Б. аббатство. Исповедь Патера Санктуса. Ч. 11

* * *
Несколько недель спустя после описанных событий, Бенедиктус известил меня о бывшем у него с приором разговоре величайшей важности. Осторожно, понемножку, он прозондировал его; не встретив, однако, ни малейшего негодования, он стал смелее и открыто попытался подкупить его. Приор, хотя, по-видимому, и поддавался соблазну, все-таки еще колебался, но Бенедиктус считал себя близким к цели.
В это время я часто встречал в аббатстве отвратительного монаха, с жестоким выражением в глазах; он много беседовал с Бенедиктусом и казался очень близким приору, рекомендовавшему его моему другу. Как будто, даже я видел уже где-то эту гадкую личность, но где, не мог вспомнить.
Однажды вечером Бенедиктус сказал мне:
— Пойдем со мной к приору. Надеюсь, что разговор будет решительный.
Он спрятал под рясой тяжелую шкатулку с золотом, и мы направились в ту комнату, где происходило мое первое свидание с приором, когда я объявил ему о реабилитации Эдгара.
На этот раз наш достойный приор сидел перед столом, заваленном листами пергамента, которые он рассматривал при свете стоявшей около него лампы; на скамейке сидел на корточках карлик, подпирая обеими руками заостренный подбородок. Эдгар поставил шкатулку на стол и открыл ее.
— Это для вас, — заговорил он, — если будете говорить, и вторую, такую же, я дам в тот день, когда вы исчезнете. А теперь решайтесь: имя главы, его имя! Имя его! — взволнованно повторял Эдгар.
Приор вперил алчный взор в золото, из которого, при свете лампы, искрился красноватый отблеск.

— Имя его… — он остановился, а мы сидели, затаив дыхание, — имя его граф Лотарь фон Рабенау, — тихо проговорил приор.
— А! — воскликнул я, ударив себя по лбу. Теперь я узнал, где видел этот огненный взор, слышал этот чарующий голос.
— Он… он! — повторял Бенедиктус, с горящими глазами. — Светский человек, не имеющий никаких монашеских прав. Увидим, останется ли он здесь приором.
В эту минуту раздался крикливый, неприятный, как у попугая, голос карлика.
— Я хочу погубить его, — пищал он. — Я ненавижу его; он прибил меня за то, что я хотел поцеловать руку графини Розалинды, которая меня боялась. Ее я люблю и прощаю ей, а ему никогда! Он сам влюблен в Розалинду, и я хочу его смерти.
Мы уселись, и Бенедиктус заключил с Эйленгофом (я буду с этих пор так называть его) договор. Потом, мы разговорились, как добрые союзники.
    Карлик рассказал, что, шпионя за графом, застал его работавшим по ночам и тщательно прятавшим свои бумаги в шкатулку, которую хранил в потайном шкафе, скрытом за деревянными украшениями в его комнате.
Эйленгоф знал еще более:
— Я знаю, — сказал он, — что граф отдает приказания не иначе, как заглянув в эти бумаги, которые должны заключать заметки на все его планы в будущем и на все, касающееся организации братства.
Услышав это, Бенедиктус прошептал:
— Я хочу иметь эти документы, — и обещал карлику, если он сумеет украсть шкатулку, щедро заплатит ему.
    Когда мы вышли, победа была в наших руках. Мы знали, кто был наводивший страх глава, этот приор великого ума. Лицо Бенедиктуса сияло; он вспомнил, что между Братьями Мстителями было несколько серьезно недовольных графом фон Рабенау и ожидавших возможности отмстить ему; но, конечно, они не могли достать его.
* * *
    С этого дня Бенедиктус проявил лихорадочную деятельность, но не посвящал меня в подробности своих планов. Однажды ночью он сказал, взяв меня за руку:
— Окажи мне большую услугу, Санктус. Через несколько дней торжественно празднуется день рождения графа Лотаря; отправься в светском платье в замок Рабенау — тебя не заметят среди множества гостей — и наблюдай внимательно за всем. Может быть, карлик передаст тебе шкатулку.
Я не мог отказать в такой услуге другу, подобному Бенедиктусу, и в назначенный день, с тяжелым сердцем, облачился в простое, но богатое платье странствующего дворянина, надел седую бороду и направился к замку Рабенау. В первом селении я добыл лошадь, под предлогом, что моя сломала ногу, и я оставил ее на дороге и с наступлением вечера был в замке. Подъемный мост был опущен, и толпа поселян стояла вдоль дороги. Я попросил принять меня на ночь.
