Истмах Порой проще осуществить чужую мечту, чем пр

       Три истории от Ангела-Хранителя. История вторая. ИСТМАХ: ПОРОЙ ПРОЩЕ ОСУЩЕСТВИТЬ ЧУЖУЮ МЕЧТУ, ЧЕМ ПРИНЯТЬ ОТВЕТСТВЕННОСТЬ ЗА ВЫПОЛНЕНИЕ СВОЕЙ
                1
       Наверняка всегда можно сказать – ну вот, ещё одна история о любви. Нет, не о любви.
       Или – ещё одна нравоучительная история? Снова – нет.
       История о справедливости? Да где же вы её видали в этом мире людей?
       История, которых много? История о тех, кого много?
       …А разве для каждого из нас наша жизнь – «та, которых много»? Свою жизнь мы пишем сами и для себя. Только слабые люди, пытаясь кому-то подражать, …красивой кальке, обожествлённому штампу, всю жизнь, стремясь за этой мишурой, так и проживают её в тени объекта обожания или наоборот – подчинения.
       И наверно, для них счастье, когда в конце жизни они того не понимают.
                2
       Нет, я не считаю, что эта история – одна из многих, я не прочу её, как таковую, где каждый получил по заслугам. Однако…, из множества жизненных историй, что я видел, мне ныне хочется обрисовать именно эту.
       Как-то получается в человеческой жизни, что для точки «здесь и сейчас», всё прошлое сжимается. И, кажется, что вся жизнь была коротка и неинтересна, а будущее – невнятно.
       Но стоит человеку присесть на ступень у своего дома, оказаться в единой краткой точке своего бытия и вспомнить близких и знакомых, хорошее и плохое, далёкое детство и вчерашний день – начнёт он удивляться, сколько же всего интересного увидел, сколь длинна, день за днём, его жизнь. Это то, что было лишь с ним, и то, что больше ни с кем не повториться. Чувства, запахи, события, дороги, друзья и враги: человек, оказывается, бесконечно богат...
                3
       …Вновь и вновь мой Подопечный видел тот сон. Всё чётче и яснее проглядывали детали. Через сон, в который раз я пытался до него донести то, что ему было необходимо знать.
       …Снова Истмах оказывался среди нагромождений камней. Он озирался и видел всё то же: серые камни, тонущие в пелене тумана. Его пробитая грудь не даёт вздохнуть в полную силу, очень болит сердце, и правая рука – не слушается, приходится держать меч левой. Он пытается отползти к камням, прислониться спиной и уже так встретить врага. Слышатся приглушённые шаги. Кто-то двигается тихо и осторожно. Не пыхтит, выказывая свои размеры. Крадётся кто-то небольшой. Истмах, затаив дыхание почти чувствует, что человек озирается, словно бы принюхивается, разыскивает и… стискивает в руке меч. Оружие. Которое несёт смерть. …Кажется, он слышит даже этот тёплый скрипящий звук, когда живая плоть согревает холодное жало неживого убийцы-меча. Медленно, очень медленно проявляется силуэт – человек небольшого роста, худ, но строен, двигается осторожно, крадясь, едва сгибая колени. Озирается, не страшась, а желая предупредить опасность. Он не боится, он – ищет. Остановился, прислушался и … взглянул прямо в глаза Истмаху.
       Тот дёрнулся и …проснулся.
       Сел на нешироком ложе, стараясь отстраниться от воспоминаний сна. Но потом, оглядевшись, снова лёг, закрыл глаза. Он не успел разглядеть того, кто пришёл за ним. Но этот сон снится ему уже в который раз. Это – не просто так. Это что-то значит. Боги пытаются вразумить его…
       …Я улыбнулся…
       Вновь вернулись образы. Истмах даже старался дышать подобно тому, как он дышал во сне. Он силился вглядеться в марево ускользающих видений. А видел он меньше и меньше – всё тонуло за серой пеленой испаряющегося сна.
       Он лежал ещё долго, но понемногу мысли о сегодняшнем дне вытесняли то, что казалось, было просмотрено много раз и столько же раз обдумано. Он вновь не увидел лица своего убийцы. Может в следующий раз…?
       А вообще странно, что этот фрагмент вновь нахлынул на него. Вчера была славная сеча – войска наместника Истмаха впервые серьезно схлестнулись с отрядами Кадиссы. Ох уж этот неуёмный Дарин с этим простаком Кадиссой. Сколько можно лезть на рожон? Так нет – они снова отошли за реку. А подберут какой приходящий отряд и вновь будут пытаться напасть на отряды Истмаха. Такую тактику Истмах считал неприемлемой для серьёзных мужей: если встречаться – так чтоб искры летели из мечей, а не… Как девица – выглянет, поманит и прячется. Пусть бы хоть и так. Можно было бы решить, что это изматывающая военная хитрость. Но нет – раз за разом, получая от военачальников короля Енрасема по условному хребту, Дарин, скуля, прятался и пытался укусить исподтишка, словно старая беззубая собака – может даже и не укусит, так облает. Истмаху то порядком надоело, и ныне он заманил и почти зажал Кадиссу в излучине реки, что под селением Бистонь. Однако свою атаку первого дня он считал не слишком удачной. Недоработала разведка. Хм…, и нерадивых он уже повесил. В ближайшие дни снова нужно готовиться к выступлению, но уже так, чтоб отрубить Дарину голову. …Хотя он скользкий, наверняка выскользнет из окружения, и вновь будет баламутить головы глупым авантюристам своими полубезумными идеями.
       Истмаху то всё было далеко, вернее – не интересно. Промотав свою молодость по различным походам, сражениям, он к своим тридцати годам понял, что увлекательнее созидать. Удачно, за воинские заслуги и преданность прежнему королю, заполучив в управление Гастаньскую округу, он с увлечением взрослого ребёнка стал её обустраивать. А тут… приходится отвлекаться… Это злило Истмаха: скоро можно будет сеять, подсохнут дороги – нужно строить. На каменоломнях скопился камень для домов в селениях, для приграничных крепостей, для отстройки двух портов, для взлелеянной Гастани, да просто – на дороги. А тут… Дарин, гнусный пёс со своими блохами вроде Кадиссы – и жить не дают, и так просто не отвяжешься от них. Королевская служба.
       Истмах встал и вышел из своего шатра – как бы не тяжела была походная жизнь, по статусу полагалось выделяться. То ему было не совсем по душе, в некоторой степени как-то даже стыдно перед простыми воинами. Дескать, был как мы – спал на сырой земле и ничего, а возвысился – загордился. Но с другой стороны, если у господина дом лучше, питьё слаще да еда сытнее, простой люд не ропщет, а даже гордиться этим, порой. Что мы, дескать, уж совсем бедные, что не можем содержать своего господина? Часом даже гордятся, что у своего хозяина крепостная стена выше да наложниц больше, чем у соседнего: «Ах, у вашего такого нет? Так нищета вы значит, нищета!». Вот так, порой и баюкает господина народ – то восхищается его богатствами, то ропщет и бунтует. И слабину дать нельзя.
       …Истмах оглядел предрассветный лагерь – тонкой дымкой туман прикрывал луг, и везде, сколько можно было видеть, едва дышали вчерашние костры. Дозорные на подступах к лагерю не перекликались, но дисциплина у Истмаха была крепкая. Он был уверен: не спал никто из сторожей. Увидит наместник нерадивых – повесит, а останется доволен – наградит, даст отдохнуть, поможет, если вдруг что.
       Истмах присел у потухшего костра, поёжился, как-то отрешённо провёл рукой по плечу – нет, плащ он не взял. Зябко лишь в рубашке. Он оглянулся, взял небольшую палку и начал ворошить угли. Встал, принёс несколько веток, что валялись неподалёку. Они-то были собраны с сухого дерева, однако утренняя роса увлажнила их. Но делать нечего – Истмах положил их на угли: дымок погустел, но, как и следовало ожидать, огонь не спешил загораться. Истмах снова присел у костра, поджал локти – всё же зябко. Шумно выдохнул, сердясь, встал и пошёл в шатёр, взял плащ, накинул его, и теперь уже спокойно присел у костра. Расправленные плечи, однако, сутулились под гнётом воспоминаний. …Во вчерашнем бою… Он и не думал, что такое ещё возможно. Как-то привык полагаться на себя, был уверен, что он никому ничего не обязан. Так проще было жить. Ни у кого не одалживать…, чтоб не нужно было отдавать. И вот…, во вчерашнем бою он одолжил жизнь. Вернее, ему её подарили, а он и не просил…
       Истмах задумался, воображение вновь позволило ему воскресить воспоминания о том юноше…, хотя какой юноша – сколько ему было… пятнадцать, шестнадцать?
       …У наместника Истмаха достаточно друзей. Или таковых людей, что считаются…, нет, которых положено считать друзьями. Один из таких людей – вполне зажиточный господин из соседнего, северо-восточного наместничества, Шастам из Мелеши. У него были хорошие ремесленники, да и оружейников Истмах намеревался нанимать оттуда.
       Шастам – мужчина среднего телосложения, около сорока, возраст, в то время. На лицо он был вполне хорош, светлая борода, русые волосы без залысин. В его манере была та уверенность, что выдаёт человека благородного, которому ни разу в жизни не доводилось пренебрегать своей гордыней. Однако налёта презрения ко всему живому, что было ниже его по социальному статусу, не наблюдалось. Воспитан, сдержан, пожалуй, даже холоден. Не горделив, а скорее замкнут, как человек, что с раннего возраста привык нести определённый груз ответственности. Он достаточно редко посещал наместника Гастанькой округи. Город Гастань, как и ещё около тридцати селений в окрестностях, был пожалован Истмаху братом нынешнего короля Енрасема за верную службу. Места здесь были достаточно необжитые – впереди лежала Великая Степь. Гастаньское наместничество было составлено по итогам перераспределения земель иных наместничеств и части так называемых «земель без хозяина», которые мечом и даже, не вполне типично для того времени – дипломатией, удалось добыть Истмаху для короны.
       Таким образом – Гастань и личные владения Истмаха составляли лишь часть наместничества, которое пока носило название Гастаньское – и хозяин города-крепости, и наместник были одним лицом, следовательно, бюрократии здесь было пока не место. И не настолько Истмах пока возгордился; занимался обустройством края, а не возвеличиваем своего имени.
       …В конце вежливого, но как часто бывает – бессодержательного разговора, Шастам немного смущённо посмотрел на Истмаха:
       – Сделай милость, наместник.
       Истмах тогда поднял взгляд, но молчал. Милость милости – рознь, может попросить лишний раз кусок хлеба, а может и непосильное что. Одно время Истмах опасался чужих просьб – избегал их любыми способами. Не будучи привычным к большой власти, он боялся…, нет, не попасть впросак с корыстными просьбами подчинённых, а, пожалуй, что это его очень обяжет. А потом… и просить отдать долг стыдно (как бы сам напрашиваешься), и доверие к хорошему человеку сорвешь. Дескать, как же так, я ему доверял, поверил, а он? А бывало ещё так: попросят лошадь, а когда откажешь – просят курицу. Как не дать? Если ему, бедолаге, уже отказал один раз? Вот и получается убыток там, где не рассчитывал.
       Поднявшись с самых низов, зная цену каждой копейке и чувствуя боль каждой надорванной мышцы, Истмах поначалу боялся сплоховать. …А ещё, бывает, дай другу взаймы, а тому, казалось бы, друга, порой проще убить, чем отдать долг. Нет, конечно, Шастам на такое бы никогда не решился, но Истмах во время того разговора насторожился. …Сложные размышления. Сложная ситуация, когда не только действие, события, но и те самые размышления могут иметь разные последствия.
       А Шастам всматривался ему в лицо. Истмах тяжело поднял взгляд. Который, казалось, говорил: «Изволь, но не обессудь. И думай, чего просить будешь». Но Шастам, как будто, того не заметил. Он встал, потёр руки, начал рассматривать ногти на правой руке, поправил ремень, хмыкнул и, наконец, заговорил, глядя прямо на Истмаха, словно бы ожидая его поддержки.
       – Ты помнишь, убили несколько лет тому назад моего сына?
       Истмах, молча, кивнул. Крепкий, смышленый парнишка восемнадцати лет…
       Шастам продолжил:
       – …я тогда поклялся убивать всех, кто носит облачение от Грумы. Ну, а бой при Жилке ты помнишь?
       Истмах вновь кивнул, интересно слушать, но сути пока не понимал.
       – Тогда я проследил, чтоб весь отряд Грумы был уничтожен. Все, кто носил его знак лиса. Всех! Но… через несколько дней, в толпе пленных я заметил подростка, что был одет в окровавленную куртку с тем самым знаком – остромордая, угловатая вышивка лисьей морды. Я тогда словно бы сошёл с ума – схватил его и начал выяснять, где он взял ту куртку. Перепуганный мальчишка четырнадцати-пятнадцати лет сказал, что это его собственная, он, дескать – воин, был ранен и единственный из своего отряда – выжил. Да и то, лишь потому, что его услали с донесением. По распределению пленных он приходился не мне, но я выкупил мальчишку. Я поклялся, что его убьют, и своё обещание был намерен выполнить. Через несколько дней по приезду в Мелеши, Кири, так звали парнишку, был приговорён к смерти. Его должны были на площади засечь плетями, как одного из разбойников негодного Грумы. И приказание было выполнено – я сам смотрел на то, видел, как обвисло его тело, как отливали его водой. Я видел…, он должен был умереть, Истмах… Понимаешь…?
       Шастам волновался, он мучительно вспоминал, …словно, минута за минутой, переживая тот день, …словно вновь перебирая свои эмоции, будто нанизаны они были как бусины на тонкую нить его бытия, восприятия.
       – …а через несколько дней, помощник палача, таясь и оглядываясь, однако, заглядывая в глаза, донёс мне, что из комнатки главного палача доносятся женские плач и стоны. Какое мне было до того дело? Но он... говорил так проникновенно, так… словно открывал мне все тайны мирозданья. …Словно бы поливал в студёную пору пологий склон, по которому мне было идти… Он направлял меня, намекал и заговорщицки закатывал глаза. Дескать, пойти, погляди, хозяин. …я здесь совершенно ни при чём, но если вдруг что, вспомни, кто тебе помог и раскрыл глаза на те страшные вещи, которые против тебя замышляются… И я пошёл к комнатку палача, заведомо зная, что его самого там нет. …Я увидел, что на ложе лежала на боку скорченная фигурка, тонкий и хрупкий подросток поскуливал, стонал и плакал. Его губы были искусаны, ногти – изломаны. И хоть была его спина перевязана, по всему ложу были пятна запёкшейся крови. …Тот самый мальчик, …увидев меня, не испугался, не дрогнул. Лишь смотрел внимательно, видимо сдерживая стоны боли. А потом – улыбнулся и просто сказал:
       – Хорошо, что ты пришёл, хозяин. Прошу, избавь меня от боли, твой палач – жестокосердечен.
       Но я тогда лишь сжал кулаки – мой разум затуманила ярость: против меня готовился сговор, ибо моего кровного врага – лечили. В ту минуту вошёл мой палач. Он молчаливо взирал на меня. Я повернулся к нему, желая его убить там же, где он и стоял. Но он – смотрел открыто, а затем его слова словно окатили меня холодной водой:
       – Я могу казнить ребёнка за преступления. Однако я не могу казнить то же дитя за то самое преступление, если сама смерть отринула его.
       Я тогда молчал, смотря на него, а он продолжил:
       – После казни – его сердце не билось, его тело было холодно, я не снимал тела до ночи. На лице этого мальчика была маска смерти. Лишь рано на рассвете я развязал верёвки. А мальчик – всхлипнул. И слёзы катились из-под его плотно прикрытых век. В то утро много седых волос у меня появилось.
       Шастам замолчал. Он, не контролируя себя, сжимал и разжимал кулак левой руки, а затем сильно стукнул правым кулаком о колено:
       – Я тогда молчал, ибо нечего мне было говорить. Ярость душила меня, когда я видел мальчишку. Несправедливость застилала мне взор, когда смотрел на того, кто обязан был выполнять мою волю. Но даже если и сама судьба оставила мальчику жизнь, я не мог того принять. У меня перед глазами стояло изуродованное тело моего мальчика, которого затравили эти бешеные лисы. Я приказал отправить Кири через несколько дней в каменоломни Рузницы…
       Истмах молчал. Он всё ещё не понимал причины такого откровения Шастама. И пока он даже не примерял, подспудно, ту ситуацию на себя. Как-то не о том думалось, однако, из вежливости он молчал.
       – …а спустя где-то месяцев шесть, ранней весной я проездом был в той самой Рузнице. Со мной была моя жена…, ты ведь помнишь Кильнес…? Мою Кильнес…, знаешь, сколько живу, столько и говорю потихоньку спасибо своему отцу, теперь уже усопшему, за то, что заставил меня когда-то жениться на ней, тогда нелюбимой. Каждый день рядом с ней, это… целая жизнь. И даже когда она, родив мне моего единственного сына, не смогла больше иметь детей, я не покинул её… Даже мысли у меня такой не было. Значит, так распорядилась судьба. …Бывает…, Истмах у тебя такого не было, что и ночи достаточно, чтоб никогда больше не хотеть встретиться с той женщиной? Нет…, хотя, какая разница, – он как-то обречённо махнул рукой, – …какая разница? Какое тебе вообще дело до того…? И всё же, Истмах я прошу тебя о помощи… – Шастам мучительно вспоминал:
       – …когда был убит мой сын, у меня словно бы отняли руку. Но если бы я лишился моей дорогой Кильнес – солнце бы померкло. Она – моя единственная отрада… В тот день я осматривал каменоломни, знаешь ведь их…широкие, но кое-где и узкие площадки вырезанного камня, дороги по которым вывозят камень, а посередине – широкое озеро: подземные воды затопили более ранние выработки. Вода там холодная, прозрачная, а в глубине – зеленоватая, камень светлый, почти белый. …Тогда конь Кильнес вдруг резко встал на дыбы, понёс и сбросил мою жену. Она упала на дорогу, но скатилась в воду. А глубина ведь там…, глубина… Никто из воинов охраны ничего не успел сделать, когда вдруг кто-то нырнул вслед за моей Кильнес. На ногах у того были кандалы – они неестественно громко звякнули о камни, …или мне тогда так послышалось. …Как пловцу удалось тогда вновь подняться на поверхность…? До сих пор удивляюсь. Но он вынес, поднял на поверхность мою жену – её скоро вытащили. Я метался на берегу, приказал срочно её обогреть, уложить, успокоить. А тот, кто её спас – никак не мог выбраться – уровень берега был высок: бедолага цеплялся за берег коченеющими пальцами, да и кандалы его, видимо здорово тянули на дно. Ещё тогда, когда он барахтался – я узнал спасителя моей жены: это был Кири. Он не раздумывал, он был быстрее всех…, а я никак не мог решиться, узнав его, и приказать помочь ему. Безучастно наблюдал, как он обламывает ногти о белый камень. Но ему помогли. Уходя, я тогда оглянулся на него: ну какой он убийца…, разве мог тот дрожащий, худой подросток с синими, потрескавшимися, кое-где кровоточащими губами, тонкими руками, загорелый даже от скупого зимнего солнца, быть расчётливым, кровожадным убийцей? Моя Кильнес спрашивала после о нём, и я ей рассказал всё, как было. Она робко высказала пожелание помиловать Кири. Склонен ли был я его простить самостоятельно? Не знаю, …не знаю, но раз просила Кильнес... Я забрал мальчишку из каменоломен. Он стал прислуживать у меня в замке. Не заискивал, не искал благодарности, был скуп на слова, эмоции. Но он уважал меня, был послушен, не думай, – он не пресмыкался предо мной. Он… Но я не мог. Да и сейчас не могу. Я смотрю на него, а вижу моего сына. Он подле меня, а я озираюсь на тень своего сыночка; порой Кири улыбается, а у меня всё внутри переворачивается…! И ведь знаю, что сына – не вернёшь. Знаю, что Кири не виновен в его смерти. Но как-то вот связало моё воображение их смерть и жизнь. Не могу видеть его. Не могу. И убить – не смею. Мне не в чем больше его винить. Лишь моё воображение не даёт мне покоя. …Я прошу тебя, Истмах, возьми Кири к себе. …Не обижай его. Он – не плохой. Будь ему наставником. А если не хочешь взяться сам – так хоть дай ему достойную службу… Помоги мне, Истмах. Я не в силах держать его при себе, но и обижать более – не смею. Пойми…
       …Тогда Истмах понял. И разочарован не был. Подросток действительно был неплох: расторопный, смелый, а с другой стороны – не угодничал, глядел в глаза. И на него можно было рассчитывать. И сам приказ выполнит, и сделает всё, чтоб донести то иным. Никогда не было замечено за ним подлости или воровства. Истмах печально улыбнулся: даже девок не задирал, а ведь сколько-то ему было…, почти год минул, как Шастам отдал Кири. Вот так… всего год…
       Истмах оглянулся – скоро рассвет, к его костру, косясь на наместника, никто не приближался. Никто из воинов не решался помешать задумчивой дрёме решительного и скорого на расправу наместника Истмаха…
       Кири…, как же так? Ещё только вчера он подавал Истмаху меч, …и когда пошли в бой, он оставался сзади. А в самый решительный момент, момент когда на отряд самого Истмаха устремилась, казалось, вся рать озлобленных бродяг Дарина, Кири неожиданно возник перед Истмахом… Когда у того выбили меч, он, едва гикнув, обращая на себя внимание противника, повернулся к Истмаху лицом, успел улыбнуться, правой рукой вложить в его левую руку свой меч, и принять на спину удар, предназначенный для Истмаха. Даже не охнул, только едва заметная приветливая улыбка сменилась удивлением… Он даже не успел закусить губы. Он перестал видеть Истмаха прежде, чем в его глазах появилась боль и страх… Кири…
       Истмах некоторое время сидел неподвижно. Кири был… Сожаление о нём боролось в Истмахе с неприятным чувством того, что он был что-то должен подростку. А что? Разве Истмах просил подростка спасать ему жизнь? У Истмаха была кольчуга, он мог выжить при том ударе. Мог… Мог… Но даже если бы и выжил – был бы сильно ранен. И бой бы пошёл по-другому сценарию. Вряд ли бы отряды Истмаха, видя павшего военачальника, и дальше продолжали бы… Хотя…, какое право он имеет сомневаться в своих воинах? Они не раз и не два являли свою храбрость. А то, что Истмах сам ныне не может разобраться в своих чувствах, сам не уверен в себе, и даже, в какой-то мере стыдиться того, что ради него рискуют жизнью – дело самого Истмаха. …С одной стороны, когда за тебя идут на смерть – наверно свидетельствует о чём-то: что ты нужен, что тебя уважают и берегут. А с другой стороны – у каждого свой путь. Свой путь… Вот и у Кири он был… Способность к самопожертвованию – удел одарённых судьбой…
       Истмах встряхнулся, расправил плечи и встал. Оглянулся. Военачальник предаётся глупым рассуждениям, а вокруг него вовсю кипит жизнь, вон и Малик мнётся у соседнего костра – подойти разве стесняется? Этот новый день приносил новые заботы. Однако же задачи, основные пути их решения, связанные с ними проблемы – оставались прежними.
       …Новый день…
       Он махнул рукой: Малик, хороший командир, молод, но расторопен, делал вид, что очень занят разглядыванием лагеря, следя, меж тем, скосив взгляд, за Истмахом – скоро направился к нему. К ним пошошёл и Хогарт. Истмах молчаливо кивнул каждому. Хогарт докладывал. Он всегда говорил скоро. Может, боясь всего не успеть сказать – наместник быстр на выводы.
       – Хваток оказался Дарин – к нему подошли ещё два отряда. Как мне доложили – около двухсот лучников и примерно столько же пеших…
       – …стало быть, конников у него как не было, так и нет. А ещё вчера и лучников не было. – Рассуждал Истмах. – Надо бы узнать, где они будут стоять, да ударить по ним в первую очередь. Ладный бы командир поставил бы их по центру, за пешими, но Кадисса…
       – Может они выйдут во фланг?
       – Здесь негде спрятаться, а лучников в любом случае нужно спрятать, хотя бы за пешими. Их у Кадиссы не так много. Да и вчера он их выставил по центру.
       – А разве Кадисса, а за ним и Дарин, когда отличались военной хитростью? Истмах, так можно переиграть и самого себя – думая, что они выдумают что-то новое, можно укусить самих себя за хвост.
       Истмах посмотрел на Хогарта, но ничего не сказал. Малик решил отвести угрозу от Хогарта:
       – Многие шепчутся, что вчера была гроза какая-то странная. Говорят, что боги наказывали Кадиссу – молнии ударяли в их расположении. А ещё говорят, что то – хороший знак для нас: за нас боги, дескать, наказывали они так Кадиссу.
       Истмах поглядел на него пристально, скептически хмыкнул, но промолчал. Однако подумал, что если человек чего-то хочет, то всегда то получит, выдумав самые невероятные обстоятельства и объяснения для исполнения желаемого. Вот она – великая сила убеждения. А вот были бы воины так уверенны, если бы отряды наместника Истмаха были малочисленны да плохо вооружены? Хотя…, Истмах, не будь так самонадеян. Это ослепляет, а в таком случае и быка можно перед собой не увидеть. Но неужели Кадисса и впрямь так глуп? Не задумал ли он какую хитрость?
       …Да, вчера действительно случилась гроза. Вроде и туч особенных не было, так – слоистость, а внезапно разразилась гроза: было слышно сильных ударов пять или шесть. Молнии были не различимы, да и раскаты слышались со стороны лагеря повстанцев, …хотя, сколько тут до него…
       – А вот мои… – не знаю как, …как то рассудить. В нашу пользу-то была весть от богов? А что нужно сказать своим воинам? – Хогарт быстро сказал и посмотрел на обоих собеседников, словно ища поддержки, и понять, смешна ли шутка, можно ли посмеяться. – Это что? Гроза-то действительно была лишь над стоянкой Дарина, или это нам было предупреждение, что находятся они под защитой богов?
       Истмах посмотрел на Малика:
       – Гремело-то над ними, стало быть – на них гневались боги. Что тут гадать? Скажи,… скажи ещё воинам, что видел я во сне, как поливал дождь мёртвые тела воинов Кадиссы. Вернее будет.
       Конечно, это было хуление богов, говорить от их имени о знамениях. Но…пусть это будет военная хитрость для поднятия боевого духа…
       Истмах задумался, отчего-то медлил…
                4
       …События в жизни Подопечных, конечно же, имеют своё начало и свой, подчас, нелогичный конец. Если всё предсказуемо, конечно так спокойнее, но мало увлекательно. Если же жизнь Подопечного полна перипетий, то, наверно, в пересказе, судьба героя будет драматична.
       Жизнь моего нынешнего Подопечного не была спокойна, рядовой назвать её нельзя. Но она была вполне типична для времени, в котором ему довелось существовать. …Все судьбы интересны, каждая по своему ценна и трагична… Интересны события, в которых ему удалось побывать; интересны люди, с которыми он общался; интересны и закономерности, которые подчас кажутся совершенными случайностями…
       Да, жизнь моего Подопечного была вполне типична для определённого времени, но не вполне банальна.
       …Я помню ИХ всех – действительно занятные, или наоборот, полные обыденности, эти судьбы богатых и бедных, мужчин и женщин, коротким или длинным был их Путь... Я помню всех… И порой цепочка событий, связанных одно с другим, теряются под властью краткости судеб, недобросовестности хроникёров или по воле действительно случайных событий. Как теряется след человека на мокром песке морского побережья из-за различной жадности волн на одном и том же пляже…
       …Начинать с детства? Нет. Отрочества и становления…? События взрослой жизни моего тогдашнего Подопечного оказались столь ёмкими, что можно опустить все, достаточно несущественные и типичные моменты.
       Пожалуй…
                5
       …К вечеру того же дня наместник Истмах, после этой, очередной, людской бойни осматривал поле боя.
       Неприятель здорово вклинился в их ряды – это было понятно по количеству мёртвых опрокинутых воинов. Кадисса согнал сюда всякий сброд. Это было заметно по их внешнему неопрятному, часто нищенскому виду, по их возрасту – совсем юные и старики, …а оружие? Да… уж этот Кадисса…
       Многие тела были скорчены, их скручивала особая сила, имя которой – боль. Иные воины (смешно сказать, глядя на этот сброд) лежали навзничь, и тоже – неестественно вытянувшись. Так, словно бы они хотели вздохнуть полной грудью, и умерли на том фатальном вздохе. Истмах про себя отмечал выражение лиц умерших. Наверняка, те, кто осознавал, что умирает, кто корчился от боли – неистовствовали перед кончиной: не хотели издыхать, или наоборот – сокрушались о себе. …Жаль, что к достойным воинам смерть не приходит сразу. Лишь преодолев волны боли и страданий, духовных, но чаще физических, многие находили покой.
       Но были и те, у кого на лице замерло удивление. Эти, наверняка даже не успели осознать, что впереди больше ничего не будет. Успели только удивиться…
       Этот осмотр не был вызван кровожадностью наместника – любоваться на тех, кто пал, на их ранения, судороги и увечья. Мне казалось, что то ему нужно для понимания противника – ведь впереди наверняка не одна бойня, именуемая «праведной сечей»… И…, порой в такие моменты Истмах, в который раз, примерял ситуацию на себя – не должно теперь быть гордецом. В следующий раз стрела могла торчать и из его горла.
       Наместник распорядился торопить хоронить тела: хоть и начало осени, сентябрь, а жарко. Неприятеля, этих одержимых, что вышли бороться за возвышенные идеи Дарина – было больше. Истмах ухмыльнулся – их оказалось больше, больше и полегло. Люди, что порой шли в бой, в надежде заполучить и отвоевать оружие неприятеля, имели защиту только одну – веру в то, что их дело правое. А это ещё нужно доказать. Особенно, если нет достойного оружия. Почему люди, словно отара овец, следуют за бараном, которого, в свою очередь, поманили пучком сочной травы?
       Было ли Истмаху жаль этих безумцев, ослеплённых верой в справедливость?
       …Это был мой нынешний Подопечный, поэтому скажу твёрдое «нет». Был ли рядовым авантюристом? …Воином, с самого детства воспитанный воином. Всего, всего своего высокого ныне положения добившийся сам, силой своего оружия, своим умением убеждать и вести за собой людей, своей уверенностью и внутренним, цельным стержнем. Не воспринимал такие отвлечённые понятия как «справедливость», «романтика».
       И хотя, сразу отмечу, вероятно, это не был самый лучший из всех моих Подопечных, но не был и самым плохим. Не совсем типичный представитель своего времени: да, уважал силу, был хорошим служакой. …Но есть такое: тонкое разумение грани… между слепой преданностью, верностью вышестоящему хозяину и ощущением собственного достоинства, когда разуверившись один раз в человеке, больше не подашь руки при встрече. Это называется злопамятностью? Мстительностью? Мнительностью?
       …Трудно с ним было…
       В своих поступках был последовательным, рассудительным, твёрдым, не теряющим самообладания в самых тяжёлых ситуациях. За ним шли. Потому что доверяли ему и его решениям.
       Ему ныне было тридцать. Начиная простым, не самым богатым воином, он, стремившийся к большему, чем заливание своих мимолётных побед дешёвым вином, и мечты о затхлой пользованной подстилке в обветшалой харчевне с очередной девкой, ныне достиг многого. Хранитель может бесконечно поддерживать никчёмного Подопечного, но если у того нет стремления и сил жить, как и внутреннего стержня – ничего путного из этого тандема не выйдет. Мой нынешний Подопечный, Истмах, родом из небольшой приграничной крепости Потрактной, что на рубеже Великой Степи, достиг многого. Он, последовательно идя по ступенькам жизненного пути, тщательно впитывая все уроки, что ему посылала Жизнь, поднимался вверх по лестнице людской иерархии. Он был «полукровка», что, однако же, не взял от отца авантюрного характера, и в полной мере впитал характер предков по материнской линии – полукочевников Великой Степи. Это помогало ему, нынешнему наместнику, находить точку равновесия, умело лавируя между указаниями своего сюзерена и выходками степняков. Ныне в его собственности было около тридцати поселений, среди которых, помимо большой крепости Гастани, выделялось ещё два города-крепости на границе со Степью. Король Енрасем ценил его как верного пса, опытного, изворотливого дипломата, крепкого собственника, хорошего предводителя, за которым шли.
       Должен отметить, что в нём не было тех черт, что претили мне. Он не шел, как порой говорят «по трупам», избегал явных авантюр, однако же, и назвать его сугубо расчётливым я не мог. Скорее – осторожный, чуть «в себе», хоть и не замкнут, с ощущением того, что всё в это жизни так же легко потерять, как оно было ранее приобретено.
       …Истмах, в сопровождении нескольких своих воинов, шёл по широкому полю, где проходила битва между приверженцами незаконнорожденного якобы «наследника» королевского престола Дарина, и, как следствие – якобы сына почившего короля, и войсками нынешнего короля Енрасема, что приходился умершему королю младшим братом. Случай вовсе не единичный в людской истории.
       …Когда господа жаждут власти и не могут меж собой договориться, искра, зажжённая ими, порой превращается в пламя, что сжигает как породивших его, так и тех, кто в праведном гневе или в праздности, а может – из чувства справедливости, пытались затушить его. Или даже тех хапуг, что питали надежды просто греться около того костра. Да, порой народ мнит себя тем самым мечом справедливости, что положит конец бесконечным распрям. Но люди часто забывают о том, что мечом, тем самым, нужно уметь пользоваться – нельзя просто прийти и исправить всё. Обращение с оружием не терпит поспешности. А кто обучает оголтелую толпу правдолюбов? Её только распаляют, опьяняют. Толпа не может быть думающей. Думающий – только человек. И в толпе нет Человека. …Удивительно. Поодиночке – это люди, а толпа – это не совокупность людей. Это толпа. Этим словом сказано всё.
       …Однако же, и сегодняшняя победа – ещё не победа окончательная. Ибо жизнь – череда событий, а борьба – череда битв и что будет в исходе…?
       Поверженные сторонники неудачливого претендента, по большей части являлись представителями простого люда, чьи сердца были зажжёны, а разум – помрачён громогласными воплями о справедливости и всеобщем благоденствии, что придёт сразу после восшествия на трон очередного претендента, ныне – Дарина. Никто не задумывается, что для того, чтоб что-то иметь, нужно, прежде всего, работать, хотя и это, конечно же, не залог благоденствия. Работать, не защищая того, как будто, ещё никому, за всю историю человечества – не удавалось. Однако всё должно быть в разумных пределах. Пределах баланса совести, силы и здравого смысла того, кого называют «человеком разумным». А когда такое было, кто упомнит?
       Истмах не особо вмешиваясь в дела престолонаследия, он, однако знал, что у покойного короля сына не было, стало быть – власть должна перейти к следующему в роду представителю мужского пола. Всё просто.
       Именно войска Истмаха в этой битве – составляли множество. Он был одним из трёх главнокомандующих в сегодняшнем сражении. К нему – прислушивались. И не только прислушивались – королевский верховода (так, очередной наивный, но ловкий любимец короля), был, по сути – лишь номинальной особой в битве, которую фактически провёл Истмах. Это воспринималось всеми участниками нормально. Как обычно бывает: если знал и умел – значит, должен был.
       …Я тронул Истмаха за плечо, и он задумчиво остановился. Взгляд, не равнодушно, скорее обречённо скользнул по грудам тел. Однако боковым зрением, буквально в метре от себя, справа, он заметил движение: худенький подросток, лежавший скорченно, ничком, дышал. Я наклонился к уху Истмаха, и он задумчиво, но лениво, ступив шаг, ногой – перевернул тело. Раненный едва застонал. Черты лица тонкие, оно было бледно. Рыжеватые, нет, медного цвета волосы – короткие, неровно срезанные, одежда несуразная – было видно, что собирался он в бой скоро: облачение, хоть и достаточно неплохое, кожаное с элементами защитных пластин, было ему явно велико, и в бою – скорее мешало, чем помогало. Веки дрогнули, и взгляд постепенно становился осмысленным. Истмах следил, как рука пришедшего в себя юноши, при виде Истмаха, непроизвольно, но слабо потянулась к мечу. Истмах равнодушно оттолкнул простенький меч носком сапога. Пальцы подростка впились в землю.
       Истмах безучастно опёрся ладонью руки о колено, наклоняясь:
       – Сколько тебе лет?
       – С-семнадцать…
       Истмах немного удивлённо окинул взглядом подростка – мелковат для своего возраста.
       …Юноша резко повернул голову на, раздавшийся совсем рядом, предсмертный хрип такого же раненого. Хогарт, один из сопровождающих наместника, ударом меча оборвал прижизненные страдания какого-то бедолаги. Пока хозяин был занят, воины также нашли себе занятие. От скуки. Вообще же, истинных садистов в людском мире мало. И Истмах таковым не был – убивать не хотелось. Но и продлять агонию этих несчастных, которые всё равно вскоре издохнут от своих ран – было немилосердно. Тем более что всех легко раненных – уже подобрали: может и получится из них какой толк, в качестве рабов?
       Истмах молчал, но я вновь встал за его спиной. Он спросил:
       – Как тебя зовут?
       – Атасифастра…
       – Как? Что за глупое имя!
       Раненный, вернее раненная, глядя на Истмаха мягко и как-то даже упокоено, однако же, почти прохрипела:
       – Ата…, – но вновь резко, пугливо повернувшись на новый, оборвавшийся предсмертный хрип.
       – …Ата, ты …хочешь жить?
       …В такие ключевые моменты, по одному взгляду можно установить, каков будет ответ и по какой тропе Судьбы последует странник. Короткой, что в один миг Бытия вмещает насмешку над противником, взамен достоинства, храбрости или безрассудства. И длинной… Взгляд Аты – был взглядом поверженного. Взглядом человека, который очень хотел жить, или который очень любил жизнь? Или я ошибался, и это был взгляд раба.
       – Хочу. …Я очень хочу жизни...
       Истмах усмехнулся её словам, вынул меч и, всё так же опираясь левой рукой на своё колено, осторожно не спеша, правой – разрезал кожаные застёжки доспехов подростка. Мечом обнажил место ранения. Поморщился – вряд ли выживет. Вновь перевёл взгляд на лицо Аты:
       – Ты зачем сюда пришла, сколько вам платили, бездельники?
       – …не за деньги, я за справедливость…, я хотела… – На её лице было изумление, но может и удивление, словно от того, что Истмах не понимает её.
       Истмах жёстко и презрительно хмыкнул:
       – …ещё одна пустоголовая. За справедливость! – И очень громко, так что Ата поморщилась, сказал:
       – Ну и где твоя справедливость? Ты сыта ею? Довольна?!
       …Я не отступал… Ата закашлялась. Истмах замер на мгновение, едва повёл головой, словно прислушивался, выпрямился:
       – Эту – забрать. Если не издохнет – будет рабыней, может хоть так из неё выйдет толк.
       Хогарт ступил шаг:
       – Да кто ж с ней возиться будет? Наших-то сколько воинов раненных?!
       Но Истмах – как отрезал:
       – Лечить как моих воинов! Молода ещё чтоб издохнуть, как гнильё! Будет мне рабыня!
       Хогарт снизал плечами, – ему-то какое дело, лечить, так лечить, рабыня, так рабыня, мало ли их у Истмаха? А про себя усмехнулся – неужели предводитель что-то рассмотрел: содержанок у него – пруд пруди, неужели и эта пичуга глянулась?
       Да, Истмах умело совмещал свою цивилизованную жизнь со своими степняцкими корнями – содержанок более десятка! Одной больше – одной меньше…
       …Хм. Известный человек не может быть как все – у него будет либо очень романтическая история любви, либо его судьба будет трагична и одинока, в назидание потомкам. Даже если в его жизни всего этого не будет, ну не сотворила то с ним судьба, неблагодарные потомки изуродуют…, в угоду реалиям их современности, исковеркают линию жизни героя, чувства, приоритеты, и расставят акценты в крайних точках, убрав всё серое…
                6
       …С тех пор прошло больше полугода. Но невидимая нить Судьбы уже начала вышивать задуманный узор, и теперь важно было соблюсти общие пропорции в орнаменте. Я знал то, вернее – надеялся, ибо всегда есть место случайностям. Мне в то время казалось, что предвижу многое, поэтому, вновь, в который раз, показал Подопечному давнишний сон.
       …Истмах – среди множества серых валунов. Он озирался – всё видно очень смутно, сквозь пелену тумана. Едва удерживая меч в левой руке, правой он чуть расстёгивает куртку и запускает руку за пазуху – кровь. Он судорожно дышит, ползёт к камням, натужно сглатывает слюну, сил совсем нет. Садится, прислонившись спиной к большому камню с отвесной боковиной – так со спины не зайдут. Раздаются тихие шаги. Кто-то крадётся. Именно так. Кто-то худенький, небольшого роста. Истмах, старается не дышать, но он, впрочем, как и всегда во сне, знает, что человек его настигнет, …принюхается, услышит скольжение капель пота по коже, учует замершее дыхание, когда рвёт лёгкие в груди, …этот человек наверняка ощутит вопли боли, что разрывают ныне раны Истмаха. Это – человек с мечом. Оружие. Которое несёт смерть. – Опять! Опять всё повторяется в мельчайших деталях! …Медленно, очень медленно проявляется человек – одет как воин, строен, двигается осторожно, крадясь, едва сгибая колени. Озирается, но не знает страха. Он не боится, он – ищет. Человек остановился, прислушался и, нагнув голову, двинулся прямиком к Истмаху. Тот, сквозь пелену тумана, силился вглядеться в лицо. И силуэт, и… лицо – знакомы Истмаху. Он дёрнулся и попытался встать – он знает её! Знает! В руках у противника меч.
       Не понимая, что он спит, Истмах, судорожно держа иллюзию меча левой рукой, пытаясь его придержать, и правой, в конвульсиях бегства, силится кричать:
       – Опусти меч! Опусти меч!
       Но Ата, та самая Ата, смертельно раненное грязное и оборванное рыжеволосое создание, найденное на поле боя под селением Бистонь… Она улыбается, нет – скалится и твёрдым шагом идёт к нему…
       …Истмах вскочил. Он, почти упав с ложа, не в силах до конца осмыслить реальность, истерично пятился, пытаясь нащупать позади каменную стену, словно она станет ему надёжным прикрытием.
       Наконец он, спустя столько времени, досмотрел тот сон. Увидел того, кто за ним придёт.
       На шум прибежал раб Кальбригус, но Истмах устало махнул на него рукой:
       – Воды… Воды дай холодной.
       Он выплеснул полкувшина себе на голову и долго возил рукой по мокрым волосам, лицу, совершенно не заботясь, что намокла рубашка. Раб, было, заикнулся переменить её, но Истмах послал его вон. Он хотел вспомнить всё, досмотреть сон. Хотел подумать, и мельтешение лишнего человека перед глазами было ни к чему.
       Не спеша, размеренными движениями, задумчиво, сам сменил рубашку, подошёл к окну, опёрся на каменную его кладку: скоро должно было светать, с каждым днём ныне солнце вставало всё раньше и раньше. Он старался дышать глубоко, почувствовал знакомый запах – где-то жгли траву. Интересно, кто так рано решился убираться – Истмаху были глубоко противны грязные улицы и он приказал мостить центральные части Гастани камнем. Его вначале привозили издалека, обходилось это дорого, но Истмах ныне не был беден, и мог себе позволить, чтоб у его замка не воняло привычной, а потому – не заметной многим, городской беднотой, нечистотами. После, изрядным подспорьем в добыче и подвозе камня стали каменоломни Когилецкой балки – ближе, проще и «своё». Вдоль улиц обустраивались каналы, которые Истмах приказал чистить не менее раза в две недели. За это отвечали назначенные люди на каждой улице. Мощёные улицы, медленно, но уверенно расползались во все концы Гастаньской крепости – города-крепости, где обитал хозяин и наместник ныне – Истмах.
       Но запах, который услышал хозяин, не был запахом или вонью от городского мусора: он струился из-за крепостных стен. Истмах поморщился – опять горит весенняя степь. А значит – вновь в город будут проситься погорельцы – наверняка эти растяпы не позаботились о том, что происходит каждый год, когда горит сухая трава. Тогда огонь, даже сквозь черноту обрабатываемых полей и выбитых скотом пастбищ, по перелескам, может дойти до окрестных селений. И хотя, в большинстве случаев около каждого поселения трава действительно отсутствует и есть только жидкий пастбищный сбой, но всегда найдётся тот бедолага, кому не повезёт. Казалось бы, из года в год – одно и то же. Озаботьтесь, наконец, чтоб перепахать опасные участки около своих лачуг, обустройте рвы, а если нет возможностей – так хоть вырвите сухую траву: после зимы-то рвётся хорошо. Но нет! Стенать, просить, жаловаться! Но только не работать для себя! Ждать, когда наместник лично распорядится убрать около каждой лачуги. Или назначит специальных людей. Или, пусть помилуют боги, приедет и заставит самих поселян убираться! Да и такое в общем-то было.
