Стрелы неба фон Йегерскоу

ИБ 293 24 88
Её С-ву графине Р. фон Йегерскоу.  =Срочно.=
Хуслю, Р 34 32
·
Спешим уведомить, что ваш двоюродный брат, Его С-во граф Х. фон Йегерскоу сейчас находится при смерти у себя в поместье Йегерскоу, хер-во Фёльф. При малейшей возможности проститесь с ним.
·
АФ 22 32
23 нояб. 867 э.б.


Меня поселили в таком-же чугунном на ощупь флигеле с коваными люстрами и трёхметровыми дверями и окнами, в которых выл ветер и никак не возможно было воспрепятствовать сквозняку. В покоях всё было достаточно просто, скромно и со вкусом обставлено: в отличие от тех что мне предложили перед этим, мебель была изящно оформлена под средневековье, а стулья украшены у изголовий маленькими розетками; у стола были не слишком толстые ножки, зеркало было стрельчатой формы и хорошо повторяло контуры этих непомерно высоких, тянущих сырыми тучами, окон, перевязанных сложенными по бокам портьерами. Кровать была с невысоким, сдержанным балдахином, который я повелел снять: большая ошибка считать что стилизация может позволить стилизовать роскошь. Далее я просто стащил в один край комнаты всю мебель, расположив её так, чтобы было не слишком далеко идти от одного предмета к другому и всё находилось под рукой, в то-же время не вызывая загромождённости и беспорядка и внося в интерьер элегантную асимметрию, так что противоположный конец комнаты оказывался не пустынен, а скорее истощался к выходу и нарастал к горловине камина, напротив которого стояло кресло с тиснёной кожи сценами охоты. После того как принесли чем, я растопил гудящий и похожий на воткнутую в крышу корабельную трубу камин и, бережно составив чемоданы, улёгся на кровать.

Стояла тяжёлая осень: в Фёльфе она всегда тяжёлая, как запоздалые роды или слишком перезрелая молодость. Такие осени последовательно и постепенно, без рывков кристаллизуются в зиму, которая в прибрежном Линдемарке имеет обыкновение сходить к апрелю и убивать начисто всё что продолжает шевелиться с прошлого года: белое, как соль, чистилище для безразличных к вопросам жизни и смерти людей, медведей и микроорганизмов: я не знаю кто ещё мог перезимовать в Фёльфе.
Сам я приехал в замок по настоятельной просьбе моей тётушки, которая получила срочную телеграмму о близкой кончине двоюродного дяди по отцовской линии. Я тут-же отправился в путь, и каково было моё удивление, когда я по прибытию в Йегерскоу обнаружил его живым и вполне здоровым. Тот, судя по всему, тоже был превесьма удивлён моим визитом. Когда я объяснил ему, что получил телеграмму с прискорбным содержанием он нахмурился, но ничего не ответил. Повисла заминка; тем временем меня определили в вышеописанный флигель и предоставились гостить столько, сколько я захочу. Дядя жил один с немногочисленной для таких хором прислугой и, как мне казалось, был рад своим нечастым гостям.

В последний раз мы виделись с ним ещё в далёком моём детстве, в конце сороковых годов: покойная мать несколько раз привозила меня сюда на лето, и два долгих месяца праздных шатаний по колючим как щетина, жёстким и густым как медвежий ворс лесам были для меня сущим проклятием. У меня не было сверстников, с которыми я мог-бы проводить время, не было ничего снисходительного по форме, что могло-бы развлечь (в библиотеку меня пускали под строгим присмотром и литература была слишком на опережение; предметы, которые я пробовал использовать для своих игр были чугунно-тяжелы), и я просто шлялся по лесу, сидел на берегах озёр и единственным моим досугом было слушать песни местных женщин, когда они приходили стирать. Эти существа исторгали из себя такие стоны и вопли, что у меня душа уходила в пятки от одного звука – я не мог расслышать о чём они пели, не мог определить из-за особенностей диалекта и того что стеснялся подойти ближе, – но даже без подробностей это было ужасно. Чудовищно – основная часть женщин долго, продолжительно тянула каждая свою ноту, а самая молодая принималась завывать, повторяя один и тот-же рефрен и после коротких промежутков только добавляя к нему новое вступление из пары-тройки слов, – и чудесно. Хотелось бежать прочь от них, потому что моё детское воображение могло рисовать под такой аккомпанемент только погибающих от холода животных, погребение заблудившихся и колыхание водорослей под утренним стеклом Наттершён. Ах, как я боялся смотреть под ледяную корочку каждый раз когда прибегал сюда, но вскоре делал это каждый день, потом стал приходить по нескольку раз, а к отъезду я сутками напролёт выжидал в невысокой траве Фёльфских плакальщиц и слушал их песни, будоража фантазию и не переставая внутренне содрогаться от разнообразия муки, которую они умудрялись передавать своими звериными стонами.
Так, херцогство тесно связалось у меня с мотивами этих раздирающих душу песен и непролазными чащами, издырявленными могучими телами медведей, торивших себе дорогу через сплетшийся в стены кустарник. Да, Фёльф – это доисторический заповедник, где люди продолжали заигрывать с домовыми, чтобы те не били дорогостоящую посуду, умерших продолжали перед погребением сжигать и совали затем вместо склепов под большие земляные насыпи, а после воскресного похода в церковь было за правило водить хороводы, которые часто заканчивались совсем не благопристойными мероприятиями. Вот такое место пожаловали нашим с дядей Хьяльмаром предкам для строительства замка.

Первоначально Йегерскоу был расположенным на невысоком холме, отвоёванном топором у непрерывного леса, крупным деревянным донжоном с частоколом, отгораживающим маленький внутренний дворик. Вскоре его взяли и разрушили до основания, после чего следующий владелец выстроил новую башню, на этот раз из обожжённого кирпича. Впоследствии она многократно перестраивалась, становилась каменной, обрастала навесными галереями, стены её окружавшие становились всё толще…пока появившийся проездом король холостым залпом из двух орудий не заставил кого-то из наших прадедов разобрать всё это добро на стройматериал. Так начинается история того самого Йегерсковского замка, который мы знаем сейчас – камень пошёл на строительство дворца, который кому-то постоянно хотелось расширить, и с тех пор каждый обладатель привинчивал к пёстрому ансамблю что-то своё. В виду ограниченности ресурсов, как правило это были какие-то декоративные элементы во внешнем или внутреннем убранстве, изредка – флигели, или на худой конец попытки посадить что-либо приличное в клумбах клуатра, и если первые с разной степенью эстетического дарования всё-таки довели к началу века экстерьер до относительно цельного ансамбля, то с флорой внутреннего двора дело обстояло плохо и в виду климата сажали полевые цветы: всё остальное наотказ вымирало. Так дворец, который по традиции продолжали именовать замком, постоянно достраиваясь, приобрёл форму асимметричного, замыкающегося на себе кольца, отчего местные, приходившие сюда летом подрабатывать, окрестили его "змей-городом".
Определённое мне для жилья помещение было одной из совсем поздних, той эпохи когда в Сванеланде стало модно вешать на стены гобелены и аллитерировать стихотворения, доделок какого-то таинственного прапрадеда, которого я скорее всего не хотел-бы ни видеть, ни знать; я лежал на кровати и смотрел в ноябрьски-белое окно, стрельчато перевитое портьерами.
В дверь постучали.
- Войдите.
Вошла Сигунн. Она держала в руках поднос с аккуратной чашечкой, которая заметно дымилась в промозглом воздухе. На девушке под фартуком была толстая шерстяная юбка бурого цвета. Белые пальцы крепко сжимали медное блюдо; казалось что из-под звериной шкуры проступает сама суть человеческой плоти, не запятнанная солнцем или чьим-то взглядом, не тронутая кровью, похотью и свинцом. Снежно-бесцветная, со скуластым лицом, сильная как ископаемая медведица, Сигунн стояла и по-провинциальному просто и безлестно смотрела мне в глаза. Мне нравилось когда так смотрят; в столице так делают только самые опущенные из встреченных мной проституток.
- Повелели Вам принести прямо сюда. Господин сказали что ждут Вас к обеду в половине первого.
Я поблагодарил её. Дядя Хьяльмар не завтракал; не завтракал, кажется, уже лет пятьдесят, и такие вот ранние обеды, после которых пятьдесят лет длился его сорокаминутный сон, были одной из отличительных черт его обихода.