— Войдите, сударь, — ответил старый воин, охранявший подъемный мост. — Сегодня наш благородный и могущественный рыцарь празднует день своего рождения, и тот, кого Бог посылает под его кров, будет охотно принят.
Я вошел. Конюх взял мою лошадь и указал мне парадную лестницу.
Замок ликовал и кишел народом. Казалось, здесь собралась вся окрестная знать. Все двери были отворены, и я свободно расхаживал никем не замеченный.
    В столовой приготовляли ужин; столы ломились под тяжестью драгоценной посуды и серебряных блюд, на которых были жареные павлины, фазаны и целый кабан. В зале сгруппировалось большинство дам и мужчин около трубадура, который рассказывал, что он прибыл из Прованса, пел новые песни и последние постановления «судов любви».
    Всюду царило веселье и радость. Меня удивило только, что хозяина дома нигде не было. Под конец я вышел в сад и стал прогуливаться в густой тени деревьев. Была чудная летняя ночь, теплая, душистая; полная луна серебристым светом заливала все вокруг.

   Вдруг внимание мое привлек звук голосов. Я беззвучно проскользнул в рощицу, где увидел небольшую усыпанную песком площадку с каменной скамьей; вокруг цвели громадные розовые кусты. Рощица эта была у подножия одной из башен; на площадку выходила дверь, отворенная в то время, и за ней была лестница, освещенная факелами. Граф Лотарь спускался с лестницы под руку с Розалиндой. Я прижался к кустарнику и впился глазами в красивую парочку.
   Розалинда в белом парчовом платье казалась задумчивой и шла с опущенными глазами; на графе был серый бархатный камзол, украшенный шитьем, а на груди сверкал вышитый драгоценными камнями фамильный герб. Роскошный костюм того времени восхитительно обрисовывал его стройную фигуру, сохранившую изящество и гибкость молодости. Я должен признаться, что человек этот в сорок пять лет был замечательно красив и смело мог соперничать с любым двадцатипятилетним обожателем.
— Розалинда, — говорил он в ту минуту тихим вкрадчивым голосом, в котором я узнал, однако, голос приора, — ты избегаешь общества и скрываешься здесь. Разве твой траур будет вечным? Неужели тебя не может утешить ничья преданность?
Но молодая женщина молчала, и он нагнулся к ней, страстно глядя на нее.
— Ты не можешь ничего ответить на слова друга?
Розалинда со вздохом подняла голову.
— Если бы я изменила памяти Лео, разве я получила бы взамен то, чего жаждет мое сердце? Или мне осталось восхищаться орлом, который в своем смелом полете едва замечает то, что происходит на земле и который любуется на своем пути цветами, потому что они красивы, но скоро бросает их как ненужные. Нет, не будем говорить об этом, граф. Я постараюсь остаться верной памяти моего мужа, жившего только для любви, и не буду мечтать об орлах, для которых земные привязанности — мимолетные наслаждения.
   Она отдернула руку и села на скамью. Граф слушал ее с видимым удовольствием; он бросил на землю свой ток, украшенный перьями, и, скрестив руки, пристально глядел на собеседницу, лицо которой выдавало волнение.
— А если я отвечу тебе, что орел останавливает свой полет, утомленный, может быть, своим одиночеством на высоте, где он парит; если он хочет опуститься на землю и сорвать цветок не для того, чтобы бросить его, но любить неизменно? Что, если он скажет мужественной женщине, бывшей в силах произнести такие слова: «Умри лучше, чем вымаливать бесчестную жизнь», — если он скажет ей: «Прийди к моему сердцу и поднимемся вместе в облака!»?
Голос его постепенно слабел и перешел, наконец, в сладкий шепот. При последних словах он протянул к ней руки, и Розалинда в восторге бросилась в его объятия; наш почтенный приор страстно прижал ее к своей груди.
   В эту минуту на лестнице показался красивый молодой блондин. Увидев пару, не замечавшую и не слышавшую ничего, кроме самих себя, он остановился как громом пораженный. Один из факелов освещал его тонкое лицо с красивыми, но женственными чертами. Он смертельно побледнел, закрыл лицо руками, задыхаясь, вскрикнул: «Ах!» — и стремительно убежал, но я узнал его: это был Курт фон Рабенау.
