Сборник рассказов Конец матриархата

КОНЕЦ МАТРИАРХАТА

     За мраморным столом просторной залы-кухни рыхлой горой громоздился крупного сложения лысый мужчина. Он чистил куском песчаной породы бронзовую кастрюлю, и при свете факела в её полированном боку отражалось плаксивое небритое лицо. Томная влажная ночь щекотала ноздри обладателя лысины и кастрюли тонкими ароматами нежных цветов и банановых кущ, манила утонуть в нескончаемых зарослях апельсин и кокосовых пальм, царстве свободы, где равным счастьем наслаждались и лев, и цветочная муха. Кухня поминутно оглашалась тяжкими вздохами, тихими стонами.
     Дверь загремела и в ней мелькнула размытая полумраком бархатной ночи человеческая фигура. Мужчина вздрогнул и съёжился. Когда эхо грохота посыпавшейся посуды стихло, сквозь щебетание встревоженных райских птичек послышался тонкий, лёгкий, как поступь серны, женский голос:
     – Ну, ты, козёл! С-с-специально огонь убрал, чтобы я п-па-дла, нет, пдаал-ла... эх-хе... па-адала. Вот – па-да-ла! При-ибию я тебя, сын Тартара! У всех мужья как мужья, а ты, отца твоего так! Ты думаешь, я пьяная?!
     Мужчина опрометью бросился и зажег у дверей факел. Яркое оранжевое пламя осветило хрупкую молодую женщину, распластанную на гранитном мозаичном полу среди свернутой груды медных кувшинов и золотых тарелок. Её растрёпанные волосы были слипшиеся и чем-то отливали. Одна грудь вывалилась из испачканной селедкой туники.
     – Помоги-ка мне подняться, подмётка Зевса... Дай-ка я тебя тресну по твоей постной собачьей морде-е! (Тресь!) Э... вот сидишь, кастрюльки чистишь... Сбежать, поди, опять мечтаешь? С обезьянками жить хочешь... Оно, конечно, там тебе и место, только в-в-в следующий раз я тебя, изловивши, не буду бить палкой бамбуковой, а отдам в услуженье м-моей мамочке. Ей хоть и девяносто лет, но она тебя быстро в склеп загонит! За-за-знаю я чего тебя к обезьянам тянет. Нет в тебе от-дух-отворенности! Ох, ж-животное ты. Ни фига тебе не интересно... ни война, ни охота, ни поэзия. Можешь только тряпки стирать, детям задницы подтирать, да вар..., нет, варить – это правильно. Это надо. Подавай жрать нахву-до-рост проклятый!
     С зеленоватой бледностью на щеках и дрожью в душе мужчина подхватил на руки жену и с трепетной осторожностью положил её на ложе перед столом, где тут же заискрилось душистое вино, и в золотом сиянии блюд замерцала оранжевыми бликами свежая снедь.
     – Э-э... Совсем чуть не забыла... – сквозь очаровательное чавканье заголосила глава семьи. – Там это... моя лучшая подруга упала, не дошла, на ступеньках лежит, бе-едная. Сестра моя, по-по-посестрились мы нынче с ней. Понял ты, отрыжка дохлого верблюда?! Принеси её, выкупай – обл... обгрязнилась она маленько и в постель уложи, в эту... чистую! И быстро! Да не зыркай на её прелести, а не то я вмиг из тебя, паскудник, кастрата сделаю!
     Жёнушка икнула, охнула, всем своим пьяным личиком плюхнулась в салат из диковинных растений, и через секунду послышался её мелодичный храп.
А мужчина бросился на балкон, рухнул на колени, простёр испаренные стиркой руки к звёздному небу и возопил:
     – О, боги! Иссушите мужские слёзы и страдания души и плоти! Сделайте так, чтобы это проклятье рода людского – бабье племя – подчинялось нам, мужчинам! А уж мы-то пить безмерно вино не будем, обижать их не будем, сделаем миру мир, равенство меж мужчиной и женщиной, и помогать им по дому будем, и...
     И долго ещё говорил богам тот муж о своих планах и намерениях, ежели б только силу мужскую подкрепить властью. И сжалились, и вняли ему боги.
И что же?..

СКАЗКА О ЧУДЕ И ЧАДЕ

     В некотором царстве, в одном прекрасном государстве жили-были старик со старухой. Неуютно они жили, бедно. Тяжело им было. И взмолился старик:
– Пошли нам, эй, Там Кто-нибудь, по сирости нашей и бедности кусочек голландского сыру...
     – Дурак! – вмешалась в молебен старуха. – Чего мелешь-то?! Проси-ка нам сыночка, бестолочь! Вырастет, опора нам будет. Он тебе хоть вагон голландского сыру припрёт!..
     «Ну, ладно, – подумал старик, – с ней всё одно: что спорить, что себя палкой по лысине...»
     – Пошли нам, эй, Там Кто-нибудь, – взялся опять за своё старик, – по бедности нашей и сирости сыночка на старости. Маленького, но, чтоб очень сообразительного...
     Кто-то Там проявил милость великую, и появился так, как бы, сам по себе, у старика со старухой сыночек. Маленький такой, но по глазам – так просто жуть сообразительный!
     Вытащила старуха на радостях четверть мутной водки, старик нарезал последний огурец, и... возникла, вдруг, у калиточки, голубая прекрасная фея.
     Очень огорчился старик!
     – Чего, синева, тебе надобно? – грубо спросила старуха.
     – Да, вот, прослышала сыночка Кто-то вам послал на старости...
     – Да, послал! Опора будет. А тебе-то какое дело?! Эт, коли радость в дом, так и ты при нём?!
     – Да, ведь, извиняюсь, глупые вы. – нежно лепетала фея. – Ведь пока он вырастет, да опорой вам станет, вы обои в ящик сыграете!
     А ведь и, правда! Растерялись старик со старухой: мы – корми, мы – пои, мы же – в ящик, и никакого нам сыру?!
     – А чё ж нам делать-то, голубенькая?..
     – Так, ведь, я могу всё устроить так, что он вырастет, да опорой вам станет не по дням, а по часам! Я ж всё-таки от науки, стаж, практика, не в первой чудеса вершить, – скромно повела фея глазами.
     – Да ты проходи, проходи! А не врёшь! А диплом есть?
     – Высшее, законченное! Чай, не с базара пришла...
     – Ты сделай, сделай! – лебезили старик со старухой. – А мы уж отблагодарим! Правда, нам и благодарить-то нечем...
     – Да нам уж предписано делить с простым народом и нужду, и радость... – покосилась синеглазая на стол с четвертью и огурцом.
     – Это ужо, пожалуйста... Ты только уж расстарайся! – кривил душой старик. Очень жалко ему было последний огурец делить, да и водка с неба не капала.
     Колдовала фея пышно, важно, но как-то очень уж быстро. Старику со старухой показалось даже, что наспех. И фею заставили сколдовать ещё раз, не спеша. Не даром угощать чтоб...
     После таинства феи все сели за стол. Налили мутной, хрустнули огурцом, и пошёл пир горой. Старик, съев большую часть огурца сразу, дальше закусывал со всеми поровну. Сидели долго, шумно и весело. Без небольшого скандала, конечно, не обошлось.
     – Где гарантии?! – орошал фею слюнями старик.
     – Фу-фу-фу! – отвечала фея мутным перегаром. – Во тебе, а не гарантии! Мне министры доверяли. А ты – вошь на верёвке!..
     У голубой феи синевы, понятно дело, немного прибавилось. Но всё кончилось хорошо и мирно. Все остались живы.
     С того дня и почалось чудо. Стал сынок у старика со старухой расти, как и было обещано, буквально по часам. И как год минул, обернулся ребёночек в молодца-богатыря на вид лет от роду тридцати пяти. Борода пышная, глаза горят, грудь – шире не придумаешь. Ходил по дому, – половицы дубовые гнулись.
Часы бежали... И ещё через полтора года сын-богатырь лежал перед родителями на смертном одре дряхлым столетним дедушкой, и часто ронял из онемевших рук прощальную свечу.
     Старик-отец, убоявшись пожара, растопил воск, и с силой воткнул эту свечу в восковые руки престарелого сына.
     – Какого хрена, папенька... – прохрипел сынок, удивив родителей высокой культурой речевого оборота, где не оказалось ни одного пушечного мата из богатого арсенала, которым щедро одарили старик со старухой дитятю, потехи ради, когда он только-только учился разговаривать. – Горячо, папенька, однако...
     И был таков.
     Опора стариков пала, оставив после себя в хозяйстве полную разруху, по причине недюжинной силы и младенческого ума.
     Оглядел старик развороченные амбар и хлев, едва залатанный перекошенный дом, плюнул на развалины бани, и с тоской подумал:
     – Шалава эта фея, ей богу, пройдоха!.. И старуха моя дура!.. Сыру надо б было, сыру...

ИВАН-ЦАРЕВИЧ ИЛИ СКАЗКА О НАСТОЯЩЕМ ЧЕЛОВЕКЕ

(Как возможное продолжение любой сказки со счастливым концом, вроде свадьбы Ивана-царевича с Марьей-искусницей, где эпилог украшен витиеватой фразой: «И я там был, мед-пиво пил...»)

