
– Это морская вода, – сказал Сато-младший и плеснул в воду из пузырька чёрную жижу, – а это нефть. Теперь смотрите внимательно.
Осаму развернул кулёк и посыпал на расплывшееся в тазике нефтяное пятно мелко измолотый порошок. Через доли секунды нефть съёжилась, и молодой волшебник выхватил из воды хрупкую нефтяную плёнку. Морская вода в тазике осталась чистой.
В комнате раздалось тихое хоровое «Оу!», и изумлённое молчание прервал сиплый с дрожью голос дяди Акито:
– Что это?..
– Пока не знаю. Плёнка хорошо горит. Какое-то применение ей найти можно. Но думаю, что всё вместе – тазик, вода, нефть и порошок, – это японская компания по очистке моря «Аоки-Сато»!
– Почему именно «Аоки»? – машинально удивился отец и, спохватившись, тихо и восхищённо спросил: – Но, как ты, сын, до этого додумался?! Русские в плену научили?!
– Нет, русские здесь не при чём. Думаю, это чисто японское, возможно, древнее изобретение. Этот порошок бабушка Ханако Отури Аоки называет «оё», она его и натёрла из… теперь уже секретных плодов для собирания разлитого масла. Бабушка говорит, давно это придумали, все её предки делали оё, потому что занимались выжимкой масла.
– А почему наши предки не делали? Почему мы этого не знаем?! – вдруг возмутился глава семейства Сато.
– Потому что наши предки никогда не имели дело с маслом, если только не жарили на нём рыбу, – задумчиво ответил дядя Акито. – И всё-таки, как получилось, что бабушка Ханако спасает от позорной смерти Акито Сато?
– Ханако любит живопись, и как-то мы с ней пошли писать море, – чуть смущаясь, ответил Осаму. – И в тот день Ханако взяла этот порошок, чтобы придать на полотне некоторую фактурность скал. Ну, мы там с Ханако… в общем, радовались жизни… и случайно уронили её этюдник в море. В воде разлилось пихтовое масло, готовые краски, ну и прочее. И, когда я поднимал этюдник, то заметил, что там, где рассыпался порошок «оё», масло и краски на масле скомкались и превратились вот в такую  плёнку. Я достал из моря эти разноцветные кусочки, но Ханако это было не интересно, да и мне тогда тоже. Потом этот случай как-то забылся до сегодняшнего дня. Я ведь маслом крайне мало работаю, мне это не нужно…
– Ну, теперь уж забудь про эти слова! Теперь ты будешь работать с этой маслянистой дрянью на полотне всех морей и океанов! Я не могу поверить в этот день, Осаму! – дядя Акито прогремел хохотом так, что стал похож на себя прежнего, – гуляку и смутьяна спокойствия, и родители Осаму вздрогнули.
Однако старый Акито в доме своего брата только ночевал. Прочее время он вместе с племянником Осаму пропадал неизвестно где, разрабатывая в деталях технологию благородного и сулящего хорошие прибыли дела спасения природы. Пришлось запатентовать препарат воздействия на изменение химического состава нефти, подкреплять реакцию опытами, химическими формулами, придумать способ распыления порошка на большие площади моря пневматической пушкой и множеством других забот, требующих внушительного финансирования. Эти финансы Осаму и дядя Акито собирали по крохам, подрабатывая в порту, на стройках, занимая у друзей и в разных организациях Иокогама и Токио.
Наконец была зарегистрирована организация по экологическим проблемам – компания «Аоки-Сато», заключён контракт с властями, и с огромным трудом проведена очистка части акватории Токийского порта от разлитой нефти при транспортировке цистерн Акито.
С этого первого заработка Осаму и Ханако сыграли свадьбу и купили небольшой дом. Дядюшка Акито со своими средствами поступил так: снял в Иокогама квартиру, частично рассчитался с неустойками и штрафами, а на большую часть приобрёл старенькое оборудование для подъёма со дна моря затонувших кораблей, их резку и транспортировку на переплавку. Он, собственно, исключительно этим и стал заниматься, оставив очистку морей от нефти и масел молодой чете Сато.

Глава 3

Кано Накаяма, хотя и получил от Осаму и Ханако приглашение на свадьбу, вырваться в Иокогама не смог. Встретиться друзья смогли только осенью 1953 года. Но все эти шесть лет между ними шла оживлённая почтовая переписка.