   Я остолбенел от всего виденного и стоял не шевелясь, опасаясь зацепиться за какую-нибудь сухую ветку. Я дрожал при мысли, что могу быть разоблачен приором, ибо, благодаря его могучей воле, человек этот был и оставался нашим главой. Волей-неволей я продолжал слушать.
   Страшный глава Братьев Мстителей говорил совершенно новым для меня языком, казалось, вовсе не шедшим ему; звучный голос его звучал нежно и ласкающе, иногда тихо и страстно. Он говорил о любви, о счастье, о блестящем будущем, и если бы я не знал так хорошо, какие гигантские замыслы таятся под этим белым и гладким, как слоновая кость, лбом, никогда не счел бы его вдохновителем стольких интриг.
   Но вскоре граф поднялся со скамьи, на которой сидел со своей прелестной невестой. Должно быть, его деятельному и мятежному уму надоел разговор о любви, и он думал уже о другом.
— Дорогая моя красавица, — сказал он, целуя руку Розалинды, — поди к гостям; а я останусь здесь на минуту. Я жду кое-кого, чтобы переговорить о делах, но скоро приду к тебе.

Розалинда дала поцеловать себя, затем быстро поднялась по лестнице и скрылась.
   Граф, оставшись один, вздохнул, провел рукой по лбу и стал нетерпеливо ходить взад и вперед, очевидно ожидая кого-то.
   Наконец появился паж и сказал ему несколько слов, которых я не расслышал. Граф жестом выразил удивление.
— Пусть придет, — произнес он.
Паж ушел, а через несколько минут я видел, как с лестницы поспешно спустился странник, который затем бросился к Рабенау и упал к его ногам. Граф отступил.
— Кто вы? — спросил он. — Что это значит?
Странник откинул капюшон, и я увидел с изумлением женщину, в которой узнал Герту, мою подругу детства, прежнюю служанку Нельды. Она очень изменилась и побледнела, но была все еще восхитительно хороша.
— Герта! Ты здесь, — воскликнул граф, поднимая ее. — Почему оставила ты монастырь? Что случилось?
— О Боже мой, — рыдала Герта. — Ради всех святых, не ходите больше в аббатство, дорогой мой господин, все открыто, Эйленгоф скрылся, братья возмутились, и, если вы пойдете туда, вас убьют, я знаю.
Она в отчаянии обнимала его колени. При словах: «Все открыто», граф вздрогнул и смертельно побледнел, но вдруг схватил Герту за руку.
— Говори, вместо того чтобы выть, — хрипло сказал он. — Я должен все знать.
Он заставил ее сесть на скамью, и Герта слабым и прерывающимся голосом, но ничего не пропуская, передала всю нашу интригу и заговор против Рабенау.
Во время этого рассказа страшно было смотреть на лицо графа; бешенство искажало его; на губах появилась пена, но когда он узнал о проекте похитить его шкатулку, он почти потерял самообладание и схватился руками за голову:
— Ах, проклятый монастырь! Дьявольское змеиное гнездо, — вскричал он.
Мне было очень не по себе; ноги одеревенели, но я не смел пошевельнуться. «Если он увидит меня в эту минуту, я погиб», — говорил я себе.
Вдруг, не знаю, как это случилось, ветка хрустнула подо мною. Граф повернул искаженное лицо к кустарникам, и мне показалось, что горящий взор его открыл меня в густой зелени. Он выхватил из-за пояса свисток и пронзительно свистнул; явилось несколько оруженосцев.
— Охранять эту дверь и рощу, — приказал он. — Если что зашевелится в этих кустах и вы узнаете живое существо, убейте его как собаку!
Он увел Герту, опустившую капюшон, и оба скрылись по лестнице.
Я остался один, но точно в мышеловке. Я слышал мерные шаги стражей, охранявших рощу, и, вероятно, чтобы воспрепятствовать похищению шкатулки, все выходы тоже охранялись.
    Как выйти, как предупредить Бенедиктуса? Земля горела под ногами, а приходилось стоять неподвижно. Тысяча мыслей сменялись в моем мозгу. Как узнала Герта о нашем заговоре? По какому случаю очутилась она в монастыре урсулинок и почему принимала такое участие в графе фон Рабенау?.. Давно потерял я ее из виду, и вопросы эти считал неразрешимыми. Разъяснение пришло только через несколько недель.