       Истмах решительно опустил руку, отмахиваясь от этих размышлений. О чём он думал до того? Почему тот сон так часто повторяется? Он, наконец, узнал человека, что пришёл за ним с мечом. Узнал. И вспомнил, что они виделись. Но как такое может быть?
       …Он думал много, и итогом тех размышлений стал приказ разыскать живую или мёртвую девушку-подростка, Ату, что была, израненная, взята в плен в битве при селении Бистонь. Разум подсказывал Истмаху, что если ему до сих пор не привели её, а ведь он распоряжался после выздоровления определить её рабыней к нему в замок, то она, скорее всего – умерла. Но подспудно, доверяя своим снам, да и я настаивал на том, он решил проверить свои сомнения. Мой Подопечный предчувствовал, пусть это называется так, что эта случайная девушка, которая ненароком попалась ему на глаза среди множества других поверженных, пусть даже изломанных судеб, бедолаг, должна быть жива.
       …Ату привели уже к следующему утру.
       Истмах смотрел на неё некоторое время, а затем резко встал и отвернулся. К сожалению, в ней было то, что, порой, так раздражало его и бесило – она благородных кровей. Это было заметно по её тонким чертам, изящным рукам, безупречной осанке и взгляду. Взгляду, что казалось, окреп с тех пор, как видел её Истмах в последний раз. Она глядела искоса. Она глядела, а не потупила взгляд пред ликом своего хозяина.
       Даже отвернувшись, лишь окинув её цепким взглядом, Истмах мог сказать о ней очень многое. Он сам многое испытал и многих видел. Ему не нужно было выспрашивать о человеке. Это был тот самый случай, когда достаточно взгляда. Что не скажи, а опыт – великая вещь.
       Казалось, медные волосы, теперь уже длинные, золотистые, удивительного, насыщенного цвета глаза, кожа благородная, не молочная, но белая, хоть на лице и обветренная. Следовательно, она всё это время была вне стен замка, где-нибудь на окраине или и того дальше – в одном из ближайших селений. Если бы ещё дальше – её бы так скоро не доставили. Одежда совсем простая, но не рваньё, значит, она пребывала не в крайней нищете, вероятно, её берегли, но не от работы. Лицо кажется уставшим, губы также обветрены и потрескавшиеся, плотно сжаты, нижняя губа – полнее, но это совсем не портило лицо, нос прямой, небольшой, не курносый. Она была чуть выше среднего роста, стройная, худенькая. …Облачись она в военную одежду – точь-в-точь была бы как во сне Истмаха. Её взгляд казался живым, во всём облике – не чувствовалось страха. Она не была похожа на рабыню, она выглядела зависимым человеком, который с любопытством ожидает решения своей участи, свято, по глупости ли умственной, или доброте душевной, ожидая от жизни, если не чуда, то умеренного благоденствия. Она не выглядела жертвой, по её виду, было похоже, что она вообще не знает о том, что наместника Истмаха нужно бояться. Я не преминул указать на то Подопечному.
       Руки её были связаны впереди.
       Истмах затягивал паузу, сам не зная для чего. Если она не боялась, то и запугивать её ожиданием неизвестности, собственно, было незачем. Он посмотрел на сопровождающих: два воина – один у входа, другой рядом с ней, и Берислав – один из удобных людей, тех, кто «…всё, всегда, про всех…». Он состоял на должности младшего управляющего Греньский округой – туда входило шесть селений, в западной части владений Истмаха. Так далеко? Истмах удивился.
       Берислав поклонился:
       – Мой хозяин, я проезжал через Кимкину и тамошний староста просил меня доставить вам эту рабыню, он накануне сломал ногу, а тут я… А я – с радостью, мне-то всё равно нужно было в Гастань по делам – я очень занятой человек. Человек должен чем-то заниматься, как я. Я всегда занимаюсь тем, что на благо моему господину. Господин, я…
       Истмах остановил его. И теперь, также молчаливо разглядывал: смешной, полноватый, невысокий человек, с виду – добродушный, а там – непонятно. Но ведь не зря же Истмах поставил его управляющим, значит – действительно толковый. Вот только эта его привычка начинать предложение с того слова, которое было последним в предыдущем! Раздражало.
       Он махнул рукой:
       – Можешь идти. Я благодарю тебя за службу. – Смешной управляющий Берислав ушёл.
       …Интересно, вот так видишь человека, а ведь в следующую минуту он может погибнуть – пути жизненные очень, порой, извилисты и непредсказуемы. Истмах больше никогда с ним не увиделся – Берислав умер от несварения желудка через две недели после той встречи…
       Истмах обратился к воинам:
       – Кто сопровождает рабыню?
       Тот, что был ближе к Ате – сделал шаг и поклонился. Здоровяк, что был у дверей – просто поклонился.
       – Я сопровождаю рабыню, господин. Хим Шистослов должен был, но он накануне упал с коня – сломал ногу. Велел мне.
       Истмах кивнул головой:
       – Почему она связана?
       Сопровождающий снова поклонился:
       – Своенравна, а поступать с ней как остальными рабами Хим не хотел – от вас вроде был приказ вылечить, было сказано, что рабыня, а что, да как – не ясно. Он напоминал вам о ней, да только вы ничего не ответили.
       Он говорил, чуть растягивая слова, стараясь смотреть на Истмаха, но всё время опускал глаза, сжимал и разжимал кулаки, стараясь то делать незаметно, а оттого – получалось дёргано. Истмах даже улыбнулся: увальня вполне можно было заподозрить во лжи, но его щёки покраснели, а уши – так просто горели. Да, провинциальные воины-громилы, что вполне могут вырвать с корнем дерево, так порой застенчивы и стеснительны.
       Истмах кивнул и отвернулся. Он начал припоминать, было небольшое донесение – выздоровела какая-то рабыня, что с ней делать спрашивали. Но по какой-то причине, Истмах не уделил тому достаточно времени, а после – забыл. Однако теперь всё это нужно довести до конца.
       – Добро, развяжите её и можете идти. – Оба воина поклонились, исполнили приказ и ушли. Ата всё так же стояла посреди зала. Истмах повернулся к ней:
       – Кто ты и почему была среди бунтарей?
       Она пожала плечами и, казалось, стушевалась, ответила не сразу:
       – Меня зовут Атасифастра, я из рода Соломещ. …Это обедневший род, но нам – не чужда справедливость. Притязания Дарина казались мне праведными и я, всем сердцем желая победы этому достойному сыну своего достойного отца, желала, дабы он обрёл то, что ему полагается по праву – королевскую власть.
       Истмах поморщился – она так выразительно говорила, столько бахвальства в её словах! В жестах – скупа, махать руками не обучена. О, сколько таких благородных девок он видел. На глазах у маменьки, пред очами отца – пичуги-скромницы, а пройдёт немного времени – и уже встречаешь её в какой-то харчевне, на коленях у самого обычного, неотёсанного воина. И высокопарно уже не объясняется. … И чем больше годов проходит, тем более захудалой оказывается очередная харчевня. А если и выдернет её судьба из того болота – так будет презрительно косить глазами в сторону тех, кто остался позади, в грязи. А даже если без опеки такая не скатится на самое дно – останется такой же манерной, и разговоры с ней могут довести до зевоты. Хорошие жёны из таких, при любом исходе дел – редко получаются!
       Он искривил в усмешке губы:
       – И где сейчас твой благородный Дарин? В том же притоне, что и породил его? В нём нет и капли королевской крови!
       А про себя он отметил, как, в ответ на его слова, Ата сделал шаг вперёд, как возмущением загорелись её удивительные глаза, как она сжала губы. Но поостереглась и опустила взгляд.
       – Что ж, ты хотела справедливости? Вот и обрела её! За что в кандалах? Что, небось, ленива?
       …Случается, что в череде одинаковых событий ярче будет выглядеть то, что отличается от остальных, пусть оно и не самое значимое. Бывает так, что не самые разумные слова или поступки обращают внимание, поскольку очень не похожи на те, к которым человек привык. А бывают люди, порой самые обыкновенные, которые обращают на себя внимание, поскольку совершают эти самые поступки и говорят эти самые слова при достаточно неординарных ситуациях…
       – Я могу делать любую работу, я не привыкла использовать труд других! – Те слова, казалось, она сказала с мягкой улыбкой, словно говорила о банальном и совершенно очевидном.
       С угрозой в голосе, подступив совсем близко к Ате, Истмах процедил:
       – А менее напыщенно выражаться можешь? Здесь не притон лгуна Дарина.
       Ата промолчала.
       Истмах подошёл ближе, но встал чуть сбоку, некоторое время молчаливо рассматривал её. Затем прошёл к дверям и окликнул ближайшего воина:
       – Позвать Кальбригуса. – Когда тот вошёл, приказал:
       – Забери её. Пусть её отмоют и прилично оденут, проследишь. Приведёшь мне её к ночи. Посмотрим…
                7
       …К обеду, однако, Истмаху пришлось принять одного гостя.
       Истмах был недоволен. Ему не нравился посетитель. Что в нём? Низкорослый, коренастый, едва картавит, вероятно – потомок смешанного брака, чуть узкие глаза, акцент. Действительно, что в том такого? На устах его едва змеиться ухмылка, и Истмах заранее разумеет, что нужно опасаться. Руки просителя скрещены на груди, и Истмах понимает, что это не диалог, – ультиматум. Нога Фонимаха выставлена вперёд – значит, отступать он не собирается. Не ступит и шагу, будет лишь наступать, да угрожать.
       Фонимах предлагал не строить портов, увеличить вывоз зерна, поднять налоги и прочее. И не особо реагировать на ограбления, якобы случайные, некоторых селений. Не так рьяно искать зачинщиков. Истмах поначалу был насмешлив. А как ещё реагировать, когда знаешь, что за твоей спиной – сильная защита в виде короля, но можно ли выгнать противника, кажущегося таким опасным – верх неблагоразумия?
       – Хоть кто хозяин твой скажи, чтоб я начинал бояться?
       – Бояться уже поздно. Сейчас нужно преклонить колени и благословлять его руку, что пока даёт тебе золото.
       – Самый большой враг снаружи нас – деньги. – Истмах позволил себе усмехнуться.
       – А я посмотрю, что ты будешь делать, их отринув, Истмах? Угомонись и смирись. Возьми золото и не мешай.
       – А кому я так мешаю? Меня в наместничестве, если не благословляют, то и не ругают.
       – Не возомнил ли ты себя бессмертным? Дерево, которое не гнётся ветру – ломается.
       – А ты, оказывается, – ветер?
       – Я ветер. Но за мной буря. И если у меня есть средства, чтоб покупать твою благосклонность, молчание и покорность, то поверь – за мной буря.
       – За деньгами, стало быть, стоит хозяин?
       – …и его так легко его не отринешь.
       Говорили, словно лениво перебрасывались, как в детстве, тряпичным, набитым песком мешочком. Когда и играть-то уже не хочется и делать особо нечего. Истмах выпрямился и презрительно посмотрел на Фонимаха. Ответил грубо:
       – Ты знаешь, что только от человеческого дерьма тяжело избавлялся. Даже если и вымыть сапог – запах ещё долго остаётся! Убирайся! Я прикажу больше никогда не пускать тебя ко мне на порог.
       – …а ты не боишься, что и за порогом запах останется? – С едкой усмешкой ответил Фонимах. Он не боялся. Позволял так себя вести и так говорить.
       …Что, не ожидал, Истмах? Не ожидал. А ведь и так может быть. Ударят сзади под колено – преклонишь его. Ударят под два – преклонишь оба колена. А если ударят в затылок – повалишься снопом. Так-то Истмах. Не заговаривайся, не будь гордецом…
       Фонимах низко, издевательски поклонился. Захлопнул свой ларец с золотом, взял его и скоро вышел, широко распахнув дверь. Она ещё раз, по инерции, громко хлопнула.
       …Кому было то всё выгодно? Кто из тех, кто был властен, замышлял недоброе против Истмаха, который представлял власть короля Енрасема? Сам Енрасем? О нет, о том Истмах даже не мыслил. Не могло того быть. Если бы хозяин был недоволен – сам бы сказал, в глаза. А так – всегда улыбается, спрашивает при встрече про дела. Кто тогда? Ялхат? Говорят, новый фаворит короля. Но кто пойдёт против короля? Тимирис? Тому то выгодно – недоволен он, что поднимается наместничество Истмаха из грязи да бед. Но как вывести его из тени? Хотя… У того дети малые, разве станет рисковать? А с другой стороны, для волчат – нужны новые норы. А может степняки? Кто? Нет, пока не поднялась новая генерация вождей – вражды не будет. Да и сильно они увлечены дрязгами меж собой. Что им до Истмаха? Они и сами кормятся на этих территориях: не трогают земель Истмаха – тот не разоряет их станы. А сил-то у Истмаха ныне прибавилось – если ударит кулаком, то и зубы может выбить. Так-то… А что думать? Время покажет, кто там такой тёмный поднимает кинжал за спиной Истмаха.
       Успеть бы за то время повернуться…
       Тезис тот, что, дескать «не купим – сместим» – оказался живуч во все времена. Что мешает более сильному подмять, разрушить или вообще – уничтожить всё, что создавалось трудом и может даже любовью? Ну почему вместо того, что расти самим, многие, очень многие лишь выступают в роли ингибитора для тех, кто рядом. А даже если и не можешь себе позволить выступить открыто, угрожать открыто, выйти на бой с открытым лицом – поступает человек, как крыса: поночи крадётся, да портит всё, изгаживает… И хорошо, если так. А ведь это высказывание имеет и продолжение, вернее – частный случай: не купим – сместим, а сместив – избавимся, убив.
       …И к вечеру наместник Истмах оказался не в духе.
                8
       …Удивлённая столь скоротечными переменами в судьбе, Ата поинтересовалась у служанки, что ей помогала, о причине всего того. На что та – изумленно приподняла брови и поразила Ату ответом:
       – Так ведь хозяин наш, наместник Истмах желает тебя видеть ночью.
       – Что это значит?
       – Если будешь умно себя вести – возможно, он навсегда сделает тебя наложницей. Будешь жить как достойная женщина, спокойно и в довольстве, ни о чём не думать.
       Ата промолчала.
       До вечера она находилась в одной из комнат почти одна. Ей принесли немного еды. Одели очень неплохо – платье свободного кроя, светлого цвета, в талии было перехвачено нешироким поясом, удобные мягкие туфли. Шея и руки от локтей – оставались открытыми, волосы – едва собрали на затылке. Ей стало зябко – комната была холодной. На плечи ей набросили безрукавку, очень тёплую, кажется шерстяную, подбитую мехом.
       – У наместника тепло. – Скупо сказала, озарив злобным взглядом служанка.
       …Порой удивляет… Человек вроде и не претендует на нечто особенное: возраст не тот, положение не позволяет, красотой боги обделили, а в душе – всё равно растёт зависть. Ведь знает, что не дано ей то, что даже не осилит, если бы и глянулась она наместнику. Но ведь никогда не выберет её наместник…, а так хотелось… внимания, денег, поклонения. И не думала она о том, что кто-то может того не желать. …Это же ужасно, если не выполнить волю хозяина. Что же будет? Что же будет? …Как, порой, маленькие декоративные собачки пребывают в полном ужасе, когда их выбрасывают на улицу те, кто ими наигрался: а ведь такой жизни вообще быть не может. А после – они заглядывают в глаза каждому проходящему человеку, надеясь разглядеть потенциального господина, что вновь будет их кормить, ублажать, играть с ними… Как странно…
       …Я видел, как Ата стояла у зеркала. Удивительно, но порой то, как человек смотрит на себя в зеркало – может многое рассказать о нём. Она медленно поворачивалась, оценивая себя, но то было скорее сомнение. Она словно удивлялась. Однако же – могло показаться, что она несколько недовольна собой. Когда же я узнал её позже, мне представилось, что она лишь изумляла, насколько она изменилась со временем, вновь приноравливалась к нормальному женскому платью. …Вероятно, она, всё же, была целостной личностью. Это было весьма удивительно в те времена, когда о нормальной жизни люди только мечтали. Хотя, что такое нормальная жизнь для того, кто о ней не знает? Есть ли вообще что-либо, что будет универсальным признаком «нормальной жизни»? Сытная похлёбка, удовлетворённая страсть, ощущение безопасности? Базовые инстинкты не отменял никто – еда, безопасность, продолжение рода – когда было по-другому? Из-за этих трёх основ Бытия человека, собственно человечество и выживало. …А где же самопожертвование, честность, разум?
       О, это цветки, которые порой, могут, и не появиться на древе рода, никогда его не украсить. Но разве деревья, которые никогда не плодоносят – такая уж редкость? Коль ценны эти качества для продолжения рода? Скорее тот, кто ими обладает – живёт недолго, даже очень часто – вовсе не оставляет потомства…
       Ата мне казалась другой. Истмах неверно оценил её. Но вмешиваться я пока не собирался.
       …Не думаю, что Подопечный и Хранитель подбираются по характерам. Но я видел Того, Кто её Хранил. Он был моложе меня. Он…, он казался целостным и серьезным, но я видел лукавство в его глазах, я видел его непоседливость, я видел его сердечную доброту…
       Я никогда не мог и не любил судить дела своих Подопечных, поэтому то, что произошло – опишу лишь вкратце. Когда Ату привели – было уже около полуночи. Прежде наместник был занят делами. Он выглядел уставшим. Он много времени уделял текущим делам, т.е. столько, сколько требовалось. Он получил свой высокий пост не на пустом месте, не за деньги, и не за лесть. Умение быстро концентрироваться, своевременно отдыхать, много работать, его сметливый ум, степняцкая дерзость и смелость, а порой – упрямство или настойчивость, сила духа и твёрдая уверенность в своей правоте, а ещё, те, кто стояли за его спиной, те, кого он располагал к себе – стали залогом его нынешнего успеха. Умение работать уравновешивалось умением перевести дыхание.
       …Ата не выглядела испуганной, решительности я тоже не заметил. Видимо, она, всё же, не познала в своей жизни состояние жертвы. Её очень берегли? Она не видела реальной жизни? Какой была её жизнь, учитывая, что ныне она доверчиво шла несмышленым ягнёнком в пасть тигру? Или она настолько глупа, что просто не понимала всего? Или она была блаженна, что, даже соприкоснувшись с грязью, не пачкалась? И та лишь скользила, стекая, вниз, словно по вощёному листку дерева? Или словно капли росы – не смачивая лепестков розы? Быть может у неё был свой мотив притворяться? Что такого таилось в этой девушке? Или какая сила ограждала её от передряг житейских?
       …Её Хранитель был озабочен, и на меня посмотрел искоса….
       Мне вначале показалось, что Истмах был отчуждён. Я бы не списывал то на робость сирого пред человеком благородного звания. Истмах сам теперь был благородным, хоть… и не потомственным. Но и по этому поводу можно долго рассуждать: будет ли бывший раб сам снисходителен к тем, кто оказался ниже его? Будет ли простолюдин пытаться возвыситься над благородным, что оказался ниже его по воле случая? Как показывает житейская практика, такое встречалось очень и очень часто. Истмах, Истмах…
       Да, бытует такое мнение, что нет никого более жестокого, чем тот, кто оказался выше по положению в отношении своей, некогда, ровни. Скажу честно, скорее да, чем нет. Но…, я был рад, что Истмах был не таков – он трезво оценивал ситуацию. В нём не было жалости по отношению к тем, кто по воле Случая оказался в бедственном положении, особенно, если это было следствием их продуманных поступков, их решений. Может потому, что он не был пока отравлен властью, он её лишь использовал. Ещё, говорят, часто «…нас ненавидят те, кто хочет быть похожим на нас…». Но он и не был излишне жесток с теми, кому не повезло. Сказать, что он был реалистом? Он просто хорошо знал, чего хочет, а я старался оберегать его на этом Пути. Поэтому…
       Она остановилась у двери. Истмах протянул руку:
       – Подойди.
       Она подошла, Истмах буднично снял свою рубашку и подошёл к ней ближе. Она отступила:
       – Уже поздно. Можно я уйду?
       – Уйдёшь?
       – Я не могу остаться. У меня есть жених. Я обещала хранить ему верность. – Она говорила спокойно, доброжелательно, в голосе совершенно не чувствовалось тревоги, голос не дрожал. Казалось, ещё чуть-чуть и она улыбнётся. Отчего? Она вела какую-то игру или её действительно могла позабавить сложившаяся ситуация? Или… Неужели она действительно считала, что это тот случай, когда её поймут? Она безумна?
       …Я посмотрел на её Хранителя. Он был невозмутим, но смотрел в одну точку. И спустя несколько мгновений поднял на меня взор. Золотистые, лучистые глаза горели вызовом. Она – не сумасшедшая. И прямота ответного мне взора ясно свидетельствовала о том, что двойной игры здесь нет. Я едва-едва улыбнулся и в знак сердечного приветствия чуть склонил голову. Но он не ответил, его нижняя губа чуть дрогнула презрением и он отвернулся…
       – Жених? Скажи мне, ты действительно так пустоголова? – Истмах подошёл к ней и взял её подбородок пальцами правой руки. Ата не дрогнула, не отступила, смотрела ему в глаза.
       Да, она права: опустить сейчас взгляд – значит признать, что слаба. Она сердечно улыбнулась:
       – Да. Мой жених – вельможный Хасби, Омри Хасби, все земли до верхнего течения реки Делуй – принадлежат ему. Он выкупит меня.
       Истмах опешил, а затем насмешливо сказал:
       – Ты лжёшь. Иначе, что делала невеста такого богатого человека простым воином в Бистонском сражении?
       – Я считала, что так смогу помочь ему. Что он будет гордиться мной.
       Истмах некоторое время смотрел на неё, изумляясь. Скажу честно, то было искренне. А затем он громко рассмеялся и, кажется, даже от души, затем попытался силой обнять её. Но она отстранилась и серьезно, но доброжелательно, хоть и испытующе посмотрела на него, тихо добавила:
       – Я не могу. Я обещала.
       – Ата! Ты зависима. Я оставил тебе жизнь. Ты принадлежишь только мне. И я буду говорить, что тебе делать. Забудь ту жизнь, что была.
       Казалось, Истмах вновь и вновь поражался её глупости. Но что было верно – так это то, что она начинала его раздражать. Как порой, бывает, говоришь человеку: «Нельзя!», а он смотрит тебе в глаза, добро улыбается, кивает головой, но всё равно продолжает идти. И может даже он и не хочет обидеть вас. Просто … он живёт в своём мире, мире, где общечеловеческие запреты ничего не значат. Или он так против них протестует. Хотя… нельзя не согласится с тем, что люди живут в среде, где правила диктуются большинством, – «оптимумом» для данного сообщества. А все краевые представители популяции – обречены. …А вот кто диктует те правила большинству…, ещё большой вопрос…
       – …И всё же, я говорю «нет». Я ныне рабыня, а вскоре – Омри меня выкупит. – Голос Аты изменился. Она стала говорить громче, настойчивее, но голос не срывался. Она, казалось, была уверенна в себе, верила в то, что говорила. И это придавало ей сил упрямо придерживаться своих убеждений. Стоя на краю пропасти.
       – Уверен, что он и думать забыл о тебе. Красавиц вокруг много, а тебя – нет уж…, – он задумался, – больше полугода. Ты для него давно умерла.
       Ата горячо добавила:
       – О, нет, он не такой! Он любит меня!
       – Любит? И ты считаешь, что сейчас он … верен тебе и данному обещанию жениться на тебе? – Истмах вновь искренне, громко и весело рассмеялся. – Любит… Ты действительно так глупа?
       Истмах отошёл, продолжая смеяться, повернулся, посмотрел на неё, замолчал и потянулся. Он не видел подвоха. Множество людей прошло мимо него, много лиц и характеров слились для него в одну массу, а порой так бывает, что среди серых фигур, бредущих в житейской пыли – не рассмотришь того, кто отличается чистотой. Истмах вновь подошёл вплотную к Ате.
       …Я посмотрел на Хранителя Аты. Он был невозмутим, на меня не смотрел, его руки были скрещены на груди – общаться со мной он был не намерен…
       Ата мягко отринула Истмаха рукой, улыбнулась и без укора, словно рассуждая, сказала:
       – Мне жаль человека, что не познал любви. Мне жаль Вас.
       – Не смей меня жалеть. Жалость удел убогих! О любви говорят только слабые! Есть подчиненность. Есть необходимость. Есть принуждение. Любить… Любовь – химера!
       – Но жалость это и вестник любви, или долгих отношений...
       – …или зависимости!
       Ата сделала шаг вперёд и удивительно тепло улыбнулась. В голове не было гонора или назидания:
       – А я – люблю! Люблю того, кто был со мною добр, кто является для меня – самым желанным на свете, тот, кому я отдала своё сердце и которому стану преданной женой. Вы не знаете Омри – он самый справедливый и самый добрый! … Он, может быть, не самый красивый мужчина, но я… люблю его, всем сердцем и всей душой желаю ему самого лучшего, верю ему до конца. Пусть мне о нём будут говорить всякое – я верю ему, верю, что он поможет мне, верю, что он любит меня, верю, что мы будет всегда вместе…
       В её жестах и словах было столько всего потешного для Истмаха, что он смеялся долго. Ата смотрела на него не с вызовом, но с сожалением. Кажется искренним. Я сказал Истмаху, что с Атой будет трудно. Да, она действительно не выглядела обычной жертвой, каких легко запугать. Тех, кто трясётся, у кого холодеют руки, дрожат губы, покрывается испариной спина и леденеет сердце от косого взгляда того, кто сильнее. Тех, кого возникает желание пнуть только от одного на них вида. Так ли много в человеке Человека? В любой стае есть «жертвы», но только в человеческой – их смертность куда выше. Однако если смотреть шире – их наверняка больше от того, что именно в человеческом стаде находится много тех, кто оберегает «жертв» до поры до времени. Критическая масса «жертв» увеличивается, а звериная жестокость, вырываясь, порой наружу, приводит к массовому уничтожению тех самых «жертв». Тех, кто будет молчать, встав на чьи тела, можно будет приподняться и, вспоминая о ком, на старости лет, в окружении внуков, можно будет лишь сказать, пряча глаза: «Так вышло…».
       Но я видел, что Ата не «жертва». Пусть даже и «пока». Видел её Хранителя, видел и понимал, что она не пойдёт на соглашение, и моему Подопечному она сломает зубы. Посмотрим. Жизнь есть жизнь, борьба и компромисс, добро и зло, ожесточение и воля.
       …Она меня удивляла. Её Хранитель поднял голову и смотрел на меня из-под едва прикрытых век, осуждая….
       Истмах смотрел на неё, вперившись, чуть повернув и опустив голову. Угрожающая поза.
       – Ты пустоголовый ребёнок, что до сих пор не избавился от своих грёз! Скажи, дитя, в каком мире ты росла?
       Ата нахмурилась:
       – Что это значит?
       – Разве ты никогда не голодала, тебя не били, не унижали?
       Ата молчала, она прошла несколько шагов и вновь повернулась к Истмаху:
       – Идти по грязи и видеть её? Ступать по пыли и измараться? Пусть другие смирятся, а я не хочу! Я верю, нет, я знаю, что всё будет хорошо! А это всё…, пусть это всё – она повела руками вокруг себя, - пусть это будет иллюзией. Мне повезёт. Я снова стану свободной. Я снова увижу глаза моего доброго жениха, и я вновь обрету счастье. Я не страдаю. Это просто жизнь. И она не может, …да и не должна быть всегда прекрасной. Ибо познав горести, я сложу цену счастью. Я верю и знаю, что оно будет.
       Истмах молча сел, скептически несколько раз качнул головой. Я чувствовал, что этот случай его уже забавлял. Он видел много людей, познал много женщин, но эта – не стояла в длинной очереди подобных.
       Она подошла к нему и опустилась на колени, заглянула в глаза и сердечно, если так можно сказать, осветив своё лицо светом солнечных глаз, улыбнулась:
       – Я прошу, отпустите меня, мой жених – хорошо заплатит за меня. Вы не будете ущемлены.
       Истмах также невольно улыбнулся, но затем, жестом прервал её речь. Конечно, продавать он её бы и не подумал. Но такую, он встречал впервые. Спустя какое-то время, приняв его размышления за колебания, она вновь потревожила его. Снова чуть улыбнулась и дотронулась до его колена:
       – Послушайте, я никогда не соглашусь быть ни с кем другим кроме моего Омри. Я не могу. Для меня – нет ничего страшнее этого. Поймите. Даже самая ужасная работа – для меня не тяжела, даже самая жуткая кара для меня – свята. Во имя моей любви, во имя моего Омри…
       Я знал, что мой Подопечный – вполне самодостаточный мужчина, поэтому силой он её брать не будет. Но он был вполне типичным представителем своего времени. Поэтому и ждать от него можно было всего. И судя по виду Хранителя Аты – ничего хорошего придумать Истмах не мог. Интересно, что о поступках Подопечного можно было узнать по внешнему виду Хранителя-Антагониста. Да уж, пути…, пути жизненные – неведомы.
       Истмах резко встал и, подойдя к двери, громко крикнул:
       – Кальбригус! – Раб немедленно явился.
       – Я слышал стук копыт по мостовой. Что за отряд прибыл только что?
       – Отряд благородного Жильбера Мо.
       – Сколько их?
       – Не знаю, мой господин, сейчас…
       Но Истмах остановил его жестом руки:
       – Не стоит. Их около тридцати. …Распорядись, дабы ни один из воинов не чистил своих лошадей. Эту глупую девку – забери. Прикажи от моего имени воинам, что сегодня она должна вычистить всех лошадей. Пусть проследят…, может, кто-нибудь… один или два. Но чтоб не трогали её! Она – моя! Она должна только вычистить лошадей. Всех! У неё время до рассвета. Не справится – пусть ей дадут столько же плетей, сколько не сделает работы. Послезавтра – вновь привести ко мне вечером! Распорядись и, не медля, возвращайся. И… приведёшь ко мне кого-нибудь из моих...
       Когда Кальбригус вновь явился, Истмах пожелал наложницу – стройную и рыжеволосую. Таких не оказалось, пришлось довольствоваться иной.
       …Хорошо придумали люди: «…все, что не делается, всё к лучшему». Но это – в том случае, если люди выжили и встретились или достигли того, чего хотели.
       А какова вероятность этого?
       Статистическая погрешность…?
                9
       Истмах даже не поинтересовался на следующий день, сколько работы было сделано Атой. Дел-то, сидеть и думать о какой-то девке…? Сегодня он ездил в каменоломни. Управляющий там – толковый, хоть и немного медлительный – дородный, с просто роскошными усами. Важный и немного самодовольный. Имя у него…, мудреное такое… Карахагой Всеслав. Вот такое замысловатое и сложное. Времена что ли такие…? Веянье иных культур? – Диковинные имена детям, новые невиданные деревья у домов, презрение всего того, на чём выросли …эти люди? Что же так стесняются-то себя и корней своих?
       Времена такие, а вот люди – остаются. Карахагой Всеслав был выходцем из рабов, однако сметливый да, чего умалчивать, – талантливый резчик и художник, смог подняться. Помогли добрые люди, оценили дар, освободили и даже назначили мастером. Сменил имя. А потом – действительно поднялся. Уже свой дом и уже…, нет, к роскошной жизни не тянулся. Однако построив себе хороший дом, для прислуги определил крохотные комнатки, в которых и ложа-то поставить было негде. Как будто и не помнил своей прежней жизни. Не скуп, а …это можно назвать – «бережлив». Не подл, а можно сказать – «предусмотрителен». Не богатей, но цену себе определил хорошую. …Не таков ли ты сам, Истмах?
       …Через день, к ночи, Ату вновь привели в покои Истмаха. Он был уставший, и честно говоря, ему не очень хотелось состязаться в остроумии или гонориться властью. Да и не была Ата, пожалуй, пределом всех его мечтаний. Посмотрел сухо, молчаливо прошёл по комнате, сел понуро у стола в пол оборота.
       Она выглядела спокойной, улыбки на лице не было, но было такое ощущение, что у неё – хорошее настроение. Она низко поклонилась Истмаху, доброжелательно произнесла:
       – Хозяин?
       Но Истмах отметил, что движения её были несколько скованны, болезненны, хотя, если бы не его умение всё детально подмечать, посторонний человек, не зная о том, мог бы и не догадаться. Следовательно, она не справилась с заданием, и спрашивать было о чём.
       Истмах поднял голову, и, обращаясь к сопровождающему воину, сказал:
       – Останься. Ты знаешь, скольких она вычистила лошадей позавчера?
       – Двадцать, господин.
       – А сколько получила плетей?
       – Двенадцать.
       – Ну что? Всё так же радужны твои мечты? – Он почти усмехнулся, настроение его улучшилось. Эта Ата казалась странной. Или необычной. – Покоришься теперь?
       …Красивая… Но не всегда будет такой. Всё проходящее. Избитая фраза о том, что только по молодости можно думать о незыблемости собственной красоты и вечности бытия, удивляясь, как остальные себя так запустили. И как убедить таких красавиц, важных и самонадеянных, в обратном уже сейчас? Дабы не совершали таких прогнозируемых и таких … обыденных ошибок…?
       – Нет.
       – Кальбригус, пусть ей определят ещё тридцать лошадей. Не справится – за каждую лошадь по плети. Через день снова ко мне!
       Хранитель Аты сжал кулаки и смотрел на моего Подопечного с ненавистью.
       Ата не улыбалась, но поклонившись, смиренно вышла.
       Я знал, что для Истмаха – это ныне только развлечение. И вовсе не потому, что она была благородна или он всё же видел в не «жертву» которую можно добить. То было бы причиной его недовольства, насмешки, но уж никак не основанием смертельной ненависти. Однако ныне она не выполняла его распоряжений. Подчинение старшим и тем, кто находится выше – априори должно выполняться, и не только в том бардаке, что творился на границе Великой Степи.
       А по её облику я видел, что смирится она не скоро. Вот характеры!
                10
       …Через день, Ату вновь привели к Истмаху. Он сидел в кресле и, когда она вошла, признаю, с удовлетворением отметил, как болезненные её движения. Он обратился к ней:
       – И каково решение?
       Она вновь поклонилась, открыто, чуть наклоняя в бок голову, и улыбка едва тронула её губы, глаза были насмешливы… Но, казалось, иронично она относилась больше к себе. Стояла напряжённо, стараясь держать осанку, но руки были недвижимы, висели словно плети – видимо ей действительно было больно их поднимать:
       – Из тридцати, мне удалось справиться с пятнадцатью…
       – Так что теперь? Я готов подождать, пока заживут твои ссадины. – Он поддержал её тон, не то насмешливо, не то с поддёвкой, усмехнулся.
       – О нет, хозяин. – Она обернулась к Кальбригусу, что стоял у дверей, улыбнулась ему и, всё так же иронично, произнесла:
       – Какой отряд ныне прибыл, Кальбригус? Сколько лошадей? Определи-ка мне, друг, тридцать. Если не справлюсь до рассвета – прикажи выдать мне количество плетей за каждую лошадь!
       Раб беспомощно посмотрел на Истмаха. Но тот, хоть и растерялся, но принял игру. А может, он не был столь милостив и просто, обозлившись, приказал выполнять. Лишь когда она ушла, он позволил себе удивиться: удары плетями через день – весьма травмировали, если не срывали корку с заживающих ран от предыдущих плетей. Ата терпела неимоверную боль при каждодневных движениях, хотя бы от трения одежды о раны, пусть даже их ей и перевязали, в чём Истмах сомневался: среди забитых рабов с коими общалась ныне Ата – милосердия было не так уж и много. Это так. А уж когда ей доставались плети за невыполненную работу, когда срывались клочки воспалённой кожи – боль была просто адской, она наверняка не раз теряла сознание. Но терпела?! Почему? Кто победит в этом противостоянии? Ему хорошо о том рассуждать – на его стороне сила. Но что руководит ею? Есть ли, действительно, то сильное чувство, к которому она апеллирует?
       Но Истмаху, всё же казалось, что то – причуда.
                11
       Скажу, что четвёртая их встреча, была не столь весела для Аты. Истмах сердился. Всё повторилось. Но я посчитал нужным больше не… терзать Ату. Истмах – сопротивлялся не особо. Видимо, мои слова попали на благодатную почву и ему, верно, было жаль добивать эту несчастную.
       А интересная у него сегодня была встреча. Хоть он так ничего и не понял…
       Истмах осматривал Гастаньский рынок. Его сопровождали несколько местных купцов. Остановился около лавки одного чужеземного торговца. Его лицо было, пожалуй, запоминающимся, однако, с другой стороны – обыденным: ныне таких достаточно. Интересен говором, какой-то загадочностью, наверняка он был с Востока. Говорили, в общем-то – ни о чём. Истмаху льстили медовые речи торговца. Умеют они. …А искренняя благодарность – достаточно большая редкость и её не купишь на базаре. Даже нельзя её пощупать или, осмотрев со всех сторон, пренебрежительно вновь бросить на прилавок, сбивая цену… Часто благодарность принимается так, просто…, чтоб отвязались… А торговец, казалось, невпопад спросил, смеясь:
       – Хочешь ли обменять свои сны и грёзы на золото?
       – Что? – …Истмах так ничего и не понял…
       – Хорошую дам цену.
       – За что?
       – За сны твои, наместник. Хороший товар, за хорошие деньги…
       – И шутка хорошая. – Истмах смеясь, отошёл. Ох уж эти торговцы, и посмеяться над чужими рады и сами чудят.
       …Это, конечно же, был не первый мой Подопечный. Я чувствовал их эмоции, предвидел поступки. И в данном случае мне было отрадно, что Подопечный был…, конечно же, не идеален… Но мне не было противно быть подле. Да, безусловно, я Должен, но я был рад, что и он не чурается нормальных человеческих качеств. И ещё, он не признавался себе в том, но то уже было не отнять – она начинала нравиться ему. Та непонятная вера её в своё будущее, вера в неизвестного Истмаху Омри – вселяла невольное уважение к убеждениям Аты. Она заинтересовала его не только как красивая женщина, но и как нечто, характер, нрав, с каким он ранее не сталкивался. Инстинкт охотника?
       Впрочем, это могла быть очередная химера – не сильный духом человек с добрым сердцем, а лишь очередная глупая пустышка, такая себе серая мышь, с иллюзорными, завышенными взглядами на жизнь.
       Ату определили на уличные работы в конюшни – ухаживать за лошадьми. Однако же, по приказу Истмаха – тяжёлой работы и труда без меры ей не давали. Он действительно мог разбираться в людях – Ате нравилась эта работа. Больше, чем скажем, работа на кухне или работа в покоях, среди сплетен, зависти, алчности. А уж тем более – работа где-нибудь на окрестных полях, где жизнь зависимого человека – чрезвычайно коротка.
       …Животные, они ведь не способны копировать злобу людскую. Они – сами по себе, с их нехитрыми характерами. Рассуждения о морали, о том, что «так принято» – не свойственно тем тварям. Сколько их – хитрых, изворотливых, лживых, тех, что на долгие годы затаят обиду и ударят тогда, когда вы сами будете слабы? Среди животных – только люди…
       Тогда Истмаху подумалось, что Ата попала к себе подобным: так прямолинейны были её мысли, бесхитростны слова, открытый взор и честная улыбка, когда она работала.
       Шло время. Вечно занятому Истмаху порой удавалось мельком видеть её за работой, однако, я считаю, по счастью, она его в те мгновения не замечала. Проходил ли он дальним коридором, или из галереи ему был виден двор и конюшни.
                12
       Хотя…
       Наместник в тот день с самого утра направился на задний двор. Он решил свои дела с Блугусом и уже возвращался, когда что-то задержало его. Мирная сцена – один человек помогает другому.
       Один из рабов, с выражением лица, означавшим не то презрение к боли, не то омерзение от вида того, что он может увидеть, сидел отвернувшись. Одна нога его подогнута, другая – вытянута. Это был большой дедина, бородатый и довольно неопрятный, средних, казалось, лет. У его вытянутой ноги склонилась Ата – та самая. Она сидела, преклонив колени и стараясь обтирать гноящуюся рану осторожно, одновременно, промывала её, наверно, водой из плошки. Однако же, стоя в тени невысокой галереи, чуть сверху, Истмах видел, что Ата касалась всего только кончиками пальцев:
       – …Я же обещала, что больно не будет. А то… как же это так…? Столько дней прошло, а ты – ничего не делаешь… так и ногу потерять можно. А что потом? Выкинут как собаку, хорошо – убьют перед этим, а то вот мучиться в сточной канаве… Всё будет хорошо.
       – Что ты такая разговорчивая? Обычно только улыбаешься?
       – Но тебе ведь больно… А пока я говорю – ты не ругаешься. А доброе слово – оно и собаке приятно, а здесь – человек.
       – А разве раб – человек?
       Ата задумалась, а потом улыбнулась:
       – Нет, раб – не человек. Но они все ведь не знают, что «раб» – только статус. У нас ведь не отнять боль, радость, голод, счастье только лишь постановив, что мы больше не люди?
       – А ты, ведь, говорят, из благородных?
       – Так говорят. – Совсем просто ответила она.
       – Отчего же возишься с грязным рабом?
       Ата на несколько мгновений замерла, серьезно посмотрела на него. От куска узкого полотна, предназначенного для перевязки ушибов и раны у лошадей, она отмотала небольшой кусок и начала перевязывать ногу рабу.
       – Но ведь тебе нужна помощь?
       – А что мне помощь? Сегодня я есть, завтра меня не станет по прихоти хозяина. Я ведь – никто…
       – Даже «никто» – стоит денег.
       – А ты вот…, даже боишься отмотать больше ткани, что предназначена для перевязки ран хозяйских лошадей… – Он усмехнулся.
       Ата на время снова остановилась, но продолжила, закончила, и сказала:
       – Я не могу достать месяц с неба, но я могу дотронуться до его отражения в озере. То, что мы видим – только наше представление. А реальный мир – таков, каков он есть – озлобленный, холодный и голодный. Нет двух людей, которые бы одинаково видели всё вокруг. Есть богатые, которым мало, и бедные – у которых всё есть…
       Но бородач рассмеялся:
       – Ну и глупа же! Кому нужны твои мечты?
       – Мне! Я знаю и верю, что всё будет хорошо…
       Бородач встал, но нагнулся:
       – Да ничего уже не будет хорошо! Я был могучим воином, имел семью, деток. И где это всё? За долги нас распродали, как скот! Сегодня я – раб, и меня могут затравить собаками на потеху хозяину в любой момент! Вот мой мир! А есть люди, что родились рабами и умрут гнилью! А ты – просто сумасшедшая!
       Он оттолкнул её и, прихрамывая, бранясь, побрёл прочь.
       Ата встала, тыльной стороной локтя вытерла глаза, ладонь-то была испачкана – в крови и гное из раны раба, второй рукой подобрала полотнище и, оглянувшись – быстро ушла. Истмаха не заметила.
       Он – поспешил по своим делам. Но я постарался, чтоб то происшествие надолго осталось у него в памяти.
                13
       Бывает ли так, что все проблемы решаются быстро и навсегда?
       Нет. С момента Бистоньской битвы минуло больше полугода, а Дарин всё так же напоминал о себе королю Енрасему. Лишь напоминал, «тревожить» сил у него пока не было. Ныне наместник Истмах преследовал отряд некоего Фонимаха. Говорят, тот поддерживал Дарина, вёл своих людей на пополнение отрядов самозванца. Вёл с севера за реку Каравайку. А куда дальше – может к Пужайке, там бесчинствовал Кадисса? Может так. Конец марта. Холодно, да делать нечего – нужно выступать. Проще эту мелочь придавить пока она мала, а не тогда, когда окрепнет да обнаглеет, ещё и грабить по пути следования станет. А Истмаху было жаль своего хозяйства, каким бы оно не было. …Хозяин.
       Двигались медленно – Истмах во главе отряда в сотню воинов. Он понуро осматривался – справа от дороги насмерть стояла выгоревшая дубрава. Чёрные деревья нависали над самой дорогой, угрожая путникам своими обгорелыми руками, их пальцы обуглились. Снега лежали лишь в понижениях, с северной стороны, но дыхание южных ветров истощало их с каждым днём. Причудливо смотрелся контраст меж чёрным тоном и таким грязным белым.
       Истмах, да и все его сопровождающие очень устали – двигались почти сутки без продыху. Это было нехорошо: терялась бдительность, да и боевые качества – не улучшались. Истмах знал, что ещё чуть-чуть, буквально до вечера, и он вообще перестанет воспринимать действительность: словно бы видишь, однако не реагируешь – он рисковал заснуть с открытыми глазами. И так уже несколько раз он вздрагивал, задремав в седле. А ведь он не ребёнок, не молодая дева, дремота для взрослых – неприемлема. Усталость накапливалась. Ещё не кружилась голова, ещё не подташнивало, но безразличие уже разлилось по всему тело – горизонт едва прыгал, но взгляд Истмаха останавливался. …Он был прав, так называемые зоны внимания в мозге человека, засыпают первыми… Нужно было передохнуть.