Я лежал и тревожно пытался разобраться в ощущении, возникавшем при мысли о таинственной телеграмме. Кто был её отправитель и почему дядя так серьёзно отнёсся к этому почтовому недоразумению? А если это было не ошибкой, тогда кто отправил телеграмму? В каком-то смутном предчувствии я пролежал до самого обеда, который определил интуитивно: часы были сломаны. Как и пять, десять, тридцать лет назад.
Ветер наваливался на толстые стёкла, качались макушки подтянутых  по-прибрежному сосен. Чувствовалась близость большого водоёма; воздух ближе к Йегерскоу становился солоноватый, хоть до залива оставалось с лишком двадцать миль. Камин пламенел как пароходная топка, было зябко. Я сделал глоток остывшего кофе, поднялся с кровати, отворил дверь и вышел в крытую галерею, ведшую в столовую.

***

Дядя уже сидел за столом. Его сутулая фигура выжидательно наклонилась над посудой. Процедура сервировки всегда искренне его занимала; еда, кажется, была предметом его подлинной заботы, несмотря на весьма скудные гастрономические пристрастия и какие-то церемониальные порции. Сигунн неторопливо накрывала, аккуратные блестящие тарелки с фамильным вензелем наполнялись жиденьким супом; сидели только мы вдвоём: я, ещё помятый с дороги и не пришедший в себя, и мой дядя, щепетильно щуривший подслеповатые глаза (он принципиально не носил пенсне), отчётливо выдававшиеся воспалёнными веками и тёмными кругами на его обескровленном, вытянутом лице с резко выдающимся подбородком и острым, подогнутым как клюв пустельги, носом. На выходе стоял лакей – он всегда стоял с обратной стороны от выхода, потому что Хьяльмар не любил когда кто-то находился у него за спиной.
Мы пожелали друг другу приятного аппетита, после чего дядя принюхался и положил в рот первую ложку. Съев пол-тарелки, мы выпили по рюмке местной еловой водки и продолжили. Я помнил этот ритуал с детства. Так мы расправились с нашими крошечными, декоративными порциями первого и второго, съели десерт и теперь сидели друг против друга, пуская клубы дыма и маленькими глотками лакая кофе из декоративных чашечек какого-то несказанно древнего сервиза, который произвели на свет в одной из мануфактур Иннеборга в подражание свежепривезённому с востока фарфору. Было идеально-тихо; белая до синевы скатерть простиралась между нами в ледяном свете, катящемся из окон столовой. Часы, висевшие на стене над кофейным столиком, молчали.
- Эрберт, а покажи мне эту телеграмму. – Подал наконец голос дядя.
Я положил на стол трубку и залез во внутренний карман сюртука, куда я положил письмо собираясь к обеду. Дядя как-то призрачно усмехнулся; его синие как скатерть щёки и воспалённые веки покрылись враз сотней мелких морщинок. Он пристально смотрел за моим выражением лица, пока я недоумённо ковырял рукой в пустом кармане, про себя чертыхаясь и рассеянно пялясь под ноги.
- Ладно, не ищи. – Понял он без слов. Я так и знал. Всё в порядке, не суетись.
Я достал руку из кармана и посмотрел на него. Дядя снова был отстранённо-задумчив. Глубоко затянувшись, он произнёс:
- На сколько ты планируешь здесь остаться?
- Вы…
- Нет, я просто хочу узнать, остались-ли у тебя в Иннеборге важные дела.
- Важные… Пожалуй, нет.
- Вот и славно.
Мне показалось, что дядя был удовлетворён моим ответом. По его лицу трудно было что-либо прочитать; он с успехом пользовался этим свойством всякий раз, когда кто-то норовил вывести из-под покровов его мысли. Разумеется, нам всегда хотелось забраться в их ход, хоть один взгляд бросить на его внутреннюю карту. Но вряд-ли кому-то это удавалось; сколько я его помню, дядя был абсолютным сувереном своего невидимого достояния и когда я, всегда испытывавший к нему какой-то мистический интерес, какой люди испытывают к подземным лабиринтам или заброшенным библиотекам, задавал ему вопросы открыто, тот всякий раз ссылался на какие-то внешние указатели, которые должны были дать мне ключ. Эти его загадки я решал до следующего лета, а когда приезжал тут-же выпаливал, хорошо зная что дядя Хьяльмар ничего не забыл. Тот и правда помнил всё, поэтому не без смеха отвечал что ответ неверен, после чего отправлялся размещать гостей. Когда мне стукнуло чуть больше двадцати, то, как это бывает когда вдруг понимаешь что врут священники и отец во время той самой кампании работал в тыловой службе, неожиданно оказалось что дядя Хьяльмар – просто спятивший от одиночества чудаковатый старик, который привлекал внимание редких посетителей дешёвыми ребусами и нагнетавший вокруг себя потустороннюю, загадочную атмосферу, в которую бросаются все хоть сколько-нибудь чуткие до смыслов души. Я даже заявил ему как-то раз об этом, о чём потом извинялся. Не знаю, стоило-ли делать то и другое, потому что ничего, как казалось, не производило на него никакого впечатления. Когда он узнал о смерти сына кучера (лошадь лягнула его в грудь прямо в нашей конюшне), когда от удара молнии загорелся верхний этаж библиотеки, когда я приехал к нему известить о его предсмертной агонии… Дядя Хьяльмар задумчиво поводил губами и через секунду раздавал указания как поскорей и без лишнего шума устранить неполадку. Наши души продолжали впадать внутрь него, и все мои попытки развенчать эту застывшую посреди Йегерсковского леса фигуру, вплетённую в жалобный крик девушек у озера, изрытую сотней медвежьих тропинок и зябко светящуюся дикорастущими цветами, ничего не достигали. Прошёл ещё десяток лет, потом ещё – отец и правда работал в службе тыла и получил награду не за марш-бросок, но при всём нездоровье исходившего от него духа, а может и благодаря нему, дядя Хьяльмар был настоящим, это однозначно – непонятно в чём конечно, ведь его аккуратные туфельки, искреннее наслаждение едой, бездушное, по моему личному мнению, следование ежедневному распорядку и синюшная тишина неосвещённых коридоров и лестниц целую вечность необитаемого жилища выводила наружу только мелочную неестественность, упрямую, истёртую механичность движений его старческого тела, которое как будто давно должно было умереть, но всё время находило себе оправдания; всё это должно было скорее отталкивать и отвращать, но странным образом втягивало, втягивало с невообразимой силой куда-то внутрь, куда он ел свой жиденький супчик и читал газету, за которой отправлял кучера затемно в Хуслю. Он был настоящ, в отличие от телеграммы, которую я искал после обеда битый час в бумажнике, вытряхивал из книг и пытался разглядеть под столом. Её нигде не было, и нелепость ситуации, в которой я оказался, меня сильно озадачила.