Более часа прошло в невыносимом ожидании, когда я увидел графа, появившегося на лестнице и медленным шагом вышедшего на площадку. Он опустил стражей и несколько минут стоял, скрестив руки.
Я заметил теперь, как он изменился; выражение мрачного, горького отчаяния искажало его черты; он точно постарел, но ничто не могло испортить эту восхитительную голову.
— Погиб, — шептал он. — О! Бренность человеческая! На краю пропасти надеяться на будущее, полное любви. Один час погубил работу целой жизни! И Курт любит ее! Это он вскрикнул так горестно. Пусть хоть он будет счастлив!
Он опустился на скамью и рукою закрыл глаза.
Шелест шелкового платья заставил его поднять голову; это Розалинда прибежала, бледная и взволнованная.
— Что случилось? Курт сказал, что ты меня зовешь, а лицо у него такое страшное!..

Граф страстным движением привлек ее к себе:
— Розалинда, сохранила ли ты то мужество, за которое я полюбил тебя, которое внушило мне такое глубокое и страстное чувство к тебе? Достанет ли у тебя мужества повторить: «Умри, если тебя ждет бесчестная жизнь!»?
Из груди Розалинды вырвался крик:
— Лотарь, не спрашивай! Второй раз я не пережила бы такой минуты.
Граф печально улыбнулся.
— Бедное дитя! Выживают и после смертельных ран, а умирают иногда и от булавочного укола. Слушай меня, я буду говорить с тобой не как с женщиной, а как с другом. Я обесчещен; все мои бумаги похищены, и, может быть, через несколько часов я буду изобличен, как изменник перед герцогом и лже-приор бенедиктинского аббатства. Бесчестие это неизбежно. Хочешь ты видеть меня живым, но покрытым позором и осужденным на лишение, как изменника рыцарскому званию, или предпочтешь молиться на могиле умершего, уважаемого и оплакиваемого всеми?
Розалинда скрыла лицо на груди графа; рыдания душили ее.
— Да, я знаю, ты скажешь мне так же, как сказала Лео: «Умри!», потому что любишь меня не менее чем его, и честь моя так же дорога тебе. Итак, дочь моя, дорогая моя невеста, завещаю тебе все, что у меня останется на земле: мое имя, состояние и сына моего Курта. Прими это наследство, сделайся графиней фон Рабенау, люби Курта и дай ему счастье из любви ко мне. Поклянись мне, как бы рука твоя лежала на бездыханном уже теле.
Розалинда встала, не помня себя.
— Лотарь, что ты делаешь? По какому праву уходишь ты после того, как сказал, что любишь меня. Оставайся, я не клянусь ни в чем. Я люблю тебя и не хочу любить никого другого.
Граф встал.
— Это твое последнее слово?
— Да, — ответила она решительно.
— Увы! — произнес Рабенау с грустью. — Я более рассчитывал на тебя. Прощай! Я уезжаю, не получив твоего обещания, но смерть будет мне вдвое тяжелее.
Он хотел подняться на лестницу, но Розалинда вскрикнула и протянула к нему руки:
— Останься, Лотарь, я обещаю все.
    Граф одним прыжком очутился около нее и привлек ее к себе, но молодая женщина была уже в обмороке. Тогда он отнес ее на скамью, стал на колени и с минуту, казалось, собирался с мыслями; потом, порывисто вскочив, бросился к лестнице и скрылся.
   Не теряя ни минуты, я вышел из своей засады и направился ко двору. Я спешил вернуться в монастырь и переговорить с Бенедиктусом до прибытия графа, который, вероятно, приедет туда, чтобы принять смерть. Этот человек, погибели которого я способствовал, вдруг сделался мне симпатичным. Странное очарование, распространяемое на всех, с кем он соприкасался, охватило меня, и я надеялся спасти его против его желания.
Я беспрепятственно дошел до конюшни, взял первую попавшуюся лошадь и выехал. Выбравшись из замка, я помчался во весь дух.
   Прибыв в монастырь, я прошел знакомым потайным ходом и, сбросив светское платье, надел рясу. Я поспешно направился к той части подземелья, где собирались братья, зная от Бенедиктуса, что в тот день было собрание.