       Он поднял руку, останавливая движение. Проклятый своим жутким видом, выгоревший лес окончился: раны дорог видимо не дали огню распространиться дальше. Истмах огляделся – вниз по склону было ровное место. Здесь, наверху останавливаться было не с руки – всё продувалось ветром, а вот там… – всё видно как на ладони. Он хлестнул коня, и весь отряд лавиной ринулся вниз: выбрали широкое место в долине давно высохшей реки, что просматривалось со всех сторон – так просто не подберешься незаметно. Истмах был на своей земле, однако и на знакомой тропе попадаются охотничьи петли. Это не паранойя, а осторожность.
       Разбили временный лагерь. Истмах даже не дождался горячей еды. Едва отдав приказ о смене дозоров через равные промежутки времени, различаемые по теням от солнца, дабы отдохнули все, он завернулся в плащ и прикорнул под ближайшим кустом на ворохе старой листвы.
       Но уже спустя совсем непродолжительное время его разбудили:
       – Что такое!? – Он не совсем понимал, где он находится и что сейчас надлежит делать. Проспал мало, вот и был в таком состоянии.
       – Наместник Истмах, там, с запада – прошёл отряд...
       – И что же?! – Зло оборвал Истмах.
       …И воин был прав, что будил хозяина. И спать было нельзя, когда взял на себя ответственность за этот поход. Да, в общем-то, и злился Истмах не столько от того, что не выспался, а больше – от того, что было на ком выместить зло. Кто-то зависимый и слабый оказался рядом. Именно так…
       Оказалось, что совсем недавно по гребню склона, дальней балки прошёл отряд. Лишь несколько их воинов остановились, видимо советовались, а затем поспешили скрыться. Истмах думал не долго. Долина давней реки здесь делала поворот – и он вполне мог сократить путь, если проедет по изгибу долины. Кроме того, так он не будет виден врагу.
       …Так и вышло. Отряд Истмаха вышел совершенно неожиданно во фланг отряду, предводители которого имели наглость передвигаться по территории наместничества, а также – имели недальновидность выказать свою принадлежность цветами флага негодяя Дарина. Истмах атаковал скоро, во фланг: отряд неприятеля был расколот и воины наместника скорее уже не организованно, а хаотично метались по склонам, добивая растерявшегося неприятеля.
       Покончили скоро.
       Вечерело.
       К сидящему на невысоком пне, Истмаху, на носилках поднесли важного вельможу, раненного. Один из воинов спросил:
       – Он сказал, что вы знаете его?
       Истмах начал всматриваться в искорёженное болью лицо. Да он знал его. И помнил всё. Едва отвернул лицо в сторону, спросил:
       – Ранение?
       – Смертельное.
       …Я отметил, что Истмах облегчённо выдохнул. Не нужно метаться и делать вид, что можешь чем-то помочь. Не нужно обманывать себя и мнить, что убиваешь своего врага. Ты не будешь, Истмах, причастен непосредственно к его гибели. Его убило чужое оружие, хоть и приказ отдал ты…
       – Облегчи мою боль… – простонал раненный.
       Истмах отвернулся, резко, но глухо сказал рядом стоящему:
       – Поставить ещё шатёр. Нет, в мой нести не требуется. Быстро!
       Сам Истмах отошёл, наблюдал, пока ставили самый обычный шатёр. Раненного внесли туда, вошёл сам и приказал всем выйти. Фонимах лежал на носилках. Истмах встал подле, садиться не спешил.
       …Как часто обиженные наблюдали агонию своих врагов? Какие чувства они при этом испытывали? Наверно много о том говорено. Три течения в той реке – Злорадство, Сожаление, Безучастность. Все мысли подчиняются этим трём направлениям.
       А что Истмах? Стоял, скрестив руки на груди?
       Стоя в единой точке своего бытия, тяжело оглянуться, и достойно принять всё что было. Детство. Юность. …Было всего много. Белым одеждам не было места в жизни моего Подопечного. И он даже не притворялся. Не отчищал тайком кровь и грязь со своих одеяний, украдкой не плевал себе на руку, дабы, повернувшись боком, стряхнуть пыль, не прикрывал рукой грязное пятно. Но он – всегда зашивал заплатами рваньё.
       …Этот человек не раз и не два, пока Истмах был мал, а после – молод, обижал его. Что сейчас можно было обдумывать, глядя на беспомощного? Сказать ему всё, что наболело? Чтоб и входя во врата смерти, он в страхе оглядывался, отмахиваясь от страдающего ребёнка? Чтоб понёс с собой всю боль и обиды подростка? Чтоб сгорбили его победы и достижения Истмаха? Нет, Истмах не прощал Фонимаха, даже теперь, когда тот был немощен. Он помнил все свои обиды, и именно они, как лесные ручьи, питали ту быстроводную ныне реку, какой была жизнь Истмаха. Копить злобу на всех людей, кто обидел? До некоторых Истмаху не было никакого дела – они были никчёмны. И он никогда не подаст им руки, не взглянет в их сторону не потому, что обижался. А потому, что помнил! – Они были никчёмны. А это всё равно, что поливать яблоню с кислыми, горькими, недозрелыми плодами. Правильно ли? В таком случае следует клеймить не только тех, кто рубит такое дерево, но и тех, кто проходит мимо, не оглянувшись на горькие плоды и увядшую, съеденную червями крону…
       Фонимах беспокойно зашевелился, приоткрыл глаза, закашлялся. На губах выступила кровь. Он прошелестел:
       – Что радуешься? Будь милосерден, …ты ведь всегда был слаб…, прояви и теперь слабость, окончи мои дни.
       – А ты себя считаешь сильным, прося о скорой и лёгкой смерти?
       – …не боишься, что и твоей агонией будут вот так же наслаждаться, радоваться ей?
       – Я не радуюсь.
       – Но ты должен радоваться, я ведь…, не раз…
       – Что было, то прошло. Я не могу облегчить твоих страданий. Но и убивать тебя – не стану. На моих руках достаточно крови. И пусть то не только кровь доблестных людей, однако, и приумножать свои грехи – не стану. Ты не стоишь того. – Истмах спокойно повернулся и, поискал, на что бы сесть – оставлены несколько валиков под голову раненому. Сгодится. Он сел рядом с носилками, на которых лежал Фонимах. Безучастно смотрел. Тот некоторое время отдавал взгляд, а затем зло отвернулся.
       Истмах смотрел. На бледное лицо, на неопрятную бороду, на худые хрящеватые уши, на седые волосы на висках. Запекшаяся кровь в углу рта, несколько седых волос в ноздрях. Так ли стар Фонимах? Или это черты смерти, которая приглаживает морщины, ваяя маску для встречи с богами подземного мира? Будет ли зачтено это предсмертное страдание Фонимаху во благо? Так ли уж были важны те обиды, что нанес он Истмаху? Жаль, что нет единой меры для всех человеческих чувств. То, что клонит одного к земле, другого даже не заставит споткнуться. Как же боги определяют степень вины каждой души после смерти? Что вообще может быть мерой? Верность? Благие деяния? Так и они часто свершаются корыстно – для очистки совести. А может любовь? Та, которую воспевают заезжие песенники ради мелкой монеты, чтоб ту монету пропить в харчевне? Или та любовь, что творит вожделение? Заставляет изменять глупым мужьям и недальновидным жёнам? Или это любовь ко всему человечеству, когда, умиляясь и даря кусок хлеба красивому ребенку, отбираешь второй рукой деньги у его родителя, и ногой отпихивая второго ребенка, только потому, что он не вызывает восхищения: не красив, не белокур, не голубоглаз, не… Какая разница?
       Фонимах закашлялся, вновь приоткрыл глаза, растянул губы в оскале:
       – А сам-то, собака-полукровка, не боишься подохнуть? Где будет валяться твой труп? Кто погребёт его? Не думал? За твои дела… Не даром я … Не даром… Проклинаю тебя, полукровка! Чтоб ты издох, как последний шакал! Чтоб разорвали тебя свои же! Чтоб никогда не познал ты покоя! Чтоб друг тебя предал, вонзив в тебя кинжал! Чтоб та, которую ты полюбишь, издохла страшной смертью! Чтоб…! Чтоб…– Он захрипел, изогнулся, новый приступ боли оборвал его речь.
       Истмах молчал, смотрел, опершись локтями на колени и попирая руками подбородок.
       …Несчастия иных воспринимаются совершенно равнодушно не оттого, что человек бездушен. Он порой просто не понимает, что скот может переживать, что имеет чувство. Вот и Фонимах…, вряд ли понимал, что кто-то иной, такой безродный как мальчишка-полукровка мог чувствовать, переживать свои неудачи, плакать украдкой от обид. О нет. Истмах то понимал. Но не прощал. Лишь констатировал. А Фонимах – не понимает. Но… Истмах не гневался на него за это. Он презирал его за то, что тот не учился пониманию, не хотел того… А сам Истмах? Сам-то ты стремишься к тому? Достаточно ли у тебя времени, дабы обернуться к каждому и рассмотреть, что посеял ты в душах тех, кого оставил позади? О чём ты рассуждаешь, Истмах…?
       Было далеко за полночь… Фонимах дышал ровнее, казалось, ему полегчало. Веки его дрожали, губы порой корчились. И нельзя было понять, в бредовых радостях то, или от боли. Он не стонал. Но вот он открыл глаза и совершенно чётко произнёс:
       – Прости меня, мой мальчик. Я был тебе плохим опекуном. Но я…, мне просто… Я ненавидел тебя за то, что ты такой. Ты ведь… был лучше всех троих моих сыновей. А я… не мог… Я ведь так хотел, чтоб они… Мой род… А ты… За тобой никого не было…, а ты сам…, всё сам… Прости меня?
       Истмах кратко ответил:
       – Нет.
       А что ещё говорить? Что обиды Фонимаха стали толчком для осознания того, что человек, сколько бы ему не было лет, всегда остаётся сам, даже если его и окружают толпы лицемерных людей? Или что никто никому в этой жизни ничего не должен? Или что все стараются лишь для себя, словно птицы запихивают в клювы птенцам гусеницу за гусеницей? Что дальше своего носа видеть не надобно и, безусловно, стоит отвернуться, когда обижают такого же – двуногого и двурукого, но безродного и бедного? Того, кто похож на человека, но за спиной его нет богатых, обеспеченных родственников? И желательно – до десятого колена? Нет, всё то – пережито и отброшено. Из выводов – построен каркас нынешнего благополучия Истмаха.
       – …нет? Нет! Ты… Ты… – всегда был трусом, жалкий мальчишка! Нищеброд…! – Фонимах попытался приподняться, но губы его окрасились кровью и он обессилено откинулся на ложе.
       …Истмах хотел спать. Уставал последние дни, нормально не удавалось прикорнуть. Но ныне он даже не дремал. Косо улыбнулся. Такой ли он неудачник, если в этой краткой жизни занимался тем, что ему нравилось? А ведь и правда. Не многим моим Подопечным так везло. А остальные люди? В детстве – мечтали стать хорошими людьми: охотниками, героями, воинами. И непременно с приставкой «великий». Свершить множество подвигов, полюбить непременно самую красивую девушку, покорить и оставить после себя много…, много… Но жизнь внесла свои коррективы – кто-то испугался, кто-то покорился, у кого-то не хватил денег. А кого-то убили в пьяной драке, затоптала испуганная лошадь или, ограбив, его убили в тёмном переулке. Ведь не мечтают о том люди? А если даже и те, кому «повезло» в этой жизни… Чем они руководствовались, без меры копя золото, объедаясь на пирах, купаясь в крови, ногой отталкивая того, кому повезло лишь чуть меньше, чем им? На что надеялись? Заграбастать всё и ещё чуть-чуть? Потому что плохо лежало? Или потешить своё обеднённое, бледное самолюбие? Похвастать, дескать, вы все недоумки в меня не верили, …а я…? Зачем люди заглатывает больше, чем могут съесть? Но в этот раз пускай получится, а после? Ведь смеяться будут окружающие, потешаться да злорадствовать – «подавило». А их детям то не нужно, презирают они его, не как неудачника, а всего ли – как свою обслугу. И жена изменяла, и соседи тихо грабили. В чём смысл жизни?
       …А я был рад, что данного моего Подопечного, пусть даже у смертного одра этого несчастного, посещали подобные мысли. Рад…
       Фонимах приоткрыл глаза:
       – Истмах, я боюсь умирать. Позови лекаря…, позови… Сделай милость. – Он был настолько слаб, что и эти слова его истощили. Он вновь затих.
       Истмах выпрямился и скрестил руки на груди. Держать осанку. Несмотря ни на что. А что до смерти…? Если человек не боится умереть – он не составил ценности понятию «жизнь». А если так, что зачем было всё? Всегда что-то остаётся позади. Вот только разве что страдания, такие, от которых и жизни-то не жалко. Хотя… ведь все уверенны, что жизнь – лишь только начало настоящей жизни. Что ждут за пределами смертельного шага есть и грудастые девки, и вина без меры, и пиры весёлые. А вот хватит ли на то сил? Если хорошо себя вёл в земной жизни – наверняка боги дадут и сил без меры, дабы бесчинствовать да предаваться утехам там… – Истмах усмехнулся: глупо то всё то, глупо. Сгниёт мясо, сгниют кости, а пустым черепом будут щенки играть. Тогда ради чего живут на земле люди, стараясь быть добрыми и хорошими? Вот, Истмах, ради чего ты некоторые дела, до которых сильна тяга – не делал? …Отчего не пил без меры вина? Знал, что тяжко потом от того будет отказаться? А ради чего? Голова поутру будет болеть? Так ведь в данную минуту – хорошо и весело? Хочешь потом что-то соображать? А зачем? Живи здесь, радуйся – за пределами смерти ведь ждёт тебя то же самое? Сколько раз говорил ему тот же Грастаслав – сосед, ещё в молодости: «Истмах, живи легко, сколько той жизни осталось?». И что? Как жил Грастослав легко и весело со своей женой, так и живёт – жрать нечего, дом – хибара со сквозняками, сколько раз валялся в грязи, сколько раз вмерзал по первому морозу в лужи. И ничего! Жив, вполне здоров. А что речь невнятна – так понимают его те, кто хочет. Что ходит скособочено да дергано – так ведь идет-то: до выпивки добрести возможностей хватает. Что должен всем – сами виноваты: верили, давали. Да впрочем, и жёнка молодая у него ныне – две уже померло от вина. Хоть эта прибилась. А сам-то Истмах, неужели не любишь выпить? Сладкого, хмельного греческого вина? Да и здешние виноделы стараются – хорошее получается. Что ж порицаешь иных за свои-то слабости? Или мнишь себя сильным: не делаешь того, от чего потом будет тяжело отказаться? А ради чего? Ради той или ради этой жизни?
       – Истмах…, Истмах…, передай…, моим…, передай…, что люблю их…, люблю… – Фонимах не открыл глаз, но прохрипел эти слова.
       …Передать… Кому? Никчёмным сыновьям? Или их мачехе – молоденькой жене Фонимаха? Или тому ссохшемуся старью, что была его прежней женой?
       …А что, Истмах, чем никчёмнее человек, тем хуже он ведёт себя с любимыми и любящими людьми…?
       С первыми лучами солнца, что проникли сквозь щели входа в шатёр, Фонимах едва дёрнулся, дважды судорожно вздохнул; он словно силился встать, открыть глаза… Но только хрип, только дрогнули веки, только судорожно сжалась рука… И нет боле человека. Хорошего или плохого…, добро или худого…, знатного или последнего простачка…
       Истмах стал, безучастно осмотрел на… не Фонимаха, …тело. И вышел. Многие при появлении наместника насторожились – что всю ночь творил степной полукровка с телом беззащитного врага? Но твёрдо сказанные слова, выверенные движения, взгляд господина всегда служат оправданием. Ведь так?
       …Человек до тех пор человек, пока он не начал говорить то, что действительно думает. Тогда он становится либо гением, либо безумцем….
                14
       …Мнение о человеке обычно складывается по-разному. Либо сразу, и тогда человека ужасают полученные знания, или по крупицам, песчинкам во времени, которые наполняют часть песочных часов...
       Как-то поздним вечером наместник Истмах, устав от бумаг, от мельтешения факелов на стенах и свечей на столе, вышел в галерею. Ему хотелось отвлечься, посмотреть, что да как. Не с целью сразу выявить огрехи, а просто – отвлечься. Глядишь, и решится вопрос по наитию. Он сейчас размышлял, каким будет мост через реку Гляжку. Она вроде небольшая, а берега топкие. Дорога там нужна для внутренних дел, но она – слишком близко к владениям степняков – им будет сподручно нападать, если вдруг что переменится…. Хорошо бы каменный, да налоги ещё не собирали. А что потом? Строить там укрепление или селением обойдётся…?
       Мягкие сапоги позволяли ему ступать совсем тихо. Он шёл медленно, поглядывая в ту сторону, где уж давно скрылось солнце. Странно, рассвет всегда обозначен заранее, а закат, казалось – происходит быстрее. Только вот было солнце – и уже темно. Вот и сейчас, скоро стемнело и на западе уже показались звёзды.
       Внезапно он услышал тихий, и даже какой-то мягкий смех, мелодичный спокойный голос. Он почти сразу узнал его. А вот с кем та женщина разговаривала – так и осталось для него секретом. Впрочем, какая разница?
       – …Ну что ты? Всё ведь наладится.
       – Ты такая знающая, ты можешь утешить любого…
       – Если ты что-то ищешь, так ищи это не в моих словах, а в своём сердце. Мои слова – не путь, а лишь ключ, что откроют завесы, сдерживающие твою совесть, которая и поведёт тебя по пути Жизни.
       – Где тот путь? Какой он?
       – Спроси у своей совести.
       – Совести? Совесть говорит мне о том, что мой кусок хлеба должен застрять в моём горле только потому, что его нет у соседского сироты.
       – Так поделись с ним половиной.
       – Половину тому, половину этому… А что останется на жизнь мне, моей семье? Или я так тяжело работаю, чтоб прокормить десятерых соседских дармоедов?
       – Дармоедов? …Значит, они открыли своё сердце, а совесть в их сердцах уж умерла. Идти им некуда, – Ата медленно рассуждала. И казалось, не столько подбирая слова, сколько нащупывая сами мысли, что приходили в голову.
       – …а если их совесть мертва, то и спасать их – нечего… Всё просто!
       Истмах сделал в сторону несколько шагов. Ушёл, а про себя думал: «Ну и глупа же ты, благородная Атасифастра из рода Соломещ».
                15
       Я никогда бы не стал утверждать, что нрав Истмаха был хорош, и даже, вероятно половины в его характере не было доброго. Удивительно, насколько житейская прозорливость, воинское искусство и хозяйственная дальнозоркость сочетались с расчётливостью, прямотой суждений, резкостью и прочими качествами, что не помогают при продвижении по службе. Но …были ли они плохи? И не всегда они характеризовали Истмаха как доброго человека. …Все же, как долго живут добряки? Во все времена?
       Говорить о том, что под горячую руку наместника Истмаха порой попадали и виновные и невиновные?
       Как-то так получилось, что однажды и глупая Ата стала свидетелем ужасной ситуации. На заднем дворе она медленно проводила по кругу коня, который несколько дней тому назад повредил переднюю левую ногу. В течение этого времени она лечила ушибленную голень, делала примочки, фиксирования, но ногу нужно было расхаживать – конь был молодой и красивый, жаль было его терять. Терпеливо, она, круг за кругом, медленно вела его за повод, одновременно наклоняясь и приглядываясь к ноге – ладно ли ставит, сильно ли хромает. В тот момент она зашла в тень от высокой хозяйственной постройки, когда с противоположной стороны двора послышались женские истеричные крики. По ступенькам скатилась какая-то женщина, упала на песок двора и, в ужасе оглядываясь назад, начала отползать. За ней, неторопливо ступал сам наместник Истмах.
       Если кто и был во дворе – несколько рабов, слуги, что сновали по делам, воины, что отдыхали или шли по поручениям – все немедленно убрались. Только самые смелые, или же они оказались самыми медлительными, спрятавшись за подходящие укрытия: повозки, бочки ли, со страхом наблюдали за этим действием. Не знавшая, чем это может обернуться, Ата – также замерла в тени постройки, не прячась, теребя повод коня.
       Истмах ступал спокойно, но движения были чётко выверены, размеренны. Он остановился в нескольких шагах от упавшей женщины. А она, поняв, что ей не спастись, встала на колени и, протягивая руки к наместнику, стала его о чём-то умалять. Слов, из-за её плача и истерики, было не разобрать. Но Истмах, коротким движением, едва нагнувшись – наотмашь ударил её. А затем он взялся за рукоять меча.
       Увидев, как он вытягивает меч, женщина вновь кинулась его умалять:
       – Я клянусь, что этот ребёнок… Я молю вас, во имя его жизни…, не рожденного ребёнка…
       Но Истмах коротко, тихо и резко оборвал её. Что он говорил – слышно не было.
       …Загораясь какой-то идеей, люди часто не могут остановиться – движения уже не контролируются, разум не может выйти из того русла, в котором течёт ярость...
       Вот и в тот момент Истмах не столько отдавал себе отчёт в своих действиях, сколько просто повиновался порыву, будучи ослеплённым яростью. И когда меж ним и Листатой возникла хрупкая фигура Аты, он, словно не отдавая себе отчёта, и не в силах прервать поток гнева, легко и стремительно, почти одним движением, схватил её за запястье, вывернул его и отбросил Ату в сторону. Он вновь замахнулся мечом в сторону Листаты, но вновь его взгляд споткнулся о свет глаз Аты. Это заставило его отшатнуться, остановиться и оглядеться. Постепенно пелена, застилавшая его взор – проходила. Он казался спокойным, но дышал глубоко и тяжело. Его взгляд из малоподвижного, становился осмысленным, он оглядел Ату с головы до ног.
       Она стояла, чуть повернувшись, боком, распрямив плечи, но поддавшись чуть вперёд, будто собираясь принять удар максимально малой поверхностью тела – стойка бойца. Она испытующе глядела на Истмаха, но когда увидела, что он словно бы пришёл в себя, осмелилась взять лезвие его меча обеими руками и мягко отвела оружие, искала взглядом его взгляд, тихо сказала:
       – Не берите эту смерть себе. Если виновна – она за всё ответит пред небесами. Боги всё видят. А вам это милосердие – зачтётся.
       Он, всё так же тяжело дыша, казалось, внимал её словам, она же, мягко, не выпуская лезвия из ладоней, опустила меч, улыбнувшись, вновь произнесла:
       – Это – не потворство слабостям, не прощение за проступок, это проявление мудрости, наместник.
       – Зачтётся? Где бы я был, если прощал всех своих врагов? Да на мне, девочка, столько смертей, что твои боги сбились со счёту!
       Истмах вновь огляделся. Всё прошло. Сейчас он видел только испуганную Листату в изорванной одежде, ярко освещённый двор, загроможденный всяким мусором, с разбросанным конским навозом, да тени, что неясно двигались по тёмной стороне двора да от конюшен. Ата. Ещё он видел Ату. Она не выглядела испуганной, она не выглядела умоляющей. Она смотрела так, будто была права.
       И ему стало стыдно.
       ...Я посмотрел на Хранителя Аты, его взгляд… искреннего, правдивого ребёнка, что не смеет осуждать, но не в силах понять. Я благодарственно улыбнулся и едва нагнул голову. Его Подопечная подвигла моего Подопечного на милость, этот глоток крови не вольётся в его глотку. Бровь Хранителя Аты чуть поползла вверх. Он недоверчиво едва отвернул голову, словно не веря в то, чему стал свидетелем. Хранитель Листаты напряжённо держал кулак у своего лика…
       Истмах с силой выдохнул и покачал головой:
       – Эй, кто там?!
       К нему бросились несколько воинов.
       – Немедля позвать мне Блугуса Славена! Эту женщину, – он указал на Листату, – заклеймить, выпороть и отправить…, да куда-нибудь подальше, чтоб я больше о ней не слышал! Всё!
       Он развернулся, дабы уйти, но не успел дойти и до ступенек, как к нему подскочил Блугус Славен – управляющий Гастаньским замком. Ему также досталось:
       – Почему здесь, во дворе такой бардак? – Он схватил Славена на грудки: – Если к вечеру здесь не будет чистоты и порядка, я лично повешу тебя, …удавлю как собаку!
       Истмах с силой оттолкнул, почти отбросил Славена и круто повернувшись, ушёл. Славен, из тех, кого слова хозяина обычно пугали, огляделся и засуетился – бочки с правой стороны двора были перенесены в левый и сложены аккуратно, сено было отнесено ближе к конюшням, но всё так же оставалось в пределах двора. А ещё он приказал подмести двор.
                16
       …За Атой пришли уже, когда она собралась спать – сняла безрукавку и осталась в платье, хотела было и его снимать. Но во входном проёме показались два воина. Здесь, в подсобных помещениях конюшен ночевали все, кто, так или иначе, был причастен к работе с лошадьми наместника. Было и несколько рабынь, по большей части туповатые, средних лет. Их нерасторопность и зрелость не прельщала больше трезвых воинов и неразборчивых сановников при наместнике. С глаз долой – удел ненужных. Из женщин самой молодой здесь была Ата. Не то чтоб ей совсем не о чём было говорить с остальными женщинами, но удобнее ей было отдельно, в своём закутке.
       Ата испугалась от неожиданности, прежде думая о своём и распуская волосы. Отшатнулась и настороженно глядела на них. Те церемониться не стали:
       – Наместник Истмах требует тебя к себе.
       – …Сейчас?
       – Немедленно!
       Она не успела накинуть безрукавку, когда ее, подталкивая, повели в покои Истмаха. Только пыталась собрать в узел волосы на затылке. Ей вслед, переговариваясь, испуганно глядели остальные рабы.
       Сопровождающие воины молчали, шаги чеканили и отмеряли расстояние. Галерея, арка, переход, комната, комната. Её втолкнули в относительно небольшую спальню наместника, где, однако было достаточно уютно. Слева, чуть у окна была неширокая, но и не односпальная кровать, почти в центре, напротив камина стоял стол и несколько кресел. На столе валялись какие-то бумаги, несколько книг. Справа – глухая стена. На стенах висело несколько ковров тонкой работы, а того, что считается истинно мужским уделом: голов убитых животных – не имелось. Хотя оружие присутствовало: мечи, кинжалы, доспехи Истмаха были сложены на невысоком, но широком топчане у входа, справа.
       Сейчас слева, у второго окна, стоял наместник Истмах. Когда Ата вошла – обернулся и теперь, молча, наблюдал за ней. Мне казалось, что Ата – не из малодушных, но ныне, по-моему, она никак не могла собраться, робела. Но как-то… Можно было лишь предположить, что в последний раз, когда виделись они в покоях Истмаха, она могла приготовиться морально к разговору. А сейчас её застали врасплох. Видимо, она не умела приспосабливаться к быстроменяющимся ситуациям. Её руки едва дрожали, она пыталась их спрятать, глядела испытующе, чуть повернув голову, словно хотела, но не посмела отвернуться полностью. Или просто не могла довериться врагу и повернуться к нему спиной? Но, так или иначе, когда Истмах заговорил, она подняла на него глаза, испуга – как не стало, она была внимательна и словно глядела в душу.
       Истмах был одет просто – рубашка, штаны, расстёгнутая куртка. Казалось, ко сну он не готовился, только встал из-за стола, разбирая бумаги, спокойно спросил:
       – Как ныне твои дела? Чем занимаешься? – Голос не был жалостлив, но участие чувствовалось. Его нынешняя чуткость не вязалась с той вспышкой ярости, которой ныне Ата была свидетелем. Она сделала над собой усилие и, пожав плечами, тихо сказала:
       – Я не жалуюсь.
       – Тебя определили на конюшни? Не тяжело?
       – Нет. Я…
       – Что?
       – …я не жалуюсь. – Повторила она снова, невпопад.
       В этот момент узел волос у неё на затылке распался, и она начала, отчего-то судорожно, но скупыми движениями, их собирать.
       – Оставь. – Он прошёл по комнате и сел, отодвинув стул от стола.
       Она повиновалась, но это не прибавило ей смелости.
       ...Её Хранитель стоял со скрещенными руками, будто готовился защищаться. Я расслаблено показал ему руки, запястьями кверху, ладонями наружу…
       – Подойди.
       Ата, вроде бы и нерешительно, а с другой стороны, вероятно то не был страх, я не чувствовал ни его запаха, ни вкуса, ступила несколько шагов. Робела?
       – Подойти ближе, …я лишь хочу поговорить.
       Ата выполнила требуемое. Он не смотрел на неё, но задал вопрос:
       – Почему ты вступилась сегодня?
       Она молчала.
       – Ата!
       – Я, наверное, не смею спросить, кто она… – Ата глядела очень мягко, но вряд ли тот взгляд можно было назвать ласковым.
       – …Если это была особа, которая хотела меня убить, разве не мог я желать ей смерти в отместку? Что ж ты вмешиваешься туда, где не знаешь сути?
       – …Если бы это было так, вы бы не колеблясь, убили и её, и меня. А раз вы остановились – её проступок не был связан со страхом смерти, когда человек готов защищаться до самого конца.
       – Ты права. Она лишь хотела обмануть меня.
       Ата больше не боялась. Её спина была пряма, плечи расправлены, чуть улыбалась. Насмешки, однако, не было. Может то почтение?
       – Почему ты не спрашиваешь о сути дела?
       – Я ныне не имею права.
       Истмах встал и вновь прошёл к окну, остановился, всматриваясь в темноту ночи.
       – Это моя бывшая наложница. Она посмела утверждать, что понесла от меня.
       Ата удивлённо подняла глаза, но ничего не сказала. Истмах оглянулся, помолчал и внезапно оскалился:
       – Ты удивлена? Разве ты ничего не знаешь? Тебе не интересны сплетни? Ни одна их моих женщин, ни одна из моих наложниц не родила мне ребёнка. Мне – тридцать лет, а детей у меня нет. Я проклят. Так мне сказала одна старая карга, и теперь я ей верю. Я, поначалу, десять лет тому назад, всячески пытался опровергнуть её слова. Я… познал множество женщин, но ни одна не понесла от меня. …А эта – осмелилась утверждать, что её ребёнок – является моим.
       Ата, что внимательно его слушала, сделал полшага вперёд:
       – Но может, это правда? Может, проклятие – закончилось. Чудеса же случаются! Любое проклятье может быть снято, если скоро не исполниться. Лишь проклятие матери – самое сильное. Но ведь не ваша мать…?
       – …что ты знаешь о проклятьях? Ты слишком молода и глупа.
       – Тогда зачем вы говорите со мной о том?
       – Поблагодарить хочу.
       Казалось, Ата искренне изумилась. Смотрела открыто, словно всё ещё вслушиваясь в отзвуки его голоса. Комната не была ярко освещена, поэтому её зрачки не были особо расширены, и потому, золото её глаз – сверкало. Она, вероятно, не улыбалась, но глаза светились неимоверно добротой и пониманием. Там… мне казалось, не было бессмысленного обожания, примитивного, глупого непонимания, раболепия, она слушала внимательно, будто действительно понимала всю глубину его эмоций, всё, что Истмах оставлял вне вербального общения.
       – Но ведь я глупа, что вам моя благодарность? Ведь не пойму вас, а вы не поймёте того, что говорю. – Она вдруг перешла на шёпот. Но говорила так, будто то не была великая тайна, а лишь стеснялась она, – Но…, вы не нравитесь мне, однако и не раздражаете. Мне… достаточно спокойно подле вас.
       Истмах, сам не зная от чего, так же перешёл на шёпот:
       – Даже так? …Да и что тут понимать? Слова благодарности могут звучать на любом языке. – Истмах не засмеялся, но улыбнулся, словно изумляясь словам Аты. Она смотрела на него, не опуская взгляда, и это было удивительно – её золотистые, солнечные глаза, казалось, даже согревали. Смотрела всё так же, открыто, без насмешки… Нет, жалости не было. Любопытство? Сопереживание? Ах, Ата…, Ата. Фигура тоненькая, не разбитная, бёдра не широкие, грудь мала. Плохая из неё будет жена. Да наверно и любовница-то… О чём думаешь, Истмах? Её негнущаяся спина, левая рука – чуть вперёд, правая – прижата к телу, и взгляд… Всё это вместе выдавало скрываемое нетерпение, стремление к движению. Всё таки участие? Но Истмах считал, что не нуждается в участии. Заговорил громче:
       – Ты всё так же веришь в чудеса? Сколько тебе лет?
       – Мне… верно восемнадцать.
       – Ты из знатного рода?
       Она кивнула. А Истмах продолжал спрашивать так, будто невзначай, из праздности, кидал камни в воду:
       – Твои родители? Братья, сёстры есть?
       – Родители есть. Нам принадлежит удел земли и … селенья на берегу реки Делуй… Семья – обеднела.
       – Ты единственный ребёнок в семье?
       – У меня были две сестры…
       – …были?
       – Были.
       Истмах вскинул брови.
       – …во время одного из набегов степняков их …, они были старше. Знатный Омри Хасби тогда помог нам. …Я много знала от него добра, …да и те, которых зову отцом и матерью…, а Омри…, он – хороший человек. – Объяснила Ата, словно стесняясь, даже не самого вопроса или ответа, а того, что произошло, и в чём она виновна не была. Или стеснялась от того, что её, в свою очередь, могли пожалеть?
       – Что ж, наверно, если ты его так любишь…, – он говорил тихо, медленно, словно размышляя.
       Повисло молчание. Какое-то даже не столько неловкое, а может – тревожное или неприветливое.
       Нет, не то.
       Наконец Ата решилась:
       – Можно мне уйти?
       Он поднял голову, долго глядел на неё, но молчал. Наконец сказал:
       – Останься. Обещаю, что не стесню тебя сегодня. Мне интересно с тобой говорить.
       Она растерялась и может потому задала вопрос невпопад:
       – Вы прежде назвали меня… глупой… И отчего сегодня?
       – Сегодня? Сегодня, впервые за несколько лет, меня ослепила ярость, и не важно, что в тот момент я хотел совершить. И сегодня нашёлся человек, что воспротивился моему решению.
       Истмах замолчал, теперь рассматривал Ату, но наконец он рассмеялся:
       – Что? И не спросишь меня, о чём хочешь? Ты желаешь знать свою судьбу?
       Выражение лица Аты смягчилось ещё больше, она улыбнулась.
       – Нет. Я знаю, что Омри всё равно выкупит меня. Но вы правы, мне хочется узнать кое-что, но смею ли я?
       Это, всё же, почтение?
       Истмах сделал пригласительный жест.
       – Отчего та женщина прокляла вас?
       Он повернул голову в сторону, словно раздумывая, но сказал:
       – Лет десять тому назад я убил молодых супругов на глазах у его матери. Вначале его, молодого воина, а когда его жена, беременная на меня кинулась с ножом – и её. Я не успевал безопасно для неё отбить удара, да и не видел я тогда, кто нападал сзади. И старуху, последними словами которой были слова проклятия – так же убил. …И тогда я был также ослеплён гневом.
       Ата молчала, поражённая услышанным.
       – …И сегодня, в порыве гнева, я снова, едва не убил ту, что понесла. – Он замолчал, и казалось, Ате стало понятно, отчего он вызвал её к себе так поздно. Стала понятна его растерянность, которую он тщательно прятал. И то, чем вызвана эта исповедь.
       …О, раскрывался мой Подопечный! И перед кем?
       Ата тихо подошла к нему и, словно боясь дотронуться, всё же погладила его локоть. Но он отдёрнул руку:
       – Ты меня жалеешь? Не стоит! Я не раскаиваюсь, ни тогда, ни сейчас! Тогда я – защищал свою жизнь и не смог вовремя остановиться. А сейчас – эта женщина унизила меня и предала, подло лгала, глядя мне в глаза. Ожидала, что если я поверю ей – её будет ожидать всё: богатство, особое положение, власть.
       – Но … возможно ли, чтоб, за давностью лет, проклятье потеряло силу?
       Истмах горько ухмыльнулся:
       – Проклятье? Нет, я не верю в проклятья. Просто, по какой-то причине – я не могу иметь детей. Ведь так бывает. А эта наложница – я слышал, как она договаривалась о встрече с одним из стражей, что был её полюбовником. Я знал, что она мне не верна, но хотел увидеть глубину обмана. Но когда сегодня она явилась и начала утверждать, что это мой ребёнок, что она родит мне наследника – я, всё же, вскипел...
       Ата спросила его, как вполне равного себе, как того, кто был всего лишь старше по возрасту и званию, с почтением и …, всё же, чуткостью.
       – …Я не понимаю, если вам не нужно моё участие, …зачем я здесь?
       Но Истмах прикрылся:
       – …Скажи…, а ты и вправду такая безрассудная или просто пустоголовая?
       Ата улыбнулась, не таясь, и сказала:
       – Хозяину удобнее знать, что его имущество, рабы – глупы. Быть глупым, порой, разумно.
       – Я понял.
       Он опять замолчал. А она – ждала.
       – …Тебе нравится та работа, что ты сейчас выполняешь?
       – А что от меня зависит?
       – Если нет, я прикажу переменить. Хочешь более лёгкую?
       Теперь усмехнулась она, но вышло это по-доброму:
       – Всегда есть цена. Почему? Вернее, что я должна буду сделать взамен?
       Он посмотрел на неё серьезно:
       – Ничего, я просто прикажу, и всё изменится.
       Она склонила голову:
       – Нет, ничего не нужно.
       – Ну, тогда иди… Нет! Постой. Ты сказала, что всему есть цена. Сколько стоишь ты?
       …Меня удивил тот вопрос Истмаха. Я не видел к тому предпосылок, но был тому, наверно, рад. Лучше так, чем вражда. А с другой стороны, не станет ли её очередной отказ – нитью к его стойкой ненависти?
       Она обернулась и посмотрела немного печально, осуждающе, так, будто Истмах сделал ей больно. Он ждал ответа, она медлила, обдумывая.
       – Это слишком значительный вопрос… Сколько я стою? Моя жизнь – определится выкупом, что будет готов заплатить за меня мой жених. Но, думаю, моя цена, вернее, цена моей жизни – меньше: всего лишь ваше сострадание …или причуда на исходе Бистоньского сражения. Случайное желание оставить мне жизнь из жалости.
       – Ты так думаешь? Но я спрашивал не о том. – Он посмотрел на неё горделиво, скользнув косым взглядом по фигуре, оценивающе.
       Ата – не боялась. Она не была жертвой, готовой склонить голову пред грозным взглядом хозяина. Она не вздрагивала от его движений. Может она действительно не знала, что рабы должны бояться хозяина, что слабые должны бояться сильных? И на компромисс идти она была не готова. А ведь он узнавал – она отлично выполняет всю работу, усердна. И вот теперь – не во всём соглашается с господином, с тем, от кого зависит её жизнь. Спорит без оглядки, спрашивает, не таясь. Как ей удалось сохранить такой характер? Она, ни в действиях, ни в работе, ни в общении не производит впечатления умалишённой. В чём подвох? Что это за женщина, что так свято верит в то, чего нет, делает, как не должно, спрашивает о том, о чём заказано?
       Она стояла спокойно, не теребила пальцы, не куталась в распущенные волосы, не смущалась. Казалась открытой и доброжелательной. Готовой искренне помогать? Как такое слабое существо смогло выжить в мире, где все должны были пресмыкаться? Пред теми, кто на копейку богаче? Пред теми, у кого лишь на одного раба больше? Или вся суть в связях? В мире, где любовница короля, лишняя чаша хмеля в голове власть предержащего и прочее – решают не только судьбы простых людей, но и таких, как наместник Истмах…?
       – …Зачем вам это? Вы же никогда не любили, какая вам разница: та женщина или эта? У них всех – по две руки, по две ноги, тело… ведь можно найти куда красивее, чем у меня. Степняки на местных базарах торгуют сотни красавиц – можно выбрать какую угодно – с любым разрезом глаз, с любым цветом волос, старую, молодую, тощую, толстую… Вы же не ищете… покоя. Вам, как и многим мужчинам, нужна страсть, новизна, услада. Вы не ищете счастья, ибо не верите в его существование. Вам не нужны мечты, вы не способны ждать и… беречь. Вы не способны отдавать. Пусть даже вы не верите в любовь, но ведь она вам и не нужна.
       – А что способна отдать ты, ради любви? Жизнь? – Истмах закрылся и теперь пытался иронизировать?
       – Жизнь отдать легко, особенно в мгновения порыва. Труднее лишить себя счастья, если это потребуется любимому. – Ата открыто улыбнулась.
       – Ты так молода. Отчего у тебя такие серьёзные рассуждения о жизни? Отчего я их не имею?
       – Я не знаю. Вспоминаю свою жизнь и слова сами…
       – А ты сама-то была счастлива?
       – …Да, когда тому, ради которого готова сама вырвать своё сердце, если он попросит, – хорошо, в те моменты я была счастлива.
       …Рассуждать о судьбах людей? На каком основании мне то дано? Нет, я преклоняюсь перед Предначертанным, я покоряюсь его Воле. Но однажды, спустя долгие четыре года я, помня эти её слова, видел перед собой другую Ату. Чего тогда стоили эти её рассуждения…?
       Истмах прошёл по комнате, словно разрывая пути обаяния Аты (я чувствовал то), сел, отвернулся и, положив руки на стол, глядя на них, буднично спросил:
       – Ты обучена сражаться?
       – Я – не воин, но убить… могу. Я убивала.
       Он поднял голову и серьёзно посмотрел на неё.
       – Довольно. Можешь идти.
       …Когда Ата ушла, ещё некоторое время мне вспоминалось смятение на лице её Хранителя. Не всё он знал? Или это – извечная женская суть, показывать только то, что в данный момент она считает нужным, хитря. А может…, может…
                17
       …Вчера вернули поздно, а сегодня Истмах снова собирался в путь. Зачем он вообще тогда заехал в Гастань? Да просто мимо проезжал. Бывает и так.
       Он спускался по ступеням во двор, когда широкие двери конюшен, через которые обычно выгоняли лошадей – резко отворились и оттуда белым бисером, во все стороны, рассыпалась стая голубей. Среди ускользающей воздушной красоты была видна фигурка человека с разведёнными руками.
       Эта фигурка повернулась и теперь смотрела куда-то внутрь помещения. Но что-то внутри происходило. Короткий резкий вскрик, мельтешение, и на освещённый солнцем порог покатилась та самая фигурка, а вслед за нею показался воин. В одной руке он держал лук, кулак второй – вытирал о рубашку. Но вот он остановился, вынул из колчана стрелу и, хоть его качало, ибо он казался пьян, прицелился. В это время Ата, та самая блаженная Ата, начала подниматься. Воин не обращал на неё внимания: пьян то пьян, однако в голубей, что беспокойным снегом кружили над двором, целился он мастерски. Хороший лучник – один…, два… голубя, пронзённые стрелами, упали на мощёный двор.
       Ата лишь мгновение смотрела на него – резко поднялась и бросилась на стрелка. Она казалась одержимой, когда стремительно сшиблась с ним, согнув в локтях руки и прижав их к телу. Но она была слишком маленькой, лёгкой для такой громадины жира и мышц – он лишь пошатнулся да выронил лук. Но он резко повернулся и, схватив её за горло – наотмашь ударил по лицу ладонью. Она покатилась, но вновь встала, и теперь низко опустив голову, глядела на него. Тот же, с сожалением поглядев на птиц, повернулся и пошёл прямо на Ату. Она, не отступила, даже когда он замахнулся. И он во второй раз наотмашь ударил её.
       …Что заставляет сильных избивать неопасных слабых? Гнев? Алкоголь? Или…
       Безнаказанность, а не распутство, агрессия, жадность – становятся причиной многих бед человечества.
       Наверно низко, но так отрадно – за свои личные страхи пойти и избить соседа. Просто потому что за это не будет – ничего…
       …Воин выругался, отвернулся и, что-то бормоча себе под нос, удалился.
       Истмах достаточно спокойно наблюдал эту сцену. Так же спокойно сел на коня, которого ему подвели, а садясь на него – ещё раз долгим взглядом посмотрел на Ату. Она поднялась, присела на одно колено, словно у неё кружилась голова, и тыльной стороной ладони оттирала кровь – то ли из разбитого носа, то ли у неё были разбиты губы. Она не посмотрела в его сторону, она вообще не смотрела по сторонам, казалось… сосредоточено держалась ладонью за землю.
       Истмах оглянулся и кивнул ближнему воину, что был около него: Омзо – хорошо вышколенный, без налёта сентиментальности, практик. Поглядев вслед ушедшему пьяному стрелку, Истмах приказал:
       – Пусть эту пьянь, из какого бы отряда он не был – переведут куда-нибудь, да хоть …в Когилецкую балку, но так, чтоб до места назначения он не добрался. Это понятно? – Омзо кивнул, повернул коня и поспешил выполнять приказ.
