М. Ф. Ростовская. Крестьянская школа. II. Гл. 12

Предыдущие главы повести Марии Фёдоровны Ростовской "Крестьянская школа" смотрите здесь: http://www.proza.ru/avtor/bibiobiuro&book=3#3

КРЕСТЬЯНСКАЯ ШКОЛА
Часть II



ГЛАВА XII.
Ограда. – Ненастье. - Пасха и Фомиая. – Гости. – Терентий Егоров. - Закрытие
школы на лето.

Было раннее утро, в самое Вербное воскресенье солнце выплыло из-за нагорной стороны Волги и весенним светом так и облило всю природу. Туман большими кругами и клубами тихо расстилался. По реке он полз к берегам и предвещал красный день. Свежестью веяло и от земли; тишь стояла совершенная, только птички на радостях кое-где перекликались и чирикали, и быстрая, как рыбка, ласточка опускалась на поверхность воды, задевая её своим лёгким крылом. Рыбаки в неподвижных челноках выбирали из воды снасти, в которых серебрилась рыба, и без шума укладывали её в садок. Несмотря на праздничный день в двух больших лодках, на вёслах, Михаил Васильевич и Сила Матвеич с работниками и ребятами переезжали на низменный берег Волги. Вода ещё мало прибывала, и они пользовались возможностью добыть новых кольев. Песчаный берег ярко светился на солнце. Когда они к нему привалили и, привязав лодки в удобном заливе, врассыпную разбрелись все по кустарникам, работа закипела: не только взрослые Высокинские мужики, но и ребята лихо рубили топорами, наваливая колья в кучу. Звонкие удары, говор работников, юные их голоса сливались в общий гул и шум, оживлявший их бойкую деятельность. Труд был весёлый, о нём забывалось. Так прошло всё утро.
Чтобы перевезти колья на лодки, их связали пучками и на длинных и тонких жердях, как на санях, везли на реку. Ребята запрягали себя десятками, вместо лошади, и дружно тащи-ли грузную ношу, которая была предназначена на ограду кладбища.
Степаша шёл вперёд всех, обнявшись с Мишей.
- Я спешу домой, - сказал Миша, - у меня дома дрова не наколоты. Пожалуй, Василиса Петровна и ворчит...
- Уж будто так до последнего поленца всё спалила? Верно, вчерашние есть, - а нет, так она сама наколет; она чай знает, что мы за делом поехали.
- Я ей сказал ещё вчера вечером... У нас в богадельне вчера такой был шум. Поди, все старики и Василиса Петровна стоят на том, что Антошу окликнула смерть. Уж как я им толковал всё, что рассказывал нам Михаил Васильевич, и слушать не хотят...
- Причина тому та, что их смолоду никто, значит, толком не учил. Ну, а теперь, пожалуй, и поздно, они в своё вверились.
- Правда, что мудрёного! - заметил Михайло. - Как так мальчишка и ходил, и глядел, и ел, и пил, а тут вдруг помер и баста; никто ж его не душил, не топил...
- Это - не то, что в воде, вот когда он с ребятами купался, - перебил его Степаша. - Тсгда действительно вода чуть-чуть его не сгубила, а всё же ничего, поправился - отдышался...
- Степаша, а ты веришь Михаилу Васильевичу без сумления?
- Верю, брат Михайло - верю без сумления. Он всё знает, всему учился, значит, он науку знает: и что ему врать или нас обманывать? Ты видишь, он нам добра желает. Я вот, скоро будет год, как здесь живу, а ни единого слова ему попрекнуть не могу... Он чист на душу и, что ни говорит, всё Бога помнит...
Так рассуждали мальчики, спускаясь к реке. Весенний день расцвёл великолепно. Привязанные лодки слегка покачивались от прибоя волн; тёплый южный ветер нагонял их с приятным шумом в песчаный заливчик, в котором стояли лодки.
Ребята с помощью учителя и мужиков духом нагрузили свои колья, потом расселись в вёсла и, взмахнув ими дружно, стали подыматься против течения, чтобы их не унесло гораздо ниже села.
Солнце подходило к полдню, по горе народ стекался домой обедать; рыбаки давно воротились с промысла; везде по столам хозяйки выставляли горшки с постными щами, гречневую кашу и вдоволь отличного ржаного хлеба. Было воскресенье, рыба ловилась хорошо, но её никто не ел. Прежде чем выгружать свои колья, все наши усердные работники разошлись по домам обедать.
Михаила Васильевича встретила на пороге Василиса, за сарафан которой держался Илюша.
- Батенька, - сказала она лукаво, - я тебя в грех пришла ввести, у меня отличная уха готова. Старики наши не едят, а больные и подавно, сама-то я ни за что в рот не возьму, чтобы языка не опоганить, а уха точно золотом подёрнута... Всё же ты, я думаю, покушаешь?..
- Подавай, подавай, как не покушать! Да чем же эдакая прелесть язык тебе поганит?
- Грехом.
- Василиса, только бы за тобой других грехов не было, а этот Бог простит.
- Что ты, батенька! Нет, это страшный грех; я лучше умру, а рыбы до Пасхи есть не хочу.
- Это твоя воля, а всё же тут греха нет никакого. Церковь Христова сегодня рыбу разрешает, это не мясное что...
Василиса махнула рукой и, не ожидая дальних объяснений, поспешила к себе на кухню: скоро принесла она свой чугунный котелок, который славно дымился, разливая по всей избе запах стерляжьей ухи.
- Откуда у тебя взялась стерлядь? - спросил её Михаил Васильевич.
