Книга о прошлом. Глава 25. 13

ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ВОСЬМАЯ.
ГЕНИЯМ НА ЗАМЕТКУ.


***
Радзинский давно так не смеялся – так изматывающе, до посинения, до колик. Он просто трясся, спрятав лицо в ладони – беззвучно, ибо сил на то, чтобы смеяться в голос, уже не было. Хотелось ещё побиться обо что-нибудь головой, постучать в восторге кулаком по столу, а ещё – просто вдохнуть, наконец, воздуху – нормально, полной грудью. Успокоиться.

– Кеш, ты чего? – Аверин пискнул, когда Радзинский вместо ответа стиснул его бока стальным обручем своих рук и ткнулся лицом ему в живот, продолжая сотрясаться от дикого безудержного веселья. Он даже вцепился зубами в мягкую фланелевую ткань аверинской пижамы, чтобы немного попридержать себя.

Пижама слабо пахла стиральным порошком и нежно – самим Авериным. Умиротворяюще. Радзинский сам не заметил, как успокоился, задышал, посветлел изнутри.

– Может, расскажешь, в чём дело? Вместе посмеёмся. – Аверин легонько подёргал спутанные кудри на затылке Радзинского, но тот не отлепился, продолжая блаженствовать в тихой ауре аверинского тела.

– Не. Я больше не могу, – честно признался он, наконец. И в порыве чувств пылко чмокнул Аверина в оголившийся пупок.

Аверин покраснел, одёрнул пижаму, отстраняясь.

– И всё-таки? – нахмурился он.

Радзинский вздохнул и потянулся за маленьким невзрачным томиком, что горбом торчал среди его бумаг, неуважительно распластанный корешком вверх.

– Понимаешь, – начал он издалека, – я привык считать Заболоцкого классиком, настоящим поэтом. – Он потянул Аверина на себя, заставив его присесть к себе на колено. – А тут… – Он снова затрясся было от смеха, помотал головой, чтобы избавиться от наваждения, выдохнул. – Я лучше просто тебе почитаю… – И начал нараспев:

В венце из кувшинок, в уборе осок,
В сухом ожерелье растительных дудок
Лежал целомудренной влаги кусок…

В этом месте Радзинский всхрюкнул от смеха, но мужественно подавил новый приступ истерики и продолжил:

Убежище рыб и пристанище уток…

Здесь он уже не выдержал и дико захохотал. Вместе в Авериным, который даже прослезился в приступе мучительного веселья.

– Здесь ещё есть, – всхлипнул Радзинский. – Дальше:

И толпы животных и диких зверей,
Просунув сквозь ёлки рогатые лица…

– Я уверен, что он просто не смог найти другую рифму к слову «напиться»! – стонал от смеха Радзинский.

– Также как не смог избавиться от «осок»! – выдавил между истерическим всхлипами Аверин.

– Это ещё не всё! – в восторге потрясал Радзинский книжкой. – «Трясли кузнечики сухими лапками, жуки стояли чёрными охапками, их голоса казалися сучками…». Я честно пытаюсь это себе представить, но… – откровенно ржал он. – «Маленькие твари / С размаху шлёпались ему на грудь / И, бешено подпрыгивая, падали, / Но Соколов ступал по падали…».


– Гениально! – почти уже рыдал Аверин.

– «Лодейников заплакал…». Я тоже плачу! – патетически восклицал Радзинский. – «Светляки / Вокруг него зажгли свои лампадки…» – а вот это уже проблеск гениальности – ты не находишь? «Но мысль его, увы, играла в прятки сама с собой, рассудку вопреки…». И это напечатано, – он перелистнул страницы, – тиражом… в сто тысяч экземпляров! На весь Союз! Представляешь?!

– Дай! – взмолился Аверин, вытягивая из руки Радзинского злосчастный том в простой картонной обложке. Перевернул страницу и прочёл, недоверчиво округлив глаза:

О, слушай, слушай хлопанье рубах!
Ведь в каждом дереве сидит могучий Бах…

Он выронил книжку на ковёр и вцепился Радзинскому в волосы, хохоча.

