Скучная счастливая жизнь

Как начать эту историю? В одном школьном учебнике «Я ехал на перекладных из Тифлиса» характеризуется едва ли не как самая вразумительная в русской литературе затравка сочинения в одном коротком предложении. В самом деле, сразу полная ясность: кто повествует? – «я»; что делал? – «ехал», не краткосрочное перемещение до ближайшей пивной, а серьезный трансферт (следовательно, какие-то изменения в жизни), причем «из Тифлиса» – моментальное погружение в определенный событийный контекст; наконец, «на перекладных» – идентификация социального статуса. Максимум информации при минимуме семантических единиц.
Я познакомился с супружеской четой Юнитовских – Анной Сергеевной и Александром Сергеевичем, 39 и 55 лет соответственно – в Рио-де-Жанейро в августе 2008 года, в турпоездке. Пока Анна Сергеевна вместе с остальной группой увлеченно изучала архитектурные и природные достопримечательности, мы с Александром Сергеевичем (очень быстро перешли на ты, и стал звать его Алекс) в основном исследовали местные спиртосодержащие жидкости, что немало способствовало нашим страстным мужским дискуссиям о событиях в Грузии, о престолоблюстительстве и исторической роли Симеонов Бекбулатовичей, о коллапсе финансовых рынков и вообще о судьбах бренного мира.
В Москве стали дружить семьями. У нас с женой не могло быть детей, а Юнитовские растили четверых прелестных ребятишек в возрасте тогда от полутора до девяти лет, которых мы полюбили как своих. С ними жила бабушка, Ольга Николаевна, вдовая, мама Анюты (Анны Сергеевны), всего на три года старше Алекса (на нее супруги и оставили потомство, когда отправились в Рио; меня моя благоверная, погруженная в бизнес, отпустила одного). В общем, это была большая, не без проблем (как же совсем без них?), но замечательная семья. Уточню, что материальные вопросы, включая жилищный, к числу проблемных уже не относились.
Старший сын – Григорий, не по годам рассудительный и обстоятельный, мечтал стать министром иностранных дел или, на худой конец, представителем России в ООН. Сестра Машенька – художницей; ее радостный зеленый бегемот, играющий с бронзовым мячом в фиолетовых джунглях под абрикосовыми облаками, поселился в моем кабинете, и я никогда, ни за какие деньги с ним не расстанусь. Средний сын – Степан – настойчивый и упрямый донельзя, пытающийся залезть в каждую щель, постоянно что-то конструировал и, думаю, может еще сотворить свой Город Солнца. А младший – капризный, мечтательный, непредсказуемый озорник и выдумщик Денис – наверное, станет сочинителем.
Забегая вперед, сообщу, что в 2016 году Григорий поступил в военное училище, и тому тоже имелись предпосылки. В возрасте 5 лет родители взяли его с собой на Камчатку. Половину туротряда составляли вездесущие немцы, включая нескольких свободно владеющих русским. На привале последние пристали к пацану с вопросом, что тот будет делать, когда вырастет. «Родину защищать», – насупившись, буркнул маленький Гриша и тем отбил у представителей цивилизованного человечества всякую охоту к дальнейшим домогательствам.
На всех наших межсемейных посиделках сюжет поворачивался так, что жены и мужья в итоге обосабливались, обсуждая в изолированных гендерных ячейках разное и по-разному. Интеллектуально Алекс был весьма привлекателен – нестандартностью мышления, емкостью художественных образов, неожиданностью параллелей. Беседы с ним не могли не доставлять наслаждения. И все же у него отсутствовало то, что в зрелом возрасте отсутствует у 99,9% (если девятка не в периоде) home sapiens и что, если не ошибаюсь, Шкловский определял как «ореол талантливости». Ну, вроде, и ладно (сам я, к слову, еще юным смирился с таковой обделенностью). Главное другое – непокидавшее ощущение, что ореол-то был, что Алекс его просто утратил, а изначально и предположительно долго входил в круг избранных, предначертание коих вовсе не в том, чтобы по будням, с девяти до восемнадцати, составлять скучные бумажки в государственном учреждении по делам «умеренного прогресса в рамках законности», расслабляясь дома у телевизора, или, сего хуже, в коммерческом секторе 24 часа в сутки ломать голову над тем, как бы, блин, увеличить продажи на пять десятых процентного пункта.
Этот, в общем-то тривиальный диссонанс между должным и сущим не то чтобы так уж, но, тем не менее, заинтриговал, и в наших долгих языкосплетениях с Алексом я все пытался исподволь выудить подробности его биографии и жизненных обстоятельств. Постепенно из обмолвок и умолчаний, которые были мною где логически додуманы, где без стеснения изрядно дофантазированы, сложилась более-менее целостная мозаика. Во всяком случае, стану излагать историю своего персонажа как правдивую, будто бы все именно так и происходило на самом деле.
Алекс родился, как это значилось в советских автожизнеописаниях, «в семье служащих» и мог считаться интеллигентом, по матери, во втором, а по отцу – в пятом поколении; был у мамы-папы единственным ребенком, но не избалованным, скорее наоборот – воспитывавшимся почти в казарменной строгости. Его дальние мужские предки по материнской линии, обосновавшиеся в Москве в 18-м веке, потомственно занимались ломовым извозом. Может поэтому, генетически, у Алекса проявлялась искусная приязнь к сочным, доходчивым и образным выражениям не только в бытовых ситуациях, но и при высоколобых обсуждениях чего-нибудь типа «концепции всепресыщения в произведениях Монтескье». В острых коллизиях выходил из родных лингвистических берегов и, был случай, сразил попершегося на него франкенштейна одним вздыхом «путаламадрэ кэтэпарьё» (соблюдая приличия, переведем это как «сукин сын»): монстр был настолько ошарашен, что предпочел не связываться.
