В безымянных городах. Глава 4

Под козырьком церковного флигеля белело "девятнадцать шестнадцать" - роковая дата. Последние николаевские годы: после все закружилось, завертелось в кровавом вихре революции, сгинуло бесследно. Удивительной красоты задумка, как видите, была изначально обречена. Но ведь никто не и догадывался, что произойдет, когда шестнадцатый перешагнет в семнадцатый. Когда колокола уполкнут над долгие десятилетия. Когда вокруг разрастутся словно сеть плесени уродливые, наспех сколоченные бараки, а церковь и пристройки по кирпичику начнут растаскивать убогие и бездуховные. Найти ровно век спустя восстановленную жемчужину оказалось для меня, барышни верующей искренне, величайшей радостью. Увидела - сердце запело.

Моей радости от Него скрыть вряд ли удалось бы: заметил краем глаза улыбку случайной знакомой и тоже сам разулыбался, от души. Снаружи красный кирпич напоминал об одинокий польских костелах, виданных-перевиданных мной годами ранее, тосковавших в блудных кольцах зачахнувших городов по своему средневековому блеску - потухшему со временем, разумеется. Судьба у многих была одинакова и проста, конец предсказуем, неизбежен. Эта же православная остроголовая церквушка обречена была восстать из пепла перед нашими глазами и прожить свою новую жизнь отрадно, с чистого листа. Внутри еще теплились, мерцали в вечернем сумраке золотисто-медовые свечи: нервно дергались язычки пламени, украшавшие их головы словно маленькие диадемы. Где-то в углу суетилась древняя бабулька, протирая зацелованные за день стекла, хранившие под собой спасенные в революцию иконы.

Незнакомец замер перед совсем недавно обновленным алтарем, украшенным крайне роскошно цветной эмалевой росписью. Он беззвучно шевелил губами, тая в темноте, колыхаясь размытым миражом за длинной шеренгой высоких свечей. О чем-то Он молил господа, не спеша, страстно, тихо, лишая меня какой-либо возможности расслышать слова, стать посвященной в Его необъяснимые тайны. Осенять себя крестным знамением же Он пока не спешил. Старушка зашуршала пышной юбкой, направляясь к нам.

- Молодые люди, пора закрывать церковь, - бабулька мягко указала нам на выход.

- Уходим, уже уходим... - мой приятель, кажется, вздохнул с грустью и, взяв меня за руку, повел обратно. - Жалко. Хорошо здесь.

- Хорошо, - я не могла не согласиться с этим. - Ты видел икону своего ангела-хранителя?

- Хорошая попытка, - Незнакомец ухмыльнулся, прислонившись к церковной ограде. - Может, видел. Не факт. Я не помню, кто он. Решила на “ты”?

- Ну, знаешь, теперь мне тебе “выкать” кажется противоестесственным.

- Ну, как знаешь.

Он развернулся и побрел себе куда-то в сторону совсем иную, нежели ту, где осталась моя “девятка”. Пришлось нагнать.

- Куда ты? - обеспокоенно взглядываясь в Его лицо, я снова не могла прочитать ни одной эмоции на нем. - Может, тебя подвезти?

- Куда-то, - Он пожал плечами, снова надев знакомую маску холодного безразличия. - Спасибо, не надо. Удачи тебе.

- Постой! - пришлось снова догнать Его и, схватив за рукав, с силой развернуть к себе. - Я тебя еще увижу?

- А тебе так хочется? - человек в черном пальто неприятно скривился, осматривая едва не оторванный мной рукав. - Ну, если хочется, то увидишь. Езжай-ка домой.

И Он, оставив меня одну в полном недоумении на безлюдном пустыре безымянного города, пошел ровным, быстрым шагом по обледенелой дорожке прямиком в черную густую неизвестность, напевая мелодично хриплым прокуренным голосом что-то про дальнюю дорогу в безлунной ночи...

