Преодоление. Ноша жизни светла и легка мне

*** «Ноша жизни светла и легка мне»

Рассудок калькулирует – исполненная чувства душа, не приемля рассудочного исчисления, поднимает яркие чаши целокупных восприятий. Менады, вакханки, жрицы, исступлённые радостью, сродни поэту, одержимому творческим вдохновением.


Жители неба,
Феба жрецы!
Здравие Феба
Пейте, певцы!
Резвой камены
Ласки –– беда;
Ток Иппокрены
Просто вода.


Сократ восклицал:

«Так и Муза – сама делает вдохновенными одних, а от этих тянется цепь других, одержимых божественным вдохновением. Все хорошие эпические поэты слагают свои прекрасные поэмы не благодаря искусству, а лишь в состоянии вдохновения и одержимости; точно так и хорошие мелические поэты: подобно тому как корибанты пляшут в исступлении, так и они в исступлении творят эти свои прекрасные песнопения; ими овладевают гармония и ритм, и они становятся вакхантами и одержимыми. Вакханки, когда они одержимы, черпают из рек мёд и молоко, а в здравом уме не черпают: так бывает и с душою мелических поэтов, как они сами о том свидетельствуют. Говорят же нам поэты, что они летают, как пчёлы, и приносят нам свои песни, собранные у медоносных источников в садах и рощах Муз. И они говорят правду: поэт – это существо лёгкое, крылатое и священное; и он может творить лишь тогда, когда сделается вдохновенным и исступлённым и не будет в нём более рассудка; а пока у человека есть этот дар, он не способен творить и пророчествовать».
(Платон. «Ион». С. 143)


И. Ф. Анненский будто сожалеет о своей философской трезвости, но всё, чем владеет его мысль, отдаёт другому. Он слышит, понимает его любя:
– И бог ты там, где я лишь моралист, ненужный гость, неловок и невнятен.
Целомудренны узорные его фразы и йер;глифы вещих снов. Он неподдельно скромен, чтобы держаться патетически. И лишь когда стоя читает стихи, в тоске припоминания о детских своих слезах, жест бывает и позволителен: листы выскальзывают из рук.


Другому

Я полюбил безумный твой порыв,
Но быть тобой и мной нельзя же сразу,
И, вещих снов йер;глифы раскрыв,
Узорную пишу я чётко фразу.

Фигурно там отобразился страх
И как тоска бумагу сердца мяла,
Но по строкам, как призрак на пирах,
Тень движется так деланно и вяло.

Твои мечты –– менады по ночам,
И лунный вихрь в сверкании размаха
Им волны кос взметает по плечам.
Мой лучший сон –– за тканью Андромаха.

На голове её эшафодаж,
И тот прикрыт кокетливо платочком,
Зато нигде мой строгий карандаш
Не уступал своих созвучий точкам.

Ты весь –– огонь. И за костром ты чист.
Испепелишь, но не оставишь пятен,
И бог ты там, где я лишь моралист,
Ненужный гость, неловок и невнятен.

Пройдут года… Быть может, месяца…
Иль даже дни, и мы сойдём с дороги:
Ты –– в лепестках душистого венца,
Я просто так, задвинутый на дроги.

Наперекор завистливой судьбе
И нищете убого-слабодушной,
Ты памятник оставишь по себе,
Незыблемый, хоть сладостно-воздушный…

Моей мечты бесследно минет день…
Как знать? А вдруг, с душой подвижней моря,
Другой поэт её полюбит тень
В нетронуто-торжественном уборе…

Полюбит, и узнает, и поймёт,
И, увидав, что тень проснулась, дышит, ––
Благословит немой её полёт
Среди людей, которые не слышат…

Пусть только бы в круженьи бытия
Не вышло так, что этот дух влюблённый,
Мой брат и маг, не оказался я
В ничтожестве слегка лишь подновлённый.



Tabula rasa  называл человеческую душу англичанин Джон Локк (1632–1704), эмпирик и сенсуалист: опыт оставляет на ней свои письмена, отпечатывает естественный порядок вещей. Так, неужели душа, что «подвижней моря», при рождении своём пуста? И нет в ней даже следа от былого космического движения? Кто же «благословит немой её полёт среди людей, которые не слышат», раз пусты от рождения? Опыт, по мнению Локка, или, иными словами, предстоящий жизненный путь наделит душу прекрасными чувствами, откроет глаза и уши. Увы! Это не совсем так. Опыт коварен и жесток: он разменивает жизнь на идолов рынка и площадей, на постановку нелепой пьесы, именуемой успех. Разве опыт вдохновляет, укрепляет веру в любовь, расчищает кастальский источник, заваленный мусором? Математик из Саксонии Лейбниц (1646–1716) возражал англичанину, примеряя к душе, если не врождённые идеи, так хотя бы моральные принципы, хотя бы – искать радости и избегать печали.