Первым моим намерением было извиниться за неожиданный визит и завтра-же спозаранку уехать обратно. С другой стороны, если дядя сам попросил меня погостить, я не мог не нарушить приличия своим скорым отъездом. В то-же время основание, которое меня с ним сводило, растворилось в воздухе: нелепая телеграмма, в которой говорилось о близкой кончине Хьяльмара была своего рода вызовом, перчаткой, которую ему кто-то бросил прямо в лицо. Но если не было автора, да и телеграммы в конце концов тоже не было, этой перчаткой, оскорбителем был я сам, и теперь после всей шумихи я не мог избежать этой очевидности. Теперь предстояло провести с дядей несколько дней под одной крышей, в совершенном одиночестве и не имея оснований ни сблизиться с ним на дистанцию откровения, чего, он, конечно, не допустил-бы и при совсем другом мотиве моих гостин, ни совершенно удалиться, поскольку это было-бы в моей ситуации ещё менее учтиво и косвенно сделало-бы его виноватым в моей бессмысленной поездке. Так я оказался заперт в замке Йегерскоу, в херцогстве Фёльф где-то на северо-востоке Линдемарка, в ледяной комнате с неработающими часами и по причине отвратительной погоды не имея возможности даже прогуляться в деревню. Я погряз в напившемся холодной воды лесу, который простирался на десятки миль вокруг и время от времени перешагивал единственную узкоколейную артерию, невзначай и по касательной питавшей край реденьким пульсом;
я молча мёрз среди бескрайних россыпей мелких ледяных озёр и мокрых кустов, переломанных ещё тогда, когда медведи не спали.

***

В дверь постучали.
- Войдите.
Сигунн внесла кофе на медном подносе.
- Господин ждут Вас…
- В половине первого. Спасибо, Сигунн, – сказал я тоном, выдавливающим за двери; я ненавидел когда меня беспокоят по утрам.
День начинался тем-же самым образом что и вчера. Ничего удивительного, в виду того что в этот лес девять месяцев в году не могло пробиться даже солнце. Молочное варево струилось под самыми окнами, окатывая туманной дымкой остовы мёртвых кустов и мокрую кору по-флотски подтянутых сосен. Я в один глоток осушил свой кофе и снова растянулся на кровати. Знакомое всю жизнь ощущение титанического бессилия пронизывало кости тёмными путами. "Какая бессмыслица" – уловил я внутренний голос, что упрямо твердил мне из года в год одно и то-же; каждое такое вот утро, когда я вставал, и, не находя себе никакого применения, снова ложился чтобы обмануться хоть какими-то основаниями вылезти из-под одеяла. "Интересно, что чувствует просыпаясь Хьяльмар?" – подумалось мне.
Я вообще скептически относился к одиноким людям; наверное, потому что сам был хорошо с такими знаком. Жившие в подобной обстановке затворники (а Фёльф был всегда – исторически, экономически, культурно и социально совершенно вырванным из общего событийного поля куском земной тверди, болтавшимся где-то на метафизической периферии в то время, как остальной континент сотрясался от сопутствующих взрослению любого организма метаморфоз) были либо хорошо или плохо загримированными животными, совершенно зацикленными на осуществлении своих перебитых в позвоночнике вожделений и лелеявшими с годами всё более извращённые поползновения фантазии – в гастрономическом, сексуальном или психологическом смысле, либо сумасшедшими, у которых этот процесс безвозвратно замкнулся на себе самом, оставив за забором ещё теплящуюся ткань среды в которой он мог-бы себя найти, либо искушёнными в ненависти ко всему живому и светлому метафизиками, боявшимися самих себя и поэтому всё глубже уходившими от настойчивых призывов к человеческому бытию внутрь несбыточных и чудаковатых грёз об этических императивах, всеобщей стачке и абстрактных законах других законов. По сути, третьи были искусно и многократно усложнёнными представителями второго типа. Все они были безобразны, пусть и в разной степени: может, конечно, среди таких одиночек и обретались подлинно светлые души, обладавшие настоящим человеколюбием и умудрявшиеся кормить в себе его прихотливый росток вне человеческого-же окружения, но я никогда таких не встречал: увы, одиночество в любых его проявлениях всякий раз случалось в моей жизни безобразно, я знаю о чём говорю. И если кратковременные его периоды действуют на любой организм – как болезнь, армия, поездка на спортивные соревнования или паломничество, – ободряюще и в некотором смысле обновляют ландшафт человеческого самотворчества для новых подходов, открывая глаза для рефлексии и самокритики, стрессовым образом обостряя черты близлежащего и поднимая с далёкого тёмного дна полусгнившие остовы затонувших плавсредств, давно покрытых водорослями и ракообразными, то затягиваясь такие экспедиции естественным образом лишали затворника того самого воздуха, который должны были дарить. В противоположность беспорядочному и беспокойному овнешнению, которое расшатывает любого свойства установки до совокупности отдельных ситуаций, которые всё навязчивее говорят только сами за себя и тем самым устраняют всякое принципиальное и идеальное измерение, одиночество которое не имеет своей меры наоборот, уводит в незримые выси каких-то обескровленных, обессмысленных, едва понимаемых как нечто теней, связанных друг с другом рукавами рубашек и завивающихся в бесконечные спирали, перекрывающих друг друга и всё дальше уходящих не только от способности быть узнанными в каких-то невооружённым взглядом читаемых результатах, но и узнанными как таковые, а потому вовсе свободных от необходимости результатов и попросту легко и привольно резвящихся в голове ради самих-же себя. Водителей таких хороводов я всегда опознавал без промаха – говорю-же, я хорошо знаю о чём идёт речь. И если наш сегодняшний обед был одним из сегментов подобных спиралей, ритмически восходящих и нисходящих с безупречностью часового механизма, то его материальное, гастрономическое измерение было тем якорем, который бросало двое людей, бессердечно загнутых в кольцо времени, прямо посреди белой скатерти, разделявшей нас в общей трапезе, что потребляли бесчувственные мышцы желудков; наверное потому желудки и наиболее безопасны для совместного провождения, что не имеют нервных окончаний.

Ровно в половине первого мы встретились с дядей Хьяльмаром у двери в столовую. Оценив мою пунктуальность, он доброжелательно кивнул мне в ответ. Он вообще всегда положительно реагировал на то что кто-то делает так-же: такие люди как дядя всегда строго осуждают когда ошибаются в ударениях или путают в именах собственных буквы, а ещё в любой момент готовы поделиться тем как было-бы всего лучше, и это не означает что так и вправду не было-бы лучше всего – просто свойство характера.
Я не скажу что не был удивлён, когда обнаружил что в ту-же посуду нам наливают тот-же самый зелёный суп что вчера; ещё больше я изумился когда снова обнаружил на второе гуляш, а после того-же десерта мы в тех-же позах уселись раскуривать трубки. Удивился я скорее не из-за того что у меня было устойчивое ощущение deja vu, а из-за того что мне от этого было чрезвычайно комфортно. Я бросил беглый взгляд на дядю. Он деловито набивал в трубку замысловатую смесь из лёгкого Бёрли, лангемаркского Кавендиша и какой-то местной пакости, которую он выработал ещё лет пятьдесят назад и с тех пор употреблял только в ему одному известной пропорции.
Внезапно мне стало страшно. Не совсем понятно из-за чего; может, потому что я ощутил что откуда-то хорошо знаю что вокруг происходит, может, слишком достоверно представил себя жителем Йегерскоу, или понял Хьяльмара как человека, связанного со мной какой-то, ещё более тонкой чем родословная, нитью, тянущейся через нас сквозь поколения и несущую собственный не зависящий от частностей и произвола смысл; – просто смесь табаков, пятьдесят лет послеобеденного сна, флигель поместья. Внутренний двор, на котором ничего не растёт, так-же как не растёт ничего помимо жёсткой серой травы во всей округе; песня, которой нет конца. Я ощутил сильный приступ рвануть куда-то в сторону отсюда, внедрить что-то помимо, сделать что-то неожиданное. Не в силах сдерживаться, я встал и сказал громко:
- Дядя, а Вы не хотите пойти в гостиную? – Мне на ум не пришло ничего более нелепого, но я подобрался и добавил: – Помузицировать. Я помню, у вас был замечательный клавесин.
Хьяльмар сперва удивился, так, что не смог этого скрыть, но быстро взял себя в руки, как-то обречённо поник и ответил:
- Нет. У меня осталось двадцать четыре минуты до сна.
- Вы правда хотите спать?
- Да.
- Не хотите ведь… – к своему собственному удивлению я чуть не взмолился. В его голосе промелькнуло что-то, заставившее меня ринуться в эту трещину всем телом, пытаясь раздвинуть её; мне вдруг стало казаться что я обязательно это должен; – вы не пробовали не спать днём?
Но дядя смотрел на меня уже совершенно спокойно и дал мне холодный, уравновешенный отпор:
- У каждого свой механизм, Эрберт. Не нужно внедряться в то что без того хорошо работает. Ты знаешь ведь, что лучшее – враг хорошего.
Я пожал плечами. Всё было-бы ничего, если-бы не эта чёртова телеграмма; если-бы не это странное предчувствие, которое никак не отпускало меня с момента как в моих руках оказался крошечный клочок почтовой бумаги. Вдруг мне стало стыдно за мой приступ. Я не знал что за паника мной овладела и почему я не мог с ней совладать, что за гнетущее пятно легло на мои глаза в тот момент; пожалуй, мне просто нужно было остаться наедине с собой.
- Хорошо, я понял Вас. – Сказал я, затушил спичку и вышел из столовой.