     ...По усам текло, а в рот не попало. Именно поэтому я был абсолютно трезв, и прекрасно помню, что и как было дальше, то бишь, во время и после свадебки.
     Ах, эта свадьба! Запланированная на три дня задушевного веселья, она почему-то потеряла тормоза и управление, вследствие чего пела и плясала три месяца кряду. Нет ничего удивительного в том, что свадьба потеряла свой светлый лик праздника, превратившись в смесь непомерного возлияния спиртного и обильного, граничащего со свинством, чревоугодия, где люди утратили не то что календарный счёт времени, но и благородный образ жизни высшего света.
Так, сам жених Иван-царевич в припадке пьяной доброты подарил кому-то отрубленные Змея-Горынычевы головы, а, забыв про это, обозвал гостей ворьём и хамами, велел никого не выпускать и всем раздеться до исподнего. Но, когда приказ был исполнен, то обыска не вышло – вспыхнула коллективная оргия, и такой разврат потряс дворец, что на этом фоне Содом и Гоморра посветлели до соцветий скромности и девственной невинности. Среди грохота этой очумелой безнравственности трагически погиб папаня Ивана-царевича, то бишь, сам царь-государь.
     Нельзя сказать, что Иван был плохим сыном, но, однако, это печальное событие он как-то проглядел. Хорошо, что супруга Марья была в здравом уме и твёрдой памяти. Безуспешно попытавшись привести в чувство, уснувшего с жареным кабанчиком в зубах, Ивана-царевича, она махнула своей волшебной ручкой, и... решилась на героический в масштабах страны поступок – взять на себя миссию по спасению монархии и всея Руси в целом от безвластия и махровой анархии. Марья, известная, как высочайшего класса искусница у нас в царстве и за рубежом, искусно подделав все бумаги о наследстве в свою, разумеется, пользу, отпела и похоронила батюшку-царя как положено, по первому разряду.
     Никто из гостей не подозревал, что находится уже на поминках. Но, когда Марья царственно приказала выкатить десять бочек заморского красного вина, и все в восторге завизжали: «Горько! Горько! Горько!», то получилось вроде бы складно, – чего же сладкого на поминках.
     Марья-искусница за помин благодетеля царя-батюшки и свою новую должность при дворе также решила пропустить рюмочку-другую... После сто шестьдесят седьмой рюмочки новоиспеченная царица догадалась, что с ней творится что-то неладное. Потому как она все чаще стала просыпаться не на холодном, в связи с отсутствием мужа, супружеском ложе, а в каморке конюха Кирюхи.
     Удивляясь, как пути господни, порой, бывают неисповедимы, Марья усердно молилась на маленькую иконку, всегда висящую на волосатой Кирюхиной груди, мешая слова раскаянья с возгласами своего верного стыду сердца: «И как это меня – царицу – угораздило-то?! Околдовал меня этот подлец конюх-чародей чем-то, ох околдовал!..»
     Увязнув по уши в этом гнусном, потерявшем все свои назначения, гульбище, Марья-искусница, тем не менее, терпеливо ждала, когда эта пьяная вакханалия-свадьба плавно перейдёт в похороны самого Ивана-царевича.
Да, Иван-царский сын полностью отравил любовь женушки своим неумеренным пьянством и безобразным поведением хулигана и распутника, признающим свою супругу в каждой мимо проходящей юбке. Марья видела уже в Иване только мерзкую образину и гадину, которую, к сожалению, не так-то просто раздавить. Казалось, ещё чуть-чуть и царевич сам загнётся, захлебнётся... Но, как видно, всевидящие небеса прогневались за что-то на Марью. Искусница непременно бы повесилась на собственной роскошной косе, если б могла только представить, как бездарно и примитивно, с каким громом средь ясного неба Марьиной карьеры, кончится эта, так называемая, свадьба.
     А гром во дворце грянул такой, что мужики перекрестились аж в самой глухой провинции нашего царства. И случилось это вот как: среди размытых, опухших, с облупившейся от пьянства кожей, харь гостей свадьбы вдруг объявились свежие строгие лица купцов и лавочников, а также их адвокатов. Они нагло предъявили наследнику царского престола (по бумагам вышло, что наследнице Марье) иск аж в пять тысяч золотых рублёв за взятые в долг вино и кушанья, сожранные многочисленной сворой гостей, потому как царская казна опустела уже после первого месяца празднества и в дело пошло царское слово.
Это объявление навело гостей на кое-какие мысли. Их пчелиный гул голосов превратился в болотное чавканье. Догадавшись, что их вот-вот начнут вышвыривать, гости успевали побольше вкусить от великой царской халявы, пряча жареных поросят и гусей в желудки и под рубахи.
     Марья, оглушённая банкротством и тумаком Ивана (за бумаги), впала в обморок. Иван же испытал сильное волнение и жгучее желание решить вопрос с кредиторами как можно проще: вышибить из их голов все претензии к царскому двору вместе с мозгами. Но так его пирушка измотала, что схватился он, было, за дубовую лавочку, да не смог ее от пола оторвать. Вынул, было, меч-складенец, да повело его куда-то в сторону...
     Тогда Иван-царевич приказал своим слугам-воинам повесить всю эту купеческую братию на одном суку, обвинив коммерсантов в государственной измене. Однако ж, и стражники, виновато улыбаясь, потребовали задержанную за три месяца зарплату.
     – Сволочи! – возмутился Иван. – Хотите лишь деньги получать, жрать, а не меня защищать?! Предатели! Все уволены.
     Служивые безработными были недолго. Их тут же наняли купцы и, честно поделив меж собой дворец и прочее царское имущество поровну, велели стрельцам гнать гостей поганой секирой. А Ивана с Марьей поселить где-нибудь на отшибе, но в приличной избе без всякого пенсиона, дабы во всем величии показывать за валюту интуристам единственную в мире царственную чету, спившуюся и скатившуюся по социальной лестнице на ту ступеньку, о которую вытирают ноги. Также для увеселения западной публики и барышей великих пытались заставить Ивана написать книгу «Иван-царевич. Новый курс в экономике страны», но поскольку бывший наследник престола в слове из трёх букв изловчался делать пять ошибок, от него, в конце концов, отстали.
     Так в нашем царстве-государстве была низложена ненавистная монархия. На смену пришла ещё более ненавистная эпоха процветания Купеческого Правления. Купцы – люди прагматичные – первым делом пересмотрели перечень налогов на население страны, долго возмущались, ругали изверга-царя и, когда успокоились, добавили оброк на кислород Родины. Всех, пытавшихся бежать и непатриотично дышать бесплатным чужеземным воздухом, преследовали и через нехитро сплетенную верёвку нещадно лишали вообще всяческого дыхания.
     Итак, через полгода после обручения с Марьей-искусницей Иван-царевич превратился в Ивашку, не просыхающего от бражки, а сама Марья  в побирушку, клянчащую полушку. Собралась, было, Марьюшка повысить свою квалификацию на панели, но тут вдруг, откуда не возьмись, объявился Кощей Бессмертный.
Печально оглядев жидкую, исхудалую, кое-как упрятанную в жалкие лохмотья, фигуру Марьи-искусницы, ее ввалившиеся, с синими отёками, глаза, Кощей прослезился:
     – Э-эх, Марьюшка! До чего тебя этот жлоб довёл! А я-то тебя помню!..
     – Кощеюшка! – бряцнулась Марья на его костлявую грудь и зарыдала. – Жив, сокол мой ясный! А Иван хвастал, что сгубил тебя посредством уничтожения яйца...
     – Плохо Иван знает мою анатомию! – зарделся Бессмертный. – Ох, Марьюшка, а ведь я до сих пор по тебе сохну. И ежели, теперича, пойдешь за меня замуж, то я тебя сейчас же покормлю.
     – Правда?! Я согласная! – Марья крепко поцеловала синие кощеевы губы. – Неси же меня к себе, в наше гнёздышко, ястреб мой, коршун, орёл!..
Кощей повел Марью за угол и посадил в большую деревянную ступу.
     – Этот дурак Змей-Горыныч путём своей глупой преждевременной кончины совсем оставил меня без воздушного транспорта. Вот, у Бабы-Яги одолжил… – смущённо отвёл в сторону глаза Кощей.
     А в это самое время Баба-Яга шла-брела, продираясь сквозь бурелом дремучей тайги, проклиная свою алкогольную зависимость, пикничок, устроенный Кощеем, и пуще всего самого Кощея-ступокрада, заманившего несчастную старуху выпить, закусить и подышать свежим воздухом, якобы, на природу. Только теперь свинцовой с похмелья головой Баба-Яга сообразила, что живёт она в такой лесной глуши, где только выйди на крыльцо, так сразу напорешься на такую природу, что природестее не бывает! И не к чему было лететь за сотню вёрст от избушки, чтобы дать себя опоить, а утром вместо ступы обнаружить фальшивую квитанцию, на которой левой Кощеевой рукой было нацарапано: «Воздушное судно системы «Ступа» конфискуется в связи с неуплатой подорожных податей. Начальник жандармского отделения генерал Топтыгин». Каких податей?! Какой генерал?! Яга тихо выла от обиды и тоски. Совсем за дуру считает Кощей Ягу или просто глумится, – это неважно. Баба-Яга твёрдо решила по возвращении двинуть свою избушку на курьих ножках на Лысую гору, где на ближайшем шабаше подать на негодяя Бессмертного в суд.
     Пока Баба-Яга прикидывала, какую бешеную компенсацию заломит она с бывшего друга на суде, её летательный аппарат легко оторвался от земли и понёс Кощея с Марьей в поднебесье. Тут Марья увидела, как из кабака, с вывернутыми карманами штанов и без рубахи, выбросили Ивана-экс-царевича. Марья приказала Кощею сбавить потолок высоты, чтобы сказать супругу слово прощальное:
     – Что, Иванушка, последнюю рубашечку пропил?! Поздравляю с на редкость удачным деньком! Меня ты тоже прогулял! Пропил терпение моё, выхожу за Кощеюшку замуж! Он хоть и добрая мразь, но в сравнении с тобой – сама порядочность. Развод пришлю по почте. Желаю тебе пропить штаны, а следом и свою не по годам буйную голову, как можно скорее! Чтобы твоя жалкая биография окончилась заключением судмедэксперта: «Иван-царевич. Народный герой. Умер в возрасте доброго молодца от белой горячки и цирроза печени». Ге-ерой! Да, тьфу на тебя!..
     Кощей из пылкой Марьиной речи вычеркнул бы слово «мразь», в остальном же речь искусницы пришлась ему по душе. Как только Марья плюнула в сторону Ивана, его Бессмертие поняло, что говорить бывшим супругам больше не о чем; включило форсаж, и через мгновение ступа с новожёнами на борту стала крохотной точкой на огненно-синей небесной сфере.
     Ничего не ответил Иван своей Марьюшке, потому что с жадностью грыз початую жареную курицу, запущенную ему в рожу бывшей женушкой для весомости своих слов. А, утолив голод, вызванный отсутствием в водке так нужных для жизни килокалорий, прикинул все плюсы и минусы обретённой свободы. Как ни пытался Иван вгвоздить плюсы в свою перспективу холостяка, они рушились, и вся его будущность вытянулась в один сплошной минус. Жизнь промелькнула перед бывшим монархом, как кинолента, пущенная шутником киномехаником назад. И увидел себя Иван добрым молодцом, непьющим и некурящим, совершающим героические поступки во имя добра и справедливости.
     – Баста! – взревел Иван, как пароход перед крушением. – Вот брошу пить и верну себе законное социальное положение в обществе. Да аукнутся купеческим котам мои слёзыньки. Все на дыбе повесят, да повялятся. Но сперва я верну любовь Марьюшки! Моей Марьюшки, моей жёнушки! А Кощея разберу я на косточки, сдам в музей эту дрянь, в анатомический. Получу барыши великие, куплю Марьюшке кофту новую!
     Все, кто слышал эту речь, рассмеялися. Не смеялись только в подпольном революционном комитете «Воздух Родины по потребностям», куда и записался Иван агитатором. Откормили его там, одели, обогрели и дали листовки клеить по ночам на улицах, а также табельное оружие – стаеросувую дубину среднего радиуса действия.
     На прокламации Иван тут же начхал и засунул их в кармашек для туалетной бумаги в общественном нужнике. А дубиною, ночью действуя, разогнал пограничную заставу и пошёл по лунной тропке в царство тридевятое.
     Долго ль, коротко ль он шёл, но вышел, дело ясное, на курятник Бабы-Яги. А Яга только-только добралась до дому пешком с пикника Кощеева. И, как увидела Ивана, сама к нему вывалилась, раскланялась, расшаркалась:
     – Гой-еси, Иван-добрый молодец! Э... я счастлива приветствовать в вашем лице...
      – Короче! – прервал Иван торжественную часть встречи. – Ступу ты костлявому дала, притон нечистой силы?
     – Что ты! Что ты! Опоил он меня своей брагою! Усыпил он, подлец, мою бдительность. И увёл у меня мою ступушку. Принудил пешком ходить, об пни ноги бить. А насчёт притона зря ты, Иванушка. Уж полгода, как я на пенсии. Худа-зла никому уж не делаю. Ах, не чаяла я, что придёшь, богатырь! Помоги отнять у скелетины средство передвижения моё законное. Было, в суд подала на Кощея я, да, боюсь, оплачу лишь издержки я. Где судиться с богатым, с Бессмертным мне?..
     – Ладно. Давай баню, закуску и всё прочее...
     В тот же вечер Иван с Ягою заключили взаимовыгодный контракт и разработали против Кощея диспозицию под кодовым названием «Иванов лом и Кощей – в металлолом». А к утру куриные колёса избушки Бабы-Яги затормозили у Кощеева замка. Диспозиция пошла в ход. Яга выскочила перед заплесневелыми каменными чертогами и самым нахальным образом стала кричать и требовать:
     – Эй ты, череп, ступокрад, гадости мешок! Отдай ступу добром или быть тебе с горбом!
     – Во тебе! – Кощей откровенно высунул сквозь паутину окошка бряцающий кукиш.
     – Ах, вот как! Ну, выходи на бой смертный, ржавый антиквариат! Кости на кости от тебя не оставлю я! Уничтожу!..
     – Тю на тебя! Ты что, настойки из белены опилася?.. – забоялся, было, Кощей. Но вид горбатенькой старушки с клюкой в сухих кулачишках придал Бессмертному мужества, отваги и решимости биться за, ставшую ему очень дорогой, ступу до последней капли крови, которой у Кощея, впрочем, и не было.
     Проведя чисто символическую пятичасовую артподготовку из всех орудий своей крепости, Кощей вышел на поле бранное, украсив себя, помимо двойных стальных лат, бронежилетом и павлиньими перьями. Из снисхождения же к пожилой даме прихватил рыцарь только три меча, пять самострелов, десять гранат, восемь ружей и рупор для агитации Яги сдаться без боя.
     При виде ужасающего арсенала противника Баба-Яга подумала, было, что, стоило ли ругаться из-за какой-то ступы, но Иван, зайдя с тыла, настроил свою дубину на систему «Град», и в считанные секунды разобрал Кощеюшку на запчасти, годные для ремонта средневековых доспехов. Однако ж, этой сокрушительной атакой Иван с Ягою недруга со свету не свели. Бессмертность – что уж с этим поделаешь. Руки, ноги, туловище Кощея, извиваясь, гремели и лязгали, пытаясь соединиться вновь. А голова, запакованная для надежности в отдельный сундук, всё стыдила Бабу-Ягу за подлый обман и грозила, что когда-нибудь все части тела соберутся в одно великолепное целое и уж тогда старуха узнает почём тонна лиха...
     Вышла Марья к Ивану шатаяся, от волнения слегка спотыкаяся. Телом пышная, да лицом серая. Извели её сырые стены замка Кощеева, да нудные проповеди о любви платонической. Стали земли Кощеевы сплошной нервной почвою, нездоровый аппетит развивающей. И мечтала Марья тайком бежать назад в Отечество, к мужу первому – пьянице лютому, да живому, человечному. Мечтала Марья помочь Ивану с бедой справиться, вновь встать на ноги, овладеть собой...
     Н-да... А как увидела Марья Ивана трезвым, с лицом свежим, румяным, с осанкой царственной, глазами ясными, пала Марьюшка на коленочки. И Иван пал, колен не жалеючи. Стали плакать они и прощенья просить перед небом и друг дружкою. Стали каяться, клятвой жизненной поклялись они не бросать друг друга в страданье отчаянном. Тут Яга подошла к ним, со ступою своей нацеловавшись, наобнимавшись, и молвила вдруг слово мудрое:
     – Будет вам, духи русские, бичевать себя. Кайтесь не к прошлому, а к будущему. Чтобы польза была, а не вой пустой. Хватит, в общем, увлекаться-то. Время скажет нам, что с вас станется. Если вы со мной, то пора лететь...
     Скоро Яга – опытный пилот с трёхсотлетним стажем – доставила Ивана да Марью в царство-государство родимое. А кругом ликование народное, фейерверки, салюты, цветами дорога устилается и всё это в честь Ивана-царевича. Что такое? Ничего не понимают Иван да Марья. А оказалось, что в царстве только что закончилась война гражданская супротив купечества. И решающую роль в победе сыграли листовки, от которых Иван избавился в общественном туалете. Подпольный ревкомитет «Воздух Родины по потребностям» хотел сначала расстрелять Ивана за неуважительное отношение к революционной деятельности и хищение табельного оружия, но со временем убедился в правильности линии, загнутой и выгнутой Иваном в борьбе с купечеством. Открыто на улицах читать листовки и призывы к восстанию люди боялись, а в укромном закутке читали смело, крепко думали, наконец, додумались и свернули купцам головы.
     Так Иван-царевич стал истинно народным героем, и за его неординарное мышление избран президентом свободной республики. В честь этого события закатили пир вселенский, который потерял, было, тормоза и управление, но Иван с Марьей вдарили кулаками по застолью, и эхо их слов прокатилось аж до самых глухих провинций нашего государства:
     – Нет! Уж  хватит, намаялись!..
     Услышала страна слова эти и перекрестилася.

