Каштан цветущий

Маневр, увы, не удался. Ромка понял это сразу, едва только выглянул из-за одной из четырёх колонн, поддерживающих крышу не то крылечка, не то веранды своеобразной, – некоего предбанника перед входом в собственно деревенский клуб. Здание клуба замечательное – большое, просторное, каменное; видимо, построено было навырост для такой невеликой, в сущности, деревеньки. Или типовой проект клуба   выбран был некими начальниками-оптимистами, верившими в скорое процветание деревни. Так или иначе, здание клуба многие годы оставалось самым большим и единственным каменным зданием среди деревянных привычных построек совхоза. Но даже для такого крупного здания предбанник этот казался великоватым, – впрочем, это и хорошо для ребятни, вольготно игравшей в догонялки среди величественных, античных, должно быть, колонн, украшенных вверху лепниной и пилястрами. Вспоминать, что такое пилястры и с чем их едят – Ромке явно недосуг сегодня, да и настроение обязательно испортит Контролёр. Контролёр –   с большой буквы, заметьте, а не контролёр тётя Маша. Тётя Маша как раз сегодня не представляет угрозы – в кармане уютно греет бок сквозь ватин пальтишка полновесный, цвета золота червоного круглый новенький пятак, даже, кажется, юбилейный. Пятак этот предназначен в уплату за благосклонный разрешительный жест тёти Маши, впускающий вас в таинственную волнующую темноту зрительного зала, лишь слегка освещённого поверху волшебным лучом киноаппарата. И на экране – дух захватывающая значительная, интересная чужая взрослая жизнь…
Похоже, не для Ромки с Колькой сегодня этот сладкий кусочек взрослой жизни… В предбаннике, ограниченном колоннами и перилами с витиеватой чугунной резьбой, в просторном открытом помещении, где любят парни и мужики погутарить (ну не скажешь ведь о мужиках: посудачить, – слишком уж по-бабьи как-то, хотя по смыслу равнозначно), где любят поговорить солидно, смоля папироской, взрослые уже парни предармейского возраста и молодые ещё мужики послеармейского о фильмах ли, о танцах в субботу или о футболе, – да все их разговоры, в конце концов, свернут на тему извечную, старую как мир и такую же неисчерпаемую, – к чему и прелюдии столь долгие, непропорционально долгие прелюдии пред столь предсказуемой темой, громоздящиеся аляповато, как подле типового основного здания античный предбанник, в котором поджидает, потягивая удачно найденный чинарик, предвкушающий добычу Контролёр…
Впрочем, Контролёром называли его Ромка с Колькой только между собой. В деревне у него было прозвище несколько странное для наших холодных мест  –  Каштан. Чёрт, ну зачем такому мерзавцу столь красивое прозвище!? Каштан – это же… Это, считал Ромка,  – красиво! «Каштан над городом цветёт…» Незаслуженно красиво для такого плюгавого, мелкого, вредоносного мерзавца, как Каштан. Пацаны не знали ни его фамилии, ни имени настоящего, ни того, откуда он вообще взялся, да и знать, похоже, не хотели.
  – Откуда, откуда…  – проворчал однажды Ромка, утирая украдкой злую слезу, возникшую после встречи с Каштаном, – от верблюда! –
И версия сия никому не показалась фантастической. Был Каштан невысок ростом – не больше шестиклассника, хотя довольно коренаст, сутул, суетлив, среди мелких невыразительных черт прыщавого лица выделялись лишь бегающие мышиные глазки да редкие прокуренные зубы. Лет ему было, по понятиям мальчишек, не много, а очень много – едва ли не все стариковские тридцать. При нём всегда находились подручные – обычно два-три  пацана не старше Ромки, какие-то молчаливые, угрюмые, незаметные – безликие. Их даже запомнить как-то не удавалось. Впрочем, безликие оруженосцы Каштана без своего господина в природе и не встречались будто. Им, похоже, вменялось в обязанность изображать усердно многочисленную банду, а также демонстрировать постоянную нерассуждающую готовность к исполнению приказов вожака. Но не о них речь, безликих настолько, что и вспомнить некоторое время спустя «оруженосцев предводителя» немногим удалось. С мужиками своего возраста Каштан отчего-то не общался. Ромка видел не раз, как в том же клубном предбаннике Каштан, безуспешно попытавшись  проникнуть в круг куривших в ожидании сеанса мужиков, не замечавших этих униженных суетливых попыток, Каштан вынужденно отступал в тень, и вновь прибывающие, весело здороваясь со всеми за руку, не замечали его  протянутой для рукопожатия лапки. Вольно было им, взрослым, не замечать Каштана…
Когда это началось, не знали Ромка с Колькой. Давно, наверное. Пока были совсем мелкие, не трогал их Каштан. Ну правильно – мелкому не зазорно и родителям пожаловаться, опасался, разумеется, этого. А вот в прошлом году, видимо, посчитав Ромку с Колькой достаточно взрослыми, Каштан подстерёг их возле клуба в кустах, сидя в крытой беседке подле летней танцплощадки. Вырос на пути, требовательно протянув грязную руку ладонью вверх: «В кино собрались? А ну, гоните пятаки!» Заартачившийся Ромка получил увесистую плюху. Впервые, пожалуй, радостное предвкушение фильма для пацанов обернулось столь жестоким разочарованием… С тех пор фильм удавалось посмотреть, лишь избежав встречи с самозваным Контролёром.