«Она отдыхает теперь, эта душа, и набирается впечатлений: она называет это созерцать, когда вы её топчете. Погодите, придёт росистая ночь, в небе будут гореть июльские звёзды. Придёт и человек –– может быть, это будет носильщик, может быть, просто вор; пришелец напихает её всяким добром, а она, этот мешок, раздуется, она покорно сформуется по тому скарбу, который должны потащить в её недрах на скользкую от росы гору вплоть до молчаливого чёрного обоза… А там с зарёю заскрипят возы, и долго, долго душа будет в дороге, и будет она грезить, а грезя покорно колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозёма…»
(И. Ф. Анненский. «Моя душа»)



Дымы

В белом поле был пепельный бал,
Тени были там нежно-желанны,
Упоительный танец сливал,
И клубил, и дымил их воланы.

Чередой, застилая мне даль,
Проносились плясуньи мятежной,
И была вековая печаль
В нежном танце без музыки нежной.

А внизу содроганье и стук
Говорили, что ужас не прожит;
Громыхая цепями, Недуг
Там сковал бы воздушных –– не может

И была ль так постыла им степь,
Или мука капризно-желанна, ––
То и дело железную цепь
Задевала оборка волана.



Фатально делить на ноль сущее – молодое, новообретённое, – сущее, которое может вместить и – кто знает! – преобразить бытие старого и недоброго мира. С отрадой смотреть на зарю, в безмолвии вглядываться в души людей и предметов – хоть не врождённый, но всё-таки принцип путников и поэтов.


«Мне рассказывали, что когда на педагогическом совете гимназии стоял вопрос об исключении одного ученика за неуспеваемость, Анненский, выслушав доводы в пользу этой строгой меры, сказал:
– Да, да, господа! Всё это верно! Но ведь он пишет стихи!
И юный поэт был спасён».

(Д. Кленовский. «Поэты царскосельской гимназии». С. 29)



*   *   *

Le silence est l’ame des choses.
Rollinat

Ноша жизни светла и легка мне,
И тебя я смущаю невольно;
Не за бога в раздумье на камне,
Мне за камень, им найденный, больно.

Я жалею, что даром поблёкла
Позабытая в книге фиалка,
Мне тумана, покрывшего стёкла
И слезами разнятого, жалко.
 
И не горе безумной, а ива
Пробуждает на сердце унылость,
Потому что она, терпеливо
Это горе качая… сломилась.

Ночь на 26 ноября 1906



Рассуждая «О современном лиризме», поэт отмечал, что принимает всякое не общее понимание, в возможностях которого – грани ширить бытия, вымыслом множить формы:
«Мне вовсе не надо обязательности одного и общего понимания. Напротив, я считаю достоинством лирической пьесы, если её можно понять двумя или более способами или, недопоняв, лишь почувствовать её и потом доделывать мысленно самому. Тем-то и отличается поэтическое словосочетание от обыденного, что за ним чувствуется мистическая жизнь слов, давняя и многообразная, и что иногда какой-нибудь стих задевает в вашем чувствилище такие струны, о которых вы и думать позабыли. Но я не люблю качаться, и мне вовсе не надо ни ребусов, ни анаграмм, ни таинственных собак на спичечных коробках…» (С. 333–334).


С четырёх сторон чаши

Нежным баловнем мамаши
То большиться, то шалить…
И рассеянно из чаши
Пену пить, а влагу лить…

Сил и дней гордясь избытком,
Мимоходом, на лету
Хмельно-розовым напитком
Усыплять свою мечту.

Увидав, что невозможно
Ни вернуться, ни забыть…
Пить поспешно, пить тревожно,
Рядом с сыном, может быть,

Под наплывом лет согнуться,
Но, забыв и вкус вина…
По привычке всё тянуться
К чаше, выпитой до дна.