ФЕМИДА И ТРИБУНАЛ

1.

     На бело-розовом мраморе пола затенённой террасы метались шаловливые ветреные тени от растительности, порою заскакивая и танцуя на белосахарной поверхности лёгкого плетёного столика, за которым царь Олимпа Зевс-Дий, степенно колыхаясь в резном кресле-качалке, пил тёмный густой нектар и закусывал ароматными конопатыми персиками.
     Из сумеречной прохлады виллы на прогретую зноем террасу бесшумно вышла супруга верховного небожителя и, не спеша, обойдя полукруг мраморной площадки с гранитными резными перилами, подсела за столик к Зевсу. Её белоснежная туника оттенялась множеством складок, выказывая изящную упругую фигуру. На свежем, без малейшего изъяна, лице, овеянном обычным гордым самоупоением, змеилась снисходительно-ласковая улыбка.
     Зевс насторожился.
     – Взгляни-ка, Гера, что за штуку выдумал Гефест! Он подарил мне кресло, а ножки его загнуты вот так, что вызывает качку ласковую, как на корабле, когда мой братец Посейдон устал от пиршества, а с ним и море отдыхает, – бог  богов измял лицо радостью, но глаза его с растерянным испугом косились на губы сестры и супружницы.
     Гера же насмешливо и зло смерила чуть туманными глазами ореховое седалище Зевса и сквозь зубы негромко оценила:
     – Забавно. Гефест, мой Дий, смышлёным вырос с талантом и призваньем к ремеслу.
     – Вот, вот. А ты его в младенчестве с Олимпа прямо в пропасть… – с горестью махнул рукой вседержитель и отвернулся от жены.
     – Так мал, уродлив был! – воскликнула почти искренне Гера, ткнув себя пальцами в грудь. – Могла ли знать тогда я, каким искусством одарил его ты! А то, что хром он стал после… того, так к лучшему – работал с детства больше головой, а не ногами. Талант ему развить я помогла, уж если честно говорить, Дий, между нами!
      – Ты издеваешься? – выдохнул громовержец и отпил из хрустального кубка немалый глоток нектара. – Ты, Гера, – женщина, а злобою больна. И рада б мир весь злостью заразить. Гераклу в колыбель питонов подложила, помнишь? О, слава мне, что сил ему хватило самих удавов удавить!
     – Опять ты за своё! – Гера вскочила и хлопнула по своим бёдрам. – Уж сколько говорили, – там ужики, а не удавы были! Я поиграть ему их принесла. Ну… может быть, случайно обозналась в гадах. Я в змеях уж не так сильна, как ты силён наставить мне рога. Взгляни, – богов-детей твоих вон сколько расплодилось! Кого, скажи, из них я родила?!
     – Уж лучше полное, прости, безбожье, чем то убожество, что народилось от тебя. Гефест, да, не красив, но ладно. Он трудовлюбчив, никто ему в ремёслах не ровня. Однако ж, Арес, –  вот ничтожество в плоти. Чванлив, жесток, груб, мимо не пройти. Готов подраться даже на пирах весёлых и солдафонским юмором извёл уж всех, такая пошлая тупица! Ну, а Тантал, – такое даже не приснится, чтобы дитя своё к столу зажаренным подать. Нашёл же, право, чем прозорливость нашу испытать. Вот истинный ублюдок!
     – Наследственность. Отец наш Крон нас тоже как-то скушал. Кроме тебя, конечно. Ты везунчик, урчанье живота отца не слушал… – Гера коротко зевнула и куда-то в пространство вкрадчиво промолвила, – А Аполлон твой клоун-врачеватель, слыхала я он – сын мерзавки Леты – любой предмет за женщин принимает. Коль дышит тот предмет, его он непременно соблазняет. Причём с припошлым пеньем: «О, хау-ау, ла-ла, тю-тю-тю…»
     – Молчи! – Зевс поднялся и задрал рукавницу тоги. – Мне ль слушать бабьи сплетни?! Враз тебя побью!
     Гера метнулась в двери виллы и, прикрывая их, зло захохотала:
     – Ах, если б сплетни, о, мой Дий, то ж мне Кассандра рассказала! А знаешь, как она сама узнала? Ей дурень Аполлон дар прорицательности дал и с ней за это переспать мечтал! Представь себе, Дий, какого Кассандре – сиятельному лепестку сакуры – быть с Аполлоном, зная чернь его натуры. А он всё вязнет к ней, как сало на зубах противный. И знаешь, Дий, а Ино-то ту-ту, где взор её наивный?! Сошла с ума  глупышка беспричинно и бросилась с дитём своим в пучину!
     – Что?! Ино бедная – сестра Семелы, матери Диониса-весельчака?! О, Гера, стерва ты! Какими жертвами невинными смирить мой жаждешь дух! О, Ино! Уж на неё зачем безумье наслала, сгубив смиренных двух?! – Зевс метнул в супружницу кубок с нектаром, но, облившись сам, вреда ей не причинил. – Убью!
     – Да ну?! – выглянула из-за дверей бессмертная богиня.
     – Так буду кулаком бить молоту подобно!
     – Ах, как бы не исчах в занятии ты этом благородном! – Гера вспыхнула улыбкой и растворилась в покойном сумраке виллы.
     Зевс достал из-под столешни столика другой кубок с нектаром, пригубил добрый глоток, обрушился в гефестово кресло и принялся с жаром рассуждать:
     – Я нынче ж Посейдону накажу, чтоб Ино стала бы морской богиней Левкотеей, а сын её Миликерт стал богом Палемоном и пас в просторе волн дельфинов резволастых. Но как родню Семелы огражу я от гериных затей, её коварной власти?! Ах, вот придумал я – нам нужно правосудье! Раз боги мы над всем разумным миром, то справедливость чтить должны превыше простолюдья! И Гера уж расплатится сполна, и яд свой выпьет, как я нектар до дна! Создам богиню правосудья и назову Фемидою её. Внушу я всем – она есть кто, зачем, какого рода, то да сё… А сам создам её из совести своей и… и благородного упрямства той ослицы, что загулялась там, где пенится ручей. Чего же медлить?! – Зевс допивает свой напиток, – Уж живо я управлюсь с ней!
     Спустившись торопливо по каменным ступенькам с террасы на лужок, Зевс-Дий перемахнул ручей, настиг ослицу и, обернув её в очаровательную женщину, скрылся с нею в зарослях пальмовой чащи.

2.

     Весь Олимп, погружённый в торжественную тишину, замер в ожидании церемонии присяги новоявленной богини Фемиды на верность правосудию.
     На вершине горы, среди благоуханных зарослей растений, в просторном белокаменном амфитеатре сиятельные непогрешимой красотой боги, образовав священный круг из своих особ, взирали на арену, где Зевс благословлял Фемиду  на тяжкий труд по надзору за соблюдением законности и правопорядка, как среди простых смертных людей, так и чуждых  смерти  олимпиадцев. У последних ещё кружились головы от откровений Вседержителя, что де Фемида хоть и титанида, но не совсем дочь Геи и Урана, а сам Эгиох её родил от необходимости закона ещё в те доолимпийские времена, когда... Далее всё перепуталось так, что у самого Хаоса ртом пошла пена, и олимпиадцы едва остались при своих рассудках. 
     Зевс гремел длинной филигранной речью о грядущей светлой эре прекращения вражды, коварств, интриг и прочих постыдных злодеяний и дрязг в поднебесном мире. И до того разгорячился, что разрешил самого себя  загнать в Тартар, если он по каким бы то ни было причинам ослушается закона, хотя, собственно, такового быть не должно и не можно.
Примерно так закруглил свою эту мысль вспыльчивый Зевс Эгиох и, вручив Фемиде толстый, пахнущий свежей типографской краской, свод законодательств, продолжил говорить о вере в новое, тающее прямо на губах от моральной чистоты, время.
     Олимпиадцы, одетые в изумрудно-белые хитоны торжества, смиренно стояли и слушали отца. Один Арес, облачённый, как всегда, в красные боевые доспехи, чесался, вертелся, лязгал какими-то железяками, сморкался и плевал, не разбирая куда. Вечно злой и голодный он часто заворачивал голову в ту сторону, откуда ветер доносил дурманящие запахи яств для пира в честь богини правосудия.
     – Ах, как наш Арес жаждет поскорей добраться до стола, набить живот, устроить шум и бучу! – шепнул Аполлон своей сестре Артемиде, метнув на воителя смешливый лучезарный взгляд.
     – Теперь я за его судьбину в залог бы даже шлюхи не дала, – поддержала заведующая чистой любовью Афродита.
     – А я гвоздей бы ржавых кучу... – поддакнул Гефест.
     – Что говорить, испёкся братец Арес и за пирами кончится кошмар, – певуче и тихо проворковала мудрая Афина. – Когда б мне за него промеж людьми войной пришлось бы управлять, я б даже на войне жестокость истребила…
     Арес резко обернулся к братьям и сёстрам. Складки у его носа взметнулись орлиными крыльями, и он невоздержанно гаркнул:
     – Когда весь этот кончится тартар и отпируем мы едва, я не забуду всем набить вам рыло!
     Зевс смешался от шума. Его оглушающий глас упал до того, что, где-то там внизу, люди, попрятавшиеся от внезапной грозы, вместо очередного раската грома услышали какое-то изумлённо злое шипение.
     Боги же ясно расслышали негодование вседержителя:
     – Что там стряслось и снова, где есть Арес?! Как сметь, тебе перебивать отца!
     Арес поднял руку, сделал шаг и с грубой учтивостью пролаял:
     – Мой резвый меч столкнулся с мир отражающим щитом. И я на меч мой верный лишь ругнулся, чтоб не мешал внимать тебе усердней всех! Прости, отец! А много ль времени нам наслаждаться мудрой твоей речью до конца?
     – Стань в строй, – машинально бросил расстроившийся Зевс. – Однако, кажется, моим глубокомыслиям ты внимаешь странно, коль ждёшь, когда иссякнет мудрость слов. Мне видится, что ересь вся твоя от вожделенья пирственных столов…
     Вдохновенье Зевса спуталось, вздыбилось и умчалось прочь. А потому церемониал действительно значительно сократился. Но зато его сценарий дополнился некой импровизацией самой виновницы торжества. Когда Фемиде благоговейно вручили весы для решения тяжб и всекорающий меч правосудия, она, дав клятву богам быть непреклонной в деле развития законодательства и права, внезапно повернулась в сторону Ареса и воскликнула:
     – Я клятву, боги, вам дала и ныне же её исполню! Ты, Арес, лжёшь отцу! Намерен ты над нашим пиром надругаться, на празднике моём напакостить, подраться! Не для тебя уж будет кубков звон. Презренный, вон!
     – Отец! – в отчаянии рванулся было Арес к верховным божествам.
     Но Зевс, Посейдон, Аид и даже так любящая его мама Гера, в полукруге которых стояла Фемида, скрестили на груди руки, а глаза их отчуждённо и холодно оттолкнули генералиссимуса всех мировых войн.
     – Ну, дрянь такая, я тебе припомню! Фемидка-Немезидка! Твоим дыханьем скоро станет стон! – вспылил было наполовину обесчещенный Арес и, верно, только для того, чтобы утратить и какую-то прочую остаточную честь.
     Потому как богиня Фемида потрясла всех присутствующих ещё ранее никем не слыханной, почему-то вдруг обморозившей души и плоти, тирадой:
     – Статья свода двести пять, параграф ноль-ноль восемь: за оскорбление и угрозу личности виновный в том карается кнутом!
     В тот же момент её сверкающий гранями бронзовый меч, доказывая, насколько он всекарающ, вытянулся в бесконечный, плетёный золотистыми нитями кнут и с тяжёлым свистом настиг совершенно растерявшегося Ареса. Хлёсток и звучен был удар. Ужасен и пронзителен был вой опозоренного воителя. Гулко, тяжело и торопливо топали его ноги, унося от избиения беззащитное и под доспехами тело, а, более того, закипевшую лавой позора, голову.
     Огромный сонм богов двинулся с места, смешался и, уподобясь грешным смертным, свистел и улюлюкал удирающей фигуре бога войны, потерпевшего первое и полное поражение в схватке с законом.