На отслеживаемом отцовском треке в роду были сплошь инженеры. Дед сгинул в лагерях еще при сравнительно умеренном терроре, в 1935-м, и отца в младенчестве усыновил Алекса прадед, Григорий Александрович Юнитовский (соответственно, отец стал Григорьевичем). В честь прадеда-деда Алекс и назвал старшего сына. Бабушка, дочь Григория Александровича (с ее матерью, польской красавицей, он познакомился осенью девятьсот четырнадцатого в Вильно, куда попал по призыву прапорщиком-артиллеристом), родила, когда ей едва исполнилось восемнадцать, и потом еще трижды выходила замуж: второго мужа расстреляли в 1938-м, через два месяца после свадьбы («брали в час зачатия» Алекса тетушки); третий, с которым расписались 7 июня 1941-го, погиб под Белградом; и только с четвертым они вместе состарились. По нелепейшему недоразумению, жернова 58-й статьи не зацепили жену двух «врагов народа» и ее родителей, вероятных агентов Речи Посполита.
Григория Александровича могли бы расстрелять еще в 1918-м. Он искренне приветствовал советскую власть, добровольно пошел в Красную Армию, стремительно продвинулся, был лично, хотя и шапочно, знаком с Троцким, однако по провозглашении «красного террора» уклонился вправо: дескать, не с теми лозунгами большевики брали власть; революция совершалась ради справедливости и всеобщего счастья, которые нельзя утвердить на крови. Девять граммов можно было схлопотать и за куда менее провокационные речи, но Григория Александровича всего лишь задвинули на какую-то техническую должность, а через два года комиссовали. Вся его дальнейшая трудовая биография была связана с крупным машиностроительным предприятием; ушел на пенсию главным инженером (оставаясь беспартийным) и скончался в возрасте 96 лет.
Сергей Григорьевич, отец Алекса, воспитывался дедом и бабушкой-полячкой, а мать видел не часто. От Григория Александровича он унаследовал гранитную принципиальность, некий внутренний стержень, а Алекс – еще пренебрежение к внешним условностям и, скажем так, неразумную лихость характера (проявившиеся не сразу, но всецело в репродуктивном возрасте). Отец тоже начинал инженером на заводе, затем работал в профильном министерстве, перешел в Госплан и дослужился там до начальника главка. Мама Алекса всю жизнь преподавала в школе словесность.
С детского садика Алекс уверовал в собственную исключительность. Он и впрямь фонтанировал разнообразнейшими духовно-интеллектуальными талантами за едва ли не единственным исключением – к музыке: здесь было глухо, в прямом смысле. Детсадовские воспитательницы разогревали эту веру, выделяя Алекса из прочих подопечных. «Ах, какой умный мальчик!» – умильно всплескивали руками, когда, например, он просто поворачивал другой стороной общую кружку, из которой всех маленьких обитателей социального учреждения по очереди заставляли выпить какую-то витаминную гадость. У самого Алекса осталось от этих женщин одно и довольно неприятное воспоминание, а именно, о резком химическом запахе из-под юбок, вздымавшихся при контрольных обходах в тихий час над головами притворно спящих воспитанников.
Со сверстниками отношения уже тогда складывались непросто. Неизменно обнаруживался некто, восхищавшийся неординарностью Алекса, однако большинству он был непонятен и нередко становился объектом насмешек, чему сам предоставлял поводы. Так, из-за неукоснительного следования наставлениям отца, что всегда надо давать сдачи, коллеги по детсаду пристрастились играть с Алексом в салочки: кто-нибудь подбегал, толкал и убегал, зная, что тот обязательно постарается догнать. По пути еще кто-нибудь пихал, и преследовать приходилось уже двух, если не трех-четырех зайцев.
Правда, в своей первой школе (перешел в другую в седьмом классе, когда получили новую квартиру) был не только примечаем учителями, ставившими сплошь пятерки, но и достаточно авторитетен у одноклассников. А вот у себя во дворе – отнюдь. Он и выходить туда не то чтобы любил, где прилежание почиталось пороком, а ценились задиристость и умение играть в футбол-хоккей, в банки (забава такая, если кто помнит, сродни городкам) и пристенок.
В детстве Алекс обнаруживал поразительную нерациональность, по стандартным представлениям, в коммерции. Отец подарил ему великолепный трехмачтовый фрегат, который сам выпиливал и шлифовал детали в течение нескольких месяцев. В первый же день – дружной весною с обильными ручьями – когда Алекс отправился этот корабль испытывать, то вернулся с плохо обструганной палкой, преочень, однако, удобной для битья по банкам. Ему такой change показался более чем выгодным. «Ну, ты и купец первой гильдии…» – расстроился родитель, рванулся из дома и, увы, аннулировал сделку.
В классе Алекс дружил с девочкой-шалопаем, заводилой и всеобщей любимицей, и двумя мальчиками по фамилиям Шаймиев (с ним как раз из одного двора) и Бруневич. За последнего как-то заступился, когда на перемене к нему пристали двое бугаев-старшеклассников (бить сразу в морду еще не было принято, так что ограничился вольной борьбой, к звонку на урок не выявившей победителя). Бруневич тихо отошел в сторонку, а по завершении схватки похвалил: «Ты молодец, ты очень правильно поступил». На пару с этим интеллектуалом, как братья Гонкуры, они долгими зимними вечерами писали фантастический роман, а затем нравоучительную пьесу, не окончив ни то, ни другое произведение. Через три года, уже в новой школе и в соавторстве с другим интеллектуальным юношей, родители которого происходили из чиновничьей театральной среды, Алекс сочинял пьесу и параллельно киносценарий о том, как злокозненная империалистическая закулиса изобрела средство воздействовать, нейтрализовать либо поставить себе на службу чужие мозги («Мертвый сезон» и «Голова профессора Доуэля» – слабые парафразы), однако и этот, предположительно, шедевр не был завершен, оставив творцов без Оскара и гран-при Московского и Каннского фестивалей.