***

Я не мог ещё отчётливо определить очертания того что начинало прорисовываться перед моим внутренним зрением. Такое часто бывает, когда двигаешься в темноте, полагаясь только на интуицию, и стоит слишком поверить глазам или в слух – как тут-же оступишься, поэтому начиная следовать в потёмках нужно сохранять эту мнимую неопределённость предчувствия, которая в таких случаях никогда не подводит.
У меня не было никаких видимых оснований подразумевать в ошибке почтовой службы подвох. Даже верно указанные инициалы моей тётушки всё равно не были основанием для беспокойства. Я не мог опереться ни на что весомое чтобы подозревать в чём-то моего дядю, тем более что он был таким всегда, сколько я его помню. Не было вообще никакой проблемы, ни в чём: завтра-же утром я прыгаю в экипаж и никогда больше не увижу этих Богом забытых мест… Но было здесь что-то нездоровое. Словно песни девушек на берегу озера, или здоровенные дыры в кустарнике. Не просто нездоровое; людям свойственны причуды, а в старых зданиях всегда особенный запах, нет – говорю-же, это было что-то важное, чего я никак не мог упустить, пока находился в Йегерскоу; только здесь. Единственное, что мне удалось ухватить из нашего разговора – это мимолётный выдох тюремного ключника, бессильную и тусклую как предрассветный уголь тоску человека, который ещё может надеяться на спасение, в котором он продолжает нуждаться: среди заключённых всегда есть те кто прочно обосновался в своём новом доме, но если внимательно поискать, то можно найти в углу комнаты глаза, которые никогда не оставят мысль о свободе – такие будут делать всё то-же самое, но по совсем другой причине, а читать причины одинаковых поступков – тонкая и сложная наука, в которой нет однозначных магистров.

Я решил остаться в Фёльфе ещё на какое-то время. Меня оправдывала отвратительная погода и повторное предложение дяди погостить ещё чуть-чуть; я сдержанно согласился и стал внимательно наблюдать за тем, что происходит в замке. На первый взгляд не происходило ничего необычного: конюх каждое утро чистил гриву гнедой лошади, Сигунн пекла замечательные пироги из капустных листьев и ещё какой-то почти несъедобной растительности. Дядя пил на полтарелке супа рюмку водки и отправлялся спать, после чего выходил во внутренний двор и молча, неподвижно сидел там два с половиной часа. Я не тревожил его; затем он отправлялся на конную прогулку и возвращался с сумерками (очень рано темнело, если можно сказать что в ноябре в Фёльфе вообще бывает светло). Мы ужинали, Хьяльмар садился в кресло и прочитывал две главы из какой-то книжки, которую он продолжал зубрить ещё с эпохи врачебной практики, затем поднимался, желал мне спокойной ночи и удалялся к себе. Так прошло ещё два дня, пока я случайно не спросил у Сигунн, не простудится-ли дядя во время своих посиделок в клуатре: было холодно, и плед которым он укрывался вряд-ли мог давать ему серьёзную защиту от холода.
- Нет, не беспокойтесь. Когда становится совсем холодно, они с Анне играют в гостиной.
Мне показалось, что я что-то не расслышал.
- С кем?
- С Анне. Не мёрзнуть-же им на улице.
Я поморщился и переспросил ещё раз:
- С Анне? Дядя сидит во дворе с Анне?
- Ну да; – искренне недоумевая пожала плечами Сигунн и опять уставилась мне прямо в глаза.
Чтобы не возбуждать подозрений лишними расспросами я отпустил её, а сам во время обеда осторожно спросил у дяди, тоном, который должен был выражать мимолётность праздного интереса:
- Скажите, как дела у Анне?
Я спросил и пристально вперился в него глазами, выжидая реакцию. Это казалось мне сущим вздором и достаточно-таки плоским розыгрышем, в чём я конечно хотел убедиться, но он совершенно спокойно вытер губы салфеткой и как ни в чём не бывало ответил:
- Ничего. Пару дней назад был насморк, теперь всё хорошо.
Мы молча курили, во рту послевкусие капустного пирога смешивалось с лёгкой табачной перчинкой, а я совершенно обескураженно смотрел на спокойно чешущего подбородок Хьяльмара и, кажется, начинал понемногу что-то понимать.
- Привет Анне, – сказал я, когда мы расходились после трапезы.
- Обязательно. Чего сам-то не проведаешь?
Это был неожиданный вопрос. Мне стоило некоторого труда его переварить, после чего я переспросил, чтобы точно удостовериться что он это всерьёз:
- Проведать самому?
- Ну да, – поднял на меня спокойные глаза дядя, повернулся полупрофиль и махнул что-то лакею.
- Хорошо. Я сегодня зайду.