Приходилось  придумывать уловки различные, дабы пройти этот первичный контроль. Некоторые пацаны, имевшие такую возможность, отправлялись в клуб с двумя пятаками в карманах – один для Каштана, другой в уплату за билет. Другие пытались обмануть, обвести Каштана вокруг пальца, точнее, вокруг длинного приземистого здания клуба, дабы с другой стороны проникнуть в предбанник незамеченным. Именно такой маневр и не удался сегодня Ромке с Колькой. Третьи, не имевшие в кармане и одного пятака, (а были в деревне и такие – и что ж вы думаете, они остались не согреты слепящим  лучом кинематографа!? – да чёрта с два!), третьи  должны были пройти обе ступени контроля. Первую ступень – Каштана – они проходили даже легко,  радостно выворачивая перед ним пустые карманы – на, мол, обыщи! Вскоре таких переставал останавливать Контролёр, как социально близкий элемент. Кстати, иногда удавалось прошмыгнуть мимо Каштана именно в тот момент, когда он шмонал чьи-то честно вывернутые карманы. В других же случаях приходилось срочно изобретать новый способ. 
Надо сказать, что плата за билет  составляла  символическую, как сказали бы теперь,  сумму – пять копеек   детский сеанс и 20 копеек за сеанс для взрослых.  Став чуть постарше, ребята научились даже проникать в  клуб на взрослый сеанс – нужно только прийти несколько позже, когда уже погаснет свет и начнётся демонстрация ленты. Тогда контролёр тётя Маша впускала в зрительный зал якобы опоздавших без билета,    и за пятак, вложенный в темноте в её ладошку. Однажды пацаны едва не потеряли навеки подобную возможность: Вовка Попов,   никогда не пропускавший новое кино, но не имевший, по обыкновению, в кармане искомого пятака, сунул, мерзавец, во тьме кромешной в доверчивую ладошку контролёрши тёти Маши свинцовый кругляш вместо пятака, весьма схожий по весу. Лучше бы он сунул это во взыскующую ненасытную лапу Каштана – последствия были бы не столь губительны! Как орала после фильма тётя Маша! Какую неприкрытую горькую правду услышали пацаны от неё, достойного работника культуры, благородно и совершенно бескорыстно,   токмо следуя порывам мятежной души своей исполняющего неблагодарную миссию по приобщению недостойных сорванцов к лучшим образцам высокого духа! Цельную неделю, почитай, не допускала тётя Маша пацанов на взрослые сеансы, и однажды даже на заветный фильм под грифом «до шестнадцати» самоотверженно не пустила, страшно произнести, и за дополнительные восемь копеек, с величайшим трудом наскребённые по пыльным пацанским карманам…
 Что обидно – Вовка-то, известный проныра, невозмутимо полёживал весь этот фильм прямо на сцене за собранным занавесом – коронное Вовкино место, из зала не видно, а экран вот он, рядом. Правда, слишком звук силён, слова разобрать трудно, но это мелочи, недостойные внимания.  Как проникал Вовка на сцену незамеченным – трудно сказать, но однажды всё же подвела его беспечность и малограмотность. Дело в следующем: Вовка, не поняв в один прекрасный вечер ни слова из  длинного названия взрослого скучнейшего производственного  фильма о советских научных работниках, просочился на своё коронное место, удобно улёгся и… уснул, естественно, на четвёртой минуте. И вот в самый патетический момент, когда передовой младший научный сотрудник в перерыве между эпохальными открытиями нейтрона, собираясь уже овладеть не только вниманием  симпатичной лаборантки,   вспоминает вдруг сердешный,  что не выключил синхрофазотрон, и, бросив на произвол  полураздетую , вернее, минимально одетую в рамках тогдашних приличий, ограниченных грифом «до шестнадцати», бросив бессовестно лаборантку, мчится в институт к синхрофазотрону,  – а весь взрослый зал, затаивший дыхание в ожидании развязки, замер в едином порыве весь зал, – тут Вовка, мерзавец, оглушительно чихает и спросонья ешё и выкрикивает во всё горло: «Держи, держи его!»  – ну, приснилось что-то человеку, мало ли…  Половину фильма зал хохотал, даже при тех трагических кадрах, когда несознательная лаборантка, совершенно позабыв о необходимости посильного содействия повышению производительности труда научных работников и стимулирования новых великих открытий, даёт отлуп перспективному младшему научному сотруднику, тут же состарившемуся, естественно,от горя подле остывающего ускорителя элементарных  частиц…
Фильм предварялся обычно, как клуб вестибюлем-предбанником, так называемым журналом. Что-то не совсем обязательное и часто малоинтересное: новости обычно, когда под бравурную музыку металлурги весело льют металл, хлеборобы задорно лопатят золотистое зерно, а шоферы на чистеньких новеньких машинах перевозят что-то куда-то  также весело и целеустремлённо. Ничего нового в таких новостях, естественно, не было, но Ромка любил смотреть и журнал. Свой самый первый поход в кино помнил отчётливо, хотя и был тогда совсем маленьким.
 На Ромкино  счастье, в тот памятный день старшей сестре оставить его дома оказалось не с кем, а в кино, разумеется, хотелось. Оставалось взять братишку с собою. Причём пожалеть о таком опрометчивом решении сестре пришлось ещё по дороге в клуб: была весна, улицы превратились в ручьи сплошные. Особенно быстрый и полноводный ручей катился именно по Ромкиной улице, и в самом глубоком месте, там, где дорога под уклон,  – промыт  вешними водами целый овраг, с глубиною, покуда не измеренной Ромкою. Непорядок. Непорядок этот был ликвидирован незамедлительно, и не в том беда, что глубина ручья высоту Ромкиных сапог превышала существенно, а в том, что поток, неожиданно бурный, сбил его с ног и проволок ещё вдобавок чуток для убедительности. Сгоравшая со стыда за мокрого исследователя глубин сестра дождалась предусмотрительно начала сеанса и прошла с волочащимся за руку и оставляющим лужицы братишкой в темноте на место. Фильм начался… Сказать, что Ромка был потрясён – значит, не сказать ничего. Журнал смотрел, открыв рот – оттого и врезался тот в память навеки. Фильм  понравился тоже, и запомнился особенно охотник удачливый с лисицею в руках, живёхонькой почему-то.  Непременно запомнил бы и ещё что-нибудь Ромка, кабы не зазяб слегка в мокрой одежонке да не заскучал немножко. От скуки  высмотрел впереди пацана своего возраста, некоторое время корчили друг другу рожи, а после для сугреву подраться решили: «Выходи на бой!», – картинно кричал Ромка супротивнику, становясь в позицию в нешироком проходе, и ещё добавил словцо, не раз слышанное от конюха Петровича и, полагал, ко случаю приличествующее. Но загорелся свет, поединок с пацаном, – это окажется впоследствии одноклассник, Витька Нейман, закадычный в будущем приятель, – поединок был прерван администрацией, а Ромку уволокла на выход пунцовая сестра. С того первого похода в сельский клуб полюбились Ромке свежая в любую жару прохлада мрамором облицованных колонн вестибюля, (равно как и само это нездешне-звонкое слово – «вестибюль»), таинственная темнота в зале и яркий трепещущий луч, протянувшийся из квадратного отверстия в стене за спиною зрителей.
