Страницы семейной хроники

Русская история XX века — история жестокая и страшная. Жестокая  потому, что немногим дано было уцелеть, а уцелевшие до дна испили чашу унижений. Страшная потому, что у тех, мимо которых бурные события прошли стороной, внешне благополучная жизнь была оторвана от естественного своего корневища и, не подпитанная соками семейных преданий, проходила уныло и заданно однообразно. Но и те, кому было что вспомнить, помалкивали до времени, не открываясь даже близким, оберегая молодую поросль от неведомого будущего.
Помню, с каким энтузиазмом мы, жители планеты Земля, встречали наступление 2001 года. По значимости человеческой истории эта дата имела двойной смысл. Мы заканчивали не просто астрономический год, мы заканчивали целое столетие и начинали отсчет нового. Одновременно мы перешагнули и в новое тысячелетие, третье по счету. Живое время XX века стремительно уходило в прошлое. Даже для меня, родившегося перед самым началом Второй мировой войны, тот исторический отрезок времени, в котором я жил, стал тускнеть,  размываться, терять чёткость. Его эмоциональная окраска начала покрываться тонким слоем патины, и чтобы разглядеть или даже вспомнить некоторые детали, необходимо предпринять определенные усилия. 
Я часто гуляю вдоль рек и речушек, наблюдая за безостановочным течением реки. Вода, особенно при бурной весне, периодически подмывает берега, и тогда начинают обнажаться корни растущих на них деревьев, будь то ива, орешник или дикая яблонька, столь характерная для южной береговой растительности. Верхняя часть узловатых корней уже подсушена и обветрена, а нижняя, судорожно вцепившись глубоко в почву, продолжает  сохранять жизнь дереву. Оно ещё долго будет цепляться густыми ветвями за родные места, пока своенравная река не подмоет берег до последнего сантиметра.  Тогда дерево, которому уже не за что будет держаться, со стоном упадёт в воду и, повинуясь течению реки, навсегда уплывёт в неведомое. 
Как-то само собой разумелось, что семья наша жила в Краснодаре, городе, в котором я родился и в котором всё ещё живу. Мы снимали тесную комнатушку в маленьком турлучном домике и были совсем одни, без родственников, без воспоминаний, без имущества.
Что я знал об отце? Помню его, склонившегося над чертежной доской, или успокаивающего меня, плачущего, шуршанием кальки. В трудные времена они были использованы для разжигания огня. К счастью, сохранилась небольшая стопка рисунков, часть из них выполнена акварелью и жидкой тушью. Вероятно, он мог бы стать художником, если бы не война. В извещении, присланном в 1943 году, было сказано, что он пропал без вести. Облик его сохранился всего лишь на нескольких довоенных фотографиях.
Что я знал о своей строгой и суровой матери? Её прошлая  жизнь, как и прошлая жизнь отца, молчаливо просвечивалась в пожелтевших от времени фотографиях, наклеенных на шероховатые листы двух маленьких альбомов. Снимки были без подписей, без указания года, отчего молчаливые лица оставались загадочными и отстранёнными. Отец ничего рассказать не успел, а мать помалкивала, потому что время было суровое, и лучше бы ничего не хранить. Позже она призналась, что среди многих документов, сознательно сожгла и дневники отца, которые он вёл.   
Вскоре после войны в 1946 году к нам в дом пришло письмо с таинственно звучавшим обратным адресом — «Нижний Сеймчан. До востребования». Отправителем значился Солодовников Александр Александрович. И тогда впервые ожила единственная фотография трёх братьев, подписанная рукой старшего:
«Жили три брата с Арбата, дружно под общею кровлей.
Бури жестокий порыв их далеко разметал.
Но, разлучённые телом, духом они неразлучны.
Мчась по орбите судьбы, соединения ждут!»
Скромная пометка под фотографией — 17 февраля 1937 года — обозначала их последнюю встречу на родной московской земле. Первым сошел с орбиты средний, Николай, вторым младший, Алексей. И лишь старшему, Александру, уготовано было прожить долгую жизнь, чтобы восстановить нити, оборванные временем.
Александр Александрович Солодовников жил далеко. Места эти назывались Крайним Севером. Где то там, на просторах сурового и ещё не обжитого края, затерялся маленький посёлок Нижний Сеймчан, в котором он, после  окончания лагерной ссылки,  дожидался пенсионного возраста. Он возник из небытия в первые послевоенные годы, и с этого момента связь с ним была постоянной.
Как он нас нашел, для меня всегда оставалось загадкой. Письма стали приходить регулярно, а вместе с ними и денежные переводы, которые он неизменно посылал до ухода на пенсию. Иногда в письма были  вложены любительские фотографии. То от он среди танцующих детей играет на аккордеоне, то забавляется с медвежонком, неизвестно как попавшим в его руки, то сидит за роялем в составе эстрадного ансамбля. А вот он уже иной, театральный, всегда колоритно загримированный, исполнитель главных ролей в пьесах русской классики. Газетные рецензии неизменно отмечали его природную одаренность и артистизм. Фотографироваться он любил, всегда оказывался в центре, выделяясь крупностью, статностью, благородством красивой лысины и какой-то особой улыбчивостью.