- Антипка целую связку принёс, совсем живеньких; для тебя собственно, батенька, наловил. Он два дня был на промысле вместе с рыбаками, рассказывает, что сегодня рыба так и валила, видно - тепло пришло.
Когда они сели за стол и принялись за уху, можно было её и похвалить. Кто не едал стерляжьей ухи на Волге, когда рыба прямо из реки идёт в котёл, тот и вообразить себе не может отличного вкуса этой великолепной ухи.
Михаил Васильевич и Степаша так были заняты едой, что убирали её, как говорится, за обе щеки, не произнося ни единого слова. Они, то и дело захватывали из котла большим деревянным ковшиком и прибавляли в свои глиняные чашки, служившие им вместо тарелок.
- Экая благодать! - сказал учитель, похлопав себя по животу, когда подобрал рыбу до последнего кусочка.
- Знаешь, Степаша, пожалуй, за царским столом такой ухи не бывает!
- Ну уж и за царским, - отвечал мальчик в недоумении. - Кому же сладко и есть, как не царям?
- То-то, милый, что стерлядь около их столов не водится; она наша волжская жилица. Её, пожалуй, и ловят, и в садках до Питера перевозят, да оно всё не то выходит. Сиделая в садке рыба вкус теряет и становится не в пример хуже здешней. Такой ухи, как наша, ни за что в Петербурге не добыть, а Василиса ещё говорит: грех её есть! Выдумала же такие пустяки!
- Дяденька, у мужиков у всех считается грехом не держать поста, разве это пустяки?
- Не то, мой милый: я уже вам всем не раз объяснял, что такое пост. Пост значит главное - воздержание не только в еде, но и во всём. Как же его не держать? Его держать должно. Церковь Христова и постановила...
- Дяденька, ты всё говоришь: церковь постановила, церковь приказала... Как же она может приказывать, или что постановлять? Вот она, - продолжал мальчик, указывая рукою по направленно к церкви, - стоит себе... и молчит.
- Как молчит? Разве в ней не читают, не поют? Когда я говорю: церковь приказывает, я разумею не ту церковь, которая из кирпича или чего другого построена, а ту живую, которая в её стенах, под её сводом и крестом учит человека, как он должен жить; ту, которая помогает нам возноситься душою к Богу, молиться! Камень этому не научит. Мало ли каменных строений гораздо ещё великолепнее нашей Высокинской церкви... чему же они учат?
- Так, так, - отвечал с усмешкой мальчик, - теперь я понял. Действительно, церковь нас учит всему благому по её книгам!.. Ну, дяденька, а теперь о посте скажи-ка, разве не грех есть в пост скоромное?
- Во-первых, Василиса говорила о стерляжьей ухе, это не скоромное, а во-вторых, по-моему, так: в пост первое и главное поститься - духом, т.е. избегать делать зло. А если бы даже в пост и случилось по необходимости съесть что-нибудь мясное, тут греха никакого нет. Если человек очень голоден, а у него дома нет и достать негде, ни хлеба, ни рыбы, ни капусты, когда молоко есть, - неужели ты думаешь, Степаша, что Бог ему не велит этого молока пить
- Как же, говорят, вот хоть бы моя бабушка: «Я лучше умру, а всё же не оскоромлюсь».
- Это не дело, если твоя бабушка так говорит; умереть с голода гораздо больше грех, чем же в страстной четверг выпить молока. Если дома есть хлеб, хотя бы и сухой и чёрствый, то молока, пожалуй, пить не следует. Хлебом и водой человек может быть сыт; в такой великий день попоститься и поголодать не мешает: но не только до смерти, даже и до изнурения себя не доводить. Этого ни Господь Бог, ни церковь Божия от нас не требует.
- Значит, Василиса Петровна есть не хотела совсем по-пустому эдакой знатной ухи?
- По моему, по-пустому. Она много делает доброго, усердно нянчится и со своими стариками, и с больными; она трудится, не жалея ни живота, ни рук. Сегодня Вербное воскресенье, и рыбу есть можно. Отчего же ухи не поесть? Да ещё и Бога за то как не поблагодарить?
- Отчего же, дядюшка, все на селе говорят, что лучше до Пасхи не есть рыбы?
- Ах, Степаша, мальчик ты не маленький, а этого не смекаешь. Большею частью народ неграмотный говорит, что слышит и повторяет, а сам не смыслит ничего; сам он не может читать ни Священного Писания, ни постановлений церковных, вот и толкует всё по-своему. У людей самых хороших таким манером разные глупости в голову забираются, так что их и колом не выбьешь. Вот хоть бы с Антошей заладили все в один голос, что его смерть окликнула, и все этому верят.
- Впрочем, чего уж!.. Я хотел Анисье Федотовне рассказать, как ты нам хорошо толковал, что Антоша просто от болезни помер, да пожалуй, и они все, бабы-то, его запугали, кричавши: «Ложись под образа, да умирай», а она как вскинется на меня, говорит эдак в сердцах: «Убирайся учить, кого хочешь, а я стара; у тебя и молоко на губах не обсохло, а ты туда же лезешь в учители». Я испужался, да от неё бегом.
Михаил Васильевич невольно улыбнулся, слушая мальчика.
Если он так настойчиво находил нужным опровергать общее мнение крестьян, что оскоромиться или поесть рыбы даже в Вербное воскресенье грех, то это для того только, чтобы они ближе за собою наблюдали в делах, более греховных, и не смущались безделицами, которые всегда легче выполнить, чем удержаться от всякого дурного побуждения. Ему, главное, желалось, чтобы в вослитанниках его школы понятия добра и зла были яснее, чтобы не считалось преступлением то, что ни милосердный Бог, ни Церковь Его Святая преступлением не считают.