3.

     Первое время после принятия присяги на верность закону, Фемида нежилась в томной эйфории от любви окружающих её богов и сама любила всех, всех, всех за маловесным исключением Ареса. Но тот редко появлялся в семье, поскольку был чрезвычайно занят организацией Троянской, как он сам грубо выражался: «Из-за какой-то бабы!», войны. Фемида, было, собралась и здесь помешать кровожаждущему богу, вознамерясь уладить конфликт среди грешных как-то цивилизованно. Но отец Зевс ласково отверг её благородный порыв и омрачил своё лицо великой печалью и горестью. Понизив голос, вседержитель сокрушёно сообщил, что, как бы это ни странно звучало и выглядело, но, оказывается, сам божественный цветник Олимпа зарос сорняками порока и беззакония.Конечно, казалось бы, откуда среди божественно верховной знати  взяться вопиющей безнравственности, однако факты имеются и Фемиду долг обязывает, прежде всего, заняться прополкой здесь, дома, а затем уже думать о судьбах смертных, которым и грехи-то все ниспосылаются именно с Олимпа. "Инструмент для истребления сорняков богиня может получить у Фаната", – пошутил в заключение Зевс и Фемида улыбнулась.
     Однако уже закончилась Троянская война, а Гера всё ещё была на свободе и планомерно мешала супругу вести вторую, очень личную жизнь, то есть быть совершенно самим собой. Эгиох было подумал, что его сокровенное наставление Фемиде обратилось в неловкую шутку вместе с каламбуром о косе Фаната, но, поразмыслив, он понял, что его всекарающей дочери плотно застили очи божественные обаяние и лесть. Она не может видеть всей сущности их натур. «Клин вышибают клином!» – подумал громовержец и повязал ей глаза незримой повязкой, обязав больше оперировать третьим зрением необычайной прозорливости, беспристрастности и холодного рассудка.
     После этого от открывшихся ей тайных деяний и ближайших намерений богов, Фемида несколько дней лежала в постели разбитая и больная. На Олимпе о ней успели соскучиться. Но когда она явилась в высочайшее собрание с плотно сжатыми, опущенными вниз губами, большинство почувствовали, что лучше бы они не видали её больше вообще никогда.
     Обведя светлейшее общество ледяным взором, Фемида сообщила, что с этих пор она будет не общаться, а работать с большинством из обитателей Олимпа, едва только воссоздаст все необходимые для того условия. Слова её не пропали даром. Очень скоро на Олимпе возник полицейский участок, и началось строительство просторной тюрьмы. Мраморные блоки для фундамента новостройки тесали и таскали многочисленные, издыхающие с похмелья после многовекового пьянства, сатиры – подданные бога виноделия Диониса. Они с ходу были обвинены в наущении менад – одержимых винопитием женщин – разгромить единственный в Пелопоннесе клуб здорового и трезвого образа жизни. В связи с тем, что председатель трезвенников был обесчещен и зверски избит, а казначей клуба и вовсе разорван в клочья обезумевшими алкоголичками, сатиры были приговорены к лёгким исправительным работам на строительстве тюрьмы, и сам Дионис ходил под подпиской о невыезде с Олимпа до конца следствия.
Каталажка полицейского участка оказалась набитой подследственными чуть ли не в первые же сутки её существования. К величайшей радости Зевса, эту унылую камеру предварительного заключения украсила собою и царственная Гера за наслание мора на народ деда Ахиллеса досточтимого царя Эака. И Зевс тут же выдавил из глаз Фемиды слезу умиления, создав для Эака новую неисчислимую народность из крохотных муравьёв, которую по-гречески так и окрестили – мирмидоянами. Зевс Эгиох также подкинул правосудию дело об организации Герой травли невинной девушки Ио тысячеглазым чудовищем Аргусом и, видя, что жёнушка засела накрепко и надолго, счастливый громовержец не желал отягощать свой слух стылым воем со стороны полицейского участка. А потому чаще бывал якобы по неотложным делам в своей ставке городе Дедоне, нежели на Олимпе.
     А выли в каталажке полицейского участка боги, богини, нимфы и духи смерти Кары, застигнутые на местах охоты на разнообразных смертных без лицензии, за обманы, хищения, махинации и прочие преступления, что, впрочем, до появления Фемиды считалось вполне естественными, будничными и даже профессиональными делами.
     Не бился в каталажке и даже никоем образом не боялся туда попасть, а напротив дышал полной грудью, и в торжестве своём сиял ярче лучезарного Гелиоса единственный бог – бог войны Арес. Он быстро забыл фемидин кнут, попранное воинское достоинство, да и вообще забросил войны, едва богиня правосудия намекнула ему, что, де, мол, желала бы видеть в его лице верного помощника в деле доставки провинившихся с мест преступления в участок, пред её всевидящие очи, вернее третий глаз. Арес и в сладчайшем сне не мог мечтать о такой благодати, как застукав своих сестёр и братьев за незаконными делами, на всех законных основаниях оскорблять, пинать, ломать руки, бить в рыло и тащить их за волосы на Олимп, специально выбирая для препровождения наиболее населённые богообразными места.
     Правосудие на Олимпе набирало немыслимые обороты. Уже начало казаться, что все небожители, кроме Зевса, Фемиды и Ареса, обречены провалиться в Тартар. Но Зевс, наслаждаясь свободой от козней супруги, старался не замечать, как наведение на Олимпе правопорядка и законности превращалось в хаос и неразбериху в чувствах и поступках.
     И для того, чтобы как-то упорядочить божественное бытиё, и каждый мог узнать, кого, за что и по какой статье, было запущено издание еженедельника «Криминальное поднебесье».
     Тиражи «Поднебесья» выросли неслыханно. Газету выписывали на три года вперёд все регионы великой возвышенности, и даже наяды-нимфы из самых захолустных речушек и ручьёв.
     Зевс, беря в руки тяжёлый выпуск еженедельника, всегда был в восторге. Шелестя тончайшим нежным папирусом, он шевелил губами и узнавал:
«Авгий ответит! Элидского царя Авгия весь мир знал, как самого богатого и знатного скотовода. Но кто бы мог предположить, что сам Авгий – первейшая нечистоплотная скотина в своих несчетных стадах?! Мало того, что это порождение грязи за 30 лет сам не издал указа о чистке своих скотных дворов, он ещё и отказался оплатить по счёту наёмному рабочему Гераклу, вычистившему загаженные стойла за один день хитроумным мелиоративным способом, запатентованном в олимпийском бюро рационализаторов и изобретателей.
Теперь Геракл стоит перед выбором – подать на Авгия в суд или пойти на него войной. Оба варианта правомерны».
     – Ну, мне предчувствия не лгут – пойдёт войной, какой там суд! – благодушно зевал Зевс и принимался за чтение дальше.
     «Девственница убивает! Вчера в 19 час. 45 мин. В районе беотийских высот стрелой, выпущенной из лука, был убит потомственный великан-охотник Орион. Стрелявшая богиня охотничьих промыслов Артемида утверждает, что выстрел носил случайный характер, и никакого преднамеренного убийства не было. Артемида отпущена сегодня из-под стражи под подписку о невыезде с Олимпа до конца следствия».
     – Выкрутится, – констатировал Зевс.
     «Попытка изнасилования или клевета?! В суд обратилась дочь Приама Кассандра с заявлением о попытке изнасилования Аполлоном – известным врачевателем, музыкантом и гуманистом. Однако во время допроса свидетелей при потерпевшей, Кассандра потребовала своё заявление обратно и полная стыда покинула прокуратуру. Так и осталось невыясненным – была ли нечистоплотная попытка? Со стороны Аполлона иска о клевете пока не поступало».
     – Хотела лучше, вышло плохо. Кассандра – истинно дурёха… – вздыхал Зевс, и глаза его слипались в дрёме под мелькание абзацев статей.
     «Когда усмиреет Вакх?! Прошлой ночью вспыхнула очередная экстатическая оргия окружения Диониса. Вероятно, уже пора поставить вопрос о принудительном лечении от алкоголизма...»
     «… Кентавры гнали своего покровителя и друга Ареса до самого ущелья…»
     «… Богиня Гера, едва отпущенная под залог за наслание мора на народ Эака, вновь взята под стражу за преднамеренное убийство детей Геракла посредством насылки на отца безумия…»
     Так верховный небожитель Зевс нежился в собственной неге вдали от ставшей вечной тюремщицей Геры и ждал, пока уголовных дел на неё наберётся ровно столько, сколько требуется для помещения в Тартар на вечные времена.
Зевс очень полюбил Фемиду. Делал ей всяческие знаки внимания и даже заказал тридцатиметровую статую своей собственной богине правосудия.
     Конечно, богу богов теперь было неуютно среди сонма оставшихся на свободе небожителей, и порою его жгла даже совесть за издевательство над ними, а потому Зевс употреблял чрезмерное количество нектара и частенько, разморенный этим божественным напитком, изливал свою помятую душу собутыльнику – главному редактору «Поднебесья». Что, мол, поскольку его дочь-правосудие соткана из его собственной совести, то стоит только восхититься – до какой степени она у него кристально чистая! И каким бы он мог стать колоссом справедливости, если бы на эту самую совесть вечно не давили пласты некоторых иных чувств и потребностей, именуемых сухарями-эстетами пороками. А по сути-то, ну, что пороки, какие пороки?! Это же всего лишь естественные желания его собственной светлейшей души! А раз так, то могут ли они войти в разряд пороков? Хотя, по своим нравственно-физическим понятиям они, как бы это яснее выразить…
     Однако, яснее выражать и закруглять эту мысль всегда не получалось, Зевс путался и в конце концов признавался, что, разделив с Фемидой собственную совесть, он просто физически ощущает, – как её осталось невосполнимо мало!
     Последнее, вероятно, отражало истину, поскольку поступавшие на изучение и подпись протоколы проступков арестованных и уголовные дела хозяин Олимпа даже не просматривал, исключительно доверяя своей половине совести во плоти – Фемиде. В углу каждого свёртка папируса он ставил торопливый размашистый росчерк красными чернилами: «Перед Законом все равны. Зевс-Эгиох».
Последнюю такую подпись Зевс-Эгиох поставил на манускрипте следующего содержания:
     «Уголовное дело № 597.
Об исчезновении нимфы Каллисто, соблазнённой и лишённой девственности Зевсом-Кронионом-Дием-Эгиохом и превращённой Артемидой за нарушение обета дев в медведицу».
     Озадачившись официозом собственного полного имени, Зевс прочёл-таки свиток от края до края и узнал, что рабочей версией следствия является убийство несчастной нимфы Каллисто-медведицы самим Вседержителем (по причине невозможности продолжения с ней сексуальных контактов). Причем уже не является загадкой и механизм избавления от тела свидетельницы периодических духовных запросов Эгиоха – он переместил её труп в небесную сферу, что легко доказывает появление новейшего яркого созвездия Арктос – Большая Медведица.
     Появление на пороге канцелярии солдафона Ареса, его радостно-гавкающий доклад о прибытии на склады Олимпа первой партии полосатых туник и неожиданно бесцеремонное снятие мерки с фигуры Зевса, повергло Громовержца в совершенное смятение.
     Едва за, пробубнившим себе под нос: «Так и знал, что старик поправился…», Аресом захлопнулась дверь, Зевс испепелил собственное «Уголовное дело № 597» и привидением заметался по апартаментам:
     – Что делать мне?! Что делать мне, что дел… Ах, сам же я пообещал себя загнать в Тартар, негодник я, коль преступлю Закон, который утвердил собственноручно!..
     Тут портьера окна колыхнулась, из-за неё вышел такой скорый на ногу, и находящийся в бегах от ареста за спекуляцию, Гермес. По щекам его струились слёзы, он простёр руки к отцу, они обнялись, спины их заколыхались от вдруг вырвавшихся рыданий.
     – Отец, я так измотан, так изнурён, устал… Однако ж, дело наше может изойти благополучно…
     – Как?! – прохрипел отец.
     – Скрывался я у смертных, у людей, у сына моего, у Автолика. Конечно, он не праведник, но и не злодей. Так, вор, шутник, душой не горемыка. И он на счастье подсказал, как разрешить нам тягостное бремя – пошли, о, Зевс, Фемиду на людское племя! Однако ж перед тем найди предлог любой, но третий глаз всевидящей закрой! Чу, легкие шаги, шуршание одежды… Она идёт. Я ж ухожу, исполненный надежды…
     Гермес нырнул в окно и стремительно понёсся за ближайшую тучку. За ним откуда-то с оглашенным рёвом помчался, размахивая золочёной сетью, служака Арес.