 Вообще всё полюбил, что относится к фильму – и то приподнятое настроение в ожидании сеанса, когда взрослые сельчане в предвкушении отдыха добреют, а пацаны даже, не побоюсь этого слова, притихают слегка, ненамного и вовсе ненадолго всё  же, правду сказать. Любил, когда медленно станет гаснуть свет – нет, не подумайте всё же, приборов постепенного снижения накала ламп, разумеется, не было,  – но киномеханик дядя Миша придумал гасить лампы одну за другой, не поленился наставить выключателей, чтобы было, как в городских кинотеатрах. Гас постепенно свет – и начиналось нездешнее прекрасное до нереальности действо… За окнами – мрак осязаемо плотного морозного зимнего вечера, царство звенящего шороха крупных стылых, едва не до земли скатившихся светил, – кажется, ещё немного – и опустится плавно на низкие, по самые брови деревенских домишек надвинутые заснеженные крыши, опустится невесомо блескучий небосвод, укроет светло синеющий мир надёжно, как великоватый чёрный, в нашитых мамой золотинках-звёздочках, роскошный плащ  укрывает  мальчишку-звездочёта на новогоднем маскараде. А здесь, в зале, – тепло и тихо, редкое деликатное покашливание затаивших дыхание зрителей, на экране –  слепящее, южное солнце, горы, море синее… «Там, где цветут эдельвейсы», одним словом. Это не название фильма, это – поэма!   
Особенно популярны были у сельчан, естественно, индийские фильмы. Обычно двухсерийные, красочные, про любовь и измену, разумеется. Тогда уж точно набивался полный зал взрослых, и пацанам по большей части мест не хватало. Благо, сиденья были современные, широкие, с подлокотниками – вполне можно усесться и двоим, не баре. Фильмы индийские крутили по несколько раз, и успевали посмотреть-поплакать все. Каждая старушка, пожалуй, назовёт имена Раджа Капура и других популярнейших актёров, в отличие от имён членов родного Политбюро, хотя и висят их строгие крупные портреты многие годы на стене   клубного вестибюля. А на стене напротив – портреты ветеранов. Ну, их-то всякий знает – свои всё же, деревенские мужики, такие же любители кино и посетители клуба регулярные, забронзоветь не успели покуда – в деревне, известное дело, недосуг бронзоветь. На индийские фильмы ветераны шествовали чуть ли не в полном составе, как на торжественный митинг или выборы депутатов. Ленты эти  были столь востребованы, что однажды киномеханик дядя Миша Сойнов привёз   вне плана эпопею про любовь «Рам и Шиам» опрометчиво  летом, чего в деревне делать, разумеется, не следует. Сельчане побросали все дела и сбежались в клуб. Даже когда наступило время возвращения табуна, никто не пошёл встречать бурёнок, не оторвался от экрана, на котором кипела яркая нездешняя страстная жизнь. Раздосадованный пастух, безуспешно взывавший к совести односельчан в мерцающую темноту, в отместку оставил открытыми двери клуба, удалившись, и часть вольно разбредавшегося стада вошла в прохладный вестибюль, а бугай Борька просунул в зал лобастую башку и в самом романтическом кадре поцелуя воссоединившихся влюбленных спроецировался на экране рогатым третьим лишним и замычал протяжно и возмущённо…  Нет, справедливость восторжествовала и в сельском клубе, разумеется, не только в фильме, – Борьку общими усилиями выгнали-таки, но сколько было суматохи!  С тех пор при демонстрации подобных кадров поцелуя героев, а  в индийских фильмах такие кадры основополагающе-обязательны и душещипательны, раздавался обязательно чей-нибудь трубный глас: «Борьки не хватает! Бугая подождите!» либо что-то подобное. Пацаны, конечно,считали индийские фильмы про любовь не особо серьёзными, другое дело – ленты о войне, «про войнушку», но Ромка втайне любил и индийские. Музыкой звучали сами названия фильмов: «Зита и Гита», «Бродяга», «Месть и Любовь», «Танцор диско»… Неунывающие Вовка  Попов с братом Витькой искусно изображали целые сцены из «Танцора..» Вот оно, за дымкою лет нисколь не потускневшее: «Джимми, Джимми, Джимми, – ача,ача, ача-а…», – Вовка томно извивался, как волоокая индийская красавица, и даже старая отцовская фуфайка на нём развевалась, развевалась, как многоцветное сари киношной танцовщицы. Пацаны пророчили Вовке яркое артистическое будущее. Напрасно пророчили – светлое будущее наступит без Вовки-артиста.