Анне умерла в восемь лет, в сорок девятом, кажется. Она была моей ровесницей и двоюродной сестрой. Так получалось, что каждый раз когда я приезжал в Йегерскоу, её, напротив, отправляли куда-то в мір, и мы встречались только по касательной, не имея возможности раззнакомиться. Я уезжал в Иннеборг в начале сентября, она в это-же время возвращалась в Фёльф. Так происходило несколько раз, пока Анне не отправилась на тот свет. Через год умерла супруга дяди Хьяльмара, потом умер мой отец, ещё через год – мать. Так вымерла вся наша родня, один за другим и каждый по разным причинам, но было очевидно: крошка Анне стала первой в череде смертей, выкосившей всех кроме далёкой двоюродной тётушки по отцовской линии, дяди Хьяльмара и меня. Занятно было что тётя Рагне не могла иметь детей; мне всегда казалось что не по возрасту бессмысленная, с вмятинками в толстых локтях тётя имела в этом какое-то высокое благословение. Всему виной была горничная, старая женщина из деревни. Как-то раз перед отъездом в Иннеборг она шепнула мне, что такой мор бьёт только по плодородным. Не думаю что Рагне была слишком счастлива по причине своего бесплодия, но кто знает, возможно это и правда позволило ей до своих восьмидесяти сохранять энергию, чувство юмора и послужить единственным мостиком между заиндевевшим в лесу Хьяльмаром и мной, разбросанным беспорядочно по половине земного шара.
Я не знал обстоятельств при которых моя двоюродная сестра почила, зато хорошо сохранил её внешность: большие голубые глаза со слегка приподнятыми внешними уголками, из-за которых казалось что она слегка усмехается, маленькие ручки с аккуратными ногтями и тяжёлые, густые волосы соломенно-русого цвета, которые Марта перевязывала голубыми лентами. Новость о её смерти потрясла семейство до самых корней: мать рыдала так, будто потеряла свою собственную дочь, отец долго не мог прийти в себя и ничем не мог помочь брату с похоронами, что-же касается Хьяльмара с женой, то я даже не хочу представлять что с ними было. С тех пор я никогда не приезжал в Йегерскоу: на следующее лето родители наконец-то оставили меня в городе, а затем ушли один за другим. И вот он я, спустя почти два десятка лет, приезжаю сюда чтобы услышать что мой дядя продолжает прогуливаться со своей дочерью во внутреннем дворе и что в начале недели у неё был насморк.
Сказать что Хьяльмар фон Йегерскоу сошёл с ума было-бы слишком просто. Несмотря на то что он ни с кем предпочитал не разговаривать, он не препятствовал когда заговаривали с ним самим и всегда обнаруживал тонкую рефлексию, незаурядное чувство юмора и вполне трезвый рассудок. Было похоже что в нём параллельно уживались две жизни, одна из которых происходила в Фёльфе и имела все черты заурядного быта старого человека доживающего свой век; другая, очень тайная и сокровенная, пряталась там куда я не был допущен. Разумеется, не был допущен никто, но регулярное окружение хотя-бы прочно имело её в виду – у меня-же в руках оказался только крошечный клочок почтовой бумаги, который я вырвал из Хьяльмара когда в нём приоткрылась эта трещина, ранка, внутри которой что-то темнело. Что-то, казалось, давно вытянуло все жизненные силы из его мумифицированного вот уже много лет тела, из клумбы во внутреннем дворе и самой простой природной способности что-либо воспринимать как своё. Я смотрел как дядя подотчётно выполняет все формальные признаки жизнедеятельности и бдительно следит за пустопорожней клоунадой, которая должна была кому-то доказать что в Йегерскоу ещё кто-то теплится. Но меня было не так просто провести: я слишком хорошо знал таких одиночек, чтобы верить им на слово.

Мы встретились с ним после традиционного послеобеденного сна. Накрапывала ледяная изморось; я и Хьяльмар сидели под пледами в галерее внутреннего двора и молча смотрели на клумбы с чёрной землёй, размокшей от постоянной влаги. Так продолжалось неопределённо долго. Я спросил:
- Что сейчас делает Анне?
В стойле тихо заржала гнедая лошадь. Конюх вынес за ворота ведро и вернулся обратно.
- Она молча сидит и слушает наш с тобой разговор.
- О чём мы говорим?
- Полагаю, мы увлечённо беседуем о прошедших в четверг в Иннеборге скачках.
- Кто победил?
- Зелёные.
Дядя поморщился; полагаю, он традиционно болел за голубых.
- От чего она умерла?
Хьяльмар так-же спокойно ответил:
- Её укусила змея. Говорят, самые опасные змеи водятся в степях и пустынях; – Анне сгорела за несколько часов, я даже не успел прискакать из Хуслю. Самые ядовитые гады живут в головах людей, Эрберт; – там где никто их не видит.
Ветер усиливался, было не на шутку холодно. Я трясся как осиновый лист.
- Идёмте в гостиную. Там никто из нас не простудится.
Дядя покорно снял плед и поднялся с кресла.

В сумерках потолки терялись из виду. Оленьи рога топорщились прямо напротив нас; софа, три, может четыре – в темноте не разглядеть, – портрета, чёрного цвета клавесин, бордовые, с угольными тенями, шторы, перебинтовавшие окнам уши. Казалось что само вечернее небо проступает поверх наших голов, выпуская наружу всё тепло, которое Йегерскоу пытался выдавить из древесины. Будто читая мои мысли, Хьяльмар заметил:
- В деревне думают что с приходом весны их согреет солнце. Может быть они и правы, но для того чтобы было чему греться нужно иметь тело, иначе самый жаркий огонь пройдёт сквозь, не задержавшись.
- Вы когда-нибудь боялись смерти? Физической, как умирают люди.
- Конечно боялся. – При слове о смерти глаза дяди слегка оживились, как будто я затронул что-то всерьёз его занимавшее. Не думаю чтобы это было свойственное старикам ностальгическое понимание смерти как подтверждённого массой близких примеров рока, – скорее объект внутренней дискуссии, то с чем раскуриваешь трубку или выгуливаешь мёртвую во внутреннем дворе своего замка.
- Значит у Вас было что терять. Как Вы думаете, Вы благородны?
- По-своему. Если речь не о посмертном воздаянии, разумеется.
- Почему Вы считаете, что уберечь кого-то от своих пороков благородно?
Дядя немного напрягся и вопросительно на меня посмотрел.
- Вместо того чтобы жить вместе с этим пороком. Недостатком; делиться им, говорить о нём. Подразумевать его.
- Ты проницателен, Эрберт, – ответил он, задумчиво потёр руки и бросил в огонь ещё одно полено. Поднёс руки совсем близко и сел обратно в кресло. – Да, так и есть. Не то чтобы я так думал, кажется, это где-то в самой природе. Любой кто имеет перед собой некий идеальный образ себя-же ни за что не согласится разменять его на бесконечные вариации собственного несовершенства. Это может звучать смешно, это можно порицать или наоборот, поддерживать, скорее по незнанию, – но без этой способности не было-бы ни одного твёрдого человека, который смог-бы не разменять на множество что-то единственно-верное. Или не верное, конечно: никто от этого не застрахован. Ты-же понимаешь, что и тот и другой лагерь в этом споре имеет свои неопровержимые аргументы. Те кто болеют за зелёных говорят что не родиться, не вырасти, не ошибиться это не значит не опровергнуть Единственное. Те кто берегут статус-кво говорят что попасть в цель можно только одним верным образом.
Полено треснуло пополам с громким хлопком, разметав по полу сноп искр. Я подошёл к камину и взял в руки щипцы:
- Как вы смотрите на то чтобы всё-таки давать обеты? Не обязательно ведь давать их кому попало. Но если бояться нарушить своё слово никогда не будешь иметь возможность его соблюсти. Плохим блюстителем, так-же как и хорошим, делаются перед лицом клятвы. Немые не безупречны.
Дядя усмехнулся.
- А ты не думал что у меня есть мой обет?
- Тогда каков над Вами суд?
Я, сидя на четвереньках с щипцами в руках, развернулся к нему, чтобы что-то добавить, но обнаружил его совершенно остолбеневшим, застывшим взглядом смотрящим мне прямо в глаза и пытающимся свести вместе что-то несводимое. Мой элементарный вопрос явно поставил его в тупик, чего никто из нас не ожидал. Я чувствовал чего ему стоит говорить со мной на такие темы и сохранять при этом спокойствие; чувствовал как под его кожей сотни узлов, крепко завязанных друг с другом в прочно окаменевшую упряжь забытой телеги вздыбливаются, обнаруживая друг друга и принося мучительную, жгучую боль давно запущенной язвы.
Он с трудом взял себя в руки и опустил глаза. Я сгрёб золу и сел в кресло. Так молча мы сидели ещё некоторое время, пока в дверь не постучалась Сигунн, принеся нам по чашке успевшего остыть по дороге кофе. Дядя зло зыркнул на неё, и мы снова остались одни в полумраке гостиной, под здоровенными оленьими рогами, совершенно почерневшим сводом и стенами, скатавшими холод в плотный комок, обитаемый двумя фигурами застывшими перед камином.
- Знаешь, я всегда считал, и наверное буду считать и дальше, что уберегая человека от себя мы проявляем по его отношению заботу. Именно заботу, даже если он хочет чтобы его этой защиты лишили. – Дядя достал из кармана кисет. – Как-то раз Анне крутилась на кухне, что-то готовили. Я зашёл в тот самый момент когда она уже готова была упасть в кастрюлю с каким-то варевом для собак. Она жутко перепугалась тогда, долго плакала, хотя не было из-за чего – я вовремя её поймал, не ругал, не ругал при ней даже повариху, с чего она так… – Он поглаживал пальцем мундштук; в свете камина его глаза тускло блестели. Корпус Хьяльмара слегка подался вперёд, он задумчиво прибавил: – бывает ведь, да? – и чиркнул спичкой.
Я откинулся на спинке и смотрел на то как синеватый огонь с лёгким свистом выпаривает влагу из треснувшего полена. Дядя тоже утонул в своём седалище. Прикрыв глаза, он пускал густые клубы дыма, его руки покоились на широких подлокотниках, изукрашенных витиеватыми лозами винограда; голова так-же удобно была притоплена в воротник, отчего казалось что у него, полулежащего, вовсе нет шеи. Так прошло ещё пол часа, пока дядя Хьяльмар не поднялся и не заявил:
- Самое время спать.