Каждую осень мы отправляли ему посылки с яблоками, луком и чесноком. Это были торжественные походы на базар. Мы шли всей семьей, позволяя себе роскошь покупать так много. Тщательно по отдельности завернув  яблоки в бумагу, уплотнив все ящики до возможной полноты, мы отправляли их туда, на Крайний Север, где их ждал далекий и все ещё не вполне знакомый родственник. И почти сразу восторженный ответ: «Ура! Объедаюсь луком, пропах чесноком».
И все же, сеймчанский период жизни Александра Солодовникова восстановить почти невозможно. Никогда, ни единым словом он не рассказывал об этих годах. Все пережитое он хранил в себе. Почему он там оказался, для меня было неясной тайной. Раскрывать её мать не спешила.
Время шло. Александру Солодовникову было разрешено вернуться. И в письмах средь милой житейской чепухи, зазвучали иные ноты, сомнения — ехать ли, и куда? В Москву, где ждала его красивая, гордая, но изрядно постаревшая жена польской крови? Или к нам, на Юг, где набирала силу и вновь оживала тоненькая веточка когда-то могучего древа Солодовниковых? Сердце его разрывалось. Ему хотелось собрать близких людей в один большой храм и, раскинув руки широким объятием, навечно прижать всех к своей истосковавшейся по человеческому теплу груди. Но Москва неудержимо и властно притягивала его израненную душу. В 1956 году, после долгих лет скитаний, одиночества и душевных мук последний из братьев Солодовниковых с благоговейным трепетом переступил порог своей московской квартиры.
Вернувшись, Александр Александрович принялся энергично восстанавливать потерянные связи. Как сильнодействующий магнит, он собирал у себя уцелевших родственников, знакомых. К нему стекались немногие чудом сохранившиеся книги, рукописи, особенно памятные по прежним безмятежным временам. К семейным вещам, особенно книгам, у Солодовниковых было особое отношение. Передаваясь из поколения в поколение, что торжественно отмечалось рукой старшего, каждая становилась реликвией. Сохранилась книга 1831 года из библиотеки двоюродного деда, Алексея Гавриловича Шевёлкина, девичий альбом бабушки Любови Александровны Солодовниковой, Евангелие, где рукой сына сделана горестная пометка о смерти матери. Были и книги-юбиляры. Полное собрание сочинений А.С. Пушкина в издании Вольфа отметило свой двадцатипятилетний юбилей 9 ноября 1930 года, что зафиксировано автографами трех поколений. Но никого уже нет в живых, и Александр Александрович в одиночестве бродит по родным переулкам, дыша воздухом, запах которого никогда не забывал. Он начинает поиски своей горячо любимой и воспетой ещё в юношеских стихах сестры Анны, о которой знает только то, что она жива. За несколько лет до смерти судьба вознаградила его. Они встретились в Москве, но как разительно всё изменилось! О многом вспомнилось, о многом поговорили, и прежнее, солодовниковское, запрятанное в глубины каждодневного бытия, согрело этих двух уже очень  пожилых людей. Узнав, что он стал двоюродным дедушкой её внуков, Александр Александрович был озабочен тем, чтобы «напитать маленьких внучат русским духом». В англо-французскую Канаду полетели русские сказки: «Репка», «Колобок», издания Билибина, и наиболее близкий по духу «Конек-Горбунок» Ершова.
Но все это произойдет в будущем. А пока Александр Александрович Солодовников готовится к встрече с нами. Он приехал поездом. Едва
показавшись в дверном проёме, он был узнан сразу. Царственно ступая вниз по ступенькам вагона, он исторг торжествующий клич, и с этого момента навсегда остался победителем. Как он ходил! Закинув одну руку за спину, другой опираясь на медную бульдожью голову ореховой палки, он легко и гордо нёс свое полноватое тело. И бесконечное сияние доброты в глазах, улыбке, жестах.
Тесноту нашей комнаты он не замечал. Протиснувшись к пианино, не смущаясь открытым окном, выходившим на улицу, он пел под собственный аккомпанемент какие-то чудные песенки, про царевну Ирис, про сани, мчавшиеся в снежном вихре, про туго набитые книжные шкафы. Голос его, под Вертинского, был глуховат, но музыкально выразителен. Аккомпанировал он свободно, без надрыва, так, как это было принято в домашних салонах, где умение сочинять небольшие пьески было делом обычным. Сидя за пианино, он проигрывал все роли семейных спектаклей, традицию которых собирался возобновить. Естественность его была удивительна. Он легко сходился с людьми, скоро перезнакомился со всеми краснодарцами, и его цепкая память ещё долго удерживала их имена.
В Краснодар он приезжал ежегодно. Всегда, по молчаливому уговору с женой, ровно на десять дней, всегда в начале лета. Он любил это время. Свежая густая зелень, заросшие как парковые аллеи улицы, буйное течение реки Кубани, в которую он с восторгом кидался, симфонические концерты в старом с вековыми дубами казачьем парке — все эти картины долго ещё жили в нём и его письмах. И даже тогда, когда мы переехали в новый дом и стареющий Александр Александрович с трудом поднимался на пятый этаж, он, суживая круг своих прогулок, чаще оставаясь в пространстве комнат, суеверно боялся нарушить ритуальиость своих посещений, бессознательно оттягивая неизбежность разлуки. Грустно прозвучало письмо, в котором он сообщал, что здоровье расшатано и приезжать он больше не сможет. Со смирением принял он новый, завершающий виток своей жизни.