Поэт выпускает из рук прочитанный лист и тот падает на пол – поэт делает паузу, чтобы стих осмысленно воплотился в другом и не связал, но установил связь между ними, тем самым понуждая к соприкосновению, а значит, к более бережному отношению друг к другу, тем самым побуждая к мышлению.
– Иннокентий Анненский не потому учитель Пастернака, Мандельштама и Гумилёва, что они ему подражали, – нет, о подражании не может идти речи. Но названные поэты уже «содержались» в Анненском. Я веду своё начало от стихов Анненского. Его творчество, на мой взгляд, отмечено трагизмом, искренностью и художественной целостностью… (А. А. Ахматова. Из беседы с Е. Осетровым. См.: А. А. Ахматова. Собр. соч. Т. 5. С. 675, 676).
– Она прочитала мне четыре стихотворения, действительно очень замечательные. Мне особенно понравились «Смычок и струны», «Старые эстонки» и «Лира часов». В самом деле, очень слышна она, и Пастернак слышен. (Л. К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». 30 июня 1940 года).



Второй мучительный сонет

Вихри мутного ненастья
Тайну белую хранят…
Колокольчики запястья
То умолкнут, то звенят.

Ужас краденого счастья ––
Губ холодных мёд и яд
Жадно пью я, весь объят
Лихорадкой сладострастья.

Этот сон, седая мгла,
Ты одна создать могла,
Снега скрип, мельканье тени,

На стекле узор курений,
И созвучье из тепла
Губ, и меха, и сиреней.



– Иннокентий Фёдорович был звездой с переменным светом. Её лучи достигали неожиданно, снопами разных цветов, то разгораясь, то совсем погасая, путая наблюдателя, который не отдавал себе отчёта в том, что они идут от одного и того же источника. И надо отдать справедливость, что у Иннокентия Федоровича были данные для того, чтобы сбить с толку и окончательно запутать каждого, кто не знал его лично. (М. А. Волошин. С. 521).
– Ахматова рассказывала, что, когда Анненский увлекался какой-то дамой, жена продавала очередную берёзовую рощу и отправляла его в Швейцарию, откуда он возвращался «исцелённый». (А. Найман).



Желание

Когда к ночи усталой рукой
Допашу я свою полосу,
Я хотел бы уйти на покой
В монастырь, но в далёком лесу,

Где бы каждому был я слуга
И творенью господнему друг,
И чтоб сосны шумели вокруг,
А на соснах лежали снега…

А когда надо мной зазвонит
Медный зов в беспросветной ночи,
Уронить на холодный гранит
Талый воск догоревшей свечи.



– Он был филолог, потому что любил произрастания человеческого слова: нового настолько же, как старого. Он наслаждался построением фразы современного поэта, как старым вином классиков; он взвешивал её, пробовал на вкус, прислушивался к перезвону звуков и к интонациям ударений, точно это был тысячелетний текст, тайну которого надо было разгадать. Он любил идею, потому что она говорит о человеке. Но в механизме фразы таились для него ещё более внятные откровения об её авторе. Ничто не могло укрыться в этой области от его изощрённого уха, от его ясно видящей наблюдательности. И в то же время он совсем не умел видеть людей и никогда не понял ни одного автора как человека. В каждом произведении, в каждом созвучии он понимал только самого себя. Поэтому он был идеальным читателем. (М. А. Волошин. С. 522–523).


«Весёлая минутка прошла. Анна Андреевна снова сделалась утомлённой и грустной.
Рассказала мне историю смерти Анненского: Брюсов отверг его стихи в “Весах”, а Маковский решил напечатать в № 1 “Аполлона”; он очень хвалил эти стихи и вообще выдвигал Анненского в противовес символистам. Анненский всей игры не понимал, но был счастлив… А тут Макс и Васильева сочинили Черубину де Габриак, она начала писать Маковскому надушенные письма, представляясь испанкой и пр. Маковский взял да и напечатал в № 1 вместо Анненского – Черубину…
– Анненский был ошеломлён и несчастен, – рассказывала Анна Андреевна. – Я видела потом его письмо к Маковскому; там есть такая строка: “Лучше об этом не думать”. И одно его страшное стихотворение о тоске помечено тем же месяцем… И через несколько дней он упал и умер на Царскосельском вокзале…»

(Л. К. Чуковская. «Записки об Анне Ахматовой». 8 августа 1940 года)



Лира часов

Часы не свершили урока,
А маятник точно уснул,
Тогда распахнул я широко
Футляр их –– и лиру качнул.