И Осаму знал, что в 1951 году Кано окончил преобразованный из правительственной авиашколы колледж гражданской авиации, но о том, что пилот параллельно служил специальным агентом госбезопасности, даже не догадывался. Эта информация была совершенно секретной.
В этом же 1951 году была образована государственная авиакомпания Japan Air Lines. И Кано был направлен в эту компанию первым пилотом на самолёт Мартин 2-0-2, а позже его перевели на более комфортабельный и надёжный американский пассажирский лайнер Дуглас DC-3. Кано писал, что пока своих пассажирских самолётов Япония не имеет и не строит. И поэтому послевоенный гражданский флот приходится начинать с аренды самолётов у компаний Тихоокеанского региона. И в каждом письме пилот радовался успеху и развитию семейной фирмы «Аоки-Сато».
В начале 1952 года Кано Накаяма, проходя по своему лайнеру, встретился с прекрасными, полными жизненных чувств, глазами молодой пассажирки – Каори Ямамото. Завязалась непринуждённая беседа, оборвать которую оказалось невозможно. Осенью этого же года молодая семья Сато также получила приглашение на свадьбу Кано и Каори, и также не смогла приехать. Наконец, в 1953 году семьи Сато и Накаяма объявили октябрь мёртвым сезоном для всех дел, и Кано с Каори прилетели в Иокогама.
Осаму и Кано стояли на берегу моря среди валунов в том местечке у скалы Каменная сосна, где они когда-то так рьяно дрались из-за Ханако. Мужчины улыбались, вспоминали детские глупости и обсуждали будущее. Невдалеке на большом, прогретом осенним солнцем, камне, откуда их бои наблюдали солдаты берегового патруля, сидели и о чём-то щебетали их жёны – Ханако и Каори. Подле них на земле лежала скатерть, уставленная закусками, початыми кувшинчиками с напитками и салфетками.
– Послушай, Осаму, а Ханако знает, что я размазывал тебя по этим камням? – тихо спросил Кано.
– Нет, о том, что я вбивал тебя в этот берег по самые уши, я ей не рассказывал. Будь спокоен, о твоём позоре никто не узнает, – также тихо ответил Осаму, и друзья хохотнули.
– Никак не могу поверить, Осаму, что ты забросил рисование и занялся такой тяжёлой работой, – Кано в упор посмотрел в глаза Осаму. – Ради денег? Какой твой интерес копаться в нефтяном смраде?
– Пойми, Кано, я теперь только начал трусить сибирского плена. Просто задыхаюсь от ужаса вшей, плотской грязи, которую мы пережили в лагере, помнишь, при Потапове. И очень хочу жить, жить в той чистоте, что подарила нам природа. В пространстве нашей японской чистоты.
– Осаму, ты просто идеалист. Причём здесь Россия? Разве мало вшей и грязи у наших беженцев? И разве не чиста природа в Сибири? – улыбнулся пилот. – А знаешь, сколько нечистот в нашем обществе? Поэтому я и пошёл работать в госбезопасность. Я тебе не мог об этом писать. Однако я не просто пилот. Послушай, а ведь мы с тобой коллеги. Просто ты чистишь море, а я нацию. А нация у нас великая. Я вижу множество людей, охваченных жаждой созидания. Они работают не только за деньги, а потому что не могут не строить себя самих и страну. И я не хочу, чтобы в этих людей стреляли из гладкоствольных револьверов, пули которых разворачивают внутренности. Кстати, разработка наших национальных мафиози.
– Да… Враги нации нашей же национальности… Ты часто вспоминаешь Россию, плен, русских?