***

На следующий день мы после обеда вместе с дядей отправились на конную прогулку. Как и ожидалось, была отвратительная погода и в воздухе стояли мелкие капли влаги, которые мы собирали лицами по дороге. Мы намеревались прокатиться до деревенской церкви святого Урмара: с этим местом было связано много моих детских воспоминаний, к тому-же этот маршрут для дяди был традиционен.
- Давно ты водил Анне в церковь? – спросил я, намереваясь нарушить молчание, которое сохранялось между нами со вчерашнего вечера.
- Давно.
- Насколько я помню, святой Урмар – покровитель при укусах ядовитых насекомых и змей, может… - разумеется, я сказал это не без доли иронии, но всё-же наполовину всерьёз, как вдруг Хьяльмар остановил коня и молча на меня уставился. Я понял что почти плюнул в его санктуарий и слишком переоценил степень нашего взаимопонимания: несмотря на то что он сам подмечал нелепость некоторых своих выходок, та его часть, которая находилась в прочном плену, в котором томятся заключённые ещё при жизни души, готова была в любую секунду постоять за своё. Он простоял так с минуту и смотрел на меня с таким ледяным упрёком, что я спешно опустил глаза и тихо, как дети просят у старших, попросил прощения.
Мы двинулись дальше. У Хьяльмара продолжали играть желваки, но он уже взял себя в руки.
- Я давно потерял веру, Эрберт. – Наконец подал он голос. – Скорее и не имел её по-настоящему, потому что потерял, а не утратил. Как будто она просто выпала у меня из рук, когда я вот так прогуливался до церкви святого Урмара, который заступается за укушенных ядом.
- Я не ожидал от Вас такого.
- Да нет, ты не понял, – он покачал головой. От едва заметной, наискось, усмешки морщинки в уголках его глаз стали заметней. – Это привычно – клеить на человека не ходящего в церковь ярлык вольнодумца, бунтаря, борца за какие-нибудь свободы и прочую чушь. Нет. Я закоренелый сторонник голубых и блюститель старого порядка, дело не в этом. Я ведь исповедую все каноны, я абсолютно согласен со всем что нам мать-Церковь говорит. Но этого мало, понимаешь? Я не прекратил исповедовать, но это не вера, потому что исповедовать нужно правильно, а верить всем сердцем: два необходимых компонента, которые обозначают человека как смельчака, прочно ступившего на дорогу. Этого, увы, у меня нет. Да и в конце концов, если мы смотрим на чьи-то дела, что это нам может сказать, если мы не глядим на них глазами веры? Ведь совсем просто опошлить что угодно – этим сейчас занимается каждый первый, – но очень трудно оправдать, а чтобы не опошлить нужно обязательно оправдать, потому что зло дано само по себе и ради него ничего не нужно делать. Без того чтобы хоть немного выйти за пределы изведанного и опереться на возможность совсем других причин, или целей, чего-то совершенно незнакомого, это будет просто законченный в себе факт, закрытый со всех сторон и самоценный; безо всяких тонкостей, которые к поступкам и приводят, лишённый цвета, беззвучный, безвкусный, без запаха – ты чувствуешь запахи, Эрберт? – вдруг неожиданно спросил он.
- Нет.
Дядя широко улыбнулся.
- Вот тогда ты можешь представить себе что такое закон без любви. Ты знаешь что на неделе у тебя своровали утку, но при этом не чувствуешь заботы, которая толкнула законопослушного человека на воровство чтобы накормить голодную семью, потому что в чёртовом Фёльфе ничего не растёт, а в городе платят так что нужно туда ехать всей семьёй, чтобы работали по четыре конечности на человека, четырнадцать часов шесть дней в неделю. И вот – ты не чувствуешь запахов. Все воспоминания твоего детства, то как ты поражённо смотрел на ствол вон того кедра, как ты щупал пальцами своё лицо, разглядывая себя в отражении озера, как тебе казалось что смерти нет и все, все всегда были живы – ничего этого. Вор, просто вор забрался и утащил утку – Хагар дважды в него выстрелил, представь. Слава Богу не попал. – С этими словами Хьяльмар машинально перекрестился.
Я отвернулся, чтобы он не увидел как я улыбаюсь. В эту минуту дядя казался мне суеверным стариком с чистым и живым сердцем, который продолжал чувствовать запах озёрной воды и у которого достало-бы смелости полагаться что где-то все живы; мне так хотелось как-то удержать его на этой ноте подольше, просто чтобы полюбоваться. Но когда я повернулся обратно, лицо дяди снова стало чугунно-сосредоточенным. Мелкие капли осели на его перевитых синеватыми сосудами висках и бровях; губы были крепко поджаты.

Мой приезд расшевелил не только дядю. Странная телеграмма, в существовании которой я сам теперь сомневался, свела нас двоих в самом укромном месте на земле, которое мне доводилось посещать: вдали от человеческих глаз, от глобальных течений, невидимо и поневоле включающих каждого в свой неуклонный ход, двое людей оказались сомкнуты лицом к лицу в присутствии некоего третьего наблюдателя, с которым каждый был так или иначе связан, и каждый из нас где-то на задворках призрачно ощущал наступление чего-то большого: как ствол дерева, которое в детстве пытаешься объять и не можешь, скорый приход весны или достоверное понимание что все где-то там – или прямо здесь, – живы и будут живы всегда.
Мы стояли в пустой церкви в полумраке, разрезаемом холодным светом маленьких окон, и смотрели на центральную икону, вздымавшуюся над алтарём. Святой Урмар держал в руке змею, из пасти которой в чашу, которую он держал в другой руке, капал яд. Легенда гласила о том что святой был врачом, который пришёл в Линдемарк в те времена, когда он ещё был языческим. Урмар исцелял тяжело раненых и неизлечимо больных, и всё-бы ничего, если-бы он не обратил в новую веру дочь местного ярла. Когда тот потребовал от прозелитки принести жертву местным богам она отказалась; правитель в гневе заключил её в темницу и потребовал привести к нему дерзкого лекаря. Когда святого кипятили живьём, тот благословлял ярловых слуг, которые подбрасывали в огонь хворост; так продолжалось пока разгневанный князь не зарубил его мечом. Как гласит легенда, с этих пор исцеления начались по всему краю, и ничто больше не могло остановить распространение Новой традиции. Обескураженный ярл освободил свою дочь и велел построить на месте казни большой монастырь – Санктурмарсклостер, недалеко от Хуслю. Так человеческая жестокость, будучи представленной в новом свете, обращается в добродетель, и я знал немало людей, кощунство которых впоследствии приводило их к многократно большему благу, чем они могли совершить не познав самих себя перед зеркалом собственных злодеяний. Такова парадоксальная истина веры, использующая самое последнее кощунство как аргумент в свою пользу, и ещё верней будет сказать что нет ни одного аргумента, который мог-бы её опровергнуть, свидетельствует он за или от противного; таков парадокс человеческого небессмертия.
На широком, не по-деревенски роскошном окладе примитивной иконы висели десятки цепочек с разными фигурками, изображавшими руки, ноги, уши и другие части человеческих тел – скромные аргументы в пользу, которые человек мог дать за чудо людской способности взойти на костёр.