4.

     Фемида с подчеркнутым достоинством вошла в приятную прохладу зала ставки с намерением учинить отцу первый допрос по материалам следствия дела № 597. Но Зевс бросился к ней, обнял и загрохотал своим тяжёлым басом:
– Фемида! Девочка моя! Я сам к тебе собрался только мчаться! Ах, как сильна! Горжусь, – так вздыбила Олимп, такой объём, ах, поберегла б себя, – так, детка, можно надорваться! Дай погляжу я на тебя – взгляд чистый, без притворства и в глубине души ослиное упорство! Вот то-то же оно сгодится, когда тебе придётся, как слепой среди людей немножко потрудиться. Да, милая, так смертных захлестнул разврат! Такой кошмар, живут, как в преисподней, – кто прав из них, кто виноват, не разберут никак… Ступай ты к ним сегодня, не отлагая миссии своей.
     – А, как же, Зевс, о мой к тебе допрос? – изумилась такому повороту в служебной деятельности Фемида.
     – Ну, это не вопрос! Меня допросит и тюрьму достроит всеславный смертный сын мой мудрый Радамант. Он на земле опорой правосудью был, ну да вчера на этот свет отбыл. Его мы на Олимпе закрепим. А третий глаз твой, прости уж, ослепим вот этою невидимой повязкой. И лишь для благости твоей! Там толпы миллионные людей! С умом твоим, боюсь, не вышло б неувязки… суди весами и мечом карай. Не забывай Олимпа край, дай провожу тебя я поскорей...
     Зевс повёл Фемиду за гранитную околицу Олимпа и жарко зашептал:
     – И помни, людям спуску не давай! Едва тебя запутают они, так тут же и сочтутся твои дни. Такое вот заклятье на тебе. Кто дал его? Фемида, но не я же! Что ты качаешь головою? Ну, что ж пора, лишен на веки буду я покоя! Прощай!
     Утирая взмокшее лицо и шею подолом своей широкой туники, Зевс-Дий-Эгиох проследил, как удаляется вниз по склону Олимпа хрупкая фигурка могучего правосудия и понесся самолично отпирать каталажку полицейского участка.
     Сквозь стенания и радостные восклицания заключенных богов слышалось басовитое бормотанье Вседержителя:
     – А я-то по делам своим захлопотался… Клянусь Олимпом, что не ведал ничего… Ну здравствуй, Герочка, луч солнца моего!
     На звонкую пощёчину боги потупили глаза и не сдержали блаженной улыбки.
Ещё ярче расцвёл сонм богов, разглядев, как к каталажке приближается несказанно довольный собой Арес, несущий на спине, упакованного в сеть, Гермеса. Поднебесная толпа взбурлила, генералиссимус был окружён, и начался его очередной позор.
     Многое время после освобождения от Закона, на Олимпе бушевали пиры, вылавливался и избивался Арес, разрушались статуи Фемиды, в семейных портретах лик богини правосудия вымарывался, и Зевс на эти деяния крепко зажмурился.
     На земле смертных, где Фемида зверским пыткам, тюремным заключениям и нечеловеческим казням придавала цивилизованные человеческие обоснования, царила непогода. Богиня время от времени поворачивала голову в сторону олимпийских высот и как-то тяжко вздыхала...
     Люди боготворили Фемиду, им понравилось сопровождать сограждан на костер витиеватым красноречием из свода Законов, а особое почитание вызывали всекарающий меч правосудия, хотя порой и огорчало, что кому-то голову он не рубил. А позже выяснялось – ах, этот смерт и не виновен вовсе. И высокоточные весы для взвешивания грехов и добродетели подсудимого, как бы помягче сказать, не так работали, как судьям-трибунам частенько было нужно.
Правда, смертные судьи-трибуны однажды были вразумлены самим Гермесом и оправдали всем известного шулера и карманника Автолика, когда он на чашу добродетели этих самых весов насыпал изрядную горку золотых монет. Трибунов не смутило даже то, что другая весовая чаша, на которой лежал легонький сверток с описанием преступлений подсудимого, продолжала перевешивать тяжелое золото. Золото они забрали, а на мягкое указание Фемиды о законодательной ошибке и даже служебном преступлении трибунала, трибуны ответили так:
     – Видишь ли, дорогая Фемида, мы взяли это золото исключительно на память о том, что впервые видим что вот папирус легкий тяжелей металла. Пустое золоту тягаться с Правдой! А ежели мы взяли пустоту, то, стало быть, мы ничего не взяли.
     Автолик же, заметив легкую растерянность царицы Закона, бросил на чашу невероятно правдивых весов второй достаточно тяжелый кулек со сверкающими золотыми кругляшками. Весы естественно не дрогнули.
     – Великая богиня справедливости, желаем знать, – а ты сама способна ль тяжесть испытать монет?! Возьми в свою ты длань, почувствуй, ощути ты плотью и развей всю нашу тяжкую зависимость от злата на века! И если опытом твоим мы здесь не вразумимся, то смертных впредь учи лишь карою суровой! О, помоги нам видеть светлый блеск не в золоте, а в сущности людской!
     Привыкшая всегда во всем быть правой и чистой, Фемида легко подхватила золото. Но тут же охнула от тяжести кулька, затем от тяжкой немоты в ногах, руках, хотела что-то громкое изречь, но вдруг повязка Зевса со лба упала на глаза, открыв чудесный третий глаз, и Фемида окаменела в одночасье.
     – О, трибунал, сама богиня взятку золотом взяла… – заголосил было Автолик, но его никто не слушал. Он был сбит с ног, бросившимися к ещё теплой статуе, трибунами.
     – Желаем тысячи статуй отлить таких же мы из бронзы, вот прямо так – с кулечком золота в руке!
     – Нет, нет, кулечек надо отломать, весы её мы ей подвесим в руку! Себе мы сделаем свои, без этих странностей, ухищрений!
     – Да и мечей нам достает своих, а то Фемидин не всегда работал!
     – А свод законов?! Да под мышку ей! Возьмём оттуда только красноречье, всё прочее определим уж сами! Глядите, – меч, весы и книга, всё окаменело, едва всё это прикоснулось к ней! Да и глаза завязаны повязкой, а мы не замечали никогда!
     – Ура Фемиде! Формы отливайте! Весь мир тебя признает, о, богиня!
Едва живой, затоптанный Автолик с ужасом взирал на метущихся вокруг статуи трибунов. Едва поднявшись, сгорбившись и почернев лицом, он с трудом поплёлся домой, бормоча в бороду нечто безрассудное:
     – О, Зевс, отец Гермес мой, что же я наделал?!.. Что я натворил!.. О сколько же веков, тысячелетий потребуется, чтобы одумались законотворцы, что весь Закон от Бога, не людей… И долго нравственность не победит мораль, – ту ширму мутную для подлости, духовной грязи… И что прикажите уж мне – плуту и вору, проходимцу? Ведь вся беда-то в том, что я по нравственности личной жил, по своей натуре! Да, я обманывал и крал, однако у кого?! У тех, кто сам неправедностью богател, был корыстен и жаден, а потому в глазах моих неимоверно жалок! А добывающим своим трудом свой честный хлеб, тому, чего греха таить, нередко помогал… И что теперь мне делать, чтоб сохраниться в совести своей?! Что, мне избраться в судьи?! И весь остаток моих дней влачить в Трибуне первым в справедливости судьёю?! Отец Гермес, уж лучше забери на небеса!..

СЕКС ПРОГРЕМЕЛ...