– На самом деле, – осипшим голосом с трудом выговорил он, успокаиваясь, – это ранние стихотворения. Потом он дозрел до настоящего – «Некрасивая девочка» или «Тбилисские ночи», на худой конец…

– «Зимы холодное и ясное начало сегодня в дверь мою три раза постучало…», – подвывая на декадентский манер, продекламировал Радзинский, успевший поднять книгу с пола и открыть её наугад. – Подумать только! Три раза! – снова заржал он.

– Но ты посмотри дальше! – Аверин отнял у Радзинского том. Полистал. – Вот! – торжествующе воскликнул он. – «Был поздний вечер. На террасах / Горы, сползающей на дно, / Дремал посёлок, опоясав / Лазурной бухточки пятно…». Это уже не «влаги кусок»! Заметь – разница почти в пятнадцать лет! Или вот – это уже, безусловно, талантливо: «Мой зонтик рвётся, точно птица, и вырывается, треща. Шумит над миром и дымится сырая хижина дождя…».

– Грубовато. Графоманством всё ещё попахивает: рвётся и вырывается… – Радзинский потянул книгу на себя. – Он, безусловно, улавливает что-то – какие-то образы, но ему слов не хватает. Тонкости не хватает. Я бы, знаешь, как ту же самую картинку использовал? – Радзинский на минуту прикрыл глаза. – «Мой зонтик рвётся, словно птица – крылом выламывает спицы, трещит под ветром и кренится сырая хижина дождя…». – Он посерьёзнел. – Здесь два ощущения: зонт, который рвётся из рук, как живой, и воспоминание, как над головой трещит хлипкий навес во время грозы, как задувает во все дыры и брызги дождя тебя достают. И гениально здесь на самом деле только вот это: «сырая хижина дождя». Это очень ёмкий и яркий образ, который позволяет человеку телесно прочувствовать то, что хотел передать автор.

Аверинский взгляд приобрёл какую-то особую глубину и наполнился почти ощутимым чувством.

– Если бы я до этого тебя уже не любил, я бы сейчас непременно влюбился, – серьёзно признался он. – Честное слово. – Николай благоговейно приложился к макушке Радзинского и любовно провёл рукой по его волосам.

Радзинский сразу оживился. Поёрзал, потому что колено, на котором сидел Аверин, уже затекло, но отпускать аспиранта не хотелось, а устроить его на себе поудобней не получалось.

– И чем же я заслужил? – ревниво поинтересовался он.

– Заслужил?! – Аверин заулыбался. – Разве любовь можно заслужить? Я просто увидел тебя и сразу включился.

Радзинский на мгновение даже выпал из реальности, настолько его поразило это лаконичное «включился». Ведь сам он, впервые увидев Аверина, почувствовал то же самое – включился и ожил – солнце внутри включилось.

– Не, я не это имел в виду, – пожирая Аверина счастливым взглядом, всё-таки уточнил он. – Я спрашиваю, что сейчас такого произошло, что пробудило в тебе подобные чувства?

– Сейчас ты открылся. И я заглянул в твою душу. А она – прекрасна. И я пойман – блуждаю в тебе, как в обретённом после долгих лет изгнания раю, и беспрестанно восхищаюсь. И хочу остаться в тебе навсегда, – патетически выдохнул Аверин.

– Поженимся? – пощекотал аверинский слух Радзинский своим дивным чувственным баритоном.

– Ага, – захихикал аспирант, уворачиваясь от его вытянутых трубочкой для поцелуя губ, и резво спрыгнул с онемевшего колена Радзинского. Тот сразу застонал и поморщился, потирая отёкшее бедро:

– Отсидел, – коротко пояснил он. – Ты ведь меня из-за этого не бросишь? – жалостливо скривился он. И протянул к Аверину руку.

– Конечно, не брошу, родной, – душевно заверил его аспирант. – Куда я от тебя денусь? Ты же знаешь, я здесь – за стенкой.