У многих крестьян такого рода суеверие причиной, что они не остановятся обмануть, обмерить, обвесить в ту же самую минуту, когда, крестясь и с именем Бога на устах, поддерживают строжайший пост и в нём видят всё своё спасение. Он надеялся привить здравые мысли и чистые христианские убеждения хотя детям - чувствуя, что с мужиками это было почти невозможно, привычки имеют на человека такую силу, что часто он и сам с собою справиться не может, как бы ни были благодатны даваемые ему советы.
В этом и состоит вся неоцененная благость хорошего воспитания - оно сызмала постепенно приучает детей к добру, к верным понятиям, что хорошо и что дурно; сызмала внушает им уважение и любовь к первому, и страх и отвращение ко второму. Большею частью дурен и порочен только тот, кто с детства видел перед собою примеры зла, пороков, и пригляделся к ним до того, что они вошли в привычку, и от того ему не страшны, и не гадки.
Не успели они отобедать и сесть к окошечку, как на улице показался Антип; Михаил Васильевич открыл окно и крикнул ему:
- Спасибо, друг, славной ухой ты нас угостил!
Антин снял шапку, поклонился, и на весёлой рожице живо отразилось удовольствие за ласковый привет. Он и то шёл к ним:
- Я иду наведаться, - сказал мальчик, войдя в избу, - хороша ли была рыба?
- Чего, голубчик, - отвечал учитель, - от неё ни крошки не осталось, мы с Степашей начисто Василисин котелок опорожнили!
- Теперь, - продолжал Антип, - как вы пойдёте огораживать кладбище, и я пойду с вами, я очень жалел, что не попал сегодня поутру на рубку кольев. Я чай, было весело?
- А я так хотел бы хотя разок поехать с тобою половить рыбы, - прервал его Михаил Васильевич, - я никогда не видывал, как эта стерлядь ловится. Да вот теперь некогда: хотя мы школу вчера и заперли, но наступает Страстная неделя - надо помолиться, да и ограду нашу надо кончить - тут дела не мало. Колья посадим, а там придётся их некоторое время поливать, чтобы они принялись; а там придёт Христов день, праздников праздник; когда же ехать рыбу ловить?
- Дедушка, рыба всё лето ловится, и чем время теплее, тем рыбы бывает больше, значит, успеем... Я до страсти люблю эту ловлю - снастями это не то, что на удочку. Тут рыба десятками попадается, и такая, Бог с ней, она смирная...
- Пожалуйста, Антипка, возьми меня с собою на промысел после Пасхи, мне хочется посмотреть, как её ловят?
- Уж и меня возьмите, - сказал Степаша.
- Моя лодка большая - всем место будет, - отвечал Антип.
Прошло часа полтора, и все наши работники, от мала до велика, отправились вбивать колья.
Михаил Васильевич для большей прочности находил нужным вбивать их вкось, переплетая накрест. Колья выходили из земли на три четверти аршина, не более, они должны были приняться в этом песчаном грунте, который так скоро пробуждает жизнь в каждом воткнутом в него черенке. Природа дала песку особенную восприимчивую силу, в нём гораздо скорее, чем в земле всякий черенок принимается... Когда разводят разные другие растения, то лишь черенок пустит корень, его из песку пересаживают уже на хорошую землю. Но ива растёт и сильно развивается и на песчаном грунте, от этого собственно Михаил Васильевич и решился из ивовых ветвей сделать ограду, тем более, что это дерево подымается гораздо быстрее всякого другого.
В два дня ограда была готова. Удовольствие Михаила Васильевича и всех его помощников было невообразимое; но они на этом не остановились. В среду ранним утром вся эта куча рабочих отправилась в лес, за маленькими берёзками, липками, тополями и другими деревцами, чтобы насадить их между могилами и развести род сада.
Сила Матвеич на собственной лошади, с помощью пономаря и Миши, которому обещал десяток яиц на Пасху, вывез из леса несколько деревьев, и прямо направился к тому месту, где в сырой земле, под нагнутым на бок деревянным крестом, лежали его четыре младенца.
У Силы Матвеевича был свой собственный пчельник, он его засадил сам деревьями, поэтому это дело было ему знакомое. Он только просил Михаила Васильевича показать, как сделать лучше и красивее.
Степаша и другие мальчики хлопотали и садили около Антошиной, ещё рыхлой, могилки, где на вновь воткнутом деревянном кресте развевалось узенькое холстинное полотенечко с нашитым на нём из красного ситца крестиком, и старенькая ленточка, изношенная и полинялая. Вероятно, тринадцатилетняя его сестрёнка Луша повесила эти лоскуточки в память брата.
В Страстную Пятницу вся работа с посадкой деревьев и кустов была кончена, и Михаил Васильевич только что сказал, что завтра придется всё поливать, как пошёл дождь, лил всю ночь и избавил работников от очень больших трудов.
Даже праздник пришлось встречать с ненастьем; но никто не жаловался. С первыми весенними днями дожди были истинною благодатью, и, хотя довольно холодная погода задерживала ещё растительность, но эти дожди считаются везде по деревням чистым золотом.
Вся Пасха и вся Фоминая неделя была с дождями, но в иные дни солнце пригревало так тепло, что и дышалось отрадно и хорошо; по кустам и деревьям заметно наливались крупные почки и даже уже чуть-чуть зелёный отлив виднелся над голым лесом, обещая скорую листву.