     Стемнело. Торшер, задыхаясь от сигаретного дыма и тесного бардового абажура, тускло бросал рубиновые блики на зеркальный потолок, стены, украшенные какими-то звериными шкурами, и наш, сервированный по первому классу отеля, столик.
     Я поставил на черного дерева поверхность стола свой бокал и откинулся в глубокое бархатное кресло. Кэтрин смотрела на меня загадочно и томно, то растворяясь, то материализовываясь из густого тумана табачного дыма.
Я плюнул на пол и сказал:
     – Никогда больше не заказывай мне это прогорклое розовое виски, которое выпускает твой муж. Его пьют только аморальные, подлые скоты, тупые халдеи моды, впрочем, и я, за компанию, иногда тоже. Однако, лично у меня от этой розовой дряни наступает глубокое похмелье сразу после второй рюмки. Когда от него люди пьянеют, не понимаю. Твоего мужа следовало бы повесить, как только он изобрел эту жижу, а патентное бюро поджечь, едва розовая жижа была запатентована. Проклятье! У меня нет времени рубить твоего мужа на куски, заспиртовать и выслать по баночке в назидание каждому кандидату на авторское право на новейшие напитки. У меня каждая секунда принадлежит бизнесу! Понимаешь ли ты, – чтобы мне найти для тебя время, – потребовалось восемь лет беспрестанных поисков!? Я ждал эти восемь лет, чтобы отомстить твоему мужу за мой отравленный организм, кожа которого от его виски остаётся розовой, как пасхальное яйцо, сколько бы я не загорал. Конечно, выйдя на пенсию, я найду немного времени, чтобы положить твоего благоверного живьём под каток вперёд ногами, но сейчас я отомщу по-другому: я утоплю в разврате пушечного секса его жену. Ты догадываешься, о ком я говорю? Ну, не ломай голову, – о тебе. Времени в обрез, крошка. В постель, дорогая Кэтрин!!! – гаркнул я тем тембром, коим в постель можно загнать и Венеру Милосскую, невзирая на некоторую её окаменелость.
     Кэтрин испуганно вскочила и, бойко виляя попкой, устремилась к шикарно, по первому классу отеля, убранной постели, на ходу скидывая воздушные одежды, и наскоро объясняя, как я несправедлив к её мужу. Уничтожить, мол, этого деспота и дурака, оставив её несчастной вдовой и наследницей заводов, производящих виски, – куда благородней, чем так обращаться с его женой – честной женщиной, – но, если, конечно, я всё-таки так настаиваю…
     Я не желал слушать Кэтрин об её взглядах на благородство. Скинув всё лишнее, я побрёл к жене своего врага, низко согнувшись, медленно, важно топая, размахивая у пола руками, и, думаю, произвёл впечатление. Кэтрин, кроваво поблескивая своей выпуклой обнажённостью, страстно взвизгнула:
     – Скорей же, скорей, о, мой орангутанг!..
     Я бросился всей своей мощью. Дубовые ножки огромной кровати, застеленной тигровыми шкурами, захрустели и тут же подломились.
     О, всемогущий Вакх! Как это было грандиозно, схватив её податливую упругость тела, предаться плотской любви! Мы переплелись, как лианы; как клубок ядовитых змей; как нити в канатах, которые выпускает фирма, где я служу менеджером…
     Наш номер на восьмом этаже первоклассного отеля «Рэд лайт» гремел, стонал, визжал и выл, как весь земной шар по время потопа. Гул нашей любви горным эхом доносился до холла первого этажа. Мог ли я предполагать, изнывая от чувственной агонии, какая суета и неразбериха поднялась в отеле?! Десятитысячная орда постояльцев, давя и увеча друг друга, в панике покидала эту первоклассную ночлежку, вообразив себе землетрясение, террористический акт и конец света вместе взятые. Но, если конец света и настал, то это для меня и моей нежно оберегаемой, взращённой, взлелеянной служебной карьеры. Потому что к отелю, как вороньё на падаль, слетелись все вассалы дьявола в этом городе, – журналисты. А в городе их столько, что мне всегда казалось, что они составляют половину населения нашего акрополя.
     Через полчаса, после начала акта мщения моему врагу посредством его жены, в отеле остались только трое – я, Кэтрин и портье, которому не повезло увидеть в лицо администратора, чтобы ниспросить разрешения оставить стойку, а самовольности он себе никогда не позволял. Трясясь от страха, портье ежеминутно снимал фуражку и стряхивал с неё горки известковой пыли и кусочки бетона, в изобилии сыпавшихся с потолка.
     Через два часа мое буйное чувство мести вошло в кульминацию, и мы с изнеможённой Кэтрин стянулись в единый мёртвый узел. Так стянуться могли только я и Кэтрин, ждавшие этого момента бесконечные восемь лет…
     Все стихло.
     Каким-то утонченным нервом я почувствовал некоторое преобразование комнаты и понял: все в порядке, просто мы лежим среди обломков некогда крепкой, просторной кровати, со стен упали картины, опрокинулась и разлетелась по пространству номера кое-какая утварь. Однако более меня удивили яркие лучи зенитных прожекторов, которые шарили по фасаду отеля и заглядывали в наш номер. С улицы до моего слуха донесся и булькающий ропот какой-то огромной толпы. Мне показалось, что пока я здесь развлекаюсь мщением, в городе произошло какое-то неординарное событие, и очень захотелось узнать, в чём дело. Я сказал Кэтрин, что её время вышло, мне пора по важным делам, и попросил выпустить меня из объятий. Она ответила в том же духе и попросила о том же. Несколько секунд мы помолчали, и я с сытой усмешкой сказал:
     – Но я тебя не держу, любовь моя…
     – Ты, что же, хочешь сказать, что держу тебя я?!.. – округлила пресыщённые с избытком глаза Кэтрин.
     Мы попробовали освободиться друг от друга и разом вскрикнули от нестерпимой боли, электричеством пронзившей наши переплетённые тела. Мы оцепенели, и боль улетучилась.
     Мы предприняли ещё несколько попыток расстаться, и всякий раз толпа под окнами отеля сжималась, как губка от замогильного ужаса, который сеяли в их душах наши вопли, рёв, проклятия и ругательства…
     Скоро я понял, что наше сплетение и сцепление приобрели не угрожающий, а катастрофический характер, – без посторонней помощи не обойтись, а это значит, – прославиться не только печатным словом в газетах, но и украсить первую полосу нашей с Кэтрин фотографией прямо с места события.
     Судорожно глотая ещё витающую в номере пыль, я лихорадочно соображал о своей перспективе: с работы уже вышвырнут, друзья отвернулись, жена по брачному контракту после развода не оставит мне ничего. Как жить, боже?! Ах, да, мои акции…
     Мои отрывистые, как старая афиша, мысли о том, чего я добился своим мщением, растворились в кошмаре, – дверь нашего номера вздрогнула и начала отворяться. Я закостенел и стал излучать из глаз фосфорную омертвелость. Но в открытую дверь не ворвалась банда репортёров, а всего лишь вошла горничная. Она вошла и обомлела.
     – Простите, сэр… Я только… Вы не пострадали?.. – пролепетала служанка. – Это вы кричали? Я подумала…
     У меня мелькнула дикая надежда на спасение. Я её озолочу! Я для неё…
     – Умоляю, мэм, выслушайте меня! – задыхаясь, взмолился я. – Не уходите, мэм! У меня есть некоторые сбережения, мэм… Я всё отдам вам. У нас кое-какая проблема. Помогите нам, мэм!
     Мэм и так никуда не собиралась уходить. В потрясении она разглядывала нашу разгромленную, словно тяжёлой артиллерией, кровать, и что-то усиленно соображала. Лицо её стало светлеть, на щеках появился вишнёвый румянец, из глаз брызнули искры восторга, недоумения и восхищения.
     – Это сверхъестественно! Нет, нет, нет… Да, это вы! – горничная плотно закрыла дверь. – Сэр, скажите только одно, – как долго вы занимались… ну, этим?..
     – Два часа пять минут сорок девять секунд, – я взглянул на хронометр, надетый на единственную свободную руку.
     – Потрясающе! Какая мощь, какая экспрессия! И трещины на стенах вывели как раз на ваш номер! А эти дураки на улице думают, что в отеле полтергейст! Все требуют компенсаций, возмещения ущерба, обхохочетесь! Ах, как я люблю полтергейст и всё такое загадочное! Поэтому я сюда и пробралась вперёд всех…
     – Послушайте, мэм, а что, собственно, произошло? – я начал раздражаться от неизвестности, творящейся вокруг отеля. – Что там за люди, прожектора светят, вертолёты кружат?..
     Горничная начала взахлёб рассказывать о двух часах, потрясших весь город. Во время ее рассказа я сохранял спокойствие закрытого кладбища. Я – не идиот, не нужно никаких доказательств, что в некотором разнообразии жизни города виновата моя способность видеть в женщине предмет страсти, а не резиновую куклу для сексуально недоразвитых джентльменов. Просто я мысленно проклинал Кэтрин за её любовь к высоким этажам и благодарил проведение за то, что мы не занялись сексом в лифте на этом же этаже, хотя желание моей мести клокотало и висело на волоске.
     Теперь меня занимал только один огромный, как нос Кэтрин, вопрос: как выбраться из зловонной трясины подозрений в разгроме отеля сухим, чистым и благоухающим? Но и здесь силы небесные послали мне эту чокнутую горничную. Если она нам поможет разлучиться с Кэтрин, то можно сойти за пострадавших, да ещё и заломить особо крупную компенсацию. Только с горничной нужно играть в открытую, и тогда эта свихнувшаяся на аномалиях чертовка не потребует вообще никакой платы.
     – Мне от вас не нужно никакой платы! Я и так счастлива быть рядом с таким суперменом, как вы, а уж если помогать вам!.. Ой, какая я везучая! Это не какие-нибудь поганые барабашки… – словно прочитала мои мысли горничная.
     В доказательство справедливости её умозаключений я привел ряд сопоставлений крупных и средних мировых катастроф и катаклизмов с моей интимной жизнью. Ошибки исключались, потому что моя биография продвигалась вместе с секундной стрелкой хронометра, – всё было рассчитано до мелочей.
Время, время! Я приказал и служанка приступила к обследованию наших перевитых тел, чтобы приступить к развязке.
     – Чья это нога? – спросила горничная.
     – Потрогайте, – дал я добро на её сокровенное желание.
     – Ой, щекотно! – пискнула Кэтрин.
     – Не может быть… – промычала потрясённая прислуга. – А это ваша рука, мистер? Боже милостивый… А это? Ах, да, конечно же, ваше, сэр… Пресвятая Мария! Невероятно…
     Через полчаса служанка так запуталась, что хотела начать всё сначала, но мне стало ясно, – она запутается ещё больше, и я сказал:
     – Не стоит, мэм. Скажите, у вас есть надёжные, в смысле молчания, люди, способные решать аномальные головоломки?
     Мэм на секунду задумалась.
     – Да, сэр. В отеле работает бригада водопроводчиков. Они как-то за час распутали трубы парового отопления, которые один пьяный иностранец по фамилии Ифаноф скрутил в штопор и смотал в клубок, желая увезти на родину…
     – Вы, что, с ума сошли?!.. – зашипел я злобой, но тут же опомнился. – Простите, простите… Но поймите, мы же не из железа! Я имел в виду какого-нибудь умного, порядочного, с огромным жизненным опытом и таким же стажем, доктора, врача, понимаете?!..
     – Есть такой, есть, сэр!.. – радостно захлопала в ладоши горничная. – Прекрасный доктор! Акушер! Я у него постоянно аборты делаю. Замечательный человек, обходительный, и берёт недорого!
     Через час перед нашим обнажённым фактором появился низенький, с крупной залысиной, старичок и впал в задумчивость, обхватив левой рукой узкий подбородок, а правой – свой гигантский, морщинистый лоб. Глаза его блуждали по нашему единому целому и не могли, по-видимому, за что-нибудь зацепиться.
Через сорок минут за плотно закрытыми дверями по коридору начали дробью раздаваться шаги каких-то людей. Я начал терять самообладание. Мне показалось, что доктор обладает редким даром мыслить сутками напропалую в присутствии посторонних, и я свистнул. Доктор вздрогнул и вышел из оцепенения.
     – Так, так, так, так… – затарахтел док, и мы вновь подверглись обследованию, – где и чьё?
     В отличие от горничной память старичок имел крепкую и отпечатал нас в мозгу, как на фотобумаге.
     – Взяться за дело, конечно, можно… – лицо эскулапа свернулось в жалостливые морщины, как будто он поздно пришёл на паперть, когда все места уже заняты другими нищими. – Но, вот плата… Стоить это будет… ох-хо-хой…
     – Сколько?! – в нетерпении взвыл я.
     – Сколько? Ну… Ну, скажем, как за три аборта.
     – Пятьсот чертей и хвост селедки! Плевать! Плачу как за десять абортов и столько же за сохранение тайны врачевания!
     Док сразу оживился, начал суетиться и ползать вокруг, через и по нам. Через пять минут он заявил:
     – Леди и джентльмены! Мы присутствуем при уникальном в медицине случае – сплетении двух тел, как мужского, так и женского! – доктор начал потирать руки и ходить перед нами, как на кафедре.
     – Простите, док, мы это уже поняли. Покороче, по-жа-луй-ста! – я начал накаляться до опасной температуры.
     – Так вот. Для достижения положительного результата по разделению вышеупомянутых тел следует прибегнуть к некоторому, медицински обоснованному, хирургическому вмешательству, – док начал прикасаться к перечисляемым им участкам наших тел. – Конкретно. Нужно отпилить вот эту ногу и остаток бедра выпихнуть домкратом…
     Я задохнулся. Нога принадлежала мне.
     – … с предварительной дезинфекцией домкрата. Далее необходимо произвести зондаж вот этой шарнирной кости с тем, чтобы временно вывернуть её в неестественное положение (я окаменел, – шарнирная кость тоже была моя) и таким образом добиться освобождения уже двух участков тел. Всё это позволит нам, засверлив остаток бедра и подпозвоночную ткань (я почувствовал мрак и холод, – конечно же, и ткань была моя), продев под пятый позвонок и в отверстие бедра стерильный трос, удерживать данное тело на месте, накрутив упомянутый трос на скобу. Одновременно второе тело, подцепив за, предварительно освобожденные от кожи и мышц, рёбра, начать медленно выворачивать к верху лебёдкой…
     Разобрав, эхом доносившиеся до моего обмороженного рассудка, слова доктора о рёбрах моей возлюбленной, я почувствовал, что жизнь ко мне возвращается:
     – Вон, старая сволочь! – взревел я львом, которому предложили подработать львиной шкурой. – Садист, душегуб, гестаповская плесень! Я разыщу тебя, вурдалак! Я из твоего крысиного черепа… пепельницу себе!.. Я твоей шарнирной костью в кегли буду играть!.. Позвоночником пыль выбивать с диванов!.. Твоим скальпом ботинки чистить!..
     Я долго и яростно захлебывался бранью и проклятиями. Так, что даже не заметил, как доктор с незагубленными задатками палача-изувера пожал плечами, пробормотал: «Что ж, хотел, как лучше… Ну, ладно… погодите…» и исчез.
     Когда я выдохся, Кэтрин поцеловала меня и нежно прошептала:
     – О-о-о, как ты благороден! Знаю, ты бы всё вынес, вытерпел, но, когда этот нахал задумал поддеть за рёбра меня, ты взорвался, как вулкан! Я, честно говоря, не ожидала, я просто потрясена такой любовью ко мне, милый…
Я выпучил на неё глаза, оторопел и ничего не мог сказать. Я ей ничего не мог сказать.
     Насмерть перепуганная горничная божилась, что никогда не подозревала, что акушер воплотил в себе так много перечисленных мною личностей. Умоляла простить её и сквозь слёзы предложила:
     – Может быть всё-таки… слесарей, а…
     – Гони их сюда! После этого мясника циклоп братом покажется… – в отчаянье разрешил я.
     Слесари пришли и провели возле нас около двух часов. За это время они вывихнули мне здоровую руку и сломали два ребра, и может быть даже справились бы с нелёгкой задачей, но Кэтрин вся тряслась, противилась лому своих драгоценных рёбер и при этом так метко плевалась в слесарей, покрывала их такими отборными словечками, что сантехники взялись отдирать её от меня за горло. Видя, что Кэтрин посинела, захрипела, и через мгновенье я окажусь в объятиях с покойницей, мне пришлось поблагодарить слесарей за труды, сказать, что стало несравненно легче, и более в их услугах не нуждаюсь.
     Горничная дала им на виски, и бригада водопроводчиков направилась к двери. Но выйти не успела. В коридоре лавиной пронёсся грохочущий топот. Мы все замерли. Буря пронеслась вперёд, назад, ещё немного вперёд и, до спазмы в животе, знакомый голос строго произнёс: «Здесь!»
     Страшной силы удар вышиб дверь, и она со свистом и звоном разбитого стекла унеслась куда-то на улицу через окно. В комнату ворвалось нечто оголтелое, растрёпанное и потное, среди которого мелькнуло рыло знакомого доктора. По снопам молний фотовспышек и оглушительно лающему шквалу идиотских вопросов я понял, – это журналисты, это – конец!
     Однако случилось нечто непостижимое моему обречённому на умопомрачение сознанию, – репортёры повернулись к нам спиной. Оказалось, этой неизлечимой от бешенства отаре баранов, пасущейся на полосах газетных пастбищ, в тыл ударили волки из телевидения и кинохроники, которые из-за громоздкости своей аппаратуры не могли угнаться за резвыми корреспондентами. Сначала, зайдя с тыла, волки мирно предложили овцам очистить на время помещение, но, когда овцы, разбив несколько фотоаппаратов о головы волков, дали понять, кто в этом хлеву хозяин, волки ударили. Началось побоище под Ватерлоо. Вой, глухой скрежет, смачные звуки ударов металла о черепные коробки, вопли, хрипы, хруст зубов и рёбер… Боже мой, я испугался своим чувствам, – никогда не предполагал, какое наслаждение и восторг у меня могут вызвать эти звуки расчленяющихся тел. Но журналисты… О, это сладостнее секса! Стравите при случае журналистов, сосущих кровь сенсаций, и вы испытаете истинное удовольствие от жизни. Так же удовлетворение у меня вызвал вид затоптанного, судорожно бьющегося тела врача-предателя. Он, вероятно, уже лишился многого из своего анатомического строения, но главного у него не было никогда – это полноценных мозгов, иначе он ни за что бы не связался с журналистами.
     В самый критический момент, когда телевизионщики, обладая более тяжёлым вооружением, начали теснить репортёров на нас, грозя раздавить, как мух с оторванными крылышками; когда я приготовился проститься навсегда с Кэтрин, не размыкая объятий, появилась полиция.
     Осознавая, что дешёвые полицейские дубинки никак не могут противостоять дорогостоящей, увесистой аппаратуре дикого журналистского воинства, один молодой полицейский офицер выстрелил несколько раз в потолок и, полон уверенности в своих словах, отчеканил такую речь:
     – Эй! Вы зачем здесь собрались, слабоумные собратья?! Может быть снять сенсационный репортаж? Нет, вы сошлись, чтобы снять друг другу скальпы, с чем вас можно и поздравить… И, если кто-то из вас случайно остался жив, то ваши аппараты уничтожены полностью. Теперь вам снимать нечем, да и, собственно, нечего. Давайте так: если кто-нибудь из вас сейчас сфотографирует меня и первым принесёт фотографию, то он получит все наследство моей тётушки! Говорю при свидетелях! А теперь выходите по одному и попытайтесь стать богатыми! Это будет лучше, чем сменить ваши испорченные камеры не на новые, а на камеры наши – крепкие, но очень сырые…
     Наступила томная больничная тишина. Парализованные полицейским офицером, теле-кино-фото-журналисты растерянно разглядывали в своих руках окровавленные остовы видео- и фотокамер. Шок прошёл, и репортёры опрометью бросились к выходу. Мне показалось так, что они поспешили за новыми орудиями для труда и битвы.
     Полиция, удостоверившись, что мы с Кэтрин находимся в номере на всех законных основаниях, вместе с врачами-патологоанатомами убрали всё кровавое человекоподобное, которое не в состоянии было передвигаться самостоятельно, и даже откуда-то принесли и починили дверь.
     Когда свинцовые тучи стыда и позора на весь город, казалось, развеялись, ударил, что ни на есть, самый настоящий смерч. По коридору опять зашаркали шаги. Вперёд, назад, еще немного вперёд. Удар, дверь привычно вылетела в окно, и в комнате стало нестерпимо душно от четырёх посетителей. Потому что один из них был… муж Кэтрин – сухой, долговязый, жёлтолицый старик. Он явился в сопровождении секретаря и двух громил-телохранителей.
     Что я при этом испытал, – описать немыслимо. Они подошли к нам сверхъестественно близко. В руках магнат розового виски держал пистолет и… (о, боже!) свежую газету, где было фото офицера полиции, проигравшего наследство тётушки, и, конечно же, крупный план нашей с Кэтрин обнажённости среди разгромленного лежбища.
     Магнат низко наклонился над нами и сказал:
     – Да, да. Это моя голая жена. Милая!.. – супруг постукал по плечу Кэтрин дулом огромного пистолета, но она ещё не пришла в сознание, которое, к счастью, потеряла при визите журналистов. – Ми-и-лая! Проснись, я вынужден тебя сегодня пристрелить...
     И только-то! – воспрял было я духом.
     – … И твоего, гм-м… э… кавалера тоже…
     Мой дух едва не улетучился сам.
     Муж оттянул затвор своего, калибром со всю мою голову, пистолета, да так вдруг и замер, будто окаменел.
     Боже милостивый! Спасло нас это великолепное своей поганостью розовое виски! Проводя ежедневно дегустацию своего изобретения самолично, из опаски, что шпионы конкурентов что-нибудь туда подмешают, этот старый магнат-алкоголик начисто лишился памяти и разума! Его свита помогала ему буквально во всём и, конечно же, не избежала шизофрении, вызванной розовыми парами.
     – Что это? – тупо посмотрел на пистолет муж-магнат и с брезгливостью отбросил оружие, когда через каких-то полтора часа к нему вернулись способности ворочать третью мозга и шевелить челюстью. – Секретарь, разве у нас по плану стрельбище?
     – Нет, сэр! У нас по плану встреча с вашей женой, – заглянул в блокнот секретарь.
     – Так что же мы делаем здесь, в каком-то грязном, мерзком заведении? Ах, ну, как же я запамятовал… благотворительность… конечно, конечно… Секретарь, дайте что-нибудь этим обездоленным, которым даже не на что купить себе одежды и хлеба… Пусть пропьют, чёрт с ними…
     – Как, опять из моего кармана?! Нет, сэр, мы здесь не за этим.
     – Так что же мы здесь делаем?..
     – Не знаю, сэр. Но такое бывает, – идёшь в одном направлении, а попадаешь совсем в другое место. Вот я помню… нет, забыл… Ах, да. Помните, отправились мы как-то на Всемирный конгресс по виноделию, чтобы получить медную медаль за наше лучшее в мире виски, а попали в тюрьму за отравление нашей продукцией города… города… как его бишь…
     С этими глубокомысленными рассуждениями грозовая туча, едва не испепелившая нас неотразимыми молниями, степенно, не спеша, двинулась к дверному проему и растаяла, будто её сдуло сквозняком.
     Явилась из травмпункта, получившая от журналистов ссадины и компенсацию за них, горничная и привела Кэтрин в чувство.
     – Кэтрин, твой муж, что, живёт в провалах памяти? – спросил я.
     – Ах, это просто мука. Мне ежедневно приходится показывать ему брачное свидетельство и паспорт, чтобы доказать этому скопцу, что я его законная жена, а не служанка.
     Не успела слова Кэтрин поглотить её Величество Вечность, как пенистым штормом в номер ворвалась моя жена. Но это был в сущности пустяк, так, одна пена. Излохматив об наши с Кэтрин лица уже знакомую газету, жёнушка доказала, что умеет владеть собой и дикостей себе не позволяет. Она всего лишь сняла с Кэтрин часть кожи, вырвала у неё клок прически; мне вцепилась зубами в нос и разбила о мою голову китайскую вазу, да и то после того, как я убедил её в том, что после развода она и мои акции в родной фирме ни юридически, ни морально не имеют ничего общего.
     Кэтрин тихо скулила от боли и обиды, проклиная мою супругу, унесшуюся оформлять развод. Я как мог нежнее успокаивал Кэтрин.
     Не иначе, как на помощь мне в утешении обиженной и оскорблённой, небеса (на всякий случай) послали сразу три делегации от церквей – протестантов, католиков и баптистов. Божьи слуги явились почти одновременно и тоже едва не устроили заваруху, яро бросившись обвинять друг друга в лжеучении и предательстве истинной веры. Вероятно, они хотели вытребовать у нас что-то вроде покаяния. Но их спор поглотил всё предоставленное богом для нас время и силы, потому что они почти не сопротивлялись, когда их вытолкали вон представители сексуально-извращенных сект, которых тут же в свою очередь вымели из номера борцы за трезвый и здоровый образ жизни.
     Потом были пуритане, нудисты, мазохисты, анималисты, абстракционисты, буддисты, реформисты и опять журналисты.
     Зачем приходила бригада сталеваров, и обсуждала при нас высшие категории сплавов – мне до сих пор невдомёк.
     Все, посетившие нас с Кэтрин, приняли нас в свои почётные ряды, кроме, конечно, журналистов. Всем, посетившим нас, я клятвенно пообещал, что оправлюсь и вышлю каждому за свой счёт прочные канатики, выпускаемые моей фирмой, ровно по полтора метра, чтобы всем хватило удавиться вместе с их бредовыми идеями…
     И, наконец, явился… Господи, кто явился! Какой-то маленький, в жалких лохмотьях бродяга, с лицом избитым и испитым, покрытым стальной щеткой щетины. Вместо штанов его ноги покрывали обмотки грязного разноцветного тряпья, и эти конечности оканчивались в рваных допотопных ботах. Он пришёл, наполнил номер зловонием и сказал:
     – Выпить хочется, сэр. Да… Я бы давно вам помог, но меня не пускали эти проклятые фараоны, пока я не сказал им, что имею отношение к знахарству и оккультизму. Я вас, сэр, разъединю, только дадите мне после этой операции выпить. Конечно, дадите. Вы человек порядочный и честный, я вижу. Уж выпить-то точно дадите.
     Я, как китайский болванчик, кивал головой и, наверное, улыбался, как деревенский дурак, которому пообещали, что его женят на первой красавице деревни.
     Не дожидаясь моего ответа, нищий криво усмехнулся, спрятался за тяжёлый, черного дерева, стол и, прицелившись, метнул в нашу сторону какой-то тёмный предмет.
     Точно под нос Кэтрин шлёпнулась чёрная, огромная, отвратительная дохлая крыса с хищным оскалом острых желтых зубов. То, что издала при этом Кэтрин, нельзя было назвать звуком, порождённым человеком. И Вселенная от этого содрогнулась. В то же мгновение меня швырнуло куда-то вверх, вниз, в бок, снова вверх… Комната завертелась в глазах так, что превратилась в сплошные размытые полосы и абстрактную мультипликацию…
     Через минуту я пришёл в себя. В ушах звенело, в глазах бушевал призрачный красно-зеленый пожар. Я ощупал себя с головы до ног – всё было цело, всё было на месте. Я был свободен. Всё было кончено. Я прижался к участливо склонённой ко мне колючей голове бродяги и зарыдал.
     Кэтрин в номере не было. В это время её ловили по всему городу духоборы, нудисты, пуритане, мазохисты и прочие, посетившие нас и зачем-то околачивающиеся у входа в отель, миссии и, конечно же, полиция. Судя по тому, как стало известно позже из газет, что крыса прочно запуталась в волосах Кэтрин, изловить её стоило титанического труда. Позже бедняжку привели в порядок и, подлечив в психиатрической клинике, вернули законному владельцу – её мужу…
     А в тот момент, в номере, я рыдал. Я рыдал, а бродяга помогал мне одеваться. Когда я отрыдался и оделся, бродяга, смущаясь, сказал:
     – Мне неловко, сэр, но выпить бы, а?..
     Что?! Выпить?! Боже ты мой! Через две минуты он пил. Через полтора часа бродягу ни за что не узнали бы бывшие соратники по помойке. Это был чистый, гладковыбритый, одетый по последней моде джентльмен, от которого веяло французской парфюмерией, деловой важностью и самым дорогим коньяком.
     Через четыре часа мы с Биллом – так звали моего бродягу – выгодно продали мои акции и бежали из города, где мне честного имени было бы не восстановить, родись я хоть заново. А Биллу грозила тюрьма за оскорбление действием жены магната розового виски с особо тяжкими последствиями.
     Потягивая янтарное ароматное вино на борту «Боинга-747», уносящего нас на юг планеты, мы всё ещё спорили с Биллом, – что лучше: Попуа-Новая Гвинея или Средняя Африка? Билл уверял, что негритянские женщины темпераментнее и надёжнее в хозяйстве, но мне было всё равно – какие женщины, какая точка земного шара. Я спорил только для вида, подзадоривая Билла. Главное, – в том месте, где мы начнём новую жизнь, чтобы не было ни журналов, ни газет, ни телеграфа, ни одного человека, умеющего читать и писать, и ни одного высотного здания.