Чем была Москва для Александра Солодовникова? Мог ли он существовать без нее? И как бы протекала его жизнь вне её  стен? После его возвращения в Москву, у нас начали появляться рукописи, старые альбомы, фотографии, документы. Прошлое стало наполняться деталями, оживать, приобретать плоть и кровь.
В итого прояснилось, что я принадлежу к той ветви Солодовниковых,  которая ведёт своё начало от калужского купца Василия Солодовникова, сын которого, тоже Василий, прибыл в Москву в 1782 году.  Далее последовали: Дмитрий Васильевич Солодовников,  его сын Дмитрий Дмитриевич Солодовников и, наконец, Александр Дмитриевич Солодовников, сын Дмитрия Дмитриевича и внук Дмитрия Васильевича. Женой Александра Дмитриевича Солодовникова  была Ольга Романовна, дочь обрусевшего шведа Романа Романовича Мальмберга и его жены Александры Алексеевны, урождённой Абрикосовой. 
У Александра Дмитриевича и Ольги Романовны было пятеро детей: Александр, Анна, Георгий, умерший во младенчестве, Николай и мой отец Алексей Александрович Солодовников. Принадлежа по происхождению к купеческому сословию, они уже давно никакими купеческими делами не занимались. Дед Александр Дмитриевич был известный в Москве юрист, автор учебников по правоведению, преподаватель основ этой науки в московском коммерческом институте. Ольга Романовна, как это было принято в состоятельных московских семьях, вела дом.
Жили они в  самом центре Москвы, на Гоголевском бульваре в большом многоэтажном доме в стиле ампир, недалеко от Арбатского переулка и ресторана Прага. Квартира была большая, просторная и светлая. Окна парадной стороны дома выходили на бульвар. Когда их после долгой зимы распахивали, комнаты наполнялись весенним запахом цветущих деревьев и птичьим щебетом.
Чем жили обитатели этого дома, о чем думали, во что верили, я сначала узнавал из устных рассказов Александра Александровича Солодовникова, потом из его записей, кое-что восстанавливалось по записным книжкам и документам. Дом жил театром (сохранились программки), путешествиями (ездили за границу и на пароходах по Волге), лето проводили на даче около Сенежского озера (дача была в чьей-то собственности), зимой по вечерам, когда  рано темнело, а на улицах зажигались фонари, чаёвничали, в воскресенье ходили в церковь или собирались на семейные праздники. В традициях этого дома были  домашние спектакли, ставившиеся к Рождеству, самому многолюдному семейному празднику. В них участвовали возрастные категории, по крайней мере,  трех поколений. 
Родственников было много, все, как говаривали в старину, представители известных фамилий – Шевёлкиных, Перегудовых, Песоцких, Мусатовых, Абрикосовых. Всех хоронили на Ваганьково, старинном московском кладбище, и надо было потратить почти целый день, чтобы всех обойти, всем поклониться и хотя бы несколько минут постоять у могилы.
Дети Александра Дмитриевича и Ольги Романовны Солодовниковых были музыкально и литературно одарёнными. Дочь Анна обладала голосом красивого тембра и даже один сезон пела в Миланском оперном театре Ла Скала. Средний сын Николай писал роман с романтической любовной окраской (который так и не закончил) и составлял семейную хронику (главное дело его жизни) – многостраничный свод-летопись добытых в библиотеках исторических сведений, семейных преданий и даже анекдотов о всех членах (ветвях, листьях)  огромного семейного древа. Старший сын Александр поступил в коммерческий институт, а затем на юридический факультет Московского университета. В год его окончания (1916) он вошёл в группу авторов поэтического сборника «Предрассветное», оформленного в стиле журналов «Мира искусства».
В 1916 году Солодовникову Александру Александровичу исполнилось 23 года. И с этого момента началась его беспокойная многострадальная жизнь. Эпохальный 1917 год провёл резкую черту между его духовными устремлениями и той реальностью, в которой он должен был жить. Это и необходимость отбывать воинскую повинность, которую он выполнял по призыву военного командования действующих в эти годы правительств, и необходимость работать не по специальности, полученной в высших учебных заведениях, а служить в государственной конторе простым бухгалтером.  Реальностью того времени были бесконечные аресты, все «прелести» которых он испытал уже в 1919 году. Как выяснилось впоследствии, донос был ложным и в 1921 году он был освобождён.
Мрачная полоса жизни сменилась счастливой. Он занимается творчеством и тяготеет к детской тематике. Его рассказы и стихи (вместе с работами брата Николая) печатаются в журнале «Искорка». К этому времени он уже был женат. Воспитывал любимую дочь Марину, вёл подробнейший дневник её становления, ей же посвящал свои рассказы и стихи. Сохранившиеся экземпляры журнала, заботливо собранные в одну подшивку, Александр Александрович передал мне в 1956 году как «хранителю семейного архива». Так была обозначена моя роль в дарственной надписи.