   Когда я подходил к зале, где произносил обет, до меня донесся неясный шум раздраженных голосов, крики и вопли; иногда звучный и сильный голос Бенедиктуса покрывал шум. Задыхаясь от волнения, я прошел в залу; все братья были в неописуемом волнении. Не знаю, что происходило раньше, но, входя, я увидел приора, нашего главу, стоявшим на ступеньках; на нем была ряса, но так небрежно накинутая, что через полуоткрытые полы ее виднелся наряд рыцаря и герб Рабенау, сверкавший на его груди. Прекрасная голова его с бледным лицом была открыта и горделиво откинута назад; он смелым и гордым взглядом смотрел на шумное собрание. Несколько впереди других монахов стоял Бенедиктус, бледный от волнения и с пылающим взором.
  Он являлся его обвинителем, говорил о захвате власти, о присутствии графа среди братьев без произнесения монашеской клятвы. Одобрительные и враждебные возгласы часто прерывали оратора: из-под откинутых капюшонов виднелись свирепые лица, а в поднятых руках сверкали кинжалы.
   Граф слушал спокойно, скрестив на груди руки. Наконец, дрожавшим от сдержанного волнения, но звучным голосом он произнес:
— Ах вы, простаки! Да прежде чем придти сюда, я был обо всем предупрежден; и если я все-таки среди вас, то потому только, что сам пожелал этого. Ты, ты и другие, — он указал несколько братьев, — смертельные враги мои; да, я погубил вас и вы посягаете на мою жизнь? Пусть так! Вы будете отомщены, но не воображайте, что убьете меня по своему желанию. — Он сорвал с шеи золотой крест и бросил его на землю, потом, гордо выпрямившись, продолжал: — Попробуйте-ка носить его с большим достоинством, чем я! Я не хочу больше жить по многим причинам, но глава должен умереть не иначе, как от своей руки. Я умираю по доброй воле, мстя моим личным врагам.
   Прежде чем кто-нибудь успел его предупредить, он схватил с престола символический меч и вонзил его себе в грудь по рукоятку.
Страшный шум поднялся после этого: раздались крики удивления и отчаяния, поднятые вверх кинжалы полетели на пол, и десятки рук приподняли графа, упавшего на ступени и истекавшего кровью. Его поддержали и подложили под голову красную подушку, на которой мы произносили клятву.
Одни кричали:
— Помогите!
Другие:
— Врача!
    Я с удивлением заметил глубокое, неподдельное отчаяние братьев перед смертью того, кто так долго руководил ими, думал и действовал за них. Все, казалось, поняли, что теряют преданного покровителя, своего настоящего главу.
Бенедиктус стоял, как ошеломленный; он тяжело опирался о престол, и глаза его, казалось, впились в лицо умирающего.
   Я был глубоко огорчен. В продолжение нескольких часов я все узнал об этом человеке, наблюдал его интимную жизнь, понял его доброе и чувствительное сердце; он был рыцарствен и горд до конца, он избавил нас от убийства и покончил с собой сам на наших глазах, не обвиняя никого.
   В эту минуту граф сделал движение и попробовал поднять голову; его тотчас приподняли, и он произнес слабым голосом, стараясь придать ему уверенность:
— Я никого не обвиняю и прощаю вам. Это предопределение, которое было предсказано мне.
Бенедиктус поднял цепь с прикрепленным к ней крестом приора и, подойдя к раненому, положил на его окровавленную грудь.
— Пока ты жив, ты — глава, а главе принадлежит этот крест.
Большие, уже подернутые покровом смерти, глаза графа открылись и с изумлением остановились на Бенедиктусе, потом на губах его появилась слабая улыбка.
— Ты уверен, что я не сохраню его. Единственная моя месть в том, чтобы передать его тебе, и ты познаешь его тяжесть. Я носил его, этот великолепный крест с его ответственностью и преступлениями, и он раздавил меня. — Затем он поднял руку. — Братья! — произнес он, в последний раз взглянув на нас своим властным взором. — Глава назначает себе преемника: вот тот, кого вы изберете себе приором. Это моя последняя воля…
— Она будет священна для нас, — ответили братья.
Голос графа резко оборвался; кровавая пена выступила на губах, глаза уставились в одну точку. Он вытянулся в последней судороге и тяжело упал: все было кончено!