Всё нравилось Ромке в этом типовом деревенском клубе. Любил отгадывать, что покажут сегодня в журнале: тех же бравых металлургов или повезёт сегодня – и будет юмористический «Фитиль», журнал в журнале, продёргивающий отдельные недостатки, имеющие место быть кое-где у нас порой. В «Фитиле», бывало, критиковались такие крупные начальники, что сельчане опасались некоторое время встречаться взглядами… Пацаны ничего не опасались – хохотали равно весело над проделками официантов, обсчитывающих нетрезвых клиентов, и над сенсационными  разоблачениями заместителей директоров крупных предприятий. 
 Пристрастился разглядывать подолгу большую картину, висящую на стене над входом в главный зал. Картина действительно замечательная: зимний угасающий денёк, на синем холодном снегу, пятная алым, лежат вповалку убитые волки с оскаленными пастями, окружённые торжествующими охотниками, возбуждённо переживающими вновь перипетии удачной охоты, и лишь впряжённая в сани мохнатенькая лошадь оглядывается, круто изогнув шею, с тревогой и страхом, и, казалось Ромке, с необъяснимым состраданием оглядывается на скорбную кучку поверженных грозных хищников. Казалось, ещё секунда – и оживут недвижные волки, кинутся, сверкая клыками, прямо на зрителей. Либо умчит лошадка широкие розвальни с богатой добычей туда, где за дальним лесом едва виднеются огоньки деревни…
Не прискучивало даже перечитывать всякий раз  висящий в рамочке подле кассы план демонстрации кинофильмов на текущий месяц – репертуарный план. Хотя, казалось бы, чего  его читать – уж наизусть помнит все будущие сеансы. План обычно исполнялся неукоснительно – видимо, фильмы завозились сразу на весь месяц. План в аккуратной рамочке не становился от этого менее интересным. Нравилось предвкушать с пацанами предстоящие фильмы, причём сюжет частенько становился известен заранее, что никак не умаляло ценности картины.
А обсуждение фильма в шумной ватаге пацанов по дороге домой? И продолжающиеся уже и дома дискуссии, в которых принимали участие все – и фанаты, и противники свежепросмотренной  авторской концепции… Впрочем, противников как таковых, пожалуй, не было – исключительно благодарную аудиторию представляли в те давние уже времена деревенские жители! Всё любил Ромка, что относится у нас в деревне к кинематографу: «Важнейшим из искусств для нас является кино!»  –   ленинский лозунг, крупными буквами на самом видном месте в зрительном зале тщательно выведенный поселковым  художником, представлялся незыблемо верным. Всё нравилось Ромке, кроме…
Кроме этой почти неотвратимой необходимости выискивать способы избежать столкновения с ненавистным Каштаном. Удавалось такое не всегда. Сегодня точно не удалось. Выглянув из-за колонны, Ромка упёрся взглядом прямо в ухмыляющуюся рожу Контролёра.
Сердце застучало гулко, требовательно. Сейчас или никогда! Зря, что ли, я так долго готовился!? Эх, жалко,  – Колька здесь, не хотелось, очень не хотелось, чтобы друг, друг с самого раннего детства, сколько помнят они себя, столько дружат, чтобы Колька стал свидетелем унизительной бойни, которая, был уверен Ромка, сейчас произойдёт. Почему-то не хотелось, чтоб Колька это видел. Так ведь и вступиться попытается, а ему никак нельзя, слабоват здоровьем для подобных испытаний…
Коля Гусаков – ровесник Ромки, хотя по виду не скажешь,  – маленький, щуплый, в больших круглых очках. Странноватый по деревенским меркам чистенький мечтательный мальчик. Вот именно мальчик, все другие-то деревенские оболтусы – пацаны, иначе не скажешь. Едва ли не самое первое воспоминание детства: придя как обычно утром к другу, обнаружил  Ромка Колю запертым в доме и выглядывающим из окна со странно перекошенным выражением лица. Оказалось, щека у него раздута основательно – болезнь со смешным названием «свинка», контактировать ни с кем не разрешается. Послонялся недолго один и – «да что мы, поросят не видали, что ли!?»  –  влез в открытое другом окно. Поиграли душевно, а на другое утро – щека у Ромки не меньше Колиной. Так и поделили «поросёнка» по-братски.  Коля мальчик начитанный, вежливый, жил с мамой, учительницей немецкого, неподалёку. «Не от мира сего» – так определили однажды старшие парни с Ромкиной улицы. Не мог отчего-то понять Колька всей сложности реальной непростой жизни в деревне, не умел разобраться в раскладе сил в среде пацанской, недооценивал, как сказали бы современные политики, «систему сдержек и противовесов». В первый случай экспроприации друзей Каштаном Коля удивился только: «А почему он просто не попросил у нас деньги, Рома? Он, наверное, бедный, да?» Ромка с трудом объяснил Кольке, что произошло на самом деле. В тот раз Коля просто достал из кармана гривенник, чтобы вручить его кассирше за двоих, но не мог же Ромка часто пользоваться дополнительными Колькиными пятаками…