       Хогарт, что выезжал по улицам Гастани вслед за Истмахом, позволил себе заметить, едва растянув губы в едкой усмешке:
       – Я всегда старался даром не убивать живого, не ломать зелёных ветвей, лишь – сухие. А вот Наргикаш, знаешь же…? Вот она…, она подстраивает всё, что её окружает под своё химерное сознание. Ей хочется изменит и травы, и деревья, и людей рядом, помимо их воли. Она ломает, режет, вырывает то, что растёт не по её воле или выглядит не так, как хочет она. И боги ничего ей за это не делают. Разве нет поверья, что разрушающий гнёзда стрижа – будет наказан? А что ей? Едва она купила тот дом – разрушила все гнёзда стрижей… и ничего не последовало. Для кого те приметы? Для таких простаков как …я? Куда глядят боги…?
       Истмах не ответил. Боги – это боги, и дела у них свои…
                18
       …Когда воины утихомирились, на лагерь опустилась относительная тишина…
       На исходе второго месяца весны наместник Истмах отправился по своим владениям: соглядатаи – хорошо, но нужно и самому видеть, что да как. Посторонние наблюдатели в своём рвении могут существенно исказить известия. Ведь так бывает. Один хочет награды – приукрасит, другой – позавидует, приврёт, а третий – исказит всё по глупости… Бывает, вырастает снежный ком из одной маленькой снежинки. Бывает…
       …Не во всём я был с ним тогда согласен. Я говорил Подопечному, что поскольку он властитель, ему не покажут всех огрехов, которые существуют, а лишь уберут с дороги мусор и заметут его за забор. А от этого ничего не поменяется, как было грязно, так и останется – ветер вихрем из-за забора вспылит. Говорил это неоднократно и после того, и, к сожалению, спустя некоторое время, он внемлет мне. Но это – потом…
       Но, конечно же, я понимал его стремление. Если сам не пощупаешь, не посмотришь, как быть уверенным, что хоть половина – да правильна? Нужно всюду иметь людей, что искренне скажут правду. Но где таких набрать? Хорошие да искренние сидят по домам и растят детишек, а не пьют кровь на рубеже Великой Степи. Здесь есть лишь место авантюрам, а где же честность? Простота? Когда ж им взяться? Да и откуда? О них лишь сказы да молва…
       …Порой доводилось останавливаться в пути буквально посреди степи. Но Истмах не был избалован, а воины… – это их удел, следовать за своим господином. Сейчас с ним был отряд в двадцать всадников, несколько сопровождающих рабов.
       Ныне Истмах пытался задремать – взял даже книгу для такого случая. Он разумно смотрел на этот мир и понимал, что одним только воинским умением хорошим правителем не станешь. Мало махать мечом, ведь именно медовая речь часто останавливала кровопролитья. А как научиться врать и как распознать правду? Об этом скажут книги.
       У него не всё получалось, но он не брезговал пробовать лишний раз или выслушать кого-то более опытного. Не боялся учиться. Порой он ездил к другим наместникам, осмотреться, сравнить. Старался разумно править, прислушивался и к простым людям, внимал просьбам и представителей знатных семей. Это – два конца одной палки и меж ними нужно было находить центр равновесия. Ни одна из сторон не могла предоставить ему полноценных извещений, которые бы стали основой для правильного управления его уделом.
       Представляется идеальный правитель? А хоть один пример в истории человеческого рода есть?
       …Да, администрированием простому воину было тяжело заниматься. Но тот, кто идет по ступеням вверх – поднимается. Согласен, скатиться, споткнувшись о мелочь, поскользнувшись всегда можно. И… уж если поскользнётся наместник Истмах – падать ему будет высоко. Ещё и помогут.
       Он пытался, он работал, он хотел. И у него получалось, пусть даже он прилагал больше усилий, чем те, у кого был больше стартовый капитал. А с другой стороны: чем больше применяешь усилий к тарану – то и пробьет он ожидаемо более толстую стену. Я надеялся, что Истмах – именно этот случай.
       Было у меня много Подопечных. Были те, кто прозябал, были и хорошие люди, однако же, памятуя всех, прежде всего, помню тех, кто многого добился. Истмах был среди этих. Хорошо бы только, чтоб это таран не остановила хрупкая былинка – «где тонко, там и рвётся». Ожидать, что Истмах нигде не ошибётся – не приходилось. Редкий, очень редкий человек не ошибался или не оказывался на обочине жизни в силу обстоятельств, не зависящих от него. И повторюсь – Истмаху было высоко падать, и было что терять. Он ошибётся? Где и когда? Или кто-то его…?
       Кем же был Истмах? …Ему не претили пиры и веселье, охота, но он нащупал разумное равновесие: он намеревался достигнуть многого. И сейчас, когда кажется, это многое – у него в руках, ему не хотелось то утратить. Он не боялся, что кто-то станет насмехаться над тем, что он, дескать из «грязи в князи». Думаю, если бы не было в нём жажды познания, то и не стал бы он тем, кем был ныне. Он находил удовлетворение в том, что читал, что учился. Всё же понимая, что одними только книгами умён не будешь – ценил опыт, а опыт добывался нелегко: в диспутах, раздорах, битвах, дипломатии. Я приучал его к тому, что знания – не лягут тяжким грузом на его плечи. Он научился читать и порой, даже в дорогу, брал с собой небольшие книги. Хотя, повинюсь, по большей части, Истмах засыпал, прочитав лишь несколько страниц.
       Вот и сейчас он, лениво вглядываясь в строки, отвлекаясь на шорохи, потрескивание сучьев в кострах, передвигающиеся, порой, тени в лагере, пытался читать. Кальбригус спал поодаль.
       Истмах обратил внимание на то, что в темноте, за кустами, внизу, подле лошадей медленно передвигалась тень. Он знал её. Ату брали в поход уж в который раз. Кто-то подметил, с какой заботой она относится к лошадям. Это оказалось удобно для командиров отрядов – уставшим, а порой и израненным воинам не нужно уделять чрезмерного внимания животным: Ата всё сделает сама, и почистит, и справится со сбруей, и покормит, и подлечит. Кроме того, она не раз помогала ухаживать за раненными: перевязывала, лечила травами, утешала словом. И Жилибер Мо, и Малик, и даже Хогарт просили Ату в сопровождение своих отрядов, в качестве помощницы.
       И если поначалу воины воспринимали Ату, как доступную, то командиры были более сметливы в том вопросе: соображали, что не зря Истмах держит Ату подле – и не отпускает от себя, интересуется её делами, однако и не подпускает ближе. Все недоразумения с воинами решали быстро. Это стало понятно. И Ату ныне считали скорее славным мальчишкой, чем девой. А проезжая через какое селение с постоялым двором или харчевней, именно Ате, а не другим рабам стремились поручить своих лошадей, дабы в той самой харчевне безмятежно понежится, расслабиться, попить вина или, если улыбнётся удача, встретить добрую и неразборчивую в связях поселянку. На Ату – надеялись, ей вполне доверяли, к ней шли перевязывать раны. А поскольку Ата не принимала даров (не брать можно по-разному – разом отринуть или мягко улыбнувшись, поблагодарить, отрицательно мотнув головой), то её «нужность» постепенно стала претворяться добрым отношением к ней. Как-то она сказала одну замечательную фразу: «Я уже в том статусе и в том возрасте, когда, принимая подарки, интересуются, что это означает и что я за то должна». Но мне тогда показалось, что воин, к которому она обратилась, так и не понял слова «статус».
       …Так оно часто бывает: если невозможно выказать финансовую благодарность – накапливается вина пред человеком. Ох, это мерзкое, бесцветное, но липкое чувство вины. … Должник терзается больше от доброго одолжения, чем от сделанного зла… К сожалению. Наверно Ата была права…
       Истмах отпускал Ату в такие походы, подспудно рассуждая: «всё лучше, когда она далеко». Но…, я знаю, что внутри его зрела тревога, пока её не было. Признаюсь…
       И вот теперь она в одной поездке с наместником.
       …Истмах старался ныне не обращать на неё внимания, но то – не очень получалось. Мысли текли одна за другой. Ему вспомнилось, что всего две недели тому назад приезжали несколько переговорщиков, посредников от благородного Омри Хасби – разыскивали некую Атасифастру из рода Соломещ. Истмах отказался с ними встречаться, сославшись на то, что такой женщины, в битве при селении Бистонь, он не помнит. Переговорщики убрались. Истмаха же, выводило из равновесия то, что он не захотел продавать эту рабыню.
       …Я знал его. Громко заявлять о том, что ему было стыдно признаться в чём-то – я не стану. Но я понимал его. Она была особенна, такую – не скоро найдёшь, кроме того, я знал, сколько раз она ему снилась. И я не был причиной этих снов – лишь химеры его снов то порождали.
       И…, отдавать её я не хотел ещё по одной причине. О ней пока умолчу. Я всячески поощрял в Истмахе нежелание возвращать Ату. Она не была похожа на остальных. Свет внутри неё – не гас. Она оказалась очень светлой, улыбчивой, доброй. Что за сила заставляла её приходить на помощь тем, кто в ней нуждался, боясь, порой, признаться в том? Очень странно, но временами, человеческое существо не может переступить через себя и помочь ближнему не потому, что жестоко, а потому что это предполагает наложение ответственности, и очень часто – выдуманной, за будущее несчастного. Помочь, встать и уйти? А что будет дальше? А как же он без посторонней помощи потом? А сможет ли так человек, что мнит себя сердобольным? …Помочь здесь и сейчас – могут многие, а измениться самим для незнакомого – нет. А если и так? Постепенно, из целостной личности можно превратиться в удобную для остальных межу, грань, без своей воли, жизни, устремлений, ибо так удобно остальным. Очень тяжело помогать иным, оставаясь человеком. Можно ли отрешиться от боли? Но будут ли сочувствие и помощь в таком случае искренними? Знаю много мнений. И нынешний мой Подопечный был категорически против неискренней помощи. Может потому и остальным не стремился помогать, делая лишь то, что зависело от него, то, что считал нужным и за что мог ответить? Осуждать его? Осуждение – не первый шаг к глупости, а протоптанный тракт к потере себя. Не в узком понимании, а общем: человеческой индивидуальности…
       Истмах встал и, разминаясь, медленно пошёл в сторону лошадей. Он никого не боялся. Он никого не стеснялся. Он не притворялся и не старался быть лучше. Он был таким.
       Лагерь разбили в широком овраге, давно размытом водами и кое-где поросшем низкорослыми степными деревьями степной сливы и черёмухи, редко – кустарниками шиповника, степной вишни и бузины. Лошадей поставили в низовьях оврага, что выходил к широкой долине некогда полноводной реки. Ныне стреноженные лошади бродили среди деревьев и кустарников, словно бы пытаясь совместить свою путаную свободу от всадников, с желанием спокойно съесть луговой сочной травы.
       …Как часто случается среди людей: выдается возможность поесть вдоволь, только, когда в путах…
       Истмах подошёл к Ате сзади. Ступал всё ближе и удивлялся, отчего она его не слышит. Кустарники дополнительно гасили и так едва различимые звуки шагов в добротных кожаных сапогах. Он встал совсем близко. Ах да, она что-то едва слышно напевала себе под нос. Слов, конечно же, не было. Очень тихо можно воспроизводить только мотив. Песня была весёлая, темп быстрый.
       Истмах шумно выдохнул. Он видел, как Ата резко обернулась и вскочила. Даже в темноте, в отблесках постовых костров, он уловил на лице испуг, затем – недоумение, а после на её губах заскользила улыбка.
       – Я не хотел пугать.
       – Ничего, тут любой бы испугался. Я просто задумалась.
       Он молчал. Она стояла несколько мгновений, а затем вновь присела, но не спиной, а боком, будто бы ничего и не случилось. Что-то собирала в траве.
       – Что ты делаешь?
       – Вот, пока ехали – собрала цветов, становились лагерем, пока были дела – положила их сюда, а теперь – собираю. – Она говорила это легко, казалось даже радостно.
       – Зачем тебе вялые цветы?
       – Они не вялые, просто немного устали. Я сплету из них венок. …И украшу этих боевых лошадей. – Она тихонько рассмеялась.
       – Отчего смеёшься?
       – Мне… спокойно, а значит – всё хорошо. Кроме того, я разговариваю с вами. Вы – хороший и приятный собеседник. Мне с вами интересно говорить.
       – Вот как?
       – Я иногда наблюдаю за вами. Как вы говорите с воинами, прислугой, с другими высокими гостями…
       – У тебя есть на это время?
       Ата смутилась и замолчала. Но потом вновь улыбнулась. Молчала. Истмах прервал неловкую паузу:
       – Пойдём, присядем у моего костра.
       Ата внимательно посмотрела на него, помедлила, согласно кивнула и пошла вслед. Встала напротив него, он сел, пошарив около себя – кинул ей плащ. Ата испытующе посмотрела на него, он приглашающее махнул рукой. Она свернула плащ в несколько раз, присела.
       Костёр догорал. Истмах положил несколько коротких толстых веток на угли и, как бы делая одолжение, небрежно, рваными языками пламени костёр начал оживать.
       …Когда садишься у костра, как будто исчезает очень много из того, что волновало прежде. Человек становится задумчивее, думает о том, что его больше тревожит, то, в чём боится сознаться, то, что снится по ночам, что заставляет врать, скулить, юлить. Или – наоборот, становишься благодарен всем божественным силам, что позволили познать этот момент, в который человек может остаться наедине с собой, в кругу таких же одиночек. Пламя костра сближает? Сближает людей, которые уходят от быта, уходят от привычного уюта или наоборот – беспорядка. Уходят, чтобы найти. И найти – себя. Посидеть, помолчать. Каким бы ни было начало беседы у костра, она всегда заканчивается молчанием и тогда Хранителей окатывает волна размышлений Подопечных. Не очень люблю такие моменты. Мы знаем другое течение времени, видим всё по-иному. Бывает ли у нас стереотипное мышление, когда к чему-то привыкаешь, чего-то не замечаешь?
       …Я присел напротив Противоположности. Он не смотрел по сторонам. Он смотрел на пламя. Мы можем познать мысли Подопечных. Мы можем угадывать мысли чужих Подопечных по едва уловимым гримасам их лиц. Но познать мысли иного Хранителя, Противоположности – невозможно. О чём он размышлял? Что грезилось ему в пламени? Может его предыдущие Подопечные, что сгорели в пожарах войн? Или наоборот – грелись у семейных очагов? Согревало ли его самого когда-нибудь что-нибудь? Он нравился мне. Его Подопечная нравилась мне. Я бы хотел, чтоб они дольше оставались подле…
       …Мне нужно было, чтоб они дольше оставались подле…
       Истмах долго молчал. Трапезы не предложил. Одно дело позвать на разговор, иное – угостить с рук.
       Ата вдруг сказала:
       – Вы будете вознаграждены за то, что отступились…
       – Отступился?
       – Вы больше не желаете видеть меня в своих покоях в ночи. – Мягко, но не вкрадчиво произнесла Ата.
       Теперь жёстко улыбнулся Истмах:
       – Я не отступился.
       – Как так?
       – Я своё получу. Я умею выжидать.
       Ата, помедлив, встала, собираясь уходить, поклонилась. Разговор не состоялся. Или…?
       Истмах остановил её жестом:
       – Ты ничего не скажешь?
       – Как вам будет угодно, я только молю небо, чтоб … оно вразумило вас. Не все наши желания – сбываются.
       – Почему ты это не относишь к своим желаниям? Сейчас – сила за мной.
       Ата улыбнулась, может лукаво, сверкнув золотыми глазами:
       – Что сила? Разве она смирит справедливое сердце? Я хочу, чтоб вы поняли то.
       – А почему именно свой путь ты мнишь единственно правильным?
       Ата подняла брови. Молчала, но затем опустилась на колени у костра:
       – Наместник, мой путь… я не зову на него никого. Я не считаю его правильным, ибо всяк хочет испытать того, кто сопротивляется. Но я хочу верить, что в этой жизни каждый получит по заслугам, что есть справедливость, что стоит жить ради любви. Мне, наконец, повезло, я встретила такую любовь, и я хочу, я верю, что пронесу её сквозь все страдания, коль так предопределено… Должны же мы опираться на что-то хорошее? Я не хочу, – она нахмурилась, – не хочу видеть грязь… Не хочу. У нас есть те, кого мы любим, есть друзья…
       Он презрительно поджал губы:
       – Друзья? – Предадут! Деньги? – Закончатся! Любовь? – Он расхохотался, – любовь не существует! Есть только страсть, которая скоро проходит!
       – …А дети, родители?
       – Дети? – Разве мало таких детей, что отбирают последний кусок хлеба у родителей, оставляя их на голодную погибель? А отец? Мать? – Хорошо, если они есть? Но они – такие же заложники обстоятельств, как мы, по отношению к своим детям. Что ныне родители могут дать?
       – Самое доброе…
       – А что в нашей жизни есть доброго? Чтоб дать добро, нужно изначально его получить. Часто доброго человека путают со слабым, безвольным, покорным. Он добр, пока слаб. А дай ему оружие, дай власть и ты поймёшь, что девяносто девять кротких овечек превратятся в волков!
       – Ну а последняя, сотая овечка?
       – Она издохнет от полученного счастья, так и не познав своей жестокости. Как сходит с ума человек, что мучается жаждой, как пресытившись большим куском хлеба, корчится в предсмертных муках голодающий. Нет! Никто меня не убедит, что… существует ныне добро!
       – …Да, я могу быть сама, но мои друзья, моя любовь, дети и родные – то приятное, что может существенно украсить мою жизнь.
       – Ата, все, во что ты веришь – химера. Ты сама себя убедила в том!
       – …то, что вы не нашли человека, который вас любит, ещё не означает, что такого – нет. И если вы отрицаете любовь – ещё не значит, что её нет. А жить с ощущением того, что никому не нужен – очень тяжело…
       – Ата, все, что ты видишь вокруг – почти невозможно изменить, можно только уничтожить, и на его месте создать новое. Но будет ли оно так же хорошо? Для всех – конечно же, нет!
       – Я не понимаю того. Я не хочу…
       Истмах теперь не глядел на неё, говорил спокойно, глядя на пламя, вспоминал, словно доставал тяжёлое ведро воды из глубокого колодца:
       – …Мне кажется, я понял то очень давно. В юности мне довелось жить в одном, тогда приграничном селении. Нашими соседями была небольшая семья: муж, жена да двое сыновей. Оба сына погибли, отец умер, жена – продала свой домик, землю и переехала в те места, откуда была родом. На их участке оставался прекраснейший сад разных деревьев – смоковниц, персиков, абрикосов. Их привезли плодами из самой Греции, часть – с Востока, вырастили, каждое утро поливали. Сад требовал ухода… Наши новые соседи выкорчевали его, поскольку им нужно было сеять рожь около дома. Я тогда не понимал – ведь и за садом, и за посевами необходимо ухаживать. И то и другое – приносило бы равноценную прибыль. Но люди выкорчевали сад, чтоб засадить участок привычной для них культурой. Что это было? Нежелание делать что-то новое? А с годами я понял: стенать и плакать сборщику налогов о том, что, дескать, неурожай, что рутина всё это, и говорить: «Дескать, сами понимаете….», многозначительно закатывать к небесам глаза, …но выполнять то, к чему был приучен – привычнее и проще. Проще, чем идти и искать что-то новое, позвать, заботиться о ком-то, оправдывать надежды… Согласись, если бы ты взялась за что-то хорошее и новое, и ошиблась – тебя бы больше осуждали, чем если бы выполняла старую, привычную работу и при этом – потерпела поражение? Людей, способных делать что-то новое – намного меньше, чем тех, кто остановились в пути…
       – Наместник, вы …наверно говорите очень важные вещи. Вы хорошо сказали… Да, возможно вы правы… Правы. Но я не совсем понимаю, почему вы говорите мне то. Ведь моя мысль была о другом?
       – А что здесь рассуждать? Мы говорим об одном. Зачем мне любовь, зачем мне самому любить, когда есть те, кто любит меня за мои деньги? Да, я не умею любить, но я умею быть хорошим хозяином, могу копить и получать деньги. Пусть меня любят за это. Это то, что я могу контролировать, то, что мне понятно. Страсти – всегда можно обуздать. А любовь? Любовь – химера! Никому не нужная! …Иди вон!
       Ата виновато встала и, поклонившись, ушла.
       Было далеко за полночь. В лагере уже все спали. Костры гасли, истончался дым от костров, вился и кудрявился от лёгкого дыхания ветра. Цыкадки почти все смолкли. Было тихо, только внизу, у начала оврага всхрапывали лошади, иногда слышался вой шакала, где-то наверху, по самой кромке оврага сновали мыши. Бесшумным пятном на фоне и без того тёмного безлунного неба скользнула ещё более тёмная тень совы, в далёких кустарниках перекликались мелкие филины.
       Отчего так злился Истмах? …Наместник, что сам себя создал?
                19
       Так, казалось, ничем закончился тот разговор. Но то был не единственный раз, когда Истмах брал Ату с собой в поездку.
       …В тот день он крепко выпил. Наконец-то достроили крепостную стену Краевой – то камня не хватало, то рабочих рук. Нет, в самой Краевой он не пил. Не должно видеть местным, как он может пить. Да и пусть не думают, что он будет выпивать с ними на равных. Нет. Это не зазнайство. По крайней мере, сам Истмах так считал. Но ему казалось, что подчинённые не должны видеть слабости своих господ, а в пьяном виде Истмах был слаб – мог многое пообещать, мог хвастать, а мог в гневе и дел натворить. А этого он не любил. Брезговал ли он пить с подчинёнными? Нет. Но только с теми, кому доверял, кто потом не будет трепать языком о том, как наместник Истмах болтал в пьяном угаре о своих девках, как хвастал, кем он был и кем стал; как, зацепив несчастного собеседника за рукав, пытался ему втолковать, какие товары надобно покупать у греков, а с какими – посылать их туда, откуда они приехали. Или ещё дальше.
       Потому лишь прибыв на ночёвку в небольшую харчевню и, заночевав, тут Истмах смог немного пригубить вина. Запойным он никогда не был, но порой, ощущение того, что только ныне закончена большая работа, то, чего он ждал и чему отдал так много времени, вызывает желание хорошо это отметить. К счастью он был не из тех, кто пил от неудач. Только победы!
       Ныне его поддерживал под руку Малик. Он вывел Истмаха на улицу, продышаться. А тот всё пытался втолковать:
       – Чтоб не кланяться, лобзая, нужно просто кем-то стать... Я – не кланяюсь… Никому… Но и не люблю, когда предо мной угодничают. А иным и не требуется ничего – только дай волю показать хозяину, что они готовы бороться за его идеи больше самого хозяина… Ведь так?
       Но Малик держался на ногах только потому, что сам мог опираться на Истмаха. И вообще, хорошо, когда твой друг понимает тебя без слов. Малик просто кивал.
       Но вот Малик споткнулся, едва дойдя до угла харчевни. Истмаха удержала стена. Он аккуратно сполз по ней и ныне сидел на корточках, пытаясь осмотреться. Малик возился тут же, пытаясь сесть и хоть так занять вертикальное, относительно земли, положение.
       …Я насмешливо улыбнулся Хранителю Малика. Тот развёл руками и ушёл. Далеко он уйти не мог, но и созерцать такие сцены…, малое удовольствие.
       Неподалёку были коновязи. Здесь сейчас стояли все семь лошадей отряда Истмаха: харчевня при дороге, за небольшим селением, народу мало и конюшня была сугубо номинальной – крытые соломой несколько жердей. Там стояла одна старая хозяйская кобыла, однако не так давно прошёл дождь, и грязищи она натоптала там… Истмах приказал не вязать там лошадей.
       Сейчас около лошадей из отряда наместника возилась Ата. Её, в качестве служки, вновь ныне взял с собой Истмах. Просил, было, Хогарт, он ездил на север, но Истмах не отдал. Это был удобный случай, хороший повод. Она была послушна, прилежна, расторопна. Однако самому Истмаху нравилось порой наблюдать за ней. И не потому, что она ловко управлялась с любым поручением, и даже не потому, что хотелось унизить её в глазах иных. Нет, просто она была красива и, казалось, что рядом с ней тепло. От её взгляда, речи, прикосновений. Он и ранее слышал, как воины, переговариваясь, как-то завели на эту тему беседу, дескать, когда Ата перевязывает раны, боли совершенно нет.
       Теперь она чистила лошадей, сосредоточенно и ловко. Этим должны были заняться воины, но каждый норовил после тяжёлого трудового дня промочить горло разбавленным вином. Главное было – не обидеть Ату, знали, что попросить её о чём-то проще и быстрее, чем пытаться заискивать или подкупить. …Да и неизвестно, когда может произойти очередной бой. Подспудный страх всегда присутствует. …Словно бравирующий днём ребёнок боится тёмной ночи… Страх боли, смерти, живёт в каждом. Всяко может случиться и, конечно же, не всякий, получив рану, станет плакать и жаловаться на судьбу – у Истмаха были крепкие воины, однако же, порой, предвкушение испытаний бывают куда страшнее самих испытаний… А раны она действительно хорошо врачевала – от почти смертельных, до простых заноз…
       ...Истмах ныне смотрел на неё, просто смотрел, хмель не выветривался. Малик наконец сел, смотрел на Истмаха, перевёл взгляд на Ату, наблюдал за ней и в голове у него вероятно роились какие-то мысли, но до языка их словесное выражение шло достаточно продолжительнее время.
       Наконец он смог сказать:
       – Красивая… Эх, …как бы её… Так ведь не…, не…
       Что он хотел сказать, озвучено так до конца и не было. Видимо, остатки здравого смысла не позволили ему высказать всё то, о чём, возможно, думал сам наместник. Ведь всем известно, что Истмах ранее сам зарился на неё. Не вышло…
       О чём в действительности думал Истмах – промолчу. Не желая создавать безупречный образ славного наместника, всё же, отмечу, что он был обозлён на Ату. А, следовательно…, ныне не контролировал ту каплю человечности, что лишь покрывает тонким узором саму суть человеческую.
       Но всё обошлось. Он слишком много выпил.
       Следующим утром, это самое утро не задалось. Истмах действительно слишком много выпил. Или вино было дурственное. А какое оно может быть в небольшой харчевне на тракте, по которому только и ездят, что по делам, которые, в свою очередь, длительное время откладываются на потом?
       Он вышел на крыльцо. Был зол. Во рту пересохло, воды под рукой не оказалось, хозяина харчевни было проще и менее болезненно не звать – у Истмаха в седельной сумке была небольшая баклажка хорошего греческого вина.
       …Было очень плохо. Он едва добрался до лошади, нащупал баклажку и дрожащими пальцами начал отворачивать пробку. Дело шло не очень, и он был бы готов ругаться, если бы язык не присох к нёбу. Казалось, весь мир сузился до этой единственной пробки. Вся жизнь Истмаха, будто бы сосредоточилась во внутренностях той самой баклажки! Во рту было сухо, руки дрожали, пальцы соскальзывали, в голове мутилось. А баклажка булькала так, что, казалось, переворачивались все внутренности в животе Истмаха.
       Наконец ему удалось открыть ее, и он начал жадно пить.
       Жизнь наместника Истмаха была спасена.
       Он, уже ровнее, прошёл к крыльцу и сел на его второй ступени. Никого не было – воины не ходили (вот охрана-то у наместника), хозяйская прислуга не показывалась – мало ли какие вопросы ныне возникнут у пьяных воинов?
       Но нет. Мир расширился настолько, что Истмах смог рассмотреть под деревьями, у самой дороги нескольких людей. К ним направлялась Ата. Куда она? Что за люди? Вроде – нищие: три или четыре человека неопределённого возраста, какие-то старики или старухи – и не разберешь, так убоги. И подросток…, десяти – четырнадцати лет?
       Окликнуть её он всегда успеет, убежать она не могла, укрыться совершенно негде, а хотела бы – почему не сделал того ночью, когда все перепились? Истмах, привстав, вновь сел. Расстояние было внушительное, однако рассмотреть всё было достаточно просто. А что смотреть? Ата подошла к голытьбе, …откуда их столько в последнее время? И, достав из небольшой сумки на боку кругляш пресного хлеба, разломила его надвое и дала первому нищему. К ней потянулись руки.
       …Какие здесь варианты? Или отдать всё и сразу или развернуться и уйти, сказав, что, сколько она могла дать – столько и дала. Но Ата…
       Она подходила к каждому нищему и каждый раз отламывала ровно половину того куска, который в тот момент держала в руках – сначала половину, затем четверть, затем осьмушку первоначального куска и т.д.
       Истмах поморщился и провёл рукой по лицу, тряхнул головой. Вот уж эти женщины… Как их понять? Где хоть какой-то смысл в том, что она сделала? …Да какая разница, если так болит голова?
                20
       …Что бы не говорил Истмах о «привычном» и «новом», должен заметить, что наместник был, в общем-то нетипичным для своего времени хозяином. Не типичным для стандартного человеческого общества. Я знал сравнительно мало людей, которые бы испытывали угрызения совести от того, что раб нагибает голову в ответ на свист плети, обращённой в его сторону. Он не любил унижать людей, он не любил, когда других унижали в его присутствии. …Если, скажем, то нельзя было назвать словом «проучить»…
       И может быть где-то и опускался он до подобных проступков, но это было вовсе не от того, что он испытывал удовлетворение от тех действий, не от того, что был выше иных по статусу, был сильнее кого-то, или изворотливее.
       Почему? Боялся ли он прогневить несправедливостью богов? Дескать, «не зарекайся…»? О, нет. О том он даже не задумывался. Думал ли он, что это плохо, воспоминая что-то из своего детства? Да в общем-то, тоже нет. Во всяком случае, я не мог припомнить ярко выраженного подобного случая из его малолетства.
       Было ли это следствием полученного воспитания? Возможно… Но настаивать я бы не стал. Скорее, сравнивая себя, в течении всей своей жизни с теми, кого встречал, он выработал эталон, к которому стремился. И хоть не всегда ему-то удавалось, но ему нравилось, в какой-то определённой степени, быть не таким как все. Всю свою жизнь он существовал не так, как ему было предписано статусом – быть воином и умереть где-то в далёком или близком бою, атакуя или отступая. Какой-то своеобразный протест – сделать не так и добиться успеха.
       Порой у меня складывалось мнение, что в том своём стремлении он так и не перерос, условно, из стадии подростка в стадию взрослого мужа. Но если подростки бунтуют порой неосознанно, можно сказать «гормонально», то у Истмаха был глубинный протест, что на поверхности его поведения проявлялся лишь глухим прибоем. Хотя, порой, поднимались и «штормы».
       …Хм, может и было ему оттого легко с Атой, которая так же, как он, я полагаю, многое делала только потому, что остальные так не поступали?
                21
       …Как-то Истмаху срочно понадобилось взять в седельной сумке забытый нож. Его нужно было почистить – не всю грязную работу выполнял Кальбригус. Чтоб оставаться собой, Истмаху требовалось не забывать себя прежнего. Он вначале подумывал послать того самого Кальбригуса за седельными сумками, вернулся с дороги совсем недавно и, несмотря на всю свою собранность – иногда забывал свои вещи. А что здесь было страшного? Будут рабы чистить коня – всё равно снимут и аккуратно, даже с пиететом отложат их на чистую солому.
       …Если боишься хозяина, то боишься пнуть его собаку. И именно из страха, а не из уважения. Из уважения не делается и половины того, что претворяется страхом. Может, станет человек Человеком именно тогда, когда, всё же дела станут итогом не страха…?
       Двор не пустовал, но было поздно, движение здесь замирало. Редкие воины устало брели по своим делам, несколько рабов угодливо поклонились наместнику. Он замедлил своё движение. Куда спешить? …Да и в конюшни он пошёл, чтоб увидеть Ату, по всей вероятности. Порой, само событие не вызывает столько эмоций, сколько то, что ему предшествует. Вот увидит он Ату – и станет размереннее биться сердце, надменным сделается взгляд, исчезнет подспудная тревога на душе. Почему Ата? Разве не бывало с ним подобного? Бывало. И так же билось сердце, и так же опасался выказать своё расположение. Всё так же…
       Подошёл к конюшням, помедлил, отмахнулся от смотрителя конюшен, что на ходу застёгивал рубашку, но помедлил и спросил:
       – Где Ата?
       – Ата… Ата перевязывала ногу у коня Грамиса. Вы же знаете, что она – хорошо врачует…
       Истмах остановил его речь движением руки, показал знак заткнуться и убираться, дескать, сам разберусь. Он медленно, однако, не таясь, прошёл вдоль летнего навеса, где в отдельных стойлах, отгороженных друг от друга поперечниками не тонких жердей, стояли лошади. У Аты – лошади были в зимней секции, однако врачевать она могла где угодно. Если воин замечал огрехи в ходу коня, если конь захромал, все знали, что идти нужно не к смотрителю конюшен. Знали также, что и самим можно не особо переживать. Нужно только найти Ату и рассказать ей всё, показать лошадь и можно быть спокойным – она знает и выполнит. Да и смотритель конюшен был уже в курсе дел: на Ату сильно не нажимал, знал, что исполнит и свою норму и то, что попросят. Десятника над ней не требовалось, как для других рабов. Так, в какой-то мере, из-за своей «нужности» она была относительно свободна в передвижениях и действиях. Присматривать за той, что всем нужна? А вдруг именно в этот момент, когда десятник, или пусть даже смотритель конюшен, разоряется в праведном гневе, Ата врачует коня кого-то из приближённых к наместнику командиров или, глядишь чего уж там, – самого наместника… Могло быть и такое. А, кроме того, Ата ездила в походы. Сколько она там покровителей набрала? Ведь так бывает – тихая да неприметная, а яду скопится много. А выместить скопившуюся ярость или обиду смотрителю ведь можно и на иных подчинённых… Наместник успешен, походов много, рабов – достаточно.
       А учитывая, что её часто просили посмотреть свои раны и простые воины… Если просили – просто приходила, смотрела, делала. Она оказалась такой. Что, впрочем, не прибавляло ей учтивости со стороны иных рабов. Ведь труднее подниматься самому, а если раздражает тот, кто поднимается выше – так его и за ногу можно потянуть и столкнуть… Человечность…
       В конюшнях почти никого не было. Может от того и было издали слышно даже тихий говор:
       – Вокруг меня – сотни, тысячи людей, которые живут, как хотят, едят, что хотят, говорят, что им хочется, делают то, что считают нужным. Но какое мне до них дело? Мне нужен человек, который будет дышать со мной одним воздухом…
       – …грёз и пустых мечтаний? – насмешливо произнёс мужской голос, наверняка отвечал воин Грамис, прервав тихий, задумчивый голос Аты.
       – …пустых мечтаний? Нет. Надежд и свершений. Что получаешь ты, очередной ночью? Все женщины походят друг на дружку. Могу поклясться, что ночью ты и не отличишь одну от другой. Все женщины одинаковы – милое личико, более-менее выразительная грудь и прочее. Не вспомнишь имени той, что была предпоследней.
       – Вспомню! Ещё как вспомню! Попадаются и умелые. Есть такие, что ночью тлеют и совсем не греют, а есть такие, жар которых греет меня и до следующего вечера…
       – Так почему ты к ним не возвращаешься следующим вечером? В конце концов, если они таких хорошие – почему не женишься?
       – Жениться? Зачем, если каждую ночь я могу познать что-то новое, то, чего раньше не встречал. …Вот представь…, как у вас, женщин. К чему вам столько платьев? А всё хочется новое – и с вышивкой, и с тесьмой, и со складками, и просторное, и цветастое. Да, у всех женщин – две груди и …. – он смутился. – Вот…, но я – не насытился. Мне нравится пробовать новое. Как новое блюдо. А жениться ещё успею, когда-нибудь…
       По голосу чувствовалось, что Ата добродушно улыбнулась:
       – Смотри, когда будешь жениться, выбирай не надкусанную булку, а то вот таких сластён много…
       Молодой воин вспылил:
       – Уж проверю, не переживай! Что ты понимаешь в этом? – Ата молчала, а он, уже насмешливо добавил: – Говоришь, как моя бабка-старуха!
       – Ты прав. Ничего не понимаю и не хочу понимать. А вот я – больше ничего не хочу искать. Знаю, что нашла того, кто понравился мне раз и на всю жизнь. Нашла человека, с которым мне, – она вновь улыбнулась, – после сытного ужина, будет удобно отдыхать у горящего очага. Мой жених, Омри…
       – Ата, ты в своём уме? Такое говорить? Ты – подневольный человек, ты не можешь выбирать!
       – … если я перестану верить и надеяться – зачем тогда жить? Пусть… пусть не будет любви – этого столба жизни, но должны остаться вера и надежда. Всё когда-нибудь уладится, даже если я не дождусь. Всё переменится к лучшему.
       – А тебе-то с того что?
       – Но ведь я – не одна такая. Лесные ручьи собираясь – насытят степную реку. Это всем известно. А если много людей будут хотеть много добра – это непременно произойдёт.
       Молодой воин пристально смотрел на неё, изумляясь:
       – Ты в своём уме? Всем известно: если хочешь что-то иметь – возьми в руки меч. Ты призываешь, с открытой грудью, лишь с оливковыми ветвями штурмовать неприятельские крепости? Ты пустоголова, Ата! Не думал. Ты кажешься, во всём ином, здравым человеком.
       – Ты не понял меня. Не с оливковой ветвью… Но… Да, ты прав… Это так. Но почему я не могу мечтать?
       – Потому что это – глупо. Нужно есть то, что дают, нужно одеваться так, как благоволит погода, нужно слушать того, кто выше тебя по званию. Это закон…
       Ата лукаво улыбнулась:
       – Тогда почему ты ищешь лучшую женщину?
       – Я не ищу лучшую, Ата! Я просто использую тех, что мне улыбаются. Не будет одной – будет другая. Не всё ли равно, из какой чаши я выпью вино, если всё вино разливали из одной бочки? А ты – потому и повержена, что слишком глупа. – Молодой воин, по-видимому, распалялся. Истмах мог даже себе представить, как тот горячено размахивает руками, как покраснели его уши и как расширились глаза, когда он представлял себе толпы девиц, готовых идти за ним, таким смелым и умелым.
       – Послушай, то, что я повержена, ещё не означает, что я – не права. Разве хотеть вина, когда напился воды – преступление? Нет, если не мечтать – не будешь двигаться вперёд.
       – Далеко же ты продвинулась!
       Казалось, их спор никогда не закончится. Но Истмаха он заинтересовал. А если бы сам Истмах не надеялся, не мечтал? Разве стал бы он тем, кем стал? Наместником. Высокая должность. Но разве только одними мечтами он ныне здесь? Нет, он приложил много усилий. И не всегда его шаги оставляли след на ровной, чистой, прямой дороге. Сколько раз он падал, отряхивался от пыли, вставал и снова шёл, цеплялся зубами, если уставали или были изранены руки? Но и не просто, в тривиальной злобе он шёл. Ему было то интересно, ему хотелось большего, то – дарило новые чувства. Он – не загнанный воин, что сложил голову в каком-то заурядном бою, по воле безмозглого начальника, озабоченного только выбором ткани для плаща и тем, красиво ли он смотрится на гнедом, а не вороном коне… Так ли глупа Ата? Так ли безнадежна?
       Но спор – не завершился. Молодого воина окликнули и он, снисходительно хмыкнув, придерживая ножны, поспешил уйти. Ата мягко улыбнулась и заканчивала перевязку поцарапанной ноги лошади. Истмах, за перекладинами стойл, видел, как она задумчиво встала и отошла. Затем, словно опомнившись, вернулась и подобрала большое полотнище, ушла, повернув к хранилищу сена. Не одна работа была у Аты этим поздним вечером.
       Истмах раздосадовано передвинул плечами и пошёл к стойлу своего коня.
                22
       Но с Атой в те дни оказалось связано много событий.
       Нет, даже не событий – моментов. Одно за одно…
       …Как-то Истмах долго не мог уснуть. Ворочался. У него из головы не выходили мысли об Ате. Что в ней было такого, что не молодой, не ветреный человек, такой как Истмах, считал важным? Ему, честно говоря, хотелось бы… К чему эти недомолвки, ему нравилась Ата. И как человек, который многого добился сам, человек, знающий, чего он желает, он понимал, что ему очень хочется, чтоб Ата была его женщиной.
       Но знать и пытаться это сделать – разные вещи. Он сам себе не был готов признаться, что очень завидует тому самому Омри… Но я то видел.
       Он несколько дней пытался найти предлог, достаточный, чтоб у Аты не возникло повода насмехаться над его желаниями. Даже не насмехаться, а просто непонимающе посмотреть, и в золоте глаз было бы столько простоты и наивности, что Истмаху стало бы не по себе из-за своей, как ему казалось, тупоголовости и жестокости.
       …Но не находил предлога. В тот вечер он решился позвать Ату просто так – поговорить. Однако же её не оказалось на месте. Вероятно, добавил воин, она – на крыше сарая. И смущённо проговорился, что иногда разрешают стражи ей туда взбираться, уж очень она просит, а отказать такой прелестной девушке – духу хватает не всегда.
       Почему-то Истмаху показалось, что если бы воин сказал «духу никогда не хватает отказать» – он бы разозлился. Но «иногда» – совсем другой разговор. Истмах сам в сторону усмехнулся – сам-то хорош, тоже «не всегда» хватает духу самому от неё отказаться. Он приказал воину показать, куда взбирается Ата, но тихо.
       Тот указал – узкие перила, низкий подъём; если охватить руками столб, можно, изогнувшись, взобраться на крышу. Истмах приказал воину убираться.
       Да, он сомневался и не хотел, чтоб этот воин увидел его неуклюжесть. А с другой стороны, если её увидит Ата – будет лучше? Истмах долго стоял тихо – прислушивался, но с крыши не доносилось ни звука. Понемногу он стал всматриваться в небо: сотни тысяч звезд – он до столько и считать-то не научился, а научится ли когда? С тех пор, как он перестал быть простым воином, с тех пор, как прочитал первую книгу, освоил счёт – прошло много времени. Он поймал не одну звезду. Но столько знаний, сколько этих звезд – ему точно не осилить. Да и имеет ли кто-нибудь столько знаний? Нет, это слишком много, но – очень красиво. О, вот одна – казалось, сорвалась, поколебавшись и покатилась по небосводу, да мала оказалась – потухла скоро.
       Было очень тихо – поздним-поздним вечером всё угомонилось. Понемногу – глаза Истмаха привыкли к темноте, после факелов комнат и двора, и он теперь точно видел, за что взяться и куда ступить. Он решился. Ступил, подтянулся, забросил ногу и к своему удивлению – взобрался, но трудно. Это не говорило о том, что Истмах был грузен или неловок, но такими упражнениями он не занимался уже очень давно – наверно с тех пор, как сам, подростком иногда карабкался по крышам домов…
       Он ступил по струганной добротной крыше, перекрытой глиняной, обожженной черепицей. Осторожно, стараясь ступать неслышно, он, шаг за шагом шел, однако же – часто останавливаясь. Приноровившись, он даже при свете звёзд видел, что в шагах пяти от него лежала фигурка. Человек покоился на боку, подложив ладонь под щеку.
       Интересно, спит ли она? Если она здесь давно, то может и спит. Истмах неслышно присел, скрестив ноги. О чём она думала, засыпая здесь? …о чём думает, уходя сюда? А о чём она вообще думает? – Пребывает в своих глупых мечтах, – о чём же ещё? Что с неё возьмёшь?
       Но с другой стороны, если она просто глупа и мечтает о несбыточном, что до того Истмаху, почему она его так влечёт? Но если рассудить…, если бы Истмах не мечтал? Действительно, глядя на Ату, или вспоминая о ней, эти мысли посещают его всё чаще… Если бы он не мечтал добиться большего, разве стал бы он тем, кем он сейчас есть – великим и ужасным наместником, перед которым дрожат рабы и которого боятся воины? Его воины! А ведь он прежде был таким же, как и они: молодым, смелым, горячим, и… бедным. Пусть Истмах не созерцал звёзды по ночам, но у каждого – свои ценности. И любой человек идёт к ним по своим тропам, своими методами, пусть не всегда понятными окружающим. Любой человек может не считать их приемлемыми, непонятными. Но, в конце концов, и наши действия не всегда являются понятными и правильными для окружающих. Но мы-то уверенны! Уверенны в себе и своих силах. Ну и пусть возможна ошибка! Половину замыслов – враги так и не разгадают, или додумают для себя больше, чем думал ты. Пускай, это их право. Но…, видимо этот глупый ребенок тоже живёт в своём мире – иллюзий и надежд, желаний и возможностей. Но она – не безумна, может, только в мечтах она и находит приют от горестей своего бытия? Так ли она глупа? Или Истмах, в желании оправдать её, придумывает то, чего нет? Если первое – она интересный собеседник и спутник, если второе – она станет лёгкой добычей на ложе наместника. И в том, и в другом случае – он выиграет…
       Он ещё долго сидел, размышляя, наблюдая за звёздами, несколько раз видел падающую. А вообще, если неподвижно смотреть на звёздное небо начинает казаться, что ты один. Вообще один… А разве бывает по-другому? Ведь не зря же кто-то сказал из великих: «Человек рождается сам и умирает сам». Вот только непонятно, сколько людей станет близкими между первым «сам» и вторым «сам». И… сколько нужно человеку друзей, любимых, чтоб не чувствовать себя одиноким? А может – кому-то и нужно чувствовать себя одиноким, чтоб найти себя, услышать тот потаённый голос совести, что дремлет под мощными покрывалами лени, обжорства, увеселений.