И, грубо лишённая мира,
Которого столько ждала,
Опять по тюрьме своей лира,
Дрожа и шатаясь, пошла.

Но вот уже ходит ровнее,
Вот найден и прежний размах.

………………………………..

О сердце! Когда, леденея,
Ты смертный почувствуешь страх,

Найдётся ль рука, чтобы лиру
В тебе так же тихо качнуть,
И миру, желанному миру,
Тебя, моё сердце, вернуть?..

7 января 1907
Царское Село



Отказав поэту в публикации стихов в первом номере «Аполлона», С. К. Маковский отказал и во втором. Это случилось по причине выхода в тех же выпусках журнала рассуждений И. Ф. Анненского «О современном лиризме» («Аполлон». 1909. №№ 1–3), общий тон которых был, мягко сказать, не по душе отечественным декадентам.


«Итоги таковы.
Среди новых лириков есть четыре имени, символизирующих вполне сложившиеся типы лиризма: Бальмонт, В. Брюсов, В. Иванов, Сологуб. Современная поэзия чужда крупных замыслов, и в ней редко чувствуется задушевность и очарование лирики поэтов пушкинской школы.
Но зато она более точно и разнообразно, чем наша классическая, умеет передавать настроение. Это зависит от гибкости, которую приобрели в ней ритмы, а также от стремления большинства поэтов придать своим пьесам своеобразную колоритность. Сказалось, конечно, и стремление к новизне.
На нашем лиризме отражается усложняющаяся жизнь большого города. В результате более быстрого темпа этой жизни и других условий недавнего времени – современная лирика кажется иногда или неврастеничной, или угнетённой.
Среди модернистов заметно сильное влияние французской поэзии – за последнее время особенно Верхарна и Эредиа.
Изредка возникают попытки и славяно-византийской стилизации, причудливый возврат к старине».

(И. Ф. Анненский. «О современном лиризме». С. 382)



Миражи

То полудня пламень синий,
То рассвета пламень алый,
Я ль устал от чётких линий,
Солнце ль самое устало ––

Но чрез полог темнолистый
Я дождусь другого солнца
Цвета мальвы золотистой
Или розы и червонца.

Будет взорам так приятно
Утопать в сетях зелёных,
А потом на тёмных кленах
Зажигать цветные пятна.

Пусть миражного круженья
Через миг погаснут светы…
Пусть я –– радость отраженья,
Но не то ль и вы, поэты?



Столкновение с миром современной литературы, точнее – с литературной средой, было для поэта таким же гибельным, как для эстонцев столкновение с царизмом в 1905-м. Для него, жившего миром смыслов классического античного строя, русского метемпсихоза Еврипида, это была катастрофа с летальным исходом. Рубцевать неисцелимую рану приходилось по живому – от этого становилось ещё больнее. Сердце не выдержало болевого шока.

Анненский – Маковскому.
12 ноября 1909 года. Царское Село.

«Дорогой Сергей Константинович,
Я был, конечно, очень огорчён тем, что мои стихи не пойдут в “Аполлоне”. Из Вашего письма я понял, что на это были серьёзные причины. Жаль только, что Вы хотите видеть в моём желании, чтобы стихи были напечатаны именно во 2 №, – каприз. Не отказываюсь и от этого мотива моих действий и желаний вообще. Но в данном случае были разные другие причины, и мне очень, очень досадно, что печатание расстроилось. Ну, да не будем об этом говорить и постараемся не думать.
Ещё Вы ошиблись, дорогой Сергей Константинович, что время для появления моих стихов безразлично. У меня находится издатель и пропустить сезон, конечно, ни ему, ни мне было бы не с руки. А потому, вероятно, мне придётся взять теперь из редакции мои листы, кроме пьесы “Петербург”, которую я, согласно моему обещанию и в то же время очень гордый выраженным Вами желанием, оставляю в распоряжении редактора «Аполлона». Вы напечатаете её, когда Вам будет угодно.
Искренно Вам преданный И. Анненский».
(И. Ф. Анненский. Письма. С. 494)



*   *   *

Но для меня свершился выдел,
И вот каким его я видел:
Злачёно-белый ––
     прямо с ёлки ––
Был кифарэд он и стрелец.
Звенели стрелы,
как иголки,
Грозой для кукольных сердец…
Дымились букли
  из-под митры,
На струнах нежилась рука,
Но уж потухли звоны цитры
Меж пальцев лайковых божка.
Среди миражей не устану
Его искать –– он нужен мне,
Тот безустанный мировражий,
Тот смех огня и смех в огне.