Если к подвижным играм, спорту и вообще мускульным упражнениям, тем более к физическому и/или нудному труду, Алекс никогда не испытывал влечения, то к интеллектуальному растрачиванию времени, особенно к художественному творчеству – с лихвой. Совсем маленьким он прекрасно рисовал. Этот талант, если был, погубила, как и многие другие, та же заурядная лень. Ведь (pardon за избыточную констатацию) недостаточно божественного дара – надо учиться, овладевать, так сказать, техникой, что утомительно. От увлечения живописью сохранились лишь навыки к вычерчиванию рожиц, хотя, думаю, Алекс, при его и с годами не угасавшем воображении, мог бы попробовать себя – да что там! – прославиться в не требующем мастерства актуальном искусстве. Здесь, однако, главное – promotion, а следовательно, тоже немалое и столь противное сердцу усердие, только совсем уж скучное.
В школьные годы Алекс занимался в театральной студии (женщина-режиссер не упускала возможности подчеркнуть, что это именно Студия, а не какой-то драмкружок) и играл заглавные роли. Однако стихийно он, скорее, придерживался системы Станиславского, то есть стремился к стиранию граней между ино- и подлинной реальностью, тогда как режиссер исповедовала противоположное учение Брехта. Одним из репетиционных заданий стало изобразить некое нравственное либо физическое страдание. Незадолго до этого Алекс, которому родители подарили популярный ГДРовский набор «Юный химик», при очередном опыте, забирая в трубочку медный купорос, случайно его сглотнул. Вот, надо доложить, было страдание так страдание! И новомученик великолепно сие воспроизвел на сцене, чем нисколько режиссера не удовлетворил, даже наоборот: «Ну, разве так можно? Это чересчур, чересчур натурально! К тому же, в своих судорогах Вы то и дело поворачиваетесь к залу спиной, что абсолютно недопустимо!» Последняя претензия резанула несуразностью, и в театрах Алекс пристально следил, раз за разом фиксируя: да ничего подобного! – поворачиваются, да еще наклоняются, выпячивая место, расположенное между спинным хребтом и обратной стороной колена. Он долгое время любил театр (в студенчестве не пропускал ни одной московской премьеры), но постепенно охладел и стал раздражаться неизбывной фальшью «дуракаваляния», преодолеваемой лишь в кинематографе, если, конечно, это не Голливуд (как сущность, а не место производственного процесса) и не артхаус. Его актерские наклонности, также требовавшие аппроксимации техникой, в итоге сгинули, даже ярко демонстрируемая прежде способность смачно, в лицах рассказать анекдот или какую-нибудь житейскую историю.
Упреждая банальные упреки в банальности, лишний раз застолблю, что речь в этом повествовании, собственно и главное, не о загубленных конкретных талантах, а о талантливости как таковой, как инвариантном состоянии души.
Есть, к счастью, эксклюзивная область, где учиться не нужно, да и вредно, – литература, а пуще стихосплетение – где нужно просто читать иногда что-то хорошее чужое. Никакие штудии не сократят дистанцию между тем рассказчиком, который способен выдать на гора лишь «у мадам Керны ноги скверны», и тем, который, хотя и не прочь изъясняться напрямки («сегодня, наконец, в..б гордячку»), но «помнит чудное мгновенье».
Помимо уже упомянутых литературных опытов, Алекс всю жизнь, сколько себя сознавал, надумывал вирши, с предсказуемым предпочтением про солнечный исход. Некоторые, впрочем, кажутся вполне удачными (ну, как малость, созвучием строк, а не лишь окончаний). Вот про летний, южный:
          Там, где море лижет небо,
          золотых волн музыкант,
          дирижирует блаженно
          нецелованный закат.
Про зимний, городской (на руке тает снежинка):
          Закат, смертельно молодой,
          ладонь поранил напоследок,
          горя малиновой звездой
          в растопленной крупинке снега.
Одним из первых стало стихотворение про весну, написанное в третьем классе и заканчивавшееся тем, что вот, мол, прилетели птички и радостно запели «пи-пи, пи-пи, пи-пи». Произведение было представлено на школьный конкурс и поощрено премией в виде неликвидного ныне и присно сборника стихов почтенного члена Союза писателей (фамилию опущу, дабы не судиться с потомками); как писал в период творческого кризиса другой участник славного объединения, Андрей Вознесенский, «но верю я, моя родня, две тысячи семьсот семнадцать поэтов нашей федерации стихи напишут за меня – они не знают деградации». Кстати, на портале «Стихи.ру», где Александр Сергеевич захоронил плоды своих вдохновений, количество поэтов, дай бог ошибиться, приближается к миллиону.
Переоценивал, нет ли, Алекс собственные стихотворческие способности, в юности почти убежденный в том, что должен войти хотя бы в бронзовую когорту русской поэзии (в 19 лет записал в дневнике: «Я уже точно представляю себя»), однако, по суровой правде, его лирические истечения в данном пространстве не всколыхнули ни малейшего интереса не только у соплеменников вообще, но даже у ближнего окружения. Между тем обозначались иные развилки: в конце 70-х сделанные им переводы Роджера Уотерса едва не были опубликованы не где-нибудь, а в «Иностранной литературе» (чем-то они привлекли замглавреда), но «едва» традиционно не засчитывается. Любопытно, что со временем Алекс органически перешел с анапеста и дольника на ямб (как если бы от джаза – к Баху), и это было знаковым. Вопрос лишь, знак чего – развития или регрессии? А касаемо дневников: он раз пять-шесть начинал их вести, а потом уничтожал, поскольку перечитывать самолюбовательную ересь невыносимо. Так у Лема, тоже в дневниках, только «Звездных», персонаж, попавший во временную петлю, не разумел и злился, будучи пятничным, на себя же четвергового, равно как наоборот.