       …Мне нравилось направление мыслей Истмаха. Он становился трудней в понимании. Но – лучше…
       Ата вздохнула и сильней сжалась – утренняя прохлада, а Истмах даже не заметил, что звёзды блекнут. Он увидел, что плащ Аты сполз. Осторожно он ступил к ней и заботливо укрыл. Так же тихо отступая, оглядываясь, вернулся. И с лёгким сердцем, наконец, почувствовал твёрдую землю. А душа – будто окрылилась.
                23
       …Казалось, после шторма, каковым для Аты стало Бистоньское сражение, установился долгий штиль. Но её спокойствие, как бы она не была уверенна в себе и своей твёрдости, было нарушено самым случайным образом…
       Примерно через десять дней, после того, как Истмах видел её на крыше, отряд из семнадцати воинов Истмаха с тремя рабами, среди которых была и Ата – попал в засаду степных шакалов. Нападали на рассвете, быстро и аккуратно убив сонного дозорного. Все, кроме того самого несчастного попали в плен живыми и даже – не раненными. Вот что значит доверять и не проверять.
       Но для многих степняков Истмах оставался своим. Ему было передано, что его воинов схватили по ошибке, но дабы не нарушать устои великой сложившейся дружбы, Истмаху было предложено выкупить своих нерасторопных вояк. За, уважая великого наместника, умеренную плату.
       Спустя три дня, Истмах, привезя оговоренную сумму, приехал во временный лагерь степняков-шакалов. Его встретил Палисис – всегда гонимый за родовое преступление, но сколотивший отряд из таких же искателей приключений, как и сам. Истмах прибыл лишь в сопровождении пятерых воинов. Он не бравировал. Он действительно не боялся. А чего бояться зря? Если эти захотят – порубят и отряд в сотню воинов. Но Истмах – интуитивно чуял степняцкую кровь, что с него возьмёшь – «полукровка». Знал повадки шакалов и не собирался делать того, что может вызвать их ярость. Лично с Палисисом ему ещё не доводилось сталкиваться, но заочно они друг друга знали. Поэтому – церемониться не стали, сразу приступили к делам. Истмаху были предоставлены все шестнадцать воинов, он отдал оговоренную сумму золотом.
       Палисис предложил отпраздновать удачную сделку. Но Истмах медлил:
       – С воинами было три раба.
       Палисис поднял удивлённо брови:
       – Рабы? Да, были. Я думал, рабы тебе не нужны. Мало ли таких по рынкам? Я уже принёс их в жертву богам за благополучный исход нашей сделки.
       Истмах сжал кулак левой руки, но виду не подал, насмешливо произнёс:
       – Принёс в жертву ради сделки? Моих же рабов, в тот момент, когда сговор ещё не произошёл? Ты поторопился. – Он остановился и вперил взгляд в степняка:
       – Таких – мало. Девочка-подросток, на вид лет шестнадцати-семнадцати, где она? Её ты не мог принести в жертву.
       Палисис от неожиданности остановился и заюлил:
       – Отчего же? Она была бы угодна богам. Красивая…
       – И всё же, ты не принёс её в жертву. Она мне нужна.
       – Рабыня? Тебе?
       – Она моя. Она мне необходима. – Истмах смотрел спокойно. Ему нечего было терять.
       Ему всю жизнь, по сути, было нечего терять кроме той самой жизни, а жизнь – вот она, перед ним. Он сам творит её. Так, как считает нужным. Если бы он не брал то, что хотел, он бы ничего не достиг.
       Но теперь медлил Палисис. Тогда Истмах положил правую руку на рукоять меча:
       – Никогда я не ссорился с хорошими людьми из-за женщин. Они не стоят того, что есть между нами, мужчинами. Но она – моя добыча, Палисис. Я готов выкупить то, что нужно мне за ту разумную цену, что укажешь ты, Паласис. Нам ещё не единожды решать вместе дела. А это возможно, если, делая одно дело, мы будет уступать друг другу …в мелочах. Эта рабыня для меня – мелочь, но она важна.
       Паласис испытующе смотрел на него, но затем молчаливо кивнул и махнул кому-то рукой. Через несколько мгновений перед Истмахом и Палисисом на колени поставили Ату.
       Странно, но Истмах с жалостью отметил, что вовсе не рад, что на лице Аты больше нет того добродушия, с которым она неизменно, всё это короткое время их знакомства, встречала все неприятности. Она не глядела вокруг, не поднимала глаз, руки её дрожали. Когда поставили на колени – она вся сжалась, но дрожала мелкой дрожью. Паласис отвернулся и начал отдавать кому-то распоряжения. Сопровождающие Истмаха воины, группировали выкупленных, развязывали их путы, кого нужно было – перевязывали.
       Ата подняла на Истмаха глаза:
       – …выкупите меня, молю вас!
       Истмах молчал. Со стороны можно было подумать, что он наслаждался тем, что видел. Так, вероятно, думала и Ата. Но я знал Подопечного. Он просто удивлялся тому чувству сожаления, что у него проявилось. Он всегда старался расчётливо анализировать различные ситуации, оценивать свои силы. И вот теперь он поступал не так, как нужно было. А с другой стороны – он всё же поступал так, как хотелось ему. Тоже вполне типично для него. Кем она была для него? Прихотью? Ещё одной зависимой особой? Он пока не мог разобраться. Всё нужно было делать пошагово. Если не можешь сразу для себя решить проблемы – решай то, что пока можешь – глядишь, исчезнет и масштаб, а осколки всегда собрать можно.
       Сейчас вновь нужно было решить вопрос о выкупе. Истмах было отвернулся, дабы переговорить с Палисисом о сумме, но Ата расценила это по-своему:
       – Хозяин…! Не бросайте меня. Выкупите…, выкупите и я…, я уступлю вам. Я обещаю, что вы получите…, – она не договорила. Она ныне, едва ли не впервые казалась зависимой. Она ныне едва ли не впервые признала, что он – «Хозяин». Истмах опешил, но не подал виду.
       …Я удивился. Ата – сломалась. Её Хранитель не глядел в глаза. Он предвидел её судьбу…
       Истмах круто повернулся и резко спросил:
       – Что я получу? – Конечно, в тот момент у Истмаха, как говорят порой, не было молниеносного прозрения – чего бы он хотел от Аты. Он лишь зацепился за последнее слово, дабы она не распознала его оторопи от всего происходящего.
       Да, в тот раз Ата переиграла саму себя. Она запнулась:
       – Я обещаю, …клянусь, что если вы пожелаете…
       – Клянись!
       – Клянусь.
       …Я взглянул на Хранителя Аты, он выглядел так, с каким выражением человек глотает кислую вишню. На меня он взглянул с растерянностью и презрением. Как будто я в этом деле так решил. Хранитель не проживает жизнь Подопечного. Какова моя роль? Я – Храню Подопечного, пока он свершает свой земной Путь. Ату никто не заставлял говорить того, что хотел слышать мой Подопечный. Я надеялся, что мой холодный взгляд станет очевиден Хранителю Аты…
       Красивая рабыня с лучистыми, золотыми глазами стоила Истмаху достаточно дорого. Но он не сожалел. Это событие осталось для него в прошлом, как только произошло. Он не собирался винить в чём-то Ату, равно как и своих воинов. Я даже наверняка знал, что из их жалованья не будет высчитано абсолютно ничего. Люди, которые служили наместнику Истмаху, должны были знать, что их не оставят в беде.
       …Удивительно, но чувство вины, чувство должника, порой делают человека преданней. Хотя, не буду возражать, что иногда именно это чувство толкает людей на противоположное, на предательство – только бы забыть, о том, что должен. Мне кажется, что последнее, довольно часто в истории человечества было причиной многих несчастий и войн. То есть – вначале набрать долгов, а потом убить кредитора, дабы ничего не отдавать... Наверно, это, всё же, связано больше с характером человека…
       Но Истмаху повезло. Как потом оказалось – ни один из воинов не изменил ему. Умел он подбирать людей…
                24
       Третьего дня наместник Истмах прибыл в Гастаньский замок. И в тот же вечер он приказал привести Ату. Истмах распорядился, и её одели, как и подобает.
       В глаза она не смотрела, но и так чувствовалось, что была напугана. Истмах сел в кресло и, нетерпеливо стуча пальцами по столу, спросил:
       – Упорствовать будешь?
       – Я дала слово. И… не откажусь от него.
       Истмах встал и насмешливо спросил:
       – Даже так? Тверда и непоколебима во всём. А что твои убеждения?
       Ата решительно, с вызовом, даже наглостью, посмотрела ему в глаза:
       – Я дала слово, и сдержать его должна.
       Истмах вновь насмешливо произнёс:
       – Ну, раз так, тогда конечно… – Он ступил к ней. Но она, в то же мгновение, словно утратив крепость духа, отступила на шаг, и судорожно сглатывая слюну, спросила:
       – Раз так…? У меня есть другой выход? Другая цена моему высвобождению?
       – Нет! – Истмах слукавил. – На другое я бы и не согласился. Ты дала слово! – Вновь насмешливо произнёс он. Подошёл и встал позади. Он стоял некоторое время, молча, едва касаясь пальцами шеи и спины Аты.
       …Да, всё взять быстро – просто. Но успеть почувствовать то, к обладанию чего так долго стремился…?
       В ту ночь Истмах почти не спал. Но я чувствовал спокойствие, что охватило его к утру, когда он, прижимая к себе Ату обеими руками, казалось, забылся в дрёме. От этой женщины он не отвернулся той ночью. Не то чтоб он очень долго жаждал её и, наконец, получил. Не то, чтоб она оказалась роковой бестией в постели.
       Но её робость и стыд, заставляющие прятать лицо на его груди, таить взгляд, дали возможность почувствовать Истмаху себя с ней очень спокойно. Хозяином положения? Нет. Опытным мужчиной, что упивался своими умениями довести даже такую простушку и замкнутую ледышку до состояния страсти? Тоже, в общем-то, нет. В те моменты он не задумывался о том. Просто ему было хорошо с той, что продолжительное время ему нравилась.
       Утром он проснулся, всё так же прижимая к себе Ату. Он не видел её лица, но отчего-то ему казалось, что она не спала – в её теле, в мышцах, чувствовалось напряжение. Он пошевелился и прижал её к себе сильнее. Но неожиданно, она вырвалась, словно распрямилась невидимая пружина, и мигом вскочив, на ходу схватив свою одежду, кинулась в угол, где начала очень быстро одеваться. Истмах с удивлением наблюдал за ней.
       Затем вздохнув, нехотя повернулся на другую сторону ложа, сел и также начал одеваться. Когда он встал и вновь повернулся к ней, его взгляд мимоходом скользнул по расстеленному ложу, и в голове мелькнула мысль «Надо же. А вчера того и не заметил».
       Ата насторожено стояла всё в том же углу, низко опустив голову и следя за движениями Истмаха. Он подошёл к столу и налил себе воды в чашу, отпил и посмотрел на неё:
       – Я удивлён. Сколько тебе лет? Семнадцать? Удивлён, да. Едва ли не впервые я встретил женщину, что до этого возраста не познала мужчину. Как так, Ата?
       …Она была готова заплакать. Зная Истмаха, я не совсем понимал, почему он сейчас так жесток…
       – Ты ведь красивая? Отчего же никто не обратил на тебя внимания прежде? А жених? Ведь есть же у тебя жених? Этот Хасби? Что ж, он так к тебе равнодушен, что…, или ты столь жестокосердечна, что не облагодетельствовала ещё его прежде? Что, не заслужил? Или не щедр? Или не люб тебе? …Всё это странно. Молоденькие девушки любопытны, особенно если им много обещают. Ведь он обещал тебе? Или у тебя никогда не было подружек, что обычно подбивают глупышек на всякие забавы? Из мести? Зависти? Собственного страха? Интереса? – Он говорил, чуть растягивая слова, с паузами, в голосе чувствовалась насмешка.
       Ата дрожала от негодования, она теперь смотрела прямо, едва ли не с презрением. Истмах встал и, подойдя к окну, взял с невысокого столика здесь небольшую шкатулку. Открыл и достал оттуда золочёный браслет с мелкой россыпью алмазов. Достаточно простенько, но эффектно. Подошёл к Ате, надел его ей на руку и, отворачиваясь, сказал:
       – Сегодня вечером, я распоряжусь, придёшь снова. А теперь иди, отсыпайся.
       …Я лишь мельком взглянул на Хранителя Аты и понял, что Истмах сейчас получит по заслугам за свой цинизм…
       Ата быстро сняла браслет и с силой бросила его о пол. Истмах повернулся к ней, смотрел молчаливо – что ж он, в конце концов, не видел женских истерик раньше?
       Ата сузила глаза и, дрожа от презрения, срывающимся голосом сказала:
       – Я обещала? Я сделала! И больше никогда вы не дотронетесь до меня. Ибо клянусь! Клянусь! Я убью вас в тот же момент!
       – Тебе мало? Я дал тебе жизнь. Или ты думаешь, что у Палисиса тебе было бы лучше? Или табуны его воинов для тебя желаннее? Будешь вечером здесь!
       Ата, дрожа, молчала. Но в ней кипел гнев.
       – Что же ты? Это приказ. Моя воля. Воля твоего хозяина, что дважды подарил тебе жизнь.
       Эти слова, казалось, отрезвили Ату, она сникла. Подумав, тихо сказала:
       – Это так. И вы – не самый плохой хозяин. Но я – не могу. Больше никогда этого не будет. Меня коснётся только мой жених, что любит меня, а не сморкается в меня по надобности. Я… благодарю вас за мою жизнь, но можете забрать её, я… ни словом не укорю вас. Вы имеете на неё право хозяина. Лишь только обещание, за избавление из плена степняков, я выполнила. …И я клянусь, вы …слышите ныне ту клятву. Если вы ещё когда-нибудь пожелаете быть со мной, я клянусь, что убью вас! Я загрызу, задушу, выпью всю вашу кровь до последней капли, но дышать вы не будете, жить вы не будете! Сколько бы времени мне на то не понадобилось. Клянусь! …Клянусь.
       Она повернулась и, как побитая собака, не спрашивая разрешения, вышла.
       …Лишь потом я понял, что за цинизмом и грубостью Истмаха пряталось только изумление, непонимание и неприятие себя от того, что Ата не знала раньше мужчин…
                25
       В тот же вечер он, однако, вновь приказал привести Ату.
       Она казалась старше. Неопрятно и неровно, очень коротко она обрезала свои волосы. Сейчас они в лёгких завитках растрепались.
       …Я видел такое несколько раз.
       Волосы, в общем-то, всегда были сакральны. Что мужчины, что женщины у многих народов бережно относились к ним, собирали их, дабы не достались врагам. А здесь…? Сколько видел…, отрезание волос это…, как своеобразный символ, рабства, унижения, скорби, смерти, в конце концов. Эти обряды достаточно показательны и в более поздние времена – даже при вступлении женщины в брак. И могу сказать, что почти всегда женщина добровольно режет свои, не знавшие ножниц, волосы лишь в крайней степени отчаяния. Даже нет…, не отчаянья. Волосы для женщины – как часть её самое, именно они часто делали женщину женственной, струясь и лишний раз приоткрывая изгиб шеи. …Каждый покров на женщине – лишь усиливает страсть. Ата – сняла этот. Она отринула сама себя, как часть себя отрезала волосы. Это…, даже не отчаянье, это отрицание самой себя. Я сказал о том Истмаху. Но он – не беспокоился. Стоило ли? Стоила ли?
       …Она казалась спокойной. Но по едва заметному подрагиваю головы, сцепленным пальцам, скованности всего тела, – было заметно, что она сильно зажата. Я осознал, что она – на пределе. Не преминул вновь указать на то Истмаху. Я настаивал, что не стоит ломать эту девушку, которая, кажется, ему понравилась.
       Он также выглядел спокойным. Но чем больше он молчал, тем больше он придумывал лишнего. Его сознание порождало химеры.
       – Почему ты так ненавидишь меня?
       – У меня нет на то причин. – Она подняла голову, было заметно, что она старалась смирить свой срывающийся голос.
       – От чего же ты мне непокорна?
       – Я отдала всё, что могла, в обмен на свою жизнь. Считаю, что клятву выполнила.
       – Но это же неправда.
       – Время действия соглашения вы не оговаривали. Я отдала вам всё что могла, – вновь повторила она. – Ваша воля теперь распоряжаться лишь моей жизнью.
       – Ты понимаешь, что отказываешься от многого? Я могу даже вернуть тебе свободу. А могу, если будешь меня злить – отдать воинам на потеху.
       Ата сжалась, пальцы судорожно стиснулись, но она молчала, пряча взгляд.
       Истмах встал и двинулся к двери:
       – Эй, кто там? Охрана!
       Ата была белее снега.
       Вошёл молодой воин охраны, что стоял у входа в покои наместника.
       – Сколько воинов сейчас …трапезничают?
       Тот удивленно, но извиняющееся, пожал плечами:
       – Не знаю, должно быть …около десятка. Те, что вернулись с дозоров. А вскоре, по времени – будет ещё столько же.
       – Что ж, – Истмах говорил размеренно, глядя на Ату. – Десять так десять… Ата, как ты думаешь, все десять – это много или мало?
       Она молчала, но было видно, что страшилась.
       …Вообще я знал Истмаха неплохо. Он не был таков. Я знал, что так низко он не опустится. В нём не было того комплекса неполноценности, что порой уродует человека, который поднимается наверх из низов. Он был суров, твёрд, как человек, что всего добивался сам. Был, по большей части, справедлив. В нём не было мерзкой мелочности, дотошности, скрупулёзности человека, что зубами цеплялся за каждую возможность подняться ещё на одну ступеньку. Он не чувствовал себя ущёмлённым по отношению к тем, кто имел богатство и власть от рода. Хотя… Может совсем немного. Своё положение он добыл сам, за храбрость, прямоту, работоспособность и сметливый ум. И да, военное счастье. Он не был подл, злобен, въедлив….
       …Но я не сказал того Хранителю Аты…
       – Взять её! – Молодой воин не понимая, однако – повиновался.
       – Ата! Ты думаешь, что мои воины чем-то отличаются от вояк Палисиса? С той лишь разницей, что те – более кровожадны и наверняка после убили бы. А эти… Эти не посмеют убить, но кто знает, какой среди них сброд попадается. …И захочется ли тебе жить после всего того?
       Истмах испытующе смотрел на ней. Она молчала, потупив взгляд, но была очень бледна. Истмах устало кивнул воину:
       – Оставь её. Позови мне Блугуса Славена.
       Тот повиновался, вышел, Истмах отвернулся и отошёл. Но обернулся на шорох – Ата опустилась на колени, выпрямилась и чуть отвела руки, возможно в бессилии, либо показывая, что она – безоружна. Конечно же, говоря образно. Мне показалось, что – то движения человека, который с готовностью примет смерть. Ведь на трапезную к воинам её мог отвести молодой охранник, а если позвали Блугуса – значит, будет что-то другое. Истмах отвернулся. Спустя некоторое время вошёл Блугус. Поприветствовал Истмаха. Но тот молчал. Он словно сомневался, но затем – махнул рукой:
       – Забери её. Пусть…, её… отправь туда, где работала и прежде… Ата? Ты хочешь остаться при конюшнях? Или хочешь быть прислугой в замке? Где ты хочешь быть? Или помогать на кухне?
       Она подняла голову:
       – Если можно… конюшни…, там лошади…
       – Но там зимой холодно?
       – Нет. Конюшни…
       Истмах отвернулся и махнул рукой:
       – Пусть так. Впредь Ата будет работать на конюшнях, как и работала.
       …Вот так блаженная Ата не воспользовалась случаем обратить себе в пользу внимание всесильного наместника Истмаха. А непобедимый наместник Истмах схватил добычу не по зубам. Казалось, что всё верно будет, как можно было отказывать такому влиятельному человеку? Но вот нашлась проруха на моего Подопечного. И он не показал себя полным подлецом. А чего большего можно ожидать от полудикого, самодовольного хозяина на краю Великой Степи? …Разве власть не пьянит подлостью и мерзостью…?
                26
       …Сегодня Истмах ехал по делам. Когда ж ещё расследовать бесчинства, как не весной? Когда зелень трав покрывает землю, пропитанную кровью? Когда трели прилетевших птиц заглушают стоны умирающих? Когда грозовые ливни смиряют звон мечей? И когда тёплые капли дождя скрывают слёзы на лицах?
       Так порой бывает… Живут люди годами рядом, их дети вместе играют. По праздикам – встречаются на совместых гуляниях, помогают косить сено, молотить зерно, орать пашню – вместе-то сподручнее. А потом… кто-то что-то сказал, а иной – не расслышал, а тот, у которого какое горе – вспылил, ударил, обругал. И трут тлеет. А потом…, только пустяк, косой взгляд, незначительная потеря… И пылают селения, убиты женщины, старики… Казалось бы смелые и вполне вменяемые мужчины-воины издеваются над подростками, спокойно смотрят на слёзы малышей мнимых врагов. Убивают. Можно ударить врага. Можно вонзить в него меч и смотреть ему в глаза. И увидеть там Вселенную раскаянья… Но… убивать тех, кто не держит, и даже никогда не держал в руках оружие? Да, подростки вырастут, упомнив, чт было причиной, где и как были убиты их родные. Подростки будут мстить. Но младенцы…?
       Во имя чего вообще свершаются преступления? Убийства? Ради куска земли? Ради ломтя хлеба? Чем ограниченнее личность – тем меньше ей надобно, тем меньше она ценит жизнь того, кто вчера пожелал ему доброго дня. Виновны ли простые люди в том, что ими манипулируют? Даже так, что они сами того не замечают? А знать потом, после многих дней, даже лет войн, когда истищились финансовые и людские ресурсы – вдруг примиряться, и будут пировать на совместной свадьбе своих детей? Даже с усмешкой, не вспомнив тех, кто серъёзно верил в то, что за косой взгляд можно убить. Вот так, запросто, забудутся тысячи жерт. И должно уж тех, кто взял меч в руки, за деньги или по глупости... А как же те из мирных поселян, кто сгинул, поскольку был свидетелем, …поскольку были источником пропитания для неприятеля, …поскольку просто воины перепились, …поскольку…? Сколько оправданий находят для себя убийцы? О…, сколько преступлений осталось безнаказанными… Ложное отмщение, замешанное, порой, на минутной вспышке ярости…
       Так случилось и здесь. Когда на широких просторах Великой Степи селилсь разные бедолаги, они может и смотрели косо на соседа, но мирились, ибо в том была сила. А когда чуть пообжились, всколыхнулись старые обиды: за яблоко, которое сорвал без спросу соседский мальчик, за собаку, что утащила курицу, за колесо телеги, что вклинилось на чужое поле. Так бывает…
       Население нескольких селений вахочей поднялось и громило селение босоров. И те, и другие были одинако небриты, грязны и голодны. Но одни были потомками беглых поселян из северных владений, а другие считались людьми смешанной крови, так, бродяги, кочевники, что вдруг решили осесть. А то, что осели они более нескольких столетий – никого не волновало. Истмаху ныне оставалось лишь наказать виновных в массовых убийствах. В общем-то, я видел, ему было всё равно кого наказывать. Наместник считал, что в его владениях должно быть всё спокойно.
       Ныне сотенный отряд хозяина Истмаха проезжал уже третье сожженное поселение. И это бесчинствовали не степняки, не полудикие люди, что не понимали друг друга, это те, кто назывался людьми. Кто считал себя несхожим с полудикими степняками…
       Сожженные дома, выгоревшая трава. Обугленные плодовые деревья, у которых лишь кое-где, среди сухой, даже не безжизненной, не мёртвой, а сухой скорбящей листвы, всё же, виднелись зелёные пучки листьев. Что словно взирали на эту черную землю, обугленные ветви с удивлением младенцев, которые так и не поняли, куда делаcь любимая игрушка, любящая мать, радостный отец. Так бывает…
       Истмах взял в эту поездку нескольких рабов, в том числе и Ату.
       Он оглянулся, посмотрел на неё: ехала с низко опущенной головой, не оглядывалась, не морщила лица от зловонного трупного запаха. Вон, даже Хогарт искривился. А что Ата? Её удел – присматривать за лошадьми, перевязывать, если что, раненных.
       Когда миновали третье селение, выехали к перелеску. Истмах приказал распределить отряд на три почти равные части. Одним отрядом командовал сам, второй – возглавил Хогарт, а третий – Малик. Хороший командир. Отряды разъехались – Истмах хотел выловить, как он предполагал, разрозненные, теперь уже, банды бунтарей; ехали в направлении селений вахочей.
       Впереди показалась толпа. Истмах оглянулся – напряжённые лица у воинов. Он приподнялся в седле и вновь огляделся: и Малик, и Хогарт уже скрылись из виду. Видимо собаки поджидали, когда хозяин останется один. А как знали, что это именно отряд Истмаха? Нет. Эти бродяги действовали необдуманно. Истмах поднял руку и остановил ход отряда. Нет, возвращаться он не будет: хоть и бродяг-бунтарей около сотни, с первого взгляда, но у Истмаха – хорошо вооружённый отряд, обученные дисциплинированные воины. Хотя…, кто говорил, что буря никогда не побеждает? Грязный неорганизованный поток, порой, способен снести и хорошо укреплённую плотину. Повернуть? Бежать? Истмах вновь оглянулся, резко поворачивался, вглядываясь в лица позади себя. Но на лице его не было смятения, растерянности, страха. Он словно спрашивал каждого: «Ты со мной?». И не смотря на суровость момента, многие ему кивали. Что ж…
       Он вновь повернулся, выпрямился, поискал, не глядя, рукой пику, отпустил узду и положил левую руку на рукоять меча. Полукровка, на степняцкий манер умел управлять конём в бою лишь ногами.
       Но пока он выжидал. Надеялся на чудо? Нет, он не хотел терять и одного своего воина в угоду этим взбесившимся псам. Если вышлют переговорщика…
       Нет, не выслали. Они развернулись широким фронтом и ринулись на отряд Истмаха. Истмах командовал:
       – Фалангу мне! Упор для пик! Не рассыпаться! Боковые – пики на бок!
       Он был прав, если зайдёт враг с флангов, а тем более сзади, …пусть их будет и немного, но вреда эти собаки нанесут. Воины были перегружены – походная поклажа, а кроме того – много оружия для разных ситуаций: пики, мечи, щиты, за спинами луки. Ныне у Истмаха была не самая выгодная позиция. Надо было бы встретиться где-то на опушке – там была возможность уменьшить количество врагов стрелами. Но здесь и сейчас…
       Сам Истмах заставил коня сделать несколько шагов назад. Становился в ряд, но был впереди. Что ж, не в первый раз он принимает атаку на себя. …Вот только будет ли тот, кто примет ныне, как при Бистони, предназначенный для него удар? Думая о том как-то вяло, он уже мысленно подобрал себе противника, что был всего то…, здесь! Резко вывернув пику Истмах смог поразить здоровенного дедину, что выхватив меч, что-то кричал. Как кричал, так и перекосило его от боли. Неужели он думал, что пика короче меча? Но Истмах уже не смотрел на него. Одной рукой выворачивая пику из тела увальня, второй рукой, мечом, он вновь принимал удар. Бой закипел. Истмах поворачивался, рубил, рассекал. Не оборачиваясь, чувствовал взгляды и своих, и чужих.
       Его конь резко встал на дыбы. Истмах не удержался, упал, но ловко вскочил на ноги, пику обронил, лук за спиной мешал, щит он потерял. Но бояться было некогда – поворот, удар, …ещё удар! Удар! Удар!
       …Как-то почувствовал, что серая масса редеет. В этот момент получил скользящий удар пикой в грудь, ближе к правому плечу – какой-то бунтовщик, подобрав упавшее оружие, может даже самого Истмаха (как знать, в чьи руки попадёт нагретое твоей рукой оружие?), изловчился и ударил. Но добротная куртка Истмаха смягчила посыл, а кольчужная рубаха под ней почти сдержала этот сильный удар, не дала раскровить рану. Боли не почувствовал. Я дал ему адреналина. Не сейчас стенать о ранах!
       Он вновь дрался. Просто убивал. …Но в какой-то момент он повернулся, и его, замешкавшегося, поразил вид фигуры, что стояла, не двигаясь, среди всего этого хаоса. Ата… Ата стояла, низко нагнув голову. Короткие медные волосы, глаз не поднимала, она должно быть молилась… Но каким богам молятся, когда смерть заглядывает в душу через плотно закрытые веки?
       Чуть справа послушался окрик – Истмах вновь повернулся: какой неосторожный вахоч, зачем в ярости скрежетать зубами и стонать, когда готовишься к атаке? Истмах разрубил его тело, а потом ещё кого-то ударил.
       …Но поток бродяг скоро иссяк. Что могут землепашцы, сильные, яростные, но необученные, против хорошо оснащённого отряда? Неподалёку, слева скоро приближался, развернувшись широким фронтом, отряд Хогарта. Они пронеслись, словно гребёнкой выдёргивая недобитых вахочей. Тех, кто бежал – безжалостно рубили в спины, в перекошенные от страха обращенные лица, в оскал окровавленных зубов.
       Истмах, вслед за движением отряда Хогарта, ещё прошёл по инерции несколько шагов, а затем обернулся – надо было осмотреться. Светлым пятном на почерневшей сбитой земле, влажной от крови, неосмысленно шевелящейся от тел раненных, выделялась Ата. Стояла и смотрела на Истмаха. Ну её! Убогая! Блаженная!
       Вахочи были почти все перебиты, лишь несколько ползало на коленях, умоляя воинов не убивать их. Нескольких всё же прикончили разгорячённые адреналином и пролитой кровью воины, но иных кинули на землю, связывая руки верёвками, ремнями самих бунтовщиков. Даже Истмах не побрезговал добить нескольких раненных. Одному даже встал коленом на грудь и загнал кинжал в горло по самую рукоять. Однако и среди его воинов были убитые и раненные – нужно было подумать о них, вынести с поля боя, перевязать…, сказать доброе слово.
       Истмах по себе знал, хотя, с годами это прошло, …но он помнил, неловкое чувство страха, когда берутся перевязывать, и что сейчас будет больно. Не сама боль, страшил её вестник. А затем, – страх того, что будет ещё больнее (даже не представляя всей глубины той боли), что он умрет, и никто никогда не узнает, на каком поле вот так позорно боялся такой великий человек… Он был велик для себя. Каждый велик и важен для себя. Это – инстинкт самосохранения. Он очень нужен. Ибо человек – не машина для убийства, лишь чувства способны обуздать нрав особи. Понять иных можно, чаще всего, лишь сквозь призму своей боли.
       Возле одного раненного Истмах остановился, опустился на колено и повернулся. Крикнул:
       – Ата! Ата! Немедленно сюда! Перевяжи!
       Но она продолжала стоять, только разглядывала свою одежду, на которой кое-где виднелись пятна крови. Хотя, по виду, она ранена не была, видимо кровь была чужая.
       – Ата! Сюда!
       Она посмотрела на Истмаха и нерешительно отрицательно помотала головой.
       – Ата!
       – Здесь везде кровь… Я не могу ступить…
       – Ата! Это приказ! Перевяжи раненного!
       Всё ещё пребывая в ступоре, Ата ступила шаг. Вокруг неё действительно не было живого места земли – почти вся она была залита кровью. С каждым шагом лицо Аты делалось всё более болезненным. Она была в мягких, худых, но сапожках. Всё же она сопровождала отряды самого наместника Истмаха – нехорошо, если бы она представляла собой голытьбу. Сейчас же, с каждым её шагом, мягкие короткие сапожки всё больше пропитывались чужой кровью, а Ата, дойдя до Истмаха – сама упала на колени, по её лицу катились слёзы.
       Истмах не понял. Встал и отошёл – было полно дел. Кроме всего прочего нужно было перегруппировать силы, непонятно, сколько ещё бунтовщиков бродит рядом. Хотя… сколько их вообще может быть? Но вот, среди мёртвых тел отметил и тела обычных бродяг, наёмников, что готовы умереть за мелкую монету, за глоток дешёвого вина. Сколько таких…? Куда повернуть…? Куда девался Малик с отрядом…? Это были вопросы, которые требовали немедленного решения.
       Спустя короткое время Истмах отметил, что Ата перемещается от раненого к раненому, что оттаскивает иного чуть в сторону. Всё так же ступая по пропитанной кровью земле. Но вот – остановилась над телом какого-то вахоча, наклонилась, но поглядела на Истмаха, опустила взгляд и отошла к воину Истмаха, перевязала, оттащила чуть в сторону. Ей лишь помогали рабы.
       Всё выяснилось, Малик сам попал на десяток бунтовщиков, кинулся было за ними, да заплутал в лощинах. Это было нехорошо – несколько вахочей схоронились. Жаль, что не все поднявшие против наместника оружие – сгинули. Не хорошо. Малику он тогда сказал несколько слов. Мне они показались благоразумными:
       – Бойся собаки не тогда, когда она лает, а когда её вдруг не слышно. – Зло посмотрел на своего командира и отошёл. Тот опустил голову. Сам понимал, да ребячество захватило: переловить зайцев по одному, устроить охоту, а не тактически продумать атаку, заманить противника, или хотя бы – отрезать от кустарников. Вёл себя как мальчишка, а не прославленный командир!
       Истмах принял решение вернуться к разорённым селениям – расположенные неподалёку друг от друга, они были как бы в стороне от тракта. Солнце уже было на закате – нужно было готовиться к ночлегу. Поскольку селения были разрушены – не приходилось рассчитывать на продовольственную поддержку местного населения. Хорошо, что в седельных сумках у каждого что-то было. Но в первую очередь Истмах приказал разместить раненых, позаботился о безопасности лагеря – мало ли.
       Рабы раскладывали костры, готовили нехитрый ужин. Только лишь Ата возилась около раненных. Удивительно, но каждый хотел, чтоб именно она перевязывала его, а не друг или просто – знакомый воин. Что так? Может, в мгновения физической боли запах женщины успокаивал, голос женщины подтверждал, что всё действительно будет хорошо? Истмах только про себя отметил, что Ата, переходя от одного раненного к другому – сильно косолапит. Что случилось? Когда успела пораниться? Но он отвернулся, сходил и проверил дозоры, узнал, как скоро будет ужин, поручил своего коня одному из воинов.
       Истмах сам был слегка ранен, рана не сильно кровоточила, но побаливала. Нужно было посмотреть что там – будет ли большой синяк, или дело серьезнее – нужна перевязка. Заниматься своим конём сил почти не было. Истмах прошёл к одному из немногих деревьев, что здесь росли. Присел, скрестив ноги, положив рядом седельную сумку – там была перевязочная ткань и всё нужное. Расстегнул куртку, сильно морщась и почти придерживая правую руку – снял кольчужную рубашку. Ох, на исподней рубашке расплывалось алое пятно, и хоть по краям этого красного пятна на ткани уже виднелась бурая каёмка, было заметно, что кровь пускалась несколько раз. Истмах выругался – вот напасть-то, будет точно болеть несколько дней. Потерпеть-то можно, но ведь неудобно же! Как заноза в ноге, которая чувствуется, не столько болит, сколько раздражает!
       Он снял и эту рубашку – пика вонзилась в тело и при ударе её немного развернуло. Рана не глубокая, но развороченная – одним заметным шрамом будет больше. Эх, были бы это все проблемы.
       Он потянулся к сумке и из ткани начал сворачивать тампон. Отложил его, оторвал ещё кусочек ткани и, промокнув её водой из своей фляги, начал обтирать рану.
       Рядом с ним остановился человек. Он поднял глаза. Стояла Ата. Она несмело, как-то печально глядя в глаза, спросила:
       – Помочь?
       Истмах хотел ответить что-то резкое. Но вместо того, зло сказал:
       – Помоги!
       Она взяла у него кусочек ткани и так же начала обтирать его рану. Затем, из своей сумки вынула мазь – ею, он видел, она врачевала раны остальных раненых. Мазью очень аккуратно смазала края раны. От того чуть щемило, но неприятные ощущения быстро прошли, как и, казалось, вся боль. Затем приложила к ране новый тампон. Робко взяла руку Истмаха и приложила к тампону, молчаливо прося придержать. Из своей сумки вынула ткань и очень осторожно, словно лёгкий ветер касался кожи Истмаха, начала его перевязывать.
       Это нужно было выдержать. Я положил ему руку на плечо. Не сейчас.
       …За день, пряди выбились из куцего узла обрезанных волос, медно-рыжими кольцами они касались её подбородка, её худеньких плеч, голых плеч самого Истмаха, его спины, когда она, наклоняясь, перевязывая его. И запах какой-то тонкий (фиалковый, или нет, вроде так пахнут маленькие весенние лесные белые колокольчики) в тот миг, когда она приближала к нему щёку, подбородок, когда он видел её глаза. Вернее – не видел: он глядел прямо, лишь скашивая глаза. Она глаз не отрывала от своих рук. Но он чувствовал...
       Я сжал его плечо. Но он кратко и грубо спросил:
       – Что с ногами? – Наверняка говоря о её нынешней странной походке.
       Она подняла на него глаза, и золотом осветилось всё лицо, она отмахнулась:
       – Так…, наверно устала.
       Истмах отвернулся. Она скоро закончила. Едва поклонилась и отошла. Вновь вернулась к раненным.
       Ужин был готов. Поднесли Истмаху, подошёл Малик. Его всё тревожили сегодняшние события. Истмах махнул Хогарту приблизиться. Они расселись рядом, ели и говорили. Кто-то из воинов подходил, что-то спрашивал, уточнял, докладывал. Командиры советовались. Подлили немного вина, беседа стала веселее. Так вечер и прошёл.
       Когда собрались спать, Истмах ещё раз проверил дозоры – мало ли? Устали все сегодня. Почти все воины спали, два раба, однако копали могилу – умер один раненный. Жаль. Но остальные раненные чувствовали себя очень хорошо. Среди этого спокойного хаоса Истмах беспокойно огляделся. Ата расположилась неподалёку от раненных. Её едва было видно в отблесках затухавшего костра. Она сняла сапожки и перевязывала себе одну из стоп. Теперь Истмах остановился рядом с ней. Она подняла на него взгляд, засуетилась:
       – Ничего… Это так…
       Истмах присел:
       – Покажи!
       От его холодного приказа она опешила, опустила руки. Истмах взял её щиколотку, и приподнял. В неровном свете костра, присмотрелся. Непроизвольно едва поморщился – вся маленькая стопа была кровава, словно… ожёг, словно один кровавый мозоль. Он осторожно опустил ножку:
       – Что это?!
       – Это… – Ата замешкалась, покраснела, глаза бегали:
       – …натёрла наверно…, мне… нельзя ходить по крови.
       – Ты сама не ранена?
       – Нет.
       – Где разбила ноги?
       – Не знаю.
       Истмах встал:
       – Завтра ходи меньше, будь в седле.
       – Ничего, похожу по утренней росе, она смоет кровь…
       Истмах резко оборвал её:
       – Так что, твоя роса залечит тебе раны? Ходи меньше завтра, сказал!
       Ата смотрела на него серьезно. Казалось, была подавлена. Молчала. Нагнула голову.
       Истмах отошёл раздражённый. Она раздражала его своей глупостью. Своей покорностью. Казалось, что есть в ней огонь жизни, есть. Но она какая-то, как тряпка на палке – куда ветер дует, туда и она поворачивается. …Хотя, чего ты хочешь, Истмах, она – зависимый человек, сам ведь хотел от неё кротости? А кроме того, …улыбаться она перестала после того как Истмах был с ней единственной ночью. Словно тучи нашли на солнце – свет есть, а улыбки его – нет, не греет, не радует…
       Истмах зло сел, обозлённый, лёг и укрылся, ожесточённо скрежетал зубами. …Может рана болела?
       Когда он поднялся поутру – ещё только светало. Спал совсем мало, да некогда было – и собраться нужно было, и осмотреться, да прежде – обдумать всё.
       Обходя лагерь, обратил внимание, что Аты на месте не было. Огляделся – отсутствовала. Ступил к дозорному:
       – Где рабыня?
       – Нет её, ушла.
       – Куда? – Опешил Истмах.
       – Туда. – Воин неопределённо кивнул в сторону низинного луга. – Сказала, что пойдёт походить по росе.
       – Ты отпустил? Ей здесь росы недоставало? – Злость Истмаха возвращалась. Дозорный то почувствовал. Он попытался оправдаться:
       – Так ведь то ж Ата… Если и ей не доверять, то кому? Она же… – Он не договорил. Истмах резко ударил его в подбородок:
       – Повешу, тварь!
       …Я остановил его… Сейчас не те условия. И чтоб бить воинов своих. И чтоб не доверять Ате. Ведь не подсыпала она тебе в рану отраву, Истмах. Что горячишься? Что вчера … она была рядом?
       Истмах резко повернулся и ушёл. Пусть. Дела отнимут у него эту глупую злость.
       Спустя совсем немного времени, краем глаза заметил, что со стороны луга приближается Ата. Солнце скоро должно было вставать. Шла довольно легко, подпрыгивая, в правой руке – несколько болотных цветков. В левой – сапожки, с которых стекала вода. Она их мыла?
       …Ата… В дорогу пустилась босой, сапоги были приторочены к седлу.
       Истмах ничего не сказал ей в то утро. Как-то старался даже не смотреть в её сторону. Однако, даже так, отметил (как смог?) – что стопы больше не кровоточат, а ближе к подошвам виднелись только, как будто, зарубцевавшиеся шрамы. Истмах подивился, однако эти размышления не получили продолжения. Отряды собирались, командиры советовались. Было решено ехать прямо в селения вахочей и на месте смотреть «что и как». Двигались до полудня, петляли по балкам и старым руслам рек. На ближайшие холмы были высланы дозорные – не хватало, чтоб охотников дичь подловила.
       В общем-то, итог той поездки был достаточно прогнозируемый. В первом же селении вахочей были обнаружены только женщины и дети. Мужчин не было вообще. Было выяснено, что они отрядом вчера вновь вышли к селениям своих противников. Зачем? Добивать тех, кто выжил и ныне скорбит на пепелищах? Хотя, это было достаточно глупо – ведь можно было предвидеть, что наместник прибудет расследовать то дело? А может не сам наместник, так его подчиненные? Или с ними, возможно, можно было бы договориться? Или эти вахочи были настолько наивны? А может, надеялись разбить отряды наместника – ярость помутила их разум и они стали считать себя непобедимыми? Но чтоб настолько? Одно дело – селения, мирное население босоров, а другое дело – регулярные отряды наместника? …И спросить некого.
       Наверняка именно этот отряд удалось разбить Истмаху.
       Из пожилых жителей был выбран один старик. Ему было объявлено, что именно он здесь ныне староста, поскольку иных мужчин нет. Ему было отдано распоряжение двигаться в сторону места недавнего побоища и похоронить бунтовщиков, что выступили против наместника Истмаха и власти короля. …При этих словах Истмаха с разных сторон послышались сдерживаемые вопли. Истмах поднял тогда голову. Он смотрел в глаза этим сиротам, отныне, и вдовам – они только недавно радовались, когда их мужья и сыновья громили дома соседей, улыбались, когда те приносили в их дом вещи убитых, бусы, отрезы тканей, вышивку, или… детские деревянные игрушки. Теперь горе пришло в их дом. И пусть будут благодарны за справедливость наместника: истреблять тех, кто не взял в руки оружия он не собирался. И молчать они будут. Ибо теперь нет у них иной защиты, чем того, кто осиротил их и овдовил. А, кроме того, свои дети у них подрастают – за них будут бояться те, кто, может и пылает ныне ненавистью к наместнику Истмаху.
       Не должно хотеть невинной крови.
       В другом селении он застал нескольких бунтовщиков. Они были повешены. Мне почему-то запомнились слова, с которыми наместник Истмах отринул просящих о помиловании. К нему тянули руки два взрослых дедины, прося о милости. А ведь Истмах проверил, у них в домах было найдено окровавленное оружие. Он схватил за грудки одного из них, и удерживал его сам, воины не помогали. Истмах злобно говорил, глядя в перекошенное от ожидания смерти лицо и тряся несчастного, словно полудохлую крысу:
       – Простить тебя? Чтобы простить – должно понять, а я не понимаю! Не понимаю, как можно убивать тех, кто тебе ничего не сделал! За кем шли? Отчего слушались Гориволю? Знаю, знаю, это он подлый бунтовал вас, безголовых! Да он разве землепашец, которого надобно уважать? Разве он помогал тебе во время степных пожаров, в которых горели сами, но помогали тебе те, кого ты ныне убивал? Разве Гориволя твой господин, такой как я, или король Енрасем? Как ты недавно смотрел, когда в домах горели твои соседи босоровы? Просили ли они тебя о пощаде? Почему не пощадил хоть одного? Ты отравлен речами Гориволи, который по скудоумию своему не может понять, что не должно продавать свою землю. Только тот, кто не хочет работать, кому кусок хлеба в своих руках видится малым, по сравнению с теми крохами, что имеют такие же, кто трудиться рядом, бок о бок – достоин смерти за то зловоние лжи и зависти, которым отравлен. Моей властью приговариваю тебя к смерти. Я никогда не пойму тех тварей, что в угоду изменникам, продавшимся за горсть монет или в угоду своей похоти, толкают обыкновенных людей на свору, на смерть. Твой же Гориволя ныне обпивается где-нибудь в харчевне, с дешёвой девкой, ему всё равно, что ты, глупый, заплатишь за эти убийства своей жизнью! Ты сам виноват. Будь ты проклят за твои дела!