Несколько минут длилось мертвое молчание.
Я был поражен, как громом. Бенедиктус, бледный, закрыл своей рукой его глаза; некоторые братья приблизились и молча поцеловали вытянутую на ступенях руку умершего. Он умер на своем посту.
Затем раздались громкие, хриплые голоса собрания и крики.
— Да здравствует глава! Да здравствует патер Бенедиктус! — загремело под сводами.

При этом шуме Бенедиктус вздрогнул и поднял голову. Мгновенно краска прилила к его бледному лицу, и, горделиво выпрямившись, он поднял руку и провозгласил:
— Да здравствует братство!
    После этого братья принялись за обсуждение самых неотложных вопросов: решили перенести тело графа из подземелья и положить на дороге, как можно дальше от аббатства; лошадь его, которую нашли привязанной к дереву, отвязали и пустили на свободу; все решили приписать смерть графа случаю и разбою.
   Исполнив все приказания нового избранного нами приора, мы вернулись обратно.
Разбитый, вошел я в свою келью; душа моя была расстроена, лицо и голос покойного всюду преследовали меня, и совесть кричала мне: «Ты способствовал его гибели».
Впрочем, мне некогда было отдыхать, предстояла необходимая поездка; следовало предупредить скрывшегося Эйленгофа, что он может вернуться.
   По уговору с Бенедиктусом, он официально оставался приором до тех пор, пока устроит, где жить по выходе из монастыря; а с того момента он должен считаться умершим и освободить место для своего преемника.
Поэтому я отправился в его убежище и сообщил о смерти Рабенау. Это известие очень обрадовало его, и я невольно сравнил его с собакой, которая видит, что сломан хлыст. Он признался мне, что теперь совершенно счастлив, так как не мог бы пользоваться свободой, пока был жив этот черт — граф; зная желание патера Бенедиктуса сделаться приором, он поспешит устроить свои дела и оставить тяготившее его место. Мы вместе вернулись в аббатство, и я мог, наконец, часок отдохнуть.
    На другой день утром один из непосвященных братьев с озабоченным видом подошел ко мне и сообщил большую новость: кто-то из монахов, вышедших на заре навестить больного, нашел на опушке леса тело убитого рыцаря. Сначала он хотел помочь ему; но так как старания его оказались бесплодными, он бегом вернулся, призвал нескольких братьев; но все они засвидетельствовали, что рыцарь уже мертв, даже окоченел, а убитый — граф Лотарь фон Рабенау, столь любимый и известный в стране своей добротой, веселым нравом и любовными похождениями.
— Иди скорее, — прибавил брат Бавон. — Сейчас принесут тело в аббатство.
Я сошел вниз. Монахи собрались во дворе, с любопытством окружая труп, который временно должны были перенести в церковь.
Эйленгоф, ставший опять набожным и внушающим почтение приором, распорядился отправить в замок Рабенау известие о смерти графа. Любопытствуя видеть, какой эффект произведет эта весть, я предложил себя и отправился немедленно.
   По прибытии в замок я узнал, что все гости были еще в сборе, но всюду замечалась смутная тревога; страх и беспокойство читались на лицах слуг. Паж провел меня в большую залу, полную гостей; пел трубадур, аккомпанируя на лютне, но я сразу заметил, что его плохо слушали. Образовалось несколько групп, где оживленно шептались; у одного из окон сидела старая графиня фон Рабенау, озабоченная и взволнованная, а около нее — бледная Розалинда. При малейшем шуме она вздрагивала, и глаза ее с жадностью устремлялись на дверь, ожидая, конечно, того, кому не суждено было появиться. Курт находился среди дам, и только его лицо не выражало никакого волнения.
Паж, введший меня, подошел к молодому графу и шепотом сказал ему что-то, но тонкий слух Розалинды поймал, вероятно, его слова, потому что она быстро обернулась и громко спросила:
— Где преподобный отец?
Я подошел к сгруппировавшимся у двери гостям. Увидев мою рясу, все почтительно расступились, давая мне дорогу; все глаза устремились на меня, явившегося послом горя в это общество, собравшееся повеселиться. Я поспешно подошел к хозяйке замка и сказал, кланяясь ей:
— Сударыня, я вестник несчастья; но преклонитесь перед десницею Господа и подумайте об Иове, которого несчастие поразило так же во время блестящего пира. Сын ваш, славный и могущественный граф Лотарь фон Рабенау пал жертвою гнусного убийства. Сегодня утром один из наших братьев нашел его лежащим на дороге, и его смертные останки перенесены в аббатство.