Нелишне, наверное, отметить очевидное резкое различие в потенциальных профессиональных максимумах и необходимости их достижения. Есть масса занятий, где нельзя стать не то что великим, но даже «выдающимся, да и только». Не может быть – при всем уважении к нужности труда – выдающегося расклейщика афиш, водителя трамвая или ассенизатора (Геракл не в счет; его акция, мало что разовая, не имеет достоверных подтверждений). Там, где возможно, обычно не обязательно – достаточно быть просто умелым специалистом, скажем, очень хорошим врачом, ничуть не претендуя на лавры Ибн Сины и Пирогова. Однако существует ничтожно малое количество профессий – навскидку, кроме, с некоторыми оговорками, поэзии, назову без толики сомнений философию (не комментирование, а создание собственной картины мира) – где ты либо выдающийся, лучше великий, либо никто. По определению Хайнриха Хайнэ, поэт – либо титан, низвергающий горы векового зла, либо козявка, копошащаяся в цветочной пыли. Без разведения дискуссий о жанровом разнообразии творчества и вообще о полезности низвержений это по любому чересчур, но сама планка задрана правильно. Восемнадцатилетним юношей Алекс написал стихотворение с претензией на манифест своего поколения под названием «Мы», вне, оговорюсь, каких-либо ассоциативных связей с одноименным романом Замятина, с явным нигилистическим вывихом («мы новая оспа, мы эпидемия…»), которое не качественно, но содержательно отвечало поставленной немецким романтиком-эмигрантом сверхзадаче. Однако замах оказался холостым. К тому же, откровенно и без обиняков, наше с Алексом поколение 70-х, имея в виду мейнстрим, а не персоналии, не было ни революционным, ни, тем более, созидательным; его нигилизм сводился к амбивалентному и в сущности равнодушному зубоскальству.
Первый и самый мощный удар (последующие удары превзошли лишь в совокупности, особенно с переходом количества в качество) по самолюбию и представлениям о своей «надвсешности» Алекс получил в новой школе. Безвариантные прежде пятерки сменились четверками; это было непонятно и с непривычки эмоционально тяжело. Но главное, он совершенно не был принят новыми товарищами, став классической «белой вороной», да еще дурной, переживавшей, но неосознанно выпячивавшей различие в цветовой гамме, а некоторыми поведенческими проявлениями заставлявшей усомниться в принадлежности к вороньему, то есть умному виду живых существ. В лучшем, самом безобидном случае на Алекса смотрели (можно поставить запятую, можно – нет) как на клоуна, например, когда на уроках литературы он с запредельно возвышенной страстью декламировал Блока, Маяковского, Хлебникова, и ему громко и дружно, включая галерку, аплодировали, на самом деле просто потешаясь. Если же, пригвожденный в незнании к доске, пытался по-школярски выкрутиться, то продуцируемая им ахинея становилась предметом тиражируемых шуток, хотя из уст кого-нибудь другого вызвала бы сочувственное одобрение. Его никогда не звали на суженного круга вечеринки, а пару раз серьезно побили, но, как ни странно, а может и вернее наоборот – закономерно, именно такое неприятие поддерживало в Алексе ощущение своей единичности; соответственно, одиночество воспринималось как следствие, как печальная и тем светлая предопределенность. Впрочем, в сем окружении нашлись двое подобных же изгоя, выказывавших почтительную к Алексу предрасположенность, однако и с ними настоящей дружбы не сложилось.
Недоброе отношение со стороны одноклассников проистекало из восприятия Алекса отнюдь не как «умного слишком», но именно как придурковатого, по-плохому иного, не «над-под», а «вне», что по обыкновению коллектив не прощает. С тех или более ранних пор Алекс не взлюбил все коллективное, раскрепощаясь только в общении с действительно близкими и не тяготясь диалогом с собою любимым: всегда поражался, почему одиночная камера считается более суровым наказанием (это и не наказание вовсе, скорее благо), чем общая, пребывание в которой есть подлинная мука, словно в купе со случайными попутчиками.
В классе был один очень умный юноша, всеми почитаемый локальный гений, в начальной школе перешагнувший со второго сразу на четвертый год обучения. Учитель физики, новатор и экстраординар, свел с ним Алекса в дуэли на тему происхождения жизни на Земле: им предстояло отстаивать противоположные гипотезы, само собой, обе в области научного, а значит, материалистического мировоззрения. Алекс – не потому что тщательней подготовился, а потому что идея, адвокатом которой довелось выступить, была академическими мужами досконально разработана – фактически положил оппонента на лопатки. Но вместо логичного в отсутствие козырей признания поражения тот пошел на блеф:
    – Да я могу прямо щас привести еще целую кучу аргументов и фактов, разбивающих твою теорию в пух и прах. Что – привести?!
    – Валяй, – Алекс согласился раскрыть карты.
    – Ну, прямо щас я ничего привести не могу...
Казалось бы, вот он триумф... Ничего подобного! Публика оценила не научную вооруженность, а наглость обезоруженного дуэлянта, наградив оного аплодисментами и вновь осмеяв незадачливого формального победителя.
Но пуще пущего задевало ласковое, но абсолютное равнодушие девочки, которую Алекс всем тинэйджерским пылом полюбил и которой писал стихи, «утомительно и длинно, как Доронин». Лет через десять после школы они случайно снова встретились, возникла уже взаимность, пусть не любовь, а в сухом остатке после непродолжительного романа – одна горечь. До знакомства в 1994 году со своей будущей женой Алексу в пересечениях с инсталляциями супротивного пола вообще не везло: влюблялся без отклика, а им увлекались ненужные ему женщины.
Четыре года в старших классах – самый досадный, если не самый мрачный период в жизни моего героя. Возникшие тогда комплексы перебарывались трудно и, возможно, до конца так и не были искоренены. А укоренилась присущая сызмальства двойственность, иные прокуроры скажут – лживость, едва ли не предначертанная исходной самопогруженностью и, как следствие, спонтанным стремлением отгородить внутренний market от внешнего. Да и зачем расстраивать ближних и дальних откровенностью, особливо в мелочах, например, маму тем, что приготовленный ею обед поделен с белым другом, а демонстрируемый школьный дневник – дубликат испорченного учителями? Мудрые люди сами ограждают себя от назойливых осведомителей. Так, Сократ не захотел и не узнал, что жена изменила ему с Платоном.