       …И жители не посмели ослушаться воли господина – слушали молчаливо, молчаливо глядели, как вешали их соседей. …Словно свора провинившихся собак, что, не от голода, а от молодого щенячьего задора наделали беды в хозяйстве. Но сразу приникли и поползли на брюхе, едва услышали голос грозного хозяина. Даже свободные люди порой имеют рабскую душонку – выказывая себя отважными и всесильными на миру, преклоняются пред господином. И не лишь головой, как положено, а падая на колени. Можно ли изжить раба в человеке? …Лишь только за свою беду, по собственной несправедливости, бурлящая в нём кровь найдёт выход. А если бьют того, кто рядом – отвернётся, лишь бы над ним не свистнула плеть…
       В этом селении также был выбран староста, на него были возложены все обязанности.
       Истмах здесь не остался. Привыкший видеть всяческие несправедливости, он, тем не менее, не хотел более находиться здесь. Ну, вот такой у него был нрав. Решил выехать за селение и в ближайшей рощице пообедать после бренных дел. Так и сделали, расположились у небольшого ручья на склоне. Ручей-то, в общем, был никудышным – так, открытый выход поверхностных вод. Здесь рос тростник, образовалось болото, по контуру тростника росли всякие солончаковые травы. По зыбкому болоту к роднику подойти не рискнули, расположились неподалёку в балке, среди кустарников тёрна и степной вишни. Расставили дозорных. Как раз один из них и известил Истмаха, что со стороны селения приближается, вернее – торопко, хоть и кроясь, двигается кто-то.
       Истмах пожал плечами – подойдёт ближе, тогда и будешь беспокоить. Может, какой мальчишка ищет свою захудалую корову да хоронится, чтоб не попасть воинам наместника на глаза? Ведь только зверствовали на его глазах…
       Но вскоре к Истмаху вновь подошёл воин, как-то настороженно кивая, зовя идти за собой. Истмах вздохнул и встал. Что могло ещё случиться? Он вышел ближе к кустарнику, но встал так, чтоб его не было видно – по дороге, словно кого-то разыскивая, скоро бежал мальчишка лет шести-восьми. А со стороны селения, заламывая руки, спешила молодая женщина. Истмах ступил шаг из кустов. Мальчишка увидел его и словно бы споткнулся. Остановился, помедлил, однако, оглянувшись на женщину, вновь скорым шагом пошёл к Истмаху.
       Когда он подошёл близко, остановился шагах в десяти, ступил ещё несколько шагов и встал бочком. Мальчишка невелик, но плотный, хотя с другой стороны, хочешь выжить в суровых условиях – не тянись как былинка, а крепчай, как молодой дубок.
       Истмах спросил:
       – Что тебе?
       Мальчик молчал. Истмах смотрел на него. Перевёл взгляд на дозорного, едва кивнул головой, дескать, уйди. Тот ушёл. Истмах сделал вид, что у него много дел и отвернулся, стал из-за кустов смотреть в сторону женщины, что также, заметив воинов Истмаха, остановилась, а затем вновь, но несмело двинулась дальше. Рядом с Истмахом раздался детский голос:
       – Дядька, ведь ты главный?
       – Так говорят. – Истмах повернулся к мальчишке и присел на одно колено. В глаза не смотрел, чтоб сильно не пугать, едва улыбнулся.
       …Что такого важного мог сказать маленький мальчик? Что такого важного он мог знать? Что стоило того, что он преодолел робость, а она была заметна, и пришёл в стан тех, кто только что переполошил всё поселение? И кто стал и причиной и предметом ненависти, проклятий односельчан – самых знакомых и наверно даже близких людей для этого мальчика? Так ли трудно отличить робость, замешанную на страхе? И это не было праздным любопытством, когда мальчишки в немом восхищении, забывая обо всё, мчатся вслед за уезжающими удалыми воинами-героями.
       – Там…, там…, – но он ничего не успел сказать – скоро подошла женщина. Она словно бы ринулась к мальчишке, но не успела схватить его за руку – он отпрыгнул. Истмах выпрямился и молчал. А мальчик, словно бы не видел грозных воинов. Он исступленно кричал женщине:
       – Я хочу видеть отца! Я хочу, чтоб отец жил! Я хочу его спасти! Я должен его спасти! – он, словно бы продолжал оборванный ранее разговор, который начался, еще, быть может, в селении. А может, на его окраине, когда мать обнаружила пропажу сына и поняла его намерения. Что руководило мальчиком, вроде было понятно. Что руководило матерью – могло вскоре проясниться.
       Женщина оглядывалась на воинов, косо глядела на Истмаха, стеснялась или боялась. Движения её были скованны, лицо – непроизвольно перекошено. Было заметно, что у неё внутри страх борется со злостью на сына и контролировать она те эмоции была не в силах.
       Кто-то из воинов засмеялся. Женщина остановилась и замерла, оглядываясь в страхе. Мальчику, видимо, стало жаль мать, он остановился в нерешительности. Истмах поднял руку и оглянулся на весельчака. Смех оборвался.
       …Что мог такого важного сказать мальчик, такой маленький? А с другой стороны, мальчишки – носители самых сокровенных тайн. Кроме того, если бы он ничего важного не знал – его мать бы так не переживала. Может то страх за судьбу сына? Но неужели она не понимает, что не удел наместника казнить малышей без видимой причины? А видела ли она вообще сильных от власти, тех, чтоб никого не обижали? Насколько она была права…?
       Истмах ступил к женщине, встал чуть сбоку перед ней, и мягко, казалось, участливо сказал, едва скосив на неё глаза:
       – Если будешь мешать – порешу обоих.
       Он не смотрел больше на её реакцию – повернулся к мальчику. Он изменил голос, улыбаясь, кротко спросил, опустившись на одно колено перед ним:
       – Я многое могу. Что ты хотел мне сказать? Если это важно – я исполню твоё желание, если это вообще в людских силах…
       – Если в людских – тогда да…, – мальчик поглядывал в сторону матери, однако взял Истмаха за руку и начал ему горячо говорить, – мой отец…, он хороший, он…, просто плохой дядька дал ему монету и сказал…, сказал…, что нужно помочь. А мой отец только из-за монеты…., он …только из-за монеты…., чтоб нас кормить… А у мамки ещё двое братиков…. А отец – не хотел, он говорит – война – плохо. Бунтовать против наместника – нехорошо. Но пошёл… Монету ему для нас… – он всхлипнул и пытливо посмотрел на Истмаха. Тот продолжал беседу:
       – Что за дядька?
       – Это – Гориволя…
       Истмах сжал кулаки, но виду не показал, он улыбнулся мальчику:
       – Куда они пошли? Ты знаешь?
       – Знаю. И скажу, если мой отец, …он пошёл с ними, если вы не убьете его как тех, в нашем селении, сегодня… Наместник ведь всё может, даже ослушаться воли короля-убийцы…?
       Истмах едва отшатнулся, мать мальчика охнула. Истмах встал и долго посмотрел на неё. Она стояла испуганная – ей сейчас не о жизни мужа нужно было бояться, а чтоб не прикончили её саму и сына здесь же. Но… Истмах повернулся к мальчику, вновь опустился на колено:
       – Так нельзя говорить. Король – избран богами на трон, его род – находится под покровительством богов. Король Енрасем – добр.
       – Значит, ты злой? Если он добр и не отдаёт приказов об убийстве Гориволи и моего отца?
       Истмах молчал, но вновь выразительно посмотрел на мать мальчика. Сейчас он ей, конечно, ничего не сделает, но запугать, чтоб была сговорчива – можно. Он вновь посмотрел на мальчика:
       – Да, я – злой. Мой хозяин добрый, а я злой. Ибо я должен охранять его покой. Я как цепная собака, что охраняет хозяина и его дом. Понимаешь?
       Мальчик кивнул. И вроде даже понял. Истмах взял его за руку:
       – Так ты скажешь, куда подевались преступники, которые платили твоему отцу? Где они сейчас?
       Мальчик махнул рукой на запад:
       – Они подались к большой реке. Я долго шёл за ними, ибо я тосковал по отцу, я знаю…, я слышал их разговор… Но только ты пообещай…
       Конечно же, Истмах пообещал.
       Выяснив более-менее все детали, взяв мальчишку и оставив его мать, Истмах скоро тронулся со своим отрядом в путь. К ночи прибыли к плавням Пужайки – мирная, широкая река, глубокое русло, размашистая долина. По оба берега реки, в этом месте, раздольно рос тростник, что, однако не всегда сдерживал паводки по весне и осени. И тогда воды реки становились тёмными, мутными, несли всякую дрянь, даже – порой трупы собак и мелкого скота: не все успевали укрыться от половодий там, вверх по течению. В нижнем течении реки разливы не сметали всё на своём пути, но порой и здесь, на её высоких берегах, людям было несподручно брести в воде по колено, оглядывая свои поля. Некоторые нерасторопные рыбаки или жители нескладных, убогих домишек на самом берегу Пужайки, всё же, иногда тонули в её грозных водах тогда.
       Пойма реки – широкая, но по большей части – мелководная, поросшая тростником и рогозом. На мелководьях росли кувшинки, заводи были полны ряски. По осени тут была знатная охота на уток. Порой, в сухое лето здесь можно было перебрести на тот берег даже в самом широком месте. Правда, нужно было обходить омуты. Но местные – по большей части боялись. Здесь водились всякие страшные существа. Именно они по ночам ухали, булькали, скрежетали и хлюпали.
       …Сейчас было много воды в Пужайке, сейчас пойма была обводнена. Омуты были скрыты и могли затянуть много неосторожного люда. Разве мало их, своих – неосторожных, да чужих – незнающих, сгинуло здесь?
       Истмах не стал при солнечном свете выходить на берег реки. Основной лагерь он поставил в одном из отрогов малой речки, вернее – оставшейся от неё балки. Здесь был размещен весь отряд. К реке поздно вечером вышли всего пять с половиной человек – сам Истмах, четыре воина и мальчик. Именно мальчик показал, где в последний раз было пристанище Гориволи и сопровождающих его людей. Дескать, там, на одном из островов, в плавнях и скрывается тот самый Гориволя. Затем мальчик, в сопровождении одного из воинов, был препровождён в основной лагерь.
       Истмах теперь и сам не знал, как искать того Гориволю. Вроде бы и вот тут он – а не возьмёшь. И это ещё хорошо, если мальчишка указал верно, да и вообще – сказал правду. Что было делать? Пойму Истмах не знал. Он даже не предполагал, что и как. Почти всю ночь он и его воины просидели на берегу, разойдясь цепочкой друг от друга примерно метров на десять. Ничего. К утру, он отправил в лагерь своих воинов, дабы ему прислали троих отдохнувших. По утренней серости он расставил всех троих в засады по кустарникам, чуть ниже, чем тальвельг долины. Сам отправился в лагерь, скрытно, хоронясь по кустам. Он опасался, прекрасно понимая, что для тигра собственно охотник может оказаться козленком. Устало махнул рукой в ответ на расспросы Малика, однако сам спал не долго. Уже после обеда к нему пришёл один из воинов, дескать они с товарищем разглядели дымок в гуще тростника чуть правее, выше по течению.
       Едва перекусив, Истмах, словно боясь сбить голод перед охотой, ринулся к берегу. Осторожно передвигаясь от одного куста к следующим зарослям, Истмах и воин добрались до второго поста. Тот указал в нужном направлении. Откровенно говоря, Истмах мало что разглядел, однако поднявшись чуть выше по склону, хоронясь в кустарниках тёрна, цепляясь за шипы шиповника, не смея ругаться в полную силу, замер, высматривая. И свысока, сквозь пелену дикой сливы и высокого вейника, ему удалось разглядеть, среди зеленного тростника, нечто, крытое сухим бурым тростником, среди двух развилистых ив. Вокруг поблёскивала вода, вероятно там, был остров, на котором – хижина. Но скрывался ли там беглый бунтовщик, или то было лишь пристанище одинокого рыбака, что сбежал от гневливой жены лишь отдохнуть – было непонятно.
       Дождались вечера.
       Истмах молчал. Он уже всё выяснил и всё знал. Один из воинов плавать не умел, стало быть – оставаться ему здесь. Здесь совсем рядом, вверх по течению имеется хороший, вытоптанный спуск к самой воде. Знали ли о нём те, кто затаился на острове? Наверняка, но также почти ясно, что сами они, если и добирались, то чуть ниже – там удобно было вывалено прямо в воду дерево старой развесистой ивы. Она, видимо лишь недавно упала в воду – по течению веяло её жёлтые космы с ещё зелёными листьями. Там было удобно приставать челном, там можно было незаметно, не особо давя стебли тростника выбираться на берег. А вот действительно, знали ли они, что вверху по течению был ещё один проход в тростнике? А даже если и знали? Его наверняка сделали рыбаки, или зверь какой дикий. Да вот хоть и кабаны? Разве мало их в пойме было?
       А что сейчас-то уже думать? Оружие приготовлено, место определено, главное – доплыть тихо. Сколько дней Гориволя со своими людьми уже на том острове? Потеряли ли они чутьё? Перестали ли изрядно хорониться? Или нюхом затравленного зверя, ощущает разбойник, что идёт по его следу справедливость? Будут ли спать? Или сидят, сторожа, каждую ночь? В себе Истмах не сомневался. Начиная преследовать зверя, он, даже раненный, наверняка не ослабит хватку. А вот те, что с ним? Нет, не раз они испытаны в бою, получили не одно ранение и вновь идут за Истмахом. Они – воины, это их работа, следовать за господином, охранять его и кидаться на зверьё лишь по мановению руки хозяина. Всё будет хорошо. …И вот ещё…, хорошее то средство, что он приобрёл намедни, в прошлой поездке: не соврал грек, подсовывая ему маленькую серебряную коробочку, там была какая-то мазь, с тонким запахом – дескать хорошо комаров отпугивает. Грек тогда сказал, что там…, как его… – Истмах чуть повёл головой, вспоминая, – …ниль…, баниль…, гамиль…
       …Один из воинов тронул его, молчаливо указывая на воду. Да, стемнело. Пора. Истмах кивнул и пошёл первым, едва сворачивая левой рукой застёжки куртки. Неслышно скинул и оставил на берегу, прежде сняв и кинув плащ. Подумал – рубашка будет холодить на том берегу. Помедлил, скинул и её. Начало лета, что бояться холода воды? Оба воина поступили также. Третий, растерянно дотрагивался до их сброшенной одежды, словно сортировал её. Он знал, что не пойдёт, ибо не умеет плавать, но сейчас он был явно расстроен и словно бы говорили его действия: «А я то?».
       Истмах проверил свой меч, за поясом несколько кинжалов. Достаточно. Обернулся и указал одному воину на лук и стрелы. Тот кивнул и перебросил через плечо снаряжение. Истмах снял сапоги и ступил в воду. Распаренные ноги холодило. На дне полно ила, ноги вязли, постоянно цепляясь на какие-то коренья. Ступать было даже больно – ступни натыкались на сломанные стебли тростника. Он ещё раз повернулся к сопровождающим, держа пальцы правой руки у губ, призывая молчать. Но тем много говорить и не надо было – не первогодки. Бесшумно Истмах опустился в воду и поплыл. Легко преодолевал сопротивление воды. Много усилий не нужно было – меч за поясом не тянул. Он двигался бесшумно, как и его воины. Хорошо.
       Когда доплывали до островка, Истмах запнулся – он больно чиркнул животом о подводную корягу. Смолчал, остановился, зацепившись за неё руками, молчаливо указал сопровождающим на неё. Перебирая скорее руками, чем плывя, он присел в воде у берега. Прислушался.
       Где-то позади него, на берегу ухал филин. Не к добру. Как там говорят суеверные людишки – какой очередной мертвяк себе добычу накликает? А если вслушаться в фон, станут различимы однообразные мелодии цикадок. Успокаивающе как они…, словно у костра лёжа к ним прислушиваешься. А здесь – лишь шумит тростник. А если Гориволя не здесь? А если обманул мальчишка? Может и не обманул, а лишь ошибся? И такое может быть. Но чем ошибся? Только лишь островом или вообще – Гориволя не здесь? А где-нибудь в богатом селение объедается пирогами? Что ж, не впервой Истмаху начинать всё сначала. Не впервой и заканчивать.
       Он почти беззвучно поднялся и тотчас постарался бесшумно ступить из воды на берег – не должны были капли с него стекающие, падая в воду, выдать его. Босыми ногами ступать было проще – ветви чувствовались сразу, по траве старался не шелестеть, крался на полусогнутых ногах. Шума позади слышно не было – молодцы его ребята.
       Впереди что-то блеснуло. Вот ещё. Истмах остановился и выпрямился – блестели угли хорошо сокрытого костра. Он ступил ещё несколько шагов – возле неглубокой ямы, глубже наверняка нельзя было из-за влаги, высоко обложенной камнями, лежало два человека. Один сонно сопел укрывшись почти с головой. Второй, едва приподнявшись на локте, заглядывая через камни, ворошил прутиком угли. Сколько их было вообще? И были ли эти – теми, кого искал Истмах?
       …И медлить было нельзя. Сопение, испуганный всполох сонной птицы или настороженность дозорного могли скоро выдать присутствие гостей. Истмах кинулся вперёд и навалился на бодрствующего. Они прежде договорились, что убивать до поры никого не будут. Мало ли вообще кто это? Да и обещал он мальчику. Стало быть – ему надобно показать всех, кого они здесь поймают. А там – пусть опознаёт да забирает отца. Договор есть договор, особенно если всё сладиться. Тогда из сети вполне можно будет отпустить мелкую рыбёшку, коль поймает он огромного злобного сома. Хоть и мал мальчонка, да велика его просьба. Да и договоров, даже устных, наместник никогда не оспаривал.
       Истмах едва придушил сторожа, тряхнул, перевернул, всё ещё зажимая ему рот, локтём ударил в затылок. Почти такие же манипуляции проделал и второй его воин. Ещё один, уже с верёвкой наготове, что была завязана прежде у него на поясе, скручивал руки потерявшего сознание дозорного. Так же поступили и с другим. Истмах выпрямился. Тихо. Он повёл головой, прислушиваясь. Луны не было, однако, и полной темноты – также. Кажется, откуда-то спереди слышалось едва различимое похрапывание, вроде даже, человек постанывал. Истмах оглянулся: обоих стражей подтащили друг к другу и теперь над ними нагнулся один из воинов – будет сторожить. Второй, так же как и Истмах, выпрямился и прислушивался, поглядывая на наместника. Его голый торс выделялся едва светлым пятном на фоне тёмного тростника.
       Истмах тихо ступая, пошёл, ориентируясь на храп. Едва вытянул руку – стенка…, может хижина? И вдруг он на что-то наступил. Тёплое. Это что-то дёрнулось, и рядом раздался едва слышный вскрик. Истмах резко нагнулся, наугад припав на колени, и зашарил рукой. Одна коленка его упёрлась в небольшой горб, что резко двинулся с места. Это было чье-то тело. Скорее интуитивно, Истмах определил его приблизительно месторасположение и рывком подпрыгнув, прижал грудь человека коленями, руками зашарил в поисках правой руки и шеи. Нашёл шёю и судорожно сдавил, человек захрипел и начал вырываться. На помощь Истмаху пришёл воин – он захватил щиколотки и вслепую, изогнувшись, ударил туда, где как он предполагал, должен был быть живот. Человек не то застонал, не то захрипел и обмяк. Истмах прошипел:
       – Держи! – Его приказ был выполнен, а сам Истмах ринулся ощупывать стену хижины – он не видел прохода, но дверь не могла быть обращена в другую сторону от костра: должна была быть здесь! Ему то удалось и он, скорее на четвереньках, чем нагнувшись, пробрался внутрь. Конечно, он понимал, что как бы ни было темно, его силуэт на фоне дверного проёма всё равно будет виден, и он постарался переместиться чуть левее. Замер.
       Всё происходило быстро. Человек внутри должен был прежде спать. И он не мог проснуться быстро. Если ныне он проснулся, а он должен был проснуться, судя по изменившемуся дыханию, вернее – отсутствию храпа, то сейчас судорожно прислушивается. И наверняка оружие у него под руками. Неслышно достать меч Истмаху сейчас нет возможности. И он точно знал: если сейчас даже и попытается вытащить нож из-за пояса – то либо скрипнет сам ремень, или хрустнет запястье или ещё какая напасть. Он затаился.
       Некоторое время была совершенная тишина, прерываемая лишь судорожным дыханием того поверженного, кто был у порога хижины. И Истмах прекрасно понимал, что воин, который держал стража, не мог его утихомирить, пусть даже ударив – это в любом случае звук. Это – опасность для наместника, что находился внутри. Не понятно, сколько людей вообще находится в хижине.
       В ней было тихо.
       Но как гром, как освобождение, как облегчение…, раздался голос тихий, осторожный. Чуть правее Истмаха.
       – Эй…
       Кинуться на голос – Истмах повернул голову в ту сторону. Кажется, дышит всего один человек. Раздалось шуршание, и внезапно темноту озарила искра от кресала. Но человек, что пытался зажечь фитиль, был ослеплён тем светом. Истмах, что был дальше – нет. Человек в хижине был один. Молниеносно Истмах бросился на него и приставил к горлу нож.
       Даже одного взгляда, мгновения, озарившей искры было достаточно – в хижине, на этом острове, посреди этой реки прятался Гориволя! Это была удача. Не зря всё, не зря!
       Истмах вязал верёвки сам. Опираясь на спину противника, он с силой закручивал руки за спиной. Верёвки ему подавал один из воинов.
       А далее – всё было скоро: на берег был отправлен один из воинов, с приказом немедленно добыть лодку, дабы перевезти пленных. Уже после восхода солнца пленных волокли по мокрому от росы лугу. Тут же бежал мальчишка, который прослышал о том, что беглые были пойманы. Они были брошены у ствола большой ивы. Истмах одевался, но оглянулся на мальчишку, что присел рядом с одним из мужчин:
       – Это твой отец?
       Мальчик кивнул. Истмах, накинув на плечи куртку, начал вдевать руку в рукав, повернулся к Малику, указал на двоих сопровождающих Гориволю:
       – Этих двоих повесить здесь. …И тебя бы, Гориволя, вздёрнул, да ведь найдутся те, кто потом скажет, что не ты наказан. Что наместник Истмах обознался иль не словчился. – Он смотрел на Гориволю. – Объявится какой самозванец, да начнёт по новой мутить бреднями разум людей.
       – Малик, верёвки есть?
       – Найдутся.
       Казнили скоро.
       После, Малик спросил:
       – А что, пусть так и весят? Закапывать не будем?
       – Нет, пускай висят. Пусть все знают, что мой нрав крут.
       Малик тихо спросил:
       – А ты не боишься, что неприкаянны они будут без захоронения, да станут таскаться по ночам за путниками?
       – Станут нарушать порядок – я их и в таком виде достану. Нет! Снимать не нужно. Гориволю в лагерь. Довольно уже!
       Он подошёл и присел на корточки около мальчика и его отца. Мальчик был бел, ему хотелось плакать, но, видимо – не смел. Страшила его судьба отца, видел только что, чем всё могло закончиться. А теперь что?
       Истмах смотрел на мужчину. Неопределённый возраст, неопрятная борода, небольшие глаза, худ, но не измождён. Смотрел настороженно, недоверчиво. Когда Истмах присел рядом – невольно едва отстранился.
       – С сыном твоим уговор у меня был. Добрая звезда взошла для тебя, когда он родился. Радуйся тому, что имеешь, да не зарься на большое. Убирайся и не берись за неподъёмное.
       Мальчик быстро вскочил, однако скорость, с которой он уходил прочь, определялась хромотой его отца, что был внешне подавлен.
       …Сын спас ему жизнь, а что стал причиной гибели стольких людей, тех, на кого надеялся сам отец? Не все могут быстро реагировать на изменяющиеся условия жизни, бытия. А если всё меняется так скоро, если был на грани гибели только что, если ещё не успел осознать и сложить цену своей жизни…?
       Гориволя был препровождён в Гастань и казнён там при большом стечении народа. Из столицы наместнику Истмаху был прислан перстень в знак признательности короля Енрасема за службу.
                27
       Наместник Истмах ездил в Заречье ненадолго – в излучине речки Каравайки он не так давно заложил новую крепость, нужно было проверить. Именно здесь, поблизости от наезженых трактов он решил построить и пристанище для путешественников. В состоявшейся поездке он распорядился заложить госпиталь для тех странников, что болели в пути. Зачем их вообще принимать в пределах наместничества? Не оставлять же их на меже. А так будут под присмотром, если что – лечить их будут здесь, мало ли, какая зараза прибудет из иноземных стран, важно не пустить их в глубь наместничества, вгубь страны.
       Он задумал в Заречье мощную крепость – ныне видел фундаменты каменных построек. Но понимал, что полностью каменную крепость не сможет вытянуть – окрестные камелономни работали на пределе. И именно Гастань, как любимая игрушка, забирала много ресурсов. Набирать новых рабов для новых каменоломен – дорого, а свободный люд неволить – значит оголять поселения, где и так рабочих рук не хватало. …Захватить и едва прикрыть хозяйствами большие земли – можно, но как обеспечить после этого полноценный сбор урожая с них? Как приголубить землицу, чтоб больше получить с неё? Денег никогда не хватает и обеспечить этот край всем и сразу, в соответствии с запросами и чаяния наместника Истмаха – было тяжело.
       Нельзя поощрять лишь одно направление в развитии края: немаловажны и земледелие, и скотоводство, и торговля, и военное дело. Всё значимо. Поэтому, даже загораясь одной идеей, наместнику порой приходилось менять планы, и работать, устремляться в другом направлении. Это, иногда было причиной его тягостного настроения. Он сильно уставал. Тяжело делать на совесть то, что не нравится.
       Ныне он серчал – время летнее, а было сделано ой как мало. Скоро бросится жара, что тогда? А с другой стороны, весенняя распутица была всему виной. Да что с того, если хотелось…, мечталось о крепком, каменном оплоте хотя бы с этой стороны? Сама крепость, её башни строились на пригорке – были видны издали… Красиво получится. Ещё один зуб в плуге, что преобразит эти земли. А пока… от ближайшего селения – тянутся пастбища, по выбитым склонам, в понижениях таятся чертополохи, повинно склонив пред хозяином Истмахом свои бархатные головки, окружённые коронами колючек. Высокие, в человеческий рост, а то и выше! Когда успели настолько выбить пастбища? Что скоту ныне есть? Словно чужестранцы захватывают этот прекрасный край, так и эти грозные сорняки отвоёвывают некогда богатые ковыльные пастбища. …И людям-то особо сейчас не разнообразишь питание – что хорошо росло, уж приелось, а на рынках, и купить нечего, словно те чертополохи, берут одни и те же люди торговлю, проходу иным не дают. Да всё сбывают ерунду всякую. Тоже всё… Там, ближе к столице думают, что если пасёт Истмах окраину, так и давать ему следует корочки. …Своё надобно, своё: и солонину, и хлеб, и рыбу, и дичь. И заморские, невиданные товары да изделия можно, коли греков-торговцев приманить…
       Так или примерно так думал Истмах, направляя коня в Гастань. Да только вернётся он туда дня через два, если ехать будет скоро. А вот конь его захромал – подкову бы перебить. Пришлось заворачивать в захудалое селенье, что таилось в одной из балок – отроге Каравайки. Не далеко ты отъехал от Заречья, наместник Истмах.
       Он ехал в сопровождении Хогарта, ещё одного воина, да Аты, которую взяли в помощь. Мало ли? Одеты были достаточно просто – чего выряжаться, если едешь по делам? Их вполне можно было принять за торговцев средней руки, путешествующих небогатых вельмож или просто – проезжающих посыльных короля или наместника. Истмах решил не раскрываться – его немного утомляли всякие церемонии, что считали нужным оказывать старосты власть предержащим: вино, застолье, осмотр окрестностей и жалобы, жалобы, жалобы… Что меняется?
       При въезде в селение Хогарт мрачно кивнул Истмаху:
       – Знаю эти места. Не люди здесь, а скряги, не поверишь, наместник, воды не дадут напиться, если попросить.
       Истмах кивнул ему:
       – Не наместник я ныне, …путешественниками назовёмся, хочу посмотреть, как принимать будут чужеземцев. А про воду – это ты зря. Здесь люди – сами переселенцы, неужели не подадут? Что хоть за селение?
       – Маячки. А люди эти – приехали с западных краёв, а там – сам знаешь уклад какой? Жадные они да неприветливые.
       Истмах удивлённо посмотрел на него:
       – Хм, не слышал о таком селении, отчего так назвали?
       – Да тоже не особо ведаю, говорят, здесь когда-то стояла сторожевая крепость…
       – Да где же здесь? Не знаю. – Он рассмеялся. – А если хозяин не ведает, следовательно, и не было.
       Шутка не смешная, избитая, но Хогарт смеялся.
       Истмах приказал Ате накинуть капюшон. Она была одета просто, на мужской манер; убрала волосы и теперь походила на простого мальчишку-служку.
       Въехали в селение, поехали шагом. Истмах высматривал кузницу. Из дворов выбегали детишки: поглазеть, посмеяться, показывая пальцами. Истмах остановился у одного двора – трое детишек шести-восьми лет, и хмурый мужичонка во дворе.
       – Эй, уважаемый, жарко, подай воды?
       – А кто будете? – Мужчина подошёл ближе к дороге, однако был в границах двора. Детишек за водой не послал, сам не показал виду, что исполнит просьбу.
       – Путешествуем мы. Притомились. Сделай милость. – Говорил только Истмах. Хогарт остановился едва позади. На дороге, не поворачивая лошадей, остался воин, так же переодетый в простую одежду, и Ата. Она спешилась, видно была готова поднести принесённую воду, если потребуется.
       – Что, торгуете или так, присматриваетесь?
       – К наместнику едем, жаловаться на окрестный неприветливый люд. – Зло сказал Истмах.
       – Ух…, вот ты как заговорил? Ну, езжай, жалуйся. Только до наместника далеко, да и не указ он нам особо. Наместники сменяются, а мы – остаёмся, что ж, каждому будешь жаловаться? А нам что, под каждого подстраиваться?
       – Ну не томи, дай воды, что убудет у тебя? – Хогарт решил вступиться да едва выправить разговор. Но поселянин видимо был в хорошем расположении духа, никуда не спешил.
       – Не для того я перебрался сюда, чтоб прислуживать тем, кто как ветер в поле – куда его нужда качает, туда и едет.
       Хогарт повернулся к Истмаху да вымучено засмеялся. Истмах смотрел на поселянина, не мигая. В его душе, я чувствовал, рождался даже не гнев – неистовство. …И вот таких людей привечает на своих землях наместник Истмах – выделяет для них земли? Бережёт от кочевников? Для них он развивает край? А что ты хотел, Истмах, сюда устремляется тот, кто не имеет корней, совести, может, бежит, в том числе и от себя. Что делать? Найти хороших подчинённых.
       – Кузнец где живёт? – Истмах говорил презрительно, цедил слова. Поселянин хмыкнул, махнул рукой в сторону. Истмах повернул коня. …Смотри наместник, запоминай и думай, кто здесь живёт...
       Они медленно поехали в указанном направлении.
       Ещё около двух дворов Истмах останавливался и просил пить. Однако, одна женщина отвернулась, даже не дослушав. А вторая коротко бросила, что нет у неё сейчас воды. Хогарт молчал: Истмах, он чувствовал, был не в том настроении, чтоб шутить.
       Они спустились по довольно кривой балочке, что звалась улочкой: и справа и слева здесь лепились домики – глинобитные, крытые тростником. Истмах, около одного дома невольно остановил коня – до него донёсся запах свежих лепёшек. Такой, когда невольно сглатываешь слюну и выдыхаешь. Он оглянулся – лицо Хогарта было неподвижно, молодой воин вертел головой, а Ата ехала, спокойно глядя перед собой, не поворачиваясь, не оглядываясь, с ровной спиной.
       Просить свежих лепёшек он не собирался – своя еда есть, но так…, запах тот манит, слюна – набегает в рот, а ноздри непроизвольно расширяются. Запах…, запах. Он словно ширился, окутывал, занимал все мысли… Истмах пришпорил коня.
       В конце улочки, в самом понижении, но на невысокой искусственной насыпи стоял достаточно добротный домик. Рядом была кузница. И хорошая коновязь. И если вдоль балки были видны колючие, могучие сорняки с маленькими красными головками, то около кузницы всё было вычищено.
       Путники подъехали ближе. Залаяла собака, навстречу им вышел кряжистый мужчина. Без куртки, лишь рубашка, что, однако была чиста, да штаны. Он не казался кузнецом, хоть и лицо было смугло. По манере говорить, держаться, по движениям в нём угадывался спокойный, может даже задумчивый, рачительный и даже щеголеватый хозяин. Из тех, что живут в своё удовольствие, беззаботно, на зависть окружающим.
       Истмах не спешивался:
       – Где кузнец?
       – Я кузнец.
       – Ты? – Истмах опешил. Он ошибся в человеке. – …Мне нужно перековать коня.
       – Веди, посмотрим.
       Мужчина вошёл в дом, скоро переоделся и поспешил к кузнице. Все спешились.
       Кузнец глядел изучающе, но не навязчиво.
       – Кто будете?
       – Путники. – Буркнул Истмах. Говорить у него настроения не было. – Я хорошо заплачу. Сделай всё на совесть.
       – А кому она нужна, твоя совесть? Но если есть деньги – сделаем как надобно. Не беспокойся. …Смотрю, долго едете? Устали? Пока буду работать – идите в дом, на столе – лепёшки, что найдёте – то ваше. Там же и вода стоит в бочонке. А набрать во фляжки можно за домом – там есть родник.
       – Пускать в дом не боишься? И откуда знаешь, что фляжки пусты?
       – Так друг твой держится за фляжку, теребит её. А девчушка ваша так и зыркает на воду в кузнице.
       – Девчушка?
       – Так жара какая, а она – кутается. Что неволишь да жаришь её?
       – Рабыня она, стало быть и терпеть ей. – Зло сказал Истмах. В дом не пошёл, сел около кузницы на толстый сруб дерева, что служил скамейкой. Но щёлкнул пальцами, и воин скоро метнулся за водой с баклажками.
       Воду пили жадно и долго. Кузнец тем временем работал. Скоро и ладно, с конём – ласково и бережно. Казалось, конь совсем не боится чужого человека и понимает кузнеца с полуслова.
       – Хороший конь, не часто такого встречаю… Да и у рабыни твоей конь ухоженный…, и не скажешь, что принадлежит ей.
       Истмах промолчал. Вновь щёлкнул пальцами, Ата едва взглянула на него, откинула капюшон и отошла в сторону – начала убирать короткие растрёпанные волосы. Была молчалива, не улыбалась. И сказать откровенно, Истмаха она немного раздражала. Он был недоволен, что взял её с собой. …Как любимая, но теперь сломанная игрушка, напоминает о хорошем, но потерянном, недоступном. И вроде жаль её, но было бы лучше, чтоб она пылилась не перед глазами, не беспокоила.
       Кузнец, хоть и поглядывал в их сторону, но молчал.
       Он осмотрел все четыре копыта лошади наместника, едва глянул на Истмаха:
       – Много ездишь. Вот эта, задняя – тоже сорвётся не ко времени. Сделаю за полцены. Не скупись.
       Истмах не скупился. Молчаливо кивнул, смотрел недовольно.
       Кузнец перековал и заднюю подкову. Любовно гладил коня, словно разговаривал с ним. Взглянул на Истмаха и, не спрашивая, начал осматривать копыта других лошадей.
       Повернулся к Истмаху, словно признавая в нём главного:
       – Зачем серчаешь? Спешишь, да на плохо подкованных лошадях – далеко не уедешь. Эти, – он погладил шеи коней Аты и воина – хороши, а здесь, – он указал на лошадь Хогарта, – переднюю бы поменять. Много не возьму.
       – О деньгах не спрашивай, делай, если говоришь, что нужно.
       Кузнец улыбнулся, кивнул. Добавил:
       – Оставайтесь на ночь у меня, странники. Хочешь – в доме ночуйте, две светлицы у меня. А хочешь – сена постелю за домом, под навесом. Места хватит. Еда есть. Не обижу.
       Истмах встал. Он сердился, ещё и не мог пока выйти из того состояния. На него взглянул Хогарт и едва кивнул головой:
       – Останемся. Спасибо. С дороги устали.
       – Тогда проходите в дом, а я сейчас закончу и также приду.
       Истмах прошёл к жилищу. Действительно, оно, на фоне всех остальных домов селения, было добротное; заметно, что делал его хозяин не торопясь и не скупясь. Для себя. В нём было две небольших комнаты, и окошек, в двух стенах – по два: на юг и на запад в первой, и на запад и север – во второй. Эта вторая комната, видимо была не жилая, но устроено здесь всё было опрятно, полки, нехитрые стулья и стол – добротно. Вдоль стен – развешены пучки трав. На широких подоконниках – сушились какие-то плоды, лепестки, цветы.
       В первой комнате, жилой, к северной части примыкал хорошо сделанный очаг, над ним – выложенный из кирпичиков обожжённой глины дымоход. Хоть и топили видать по-чёрному, да аккуратно, не разводя лишней грязи. Однако сейчас, летом, здесь всё было убрано, выбелено белой глиной. Короткая низкая лавка у очага, длинные, широкие – у окон. Посреди комнаты – стол. Неширокое ложе у западного окна. Уютно.
       В комнатке не было душно. Истмах сел на лавку у стола. Хогарт разместился за ним, у стены, воин присел у двери.
       Истмах вначале осматривался, но его вскоре разморило: двигались с самой ночи, вчера весь день ездили, почти не отдыхали, а вот так по жаре. Нет, терпеть, конечно, можно, но зачем терпеть, если …
       …Он проснулся от того, что рядом с ним стоял кузнец:
       – Не спи, слышишь, путник, на заходе солнца спать нельзя, к болезни то. Вот отдохни, умойся, поешь, а после и ложись – слова не скажу.
       Истмах оглянулся – действительно солнце заходило. Вечерело, но в комнате ещё были различимы тени. Хогарт сидел всё так же на лавке, воина не было. Ата – согнулась в уголке на скамейке у очага. Она видимо также уснула, вот только во сне, не контролируя себя, едва поддалась вперёд и теперь в полудрёме вздрагивала от неудобного положения.
       – Отчего её не будишь?
       – Так девушкам только и дремать, – во сне женихов видеть. Когда ж им ещё-то? Забот ведь сколько в жизни, когда повзрослеет… – Говорил он лукаво, глядел с насмешкой. Но вероятно – насмехался всё же не над путниками, не над Атой, а над суевериями людскими. И вдруг он спросил:
       – Продаёшь? – Кивнул в сторону Аты. Истмах, так, словно его ударили по лицу, процедил:
       – Нет.
       Кузнец едва мотнул головой, дескать, жаль, но той темы больше не касался. Истмах встал. В комнату кто-то входил со двора. Это был чужой. Истмах невольно положил руку на рукоять меча, быстро взглянул на кузнеца, но отвёл взгляд. От того не укрылось поведение Истмаха, но он промолчал, лишь пристально на него взглянув.
       Вошёл мужчина средних лет. Кузнец, указывая на него, сказал:
       – Мой сосед. Хороший человек. Не беспокойся господин. Принято ведь приходить смотреть на гостей. Знаешь наверно.
       Да, Истмах знал. По приезду гостей, обычное дело заходить, смотреть, расспрашивать о делах, о новостях. А как ещё узнавать что-то новое, главное? Что ж, принято, так принято. Что делать? Заодно и ты Истмах, поучаствуешь в этих посиделках.
       За спиной вошедшего маячил воин Истмаха. Хозяин дома, тем временем, вышел и вслед за тем принёс всякую снедь: лепёшки, сыр, немного мяса. Истмах, взглянул на Ату, едва щёлкнул пальцами. Хогарт встал и тронул её за плечо.
       Ещё не проснувшись, она резко, как-то сжимаясь, обхватила себя за плечи, словно сторонясь. Но затем виновато посмотрела на Истмаха:
       – Принеси свою седельную сумку, в которой еда.
       Она скоро всё исполнила, принесла, выложила всё на стол и, повинуясь взмаху руки Истмаха, вновь села в углу у очага. Истмах достал кошель и вынул несколько монет, положил на стол. Он сейчас переплачивал. Кузнец хмыкнул:
       – Много.
       – Я заплачу и за ночлег.
       – А за ночлег – не обессудь, ничего не возьму. Будьте гостями, порадуйте. Не посмею взять за ту услугу.
       – А еда?
       – Я твоей угощусь, странник, если позволишь, взамен. А денег – много, забери.
       – Нет. – Истмах сказал, как отрезал.
       Кузнец некоторое время молчал, а затем – встал. Но вставая, он, протянул руку к деньгам, и невольно покатилась одна монета, упала на пол прямо Истмаху под ноги. Он, не задумываясь, наклонился, подобрав её, вновь положил на стол. Подняв взгляд, он заметил, что кузнец пристально смотрит на него. Истмах недовольно сжал губы, встал и отвернулся. Когда он, было, нагнулся, из-под расстёгнутого ворота рубашки показался, едва повиснув на цепочке, медальон наместника. Заметил ли его кузнец? Истмаху не хотелось раскрываться. Он поправил рубашку, повернулся и вновь сел за стол, махнул рукой Хогарту и воину, медленнее повёл рукой к столу, поглядел на кузнеца – приглашал. И сосед себя не обделял – сел за стол. Но ел мало, скоро встав, присел на скамью у окна. Истмах, едва помедлив, отрезал несколько кусков вяленного мяса, хлеба, кусок сыру и встав, дал Ате. Та, кивнув, благодарила.
       Кузнец встал:
       – У меня каша поспела, испробуйте. – Он зажёг несколько фитилей в плошках с маслом. Стало светлей.
       …Пока ели, в комнату, по одному или по два, сходились люди: несколько женщин в возрасте, а остальные – мужчины. Кто постарше – садились, кто младше – становились ближе к дверям.
       Истмах вскоре встал и пересел от стола. Он вполне наелся, можно было ещё чего взять, но он не мог – было такое чувство, что все смотрят ему в рот. Хогарт и воин, вскоре также поблагодарив хозяина, пересели от стола. Кузнец скоро убрал всё, стёр со стола крошки, аккуратно их сложил на тряпицу и положил на приступку у очага.
       Наконец, кашлянув, встал один из пришедших:
       – Вот было бы…, расскажи Гайдос, кто твои гости?
       Кузнец едва перекосил губы в усмешке, не глядя на гостей, однако, чинно сказал:
       – Странники, ехали издалека, да сильно устали. Не томите их сильно – им завтра снова в путь.
       – Но, может, хоть что расскажут? Что ныне творится в Степи Великой?
       Воин молчал, молод ещё, чтоб впереди командира начинать разговор. Хогарт взглянул на Истмаха, но также смолчал. Истмах поднял брови, усмехнулся:
       – А разве не слышали? Наместник Истмах собирается строить порт на Чатуше, совсем рядом с вами.
       – О…, О! – пошли разговоры. Люди переговаривались между собой, посматривали на Истмаха. Кузнец глядел, едва опустив голову, а когда Истмах невзначай взглянул на него – опустил глаза. Был серьёзен. Истмах усмехнулся шире:
       – А вот вы мне лучше скажите, отчего в этом селении принял да помог мне только Гайдос? Отчего вы все не помогаете путникам? Ведь у тракта живёте, много люда здесь.
       – Да вот только от люда и спасаемся сообща.
       – А что так?
       – Так много всякого сброда ходит. Нет чтоб наместник навёл порядок.
       – Так должно то так. Что ж, сами – пришли на эти земли и гоните себе подобных?
       Люди зашумели:
       – …кто – «себе подобных?»…, …мы работаем, а они…, приехали, чтоб работать, …крадут да глядят…
       …Может, и говорили бы они много и долго, да в это время вошёл новый гость. Он шагал размашисто, свободно размахивая руками. Был высок, но удивительно, что входя, он не поклонился низким одверкам. Едва он вошёл, его движения стали мягкими, вкрадчивыми. Это был высокий широкоплечий мужчина, достаточно молод, однако с бородой. Сам – темноволос, а борода – едва русая, жидковатая.
       Он ступил в комнатку и начал оглядывать всех присутствующих. На кого не взглянет, тот кланялся или кивал: кто приподнимаясь, да низко, а кто с улыбкой, немного, словно принимая благословение. Он дольше, чем на остальных, остановил свой взгляд на гостях и хотел было ступить ближе к ним, когда огляделся налево, словно вздрогнул, повернулся всем телом и уставился на Ату. Она же, казалось, едва он посмотрел на неё – обмерла и осталась недвижима. Не много раз Истмах видел на её лице такое испуганное выражение. Кузнец Гайдос напряжённо приподнялся, будто готовился к удару или прыжку.