Ребята бегали смотреть на свою ограду, и на все вновь пересаженные деревья, но тут ещё жизнь была не видна, и потревоженные с пересадкою коренья не могли так скоро оправиться и приняться.
Неделя Пасхи прошла, хотя и сыто, потому что ели и пили все, и большие, и малые, сколько душа принимала, но всё же не так весело, как оно обыкновенно бывает в хорошую погоду. Грязь была всему помехой. Ни хороводов, ни плясок нельзя было устроить - даже песни раздавались больше по избам, куда народ набивался кучами и пировал, как мог, без прихотливых требований. Ребятам было скучно - за теснотою, их в избы не впускали, и они лепились по наружным стенам, заглядывая в окошки, как там люди веселятся. В иных вечеринках угощали вином, а где подавались пироги, пряники, пиво, мёд, но всего этого ребятам не попадало; о детях в деревнях мало заботятся.
На Фоминой неделе школу опять открыли; весь учащийся народ с искреннею радостью принялся за вседневные занятия, тем более, что в ненастное время самим промеж себя играть на улице было грязно, а по избам сидеть скучно. Зато ученье пошло с новою ревностью, и рассказы Михаила Васильевича из Российской истории всё более и более нравились и занимали слушателей; нельзя было не заметить, как любовь к Родине горячо уже горела в сердцах всего этого юного и мелкого народа, и как они воспламенялись при всех случаях, когда какая-нибудь опасность угрожала Отечеству.
Случалось, что, выходя из школы, ребята продолжали рассуждать между собою о только что слышанном историческом событии, судили и рядили с таким увлечением, как будто действительно татары угрожали селу Высокому, как будто мелкому народу приходилось животы положить на спасение родимого села.
- Поди, какие это страсти! - сказал Гриша. - Если на нас придут неприятели, мы все выйдем их встречать... Не дадим своего.
- Да ведь они придут с ружьями и, пожалуй, с пушками, - отвечал Антип, - а у вас что?
- У нас топоры есть, есть вилы - мы их и вилами, и топорами поколотим, - сказал Федя, с удальством махнув рукою.
- Ты на словах храбрец, - заметил, шутя, Гриша, - а покажись только супостат, ты, пожалуй, прежде всех удерёшь, забьёшься куда-нибудь в амбар, или спрячешься на гумне.
- Уж коли придёт супостат, - заметил Миша, - так амбар не спасёт. Главное, не следует его в село впускать - биться напропалую, а всё же не поддаваться.
- Я бы рад повоевать, - сказал с усмешкой Федя. - Куда я забьюсь? Я никуда не забьюсь, ни за что не спрячусь; видишь, что выдумал! Я буду драться не на живот, а на смерть.
- Ты думаешь, это не страшно?
- Когда кто кого больно задирает, тому не до страха, ему только как бы отбиться; вот она что значит - война! Люди тогда дерутся и себя не помнят.
- У нас и без войны такие драки бывают, - прибавил Антип, - когда побранятся два человека, ну - и расходятся: сперва ударит один, а тот ему сдачи, и пойдёт, и пойдёт такая потасовка, что их потом хошь водой разливай, и не видят, и не слышат, значит просто разозлились...
- Ну, это драка, это совсем другое, - сказал Миша. - На войне чужие приходят нашу землю отнимать, и наши села палить - тут надо отбиваться и своё отстаивать. А что драка - дрянь. Война не дрянь - поди-ка, как Михаил Васильевич сегодня хорошо рассказывал, как в Сергиевской Лавре патриарх Гермоген и келарь Авраамий Палицын подымали народ на спасение родной земли. Они и собирались, и совещались, и толковали, и Богу-то молились... и Бог помог - одолели врага, спасли и Москву, и всю Россию, прогнали поляков...
- Михаил Васильевич говорил, что тогда встала вся русская земля, - продолжал Кондратий, - как один человек...
- Значит, и ребята все, - прервал его Гриша. -  Оно и правда, и ребята люди, человеки... Подошли бы только к нам неприятели... мы бы дали им знать...
- Вот турков я боюсь, - сказал Серёжка, - турки страшнее волков и медведей.
- Да где ты их видел? - спросил Миша.
- А у Захара Васильевича; они на картинке нарисованы и прибиты гвоздиками на стене! Страсти! Усища по брюхо, глаза и зубы так вот и грызут, и сабли-то все кривые.
Разговаривая таким образом, ребята поравнялись с избой Силы Матвеевича; он выглянул в окошко и сказал:
- Михайло, Антипка, зайдите - у меня гость.
Мальчики вошли. За столом сидел старик, седой как лунь, в очень поношеном ливрейном, когда-то гороховом сюртуке, но полинявшем почти до неопределённого цвета. Кое-где на нём видны были ещё потускневшие пуговицы с гербами, но вернее сказать, сюртук не застёгивался, а держался просто на давно знакомых плечах, на которых лежали вытертые, замасленные давние складки. Лицом гость был здоров и свеж, ростом высок, хотя и посгорбился; серые его глаза светились приветливо, сквозь весёлую улыбку проглядывала добрая душа.