Параллельно шла череда и трагических событий. В 1931 году один за другим умерли родители Александр Дмитриевич и Ольга Романовна, через три года от скарлатины умирает дочь Марина. Вскоре последовали новые аресты.  С 1938 года началась самая длительная арестантская эпопея в жизни А.А. Солодовникова. После окончания многочисленных допросов и заполнения судебных протоколов, в ноябре 1939 года, он был приговорён к отбыванию наказания в одном из Северо-Восточных трудовых лагерей  сроком на  восемь лет.
Медленно вел меня Александр Александрович по парадной лестнице большого каменного дома на Гоголевском бульваре. Широкие мраморные ступени, просторные лестничные клетки, высокая оббитая кожей дверь, торжественное предстояние перед медной табличкой «А. Д. Солодовников» -  и я впервые вошел под своды «родового гнезда». С этого момента начинается  моё приобщение  к тому вечному, что связано с понятием «родословное древо». Ему было важно не только всё передать, сохранить, но, как я теперь понимаю, воспитать в нас ощущение причастности к той культуре, образу жизни, мыслям и чувствам, которые были для него смыслом бытия. 
Из пяти комнат просторной квартиры семьи Солодовниковых  к моменту возвращения Александра Александровича в его владении осталась одна, самая маленькая и самая неудобная. В ней едва помещались две кровати, пианино, шкаф для посуды, стоявшие вдоль стен, а между этой необходимой мебелью был втиснут круглый стол, за которым на единственном кресле и восседал Александр Александрович. Как и во всякой московской семье, стены были увешены фотографиями, сохраняющими воспоминания о старом быте. Среди них выделялся большой, рисованный углем портрет матери, да в красном углу теплилась перед иконой негасимая лампадка.
Жизнь в этой комнате текла размеренно и неторопливо. Обеды всегда проходили с некоторой чинностью и долгим чаепитием. Разлив свежезаваренный напиток по чашкам, Александр Александрович следил, чтобы маленький заварной фарфоровый чайничек всегда был полон, неизменно повторяя при этом свою любимую формулу: «Не сливать, а доливать». Обеды заканчивались игрой на пианино и пением сочиненного им гимна человеческому дому. Финал гимна звучал особенно приподнято: «Дом, человеческий дом! Вечен он в круге земном...»
Но когда наступали часы уединения, Александр Александрович превращал эту часть комнаты в кабинет для занятий. Ежедневное сидение за столом было почти ритуалом. В эти тихие дневные часы он писал письма, писал всем, кого знал и любил, без общения с которыми день был неполон, писал как будто об одном и том же, но так, что рассказанное событие едва уловимыми нюансами оборачивалось иной, неожиданной стороной, писал, тщательно помечая каждое письмо датой и местом его рождения. Он любил иметь почтовые наборы, украшенные затейливой виньеткой и специально купленной почтовой маркой. Размер бумаги задавал ритм и форму письма. Иногда вместо подписи появлялся легким росчерком обозначенный профиль и из этих рисунков можно составить небольшую портретную галерею.
Он писал письма, небрежно перемежая русский текст латинскими изречениями, французскими и английскими выписками, и это для него, получившего блестящее гуманитарное образование европейского типа, было так естественно, что он совершенно не заботился о переводе. Он писал, щедро черпая из глубин своего духовного опыта и зрелой мудрости, писал так, как будто не было зияющей пустоты в насильственно прерванной линии развития отечественной культуры, как будто и не было тех страшных лет, которые сломали, искарёжили жизнь.
Письма его, конечно же, были семейными, наполненными бесконечными вопросами, житейскими частностями, Иногда он казался нетерпеливым и забрасывал телеграммами слишком, по его мнению, долго молчавших родственников, иногда мог быть суетливым, дотошным, в подробностях рассказывая исполнение каких-либо просьб и поручений. И если бы собрать все им написанное в один том, можно было бы последовательно, по годам, месяцам, дням, прочитать жизнь человека, насыщенную горечью утрат и радостью вновь обретенных близких, напряженной работой мысли и поэтическим вдохновением. Можно было-бы вместе с автором оказаться в концертном зале или на модной, нашумевшей выставке, а то вдруг неторопливо пройтись по Москве, частью которой он себя всегда ощущал.
Москву Александр  Александрович любил беззаветно и преданно. Стараясь показать всё, он заранее составлял программу походов. В них значились филармонические концерты, театры, музеи, в которые ходил часто и изучал с завидной дотошностью отдельно по каждому залу, по каждому художнику. Его хорошо знали, с ним здоровались. Гардеробщики уважительно подавали ему тяжелое пальто, помогая всунуть руки в отверстия рукавов, затем подавали шапку-папаху и с особой почтительностью неизменную палку-бульдога. В карманах Александра Александровича всегда было немного серебряной мелочи, которую он, не стесняясь своей старомодности, раздавал на чай, сохраняя этим ушедшие традиции московского быта.
С ним интересно было просто бродить по улицам Москвы. Он мог рассказывать чуть ли не о каждом доме. Иногда мы заходили в существовавший тогда магазинчик российских вин и пили по бокалу легкого сухого вина. А в последний день пребывания шли обедать в старинный ресторан «Прага», и тогда в нём особенно чувствовалась та старомосковская закваска, которую не смогли выветрить ни долгие года отсутствия, ни изменившийся образ жизни.