       Но вошедший сам ступил шаг к нему:
       – Как смел ты пустить это существо в дом? Как смел ты оставить её около родового очага?
       Кузнец низко опустил голову, но глядел с усмешкой. Она не была вызывающая, она не было насмешливой. Она была… тайной. Словно говорили о том, что понимали лишь они.
       – Это мой дом и мой очаг. Да и нет у меня рода.
       Вошедший словно взбеленился:
       – Всё равно! Всё равно! Выгони её! Не смей привечать это отродье!
       Кузнец встал, глаза его загорелись недобрым взглядом. Встал и Истмах, ступил шаг к пришельцу:
       – Она со мной! Моя рабыня! Кто ты сам?
       Человек выпрямился и стал казаться едва ли не выше и больше моего Подопечного.
       – Я здешний шаман! Меня все бояться и все слушают.
       – А я тебя не боюсь и не послушаю!
       Выступил кузнец, мягко повернувшись к Истмаху:
       – Не обессудь, он такой. Ты ведь знаешь, что …всяк наделённый властью, считает нужным указывать всем остальным «что и как, когда и по какой причине» им делать?
       Истмах повернулся к нему:
       – Отчего гонишь её ты?
       Кузнец мягко улыбнулся:
       – Мне она зла не делала и не сделает, а вот шаман уверен, что у неё …лихие …родственники.
       – Откуда то ведомо?
       Кузнец снова улыбнулся, тихо сказал, обращаясь лишь к Истмаху:
       – …ну, так думает наш шаман…
       Оба они обернулись. Ата встала из уголка и пятилась к выходу, кланяясь:
       – Простите, хозяин, пойду, проверю лошадей…
       Истмах зло хмыкнул, кузнец проводил Ату взглядом, шаман оглядывал присутствующих так, словно он был действительно был победителем.
       Истмах вновь сел, едва себя сдерживая. Шаман повернулся к дверям и начал что-то шептать, проводя руками по дверям.
       ...Мне было любопытно на то посмотреть. Да, я знал, порой люди верили, что дверь является своеобразным переходом в иной мир, как перекрёстки, около которых много душ, которые не находят себе покоя. Кроме того, одно время бытовал обычай хоронить под порогом прах своих предков. Что-то вроде этого, думаю и тревожило того человека, которого все называли шаманом.
       Постепенно вновь возник гул разговоров, и внимание присутствующих было больше поглощено обсуждением разнообразных тем. Шаман закончил уже тогда, когда на него никто не обращал внимания. Он спокойно уселся на лавочке и стал весьма незаметен. Словно успокоившись, сложился или сделался почти невидимым. В разговорах не участвовал, но слушал – внимательно.
       – …да, наш наместник ещё не то удумает…, …так зачем же ты коров туда пустил? …а что там, король разве сюда заглядывает…? …а какую я ткань у греков торговал в прошлом месяце…! …да где же это видано, чтоб столько камня тратить на фундамент…?
       Истмах исподволь рассматривал говоривших.
       Вот один, лысоватый, полноватый, энергично говорит, энергично машет руками. Что он видел в жизни? Кто он по призванию? Но рассуждает с видом знатока:
       – …она такая наглая, потому что некрасивая. Красивая что? Будет молча купаться в достатке. А этой ещё зубами тот достаток надобно вырвать… А кто её такую заметит? Пройдёшь мимо в базарный день, да не взглянешь…
       Ещё один – важный. Высокий, коренастый, осанка выдаёт в нём кого-то значимого. Может староста селения? Нет, был бы староста – его бы слушали больше. Может…, бывший староста, сместили за какую оплошность? Нет, такого он не помнит:
       – …а мне мать-то как говорила? – Когда станешь хотя бы в половину таким опытным, как твой отец, тогда и будешь садиться на его место. А что? И правильно сказала. Права была мать. Права…
       …Может и права. Слева от него – сидит полная женщина. Два подбородка, руки сложены на груди, не суетится, знает себе цену. И одета хорошо. Не от работы она оторвалась, чтоб сюда прийти. Наверняка – важная. К ней даже прислушиваются:
       – …Я так ему и сказала – можешь не любить. Достаточно женщину только беречь. Женщина она ведь как тростиночка (Истмах с трудом себе представил эту «тростиночку» в молодости). Что мне ещё надобно? Только защищай, береги, а там, кто его удержит…
       Но вот один – рассмеялся, рассказывая смешную историю. Остальные заинтересованно на него посмотрели, а затем начали переглядываться. Истмаху подумалось, что кузнеца здесь наверняка уважают – в его сторону было обращено много глаз. А ведь верно говорят, что в таких случаях каждый подспудно смотрит на того, к кому лучше всего относится, дабы узнать его мнение. Но, конечно, посматривали и на шамана.
       …Небольшого роста, курчавый, с крысиным лицом смеялся громче всех – его смех казался наигранным. Такие обычно страдают от недостатка внимания, особенно в большой семье. Не хватало ему ласки в детстве, не хватало уважения во взрослой жизни. Вот теперь он желает выделиться хотя бы так, больше-то нечем заинтересовать окружающих: ни весёлой интересно истории не знает, ни успехами в жизни похвастать не может.
       …Вот рассуждает ещё один. Сухопарый, словно высушенный работой. Но одет – опрятно, значит, ныне не бедствует. За ним стоит тихая женщина, ловит каждое слово.
       – …знавал я одного мужичонку. Он, вечно забитый и затурканный, перебивался с одной работы на другую, Имея много детей, брался за любую подработку. Так вот он регулярно разгораживал со своей стороны общий надел зимой, поскольку у него всегда не хватало времени выехать в лес и запастись дров, а было хладно деткам. И ведь прекрасно знал, что летом стада быков войдут в огород и вытопчут ту никчемную зелень, что он садил. И не только он, но и его соседи. Несколько раз они говорили ему о том. Он кивал головой, но поглощённый своими заботами о многочисленном семействе – забывал о данном обещании не делать так более, сетовал на горькую судьбу, о том, что мерзнут его детки. Соседи отлаживали изгородь, а зимой, когда он приходил с одной работы, спеша на иную, жена ему указывала на отсутствие дров, на холодных и голодных детей, и он опять брал то, что лежало под боком – изгородь со своего огорода…
       Кому это интересно? Но кивали в знак согласия, цокали языками в знак того, что действительно это важное замечание. Вот так, простые жесты подталкивал этого сухопарого к ощущению того, что он прав и то, что он говорит – очень важно. …А поскольку ему поверили, согласились, то он сам вряд ли будет спорить с соседом, который ему не возражал…
       …А вот ещё… также худощавый. Он, подспудно почёсывал нос, руку, или исподволь ворочал ступнями. …Волновался наверно, примеряясь между какими словами соседа вставить свои замечания. Трусоват, не пробивной, но ведь пытается. Что из него бы вышло? Подхалим средней руки? Или настойчивый человек, что не смотря на свою натуру – добивается того, к чему стремится?
       Слушая всё это, у Истмаха появилась мысль, что эти люди собрались не столько для того, чтоб посмотреть на него. Он будто стал лишним здесь: это люди, что собирались и до его приезда. И будут собираться после. И обсуждать будут всё те же темы: …а вы знаете, снег выпал, … да говорят, зима скоро. …а вы слышали – зелёна трава уже на пастбищах…, да говорят к весне то. …а солнце как жарит… – так лето же на дворе.
       Он здесь не был главным. Он здесь даже не был лишним. Его здесь вроде как вообще не было.
       Под этот гомон он задремал. Едва очнулся много позже – последний гость шаркал ногами у дверей. Кузнец едва тронул его рукав:
       – Иди в нижнюю комнату. – Он увидел Хогарта, что ожидал его. Сообщил:
       – Ата около коней, наш… сопровождающий юноша с ней. Я проверял.
       Наверно это последнее, что в тот день слышал Истмах. Он буквально повалился на ложе.
                28
       …Следующим утром Истмах встал достаточно рано. Не спалось. Проснулся, казалось бы – ещё можно спать, да не удалось – ворочался, ворочался, решил вставать. Не то чтоб какие мысли серьезные, так, по мелочи: куда ехать, когда лучше выезжать, а есть ли где возможность открытия нового карьера, а откуда песок брать, посевы он плохие по пути видел, как бы не довелось зерно покупать. … И видеть издевательские ухмылки иных наместников, вот, дескать, дохозяйствовался…
       Он вошёл в верхнюю комнатку. На столе уже было всего выставлено – и каша с лесными ягодами, и орехи в меду, и лепёшек свежих горка, будто только из печи. А за столом, тихо переговариваясь, уже сидел Хогарт и сопровождающий воин. Значит, как не таил Истмах свой сон, были люди, что встали раньше него?
       Хозяин-кузнец улыбнулся, указал широким жестом на стол:
       – Присаживайся. – Истмах кивнул и сел. Воин встал, поклонился, и хотел было выйти. Истмах его окликнул:
       – Где Ата?
       – Была на крыльце.
       – Она ела?
       – Нет. Сказала – сыта.
       – Позови её.
       – Она не войдёт, даже не смотря на то, что я, хозяин дома, приглашал её. – Как бы, между прочим, вставил несколько слов кузнец.
       – Отчего? – не понимал Истмах.
       – Шаман-негодяй, заколдовал для неё вход в мой дом, – словно в шутку сказал кузнец.
       Хогарт взял кусок хлеба да кусок сыра:
       – Я отнесу ей? – Истмах кивнул.
       Кузнец всё так же сидел за столом, Истмах присел напротив. Начал, молча, есть. А спустя немного времени взглянул в глаза хозяину, что казалось, не отрывал от него взгляда:
       – Отчего принял? Отчего они такие?
       – Не серчай на них …наместник, у них – семьи, детишки, а у меня – нет никого, за кого мне бояться? Да и не ихний я. Без роду-племени, разве по мне не видно? Хотя…, и у них здесь…, ведь отсутствуют здесь родовые гнёзда, а, следовательно – и крепкие семьи. Вот и собираются хоть так поговорить, осмыслить то, что вполне могло быть продумано и принято внутри больших семей. Знаешь ведь, как оно: родители, дети, старшее поколение…?
       Кузнец вымолвил «наместник» словно само собой разумеющееся. Будто знал о том давно, да при многочисленных гостях не смел выдать странников. Истмах пристально посмотрел на него, перевёл взгляд на Хогарта. Тот, едва скривил губы и качнул головой, дескать, «не причём я», вновь посмотрел на кузнеца, кивнул, соглашаясь, а затем, словно вспомнив что-то, едва улыбнулся:
       – Отчего ничего не просишь? Проси. Помог ведь мне до того, как прознал обо мне…?
       Как-то может только теперь Истмах хорошо рассмотрел кузнеца.
       Высокий и крепкий, он не был сутул, года, казалось, не коснулись его осанки. Руки натружены, сильны. Лицо – смуглое, на нём виднелась красота человека, рождённого в смешанном браке. И теперь было трудно сказать, от кого из родителей он получил высокий чистый лоб, глубокие, тёмно-зелёные глаза, чёрные смоляные брови вразлёт, высокие скулы. Лицо было чуть вытянуто, волосы – чёрные как смоль, перехваченные ремешком на лбу, но не длинные – до плеч. А разум, сметливость?
       – Я ведь понимаю, что обличён ты властью, и не должно тебе выслушивать, а тем более – удовлетворять просьбы всех, кто просит. Наверно, просителей – полно наместничество, да и за его пределами? …Чем раньше я скажу тебе свою просьбу – тем раньше ты скажешь мне «нет»?
       Он рассмеялся. Истмах открыто улыбнулся. Кузнец хитро взглянул на него:
       – Нет, изволь, мне ничего не нужно. Что хотел – имею. Не голоден, не холоден. А всё остальное – осилят руки. Вот только…, не продашь мне свою спутницу? Заплачу – не обижу.
       Истмах стал серъёзней, но не выказал неудольствольствия:
       – Не продам.
       – Что ж… Но ты не слушай шамана. …разные они бывают…
       – …кто? – Кузнец впервые за всё время разговора опустил глаза. Он словно поперхнулся словами и судорожно сглотнул слюну. Истмах вновь спросил, но возможно, не столько из-за интереса, а чтобы окончательно сбить кузнеца с толку, дабы тот больше не торговал Ату.
       – Ты знаешь о ней больше, чем ведомо мне?
       Кузнец сказал медленно, словно раздумывая:
       – …Нет, тебе я ничего не могу сказать.
       …Мне тогда показалось, что знал он много, очень много. Это знание сквозило и в его разговоре с шаманом, и в его словах и действиях относительно Истмаха. Но сам Истмах не настоял на продолжении разговора, а кузнец быстро перевёл тему на другое.
       Вскоре путники распрощались с радушным и загадочным хозяином.
       Порой именно простые люди выводят на большую дорогу. Многие дела Истмаха начинались после разговора с простыми.
                29
       …А вот спустя примерно полторы недели случилось нечто, по исходу чего я, по сути, остался недоволен поступком своего Подопечного.
       Со сбруи коня Истмаха, который, как и все, стоял на конюшнях, но отдельно, стали пропадать золотые украшения. Конь был испытан в бою, не раз своей выносливостью и силой спасал Истмаху, если не жизнь, но свободу. У наместника было несколько лошадей: для прогулок, для боя, для объёздки. Но того – он любил больше остальных. Потому, как и многие мужчины, старался, правда, в меру, украшать его сбрую. А тут, с седла были срезаны все золотые бляшки: небольшие, в степняцком стиле, узда, с элементами холодной ковки из серебра и золота – вообще пропала. Смотритель конюшен перетряс буквально всё, всех запугал, допрашивал ответственных и, с итогами, явился к наместнику. Он мялся у входа, но по нему было видно, что открой условный вентиль, из него буквально польются обвинения.
       Истмах повернулся и зло смотрел на него. Я понимал его. То, что сейчас испытывал Истмах, было сродни чувству людей, у которых украли что-то очень личное, когда остаётся неприятный осадок, будто копались в самом потаенном, и грязными руками.
       – Наместник, я проверил всё, или почти всё, но ничего не нашёл. На мне донесли…, я подозреваю…
       – Что?!
       – Мне сказали, что та рабыня, что была …, была… рабыня Ата – она могла взять.
       На мгновение Истмах опешил. Он ожидал всего чего угодно, но не обвинений в сторону этой женщины. Вопрос «зачем» – для него даже не стоял.
       – Этого не может быть. Ищи дальше. Не найдёшь – лично вытрясу из тебя всё нутро!
       – Наместник, больше – некому. Только рабыня Ата. – Понуро и упрямо промолвил смотритель.
       – Ты проверял её?!
       – Нет.
       – К чему тогда такие обвинения?!
       – При ней видели степняцкую золотую бляшку…
       – …кто видел?
       – Я слышал – рабы шептались в темноте, уже, когда я всё там перепроверил. Я грозил им всем, что если не найду вора – убью их через одного. Может из-за этого они решились говорить об этом?
       Истмах отвернулся. Слухи, сплетни. Но что догадываться? Проверить, чтоб больше не сомневаться!
       – Пусть её проверят! Проверят все её вещи, но чтоб такого я больше никогда не слышал, если у неё ничего не найдут!
       Смотритель конюшен поклонился ниже, чем мог при том брюшке, что отрастил, и удалился столь поспешно, как того нельзя было, при всех его габаритах, ожидать.
       Подумав, Истмах направился ему вслед. Что сидеть и ждать, если можно всё прояснить, и сейчас же? Когда он подошёл к конюшням – всё только начиналось. Ата стояла в углу и, сомкнув перед собой руки – холодно наблюдала, как два воина роются в вещах, что служили ей: тюфяк, куртка, хлипкое одеяло, небольшой тряпичный валик подушки. Здесь же стоял смотритель, у которого был очень грозный вид. Когда вошёл наместник, он несколько присмирел, однако, его гонора – хватило бы на десяток людей, что воображают себя начальниками в каком-то деле. Внезапно, одни из воинов негромко вскрикнул. Смотритель кинулся туда: в одном из углов тюфяка нашли нечто тяжёлое. Распороли – высыпалось около десяти небольших золотых степняцких бляшек с изображениями различных животных. Ата дёрнулась, начала оглядываться, словно ища у присутствующих поддержки, но молчала. Порывалась что-то сказать, но… молчала.
       У Истмаха было такое лицо, словно его наотмашь ударили по лицу. Да, обманувший его доверие – терял многое. И мне было жаль, что Ата оказалась воровкой.
       – Вот! – Второй воин, в дальнем уголочке, под сеном – нашёл ещё небольшой полотняный мешочек. Его раскрыли, и на ладони воина засверкало два небольших алмаза и поломанные на куски золотые элементы сбруи.
       Ата сделала шаг к Истмаху:
       – Наместник! Я клянусь, что это – не моя вина! Я не брала! Я не знаю, как это…
       Истмах остановил движением её речь.
       Не то, чтоб он не верил тому, что видел. И не то, чтоб виденное не понималось им. Он ныне был зол на себя, что не рассмотрел лжи в этой женщине. Он буквально был ослеплён этой мыслью, которая, к сожалению, на тот момент вытеснила голос его разума. Если бы он подумал хоть немного – у него бы всё равно появились сомнения. Но нет, решения он обычно принимал скоро. И здесь так произошло. Обыкновенно, его выводы основывались на интуиции и разуме. Сейчас, к сожалению, его эмоции подогревались тем, что эта женщина посмела ему в своё время отказать. Я не могу сказать, что то алела задетая гордость, да и чувства утраченной любви, наверняка, не было. Но и адекватно принять решение сейчас он, к сожалению, не смог.
       …если теплится надежда вернуть, найти – отношение к тому у человека иное. Он словно бережёт частичку мечты, она его греет чаяниями. Но Истмах получил чёткий ответ: «Нет!». Стало быть, и хранить добрые воспоминания незачем. Как… ракушку с моря, где был с любимым, как засушенный цветок, который держал в руках милый сердцу человек. Изначально окрасив для Истмаха в тёмные тона фигуру Аты, её ответ «Нет!», стал подспудной платформой для безжалостного вердикта. Она не переставала для него существовать, но своим ответом «Нет» она вычеркнула себя из тех, кто, из жалости, памяти, доброго отношения и прочее мог бы получить неосознанное снисхождение. Вырвав из своего тела предательскую стрелу, Истмах ещё некоторое время нёс её в руке, как напоминание о собственной беспечности. Теперь же она вновь, с новой силой напоминала ему, переносно, о той боли, что он стерпел прежде, о пренебрежении, о человеке, что казалось, был чужим…
       Приказ он отдал чётко и предельно ясно:
       – Воровку высечь. Тридцать ударов. Останется в живых – отправить в …Когилецкую балку.
       …Когилецкая балка. Небольшое поселение, расположенное около каменоломен по добыче ракушника для построек окрестных селений и потребностей Гастанськой крепости. Там работало до четырёхсот рабов, их охраняли около пятидесяти воинов. При них были семьи, рядом располагались подсобные постройки с небольшими полями, что также обрабатывались рабами. Условия там были тяжёлые. И не только для рабов. Солнцепёк летом, пронзительная стужа зимой, голые камни, где, казалось, только скорченная трава взывала к небесам о милости дождя – все остальные здесь смирялись со своей участью. Деревьев не было. Укрыться было негде. В селении пробовали обустраивать небольшие сады из местной степной сливы да небольшого ассортимента плодовых привозных деревьев, однако почти все они – не прижились: глубокие колодцы опустошались уже к полудню, порой воды не хватало даже людям. И деревья в садах, получающие лишь толику воды, выглядели уставшими, шелестя слабыми листочками или искорёженными ветвями. Плодов от них почти никто не ждал… Воины старались всячески изловчиться и не попасть сюда. У тех, кто не смог отказаться от назначения, казалось, иссыхала душа. А те, кому было всё равно – от рождения не отличались человеколюбием. Рабы, что попадали сюда, очень скоро сами делались похожими на тени. Смертность среди них была большая….
       Истмах отдал распоряжение прежде времени. Дело в том, что при Ате не нашли небольшой золотой чаши, что была подарена Истмаху вождём одного из дружественных степняцких племён. Она, по недосмотру – осталась в седельной сумке, а на следующий день, когда кинулись – пропала. Кроме того, не нашли ещё значительного количества золотых бляшек с убранства коня и некоторого количества мелких драгоценных камней.
       …Виновную в краже у самого наместника, наказали на заднем дворе, на глазах у всех рабов и прислуги, которых выгнали сюда смотреть на экзекуцию. В порядке назидания. После каждого удара палач спрашивал Ату, куда делся кубок. Она вначале говорила: «я не брала», «не знаю», а после – лишь молчала.
       Казнь видели многие. Многие связывали это не только с кражей вещей у наместника. Знали, что рабыня Ата пренебрегла вниманием наместника.
       …Не знаю, большую ли выгоду Истмах извлёк из всего лично для себя, но кроме всего, его стали называть ещё и мстительным человеком.
       Ата – не созналась. Несколько дней ей дали отлежаться. А затем – снарядили с обозом в Когилецкую балку. Это было равно смертному приговору. Я не пытался тогда смягчить решение Подопечного. Не потому что мне, возможно, не нравилась Ата, или её Хранитель. Об этом даже не может быть и речи. Но в тот раз – Подопечный был настроен очень решительно и как я уже сказал, доводы разума там были лишни. Когда в дело вплетаются эмоции, а тем более такие сильные и разрушающие, как вожделение, любовь, но скорее – страсть… Что тут скажешь? Мне было жаль. В те дни решалась судьба моего Подопечного. Жизненный путь, порой кажется, слагается из множества тропинок: малозаметных, протоптанных, заболоченных, заваленных хламом, или наоборот – прямых и чётких.
       Жизнь Истмаха представлялась мне ныне короткой.
                30
       …Возвращались медленно. Дорога не была долгой и изнурительной, но Истмах хотел вернуться в Гастань непременно сегодня. Конечно, отряд мог бы остановиться на ночлег. Но, во-первых, не настолько-то они и устали в той поездке, а во-вторых – дела были запланированы у наместника. Поэтому он спешил вернуться, хотя, спешить тоже можно по-разному. Можно рвать себе жилы и издохнуть на последнем дыхании, не дождавшись "второго дыхания". А можно спокойно, размеренно, выполнить работу и всё так же, почти не устав – вернуться в срок. Ныне – у Истмаха был второй исход.
       Светало. Истмах свернул с тракта – дорога-то вела в Гастань, но делала изрядный крюк на Бычинку – большое селенье, где часто любили останавливаться торговцы для передыху. Наместник Истмах ныне сокращал путь. Его путь сейчас проходил по узкой, но с выбитыми колеями, дороге – сюда поворачивали только по нужде: за сеном ли, в ближайшие маленькие поселения. Или гнали скот вдоль речки на заливные лужки.
       Истмах ехал шагом впереди, позади него Мо и отряд в десять всадников. Истмах оглянулся: хорошие у него воины, вышколенные. Ехали всю ночь, а никто не расслаблялся, не распустил ремня. Даже Мо – держит руку на рукояти меча – верный цепной пёс Жилибер. Такой же пришелец из дальних краёв, как и сам наместник. Нет, Истмах родился в этих степных краях, но чувствовал себя здесь подчас чужим. Будет лучше сказать: Мо – такой же чуждый для этих поселян, как и Истмах. Но Истмах здесь – Власть, без него никуда, а Жилибер Мо при нём – Сила. Тоже вроде не особо побрюзжишь на таких.
       …Впереди послышалось вначале слабое, а затем усиливающееся ритмичное шуршание. Завернули по дороге за пригорок – вот оно: на широком заливном лугу, между вербами, работало несколько косарей. Поздновато для сенокошения. Хотя…, если на склонах травы уже стали жёсткими, хоть ещё и не «горели», то на заливному лугу – в самом соку: и трава самая высокая, да и по сочности как раз. Хотя…, если так поздно косят, второго урожая сена здесь можно и не ожидать. Что ж так запоздали?
       Заметив всадников, косари встали. Узнали воинов наместника – низко поклонились. Ниже всех кланялся старик – борода неширокая, жидковатая, лицо обветренное, руки длинные и сухие, да и сам он был очень худ, словно многодневный, многолетний труд отжал из него все соки жизни. Старик ступил вперёд, словно ожидая, будут ли указания от наместника. Было заметно, что хотя старик и держал косу, но скорее от того, чтоб не упасть, а не для того, чтоб работать. Истмах оглядел остальных косарей. Странно – мальчишки от, примерно, десяти, коим и косу было тяжело держать, до пятнадцати-шестнадцати годов, да несколько не старых, но взрослых мужчин. Истмах удивился.
       Старик вновь поклонился в пояс:
       – Здрав будь, наместник Истмах!
       Тот нагнул голову в приветствии, подъехал ближе, не глядя на старика, а оглядывая сенокос, спросил:
       – Отчего так поздно косите? И где взрослые?
       – Так вот так же и есть…, что взрослых-то мужиков нет, а детишки – много не накосят. Вот и припозднились, наместник. Вот так оно ж…
       – Почему?
       – Так оно ж неурожай был, часть скотины пала, а с чего жить-то, вот мужчины и подались на заработки. У каждого ж детишек-то – полный двор, кормить надо.
       – Уехали? А как же сейчас? Голода-то не было по поселениям. Знаю, смотрел. А сейчас кто уберёт да заготовит корм скоту – эти детишки?
       – Так оно ж…, прав ты наместник. Да им разве втельмяшишь? Вот, собрались и уехали. Сказали ж, что денег-то заработают и вернутся. Всё купят, что нужно... Так оно ж есть, наместник.
       – Купят…, а у кого покупать-то собираются? Если не заготовить корму впрок, что ж мне его – закупать в соседних наместничествах, если своё здесь загубили? Своё ведь ближе, да и дешевле!
       – Ты прав, наместник. Но в прежние годы-то побогаче было, и урожаи хорошие и благодаря тебе – в Гастани торговля хорошо пошла, налоги ты не поднимал, вот они и попривыкли жить-то вольготно да сытно. А здесь – год неурожайный, да распри. Денёг-то меньше стало, а жрать привыкли. Вот и захотелось им податься за многими копейками. Не суди ты нас, наместник. Как могли – отговаривали. А сейчас – и сенокос на детишках, и пахота на детишках, и скот – они, бедолаги, смотрят.
       Истмах молчал. А что тут скажешь? Говорить уже поздно. Да и делом, особо не поможешь. Можно за человека сделать одну работу, но если у него нет своего разумения, то и проку с этого не будет. Что может один наместник, если у десятка его подчинённых своё виденье? Пусть в данный момент и неправильное. А если таких своенравных да разумных – сотни, тысячи? За всех работу не сделаешь. Ведь говорить – говорил, предупреждать – предупреждал. А начнёшь прижимать, наказывать, скажут – тиран, дескать. Бедолаги от него муку терпят, а он – жесток.
       Он смотрел на уставших мальчишек, которые один за другим переставали глазеть на воинов и вновь становились к работе. Получалось это у них ладно, особенно после кратковременного передыху, что подарило им любопытство. Встали, небось – ещё не светало. Говорят же: «коси коса, покуда роса». А уж солнце встанет скоро, да и росе конец, а косить – ещё ладно да ладно.
       Истмах спешился, бросил поводья ближайшему воину, обратился к Мо:
       – Разомнусь немного, пусть твои пока поспят, что там будет дальше – не понятно.
       Он сбросил куртку с защитными пластинами – тяжёлого облачения в эту поездку не надевал. Но я его приучал, что лучше перестраховаться, чем потом залечивать дыры в своём теле. Пусть лёгкая, но – защита. Он отстегнул пояс с ножнами, аккуратно сложил всё, остался лишь в рубахе. Подошёл к самому маленькому работнику:
       – Дай косу, вспомню свою молодость. – Тот удивлённо, как порой говорят «с придыханием» смотрел на Истмаха. Такой большой, важный, властный, а не брезгует простой работой. И будет работать его-то…, мальчишеской косой. Вот-то будет потом порассказать. Ан нет, не вышло…
       Истмах придирчиво оглядел косу, она была слишком легка для него – много не возьмёшь на укос да и не чувствуется совсем – вилять будет. Мальчишке кинул:
       – Сядь, передохни пока. – А сам пошёл к остальным, примерять косу потяжелее. Выбрал у одного косаря то, что ему глянулась, и поменялся с ним. Сам стал вместо первого мальчишки. Но почти сразу стало ясно – забирает много, того гляди и посечёт ноги ближайшего косаря в ряду. Истмах сплюнул со злости – время шло, а работа не ладилась.
       – Ты погодь, наместник. Чем дурная сила, то лучше вовсе никакой, – встрял старик. – Не гневайся, а рассуди. Встань первым – и размах у тебя больше, и шаг – шире. Тебя им не догнать, а полосу – выровняешь.
       – Давно я первым не становился. Боюсь оплошать.
       – Оплошать можно среди равных. А здесь – все мальчишки. Вот и будешь всё равно первым среди мальчишек. – Старик улыбнулся, а, не заметив порицания наместника, позволил себе засмеяться.
       Так и сделали. Истмах встал первым. Старался равняться на уже сделанный укос. Пошёл хорошо, прямо, сильно. Давно не косил, а выходило – ладно. Интересно было примечать, как ровно ложатся былинки травы, как рвутся жемчуга росы на паутине, как мелкие стрекозки вопрошают друг друга: «Кто это?» «Что случилось?». Судорожно перебирая лапками, божья коровка взбиралась на травинку «Успею, успею…». Не успела. Теперь будет брести до ближайшего деревца, или пытаться взлететь с высокого укоса – Истмах уходил всё дальше по лугу, в сторону реки, трава здесь становилась гуще и выше. Закончил. Повернулся. Оглянулся. Вслед за ним, в очередность встали ещё четыре воина. Те мальчишки, что остались не у дел, восхищённо разбирали оружие под присмотром тех воинов, кто не рискнул опозориться от неумения работать косой.
       Он не устал. Отдыхать некогда, поэтому Истмах вновь вернулся к началу и начал заходить первым от дороги в сторону реки, работал как-то методично, не оглядываясь, не отвлекаясь.
       Когда солнце поднялось над пригорками, лично Истмах выкосил уже много. Выпадали один за другим, из косарей, мальчишки. Воины, что косили рядом с Истмахом – подстраивались под него. Он останавливался только чтоб подточить косу – старик успел ему всунуть точило. …Вроде и устал предыдущим днём, и ночь они ехали, а очень хотелось работать, просто поработать, так, чтоб не оглядываться, чтоб никто не отвлекал, чтоб идти и знать, что всё зависит только от тебя. Сколько осилишь, столько и будет. Знать, что никому и ничего не должен.
       Росы уже давно не было, а он всё работал, закончил, только когда за ним шло два косаря из воинов – мальчишки выдохлись. Близился полдень. Истмах устало подошёл к старику, подвернувшемуся под руку мальчишке – отдал косу, старику – сунул в руки точило:
       – Мне нечего сказать тебе, старик, жизнь – она как дорога: есть повороты и есть холмы и долины. Многое зависит не от меня. Но если неурожай – я обычно помогаю, высылайте старосту. А воспитанием своих мужчин – занимайтесь сами, старики ведь – опыт есть. Здесь я вам помог, но разума – не добавлю, а жадность, алчность – всегда взрастает быстрее благодарности. И если человек сытно ест, он часто не может остановиться.
       – Знаю, наместник, знаю. Наша вина. Ты не жадный, кормили мы и более жестоких и жадных наместников. Да, я многих пережил. Одни жрали так, что сдыхали от этого, другие сильно любили золото и их убивали за копейку. Знаю, наместник, что и мой сын такой. Учить других – легко, трудно самому следовать тем правилам. Но ты, наместник, не обессудь, всем мы довольны при тебе. Наши вина, что не учили своих детей.
       – Да и не к тому я, чтоб все жили впроголодь и голодали со всеми. Не препятствую я, если человек хочет большего. Но уходить от родной земли, от жены и от детей – последнее дело. Разве только могу я давать им такую работу, чтоб поменьше трудиться да платить побольше. Они думают, что больше заработают на чужбине? Заработать может и получится, да сколько их гибнет по дороге? Что ж, жене потом детей самой поднимать? Вот и остаются они побирушками да сиротами. А кто лучше отца воспитает сыновей? За мной есть работа, старик, но я привык ладить, и от других требую. Все хотят есть, да не все хотят до своего куска допрыгивать.
       – …прав, наместник, прав ты. Прости нас, непутёвых. А за помощь – спасибо. Знал я, что ты хороший хозяин. Теперь знаю, что ты и человек добрый.
       Истмах кивнул и повернулся к своим воинам, своему оружию. Подошёл и начал застегивать пояс, вокруг него толпились уставшие мальчишки. Робко косились, подталкивая друг дружку локтями. Подошёл старик, окрикнул на них:
       – Чего вам, поганцы? Что стали, мешаете нашему наместнику?
       – Скажи ему, деда, скажи… Попроси…
       Истмах оглядел мальчишек, вопросительно посмотрел на старика:
       – Чего им?
       – Да хотят послушать какую интересную историю, как ты, наместник, врагов громил.
       – Когда это я их громил? Только и занимаюсь хозяйством: сенокосом вот. А сейчас – на рыбалку ездил да не поймал ничего, удочки потерял. – Истмах улыбнулся.
       – Так ведь было Бистоньское сражение… Расскажи, наместник…, – подал голос один из самых шустрых. Истмах на него долго поглядел. Мальчишка стал уныл, а потом и вовсе засмущался. Было понятно, что наместник сейчас ему задаст. Это же такой человек! Будет он сказки рассказывать. Но Истмах неожиданно быстро отстегнул пояс и в шутку бросился на мальчишку, покатился по траве:
       – Рассказывать? Я не умею. Лучше я вам это покажу! Мы набросились на них вот так! Эй, кто там посильнее! Давайте, давайте!
       К нему кинулись ещё три-четыре мальчика. Истмах комментировал:
       – Вот так они пустили в ход свои резервы. Они заходили отдельными отрядами с востока! С запада! С юга! А мы их – вот так! – Он в шутку разбрасывал мальчишек…
       …Не ожидал. Хоть и был он годами молод, но я думал, что хмель молодости давно исчез у него из головы, как утомлённые плодами ветви яблони клонятся к самой земле. Но нет! И это – мой разумный и всесильный Подопечный…!
       Спустя какое-то время Истмах поднял руки!
       – Мы не сдались в Бистони, но я сам сдаюсь вам на милость, мои мальчишки…! Всё! Всё! Утомили вы меня.
       Старик прокомментировал:
       – Так и не мудрено умориться-то. Столько перекосить, а перед этим – небось, не девок обнимал, наместник.
       Истмах встал, раскрасневшийся от работы, запыхавшийся от борьбы. Подошёл к своим, подвязал вновь пояс, приладил меч с ножнами, набросил куртку. Ныне он был мало похож на вельможу: рваный ворот рубахи, сама она мокрая от пота, местами пыльная и зелёная от травы. Плащ не стал накидывать, приладил к луке седла. Волосы на лбу взмокли, и он взъерошил их ладонью:
       – Всё! Благодарю за приём! Буду помнить. Прощайте! – Сел на коня, вслед ему выстроились воины, и наместник вновь стал наместником. Вот только в рванье и грязным.
       …Интересно, как бы вот так, запросто в поле можно было отличить простого мужчину, пахаря, косаря от вельможи? По одежде? По манерам? Или по отряду воинов, что ждали в теньке, пока господин натешится? И как быстро человек вновь обретает свой статус, лишь примерив гордыню, презрительное отношение к людям, гонор? Или просто – приобретя свиту…
       Именно таким, грязным, запылённым, уставшим, в рваной рубахе Истмах и приехал в Гастань. Встречные кланялись, иногда косились: где это так наместник вывалялся, учитывая, что его воины – были чисты, хоть с виду и усталые.
       Он устало въехал во двор замка, остановился у крыльца. Не медля, к нему кинулся Кальбригус, принял лошадь, отвёл к конюшням. Истмах устало побрёл в свои покои – помыться и отоспаться. Поработал хорошо, но сам был грязен и мокрая рубашка, в прохладе замка, неприятно холодила спину.
       Его не успели предупредить. Навстречу ему вышел Пантим, также один из наместников. Его земли лежали к северу от удела Истмаха.
       Это был среднего роста мужчина, старше Истмаха. Стать наместником ему помогли добрые родственники при дворе короля. Он был сам по себе бледен, лицо – с веснушками, но глаза делали его лицо подвижным: рыскали из стороны в сторону, словно он хотел видеть всё одновременно и быть в курсе всех дел. Залысины, бороды не носил: короткая шея, и с бородой, казалось бы, что голова растёт прямо от груди. Нельзя сказать, чтоб в нём было нечто запоминающееся, выдающееся. Средний по способностям, достаточно непривлекательный с виду, не выдающийся по силе, ловкости. В бою он бы не выстоял. Это был типичный управленец. Истмаха немного раздражала манера Пантима не то презрительно, не то – недоверчиво, в разговоре, оглядывать человека с головы до ног. Поневоле, тот, у кого слабые нервы, начинал думать, что с ним что-то не так. Но… как добрый сосед, Пантим иногда заезжал к Истмаху. И… как добрый сосед Истмах его принимал, угощал, как годится. Но искренности в его манере поведения с Пантимом – я не замечал.
       – Наместник Истмах! Наконец-то я тебя дождался. О боги! Где тебя носило, мой друг!? – При этих словах Пантим окинул Истмаха взглядом, лицемерно улыбнулся и расставил руки, сделав попытку обнять, но тут сам себя одернул:
       – Прости, прости. Ты так…, – он презрительно, даже не пытаясь того спрятать, приподняв верхнюю губу вновь окинул взглядом Истмаха сначала сверху вниз, а затем снизу-вверх.
       – Лучше расскажи…
       – Нет, это ты лучше мне расскажи, куда пропали два твоих обещанных отряда для приграничных крепостей?
       – Истмах, ты же знаешь, чтоб снарядить отряды, нужны деньги, много денег. Лёгких конников ты отослал обратно, а тяжёлых – мне снарядить не на что. Для того чтоб сделать кольчуги – нужны хорошие оружейники, так ты почти всех переманил. Нужно железо – а где его достаточно возьмешь? Да вот ещё, нужно…
       – Пантим! Что мне это слушать, если я и так знаю, что будь у тебя оружейники и железо, ты всё равно бы нашёл причину не присылать мне в помощь те отряды. А то, что оружейники уходят на мои земли – так плати им больше!
       – Больше!? Куда больше? Что ты знаешь? – И он вновь исподволь окинул взглядом фигуру Истмаха. Кровь бросилась тому в лицо, но он смолчал, а Пантим продолжил:
       – Сейчас ведь всё дорого! А нанимать их на какие деньги я должен? Что ты знаешь…? Сидишь у себя тут! У тебя здесь всего вдосталь – и земли плодородные! И поселений больше – к тебе, поди, все сбегаются, те, что у нас не прижились! Да и торговцев у тебя больше, а значит – и товаров можешь больше налогами обложить! И… говорят, вне казны у тебя много денег уходит… Ха, а ходишь ты, как последний нищий. – Последние слова были произнесены мягко, но с пренебрежением. Накал страстей поутих. Он сказал всё, что думал и даже больше того, можно было ожидать бури. И она последовала.
       – …И ума у меня больше!? Оправдываться? – Первые слова Истмах сказал резко, громко, но затем я положил ему руку на плечо. Его речь запнулась, он умолк, продолжил спокойно, также презрительно:
       – Пантим, я могу терпеть глупость, могу терпеть нерасторопность, наверно даже мелочность и лень. Но терпеть наглость и оговор я не стану. Пусть те, кто тебе доносят, скажут мне то в лицо. Скажут, что я укрываю контрабанду, что я обираю люд, что я использую средства иных наместников для своей нужды! Не тебе мне говорить о нужде и нехватке денег! Ты считаешь, что мне всё легко досталось? Я не буду рассказывать тебе о том, как строилась Гастань, о том, сколько стоит мне каждое дерево, что было посажено в крепостях моего наместничества? Это ты, наверняка, со мной отбивал атаки степняков? Ты сидел неделями в засадах, без сна и отдыха гонялся по выжженной степи за степняками-отщепенцами, что грабили и до сих пор грабят мои приграничные поселения? Это ты закрывал глаза своим мёртвым друзьям и кидал в их могилу первый ком земли? Это тебя гоняли, как собаку, как… – Истмах вновь вспылил.
       …Я понимал, что ему нужно высказаться и то – по заслугам. Но я также видел лик Противоположности. Он стоял тут же, и я видел Пренебрежение. Если бы это был человек, наверняка можно было бы услышать: «Как такая горесть могла взобраться так высоко?». Я вновь ступил к Истмаху. Ему нужно было успокоиться.
       Пантим заюлил:
       – Ну что ты…? Я совсем не имел в виду… Я уважаю тебя, ты многого добился. Ты, будучи безродным, с пустого места поднял этот край. Это все знают, это все ценят…
       Но Истмах оборвал его:
       – Оправдываются виновные. Но ты… Я буду говорить с тобой о нужде, только когда ты сам её познаешь. Но… ты опытен…, хоть я не буду тебя жалеть. Тебе кажется, что я – безроден и оттого так себя веду и так выгляжу? Да, были времена, когда я рвался к власти. Мне казалось, – больше денег, ещё один слиток золота и стану богаче. Ещё одна лишняя женщина и стану счастливее, ещё один кусок жареного мяса и кубок вина – и я стану более сытым. Но золото – слишком холит, ещё одна женщина – вызывает пресыщение, а от лишнего куска мяса можно издохнуть, отожравшись. От лишнего глотка вина – можно опьянеть и захлебнуться в дворовой луже. Нет! Я достаточно покрасовался пред другими, и сейчас я буду делать то, что считаю нужным! Одеваться так, как мне и только мне удобно, и слушать…, тех, …да я добился того сам, я наместник и могу сам решать кого мне слушать, а кого вышвырнуть вон!
       Пантим внимал его словам, пожалуй, испуганно, время от времени выставляя перед собой ладонь, как бы пытаясь смягчить гнев Истмаха, отталкивая, или опасаясь, что тот может ударить:
       – …это так, дорогой Истмах. Так, но, пожалуй, не гневи богов и тех, кто на этой земле правит. Ты не можешь делать то, что хочешь, ибо должен делать то, что велит нам наш король…, и ты – не можешь вышвырнуть меня вон, ибо я родовитее тебя и не менее состоятелен. А если я не гож тебе, так и не стану тебя больше тревожить…
       …Истмах молчал. Я стоял у него за спиной. Пожалуй, я поторопился приписывать Противоположности какие-либо определённые эмоции. В какой мере он мог Творить своего Подопечного, его эмоции и поступки? Нет, у каждого человека есть характер, его наклонности, дурные или добрые, его решения и воля. Если человек колеблется, Мы можем лишь подсказать. Я видел, что Противоположность словно бы оценивал моего Подопечного, но не более того. Он пытался понять, с кем встретился его Подопечный, тем более что Истмах в таком состоянии был едва ли не в первый раз. … Конечно не в первый. По молодости и не такое случалось. Но гордиться здесь не было чем. У Истмаха был статус, которому нужно было соответствовать. Но, без сомнения, указывать ему, что одевать, что говорить и кому улыбаться – мало кто мог. Тем более что позади него, ниже него, было порядком много людей. Тех, кому он был обязан – не так уж и много. И всего этого он добился сам. Я вновь положил ему на плечо руку…
       Истмах улыбнулся:
       – Так я выгляжу или не так, как нравиться тебе, так прости – я слишком стар, чтоб угодить всем. Я буду носить ту одежду, в которой могу быстро повернуться и выхватить меч. Я буду носить не то оружие, которое красиво, а то, что не разломится в бою. Но ты прав…, Пантим, какие счёты меж друзьями? Ты – больше знаешь о желаниях короля, а я забочусь о том, чтоб его земли – процветали и к нему текли деньги от налогов. Ведь нашему королю не станет легче, если я покажусь ему на глаза в чистой куртке? Он будет благоволить мне, если я налогов соберу больше. Ведь так? Именно деньги в наше тяжёлое время – лучший заменитель вышитых рубах.
       Пантим не заметил подвоха. Или сделал вид, что не заметил. А Истмах – молодец, перевёл разговор на деньги. То обсуждая, кругозор многих резко сужается и мысли текут в одном русле.
       – Пойдём же. Должно быть, приготовили нам, зная, что ты приехал, друг, что-нибудь вкусное.
       Хорошая трапеза часто заставляет забыть даже самые гневные распри. Но Истмах не забыл того разговора.
                31
       Очень часто жизнь власть предержащих людей кажется обывателям праздной: приёмы, приказы, которые поспешно исполняются, богатства, награды… Но бывает так, что для создания той самой власти, для поддержания её престижа, создаются церемонии, которые весьма усложняют жизнь: нельзя то, нельзя это. …Конечно, Истмаха, в его отдалённом наместничестве, новосозданном и потому, считалось, полудиком – это касалось в меньше мере. А он по простоте душевной или намеренно, того не замечая, позволял себе делать то, что иным не разрешалось…
       Как-то произошла одна история, что имела для наместника Истмаха долгоиграющие последствия. Я не считаю, что в этой истории он выказал себя таким уж радетельным, бережливым или справедливым хозяином, но полагаю, что поступил он человечно и хозяйственно.