Окончив школу, Алекс поступил в Физтех и окунулся в совершенно иную, не широко распределенную с центром в посредственности, а концентрированно интеллектуальную среду, в которой почувствовал себя, как птица, вырвавшаяся в свободное парение. Однако, с другой стороны, окружение иных прекрасных и мощных небожителей – размах крыл широкий, взор дальний, когти острые, – генерируя ощущение избранности, нивелировало ощущение единичности.
Лишь трое в учебной группе, поступившие по рабоче-крестьянской квоте, поначалу выпадали из ансамбля, но не по возможностям мозгового процессора, а по информационной базе. Одного из них Алекс сводил в Ленком на «Звезду и смерть Хоакина Мурьеты». Изучая программку, парень спросил, кто такой Либретто – итальянский композитор? Уже к третьему курсу эта пахавшая от зари до зари троица, если чем и выделялась, то только успехами в учебе. Все они в итоге получили красные дипломы, тогда как несколько казавшихся звездными мальчиков интеллигентского происхождения до корочек о физтеховском образовании вообще не дотянули.
По нелепости Алекс диплом обрел синий, хотя учился на «отлично», почти без отклонений, и претендовал на красный, а то и медаль. В какой-то момент отклонился, когда захотели его отутюжить на кафедре высшей математики и, надо признать, поделом – слишком уж много пропустил занятий. На экзамене по твисту (теории вероятности и статистике) Алексу достался билет с двумя очень легкими и третьим занудным вопросом по некой теореме. Сам профессор доказывал эту теорему полторы лекции подряд, затем замер у доски обесточенным аллигатором, минут через семь-восемь чуточку ожил и медленно-плавно стал стирать сухой губкой начертанные им же формулы, а выйдя, наконец, из трансцендентального состояния, резюмировал: «Значит так. Все, что я излагал, зачеркните; начнем сызнова», – и все-таки доказал, что хотел, но лишь к исходу четвертой лекции.
В скобках по поводу крокодила: в океанариуме во Владике Алекса привлекло вроде как чучело этого животного, только почему-то за стеклом. Подняв глаза, увидел вырванный из ученической тетради в клеточку и приклеенный скотчем листок, уведомлявший: «Живой! Сытый! Отдыхает!!» Позже, по состоянию духа, он сам себе порой напоминал такого крокодила – с той поправкой, что обнуление реакций объяснялось обнулением потребностей в белковой интеллектуальной пище, а не ее перевариванием.
Алекс никогда не зубрил доказательства, запоминая лишь узловые точки, будучи уверенным, что при надобности логические цепочки от одной к другой и сам легко воспроизведет. В данной теореме такими точками служили несколько сложных лемм, но вся эта тягомотина не имела прямого отношения к влекущей физике, и Алекс поленился выучить даже леммы, тем более что накануне гулял у друга на свадьбе. Когда отвечал на первые два вопроса по билету, почувствовал, что его явно желают утопить, сиречь не поставить традиционную пятерку. Настырный преп взмок от пота, пытаясь нащупать хоть какое-то уязвимое место, но все безуспешно. Перейдя к третьему вопросу, Алекс бодро озвучил формулировку теоремы и честно признался, что доказательства не знает. «Ну, хотя бы леммы помните?» – «Не-а...» Далее с позиций неприятеля выглядело логичным инициировать новую атаку с замахом уже на «неуд», однако, когда до экзаменатора дошло, насколько ненужными были все его предыдущие лихорадочные усердия, он впал в совершеннейший ступор, машинально вывел в зачетке «хорошо» и, лишенный остатка сил, даже чтобы вернуть в исходное положение челюсть, отчалил в направлении окаймленного мертвецким кафелем уголка сбирания мыслей.
А вот с защитой диплома Алексу не свезло, так не свезло. Он, вступив по завершении базового курса на стезю конкретной специализации, по спущенному с верхов запросу на распределение проходил преддипломную практику и готовил соответствующий научный труд по другой, оценить который, тем не менее, предстояло комиссии по прежнему профилю. В результате не был понят вообще. Натурально не желая смотреться безучастной мебелью, один из членов комиссии задал вопрос по поводу развешанных дипломантом диаграмм: «А вот тут у Вас все результирующие представлены при аргументах функции от нуля, а область ниже нуля Вы не исследовали?» – и тем выказал абсолютную некомпетентность, ибо в означенной области физический процесс не был возможен по определению. Алекс с горячливой откровенностью так и ответствовал: «Какого хэ вы тут собрались судить, если никакого хэ, как выясняется, не сечете?» В итоге, благодаря голосам адекватных и толерантных комиссионеров почтенного возраста, легко отделался, получив за отличную дипломную работу оценку «хорошо», лишившую его пурпурного переплета.
В Алексе непрестанно соперничали, как-то уживаясь, два начала – естествоиспытательское и гуманитарное (физика и лирика в одном флаконе души). Так, он мечтал стать редактором независимого, то есть фантастически неподотчетного КПСС и Главлиту, художественно-политического периодического издания. И в некотором смысле ему это удалось: в институте издавал без согласования с официальными инстанциями стенгазету «Позвоночник» идейно не выдержанного, а то и провокационного содержания. Инстанции о ее существовании знали (в комсомольской характеристике при выпуске Алексу даже записали «активно участвовал в стенной печати»), но кроме одного номера, целиком посвященного раннему Маяковскому и открыто вывешенного в холле, других вроде или как бы не видели. Прочие вывешивались в аудитории с неизменным на переменах столпотворением, с замесом профессуры, а после занятий до утра снимались. Алекс задумывал еще издавать литературный альманах «Флейта», но эта идея не осуществилась.