Мы вернулись в Йегерскоу когда начинало темнеть. Хьяльмар, очевидно, сильно переживал по причине своего опоздания, я-же имел возможность видеть как пятьдесят лет законов других законов, скрученных в десятки одеревеневших ремешков на давно остывшей колеснице трещат от натуги, но трещат, будто колеса могут крутиться и после смерти, а яд может как продлевать бесполезную жизнь, так и убить к чему-то новому, что сулит новые смерти, за которыми всё равно что-то лежит. Что-то грандиозное, как ствол вековечного кедра или тайна бесконечных рождений.
После ужина мы снова пили кофе. Хьяльмар распорядился принести вишнёвых дров, и по гостиной разливался ровный огонь фруктового дерева.
- Знаешь, я много лет жил с одной мыслью. – Дядя наклонился перед камином и протянул сухие жилистые руки навстречу призрачному теплу, неожиданно поёжившись от холода. – Что однажды что-то проколет меня насквозь. Проткнёт, вспорет. Не то чтобы мыслью даже, какой-то благоговейной надеждой. Мне постоянно снится один и тот-же сон: что я скачу верхом по перелеску, спасаясь от преследующих меня всадников. Они очень быстрые, и я чувствую что меня вот-вот настигнут. И тут я достаю лук и изо всей силы натягиваю тетиву, чтобы пустить в воздух стрелу – я надеюсь что кто-то увидит её и придёт на помощь, станет против них на мою сторону. Она взмывает вверх, а я скачу дальше, чувствуя, как всё ближе и ближе звон сбруи и голоса преследующих меня людей, как вдруг чувствую укол – отчётливый удар чем-то острым – и вижу что из меня торчит мной-же пущенная стрела. Я останавливаюсь, и вдруг чувствую приятную слабость по всему телу, как будто я хорошо выпил или просто сонный. Из раны течёт чёрная-чёрная в темноте кровь, а я не хочу её останавливать. Оглядываюсь вокруг – и вижу что никого нет; я один посреди широкого поля, верхом и со стрелой в животе. Восход солнца, Эрберт, такой восход которые я видел только в детстве, когда отец брал меня на берег Ригсфьерда; на этом сон заканчивается. Это такое знакомое ощущение… Я назвал-бы его свободой, что-то из той поры, когда ты ни о чём не думаешь и ничего не хочешь помимо того что у тебя есть прямо сейчас, и в этом видишь, нет – не понимаешь, а именно чувствуешь колоссальное счастье не иметь ничего из того что не было-бы подарком, как будто совсем нечего терять, но не так словно ты уже потерял, а как будто у тебя всё есть и так. Такое…Восхитительное ощущение.
Он сидел слегка наклонившись к камину и отстранённо наблюдал как огонь, синевато шипя вишнёвыми ветками, медленно и постепенно совершает свою разрушительную работу, не давая нам ничего, помимо тепла и тусклого света, выхватывающего только глаза и размытые контуры двух одиночек, вся боль которых стремилась к тому чтобы засвидетельствовать о себе самой. Было какое-то особенное настроение: дядя стал будто совсем понятен мне, несмотря на то что мы почти и не были с ним знакомы. Я не думаю что с дядей Хьяльмаром можно было всерьёз быть близко знакомым – так мало от него осталось по эту сторону, но то что каминный свет мог выхватить по ту, где всё казалось нам обоим таким нашим, семейным, а волосы Анне были перевязаны голубыми лентами – как двадцать, пятьдесят, тысячу лет назад, – сейчас было как никогда близко; в двух шагах от нас, позади. Десятки всадников столпились за нашими спинами и молча смотрели как я наклонился и подбросил в гаснущий свет ещё одно полено, зашипевшее и медленно занявшееся синеватым огнём.
- Помните, мы говорили про обет. Что нельзя его сдержать, не дав слова.
- Да, Эрберт.
- Я думаю, нельзя судить себя своим собственным судом. Мы в любом случае проиграем, если убережём от себя. Мы-то уберегаем себя самих от собственного несовершенства, от несбывшегося множества, догоняющего нас по пятам. Проиграв, мы станем себя казнить, и если не перед кем соврать, мы станем делать это сами. Тот кого мы предали – а ведь предали, Хьяльмар, – мог-бы нас оправдать. Простить, если-бы он был. Как оправдать самого себя? Где достоверный источник того что мы больше неподсудны – или отправлены на эшафот? Нет ни того ни другого...
- Да где вообще тот кого мы можем предать? – перебил меня он. – Когда ты в последний раз был уверен в том что вообще кто-то есть? Что есть я к примеру, ты правда так считаешь?
Мне трудно было ответить на этот вопрос. Я замялся, в то время как дядя продолжил:
- Чтобы точно определить есть-ли кто-то, нужно быть самому. Нужно мёрзнуть, нужно хотеть тепла, бояться, ожидать кого-то. Вот тогда ты сможешь сказать – "кто-то мёртв", потому что определить можно только сверху, стоя над клумбой и высаживая в ней цветы. В самой могиле темно, Эрберт, и я не знаю кто ещё может умереть, а кто уже умер. Я правда не знаю – добавил он, нервно отвернувшись и принявшись шарить по карманам. Я тоже достал трубку.
- Анне мертва. Вы слышите?
- Слышу.
Он ответил наотмашь, как говорят чтобы отстали.
- Это правда, Хьяльмар. Анне больше нет, и то что мы продолжаем с ней каждый день видеться – не основание чтобы считать пороком неизбежность чьей-то смерти, потому что она от нас не зависит. От нас зависит жизнь, потому что с ней соглашаются – или отвергают, и не нам определять сколько ей длиться, но возможно жить после Анне, жить после Анне – можно.
- Ты понимаешь, что жить в нашем случае – значит похоронить её. Значит признать себя не властным над тайной жизни, потому что она недоступна, и признать эту недоступность, покориться ей, дать ей…
- Пройти навылет.
- Именно.
- Вы не думали что именно ваше долгожительство – это ваша собственная месть самому-же себе, кара, от которой вы много лет не можете отказаться и постоянно продлеваете, не давая закончиться? Я не говорю о том что нужно самостоятельно решить этот вопрос; думаю Вы давно отвергли этот вариант как равноценную бессмыслицу, – не потому что жизнь чем-либо дорога, а потому что просто глупо убивать мёртвых. Им можно либо позволить умереть, либо приходится их постоянно воскрешать, тем самым ставя себя с ними на одну глубину под землёй. Тот кто умеет говорить с мёртвыми не живёт в міре живых.
Воцарилось долгое молчание. Мы оба задумчиво курили и не смели его нарушить; чувствовалось, какая неожиданно глубокая пропасть разверзлась под нашими ногами, в которую мы сейчас падали, падали – и не могли разбиться, потому что у неё не было конца.
- Я скоро иду спать. – Сказал дядя. – Сигунн придёт через четыре минуты.
Вдруг мне показалось, что мы пропали. Навсегда. Как тогда, в столовой, меня охватил настоящий ужас от того, что вот-вот – и больше никогда не найдётся возможности выбраться из этого замка, отделаться от постоянного дежа ву, от сна в котором кто-то гонится, но никак не настигнет… Я вдруг понял, о чём говорил дядя рассказывая про стрелу, проходящую между рёбер, про сладкую боль раздвигаемых железным наконечником мышц, которая сулила что-то совсем другое, и вот сейчас был тот момент, когда казалось, что ничего больше не будет, что мы забудем про самих себя, больше никогда не достучимся друг к другу. Я чувствовал немое присутствие Сигунн, моей матери, Анне, отца, Хьяльмара – всех вместе взятых, но никто из них не был жив, а наоборот, и всё это где-то там, во мраке человеческого туловища, которое вот прямо сейчас, здесь, нужно было распороть хоть чем-то, хотя-бы руками, зубами разгрызть, я повернулся к дяде и громко-громко закричал, насколько хватало лёгких:
- Анне умерла! Анне нет больше, Хьяльмар, дядя, её больше нет! Ты есть, я есть, послушай-же ты меня, я к тебе сейчас говорю, я могу ещё с тобой говорить, старый тюремщик, глухой остолоп, выпусти нас, выпусти нас всех! – С этими словами я, не помня себя от ярости, набросился на него.
Тот был совершенно перепуган моим криком, эхо носилось под потолком и в коридорах, я слышал свой затихающий голос и в ужасе от того что ещё три минуты, войдёт Сигунн и будет держать в руках медный поднос – и никогда больше ничего не будет после этого, я никогда больше не выберусь из чёртова Фёльфа и навсегда останусь в кишечнике этого древнего, бессмертного чудовища из Йегерсковского леса – повалил его на пол, забрался сверху и стал бить его по щекам, молотить его в грудь, угрожая переломать рёбра. Сначала он сопротивлялся, пытаясь поймать мои руки, но я был ещё молод и гораздо сильнее, и он просто закрыл руками лицо и тихо шипел от боли, пока я тряс его за фалды и что-то кричал…