По видимому он даже гордился тем, что живет в самом центре Москвы, недалеко от Кремля, вокруг которого можно «ходить неспешною походкой», гордо воткнув в петлицу старенького пальто «жалованный Октябрем-Великолепным орден Золотого Клена». Он был постоянным московским гидом всех приезжающих. Да и сам, гуляя, не просто бродил, а как  бы заново изучал то, что было почвой его духовного мира. «Я сейчас составляю для себя книжку прогулок по памятным литературно-историческим местам Москвы, т.е. объединяю по маршруту дома территориально близкие, в которых жили люди - создатели русской культуры. Каждая прогулка рассчитана на 2-3 часа. С отдыхом - это как раз нужная доза воздуха».
И когда именно этот наиболее старинный уголок Москвы стали безжалостно ломать, он ходил туда ежедневно, ощущая потерю каждого дома как личную. «Арбатская площадь вся обнесена дощатым забором и дрожит от грохота машин». «Я хожу на строительство смотреть, как с каждым днем все яснее становится картина будущей Арбатской площади». «Провели новый Арбат, параллельный старому милому Арбату. Собачьей площадки, половины Дурновского переулка, Молчановка и Кречетниковского переулка больше не существует. Вместо них пролегает широкий проспект». Конечно, он показывал и эту «достопримечательность», но оставаясь один, предпочитал тихие, незаметные, в чем-то ещё патриархальные старомосковские улочки. «Я хожу по вечерам вдоль западной стороны арбатских переулков, где ещё сохранились невысокие домики и особнячки». Это ощущение потерь не было старческой ностальгией по бесполезному прошлому. Это была тоска старого дерева, корни которого судорожно сопротивлялись уничтожению наземной части и изо-всех сил цеплялись узловатыми ветвями-пальцами за землю, без соков которой выжить было-бы невозможно.
Как-то, побывав на выставке художественной коллекции Лувра, показанной в до тонкостей знакомом ему музее искусств имени А.С. Пушкина, он через портреты людей эпохи Возрождения, ХVII, ХVШ и XIX веков, проследил «общую картину веков в перспективе и сделал неутешительный вывод: «Итак, история развития и заката гуманизма - вот что до сердцебиения остро постигаешь на этой выставке».
Остро переживая стихию всеобщего разрушения, он всё глубже погружается в прошлое, упорно восстанавливая и сохраняя всё, что касалось его семьи. И, подобно мифическому Антею, питавшемуся соками матери-земли, шел он к родным могилам, чтобы, прикоснувшись к надгробию, ощутить космическую связь времен. Обычно я держался в стороне, наблюдая, как он, погрузившись в себя, долго стоял перед скромными родительскими памятниками, потом шел к детским, ощущая давние потери как предопределённые свыше испытания. Он хорошо знал и русские некрополи. Постояв у могилы любимых писателей, художников, музыкантов, он, обнажив голову и широко перекрестившись, склонялся перед ними в низком поклоне, благодаря за ту духовную наполненность, которая в тяжелейших испытаниях помогала ему сохранить восторженное и романтическое восприятие мира.
 Зимняя, суетная Москва все-таки утомляла, и ранней весной Солодовниковы уезжали на дачу. Выбирая местечко поуютней, где-нибудь подальше от дорог, поближе к лесу, снимали дом подешевле, почти не обращая внимания на комфорт, аскетически довольствуясь малым. И чтобы был сад, куда глядели бы окна, да незатейливый письменный стол, пусть это даже будет горизонтальная доска, поставленная на какие-нибудь ящики, вокруг которого всё цвело и пело и за которым так хорошо работалось.
Из деревни Лешково, где чета Солодонниковых, снимала дачу почти ежегодно, он сообщал: «У нас в саду цветут флоксы, георгины, гладиолусы, настурции, обвившие мою беседку-кабинет, астры, анютины глазки и какие-то неугомонные крупные, темно-малиновые розы».
Александр Александрович любил эту дачную тишину. Любуясь весенним цветением, жаркой летней зеленью, осенней пышностью красок, он исхаживал вдоль и поперек все окрестности, Он знал множество ботанических названий. Французский «Атлас растений», подаренный ему матерью, переведен им полностью. Особенно он любил ранние утра. Рассказывали, что ещё в молодости, он с шумом поднимал большую компанию, чтобы босиком по росе идти навстречу солнцу. И даже тогда, когда стукнуло за семьдесят, он мечтал о том, чтобы уйти с рюкзаком в глубь природы и, раскинув палатку, жить как можно дольше в естественном с ней слиянии.
Летние месяцы были для него периодом особенно плодотворной работы. В одном из писем он сообщал: «Каждое лето имеет что-то своё. Одно время я летом увлёкся рисованием, другое лето посвящал писанию, в 1959 году переводил английскую книгу. На этот раз работаю в саду. Кроме того, заново прохожу латинскую грамматику, так как что-то потянуло к классике. При этом к старинной, даже к музыке, к Баху, Генделю. Прошёл за лето университетский курс истории Средних Веков, и заканчиваю конспектирование. Берусь за русскую историю Соловьёва С.М.». Автору письма было шестьдесят девять лет.