В «Позвоночнике» он, проявив немалый организаторский талант, собрал и направил на разумное, доброе, вечное яркую плеяду авторов, тоже лирических физиков с внесистемным – то есть собственным, а не казенным – мировосприятием. Некоторые из них впоследствии изменили науке, став профессиональными литераторами и колумнистами. В «штате» был еще прекрасный рисовальщик, имевший среднее художественное образование и сын профессионального живописца, к сожалению, напрочь лишенный фантазии. За него фантазировал с четкими указаниями по воплощению Алекс, рисовать сам уже разучившийся, или, памятуя ранее сказанное, таки не научившийся. В результате получались без преувеличения восхитительные иллюстрации, особенно если исполнителя для погружения в творческий транс предварительно возбуждали парочкой стаканов. Замечателен был и придуманный Алексом логотип – кривые буквы в названии газеты образовывали скелет динозавра.
После вуза Алекс распределился в секретный НИИ, где в 33 года защитил докторскую. Однако в начале 90-х, когда бюджетное финансирование иссякло, а иностранные гранты, на которых выживала российская наука, в сей закрытой конторе оставались недоступны, ушел оттуда на вольный и не связанный с профессией промысел. Чем только не вынудилось заниматься, дабы заработать на днесь хлеб насущный! Даже, какой-то период, частным извозом. Семьей, благо, еще не обзавелся, но надо ведь было и родителям помогать. Пришло осознание «по чем она, копеечка», что дум высокое стремленье, весь прекрасный внутренний мир сами по себе, без конкурентоспособного реального продукта, в безжалостном и абсурдном внешнем мире не стоят не то что копеечки, а ломанного гроша.
Может, исход из физики был оправданным и естественным. Школьный учитель Алекса, устроивший помянутую теоретическую дуэль, говаривал, что нельзя стать настоящим ученым, не испытывая от экспериментальных, в том числе абсолютно ожидаемых наблюдений чисто эстетического восторга, не переставая любоваться, к примеру, параллельным падением в вакуумной трубке камешка и пушинки. Подлинным открытиям вообще сопутствует предчувствие совершенства: стрелка прибора останавливается в нужной и предсказанной испытателем точке по законам гармонии, а Е равно эм-це-квадрат просто потому что это красиво. Алекс же с годами, похоже, утратил способность и собственно стремление к заоблакастым сублимациям.
Правда, в своей гуманитарной ипостаси он некоторое время еще пытался необыденно реализоваться. Поиски заработка забросили его и в журналистику – разумеется, не редактором-демиургом, а комментатором-статистом, однако появился подиум, где в паузах между фиксациями злоб дня можно было оттянуться на вечности. Так, будучи убежденным атеистом, Алекс живо интересовался вопросами религии; в отдельности, почему абсурдная (особенно в конкретных имплементациях), по научным и вообще здравым представлениям, теория столь завладевает умами. В общении с воцерквленными проникся их иррациональным мироощущением, осознав бесполезность апеллирования рациональными категориями. А для себя самого ответ нашел в том, что вера (нестыковка со знанием) неискоренима по самой человеческой природе, по двум с половиной психофизическим причинам. Первая – слабость духа как страх, неприятие смерти: надо обладать мужеством, чтобы жить, зная, что ничего не воздастся и нет высшего суда для наместников разврата. Вторая – леность мысли, возможность простых объяснений непонятого. Наконец, еще половинка – дефицит прекрасного в повседневности, восполняемый религиозными обрядами.
Алекс опубликовал несколько мудреных статей, вызвавших определенный отклик, особенно на его рассуждения о богословенных формах правления (со времен Судей), о коллизии гражданского права и религиозного толкования свободы личности, а также о совместимости светской морали с христианской. Суть умозаключений на последнюю тему сводилась к тому, что, во-первых, христианская мораль отнюдь не универсальна, а во-вторых, в пересечении с общечеловеческой не вполне с ней коррелирует. Хотя сие не вплетается в нить моего повествования, потопчусь обстоятельней, поскольку размышления Алекса, мне кажется, представляют интерес и, к тому же, добавят некоторые штрихи к его портрету.
В своей статье А.С. Юнитовский констатировал, что светская мораль по существу сводится к простому правилу: не поступай с другими так, как не желал бы, чтобы поступали с тобою, и делай для других то, что желаешь для себя самого; все, что ни прямо, ни косвенно вне отношений человека с себе подобными, тем самым и вне морали – именно этот тезис религия отвергает. Принципиальное отличие христианской морали от светской заключается в том, что ее приверженцы оперируют понятиями «добро» и «зло», исходя не из взаимоотношений между людьми, а из взаимоотношений человека с Богом, диктующим жесткий поведенческий императив. В той части, в которой этот императив затрагивает межчеловеческие отношения, религиозная и светская мораль по большей мере совпадают. Вместе с тем, с позиций христианского понимания нравственности, «зло» не в том, что Карл обидел Клару, украв у нее кораллы, а в том, что обидел Господа, нарушив его волю в заповеди «Не кради».
Расхождения, по мнению автора, начинаются, когда речь заходит о поведении «необщественного» человека. В частности, религия осуждает самоубийство именно как преступление против Бога, тогда как, с общечеловеческой точки зрения, такой поступок вообще не подлежит оценкам в категориях «хорошо» и «плохо». В качестве универсального нравственного закона, которым должны руководствоваться не одни христиане с иудеями, но общество в целом, предлагаются 10 заповедей Моисея. Обратимся к первым четырем (Исход, 20, 1-17): 1) «Да не будет у тебя других богов перед лицем Моим»; 2) «Не сотвори себе кумира...»; 3) «Не произноси имени Господа, Бога твоего, всуе...»; 4) «Помни день субботний, чтобы святить его...». Что здесь универсального для атеиста, язычника, буддиста, магометанина?