– А лечебный массаж? – возмутился ему в спину Радзинский.

Аверин шутку не оценил – нахмурился, даже смутился. Обернулся у самой двери, скользнул настороженным взглядом из-под ресниц и посоветовал скучным голосом:

– Походи – разомнись. И всё пройдёт.

– И наша любовь?! – ахнул Радзинский.

– Нет. Наша любовь не пройдёт, – как-то совсем уже холодно процедил сквозь зубы аспирант. – Спокойной ночи.

– Коля, вернись! Я без тебя не усну! – крикнул ему вслед Радзинский. И просиял, когда Аверин поспешно прикрыл уже отворённую, чтобы выйти, дверь, и зло зашипел:

– Чего ты орёшь? Ребёнка разбудишь!

Радзинский молча указал ему в сторону постели. И умоляюще сложил перед собой ладони.

– Хорошо, – сухо ответил, строго сверкая глазами, Аверин. – Только веди себя прилично. Мне, честно говоря, надоели твои дурацкие шутки.

– Шутки? – вкрадчиво переспросил Радзинский. И прищурился недобро.

Аверин со стоном спрятал лицо в ладонях, прошептал что-то неразборчивое и покорно побрёл к кровати. Забрался под одеяло, укрылся с головой.

Радзинский усмехнулся и погасил свет.


***
– Коль, а ты можешь сочинить плохие стихи? – Обнимать Аверина со спины оказалось очень удобно – теснее, ближе, уютней. И в аверинский затылок бубнить всякие глупости интимным полушёпотом тоже, как выяснилось, очень приятно.

– Зачем тебе? – Аверин уже понял, что наказание не удалось и что игнорировать Радзинского так же бессмысленно, как пытаться не замечать солнце – оно всё равно светит, обиделся ты на него или нет.

– Ну, я хочу понять – это изъян, в смысле, уродство, болезнь или просто особенность… ну, индивидуальная… – Радзинский закончил своё сумбурное объяснение парой почти невесомых поцелуев в макушку – что поделать, злой Аверин умилял его даже больше, чем обычно.

Слышно было, как Аверин с силой втянул воздух сквозь стиснутые зубы, и резко развернулся, едва не заехав Радзинскому затылком в нос – тот очень ловко в последний момент сумел увернуться.

– Это не изъян, – отчеканил Аверин Радзинскому прямо в лицо – он приподнялся на локте и нависал теперь над лучащимся довольством товарищем словно ангел возмездия – светлый и бесстрастный. – Это незрелость. Просто человек ещё не дорос. Не сформировались внутри него те структуры, которыми можно информацию во всей полноте воспринимать и корректно отображать словами.

– Значит, нет? – Радзинский невинно похлопал глазами и легонько, как бы поглаживая, потянул Аверина за плечо на себя. – Плохие стихи намеренно написать нельзя?

Аверин выдохнул, сник, сдался. Устроился, как обычно, головой у Радзинского на груди, помолчал.

– Можно, конечно. Только нужно постоянно себя контролировать – ratio не отключать – всё через него фильтровать, чтобы не пропустить случайно что-нибудь стоящее. Поверь, это очень утомительно.

– Метафоры нелепые подбирать…

– Да, либо оригинальничать, либо, наоборот, штампы друг на друга нанизывать, имитировать фрагментарное сознание, бессвязное бормотание. И гонору побольше – ведь чем ниже уровень развития, тем самомнение беспощадней.

Радзинский подавился смешком и мягко обхватил Аверина уже обеими руками:

– Деревьев скрюченные пальцы хватали сумерек подол…

– Слишком хорошо, слишком зримо, слишком связно, – недовольно скривился Николай. – И где штампы?

– Тогда так: Деревья призраками ночи…

– Уже лучше.

– Мне сны тяжёлые пророчат…

– Отлично. Пафоса побольше, цельности поменьше.

– И лом могильщика отскочит…

– Великолепно!

– От злых изъеденных глазниц…

– Потрясающе! Кеша, ты гений! Кем изъеденных? Настоящему поэту по хрен!