Он писал письма и его беглые зарисовки, пронизывающие житейские мелочи, окрашивали бытовые подробности возвышенной тональностью и ложились потом в основание поэтических строк. Однажды, когда ему было уже почти семьдесят лет, он  поехал в зимний лес в любимое и хорошо знакомое тютчевское Мураново. «Был чудный день, - легкий морозец, безветрие, волшебство зимнего леса. Много гуляли среди заснеженных елей, бродили по ослепительно белым полям. Был последний день студенческих каникул. Неисчислимые стаи пестрых лыжников двинулись за город. Поднятые остриями вверх лыжи придавали лыжникам вид какой-то веселой, торжествующей армии. А назад вагон забили до отказа. Они сидели на приступочке под окном, на корточках между коленками пассажиров, друг у друга на коленях, на груде сложенных лыж. От них пахло воздухом и лесом». Он умел из обыденного делать сказку и воспринимал весенний дождь как «кропление земли духами Весна и Цвет яблони или же другими названиями». Его описания природы насыщенны таким обилием ускользающих от равнодушного взгляда деталей и наблюдений, что эти кусочки, вынутые из письма, превращались в маленькие почти по-пришвински законченные рассказы.
«Сегодня после полуторамесячной жары, когда  никуда не хотелось двигаться, подул северо-западный ветерок и захотелось промяться. Я вспомнил об одной неисследованной дорожке. Пошёл по висячему мостику через нашу Истру. В этом месте из леса выбегает и бросается в объятия старшей сестры-Истры маленькая, быстрая, холодная речка Белянка. Она вся заросла ивняком, лозой, хмелем, душистой таволгой. Бежит и поёт. Журчанье её не смолкает. То спрячется она совсем под сводами деревьев, то побежит к песчаной отмели и откроется, засверкает, заискрится. Вышли из леса мальчики с полными корзинами лесных орехов. Лес справа взбежал на крупную гору, а Белянка увильнула за большой веселый лужок. Тут я вышел на старое Звенигородское шоссе и пошел домой».
Он любил движение, соединенное с разнообразными зрительными впечатлениями, мечтал слиться с природой и жить как абориген, не стеснённый узами цивилизованных правил. С годами это восторженное восприятие совершенства мира не тускнеет, а, наоборот, усиливается. "Сегодня мне пришла в голову гениальная мысль,- пишет он в одном письме, - купить себе спальный мешок и выезжать из города вольным туристом. Я вспомнил дивное место под нашим Лешковым - выходящий на восток холм, развожу костерчик, пью чай и укладываюсь в свой мешок. Чуть забрезжит заря, встаю и жду появления Солнца. Пою гимны Солнцу, умываюсь росой, слышу хор птиц, дышу утренней свежестью и снова, напившись чаю, ухожу в лес». И если бы более практичная и трезвая его жена не высмеяла этот проект, сказав, что «в 71 год не спят, как пионеры, в  сырой траве», кто знает, может быть и закинул бы Александр Александрович рюкзак за спину, надел бы парусиновые башмаки и, опираясь на одну из своих любимых собственноручно выструганных можжевеловых палок, действительно пошел бы вбирать в себя окружающую природу глазами, ушами, ногами и всеми органами чувств.
Письма Александра Александровича Солодовникова - это беглые заметки о виденном, слышанном, пережитом. Он всегда много занимался. Зимой сидел в ленинской библиотеке, где делал изыскания о каком-то поэте конца XIX века, собирал сведения о соборах Кремля. Весной и осенью он забирался в старый московский» парк и, выбрав  уединённую  беседку, читал, делая из прочитанного многочисленные выписки.
Летом, на даче, окунувшись в лесную глушь, он и там создает особую интеллектуальную атмосферу. Он рассматривает звёздное небо и сверяет его со специально купленным для этой цели подвижным чехословацким атласом. Он собирает гербарии и изучает травы с дотошностью учёного-ботаника, не забывая в своих письмах в скобках указывать их латинские названия. Попав в окружение музыкантов, он с удовольствием участвует в домашних прослушиваниях  «долгоиграющих пластинок с хорошей классической музыкой в исполнении разных артистов и оркестров. "Сравниваем, разбираем. Порой слушаем отдельные части по нескольку раз, чтобы хорошо разобраться в сонатной форме, четко выделить экспозицию, разработку, репризу".
Правда, бывали периоды, когда он внешне жил менее напряженной жизнью. Но вот свидетельство: «В этом году у меня такое ощущение, что в образовавшийся в моей душе вакуум, теперь усиленно вторгается вся прелесть лета - звуки, запахи, краски, очертания - и я только подставляю свои органы чувств. Мне кажется, прежде я не получал такого наслаждения просто от рассматривания игры солнечного света в одном кусте, даже в одной какой-нибудь ветке». «Смотреть на мир - как это много! Какая радость без конца!". Не из этого ли любования мельчайшими частицами всеобщей природы родились эти строки.
 Однако безжалостное время брало свое. Длительные прогулки сменились более короткими. Необходим частый отдых на легком складном стульчике, который теперь всегда под рукой. А потом осталась только Москва и летний Гоголевский бульвар, где на одной из скамеек, почти в одно и то же время, с блокнотом в руках, напряженно о чем-то думая, сидел крупный представительный старец, с каким-то особенно просветлённым ликом.