Однако и в своем «общечеловеческом» компоненте иудейско-христианские нравственные нормы содержат неприемлемые положения. Не вдаваясь в законы Моисея, переводящие заповеди на язык уголовного кодекса и по очень большому числу преступлений требующие смертной казни (это к жуликоватым политспекуляциям на тему «Не убий»), например, за сквернословие в адрес родителей, но, заметим, не за умерщвление раба (приравниваемое к порче материальных средств), Алекс указывал, что возражения вызывает не только седьмая заповедь («Не прелюбодействуй»), но и десятая, толкующая о неприкосновенности чужого имущества: наряду с домом, полями и «всяким скотом», к оному имуществу причисляются также «жена ближнего твоего» и рабы его. Женщина, по патриархальным канонам, которых, очевидно, и сегодня следует придерживаться, всецело принадлежит мужчине – сначала отцу, потом мужу – и никаких прав, даже на управление транспортным средством, у нее нет и быть не может (суть современные уложения Саудовской Аравии, надо полагать, не менее универсальные). Что же до прелюбодеяния, то в Новом завете тяжесть этого греха, как известно, резко усилена: нельзя и мельком взглянуть на прелестные женские ножки, ибо «кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем». Нельзя также разводиться и жениться на разведенной (Алекс еще помнил, как одного такого пропесочивали на открытом партийно-комсомольском собрании): «кто разводится с женою своею, кроме вины любодеяния, тот подает ей повод прелюбодействовать; и кто женится на разведенной, тот прелюбодействует» (Матфей, 5, 27-32). Да и вообще нельзя жить с любимой без одобрения дяденьки в сутане, даже если это называется браком с тоже ненужного вольнодышащим одобрения тетеньки в ЗАГСе. Иными словами, чуть ли не весь Семейный кодекс Российской Федерации, не говоря к ночи о сдвинутых странах, легитимизовавших содомский грех, есть нечто, с точки зрения правоверных, абсолютно безнравственное.
Всплывает, конечно, вопрос о генезисе «нравственного закона внутри нас», если он не от Бога. Приходится удовлетвориться тем, что это тоже по биологической природе человека, как водится, ориентированной на сохранение популяции, однако не во всем поддающейся познанию (познаваемы лишь социальные коррекции), – легче разъяснить «звездное небо над нами». Предвосхищая Кантовский постулат, Сократ посмеивался над киниками, указывавшими на отсутствие рациональных объяснений, почему нельзя поедать старушек: можете болтать что угодно, но сами поедать не будете, нечто внутри стопорит. Взаимовыручка и минимизация вреда представителю своей популяции как биологический императив характерны для многих видов животных. В схватке за самку или жизненное пространство более сильный хищник не добивает противника, как только тот признает поражение и обозначает желание удалиться (в этом смысле человек отличается в худшую сторону). Кобры-самцы борются головами в стойке, подобно армрестлингу – кто кого пережмет, не пуская в ход смертоносное жало. Петушиные бои, устраиваемые себе на забаву бессердечными людьми, оканчиваются кровью лишь потому, что слабый не может покинуть поле битвы, огражденное сеткой.  Можно возразить, что не всегда поддержание популяции исключает уничтожение представителей своего вида, но для человеческого племени это, пусть и распространенная, все-таки аномалия – ну, хочется надеяться.
Еще одна область влечений Юнитовского – история, ее загадки и особенно мифы, почти никогда несходные с тем, что происходило «на самом деле». Так, Александр Невский – безусловно, яркий государственный муж Новгородской республики – отнюдь не был выдающимся полководцем: о «битве» на Неве и говорить почти неудобно (просто чуток потешились, подрезав ночью шатры у крохотного десанта; прозвище Невский не по событию, что принято думать, а по землевладению, как у Донского Дмитрия), на Чудском же озере – мелкая стычка с 30 рыцарями; знаменитое кинополотно Эйзенштейна, при всех художественных достоинствах и величественной музыке, – полнейший вымысел, особенно сцены в Пскове, «на самом деле» пригласившем ограниченный немецкий воинский контингент для заслона своей незалежности от новгородских агрессоров. Уж тем более не был Александр Ярославич защитником Земли Русской, пролив, пособляя монголам, крови русичей едва ли не два порядка больше, чем ливонцев и шведов, на тех и других которых новгородцы скорее нападали (нынешняя шведская столица, Стокгольм, основана после дежурного набега и сожжения дотла прежней), нежели от них оборонялись. Православная и последующая государственная канонизация этого деятеля связана с обережением веры (в прикорнувший на невских брегах шведский отряд впервые затесался католический священник; мирными увещеваниями римского папеньки князь пренебрег), а не единого Отечества.
Спасителями Отечества нельзя назвать и мифологизированных Минина с Пожарским. Опуская за невместностью подробности, напомним лишь, что главная заслуга в победе над поляками принадлежит первому ополчению, прежде всего казакам, то бишь бандитам, полтора года осаждавшим Кремль и в ключевой кровавой схватке на Ордынке не пропустившим туда продовольственный обоз, приговорив интервентов с предателями-думцами к лютому голоду (дохлая ворона за кремлевскими стенами котировалось по 40 рублей – по тем-то деньгам!) и капитуляции, а немало также отрядам присягавшего «тушинскому вору», а значит изменника, князя Трубецкого, тогда как подошедшая на овертайм бригада Пожарского (геройски проявившего себя, но в статусе одного из «полевых командиров», при восстании марта 1611 года и с тех пор от полученных ран фактически недееспособного, да и по характеру никак не лидера) довольствовалась арьергардной ролью за Земляным валом.
Раскапывая из любопытства исторические погребения, Алекс искренне признавал несообразность такого занятия с общественными задачами, при любой их постановке выполнимыми лишь при наличии национальных крепежей, в том числе и не в последнюю очередь устоявшихся мифов, а потому чересчур дотошные археологического рода заметки размещал в специализированных изданиях.
Со зримым успехом Алекс публиковался и на другие отвлеченные, а также на сиюминутные политические темы; замаячила даже перспектива заделаться модным публицистом, но опять не хватило какого-то чуть-чуть. Может, это то самое «чуть-чуть», в котором, по знаменитому замечанию Репина, и кроется истинное искусство? Так или иначе, но высказав в свободном жанре то немногое, что хотел-мог, Алекс ощутил скуку и принялся искать иные занятия.