– Русских?.. Тут вообще странная штука. Кто-то из наших однополчан говорил, что им Сибирь видится одним сплошным чёрным пятном боли и ужаса. Не знаю почему, но я помню о плене только хорошее, словно не было морозов, голода, изнеможения от работ, и не резала душевная боль. Даже каменоломня мне кажется теперь не такой жуткой, потому что туда пришёл ты и принёс самую вкусную за всю мою жизнь рыбу и картошку. А какая охота была в кедраче со старшиной Сокольским, этим по природе настоящим человеком! Помнишь, мы привозили мясо? Знаешь, с Россией нельзя воевать. Россия – это не пространство с лесами и горами. Это Сокольские, Зверьковы, Счастливцевы, Климовы. И на Японию нельзя нападать – это Накамуры, Такахаси, Туссори, Окаямы, Усимбиси, Укороми... Да и каждая страна на земле состоит из сильных, уважающих чужую жизнь людей, кроме каких-то людоедских племён. Все общества имеют и свой человеческий мусор, а это, верно, дано для свободы выбора – с кем ты, как хочешь жизнь прожить? И вообрази себе – мы, вдруг, побеждаем преступность, лечим жестоких людей и всё такое прочее, все люди на земле становятся хорошими. Исчезает зло, следовательно, стирается и понятие «добро». И что мы видим? Ничего. Какое-то белое размытое пятно, где нет даже красоты, поскольку её уже никак не оттеняет уродство. Так что мир устроен замечательно и правильно. Вот только войны между этносами... Это сложный вопрос – виноваты ли мы, если к власти приходят ублюдки?
– Кано, да ты ли это говоришь? Ты стал философом? Что с тобой сделали в этой твоей проклятой школе, бедный мальчик! – Осаму сказал с улыбкой, силясь за шуткой скрыть своё изумление, но тон голоса оказался серьёзным.
– Ну вообще-то, подобные мысли я боюсь излагать нашим психологам, а то запретят летать и отстранят от службы безопасности, – усмехнулся Кано.
– А Наташа из Свирска? Она же была светлым спасением в Сибири? Ты-то не чувствуешь, что поступил с нею неправильно?
Кано покосился на Осаму и, уловив его смущённый взгляд, запросто ответил:
– Наташа?.. Она приходит на память очень редко. Она хорошая, по-своему светлая, но мне далёкая и чужая. Я тогда это понял, ещё в 1947. Влюбиться в неё было всё равно, что в какой-нибудь лунный камень. Он красив, редок, изящен, но что с этим кристаллом делать в жизни, если вместе с ним не о чем думать и говорить? Наташа никогда не приняла бы Японии, как, впрочем, и я её взглядов на жизнь. Хотя в какие-то моменты того времени мне, скорее всего, без неё было бы даже и не выжить. Так же, как не смог бы с нею жить теперь. На всё, вероятно, своё время.
А ты, кстати, помнишь Казизо Укорома? Это тот, которого едва не убил Потапов, а выходила его «русская мама». Я его два года назад видел. Он сбил капитал на организации послевоенных восстановительных работ и послал своей «маме» Лушковой целое состояние – двадцать тысяч американских долларов. А Лушкова объявила подарок Укорома провокацией и публично отказалась от «подачки империалиста». Может быть, потому что не за деньги она его лечила и кормила, а может быть, потому что боялась с этими деньгами сгнить в лагерях НКВД.
– Да я помню его, он был переводчиком. А я, представь себе, встречался с Ярикото. Это учитель, который там по-русски и говорить, и даже писать научился. Он выпустил в свет свою первую книгу о жизни наших пленных в сибирских лагерях. Мне подарил, я прочитал, почти до конца. Неплохо написал. Я тебе его адрес дам. Да... А я о Сибири помню не только хорошее, всё помню. Иногда по памяти рисую сибирскую природу и людей. Рисую и чувствую запах их ветров зимой и летом. Наносит то смрад, то аромат. И картины получаются то страшные, то тёплые. А знаешь, в Свирске мы были не просто в концлагере. Мы были в храме богини Инари. Храм – это не только восторг молитвой, это и испытание на человечность и веру. У нас были настоящие тории, помнишь, лисица с ключом в зубах, молитвы на плацу, а сама Инари послала нам полковника Зверькова и майора Счастливцева. Да, это был заледенелый храм, храм Инари в Сибири.
Осаму глубоко вдохнул и выдохнул.
– Смотри, солнце коснулось верхушки каменной сосны, Кано. Когда-то в это время ты готовил для своего старика ужин. Пора собираться. В Свирске сейчас ветер с Ангары до костей продувает…
Мужчины помогли жёнам собрать посуду, вещи, и четыре фигуры, поднявшись по холму, утонули в ослепительном сиянии низко парящего над горами солнца.
Это же солнце в посёлке Свирск перевалило за полдень и ярко полыхало на синем небосводе, однако не прогревая прохладу октябрьского воздуха.