– Все мы умираем неизвестными, – Оноре де Бальзак констатировал итог многолетних литературных усилий.
Это было так и в случае Иннокентия Фёдоровича. Помня об этом, Волошин, своей мистификацией косвенно повинный в ранней его кончине, надеялся, что сбудутся также слова Бернарда Шоу:
– Жизнь равняет всех людей, смерть выдвигает выдающихся.
«И. Ф. Анненский был удивительно мало известен при жизни не только публике, но даже литературным кругам. На это существовали свои причины: литературная деятельность И. Ф. была разностороння и разнообразна. Этого достаточно для того, чтобы остаться неизвестным. Слава прижизненная – удел специалистов. Оттого ли, что жизнь стала сложнее и пестрее, оттого ли, что мозг пресыщен яркостью рекламных впечатлений, память читателя может запомнить в наши дни о каждом отдельном человеке только одну черту, одно пятно, один штрих; публика инстинктивно протестует против энциклопедистов, против всякого многообразия в индивидуальности. Она требует одной определённой маски с неподвижными чертами. Тогда и запомнит, и привыкнет, и полюбит». (М. А. Волошин. «И. Ф. Анненский – лирик». С. 520).


«Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке ценою в три копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины.
А ведь этот мешок был душою поэта, – и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил её жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала её жизнь, жить и даже не замечать при этом, что её в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука».
(И. Ф. Анненский. «Моя душа»)



Старая шарманка

Небо нас совсем свело с ума:
То огнём, то снегом нас слепило,
И, ощерясь, зверем отступила
За апрель упрямая зима.

Чуть на миг сомлеет в забытьи ––
Уж опять на брови шлем надвинут,
И под наст ушедшие ручьи,
Не допев, умолкнут и застынут.

Но забыто прошлое давно,
Шумен сад, а камень бел и гулок,
И глядит раскрытое окно,
Как трава одела закоулок.

Лишь шарманку старую знобит,
И она в закатном мленьи мая
Всё никак не смелет злых обид,
Цепкий вал кружа и нажимая.

И никак, цепляясь, не поймёт
Этот вал, что ни к чему работа,
Что обида старости растёт
На шипах от муки поворота.

Но когда б и понял старый вал,
Что такая им с шарманкой участь,
Разве б петь, кружась, он перестал
Оттого, что петь нельзя, не мучась?..



– Быть многогранным, интересоваться разнообразным, проявлять себя во многом – лучшее средство охранить свою неизвестность. Это именно случай Иннокентия Федоровича Анненского; и лишь теперь для него начнётся синтетизирующая работа смерти. (М. А. Волошин. С. 520–521).
Одним из синтезов, происшедших уже после кончины Анненского, но обязанных по большой части его педагогическому дару и поэтическому вдохновению, было рождение акмеизма.
В работе 1923 года Борис Михайлович Эйхенбаум разъяснял:
«Акмеизм – последнее слово модернизма. Для него характерно не установление каких-либо новых традиций, а частичный отказ от некоторых принципов, внесённых позднейшими символистами и осложнивших их собственную поэтическую практику. Недаром акмеисты выдвинули в качестве главного своего учителя Иннокентия Анненского, который больше других сохранил в неприкосновенности черты раннего символизма, ещё называвшегося модернизмом или декадентством. Здесь сохранилась э с т е т и ч е с к а я позиция – то, с чего началось самое движение и от чего оно потом отклонилось, увлекшись религиозно-философским обоснованием своих художественных тенденций. Противоположности сходятся – линия круга заканчивается возвращением к начальной точке. Подчёркиванием своей связи именно с Анненским акмеисты свидетельствовали о себе как о завершителях того большого круга, который в общем именуется модернизмом». («Анна Ахматова: Опыт анализа»).
– Я отчётливо помню то собрание Цexa (осень 1911, у нас, в Царском), когда было решено отмежеваться от символистов, с верхней полки достали греческий словарь (не Шульца ли!) и там отыскали – цветение, вершину. Меня, всегда отличавшейся хорошей памятью, просили запомнить этот день. (Записать никому не приходило в голову). Что, как видите, я и сделала… Из свидетелей этой сцены жив лишь один Зенкевич. (Городецкий хуже, чем мёртв). (А. А. Ахматова. «Листки из дневника». С. 130–131).