Терентий Егорович - так звали старика - был буфетчиком тому лет сорок в соседнем большом имении княгини Змейской. Там живали в его молодость и роскошно, и весело, но всему этому уже и помину почти не было. Княгиня давно умерла бездетная; имение лет десять считалось ничьим, потому что производилась тяжба между наследниками, потом оно переходило из рук в руки, упадая и пропадая с каждым днём. Сады и парки зарастали; большой каменный дом, с заколоченными ставнями, и все другие строения, оранжереи, заборы, разные беседки и затеи гнили, разваливались и приходили в совершенное разрушение. Полевое хозяйство плелось кое-как на пропитание своего сельского народонаселения; тут кто что мог захватить из барского добра, тот и пользовался им втихомолку, и всё шло день за день, не год, не два, а десятки годов. Но пришло положение 19-го февраля, село Змеево точно проснулось, точно его кто под бока толкнул: пошли новые порядки, новое устройство, и старик Терентий очутился свободным человеком, чуть ли не под восемьдесят лет, когда ему до свободы и дела не было. Он получал о сию пору месячину, то есть хлеб на пропитание, жил в отопленной избе во дворе села Змеева и, беззаботнее птицы небесной, клевал скудный, но всегда готовый корм, не думая и не беспокоясь о завтрашнем дне.
Старик был одинокий, но всё же надо было ему подумать, куда приклонить голову. На силу рабочих рук нечего было рассчитывать, да, правду сказать, эти руки и смолоду умели только около буфета справляться. После смерти своей барыни он жил себе день за день, почти не замечая сам, как проходит его жизнь; летом ходил за огородом и пчельником, которые себе устроил на барской земле. Зимою большею частью ничего не делал, или читал «Сын Отечества» 1810, 1811, 1812 годов, которые во время оно получались по всей России и читались с невообразимою жадностью. Отечественная война десять, двадцать лет после взятия Парижа ещё жила в памяти русского народа чем-то громадным, и была предметом самых любимых его разговоров.
Вскоре после положения 19-го февраля Терентий пришёл к дьячку Силе Матвеевичу и сказал ему просто и безропотно:
- Я, брат Сила, к тебе за советом: куда же мне идти умирать?
- Бог с тобой, брат Терентий, - отвечал дьячок, - за смертью никуда ходить не надо - она сама придёт, непрошенной гостьей.
- Да ведь я теперь, говорят, человек вольный, а что же мне в этой воле? Куда я пойду?..
- А - вот ты про что! - сказал догадавшийся наконец, в чём дело, Сила Матвеич. Он засмеялся очень откровенно.
- Тебе смешно - а ведь меня из барской избы выживают, и месячины отпускать не будут, куда же я денусь?
- Оказия! - заметил глубокомысленно дьячок, покачивая головой из стороны в сторону, и косички его так змейкой и перебегали справа налево. - Правда, что дело мудрёное! У тебя ни кола, ни двора.
- Ни роду, ни племени... - прервал его старый буфетчик.
- А чрево будет просить есть... хочешь не хочешь... Ну, и жительство ему всё же нужно... Правда, что оказия!
- Ты знаешь, брат Сила, я человек беспечальный, а вчера лёг спать, не спится... не могу... разве в колодце утопиться...
- Что ты грешишь, брат Терентий, - сказал с живостью и испугом дьячок, - уж и топиться придумал! Переходи к нам на житьё... место найдётся...
- Спасибо, брат Сила. У доброго человека и в доме, как в душе, всегда место найдётся, но жить чужим хлебом я не могу - пожалуй, подавлюсь… Поэтому и твоего принимать даром не следует. Ты сам не от излишка готов с другим поделиться. Но вот я что тебе скажу: у нас в Змееве, совсем на выезде, около околицы, живёт вдова солдатка, по прозванию Горбачиха. Я у неё крестил тому никак годов сорок. С тех пор много воды утекло. Муж её был сдан в солдаты и на первых порах на службе умер. Было у неё двое ребят, и те недолго жили, и мается она одна, всё же не забывает, что я ей кум. Вот сегодня поутру - точно она почуяла, что я топиться собираюсь - пришла и зовёт меня к себе на житьё. У неё собственный домишко. Говорит: «Я за тобой, а ты за мной походишь - и станем, куманёк, друг друга беречь да опекать. У меня есть дом, а у тебя пчёлы, вот мы и квиты». Оно и взаправду можно было бы устроиться, да ну, как меня, и со пчёлами-то моими, с пчельника прогонят? Что тогда?
- И, братец ты мой! Что вперёд загадывать! Тебе действительно лучше всё же в Змееве устроиться, и, главное, возложи печаль свою на Господа, и Он, милосердый наш Отец, тебя не покинет, ступай к куме на житьё, с Богом.
После этого разговора Терентий Егорович переехал к солдатке Фёкле Ивановне. И жили старики тихо и мирно, дружно и смирно. Кормились, чем Бог послал, разделяя и заботы, и работы пополам. Терентий продал часть своих пеньков со пчёлами, и внёс эти деньги хозяйке за свои харчи, потом колол ей дрова, носил воду и, пользуясь хорошим здоровьем, на каждом шагу был полезен в доме старушки. Так жили они года четыре, как вдруг пришло известие, что Змеево продано очень богатому помещику, который в самую пору нашего повествования писал к Змеевскому старосте, что скоро приедет в село со всем домом, и тут же спрашивал: не осталось ли в имении кого-нибудь из прежних людей и слуг, которые могли бы, по возможности, приготовить дом и его с семейством по приезде встретить? Староста сейчас же отправился с этим письмом к Терентию Егорову. Встрепенулось буфетчиково сердце; так и замелькала перед ним прежняя его должность, когда, после управляющего княгини, он считал себя первым человеком. И старик с гордостью прибодрился и приговаривал:
- Почему не послужить? Я, слава Богу, здоров и крепок, только, я думаю, в доме всё мхом поросло. Прикажи, братец, Василий Семёныч, отпереть дом, я сейчас же пойду всё чистить и прибирать. Чай, кое-какое добро там и уцелело?