Несколько раз удавалось обойти Каштанов дозор с фланга. Но долго этот номер не проходит – многоопытен Каштан, мерзавец, небось, промышлял разбоем ещё до Ромкиного рождения. Пару раз Вовка Попов, в приступе великодушия, проводил на своё коронное место за занавесом, однако и этот способ годился только, пожалуй, для Вовки с братом Витькой. Ромка едва не сгорел со стыда, пойманный заведующей клубом и  выводимый за ухо прилюдно. Вовку-то выводи-не выводи, стыди-не стыди – ему всё с гуся вода, да его и выводить давно перестали. Вовка, беспечно-наглый Вовка интуитивно, наверное, нащупал удобную, единственно верную модель поведения: довёл весёлое своё нахальство до совершенства, то бишь до полного абсурда, так, чтобы уж наверняка никто с ним ничего поделать не мог – а посему и не пытался. Живший с братом Витькой и пьющей матерью в бараке в полнейшей, разумеется, бедности, носил старую фуфайку, оставшуюся от исчезнувшего своего непутёвого отца, носил её вызывающе раскованно, как принц носит привычный палантин горностаевый; дрался неукротимо отчаянно; жутко смеялся, когда били в кровь; зло матерился, когда жалели, и угрюмо огрызался, когда хвалили; летом воровал в садах яблоки и груши да спал у костерка подле пруда; весело скалился, оставляемый на второй год, и мигом находил друзей и почитателей в новом классе; никто быстрее и рискованнее его не скатывался с горы на старых потёртых лыжах; никто дальше Вовки не пускал струю и не цвиркал слюною «скрозь губу»; он проникал всюду и замечен был везде;  и был при всём том хорошим товарищем, неистощимым на выдумки .  Вовка даже посочувствовал Ромке, дивясь его алым  щекам, горевшим со стыда пуще накрученного уха:
 –  Какие-то вы, домашние, не приспособленные к жизни… Это ж – джунгли! Сам же мне давал книжку про Маугли… Каштан обезжирил? –
  – Что? –
 – Я говорю, пятачок, деньги на кино, – Каштан отнял? –
 – Кто ж ещё… – 
 – Точно! Каштан этим давно промышляет.  –
 – А почему им милиция не занимается? –
 – А чего ему предъявишь? Пятачок? Станет этим милиция заниматься, как же! Да и убери Каштана – на его место враз другой объявится, ещё, может, хуже в сто раз. Он у вас  сколь отнимает? –
 – Да один пятак… – 
 – Ну вот, сам видишь. Каштан-то, ежели подумать, доброе дело делает для вас. Вам чего – в жизни судьба красную дорожку постелет? Нет, брат, жизнь-то ещё пуще по маковке колотить будет – вот и привыкайте сызмалу. –
Ромка подивился такой рассудительности Вовкиной – вот тебе и второгодник! Философ натуральный! И верить ему можно – все уличные университеты прошёл.
  – Колян-то – понятное дело, не от мира сего. Ну, Колян – другой вовсе. Он головой в жизни дорогу-то проложит. Уважаю я таких, соображает! Таких беречь надо – они, понимаешь, жизнь украшают, надежду другим дают, что можно прожить не волком, а человеком. За него я бы вступился не то что перед Каштаном, сволотой плюгавой, – перед кем хошь бы вступился. А ты чего не борешься? Чего пятаки отдаёшь? Что с того, что Каштан – взрослый, а ты дерись! Он же, сука, как шлагбаум в запретной зоне, – откроет тому, кого сам забоится, тому и выдаст пропуск во взрослую жизнь. Как нам на уроках ботаники говорили, – «санитар леса», ага! Слабых пожирает, стало быть, а сильных сам боится. Чего, думаешь, взрослые парни с  ним не контачат? Ясно же – тоже   и им в ранешнее время Каштан пропуск задерживал. –
 – Неужто и им!?   –
 – А то!  Жизнь – джунгли, брат! А тебе за книжку, ну, «Маугли»-то, спасибо, я и не знал, что в книжках такую правду-матку пишут. Вот писатель-то – англичанин, а как про нашу жизнь как есть всё написал! Жизнь – джунгли.       А где твои клыки?! Каштан – это, брат, твой Шер-Хан, персональный. Я бы помог, да только ты сам должен снять с него шкуру... –
 – Да как, Вова!?  Каштан -то – взрослый мужик, не гляди, что маленький. –
Вместо ответа Вовка неожиданно саданул Ромке в ухо. Ухо с готовностью отозвалось гуденьем, Ромка не раздумывая ткнул Вовку в грудь.