Бессонница ребёнка

От душной копоти земли
Погасла точка огневая,
И плавно тени потекли,
Конт;ры странные сливая.

И знал, что спать я не могу:
Пока уста мои молились,
Те, неотвязные, в мозгу
Опять слова зашевелились.

И я лежал, а тени шли,
Наверно зная и скрывая,
Как гриб выходит из земли
И ходит стрелка часовая.



Сократ ничего не записывал и не считал нужным, чтобы за ним записывали другие. Вся его мудрость прославлена сочинениями учеников: Платон приобрёл известность сократическими диалогами, Ксенофонт – воспоминаниями об учителе. Рассказывают, что однажды он увидел во сне, как держал на коленях лебедёнка, а тот оперился и взлетел с дивным криком. На следующий день, встретив Аристокла, Сократ предположил, что тот, должно быть, и есть виденный во сне лебедь. Произошло это где-то в 408 году до н. э. Юноша Аристокл, чьё имя означает «наилучшая слава», за высокий рост, широкие плечи и успехи в борьбе получил прозвище Платона, а его философия является предметом изучения и поныне.
В 1906-м на «Книге отражений» (книге литературно-критических статей о русских прозаиках XIX века), подаренной двадцатилетнему Гумилёву, Иннокентий Фёдорович сделал посвящение:

Меж нами сумрак жизни длинной,
Но этот сумрак не корю,
И мой закат холодно-дынный
С отрадой смотрит на зарю.


Посвящение не было напрасным.
Из наброска вступления к первой книге стихов И. Ф. Анненского, написанного в 1903-м и опубликованного в № 6 «Аполлона» в 1911 году почти два года спустя после кончины поэта:

«Один старый немецкий ученый просил, чтобы его последние минуты были скрашены чтением “Илиады”, хотя бы каталога кораблей. Этот свод легенд о дружинниках Агамемнона, иногда просто их перечень, кажется нам теперь довольно скучным; я не знаю, что любил в нём почтенный гелертер – свои мысли и труды или, может быть, романтизм своей строгой молодости, первую любовь, геттингенскую луну и каштановые деревья? Но я вполне понимаю, что и каталог кораблей был настоящей поэзией, пока он внушал. Имена навархов, плывших под Илион, теперь уже ничего не говорящие, самые звуки этих имён, навсегда умолкшие и погибшие, в торжественном кадансе строк, тоже более для нас не понятном, влекли за собою в воспоминаниях древнего Эллина живые цепи цветущих легенд, которые в наши дни стали поблекшим достоянием синих словарей, напечатанных в Лейпциге. Что же мудрёного, если некогда даже символы имён под музыку стиха вызывали у слушателей целый мир ощущений и воспоминаний, где клики битвы мешались со звоном славы, а блеск золотых доспехов и пурпуровых парусов с шумом тёмных эгейских волн?»

(И. Ф. Анненский. «Что такое поэзия?». С. 204)


Памяти Анненского

К таким нежданным и певучим бредням
Зовя с собой умы людей,
Был Иннокентий Анненский последним
Из царскосельских лебедей.

Я помню дни: я, робкий, торопливый,
Входил в высокий кабинет,
Где ждал меня спокойный и учтивый,
Слегка седеющий поэт.

Десяток фраз, пленительных и странных,
Как бы случайно уроня,
Он вбрасывал в пространство безымянных
Мечтаний –– слабого меня.

О, в сумрак отступающие вещи,
И еле слышные духи,
И этот голос, нежный и зловещий,
Уже читающий стихи!

В них плакала какая-то обида,
Звенела медь и шла гроза,
А там, над шкафом, профиль Эврипида
Слепил горящие глаза.

…Скамью я знаю в парке; мне сказали,
Что он любил сидеть на ней,
Задумчиво смотря, как сини дали
В червонном золоте аллей.

Там вечером и страшно и красиво,
В тумане светит мрамор плит,
И женщина, как серна боязлива,
Во тьме к прохожему спешит.

Она глядит, она поёт и плачет,
И снова плачет и поёт,
Не понимая, что всё это значит,
Но только чувствуя –– не тот.

Журчит вода, протачивая шлюзы,
Сырой травою пахнет мгла,
И жалок голос одинокой музы,
Последней –– Царского Села.

1911

(Н. С. Гумилёв)


Рецензии