- Как не уцелеть? Тут никто не жил, но и воровства у нас никакого никогда не было. Что было барского имущества, всё должно быть цело. У меня в сундуке и опись ему есть. Она мне отцом была оставлена.
Старик, который точно помолодел от одной мысли, что он опять будет буфетчиком по-старому, вместе со старостою Васильем Семёновичем отправились в дом.
К чести Змеевского населения скажу, что имущество барское не было пальцем тронуто. Каменный дом не мог развалиться, но и гвоздика в нём не пропало. Вся обстановка была далеко не щёгольская; мебель не старинная, но старомодная, из крашеного дерева, обтянутая полосатым тиком, стояла в порядке на местах. Бронзы, люстры, подсвечники в таком роде встречаются теперь только в церквах, где они уцелели с их неизменными стеклянными хрусталинками и сделанными из них цепочками.
Впрочем, подробнее описывать дом я теперь не буду, потому что к нему придется ещё не раз обратиться с нашим рассказом.
Терентий Егорович поспешил в знакомый ему буфет; здесь вся посуда и стекло стояли по полкам, точно десятки лет не пробежали над ними, всё было тут - только покрыто годовалою пылью.
- Ах, ты Господи! - сказал старик. - Точно это вчера было, что я тут бывало хлопочу, и так-то всё у меня чисто и опрятно, что из рук скользит. А, поди, какая пыль.
С этого же дня старик перебрался в дом на житьё, мыл, чистил, выметал с утра до ночи, с ревностью и любовью, которыми отличаются слуги прежнего времени. Он не спросил даже, что ему за это дадут - он как будто с наслаждением вошёл в давно оставленную колею, и старый дом с каждым днём выходил из-под заброшенной своей наружности к большому порядку - точно он просыпался или оживал.
Терентий везде повесил шторы, вынул из шкафов разные тульского изделия ящики и шандалы, и расставил их по столам. По целым утрам на солнце он выколачивал перины, тюфяки и подушки, и только в определённый час, измученный и весь в поту, удосуживался придти к Фёкле Ивановне пообедать.
Так прошли две недели, всё это было в самую Пасху. Пришло второе письмо из Петербурга, от нового Змейского владельца, которое окончательно ошеломило старика. Ему в этом письме приказывали заготовить, если можно, шестнадцать кроватей и прислали сто рублей на необходимые, могущие встретиться издержки, с просьбою всё привести в порядок и самому одеться прилично для встречи господ.
Сто рублей в деревне большие деньги, Терентий так ими дорожил, что находил, что никаких издержек по дому делать не нужно, кровати все нашлись; даже полы и рамы он вымыл сам, а как ему одеться прилично - он решительно недоумевал. В Змейском, кроме крестьянского сукна, ничего достать было нельзя, по этому случаю он и отправился к Силе Матвеевичу за советом.
Долго они толковали, и порешили ехать вместе на другой же день в Казань, взяв с собою ливрейный сюртук былого времени, и постараться заказать точно такой же, чтобы буфетчик не ударил себя лицом в грязь при встрече новых владельцев.
В это самое время Миша и Антип вошли к дьячку в избу, он их обеих любил и потому сказал ласково:
- Это всё наш школьный народ, Терентий Егорович; славно наши ребята учатся. Лучше моего читают, а рассказывают ещё не в пример лучше. Я, видно, умру, а так рассказывать не выучусь.
- А чему же их учат?
- Всему - у нас школа знатная, - отвечал дьячок. - Что у вас сегодня было? - спросил он мальчиков.
- Первый час шла арифметика, - отвечал Миша, - а второй - Российская история.
- А про что же Михаил Васильевич рассказывал? - спросил Сила Матвеевич, с явным желанием щегольнуть познаниями мальчиков перед гостем.
- Сегодня, - отвечал Миша спокойно и толково, - он нам рассказывал, как Россия долго терпела от поляков. Как они приводили к нам в Москву разных самозванцев, как всё жгли и разоряли; как и что только от этих злодеев не вытерпела наша родимая земля... ужасти!..
- Ну, я этого что-то не помню, - заметил Терентий, - а вот про французов, так и я, пожалуй, расскажу не хуже вашего учителя. Эта война вся была на моих глазах.
- Расскажи, расскажи, братец, - прервал его дьячок, - мне было тогда годов семь - я ничего не помню, ну, а отец мой хоть много от них натерпелся, а любил вспоминать об этом и по самую свою смерть. Он каждый почти вечер нам рассказывал, какие это были страсти.
- Княгиня наша жила тогда в Москве, - начал с важностью буфетчик, - я был уж буфетчиком, как вдруг пошла молва, что идут французы на Россию, что ведёт их антихрист Бонапарт, и что несметные у него полчища. Всполошилась вся Москва. Наша княгиня собрала все свои жемчуги, бриллианты, серебро, и всё послала его сиятельству графу Растопчину, я и возил, и с рук на руки ему отдавал. Граф у меня принимает, а у стола сидят два чиновника и в книгу всё записывают; а тут кругом, и на столах и на стульях кучи серёг, и ожерельев, и деньги, золотом и серебром, кто тащит холсты, кто несёт ящики, и народу гибель, всё прибывает, и все несут кто что может...
- Кому же все это? - спросил Миша.
- Как кому, голубчик? Государю, Царю-Батюшке всё отсылалось. Мало ль надо денег, когда пошла война, - отвечал дьячок. - И золото, и серебро, и холст - всё тогда пригодно. Надо солдат-то и одеть, и накормить, и оружие дать, а чего это стоит?
- Ну, а там что? - спросил Сила Матвеич.