Дней прожитых было действительно много. Череда весен и зим, суток и лет отмеривалась качанием маятника больших в высоту комнаты старинных часов. Жизнь, как-бы в покаянии отпустив, наконец, суровые свои тиски, дарила нечаянные радости. Нашлись новые родственники, возник из небытия двоюродный брат Шуренц Микини, возвращались школьные товарищи его младшего брата, прозванного Люсиком. Приходили к нему, собирались вместе, вспоминали, и старший из Солодовниковых, единственный, кому уготовано было не потеряться и пройти свой путь до конца, «переживал какое-то особое состояние».
Так уж, получилось, что те, с кем Александр Александрович был наиболее близок и родственно тесен, были далеко. В часы одиноких своих пеших прогулок он с ними. «Думаю, вспоминаю. Иногда тревожусь за дорогих своих ещё живущих на земле». Рядом только жена, Нина /Ниша, Ниси, Ниниша/ Станиславовна, урожденная Паутынская, некогда сводившая с ума красотой и богатством всю Москву и сохранившая до глубокой старости гордость и характер польской панны. Она могла быть вспыльчивой и в минуты раздражения на неосторожное замечание слишком бойкой домработницы гневно воскликнуть: «Я француженка, а не монголка!». Рано потеряв детей, она всю жизнь прожила в квартире Солодовниковых и сохранила то немногое, что теперь радовало глаз стареющего поэта. Воспитанная барышней-белоручкой, «неумекой», она вела хозяйство и была скрупулезно точна в денежных расчетах. Жизнь научила её многому. Вероятно, она была в чём-то и деспотичной. Но как внимательно и терпеливо, как всепрощенчески – «не будем никого судить, а будем стараться понимать» - относился Александр Александрович к своей «слабенькой, бледной, да еще вдобавок в последние годы горбатенькой» жене. «Это вызывает к ней жалость и нежность. Получилось так, что она мне свыше доверена, и я должен довести ее за руку до конца».
Как-то, когда Александру Александровичу было уже семьдесят лет, он написал: «На днях, читая одну книгу по русскому искусству, я напал на чрезвычайно пластично выраженную мысль, что, начиная с ХIV века, в России и вообще в Европе сильно сказывается дух предвозрождения, что проявляется в ощущении движения, в чувстве времени, в потребности отсчёта и учёта часов, для чего повсюду стали строить башни с часами. Я был поражен этим замечанием. Как же сильно развилось чувство времени в нашу эпоху, насколько ускорился бег времени, как дороги стали, минуты, как покой всюду уступил место бешеному движению!».
И хотя его собственная жизнь текла во внешне неторопливом ритме, незаметно и как-то сразу подобралась старость. Но он не умел сдаваться и каждую свою возрастную категорию наполнял до краев. Размышляя о сути собственной жизни, он писал: «Пенсионный период жизни состоит как бы из трех разделов. Многие люди всячески оттягивают свой уход на пенсию и стараются как можно дольше работать на полной зарплате, у них часто весь интерес к жизни концентрируется на работе. В результате, когда все же они вынуждены уйти ка пенсию, им не находится дела и они быстро угасают, впав в апатию. Это печальный выход. Другие, довольно продолжительное время совмещают пенсию с работой. Так,  например, я, было время, временами периодически работал музыкальным руководителем в детских садах и в то же время получал пенсию. Так продолжалось пока у меня не случилось легкое кровоизлияние. Тогда я ограничил работу свою новогодними ёлками, на которых я выступал в роли Деда Мороза. Так было, пока после, одной напряженной ёлки у меня не произошло головокружение. Я после этого продал свой костюм и парик и ушел из дедов морозов в отставку. Это я считаю вторым периодом пенсионного существования. В третьем периоде приработки кончаются, но здоровье ещё позволяет заниматься для себя интересными работами для ума и души. Пожалуй, это самое полноценное время и длится оно, может быть, до самого конца жизни».
И дальше, сетуя на появляющиеся болезни, он добавляет: «Вот как это? Какой начинается пенсионный период? Пожалуй, четвертый? Но я все же надеюсь, что еще подбодрюсь, и тогда будет видно». И он бодрился. Наученный горьким опытом своей жизни, много испытавший, он был убеждён, что ничто не бывает случайным. «Твердо надо верить в руководящую руку Божию, всегда молиться и благодарить Его за все - за хорошее и за плохое - так как мы сами никак не можем знать, в чём наше истинное благо». Пессимизма не было. «Как прежде с любовью и радостью встречаю весну и по-прежнему люблю жизнь».
Однажды мне пришлось быть в Киеве. Светлый, почти жаркий сентябрь, дела окончены и мелькнула шальная мысль махнуть в Москву. Но московский аэропорт встретил тоскливой сыростью, мелким дождем и беспросветной серостью неба. У Солодовниковых внешне всё было, как обычно. Всё так же стояла мебель, всё так же чаевничали супруги, но как изменилась знакомая каждой мелочью комната. Холодные батареи, плохо заклеенные окна, не вытертая пыль. Александр Александрович сидел в своем кресле и, спасаясь от сквозняков, был укрыт каким-то ветхим одеялом. В позе его, всегда торжественной и горделивой, была усталость стареющего человека и безнадежная покорность. Внешний мир всё меньше интересовал его, бурные события уже не волновали некогда активный ум. Беседа наша часто прерывалась молчанием. Всё больше и больше он уходил в себя, погружаясь в то неведомое, что было понятно лишь ему и к встрече с которым он уже себя приготавливал. Стало до боли ясно, что это было началом конца. В тот же день я улетел домой.