   При первых словах моих графиня встала, придерживаясь дрожащей рукой за ручку кресла, потом разразилась целым потоком слез и снова тяжело опустилась на свое место. Розалинда вскрикнула и упала без чувств, а Курт, сам бледный как призрак, бросился к ней. Я не видел, что было дальше, потому что толпой меня унесло из залы.
Там, меня окружили, закидали вопросами и оглушали криками.
— Граф умер?..
— Может быть, только ранен?
— Злодейски убит?
— Где? Как? Кем?
— Я подозревал кое-что; очень странно было его исчезновение.
     Наконец все успокоились настолько, что смогли выслушать мой рассказ и обсудить причины нападения. Общее мнение было таково, что граф, пускаясь всегда в любовные, часто более чем смелые приключения, мог пасть жертвою оскорбленного отца или мужа.
Я простился и вернулся в монастырь и, как только представился случай, отправился к Бенедиктусу, который перелистывал в то время документы, найденные в знаменитой похищенной шкатулке.
— Ну, — спросил я, — нашел ли ты что-нибудь интересное?
— Да, — отвечал Бенедиктус, улыбаясь. — Прежде всего я узнал, каким путем Рабенау занял отнятую нами у него должность. Здесь есть указания, что настоящий отец Антоний, брат негодяя Эйленгофа, был основателем нашего тайного братства; он был также другом отца Лотаря и воспользовался этой дружбой, чтобы сделать его сына главой братства, находя, вероятно, в этом деятельном и мятежном уме все качества, необходимые для своего преемника. И в самом деле, этот Рабенау был гением интриги. Что за планы! Что за глубина взглядов! В шкатулке этой настоящие сокровища, и наш почтенный герцог много выиграл бы, заглянув в нее.
Не поясняя ничего, он запер шкатулку и повесил на шею ключ; это обидело меня. Точно он не доверял мне. Я расстался с ним и пошел в лабораторию.
Я нашел Бернгарда у стола перед большой открытой книгой; но он не читал. С устремленными на светильник глазами, он казался совершенно погруженным в мысли; лицо его выражало почти сверхчеловеческое блаженство.
— Отец Бернгард, — обратился я к нему, беря его за руку, — о чем вы думаете?
Он поднял голову.
— Это ты, Санктус! Хорошо ты сделал, что пришел, — проговорил он важным, почти торжественным голосом. — Я хочу все рассказать тебе, потому что сердце мое переполнено. Знаешь ли ты, я имею доказательства того, что душа переживает смерть!
    Я смотрел на него в полном недоумении; он очевидно стал оговариваться: у нас только и разговору было, что про смерть графа, и самому мне лаборатория напомнила эту любопытную личность и его знаменитые слова: «Золото есть рычаг, посредством которого все делается».
— Дорогой брат, я пришел говорить не об изысканиях наших, но побеседовать о смерти главы.
— Боже милосердный, — воскликнул Бернгард, с сверкающими глазами, — о ком же я и говорю, как не о нем, этом несравненном человеке, который помогал мне в моих работах, глубокий ум которого угадывал тайны природы; с его смертью я потерял половину своего разума. И теперь ему я обязан торжеством открытия: он доказал бессмертие души. Ты думаешь, что я видел во сне? Нет, я не спал, а работал здесь с братом Рохом, как вдруг увидел его, стоящим передо мною, как живой, и он сказал мне своим прочувственным голосом: «Все — правда, отец Бернгард! Душа переживает все и оживляет всякую плоть; она неразрушима. Без перерыва и отдыха, дух блуждает на земле или в пространстве, не имея полного представления о цели, которой должен достигнуть». А когда я упал на колени, протирая глаза и думая, что сатана искушает меня, он засмеялся своим серебристым смехом и, взяв со стола мое перо, сказал: «Нет другого дьявола, чем мы сами», и начертал на пергаменте слова, сказанные им раньше. Затем он скрылся из моих глаз, растаял в воздухе, а я упал лицом на землю, славословя Бога и Его могущество, Его неслыханное для нас величие.


Рецензии