 – Ты чё, Вовка?! –
 – Да я не по злобе, для тренировки! Отвечай, боксируй, защищайся! –
Удары сыпались на Ромку один за другим. Да весьма чувствительные! Вовка, хотя худой и ростом не намного больше, но всё же старше на год-полтора. Ромка защищался как мог, пытался сам наносить удары.
 – Хорэ! Молоток! Неслабо держался!  –
Какое там неслабо – губа у Ромки распухла, ухо продолжало гореть и звенеть.
 – Ну вот, сам видишь, и держался ты неплохо, и не ревёшь. Не ревёшь ведь? А я ж тебя всерьёз колотил! Почему не больно – как сам думаешь? –
 – Н-не знаю… –
 – Да потому что без обиды, без страха, понял? Научись не обижаться и не бояться – и тогда тебе любой удар не больно, будешь о землю шмякаться, зубы с кровью выплёвывать – а не больно! Тогда и меньше желающих тронуть тебя будет – кто ж тебя тронет, коль тебе ни фига не больно и не страшно!
Глаз заплывал, ухо горело, в боку саднило, губа распухла… А в душе билась радость! Выдержал! Выдержал!!
 – Вижу, готов ты. Молоток! Давай, паря! Держи краба! –
Вовка, запахнув плотней фуфайку и поправив потёртую ушанку, независимо насвистывая, потопал было, но скоро обернулся, подмигнул:
 – Акела не промахнётся! Мы с тобой одной крови! А на Колюню попрёт Каштан – позычь меня, усёк? –
…Вовка Попов уедет в город, едва окончит обязательную восьмилетку. Там и сгинет в первый же год пребывания. Найдут в районе рынка, пользующегося недоброй славой, с финкой в спине, по слухам. «Жизнь – джунгли…» И почему пропал в городских джунглях столь страшно и скоро деревенский Маугли, более всех, казалось, «приспособленный к жизни»? Нет, не по зубам Шер-Хану был бы отчаянный второгодник, верил Ромка. Может быть, в силу деревенского простодушия, всегдашней веры в свои силы и в конечном счёте неистребимой веры в справедливость и благородство жизни не учёл Вовка затаившегося в тени Шер-Хана подлого шакала Табаки, недооценил опасности – и получил предательский удар из-за угла… Теперь уж не узнать доподлинно.
 Коля Гусаков окончит академию, как ему и прочили, станет научным работником. Но в годы перестройки, чтоб как-то жить, займётся уж вовсе для него невообразимым – станет таксовать кандидат наук. Недолго. Поскольку найдут его убитым,  – кто-то оценил Колькину потёртую «девятку» выше его жизни, – в лихие девяностые «головой прожить» не получилось, а волком Колю и представить не удастся, пожалуй, никому.
О Каштане доходили позже до Романа только противоречивые, расплывчатые слухи. Просто растворился, погас Каштан   медленно и незаметно, как гаснут последние титры «Конец фильма» под  затихающие прощальные аккорды. Видимо, произошло это в те же годы, когда опустел некогда шумный праздничный сельский клуб, и  перестал здесь вспыхивать вечерами мерцающий манящий луч кинематографа .
Вот такое кино. У жизни свой сценарий…
…По мере приближения к ненавистному Каштану крепла Ромкина решимость. И шаг становился твёрже, что ли, – явно менялось выражение мелкой мордочки Контролёра. Вначале выражала эта мордочка хищное удовлетворение при виде приближающейся жертвы, уверенность в себе и некоторое нетерпение даже. Затем – удивление, с изрядной долей плохо скрытого страха, и – заискивающее, несколько униженное (показалось,что ли?!), подобострастное (вспомнилось кстати и слово выразительное), да, именно подобострастное на отвратной сусличьей мордашке выражение. Безликие оруженосцы  без какой-либо команды  поспешно расступились.