Время шло. Слабело зрение, врачи рекомендовали спокойствие и размеренность, дачные поездки стали уже невозможны. Ограничены и умственные занятия.  В силу жизненных обстоятельств мои посещения были не особенно частыми.  Здоровье поэта резко ухудшалось. Он потерял подвижность, мозг отказывался работать. Но в редкие минуты ясности, умытый, одетый в чистую рубаху, он просил почитать стихи. Я брал один из его сборников, чаще всего «Слава Богу за всё», и читал почти весь. Он слушал с закрытыми глазами, закинув руки за голову, как бы переживая заново всю свою жизнь. Образы, образы... озеро Сенеж, где он особенно часто гулял с любимой сестрой Анной, ...белоголовый младший братишка, бегающий за солнечным зайчиком, ...суровый тюремный старец, который не захотел вспоминать прошлое, ...рано умерший и очень близкий по духу брат Николай, ...нежно и горячо любимые дети, родители... Иногда он прерывал чтение, удовлетворенно замечая: «Хорошие стихи писал поэт Солодовников». И вновь стихи, вновь образы. И над всеми ними Всевышний, пронизывающий всю его жизнь, всё его творчество, к Которому сейчас он особенно неудержимо стремился. В такие минуты он был особенно светел.
Наступил ноябрь 1974 года. Тревожная телеграмма пришла вечером, а утром следующего дня я был у постели умирающего. Жизнь текла как обычно. Шумно ссорились соседи. Домработница приносила продукты, готовила обеды. Поэт лежал на кровати, отрешённый от всего. Мозг уже не работал. Жизнь поддерживало мощное сердце, да кислородная подушка, которую подносили в минуты особенно острого удушья. Смерть всё не приходила. Дыхание больного становилось спокойнее и казалось, что врачи ошибаются. За окном ноябрьская слякоть перемежалась редкими лучами солнца, и земные заботы постепенно поглощали тоскливое ожидание финала.
Врачи ошиблись ровно на неделю. 16 ноября, днём, больной задышал чаще, голова склонилась чуть набок, губы слегка дрогнули, как бы отталкивая ненужную теперь помощь, и грудная клетка, приподнявшись несколько раз, медленно опустилась, чтобы навсегда освободить душу от бренного тела и вытолкнуть её в то Бесконечное, Беспредельное, Космическое пространство, малой частью которого он всегда себя ощущал. Часы земной жизни остановили свой бег навсегда.
Поэта отпевали в церкви Ильи Обыденного. Он лежал спокойный и умиротворенный, как бы приготовившись ещё здесь, на земле, совершить последний обряд перехода в Вечность. Пустое храмовое пространство усиливало царившую в нем тишину И в этой тишине торжественно и значительно плыли хоровые мелодии и молитвы священника. Медленно прошли мимо все знавшие его. И с последним взмахом паникадила погребальный саван навсегда отделил его от царства живых.
Похоронили Александра Александровича на Ваганьковском кладбище, в месте вечного успокоения семьи Солодовниковых. И когда всё было кончено, когда последний ком земли лег на вершину могильного холма, неожиданно пошел снег. Крупные хлопья опускались с неба и, обозначая начало иного бытия, медленно покрывали траурную черноту вывороченной земли чистым сверкающим белым цветом.
Словно предвидя грядущие изменения, Александр Солодовников написал: «Когда наступит время для объективного изучения и отображения нашей сложной эпохи, тогда заинтересуются не только образами борцов и строителей нового мира, но и представителями других слоев населения, их мыслями, чувствами и отношением к событиям». Похоже, такое время наступило. Душевный склад поэта, его мирочувствование оказалось созвучно умонастроению многих. След его не потерялся. Свеча, зажженная им, разгорается всё ярче.
P.S.
Со смертью Александра Александровича, последнего  живого свидетеля тех далёких событий, московская ветвь Солодовниковых прекратила своё существование.  А что же я? Почему А.А. Солодовников, мой родной дядя, единственным прямым родственником, которого я являюсь, назначив меня на должность «семейного хранителя», не сделал попыток вернуть нас в Москву?  А хотел ли я этого? Почему я сам к этому не стремился? Боялся перемен? А если бы это произошло, вписался бы я в тот образ жизни и мыслей, которые мне были бы заданы и которые в те годы были мне не свойственны?  Вот вопросы, которые я себе задаю. Я довольно часто бывал в Москве. Но никогда не ощущал этот город своим. Ни тогда, когда был жив Александр Александрович, ни тем более сейчас, когда тех, наших Солодовниковых уже не осталось. Москва, как город и возможное место жительства,  стала для меня чужой. Но всё чаще и чаще я осознаю, что теперь последним стал я. Правда у меня есть взрослый сын и у него растет дочь, но она будет носителем уже другой фамилии.
Лишь на склоне лет я стал понимать необходимость осмыслить, собрать и склеить то, что оказалось утраченным и разрушенным.  Я вдруг понял,  что возникшее в давние годы   осознание необходимости продолжить «Семейную хронику» Николая Солодовникова  и довести её до сегодняшнего дня, должно быть материализовано в слове.  Чтобы понять это, мне надо было прожить целую жизнь. 
Но как давно я не был на могиле! А надо бы, надо бы…


Рецензии