- Это было летом, в июле, - отвечал буфетчик, - мы и в подмосковную тогда не переезжали - все жили в городе. У господ разговорам не было конца; бывало, на дворе давно день, а они съедутся ещё к обеду, и судят да рядят, и всю ночь так просидят. Да и народ тоже очень волновался... Куда не пойдёшь, в лавку ли, на сенной ли двор, в пекарню ли - всё идет одна молва: французы, да французы. Тогда они всю почти Европу забрали, да всех её государей заполонили - и Бонапарт всё своих братьев да родственников в короли везде насадил. Живём мы так до августа. Идёт весть, что неприятель подступил к Смоленску. Вот как теперь гляжу: княгиня читает газеты, наши все её обступили - это было поутру за кофеем. А у нас в доме жила тогда её старшая сестра, и со всеми детьми, тут и гувернантки, и учителя, значит, народу много. Все они слушают, и все в смятении, я подаю самовар, а сам держу ухо востро, ни одного-таки слова не пропускаю; у самого сердце замирает. В газетах писали, что французы взяли Красное, что идут вперёд, и что народ бросает и сёла, и деревни, бежит от него с ребятами и с пожитками и прячется по лесам. Княгиня читает, а у самой слёзы в три ручья. Страсти - какое было разорение! Потом французы Смоленск взяли, спалили его дотла, потом уж в конце августа, не припомню в каких числах, была Бородинская битва. Ах, ребятушки! Что это была за битва! Земля стонала, кровь лилась не ручьями, а реками, что тут легло и наших, и ихних, один Бог знает! Убитых и раненых считали тысячами. Мы в это время убирались и укладывались. Из подмосковной княгиня вывезла тоже, что могла, и отправила в другую деревню Симбирской губернии. Змейское было тогда за её мужниным старшим братом. Из Москвы все выбирались, старый и малый, и такая у всех злая печаль лежала на сердце, что и тысячу лет будешь жить - а того не забудешь. На чьё лицо не взглянешь, так и видно, что точно человека змея сосёт. Женщин да детей отправляли куда кто мог, а мужчины все до единого, все шли в ратники, и я просился у княгини, и мне хотелось за свою землю родимую, за веру православную постоять - да она мне говорила: «Терентий, подумай, я вдова, у меня ни мужа, ни сына нет, кто же меня побережёт; время тяжкое, где тут женщине справляться одной? Теперь мы выезжаем, и едем в Симбирск, а ещё Бог один знает, чем всё это кончится! Останься, голубчик, послужи старой барыне!». Так и говорила - голубчик, этими самыми словами, - я и остался, жаль было и её, сердечную. Она добрая была барыня - царство ей небесное! У меня в этой битве под Бородиным родного брата убили, и племянника, почти отрока, никак лет двадцати, тяжко штыком в бок ранили, так что он от этой самой раны и помер. Господи! Что было слёз со всеми этими печалями, а всё же главное: всякий всё своё рад был бы отдать, только бы отстоять родимый край, только бы одолеть незваных гостей. Вот, ребятушки, выехали из Москвы. Сижу я на козлах: карета идёт шестериком, и по дороге тянутся доверху накладенные телеги с разными пожитками, сотнями, тысячами, а народ так и валит. Все бегут, сердечные, а иные и сами не знают куда! Иные и плачут и ревут, тут и старый, и малый, и даже грудные ребятишки. Мало ли было таких, что по лесам скитались целыми месяцами, умирали с голода, а живьём всё же никто не хотел отдаться супостату. Не успели мы выбраться подальше, никак на третьи сутки... тихо, правда, ехали, везде кормили, ещё и до нашего села не добрались, как идёт до нас страшная весть, что Москву взяли французы! Что Москва горит! Господи Иисусе!  Моя княгиня выбежала сама из избы - а мы тут кормили лошадей - как была, почти что в одной юбке, чтобы расспросить лавочника, который это рассказывал; он две ночи и два дня ехал, не пил, не ел, бросил и свою лавку, и все почти пожитки, спешил к отцу в Симбирскую губернию, всё говорил: «Всех подыму, всех до последнего, на грабителей, на мучителей - они и жгут, и разоряют, они наши церкви святые грабят и в них бесчинствуют». Матушка княгиня спрашивает: «Скажи, любезный, где же наша армия? Ужели ж Москву без боя отдали?». Купчик говорил, утирая кулаком слёзы: «Отдали без боя, отдали сударыня! В ночь с 1 на 2 сентября, мимо самой моей лавки, стали сперва вывозить за город раненых, да больных; а там повезли вон все пожарные трубы. А там велено было в нашем лабазе все бочки с вином выкатывать на улицу и тут же разбивать, все мучные запасы жечь. Мы тотчас смекнули, что начальство не хочет, чтобы всё это добро супостату досталось: всё-таки ночь, и я, грешный, свою муку и крупу стал жечь до последнего куля». Сам он рассказывает, а сердце-то у бедняка так и надрывается - голосом воет. «Что же, ты видел, как французы вошли?» - спрашивала княгиня, тоже утопая в слезах. «Сначала вышло за заставу всё наше войско, это было на рассвете, только заря занималась: я стою на улице, и так мне тошно, что душу бы отдал, но жаль было лавку бросить, всё же в ней ещё много добра оставалось... Стою себе, точно меня околдовали, не могу с места сойти. А там к утру, так часов в семь, вдруг вижу: по улице идут на лошадях солдаты, только не наши. Это были первые отряды из французов. И бросились они на наш лабаз, да крупного в нём ничего уж не было, только по улице выжженные чёрные пятна доказывали, что было добро, да пропало. Меня и других двух лавочников они не тронули. Мы на них глядим, а они на нас глядят - и только, и всё по-своему между собою переговариваются. Из лабаза захватили они: кто мешок кофею, кто голову сахару, кто рису, кто макарон, а муки ни одного куля не нашли. После этих пришли другие, а там третьи, и всё прибывали, всё прибывали. На другой день 3-го числа говорят: и Бонапарт сам приехал в Кремль, только я его не видал; а тут начались пожары, и горит наша белокаменная со всех концов, и заревом точно шатром её накрыло. Господи, как было страшно! От дыма глаза ест, в горле горько; народу нет, всё почти пусто, наших никого не видать, точно все вымерли, а город горит, горит как костёр, а головешки так и летят со всех сторон, ветром их так и разносит и разбрасывает! Страшно и мне стало, захватил я за пазуху образ Казанской Божией Матери, да какие были деньжонки, бросился и я бежать, прямо за заставу. Тут случился подводчик, прихватил меня к себе на телегу, таким манером мы сюда и добрались». Слово в слово так рассказывал купчик, я на него как сейчас смотрю. Не мытый, не чёсаный, в пыли стоит и плачет, сердечный, не то что плачет, ревёт, так жаль ему и лавки своей, и добра... «Что я теперь? - говорил он. - Гол, как сокол - а торговля шла, благодаря Бога... Думал, вот и другую лавку заведу». Вот, ребятушки, была война, так война!