  – В кино направляешься, Роман? –  Каштан предупредительно как бы посунулся вперёд, к Ромке, изумлённому полнейшим отсутствием «шлагбаума» и   от удивления  продолжавшему  шагать столь же решительно, как и подобает бойцу, идущему в атаку. «Надо же, имя моё вспомнил, скотина!    –  едва  не вслух изумился Ромка,  – Как же прав был Вовка, деревенский философ-второгодник!»
Упоение победой нахлынуло мощным шквалом, мгновенно вскружило голову. Ромка сделал машинально ещё несколько шагов, и лишь ухватив боковым зрением  отчаянный Колькин взгляд, опомнился.    Странное, пугающее чувство возвращения в давно минувшее хмурое утро…
 Но ведь совсем же маленькие   были! До школы оставалось ещё года два каждому. Последовательность событий, конечно, утрачена, да и вряд ли понимал тогда Ромка всё происходящее досконально. А дело было в следующем. Теперь не вспомнить уже, по какой причине возникла война между двумя концами улицы, отчего рассорились старшие ребята, но противостояние было объявлено серьёзным. Ромке разъяснили, что друг его закадычный Колька живёт на враждебном конце улицы и, стало быть, отныне первейший Ромкин враг… Много позже, вспоминая этот злополучный день, не мог понять Ромка, почему он, совсем малец, ни на йоту не усомнился в правильности решения больших ребят со своего конца улицы. Ни на грамм не усомнился,  хотя и чувствовал непомерную тяжесть жертвы, которую обязан был, как патриот и полноправный житель «своего» конца, положить на алтарь политики. Наверно, это была первая бессонная ночь – уснул только под утро. А утром, по-прежнему  не усомнившись, побежал к дому друга Кольки, чтобы быстрей выполнить уже эту тяжкую обязанность…
Коля как раз тоже выходил из калитки, издали приветственно кивая другу. Не помня себя, Ромка выкрикнул торопливо ненавистную формулу, которую требовала от него его «гражданская» позиция: «Я… Я с тобой больше  не играю!»  Ничего не видя от слёз, принимал поздравления старших, хваливших его за проявленную гражданскую сознательность. Хорошо всё же, что в детстве отсчёт времени несколько другой – вечная война закончилась максимум через неделю. И вот что странно – не помнили сам акт примирения ни Ромка, ни Коля, всё забылось, стёрлось как-то из памяти, но этот отчаянный Колин взгляд, взгляд потерянного преданного ребёнка,   –  долго стоял перед глазами.  Ну уж нет!
  Круто развернувшись на волне победного куража, бросил небрежно Каштану и его «безликим», начавшим уже неотвратимо, как болотная жижа на месте булькнувшего и утонувшего  булыжника, начавшим уже смыкаться неотвратимо вокруг Кольки:
  – Николай –  со мной! – («Молоток, паря!»  – Вовкиными словами похвалил себя,  – Никаких им лишних слов, много чести! И не гляну даже, и пойду себе дальше уверенно!)  –
Расслабился Ромка, только услышав за спиной торопливые Колины шаги. И – беспомощный лепет некогда грозного Каштана:
  – Ну что ж ты сразу не сказал, Рома, о своём друге!? Проходите, парни, приятного вам просмотра !
Заколочены досками окна, ветшает и дряхлеет приземистое продолговатое каменное здание, некогда бывшее единственно каменным в деревне. Лишь колонны, пилястры и монументальные перила Предбанника сопротивляются покуда тлению, – чего им сделается! – не бегают тут и не прыгают,  сломя голову, пацаны, играя в догонялки меж античных колонн или удирая от Контролёра. Нынешние пацаны у экранов компьютеров зависают. На резных перилах даже пушистая шапка снега не тронута, – а нет здесь вечерами тихими взрослых парней предармейского и молодых мужиков послеармейского возраста, –   некому травить анекдоты,похохатывая досужливо, гутарить на извечные темы, некому облокачиваться вдумчиво на резные перила , закуривая неспешно в предвкушении встречи с важнейшим для нас искусством.       


 


Рецензии