В какой-то момент с хрустом вылетела ещё одна пуговица его сюртука. Полы раскрылись, и тут я увидел под кадыком уродливый, продольный ожог, спускавшийся вниз. Я, совершенно не соображая что делаю, разорвал на дяде рубашку – и обмер. Ожог тянулся к груди и становился всё шире. Его цвет сменился на чёрный; кое-где можно было разглядеть мелкие выщербины обугленных участков, отколовшихся от моих побоев. Его грудь поднималась и опускалась от частого, тяжёлого дыхания; Хьяльмар, задыхаясь под весом своего седока, отвернулся, пытаясь не смотреть в мою сторону. Внезапный приступ жгучего стыда охватил меня, зазвенев в ушах и ослабив хватку рук. Они упали как плети, оставив дядю тяжело дрожать подо мной, с плотно закрытым ладонями лицом, в ощущении тяжелейшего позора и страхе перед бесконечно властвовавшим над ним безумцем, готовом в любую секунду сделать что угодно. Я был вне себя от ужаса перед содеянным и открывшейся мне тайной, которую так надёжно должен был скрывать стоячий воротник и крепления пуговиц. Сморщенная, безобразная, обваренная в кипятке грудь была распростёрта передо мной во всём своём тощем уродстве…и великолепии. Как обезображенное ранами сердце, как тронутое скорбью лицо вдовы. Как походка идущих на смерть.
Тут я заметил какую-то бумажку, слегка видневшуюся из его вывернутого нагрудного кармана. Я схватил её, и, щурясь в рябом свете камина, развернул непослушными, тяжёлыми пальцами. На ней были наклеены три коротких ленты с выбитыми буквами:

ИБ 293 24 88
Его С-ву графу Э. фон Йегерскоу.  =Срочно.=
Хуслю, Р 34 32
·
Эрберт, вчера ночью я скончался. Жду тебя в Йегерскоу. Хьяльмар.
·
АФ 22 32
28 нояб. 849 э.б.

Я поднял от листка глаза. Хьяльмар смотрел на меня выжидательно, совершенно поверженный, разбитый и ожидая моего вердикта. Я вздымался над ним как гигантский исполин, который мог сделать всё что угодно – со сваренным в кадке с собачьей едой далёких двадцать лет назад стариком, чьё тело теперь покоилось подо мной совершенно отверзтое в своём безобразии и ошеломляющей красоте… Я улыбнулся; Хьяльмар улыбнулся в ответ. Робко, нерешительно, будто ещё не до конца веря в то что это можно, но тут я прыснул и расхохотался, от всей души, опёршись руками на грязный от угольной пыли пол, и хохотал, хохотал во весь голос, не будучи в силах ничего сказать. Хьяльмар сначала осторожно, потом всё более уверенно расплывался в улыбке, пока я не свалился с него в новом приступе хохота, от которого не мог удержаться. У нас текли слёзы, мы плакали как дети и снова смеялись, не будучи в силах успокоиться, пока нас совершенно не покинули силы.
"Анне мертва, Анне – мертва" – крутилось в наших головах немое благословение, которое дарит смертным их способность мёрзнуть и чего-то хотеть. Женщины пели у озера песни; толстенный кедр у дороги стоял необъятный, как в то самое время, когда казалось что все будут живы всегда.
Мы лежали с дядей на полу перемазанные в золе, он – в порванном сюртуке и рубашке, я – с растёртыми по лицу чёрными потёками, и смотрели в невидимый потолок. В этот момент дверь отворилась. Мы запоздало напряглись, думая что это Сигунн принесла кофе, но Сигунн сегодня не пришла ·
в гостиную вошла девочка восьми лет, с тяжёлыми соломенного цвета волосами, перевитыми лентами. Её глаза, казалось, усмехались – она и правда улыбалась; подобрав платье, дочь улеглась рядом со стариком и положила голову ему на плечо. Её крошечная ручка легла на чёрную грудь; стало невидимо-тихо. Так мы пролежали неизвестное время. Поднявшись, я увидел что Хьяльмар глубоко спит. Анне приложила к губам пальчик, приказав мне его не тревожить. Я молча повиновался: поднялся с пола, положил в угли ещё одно полено и затворил за собой.

***

Я шёл по тёмным коридорам Йегерсковского замка. Было зябко; тяжёлый ветер налегал на трёхметровые окна и двери, завывая в щелях. Где-то позади захлопнулась дверь, за которой остались Анне и Хьяльмар. Я шёл и шёл, пока не понял что заблудился. Передо мной мелькали двери проложенных под землёй лабиринтов, запущенные библиотеки и длились бесконечные коридоры, ведшие вдоль чугунно-ледяных стен, закрученных по спирали и словно рукавами рубашек связанных друг с другом в нескончаемом вихре, превращавшем всё в ритуал, снова, снова и снова вызывавший из угольно-чёрных складок портьер лица Хьяльмара, матери, Сигунн и Анне, медведей, торивших дыры в непроницаемых смертным трущобах, людей из деревни, ворующих, голодающих и крутящих хороводы с домовыми и распадающихся на микроорганизмы, которые непременно должны будут дождаться весны, когда души заключённых снова выберутся на поверхность.
Во внутреннем дворе замка свежей грязью чернели бесплодные клумбы.
В Иннеборге не было важных дел; где-то в небе застыла пущенная мной телеграмма · 
вился, вился бессмертный кишечник фон Йегерскоу.


Рецензии