ЛЮБОВЬ И ОЛЕНИ

     США. Штат Майами. Продюсерский центр «Биг Хенд». Два часа сорок три минуты ночи. Президент центра Биг Хенд с усталыми отёкшими глазами разбирает кипы предложений на съёмки фильмов. Пронзительный телефонный звонок. Биг механически снимает трубку.
     – Алло! Биг Хенд слу…
     – Хелло, Биг! Это Гасан из штата Манипур!
     – Такого штата в США нет.
     – Правильно! Я из Индии!
     – Какого чёрта, Гасан! Почти три часа ночи!
     – Да, но у нас-то день!
     – Вот как, ну да я всё равно не спал. Чего тебе надо, Гасан? Кстати, кто ты такой?
     – Не узнал, старина?! По древней примете я стану богатым, значит, мы с тобой снова должны сговориться. Неужто, не помнишь, Биг, как я твою не самую, откровенно говоря, весёлую и достоверную ленту в сорок тысяч метров «Какой климат в Англии?» с прибылью свалил самим англичанам?!
     – Ну, как такое забыть? Прости, и в самом деле не узнал. Валяй своё дело, дружище Гасан.
     – Да дельце-то плевое, что и говорить смешно, но очень выгодно. Мне нужно десять миллионов баксов на съёмку индийско-чукотского фильма «Любовь и олени».
     – Индийско- чего?!..
     – Индийско-чукотского! Ты, что, Биг, не знаешь страну Чукотию? Просто поразительно! Это ж аккурат между Австралией и 130 северной широтой! Мы там проведём все натурные съёмки.
     – Похоже, Гасан, с такими координатками Чукотию ты сам будешь искать всю свою оставшуюся жизнь.
     – Да, чего ты привязался?! Мне ли тебя учить, как разбираться с географией, – подходишь в аэропорту к кассе, и пусть у них голова пухнет…
     – Ну, ладно. Что за порнуху ты придумал?
     – Что ты! Сюжет потрясающий! Молодая индианка Зита везёт гуманитарную помощь в США…
     – Куда?!
     – Ты, что, глухой?! В Соединённые Штаты Америки! Потому что в Америке не осталось ни крошки своей гуманитарной помощи. Она её всю раздала к чертям собачим!
     – А Индия не раздала?
     – У неё это бездонно!
     – Что бездонно?
     – Национальной гуманитарной помощи!
     – Чушь! Никакая экономика не выдержит…
     – Причём здесь экономика?! Национальная гум… бум… чёрт её дери, помощь – это любовь! Вернее заменяющие её фильмы. Массы фильмов! Пропасть, бездна фильмов!
     – Ты меня убил.
     – Ну, слушай дальше. Самолёт, на котором Зита волокёт гуманитарку, над Москвой, пронюхав о ценности груза, сбивают русские. А так как Россия расположена рядом с Чукотией, самолёт падает в Чукотию. Как только последняя коробка с фильмами спасена, самолёт – бах! – взрывается. Русские приходят и требуют выдать им фильмы и Зиту, но смелые чукоты убивают русских…
     – Всех?
     – Ты просто провидец! Но большая руссобойня будет позже, а пока режут только российскую делегацию, и благодарная Зита дарит Чукотии один из спасённых фильмов. Чукоты смотрят его под полярным сиянием и начинают рыдать. Тут опять появляются русские войска и требуют Зиту. Но чукоты уже не в состоянии дать им бой, потому что сердца их разрываются от жалости, сострадания и гуманизма, этих светлейших чувств навеянных фильмом, что особенно подчёркивает такой рабочий эпизод – главный чукот орёт, обливаясь слезами: «Эй, мой верный чукот Ганс! Врежь этим русским топором по башке, а я в это время зажмурюсь!» Но просьбишка оказывается неисполнима – храбрый Ганс не может, не может оторваться от экрана…
     – А русские могут?
     – В том-то и дело, что эти русские войска, прослышав, что чукоты крутят наше кино, ослепили в Кремле…
     – Что, прямо в Кремле?
     – Именно! И слепит солдат вязальной спицей лично русский президент! Под хоралы гимна!
     – Потрясающий идиотизм…
     – Чего? Ну, не перебивай! Дальше русские начинают убивать чукотов на нюх. Потому что чукоты едят копчёную рыбу, а русские нет, и вот почти всех убили. Один остался. Его пожалела, полюбила и спасла от смерти Зита, потому что сама управлять оленями не умела. Олени с гуманитаркой, Зитой и чукотом Франсуа на борту мчатся по скалам, льдинам, лесам и пустыням. Тут землетрясения, дождь, мороз, торнадо и засуха. Оборванные, измождённые и голодные Зита и чукот Франсуа, наконец, добираются до Америки, доедая последнего оленя, донашивая последнюю на двоих набедерную повязку и дотаскивая двадцать тонн гуманитарной помощи. Вся Америка собралась на берегах Аляски встречать героев! Вся Америка ликует!..
     – Послушай, Гасан, Америка знала, что за гуманитарную помощь доставили Зита и Франсуа?
     – Конечно!
     – Ты меня окончательно убил.
     – Дальше американцы тут же хотят расправиться с коварными русскими, но последний чукот восклицает: «Нет, это мой долг!» Тогда его клонируют, Зиту тоже клонируют, они попутно еще размножаются, получается самая многочисленная армия в мире и она уничтожает Россию! По всей России текут потоки крови, горы мозговых костей, кишки на каждом дереве. Триумф! Зло наказано, все чукоты и зиты живы, все женятся и тут же играют свадьбы. Среди рубиновых луж крови грандиозное веселье – прожектора, фейерверки, танцы, песни, конец! Аллё! Биг, ты на проводе, ты меня слушаешь?
     – Только из уважения к прибыли  американской телефонной компании.
     – Но, почему?! Тебе не понравилось?
     – Послушай, Гасан, во-первых, едва твой фильм выйдет в прокат, русские подадут на тебя в суд. А если нет, то знай, что они решили удавить тебя собственными руками. А во-вторых, сколько ты намерен успеть получить с этой бредовой чернухи до того, как тебе перегрызут горло?
     – Пятьсот процентов чистой прибыли.
     – Ха-ха-ха-ха! Может быть, может быть… Только, как всё-таки быть с покупателями? Америка этого точно не купит.
     – Уже есть покупатель, есть!
     – Кто?
     – Русские!
     – Кто, кто?!!
     – Русская телекомпания «Зрачок народа». Эти парни в восторге от сценария и ждут, не дождутся премьеры.
     – Но, Гасан, я не даю и не беру взяток…
     – Что ты, что ты! Какие взятки?! Да тебе и давать не придётся. Я сам дам. Ну, что – десять миллионов к пятистам, идёт наполовину? По рукам, а?!
     – Будь ты трижды проклят, по рукам!..

ЖИЗНЬ ПРЕКРАСНА!

     Огромный, с рыжими беспорядочными космами по всему телу, двухметровый йети прыгал по деревьям, качался на лианах, опутавших дальневосточную тайгу, кувыркался на траве, гоготал, свистел, корчил рожи и мурлыкал:
     – Какое дивненькое, дико прелестное утречко! Облака пушистые и совсем несмышлёные, как маленькие йети! А трава, а солнце, а деревья – всё в ласковой дымке и таком свежайшем аромате! Ах, нужно спешить к расколотой сосне! Её разбила молния почти наполовину, кошмар, конечно, но как красиво! Туда придёт мой друг – бесшерстное маленькое чудовище. Он себя называет Человеком Славой. Бедное невзрачное животное! Никакого колорита: шерсти кукиш, и то почему-то на голове! Зимой у него столько забот: приходится утеплять свою прозрачную кожу, черт знает, чьей, шкурой. Хорошо, что не нашей! О, это просто бесподобная шутка! Нужно сорвать Человеку Славе огромную ветку спелого ореха, пусть ест. Ведь он тоже угощает меня своим варевом! Конечно, не сравнить с сырой печенью дикого кабана, но до чего белое, нежное и сладкое варево эта его каша! Да, он это называет кашей, очень смешно и мило! А вот и он! Привет! Привет!
     Ну, чего ты мне опять чего-то бубнишь? Я и так тебя прекрасно понимаю – телепатически! Ах, какой примитив, но до чего же душка! А вот и его кашка! Ну, давай, давай, о, как божественно! Это, по-моему, всё то единственное, чего ты добился в жизни! А в остальном мне тебя жаль до слёз! Нет, я разрыдаюсь! Живёшь ты в тёмном бревенчатом гробу, который важно называешь заставой. Глупыш! Ты не видел, как шикарно устраивают дом йети! Но ничего, с жильём я тебе как-нибудь помогу. О, боги, но смотреть на тебя – кровью сердце обливается! Ты даже таким знойным летом прячешь своё хрупенькое тельце в какое-то тряпьё. Несчастный, а как ты передвигаешься?! Если тебе нужно поспешить, ты не мчишься на четвереньках вскачь напролом сквозь бурелом, как подобает порядочным йети, ощущая гордую мощь своих мышц, а прыгаешь в какое-то тесное гремучее корыто с чёрными круглыми лапами...
Кстати, насчет корыта. Чего бы такого оригинального сказать моей милой, очаровательной женушке? Скажу, что я это проклятое корыто сделал, хотел испытать на воде, но его унесло течением. Просто гениально! Хотя нет, кажется, я что-то такое уже говорил...
     Лохматая, неприбранная, с унылым выражением лица мадам йети смотрела из зарослей орешника на своего супруга, пожирающего в компании с бесшерстной козявкой что-то белое, судя по блаженному рылу мужа, сверхъестественно вкусное и мысленно пожелала ему приятного аппетита, отчего благоверного враз перекосило, будто каша в горле превратилась в занозистый кол. Он перегнулся пополам и так забухал кашлем, что с сосен посыпались иглы и шишки. Затем он пошарил глазами, нашёл её личико в густых зарослях, вспыхнул восторгом и, подхватив ведро, вприпрыжку помчался к своей половинке. А она подумала: «Глядите, йети добрые! Несётся, будто я поверю, что его совесть заела так же, как он зажрался этим, бес его знает чем, белым».
     – Ну, что скажешь, дорогой? – супружница перешла с телепатического на голосовое общение, – Мне оставил? Конечно, конечно. Так я тебе и поверила. Ни мысли больше, ни слова, идиот! Надеюсь, ты не впервые вкусил вот это, и до сих пор лыбишься? Тогда вали все это белое сюда, до зернышка. Заткнись! Ни видеть, ни слышать тебя более не желаю! Пошёл вон! Поскакал, поскакал, лось рыже-пегий!
     Ну, попробуем, попробуем... Боги мои! Фантастика, прелестное блюдо! Какой небесный нектар, какая сладость! Нужно деткам оставить. Пусть полакомятся. Непременно, это просто мой материнский долг... Хотя, собственно, оставлять-то уже и нечего. Но, если задуматься глубже, такая пища детям – сплошной разврат и нарушение воспитательного процесса. Начнутся капризы, повышенные требования, зависть и прочее. И кто скажет, что я не исполнила свой материнский долг? Эта чудная, как назвал мой дурак, каша попадёт с молоком моей младшенькой Пипочке, а, значит, пусть все заткнутся! Кто заткнется? Да, кто? Ну не важно...
     Куда это мой придурок эту замухрышку тряпичную повёл? О, небеса, ну, как же! Он ему квартиру подыскал! Да какую чудесную! Как глубоко прогнило дупло на этом поваленном дереве! Представляю, какой там пушистый мягкий мох! А мы до сих пор ютимся в старой халупе моих, земля им пухом, родителей! На семи сквозняках, где не мох, а слизь холодная! И чего он в этом Человеке Славе нашёл хорошего, если не считать, конечно, каши? Ни то, ни сё, какой-то облезлый выродок, и передвигается, когда спешит, как-то не по-йетински, а вместе с такими же облупелыми в каком-то чадящем гарью корыте.
     Кстати, о корыте. Если этот негодяй ещё раз скажет, что новое корыто готово и дети смогут в нём плескаться, едва оно вернётся с ходовых испытаний, обойдя круглый земной шар (глупость про шар, между прочим, он подхватил вместе с кашей), то я ему разломаю голову корытом старым...
     Ночь играла сказочным переливом звёзд в зыбком бездонном пространстве. Деревья и кустарники переплелись чёрными ветвями и дремали в эфире глубокого безмолвия. Тёплый воздух царил над счастливой мадам йети, в сладкой истоме прижавшейся к сильному телу мужа, уютно ткнув носик в мягкий ворс на его груди. Их детки спали в новой просторной квартире – на мшистом сухом дне полости необъятного поваленного дерева.
     Ей было так хорошо и спокойно, что мысли, вопреки её буйному характеру, потекли самым странным образом:
     – О, боги! Вы так милосердны и добры к нам, если, конечно, забыть ледяные ветра, ливни с молниями, неурожай и Человека Славу вместе с его чёртовой кашей, от которой у меня начались колики и, похоже, испортился цвет лица. Однако, эти вещи хоть и пугающие, но проходящие, а потому несерьезные, а со временем и вовсе смешные. Я вам так скажу, боги: ураганы, ниспосланные вами, не делают жизнь хуже или лучше, они делают её лишь разнообразней. А то, от чего жизнь всегда светла и прекрасна, – это любовь. Это мой чудесный, добрый муж и наши прехорошенькие детки. Я, конечно, бываю часто груба и несправедлива к ним, и страдаю от этого. Только высказать этого не могу. А если начинаю говорить, получается ещё хуже. Но нужно постараться и сказать так, чтобы они поняли, что только с ними жизнь имеет смысл, а без них – вечный дождь, стужа и унылая мгла. Непременно. Им это будет приятно. И я, боги, признательна вам за мою великолепную семью.
     Нет, вот прямо сейчас разбужу любимого и скажу ему: медведь мой косматенький, скотинка моя... Нет, не буду пока будить. Следует подумать об изящности словосочетаний. Оставлю это до утра. И утро будет ещё прекрасней!..


Рецензии