Зону японского концлагеря на улице Транспортной давно снесли, и на этом месте был слышен визг пил и стук топоров, стоял густой запах смолы и дёгтя. Шла застройка этого района частными усадьбами.
В одной из усадеб в просторный двор вышла беременная женщина, задрала голову и заголосила:
– Мишка, чёрт окаянный, хватит тюкать! Времени уж три часа! Слазь давай, обед совсем простынет!
Мишка – тридцатипятилетний токарь аккумуляторного завода №389 – сидел на деревянных плахах крыши, прибивал развёрнутую толь и, недовольно глянув вниз, ответил:
– Отвяжись, Натаха! Сёдня воскресенье, надо всю крышу покрыть! А как слезу, наемся, да заленюсь с тобой? Каво терять такой денёк, оставлять на неделю?! Без меня поисть не можешь?
– Покроет он, как же! Хоть бы помощника какого за бутылку взял!
Наталья махнула рукой и пошла в дом обедать в одиночестве, потому как остывшую или разогретую варёную картошку терпеть не могла.
После отбытия японцев из Свирска Наталья скоро вовсе перестала вспоминать японского возлюбленного Кано, будто отсекла соединяющую их нить острым ножом. А через два месяца влюбила и поженила на себе заводского увальня, токаря третьего разряда Михаила Петровича Скобина.
Поначалу их семейной жизни неладный собой, с рябоватым лицом Михаил исполнял в точности все капризы и повеления Натальи. Но со временем справился с этим, а когда через пять лет им от завода выделили участок, и они принялись строить свой дом, Михаил Петрович начал гонять свою помощницу-супругу, как говорится, и в хвост, и в гриву. Паритет восстановился, и жили они в целом счастливо.
Михаил покрыл крышу толью и подвесил жестяные желоба водостоков к вечеру, когда солнце виднелось на горизонте мерцающей полоской вечерней зари, подпалившей верхушки сопок и крыши домов золотистым светом.
Он спустился с верхотуры по скрипучей широкой лестнице, сгрёб в охапку, подхватил на руки и закружил по двору свою Наташку, вышедшую из дома отругать мужа уже за остывающий ужин.
– Эх, Натаха, а ты говорила, я один с крышей не управлюсь! Пусть хоть дождь хлещет, хоть град свищет, хоть снег валит! Нашему малышу и тепло, и сухо будет! – Михаил поставил жену на землю, рывком присел на корточки, задрал её кофту и крепко поцеловал Наталью в большой живот. – Ну, теперича можно и пообедать, и поужинать, и чего ты там сёдня про бутылку-то говорила?!
– Да ты чё, Мишка! Завтра ж на работу! – зарделась Натаха румянцем от ласки мужа. – Ладно, только стаканчик, и больше ни-ни!
Муж и жена полюбовались ещё малость на Мишкину работу и, обнявшись, зашли в дом, где их ждал накрытый сытный стол.
Воскресный закат догорал на улочках посёлка. От берега до горы в домах зажигались огоньки, определяя в густеющем осеннем сумраке линии улиц. Уставшие после домашних работ люди ужинали, негромко обсуждали что-то или просто слушали радио. Они ложились спать и встречали рассвет с подсознательной надеждой на скорые счастливые перемены, на то, что не будет войны, а жить действительно станет лучше. Весной этого, 1953 года умер вождь народов Иосиф Сталин, летом был арестован и расстрелян Берия. Сотни тысяч политзаключённых ожидали пересмотра их уголовных дел и судеб. Страна жила ожиданием грядущей вселенской справедливости.
Многие и многие годы свирчане помнили японских пленных и говорили о них с тёплым чувством. Особо вспоминались японцы, когда жители посёлка встречали Наталью, но никогда ей ничего не говорили и ни о чём не спрашивали.

Свирск–Иркутск,
1994–2014 годы

Всероссийское Общество дружбы «Россия–Япония»
Роман Александра Долганова «Храм Инари в Сибири», на мой взгляд, – значительное событие в литературе сегодняшнего времени.
О войне, о жизни после войны, написано мало, хотя и эта война, на Востоке, принесла неисчислимые жертвы. Мы были тогда так рады Победе над фашизмом в Европе, что нас уже ничто не могло впечатлить, и как бы эта война прошла и завершилась мимолетно, одним ударом, на одном дыхании.