В конце-то концов все сложилось для него удачно. Помыкавшись, он переквалифицировался в программисты и к моменту нашего знакомства возглавлял, с более чем приличной зарплатой, соответствующий отдел в крупном полугосударственном банке. Но то была удача для человека обыкновенного, который может быть «доволен собой и женой, своей конституцией куцей», а на «всемирный запой» негодного. Алекс же, продолжаю настаивать, априори был стопроцентно годен.
Вспомним древний парадокс на предмет трансформации количественных изменений в качественные. Одно зернышко – не кучка, два – не кучка, так и далее: если n крупинок – не кучка, то n+1 – тоже, хотя в итоге – зернохранилище (в простонародной интерпретации: курочка по зернышку клюет – весь двор в говне). Аналогичен тому процесс трансформации эксклюзивности в ординарность – нельзя обозначить точную границу. Когда, но, главное, почему этот порог оказывается невозвратно пройден? В одном из поздних стихотворений мой Александр Сергеевич и сам сетовал, что (какая незадача!) «души песочные часы перевернуть или, допустим, опрокинуть на бок – бессмысленно, наверно; будь сам по себе порыв стократно сладок».
Думается, ключевое слово здесь – рутина. «День за день, нонче, как вчера», капелька за капелькой (зернышко к зернышку) – и вот душа вляпалась в тину; устремленные прежде ввысь помыслы поворачиваются, если не на 180, к дремотному дну, то на 90 градусов, в мещанское трепыхание на поверхности, и нет уже мочи отмыкнуться. Да и – зачем? «Успокоился зверь», когда на круг хорошо, когда сыт, «одет-обут в десять магазинов, девки сзади бегут, варежки разинув», утешаясь тем, что всему грош цена, но не все напрасно, что, покуда в сумерках «виден уровень говна», есть шанс в нем не захлебнуться, и стараясь не вспоминать утраченную радость рассвета. О постепенном измождении душевных потугов можно посоветовать перечитать «Татарскую пустыню» Буццати – проникновенней, наверное, не опишешь.
Одним из давних заблуждений – от Фурье и Оуэна к Марксу, от Маркса к Чехову («Дом с мезонином»), от Чехова к Маслоу – выступает то, что удовлетворение желудочных надобностей якобы генерирует надобности более высокого порядка. Далеко не всегда, а то и отнюдь! На высшую ступень в пирамиде Маслоу – потребность в самоактуализации, подразумевающей полное раскрытие потенциала, – взбираются, даже при всех возможностях, немногие. Притом остаются важные вопросы (замыкая в этих скобках, что у отдельных индивидуумов таковая потребность вообще и никак не связана с желудочной удовлетворенностью): что за исходный потенциал? не иссекает ли при вскарабкавании по ступеням? и в принципе может ли быть раскрыт при сохранении/обретении потребности в духовной реализации? Не исключено, что, угодив в финансовое учреждение и заняв важную административную, но несомненно творческую должность, Алекс вполне раскрылся, тем счастлив, хотя не так, как мог бы на иной стезе, а главное, при сбережении и поливах на вырост имевшихся зачатков.
Сверх всего Алекс был счастлив в семье, в детях; кто, какой новоявленный небожитель возьмется утверждать, что это счастье скучное, обывательское, «куцее»? Когда по-утреннему хмурый и еще раздражительный Алекс вбредал в кухню, где Анюта на пару с Ольгой Николаевной вовсю готовили завтрак, и тут полуторогодовалый Денис, оставив упертые попытки отстегнуться от креслица, вспыхивал бирюзовыми глазами, улыбался, выбухивал «Папа!», то сразу сущее внутри и вовне преображалось, «и стоило жить, и работать стоило». Когда Степан со всей серьезностью декларировал, что сегодня намерен быть «просто котенком, а не котенком, совмещенным с медведем, ты же, папа, будешь ласковым тигром без рр-ы и цап-царап, ладно?», то и впрямь никого не хотелось царапать, даже начальство. Кто скажет, что это тепло, эта божественная радость чем-то уступают радости «самоактуализации» и разведывания новых миров? Разве такое не есть искомый актуальный мир, к тому же, сам для тебя распахивающийся в своей первозданной чистоте? И только печально романтическими алкогольными ночами, нет-нет, да кольнет: могло ли быть нечто иное, неведомое, нездешнее? Космическое не отрицает заземленное, равно и при инверсии, «ясно, как простая гамма», но что за плотные слои мешают прорваться и так ли уж необходимо преодолевать притяжение?
Фурье писал, что буржуазное общество к совершеннолетию человека с натугой выпестовывает в нем, дай бог, один скромный талантик, а общество социалистическое сорвет оковы и позволит каждому индивидууму развить в себе минимум 20 гениальных способностей. Смело. Но все же: насколько не прав был великий утопист в своих мечтаниях? Ведь любой ребенок – кладезь талантов, один за другим опечатываемых с взрослением. Чудный свет в детских очах обреченно с годами меркнет; до седин его сохраняют лишь избранные судьбой счастливцы, «пренебрегающие презренной пользой, единого прекрасного жрецы», если эти счастливцы до седин дотягивают, не сгорая в роковые 37. Властны ли мы самим себе, над собственной судьбой?
Прошу, не упрекайте за полный сумбур, банальности, очевидные противоречия в сем неструктурированном «потоке сознания». Вправду не могу отыскать ответы, только содрогаю воздуха, мучаюсь и спрашиваю, спрашиваю. Как и когда, занудно повторяю, утрачиваются дары? Почему Григорий уже не войдет в историю новым Горчаковым (хотя может удостоится – исключительно при невезении Родине и миру – лавров своего тезки, маршала Жукова)? Отчего прозябает в одиночестве зеленый бегемот Машеньки? Где он, Город Солнца зодчего Степана? Станет ли Денис Мастером?
Почему иссякает свет? Почему?!


Рецензии