***

Недели тянулись умопомрачительно долго, наполняя меня печалью, тревогой, бессмысленным ожиданием и неконтролируемой ненавистью. И все из-за человека, ворвавшегося в привычную рутину будней так внезапно, разбив ее на миллиард мелчайших осколков. Как же ненавидела я теперь Константина Олимпова! В тот же вечер сорвала к чертовой матери журнальную страницу со стены, пнула любимую книгу под диван, наговорила прабабке уйму громких, пустых слов о том, что быть себялюбцем - худший из человеческих грехов. Посему служить иконе этого страстного себялюбия так обреченно, так самоотверженно, я больше не желала. В голове то и дело, на ночь глядя, вместо контрольного вопроса-выстрела приходили знакомо-незнакомые строки, произносимые моим сознанием голосом бездомного поэта-философа. И нельзя было куда-то от этого деться! И грусть червонила грозою слова, и хвалебнили гномы, и молебнили ладан... И ничто не могло умолнить шаг, даже пресловутые олимповские жонглеры-нервы. Рука сама потянулась к банке старой индийской туши. Махнул небрежно в свете луны белоснежным крылом чистый лист. Заплясали на нем томными поцелуями тонкие губы единственной моей кисточки, и черным, словно кровью в параллельном безлунном мире, на белом саване засочилась приговором наша с Незнакомцем жизнь: “мир Футуриста в огнях Минервы”. Где же Он был? И был ли Он вообще?

*

Мне отчего-то больше не хотелось скрывать имен. За это, увы, пришлось расплатиться: обозначив себе маршрутом горьковское направление, я всего через час с четвертью констатировала преждевременную смерть моего преданного друга-корабля.

Чихнул сначала, потом смачно харкнул, зашелся в терпком кашле, заклекотал под капотом, затем повалил мне в лицо зловонными клубами черного дыма и обессиленно пал, уткнувшись в грязную обочину еще полупустого в столь ранний час шоссе.

Сначала было желание закрыть в ужасе лицо руками, дать волю громким отчаянным рыданиям, лечь рядом на серый снег и ждать, ждать, долго, молча, ждать чего-то еще более страшного, большого, сковывавшего по руках и ногам беспрецедентным холодом. Но плакать не было сил. Меня ждал город, который я чуть было не окликнула по имени, представив мысленно его золотые купола, утопавшие в утренней дымке. Забрала кассеты, фотоаппарат, деньги и решила обнадежить себя мыслью, что встретится мне еще этим скорбным утром подходящая попутка. Мысль, конечно же, была материальна, иначе побитый грузовик, поравнявшись со мной, не затормозил бы.

О, лучше бы он проехал мимо! Правда! Судьбе, видимо, нравилось выеживаться передо мной: за рулем, изумленно пялясь на меня, сидел, нахлобучив грязную шапку по самые глаза, как всегда печальные, мой Незнакомец.

- Ну привет, - открыл мне дверь и помог забраться в кабину. - Обещал же. Видишь, снова вместе едем. Умерла? - Он кивнул в сторону притихшей в снегах “девятки”.

- Умерла. Что ты здесь делаешь? - водителем грузовика я Его точно не представляла. Не клеилось это все, странным было.

- На работу ехал, но... - снова оттаял, снова заулыбался тепло мне, как тогда у церкви: - Тебя увидел, решил, что не сегодня. Как поживаешь?

- Твоими стараниями - плохо, - я угрюмо буркнула это себе под нос и вдруг увидела приклеенную к бардачку мою фотокарточку. Та самая полароидная “смерть Вертинского”. Украл, подлец! - Сколько тебе лет?

- А тебе?

- Двадцать два.

- Тридцать три.

- В господа боги метишь, “Олимпов”?

- Не-е-ет, - мои слова Его развеселили. Машина закряхтела и тронулась в путь. - Здравствуй, улица! Из космоса приехал Поэт бессмертия, поправший божество.

- Ты духом упоен, величием успеха? - вторила Ему я зачем-то. - И в сердце благовест, и третье Рождество?

- Ага, - закивал мне Он в ответ с обезоруживавшей улыбкой. - Я - пролетарий, скитаюся в нищей одежде.

- Как пролетарий, ты полон грядущей надежды?

- Как пролетарий, я занят великой задачей.

- Как пролетарий, ты занял дворцовые дачи?

- Верно! Как пролетарий, для королей зловещая гроза! Как пролетарий, горят в моей Республике глаза!

- Ты - вещий пролетарий! - все грустное, безжалостное забылось вмиг, и я вторила Ему страстно, задорно, с кипучей энергией, циркулировавшей по больным венам.

Мы смеялись, стремясь в неизвестные дали, крутя по очереди непослушный руль, выкрикивая невпопад одно и то же, знакомое нам обоим слишком хорошо:

- Открыл бессмертия глаза,
Вложил в народные уста
Кричать всегда с утра,
С утра, весь день до вечера
И с вечера до полночи, всю ночь
И до утра,
Кричать всегда с утра: ура!!! [1]

-----
[1] К. Олимпов “Третье Рождество”, 1922.


Рецензии