Значимо и то, что автор взял на себя труд показать историческую эпоху в жизни советского народа в труднейшие годы после окончания Второй мировой войны. Да, я не оговорился, ибо если читатель внимательно вникнет в суть содержания романа, и немного отодвинет повествование о главных героях – японских военнопленных, то увидит жизнь, быт, настроение, нравы наших земляков, проживающих в небольшом заштатном, но столь важном для Победы, городе Свирске. Городе на Ангаре, совсем рядом от Иркутска.
Читая роман, я явно почувствовал дуновение того грозного, но уже позитивного времени. Из воинов-смертников, самураев, японцы превращались в людей, любящих жизнь, людей-созидателей, людей удивительной нации, уже потом, через несколько лет, удививших мир своими способностями стать лучшими во многих сферах человеческой деятельности. Будучи мальчишкой, я видел и наблюдал массы одетых и обутых «по их образцу» японских военнопленных, работающих в Иркутске. Видел японцев, сооружающих трамвайные пути, подпорную стенку от железнодорожного вокзала до моста через Ангару, как мостили булыжником от этого моста в гору улицу Маяковского.
У многих из нас, мальчишек того времени, на фронте погибли отцы. Мой погиб на Восточном фронте. Мы все ненавидели немцев-фашистов, но своим умом я не мог понять, что вот эти люди, дружно работающие, рядом с которыми я иду, тоже были врагами. Как-то не подходили эти люди под образ фашистов и вызывали больше жалость и сострадание, чем ненависть.
Автор романа солидаризируется со мной, проводя образы своих героев, показывая их людьми, ставшими жертвами чьей-то политики. Так оно и есть, так оно и было. Простому человеку ненавистна война, а кто-то на этой беде наживался. Как говорится, «Кому война, а кому – мать родна».
Книга всегда (если она правдивая) возвращая нас к событиям лет минувших, заставляет переживать те события, делая нас как бы их участниками. Вот и здесь, через прочитанное, я лично, ощутил своё соприкосновение с тем временем, которое я пережил, которое я видел и прочувствовал – хотя и глазами ребёнка.
Роман хороший, читать его легко и интересно. Постоянно хочется знать: «А что дальше, что с нашими героями в той тяжёлой, для них, обстановке». И не обманываешься – автор умело ведёт рассказ о том необыкновенно сложном, даже таинственном состоянии Общества, как для свободных людей, так и для находящихся вне воле – под прицелами автоматов. И тем не менее автор не срывается на политиканство, на какие-то навязчивые выводы, что у нас всё плохо. Показывая отдельные личности автор убеждает в силе советского духа, присущего нашему народу и приведшему к той Победе.               
История это жизнь. И её надо воспринимать и показывать такой, какая она есть – а не в угоду временной конъюнктуре воззрений.               
Народная дипломатия, зародившаяся по воле великого японца Мори Сигеки, вот уже 50 лет осуществляется успешно благодаря  работе наших Обществ Дружбы. К Юбилею мы получили хороший подарок от Александра Долганова.
СПАСИБО!

Председатель Иркутского областного отделения
Всероссийского Общества дружбы «Россия–Япония»  – «Байкал–Япония»

 В.В. Поздняк


Рецензии
"Храм Инари в Сибири", прочитан мной на одном дыхании, не многие авторы могут "похвастаться этим качеством у своих произведений, да плюс ещё многие моменты трогаю душу вызывая слёзы, т.к. герои этого романа становятся родными и близкими, и за них переживаешь до конца произведения.
Мощный роман.
Я надеюсь что Всероссийское Общество дружбы "Россия-Байкал" - "Байкал-Япония",руководитель В.В.Позняк, а также Японская Сторона не оставит автора без внимания, как финансового, так и дружбы народов...!
Т. К.таким, как Александр Долганов творить и творить, но ещё иногда, что-то надо кушать и содержать семью.
Я с удовольствием приобрету это произведение для семейной библиотеки, мои дети и внуки должны читать таких авторов как: Пикуль, Булгаков, Долганов и т.д.
Душевный Вам поклон Александр Долганов.
С уважением Алексей Баргузин.

Алексей Баргузин   22.01.2017 13:40     Заявить о нарушении