- Ну, а конец какой? - спросил Антип.
- Конец? - подхватил Терентий, приподняв голову с гордостью. - Конец, братцы вы мои, конец был и неслыханный, и невиданный. Господь Бог помог не только отразить все эти несметные полчища, прогнать, вымести их, как помелом из нашей матушки России, да помог ещё нашему храброму войску - чтобы долг платежом был красен - взять Париж, их столицу, которою французы гордятся не меньше, как мы гордимся Москвою. Мало всего этого - Господь помог - и злодея, губителя Бонапарта в полон взяли, и отвезли на какой-то остров, только имени не помню. И Батюшка наш, Государь Александр Павлович, отдал опять царство французское законному его королю, - ведь Бонапарт был самозванец, он, разбойник, пришёл да и сел на троне, значит сам воцарился - а там и пошёл воевать и направо, и налево - так и до нашей матушки России добрался, сожигая огнём и мечом всё по дороге.
Стоило заметить оживление лиц Миши и Антипа при всём этом рассказе. Терентий все великие эти события понимал по-своему, рассказывал так же; но, не менее того, неизменная истина лежала в основании всех его слов, которые чрезвычайно сильно действовали на слушателей; даже Сила Матвеич с каким-то остолбенением не сводил глаз с рассказчика.
- Я был тогда махонькой, - сказал дьячок, - а много и я от отца слыхал об этой страшнеющей войне. Батюшка мой был тогда в селе Вырубове, по смоленской дороге, дьяконом, он и с матушкой, и со всеми нами ребятами, никак три недели прожил в лесу, питаясь кореньями; а как французы прошли, да мы воротились в село, было одно пепелище, и сколько пришлось вытерпеть и слёз, и мук, Господу одному известно!
- Долго ли эта война шла? - спросил Миша.
- Французов прогнали в этом же году, зимою, - отвечал буфетчик, - и им, горемычным, тяжко попало. Морозы были сильнейшие. Они все обносились, оборвались, целыми кучами так и замерзали от голода и холода. Шла им дорога на переправу через Березину - и вот тут, страсти Господни, что их погибло! При этой переправе наши казаки отбили весь их обоз. Французы в Москве много награбили добра, из церквей увезли всё, что можно, с икон содрали золотые и серебряные ризы, и чаши, и сосуды, и подсвечники; ну, казаки всё это воротили.
Мальчики, слушая эти слова, засмеялись от радости.
- Видно, им Бог помогал, - сказал Антип.
- Правому завсегда помощник Бог - это верно, - сказал тихо и вразумительно Сила Матвеич. - Не мы шли у них земли да поля отнимать, вот Господь за нас и вступился. Ведь какая в тот год зима была, говорят, морозы так и трещали, метели так дороги и заметали, а поди-ка, легко ли с ними? Мы народ привычный, да и то в стужу коченеем - куда же французу с нашими погодами справляться, тут надо русскую силу, русскую мочь.
На дворе смеркалось.
- Мне пора домой, - заметил Терентий.
- Благодарим покорно, - сказал Миша с низким поклоном.
- Благодарим покорно, - повторил за ним Антип.
- Прощайте, ребятушки, - отвечал старик, - счастливо оставаться.
Потом, обратившись к дьячку, он сказал:
- Таким манером, завтра буду я тебя ждать к утреннему пароходу. Он у нас пристаёт двумя верстами ниже усадьбы. Я сяду с тобой на пароход, и поедем в Казань вместе. Я человек бывалый, дело с одёжей слажу.
Силе Матвеичу надо было закупить кое-каких вещей для церкви по приказанию священника, и потому поездка в Казань как нельзя лучше приходилась кстати. Дьячок простился с приятелем и вышел проводить его на крыльцо.
Мальчики, глубоко задетые рассказом старика, остановились на пороге, как будто для того, чтобы на него ещё поглядеть. Они кланялись ему с почтением, и когда, сев на свою тележку, Терентий махнул вожжами на тощую свою кобылку и поехал по дороге, они ещё долго смотрели ему вслед, потом поворотили каждый к себе домой.

КОНЕЦ ВТОРОЙ ЧАСТИ.


Рецензии