– Мой бедный Йорик – прах от праха…

– Молодец!

– Твоя истлевшая рубаха…

– Осторожно! Здесь нужно пойти на поводу у рифмы в ущерб смыслу!

– Покровом девственного страха…

– Ух ты, какая гадость!

– Задавит мой невольный крик.

– Ты превзошёл самого себя! – Аверин, азартно сверкая глазами, поймал тяжёлую руку Радзинского, которой тот жестикулировал в процессе декламации, и с чувством её поцеловал. – Ты настоящий гений, мой друг.

– Теперь ты, – поддел его Радзинский.

Аверин коротко и решительно выдохнул, тряхнул волосами.

– Пыльной розы трепетное платье, звон звезды, увязшей в хрустале, слёзы ангелов и тонкое запястье, вскрики поезда, чинара на скале… – выдал он на одном дыхании.

Радзинский даже приподнялся и со священным ужасом на товарища поглядел, словно не веря, что тот способен состряпать такую вопиющую пошлость.

Конечно, они оба засмеялись: колыхались в темноте и пыхтели в подушку, заглушая, таким образом, хохот.

– Так зачем тебе? Ты так и не объяснил, – отсмеявшись, спросил подобревший Аверин. И даже пригладил ласково растрепавшиеся волосы Радзинского.

– М-м-м… вообще-то я думал про точку сборки, – блаженно прикрывая глаза, промурлыкал Радзинский.

– И что же ты про неё думал? – Аверин скользнул к Радзинскому под одеяло, обвил его шею руками и прильнул к нему всем телом – доверчиво, как и прежде.

– Я? – Радзинский не сразу стянул своё сознание в нужную точку – оно внезапно растеклось по телу, пульсируя там, где аверинское дыхание касалось кожи или где пальцы его прочерчивали огненный след – такого подвоха Радзинский от своего организма не ожидал. – Я подумал, что если можно сдвинуться туда, где графоманство и пошлость, то можно сдвинуться и в обратную сторону. Понимаешь? – Он  судорожно сглотнул, потому что в горле отчаянно пересохло. Со стороны могло показаться, что сказанное для него так важно, что он не на шутку распереживался.

– Кеша, – Аверина его волнение, похоже, растрогало – он даже коснулся его тела губами где-то возле ключиц – вроде как успокоил. – Нельзя сдвинуться туда, где тебя ещё нет. И не было никогда. Можно вспомнить. Можно вернуться в прежнее состояние. Но нельзя вспомнить то, чего ты ещё никогда не испытывал, чего не пережил и чего не пробовал на вкус. Можно менять хорошее на лучшее только в пределах той плоскости, где твой потолок. Но лучше тратить энергию не на это, а на то, чтобы расти, используя для этого все возможности доступного тебе плана – ограничения и давление социума и среды в том числе. Это и есть движение вверх – сдвиг, если хочешь. Развивайся, расти – и станешь гением, богом – всем, чем хочешь. Только по-настоящему, а не в своём больном воображении и не в той реальности, где это ничем не подкреплено. Это, знаешь, как некоторые жён или мужей меняют, а получают разные варианты одного и того же, потому что это ИХ уровень и выше него они не прыгнут. Себя надо менять, тогда и окружение изменится – это железно проверено на практике многократно.

– А если я тебя встретил, значит, вырос? – с надеждой спросил Радзинский.

– Давай так: это я подрос и тебя встретил. А манию величия оставим Костику – ведь он же гений.

Радзинский всхрюкнул, вспомнив Костика и его божественные проблемы. Вслед за ним засмеялся и Аверин.

– Не забывай – мы теперь тоже немножко гении! – напомнил Радзинский, давясь смехом.

Темнота вновь наполнилась всхлипами, сдавленным хрюканьем и прочими странными звуками обозначающими веселье.

– Кешенька, давай спать! – взмолился через некоторое время Аверин.

– Давай, – с готовностью согласился Радзинский. И они снова засмеялись.


Рецензии