       Истмах выехал на несколько дней к северо-западным своим пределам – там было неспокойно. Те, кто добирался до Гастани, да и торговцы говорили, что в тех краях объявилось несколько банд, что грабили поселян. Истмах отправил туда Малика Средника с отрядом в пятьдесят воинов – более чем достаточно, чтоб рассеять толпу оборванцев, у которых и оружия-то толкового не было. Но вестей от этого командира он пока не получал.
       Вообще, это было удивительно: откуда там банды – это ведь межа с иными наместничествами, а не Дикая Степь с её кочевниками? И вот теперь Истмах ехал, дабы осмотреться на месте. За Малика он не особо переживал, да и контролировать-то, как он считал, было особо нечего. Малик – был опытным командиром. Но и сидеть на месте, когда иных дел – не предвидится, не хотелось. Так и совсем заплыть жирком в кутежах можно. А ведь ныне лето, – проехать бы, посмотреть своими глазами.
       Близился августина, последний месяц лета. Кое-где на полях уже были видны обжнивки, скоро будут косить хлеб. Хорошо, что новые амбары наместник справил ещё в мае. …Пока ехали, Истмах в уме прикидывал, на глазок оценивая поля, каков урожай в этом году будет, много ли можно будет продать, сколько заложить впрок на всякий случай.
       …Часто бывает так, что человек, выросший в нужде, делал впрок некоторые запасы. Так случилось и у Истмаха, и от этой его подспудной жадности, и его правление, и зависимые от него люди – лишь выиграли. Просто создавая резервы, Истмах, сам того вначале не ведая, создавал некий «стабилизационный фонд» за счёт которого мог покрывать временный недостаток в зерне на рынках больших городов наместничества. А вообще, конечно, нужно отметить, что воином Истмах был отменным, а вот администрирование ему давалось с трудом. У него был широкий кругозор, воспринимал новое – с охотой. Но не всегда это можно было применить на практике в тех условиях, в которых он жил и правил. Однако, как всякий дальновидный командир, Истмах не бросался, позабыв разум, во всяческие аферы. Узнав что-то новое, он советовался либо со знатоками в неизвестном деле, в основном – греками, ибо всё новое шло, в большинстве своём, морем, либо осматривался и испрашивал умельцев на местах. Поэтому, сколько бы идей не роилось у него в голове, он всегда находил разумный баланс между осуществимым и желаемым. Здесь, чего не отнимешь у него, так это рассудительности…
       Сейчас опытным глазом он вычленял из окружающего то, что действительно давало ему пищу для размышлений: прикидывал количество стожков на лугах, как-то само собой считалось количество и качество голов скота на лугах и перегонах (сыт ли, сколько приплоду молодого), кто пасёт, кто совершает второй укос, сколько новых домишек отстроено и прочие мелочи, без которых не сложишь общей картины бытия управленца. Хорошего управленца. Говоря о том, что Истмаху тяжело давалось администрирование, однако замечу, что хозяином он был неплохим. У него, конечно, было множество поводов отвлечься от таких мыслей, частенько он бывал себе на уме, но если нужно было заниматься делом, он мог сосредоточиться. Этого у него было не отнять.
       Так прошло несколько дней, пока однажды, ближе к обеду он не подъехал к выжженному полю. По-видимому, здесь ранее росла рожь. Несколько наклонённых в сторону колосьев жаром не опалило. Почему-то ему подумалось: «видно ветер был северный». Он оглянулся, присутствия человека – не выказывалось. Что здесь произошло? Если подняться выше по отлогому склону широкой долины, где они сейчас были, то за холмом будет уже иное наместничество… Истмах махнул рукой и отряд галопом поехал вперёд. Когда поднялись, Истмах окинул взором широкое водораздельное плато, лишь местами порезанное неглубокими балками с густыми колючими зарослями кустарников. На плато виднелись пёстрые лоскуты обрабатываемых земель: лён уже отцвёл, тёмно-зелёные заплатки конопли (хорошо поднялась, будет вдоволь на ткань), густая рожь… Нет, почти всё – выгорело. Что это всё же было? Ведь не степные пожары сюда добрались по балкам да перелескам? Урожай – самое важное в жизни селян. Не будет хорошей заботы о земле – будет неурожайным год. Мужчины в окрестных селениях слишком много времени проводят за тяжёлым трудом на земле, очень много сил физических, пота солёного было вложено в эти лоскуты, чтоб допустить сейчас такого их состояния. Но ведь и не кочевники здесь побывали? Малые отряда такого бы зла наверняка не сотворили, а большие – непременно были бы замечены сторожевыми отрядами наместника Истмаха – он сдерживал степную рать от искушения взять всё и сразу у землепашцев.
       Горело не так давно – зелень ещё не пробивалась сквозь пепел. Да и дождь был намедни, а хлопья чёрных соломин остались лёгкими, вот их как шевелит ветер… Истмах был напряжён и думал. Исподволь он положил правую руку на рукоять меча. Выпрямился в седле. Я обратил его внимание на горизонт, направление северо-восток. Там, вдалеке, поднимался, с такого расстояния почти неразличим, узкий столб чёрного дыма.
       – Приготовить оружие, быть настороже. Только богам ведомо, что там происходит! Едем скоро, но будьте начеку.
       Чем ближе подъезжали, тем тревожнее Истмах поглядывал по сторонам, тем больше сдерживал своего коня. Что там – неизвестно, а сломя голову, малым отрядом кидаться в гущу неведомого – уж совсем глупо. Шагом подъехали к большой балке, откуда поднимался дым.
       Здесь валялось три тела, вроде поселян. Во всяком случае, они не были одеты как воины. Истмах глядел: в балке было всё опалено. До того пышная зелёная растительность, ныне безобразными чёрными, рваными клочьями свисала и шевелилась от жара. Порой пересушенные листья отрывались и отметались жарким пылом в сторону или летели прямо в пламя. Не достигая его, они загорались яркими звездами. Пламя было густым и высоким, над ним виднелось объёмное марево жара, что лишь потом переходило в грязный сизоватый столб дыма, поднимавшийся вертикально вверх. Горело зерно. Очень много зерна. Сколько его здесь собирали и зачем сожгли? Истмах ведь знал, что в соседнем наместничестве, а он ныне, следуя за дымом, чуть углубился в чужие земли, с продовольствием было худо. Всю зиму и весну в его пределы пробирались оголодавшие люди из этого региона. Были готовы на любую работу и за мизерную копейку, лишь бы себя прокормить. Настороженные, боящиеся своей тени. Глядели исподволь, словно ожидая свиста кнута, окрика, будто готовые в каждое следующее мгновение ощутить скорую, острую смерть меж лопаток. Их детки, сколько бы им не было лет, выглядели, словно маленькие серые мышки с глазами-бусинками. Только те, казалось, и кричали о боли, страхе, голоде. С одним таким ребёнком Истмах пробовал пошутить – личико пятилетнего мальчика перекосилось в сильном испуге, глаза наполнились слезами, однако ни звука не было произнесено. Ребёнок задыхался слезами и рыданиями, но не проронил ни вопля, ни всхлипа. Его мать, со страхом наблюдая за реакцией Истмаха, поклонилась ему в пояс и с мольбой тихо, как-то покорно, произнесла:
       – Мы много дней прятались в оврагах. Простите его. Простите нас.
       …А ещё люди говорили, что наместник Ускаринад расставил на своих кордонах сторожевые отряды, что отлавливали беглецов и возвращали их назад.
       Истмах не вмешивался в те дела, не слушал тех разговоров. Да, он был из тех людей, кто предпочитал делать свою работу, не особо внимая сплетням. Хотя, такие люди – часто страдают от подобного поведения. В человеческом обществе, можно не распространять сплетен, но они – источник сведений, возможность предвидеть и вовремя анализировать. Порой, не зная самых мелочей, казалось бы, не нужных (кому улыбается властелин, кто кому приходится роднёй и прочее), страдали самые выдающиеся умы. Такая мелочь… как мимолётный взгляд, вовремя рассмотренная ухмылка, лишнее слово – ломали великие державы, убивали или наоборот – спасали безнадёжное дело. Нет, знать все сплетни, что роятся вокруг – невозможно, но… тот, кто уделяет тому внимание, порой был расторопнее, удачливее… Жизнь…
       Что же делать? Кто и почему стал причиной таким действиям? Что делать дальше? Это не был удел Истмаха. Он не мог здесь распоряжаться. Проехать по своей территории, посмотреть, не случилось ли там чего? Куда подевался отряд Малика Средника?
       Истмах спешился и начал осматривать землю. Как велик отряд? Тридцать-сорок лошадей? Малик? Эти – организованно направились на юго-восток. Но были ещё и разрозненные следы лошадиных копыт, следы колёс от повозок. Они стекались сюда из разных сторон и расходились так же в разные стороны. Значит, зерно сюда свозили из нескольких мест… Что делать? Идти вослед большому отряду, или проследить за следами одной из повозок? У Истмаха было слишком мало людей для большой погони.
       Подумав, он вновь сел на коня и повёл своей отряд по одному из следов повозки, но и после полудня они не достигли какого-либо результата. Ответов не было. Пока ехали, смотрел Истмах – многие поля наместничества Ускаринада были разорены: в основном уделы с хлебом – истолчены или сожжены.
       Истмах принял решение возвращаться. Позже он отошлёт гонца к Ускаринаду и узнает, какую помощь может оказать соседу. Нужно было посмотреть ещё свои земли. Он повернул отряд вспять и к вечеру вновь вернулся к тому месту, где горело зерно. Большое пламя поутихло, но жара было столько, что близко подойти было нельзя. Истмах вновь и вновь задавал себе вопрос, почему допустили такие потери? Ответа у него пока не было. Бегло отметил про себя выражения лиц своих воинов. Не трусы, но опасаются. Правильно. Непонятно, кто и когда был здесь, и вернётся ли он обратно. То, что они не догнали повозки, свидетельствовало о том, что зерно сюда свозили неоднократно. Но был кто-то, кто поджёг его, когда повозки уже убрались. И этот кто-то мог быть неподалёку. Истмах не был трусом. Он был осторожен. Он приказал поворачивать в свои пределы, на юго-восток, куда и ушёл большой отряд. Хоть посмотреть, кто вошёл в пределы наместника Истмаха. Скоро должно было темнеть, однако пока Истмах решил ещё двигаться: и отсюда подальше, и на своей территории – спокойнее.
       Ближе к полуночи они сделали короткий привал, а часам к четырём часам утра вновь начали движение. Неудобно, да что делать – ведь не отдыхать ехали.
       Сколько мог видеть Истмах, в его пределах всё было спокойно. Они проезжали мимо мирных селений, где лаяли собаки, мычал и блеял скот, где первые пастухи выводили стада на пашни. Они нагнали одного такого – парнишка лет четырнадцати да с тремя подпасками от шести до десяти лет. Мальчишки глядели на отряд с любопытством, в котором лишь сквозила опаска, страха не было. Значит, ничего страшного здесь не происходило. Когда Истмах поравнялся с парнишкой, окликнул его:
       – Эй, не видал ли ты здесь большого отряда, вчера-позавчера?
       – Смотря, кто спрашивает. – По голосу Истмах отметил, что юноша балансирует на грани наглости и страха.
       – А если я – наместник Истмах?
       – Докажи!
       Истмах кинул ему медную монету. Парнишка ловко поймал её, но молчал, искоса поглядывая на Истмаха. Тот ещё раз спросил:
       – Так что проезжали здесь воины?
       – Монета ещё не доказывает, что ты наместник! – Сказал мальчишка, на всякий случай, отойдя на несколько шагов дальше.
       – А то, что со мной десять воинов и на лошади я догоню тебя в два шага? А что у меня есть меч и лук? Доказывает?
       – Да много вас тут таких ходит? Докажи!
       – Я не взял с собой грамоту короля Енрасема, доказывающую, что именно мне пожалованы эти земли в наместничество. Я не ведал, что встречу здесь такого скрытного мальца! Вот найду твоего отца, да выспрошу у него всё про тебя. Задаст он тебе науку…
       Но парнишка прервал его:
       – …хотел бы и я его найти. …Сгинул он…, давно.
       Истмах замолчал, а затем – спешился. Подошёл к мальчишке и просто заговорил:
       – Я наместник Истмах, слышал, что здесь неспокойно. Проехал по меже наместничеств, видел пожарища, что случилось? Заметил следы большого отряда, что прошёл на мои земли. Хочу знать, что и как. Поможешь? – Говоря эти слова, он вынул из-за пазухи свой медальон наместника. Парнишка заинтересованно глядел на него:
       – А возьмёшь меня с собой?
       – А не мал?
       – Моя бабка говорила «мал клоп, да вонюч». – Истмах с удивлением смотрел на него, но затем улыбнулся и сказал:
       – Извини, в свои отряды набираю юношей постарше, подрасти, да приходи. По знакомству возьму, если всё ещё буду наместником. А нет, захочешь – быть тебе воином в моей Гастани, на обучение отдам тебя к лучшим командирам. Но помоги мне сейчас?
       Мальчишка кивнул:
       – Было дело. Вчера к вечеру проскакали мимо три всадника, мы как раз…, – он по-взрослому окинул свою команду взглядом и махнул рукой в выбалок, – там…, и нас не видно, а я был наверху, видел всё. А за ними гнались много воинов, всадников, в одинаковых одеждах…
       – … таких как на этих? – Истмах показал на своих воинов.
       – Да. Они скоро проехали и не возвращались.
       – А чужаки часто здесь появляются?
       – В последний год – часто. Как волки таятся по лощинам – скот гонять страшно: порой пропадает. Да посмотришь на тех воров – и страшно становиться: как отобрать у них кусок? А ведь надобно, – парнишка говорил, не глядя в глаза, махал правой рукой, в которой был свёрнутый кнут. Босой ногой чертил в пыли полукруг. Рассказывая, явно вторил кому-то из взрослых. Уж больно досужее рассуждал.
       – Что так?
       – Да загнанные они, и девчушки у них…, очень тощие…
       – Сколько-то таких было?
       – В нашей стороне – несколько раз понемногу. А к западу, говорили – больше. Но ихний наместник их много побил.
       – Побил?
       – …повесили их таких. А прочих – обращают свободных в рабство. …Говорят так.
       Парнишка замолчал. А Истмаху неожиданно подумалось, что вот живёт такой себе Истмах – наместник и сильный человек. Знает что, когда и где. Все его слушают. За ним сила. А каково этим детям здесь, в родной стороне, что теперь, казалось, была напоена тревогами и бедами? Именно теми, о которых шептались старики у домишек, теми, о которых молчала мать, искоса поглядывая на отца, теми, из-за которых прерывались разговоры, едва появлялись лишние уши. Может именно то и пугало больше всего маленьких жителей. Осознание, что не будет как раньше, что существует нечто, что в любой момент может отобрать мать и отца, может закрыть веки и не дать больше увидеть солнца, зелень, братишку. Что-то страшное… То, от чего маленькие дети, в ночи испуганно, робко перебирая ножками по холодному земляному полу, бежали в кровать к матери, отцу, старой бабке. Как будто там было спасение. Под боком у самого близкого, родного, тёплого и самого сильного человека во всём белом свете…
       Истмах оценивающе смотрел на парнишку, затем, словно очнувшись, вынул один из своих кинжалов и подал ему:
       – Возьми на память, и чтоб тебе поверили, что видел наместника и что он желает видеть тебя через несколько лет среди своих воинов. Спасибо тебе. – Истмах больше не оглядывался, скоро повернулся, сел на коня и махнул воинам рукой.
       Ближе к полудню Истмах заметил облако пыли по дороге. Кто-то ехал в его сторону. Какие-то смутные времена, но Истмах был на своей территории. Вроде бояться некого… Я встал позади Истмаха – ему ничего не угрожает. Истмах был спокоен. Лишь положил руку на рукоять меча. Оглянулся на своих воинов, пальцами второй руки показал «пять» и сделал отмашку на ближайшие кусты. Половина воинов отряда укрылась там.
       Спустя короткое время большой отряд выехал прямо к наместнику, что поставил своего коня поперек дороги. Истмах усмехнулся – Малик. Да, с одной стороны на них было смешно смотреть: почти все воины – грязные от дорожной пыли, красные от жары и потные, в их глазах было изумление. Но когда человек, будь он семи пядей во лбу, видит того, кто может, а главное – знает, что делать; когда видят человека, на которого можно положиться и чьи решения нельзя, да, впрочем, и нет смысла оспаривать, многим становится проще, исчезает бремя ответственности, как камень с души. Так случилось и в этот раз. Изумление длилось недолго. Уставшие воины разом радостно загалдели, как стая грачей, а потом смолкли: «Что дальше?».
       Истмах разыскал взглядом Малика, подъехал к нему:
       – Что случилось?
       – Да вот гоняюсь непонятно за кем, как собака за блохой…! – Тот буквально выпалил, а затем резко смолк: может, ляпнул что не так?
       Истмах улыбнулся, устало спешился, дал отмашку воинам, чтоб те тоже отдохнули. Обернулся и крикнул по направлению к рощице – выехали пять его всадников. Он дал им команду рассредоточиться в дозор. Так будет спокойнее. Спешился и Малик. Истмах выбрал место, присел на траву, пригласил Малика, открыл свою фляжку, попил воды. Тот жадно глядел, но молчал. Истмах спросил:
       – А у тебя вода есть?
       Малик сконфужено отвёл глаза, но не совладал с собой и судорожно сглотнул слюну:
       – Да поиздержались, пока туда-сюда за этими… гадами гонялась…, – Малик не мог сдержаться, но выглядело это со стороны смешно. Он был вообще добродушный человек, крепкий, спокойный воин с копной светлых волос, что убирались со лба нешироким кожаным ремешком. Это, казалось, совершенно не шло к его по-детски наивному и веснушчатому лицу, пухлым губам и честным васильковым глазам. Но он упрямо использовал это ремешок, словно это делала его взрослее и серьезнее. Смешной человек, а меж тем он был отменным воином и хорошим командиром, и это стремление его казаться взрослее, скорее не смешило, а умиляло тех, кто узнавал его ближе. Никто не подшучивал.
       Истмах протянул ему фляжку:
       – Да как я могу, наместник, – совершенно искренне изумился Малик. – Истмах выразительно на него посмотрел, тот сконфужено взял сосуд и начал судорожно пить. Истмах тронул его руку:
       – Погоди, передохни, прополощи рот и пей медленнее, неужели не знаешь? От куска можно задавиться, от большого глотка – упиться. Всё хорошо в меру. – Рассудительно и немного насмешливо выговаривал ему Истмах. Сам махнул рукой, подзывая к себе одного из своих воинов:
       – Возьми пару человек, сходите вниз в выбалок, может там есть ручей, наберите воды.
       – Так что там? – Он вновь обратился к Малику. Тот, вновь горячено начал объяснять:
       – Да вот, увидели мы те поля, а потом как-то неожиданно выбились на тех гадов, которые подожгли зерно. …А они – на коней, да дёру…! А мы за ними…!
       – Догнали? – Истмах вновь рассмеялся. Тот добродушно ответил:
       – А как же! Вон они – в свалке у своих лошадей. Махнул рукой. Истмах встал. Он подошёл к троим связанным пленникам, что действительно, в свалке, связанные лежали в окружении отдыхавших воинов.
       Они были одеты как бродяги – драная одежда, грязные, безбородые, но с многодневной щетиной. Но что-то не ладилось в их облике. Истмах оглянулся и подошёл к лошадям, которые им принадлежали. Экипировка – первоклассная. Украли лошадей? Вернулся вновь к бродягам и начал их рассматривать. Один, постарше, худ, жилист, руки…, руки воина – сильные, крепкие. Истмах присел, резко задрал у него рубашку – всё тело в шрамах, дряблости нет абсолютно. Взглянул ему в лицо – прищур убийцы. Остальные пленники также не прятали взгляда. Это не забитые жизнью воры-бродяги. Это…, наверняка наёмники, незнающие домашнего тепла, лишающие жизни на горсть монет, может даже убивающие с улыбкой на лице.
       …Да, и мой Подопечный не добродетелен. Может потому старался задавить конкурентов…?
       – Кто такие? – Впрочем, на ответ он не надеялся.
       – А тебе какое дело?
       – Я наместник Истмах и должно мне знать, что происходит у меня на земле.
       – По твоей земле мы ходили, лишь только вот спасаясь от своры твоих собак.
       Истмах, при этих словах деланно улыбнулся. Вышло насмешливо и не предсказуемо.
       …Я видел Хранителей тех троих наёмников. Ничего у моего Подопечного не получится. Но…
       Истмах встал. Я чувствовал его мысли. Уговаривать такое отрепье не имело значение, говорить с ними по душам? У них она вряд ли была, как и совесть, и честь. Запугивать? Нет. Но варианты были.
       Наместник, на взгляд, оценив всех троих, приказал взять того, с кем он говорил. Этот, по виду был не только старше всех, но и сильнее всех по духу. С ним и говорить нечего. Уговорить его не удастся. Значит, ему и быть приманкой для искренности и правды. …Смерть – капкан для правды?
       Истмах приказал его раздеть до пояса, распластать на земле. По одному воину держали его за руки и ноги. Остальных двоих бродяг, связанных, поставили на колени так, чтоб они хорошо видели своего вожака. Их держали.
       Истмах не спеша снял свою куртку, закатал рукава рубашки, вынул кинжал. Долгим взглядом оглянулся, всматриваясь в лица своих воинов:
       – Кто устал, может пока отдохнуть.
       То, что сейчас будет происходить, Истмах знал, могло быть не по душе многим. Поэтому он дал своим воинам формальный повод не присутствовать здесь. В свои отряды Истмах старался не набирать ожесточённых людей. Из последних он формировал лишь один отряд, который бы можно было бы использовать в крайнем случае. Тех было немного, их всё время нужно было держать крепкой хваткой и сколь бы цинично это не звучало, заменять тех бойцов. Почувствовав вкус крови, познав безнаказанность за свои деяния, они часто огрызались на хозяина, что Истмаха совсем не устраивало. Время от времени он пускал их в самые кровавые схватки, избавляясь тем самым от озлобленной части своего войска. Но поскольку платили им очень много – они не возмущались, сами, по большей части цинично относясь к своей жизни.
       Остальные отряды формировались вполне нормальными юношами и мужчинами, чётко знавшими воинское дело, умевшими слушать команды и выполнять их. Они были яростными бойцами на полях сражений, но бессмысленные пытки были большинству этих бесхитростных людей – не по нутру.
       Истмах… был ли он жесток? Судить не мне.
       Он подступил к пленникам, доброжелательно обратился к стоящим на коленях:
       – Я вот недавно, …приехав в эти края, обнаружил несколько испепелённых полей, …наверняка огонь сюда пришёл с северо-запада. Отсюда. – Истмах встав на одно колено, сделал небольшой разрез в виде креста на коже спины лежащего пленника. Тот дёрнулся, один из воинов – отвернулся, пленники на коленях – поморщились. Истмах продолжал:
       – …Я проехал в сторону, откуда пришёл огонь, – говоря всё это, он словно чертил острием кинжала карту на спине лежащего. Тот сперва дергался, тихо ругаясь, но всё громче звучали его стоны и проклятья. Один из стоящий на коленях отвернулся, другой опустил взгляд, стараясь не смотреть. Но Истмах словно бы не обращал на это внимания, добродушно и казалось, совершенно искренне объясняя:
       – Там было много сожжённых полей, …а в одном из оврагов я обнаружил сожжённое зерно. Конечно, это земли не моего наместничества, но всё что твориться на его границах, я обязан знать. Иначе, спросит меня король наш …Енрасем: «Наместник Истмах, что у тебя под боком?» – а я ведать не ведаю. Куда это годиться? А потом, …оказалось, что люди, которые подожгли зерно да убили поселян, на моих землях гуляют. Вы ничего об этом не знаете?
       Лежащий на земле был обессилен болью, сильно исполосован, окровавлен. Он только хрипел. В крови были и руки Истмаха. Один из стоящих на коленях пленников, плюнул в сторону Истмаха и процедил:
       – Будь ты проклят, собака-полукровка. Пусть проклятья всех богов обрушаться на тебя и твой род. Пусть все бродячие собаки рвут твое тело на куски, пусть…
       – Что ж, тебя я понял. А что можешь сказать мне ты? Или мне ещё раз объяснить всё, что мне непонятно? – Он обратился ко второму.
       Лицо второго было перекошено. На его красном от жары лице ясно вычерчивались носогубные морщины, а также складка между бровями. Пот стекал по его лицу, оставляя видимые бороздки на пыльной коже.
       – Я хочу жить.
       – Ты будешь жить.
       – Заткнись! – Говорившего бродягу попробовал оборвать тот, кто стоял с ним рядом.
       Истмах холодно посмотрел на него. Неспешно поднялся с колена, положил свой кинжал перед тем, кто изъявил желание говорить. Тот посмотрел на Истмаха. Истмах ответил ему долгим взглядом, отвернулся и обратился к Малику, что стоял тут же, изумленный, если не сказать потрясённый. Истмах жёстко спросил у него:
       – Что такое? Я же – собака-полукровка. Какой с меня спрос? Верёвка есть?
       …Если люди говорят о себе какие-либо гадости, что превосходят мысли собеседника по жестокости или другим наговорам, у собеседников часто наступает ступор. Порой непонятно, действительно ли человек оговаривает себя серьёзно. А если это ещё и проверка? Малик опустил глаза и повернулся к воинам, ища верёвку.
       Израненного наёмника, как и его сотоварища, который отказывался говорить, по очереди повесили. Всё это видел оставшийся, третий. Поэтому, когда Истмах, вытирая о траву свой оставленный кинжал, приступил к его допросу, ему практически ничего не нужно было спрашивать – рассказ бедолаги был хоть и сбивчив, путан, но широк и многословен, как привольная река.
       – Мы…, нам приказано было сжечь…, но вы же помните, вы мне обещали жизнь? Помните?! …Да, он приказал, сказал – сделаете, получите золото, много золота. …А убивать поселян – указаний не было, это Костом, – он, дрожа, мотнул головой в сторону первого повешенного. – Вот, так он и убил, сказал, много видели, расскажут, а нам, говорит…, это…, это ни к чему. Но вы же…, вы же обещали мне жизнь, правда?! Костом руководил привозом зерна, Костом поджигал, а те несчастные – просто видели. Они проезжали мимо на рынок, …наверно…, наверно. …Вы только не забудьте, что обещали мне жизнь..?! Не забудете? Я ведь только…
       – Зачем все эти поджоги? Вы ведь не впервые то делали? Я слышал о поджогах давно.
       – Не впервые, так приказ был…
       – От кого?
       – …Наместник …Ускаринад дал приказ…, Костом говорил…, вы только оставьте мне жизнь…, я ведь…, не хотел…
       Истмах не слушал его. Он встал, боясь посмотреть в глаза тем воинам, что его окружали.
       …Я усмехнулся. Он не стеснялся своей жестокости пред воинами, но когда рушится слово, когда тот, кто должен быть самым праведным, кто поставлен был королём заботиться о крае, свершает подлости…
       То, что он услышал – не могло быть правдой. Ускаринад не самый лучший из наместников, не самый лучший из людей. Но чтобы он сам, по своему почину разорял своё наместничество? До такого не мог он опуститься…
       …Или это мой Подопечный не мог себе этого представить. «Каждый судит по себе?»… Что ж, Истмах всегда был немного наивен. Эти… внушённые с детства правила смелости, доблести…, чести… Взяв на вооружения эти принципы, во все времена человек оказывался слабее, чем тот, кто использовал подлость, обман, корысть. И пусть многие твердят: расплата непременно ждёт каждого… Но то будет лишь потом, а вожделенная страсть, золото – вот оно, …вот, уже здесь и уже сейчас! Отдалённая перспектива всегда вызывала менее живой отклик в сердцах …не людей, людишек, чем награда, которая где-то там, в неопределённом «впереди». И может эту награду украдут раньше, чем уставший добродетельный путник добредёт до неё и сможет не только представлять, но и видеть, осязать? Вот как-то так…
       Истмах вновь приступил к пленнику. Говорил жёстко и отрывисто. В голосе слышалась угроза, в руках держал кинжал. Воины вокруг прислушивались и присматривались. Но Истмах не счёл нужным их прогонять – людям, которые шли за него на смерть, что зубами грызли землю за него, должно знать всё. Недоверие порой порождает большие химеры, чем страх и ненависть.
       – Как ты смеешь утверждать, что наместник Ускаринад приказал жечь зерно на своих территориях?
       – Костом говорил... Только вы же помните, что обещали…
       – Я помню всё! Зачем это наместнику?
       – Так ведь чем меньше хлеба, тем больше цена на него. Охваченные страхом голодной смерти, людишки будут отдавать последнее. …А в прошлом году было много хлеба, хороший урожай собрали, цены и упали. Если есть еда – люди меньше работают. А меньше-то самих людей не становиться, плодятся…
       – Так ведь… – Истмах хотел что-то сказать, но замолчал. Взъерошил свои волосы пятернёй и задумался. А король Енрасем? Что он знал о том? Ведь Истмаху ведомо, что специально для наместничества Ускаринада королём была отправлена крупная сумма золотом, дабы не допустить голода.
       – …Так почему ж не продавали? Почему не отложили в амбары?
       – Люди бы знали, что урожай есть, а так – нет зерна, нет надежды. Часть бедноты разбредётся, часть продадут в рабство, чтоб хоть так прокормить детишек. Откуда-то рабов набирать? Только покупать за деньги у кочевников? А деньги где брать? А так есть …наместник Истмах, оставьте мне жизнь, я ведь всё вам рассказал? …А так есть – и деньги середняки отдадут, и рабов будет с излишком, их можно и на постройку дорог определить и…, и поля будет кому обрабатывать.
       Истмах тяжело встал. Помедлил. Обвёл присутствующих взглядом, мрачно приказал:
       – Если кто скажет хоть где: дома, на базаре, хоть слово из того, что здесь услышал, я лично того повешу. Это понятно? Я буду с этим разбираться. Наверняка это – навет. Такого не может быть. Всем понятно?
       Воины понуро кивали, соглашаясь, переговариваясь, отходили.
       Отряд собрался скоро, пленника забрали с собой. По приезду Истмах определил его в тюрьму. Его дальнейшую судьбу я освещать не стану.
       Наместник Истмах написал королю Енрасему письмо с детальным изложением всех фактов и свидетельство, что сам видел, что слышал.
       В продолжение этой истории скажу, что спустя непродолжительное время он был вызван к королю. Енрасем пожурил его за поспешность выводов, за то, что действовал без оглядки на сотрудничество с наместником Ускаринадом.
       Быть может, король посчитал его слишком глупым, способным лишь, как цепной пёс, отбивать отары короля от степных волков? Он говорил намёками, оставляя много недомолвок. Туманно рассуждал о том, что большие урожаи – это дополнительная нагрузка на казну, не выбрасывать же их. На резонное замечанием Истмаха о том, что зерно можно продавать тем же грекам или кочевникам, король резко оборвал его и заметил, что Истмах ничего не понимает ни во внешней политике, ни в делах внутренних.
       Истмах промолчал. Но у него осталось неприятное впечатление от того разговора.
       Может и глуп был мой Подопечный, но по приезде в Гастань он приказал, без огласки, без спешки, не изменяя размера ежегодных налогов, без колебаний продаж продовольствия на рынках и прочее, заложить новые амбары. Несколько в Гастани, остальные – по одному в больших городах наместничества. Постарался определить смотрителями туда нескольких испытанных людей. Текущие дела, не завышены ли цены на зерно, масло, семена, вопросы качества – проверял сам. Говоря о будущем, отмечу ещё: за растрату, нескольких таких управляющих он повесил потом, однако стараясь не оглашать то повсеместно. Их обвиняли по ложным преступлениям, как то утаивание налогов от казны. Остальные присмирели и дела по увеличению запасов продовольствия шли тихо, спокойно.
       Скажу ещё, что это во многом помогло сгладить колебание цен на рынках его наместничества в течение нескольких следующих лет и ему удалось избежать нескольких голодных бунтов, что прокатились по иным землям. И хоть они пытались разразиться и у Истмаха в наместничестве, но были почти сразу уничтожены в корне – ситуацию расшатать не удалось, большинство людей за смутьянами не пошли. Бунты в крае Истмаха естественными не были.
       Однако, народная молва, как река разнесла весть и о безжалостности наместника Истмаха, что был так жесток, что раскрыл смутьянов сразу и залил кровью всё так, что люди боялись даже пискнуть.
       То – слухи, однако же, король Енрасем остался доволен. Он увидел, или ему показали ситуацию с другой стороны. Полукровка оказался не мягкотел и не допустил смуты, как другие слабохарактерные наместники.
       …А то, что с полным брюхом бунтуют лишь предатели, что не дорожат ни родной землёй, ни родом, никому из продажных и двуличных – не понять…
                32
       Чем отмечен тот случай, что я вспоминаю о нём? Может и ничем, но в некоторой мере он указывает на настроение моего Подопечного в тот период.
       Он давно не посылал за своими женщинами, словно потерял к ним интерес, больше занимался административными делами. В последние дни навестил Греньскую округу, понаблюдал за новым управляющим там. После смерти ловкого и вездесущего Берислава, дела здесь шли не очень хорошо.
       А остановился в Кимкине, – его милости просили местные оружейники. Истмах заказал у них новую партию кольчуг из мелких колечек. Работа кропотливая, но вкладываться в неё нужно было. Молодых воинов долго обучать, а умелые, без хорошего вооружения – гибли. Ладные, добротные кольчуги спасали не одну жизнь. Истмах дорожил хорошими воинами.
       Вернулся поздно, был неспокоен. Это передалось и Блугусу Славену. Когда доволен хозяин – и самому можно предаться утехам. А так, непонятно что взбредёт в голову голодному зверю. И не понятно, что надумает недовольный хозяин. Поэтому Блугус позаботился о досуге Истмаха – хорошей еде, напитках. Но всё было не то. Тогда он бесхитростно, казалось бы, но, как умный управляющий – с дальним умыслом, поинтересовался:
       – Может привести какую из наложниц?
       Истмах посмотрел на него устало:
       – Веди.
       – Какую?
       – Мне всё равно.
       – Может, кого из новых?
       – А ты покупал? Я не давал тебе на то ни денег, ни разрешения? Что мне с ними со всеми делать? Торговать?
       Блугус так и не понял, шутит ли хозяин, но на всякий случай засмеялся. Истмах молчал и смотрел на него. Блугус подавился смехом, повернулся и начал торопить слуг с едой. Затем повернулся и с дрожью в голосе, непонятно чего от хозяина ещё ожидать, спросил:
       – Так я пришлю?
       – Как сочтёшь нужным.
       Я мог лишь предполагать, отчего у Истмаха было такое настроение…
                33
       Жизнь…, как-то складывается из мелочей, совсем маленьких деталей, что сами по себе – не показательны, но вставь их в нужное место – и складывается общая картина. Что, по сути, представляла собой жизнь моего Подопечного? …Хозяина для подчинённых, господина неспокойных земель, того, кто обязан соблюдать строгую дисциплину среди людей, блюсти порядок? Или наоборот – пребывать в неуёмной радости от своего величия, пировать, пока жив, и насмехаться над неудачниками?
       Как-то случилась одна интересная история: наместник Истмах выехал с ответным визитом на северо-восток – в пределы наместничества Гумаки Старшего. Крепкий правитель, неплохой человек. В некоторой мере Истмах ровнялся на него. Не в том смысле, что заискивал или слепо подражал. Но в Гумаке было ровно столько здравого смысла, чтоб не выпячивать свой аристократический гонор, и в то же время – столько совести, чтоб радетельно вести хозяйство своего неспокойного края.
       Отряд Истмаха был небольшой – десять человек. А зачем больше, когда едешь в гости к «другу»? Приехали достаточно поздно, Истмах поехал пировать в дом наместника, воины разместили преимущественно на постоялом дворе неподалёку.
       Ближе к полуночи Истмах вышел в галерею, что открывала вид на двор. Он почти не пил, хмеля в голове не было. Но какая-то подспудная тоска или тревога билась изнутри, мешала ему забыться.
       …Мне нужно было, чтоб Истмах не забывал о своей безопасности. Мне нужно было, чтоб он не забывал кое-кого. Его тревога была моей. Но тоска… Тоска была его.
       Истмах рассеяно смотрел на почти пустынный двор – кое-где перемещались, в свете факелов, тени, но в основном, прислуга, воины, рабы - уже давно спали. Тут же в галереи раздались тихие шаги, и кто-то окликнул Истмаха. Хогарт. Он ныне был командиром отряда, Истмах любил ездить с Хогартом. Под его руководством в отряде, среди воинов почти не было конфликтов. Хогарт сглаживал их ещё в самом начале. Ко всем, казалось, мог находить подход. Но если уж его было задеть – мстить будет долго. Однако таких смельчаков почти не находилось. Да и вообще, Истмах мог припомнить из таких – одного или двух.
       – Случилось что?
       – Случилось. Если можешь отлучиться – пойдем со мной.
       Истмах кивнул. Возвращаться особо было некуда – почти все перепились. Наверняка ещё и завтра разговаривать будет не с кем. Разве после такого пьянства выживают?
       Они прошли по галерее, свернули в переход, вышли во двор и направились к харчевне, что была неподалёку от постоялого двора, где остались на ночёвку воины Гастани. Истмах ничего не спрашивал. Он не мог отделаться от внутренней тоски. Тревогу я убрал. Ныне он шёл работать, не задумываясь.
       У харчевни толклось довольно много людей, было здесь и два воина Истмаха. Они ему поклонились.
       – Тебя, наместник, узнают. Не нужно то. – Хогарт несколькими словами и одним движением приказал одному из воинов отдать свой плащ. Передал его Истмаху. Тот накинул его на плечи, на голову – капюшон. Вошли. Хогарт показал на место у боковой стены. Истмах, едва ли не в первый раз в жизни сел спиной к входной двери, а также – почти ко всему залу харчевни. Хогарт сел напротив. Услужливо, к командиру приехавшего отряда подошёл хозяин – ведь гости часто безрассудны в тратах, особенно, если выпьют. Эти – пили, а то, что все на одно лицо – так чужаки, что с них возьмёшь? Но Хогарт отрицательно махнул рукой. Хозяин, конечно же, остался недоволен – вот скупердяев-то послали боги в этот раз. Хотя нет, – воины из Гастани гуляли богато, скупым являлся только их командир.
       Хогарт чуть наклонился к Истмаху:
       – Слушай, что говорит наш младшенький.
       Истмах стал более внимателен к разговорам позади себя. Младшеньким в отряде называли Биру – молодого, крепкого парня, светловолосого и со светлыми глазами. Он был весьма хорош собой, рослый, но не казался долговязым из-за крепкой фигуры. У него был весёлый, даже ветреный нрав. Он всех считал друзьями, запросто мог подойти познакомиться к любой девушке, даже если рядом с ней находился хмурый отец семейства или толстый, обрюзгший муж. Часто, на него было просто невозможно обидеться из-за его искренности и, казалось, бесконечного счастья в глазах.
       – …а почему нет? Конечно, поедем к тебе? А что мне командир? Я ещё слишком молод, чтоб впрягаться в ярмо строевой жизни. Когда хочешь? А что нужно делать? Просто так…, оттого что я хороший парень? Наместник Истмах? Он ничего не скажет. Я ведь не на его землях. А здесь я свободный человек! …У меня остались родители. Но они – богаты, что-нибудь отец придумает.
       – О чём он? – Тихо и как-то равнодушно спросил Истмах у Хогарта.
       – Напился, хоть и пил-то мало, а здесь уже всех считает друзьями, готов на что угодно ради них. Зря мы его взяли… – Так же тихо ответил Хогарт. Их разговор напоминал игру в мяч двух очень ленивых людей. Хогарт, однако, глазами искал на лице Истмаха одобрения, словно охотничья собака ждёт команды искать добычу.
       Несколько воинов Истмаха одёрнули Биру, дескать, не пристало так говорить, некоторые даже показали руками в сторону самого Хогарта, что сидел за столом с одним из воинов, судя по плащу. Да и не пристало верному человеку, служащему, так выказывать своё пренебрежение. …Или глупость?
       Пьяные разговоры начинали раздражать Истмаха. Он кивнул Хогарту, и хотел было встать, чтоб уйти. Но Хогарт тронул его за руку:
       – Что делать с Бирой?
       – А что делать с дурачком? Приедем – выпорем да уволим со службы.
       – Как знаешь.
       Истмах вышел, отдал плащ воину, и направился было к себе. Идти вновь на пир – не хотел. Спать. Наверно спать. Не доходя нескольких шагов до ступеней крыльца, он остановился и нерешительно обернулся. Пошёл к конюшням Гумаки и ещё долго и задумчиво смотрел на лошадей. Те всхрапывали, косясь на незнакомца, беспокойно топтались в стойлах, будя прислугу. А рабы испуганно шарахались от высокопоставленного мужа, наместника Истмаха, воля которого подвигла лицезреть лошадей.
       Наутро переговоры, конечно же, не состоялись. Да и встречей то назвать было сложно. Истмах лишь показался на глаза Гумаке, но тот, ни слова не говоря, не делая резких движений лишь, едва мотнул головой, дескать, «извини». Что порой заставляет хозяев, угощая гостей, напиваться и объедаться так, будто то всё – за чужой счёт? Будто не будет наказаний для души за излишества?
       Это всё дало возможность Истмаху, в сопровождении своих нескольких воинов сходить на местный рынок, посмотреть на людей, пройти по улицам, заглянуть в лавки к мастерам-ремесленникам. И почти всюду, увиденное его радовало: цены на рынке были выше, чем на многих базарах его земель, а уж тем более Гастани. Да и выбор товаров – шире у Истмаха: много заморских, но и свои – качественнее, ремесленные изделия – и подавно лучше, краше, крепче. Ему тогда ещё подумалось, что можно попробовать не только принимать торговцев у себя на земле, но и своих – направить сюда. Чтоб слава-то шире разнеслась.
       …Я улыбнулся. Я отличал гордыню от гордости…
       К вечеру, однако, Истмаха позвали к Гумаке. Тот, как будто бы, выглядел лучше. Они долго говорили о всякой ерунде. Они не были противниками, но так уж повелось, что с самого начала деловой разговор не начинается. Нужно узнать настроение, по косвенным признакам определить отношение человека к предмету разговора или просто необидно подколоть друг друга. Помимо Гумаки и его гостя в зале, за широким прямоугольным столом, присутствовали ещё несколько людей, без которых обыкновенно не обходится деловая беседа. Они как бы создают фон, за счёт которого хозяин либо самоутверждается, либо, будучи не настолько уверенным в правильности своих решений, ищет одобрения, доверяя.
       Но наконец, Гумака сказал:
       – Слышал? Говорят, Дистапу совсем худо приходится?
       Истмах молчал, посмотрел на Гумаку, стиснул плечами, едва нагнул голову, словно выражая скепсис, но лицо осталось невозмутимым. А Гумака, не видя однозначного отклика, продолжил:
       – С тех самых пор как умерла его жена, его дела пошли совсем плохо. Прежде он мог позволить себе гонор, считал, что он велик сам по себе. Обижал её… Но ходить за ним больше некому, всё покупает чужую любовь…, да и покупать уж не на что. Все воротят нос. Никто, даже за деньги не хочет терпеть его несносный характер…
       Истмах в упор посмотрел на Гумаку:
       – А ты что же? Оказывается, ты ему единственный друг?
       – Да друг ли? Ныне-то стал. Ныне он меня терпит. Пока держу его хотя бы смотрителем округи. А что дальше? Он всё больше плошает. Поговорил бы ты с ним?
       – Я никогда не был ни с кем дружен. С чего бы?
       – Ты ведь всегда ему помогал? Ты ведь помогаешь, когда просят…?
       Истмах встал, молчал, прошёл по комнате. Думал. Что тут скажешь? Но Истмах нашёл что сказать. Вдруг резко вспылил:
       – А сколько он мне добра сделал? Или ты не знаешь, что он держит руку Кадиссы…?
       – Но ведь ты знаешь, что Кадисса…?
       – Кадисса – сам по себе! Тебе ли того не знать? Но и насмехаться я над собой не дам. Ты думаешь, я не знаю, что он обо мне говорил? Что я – простак из пастухов! Что я полукровка! Что я – выскочка!
       – …но ведь ты действительно полукровка…, – примирительно пробормотал Гумака. – Ну, я…, я прошу тебя!
       Истмах смотрел на него, низко наклонив голову. Он покраснел и не мог успокоить рук. Он был вне себя от ярости. Его нутро…, пусть…, да…, он не находил нужным скрывать своё происхождение, но очень часто, когда человек взбирается высоко, со страхом думает о том месте, с которого поднимался… Было ли так у Истмаха?
       Он долго молчал, а затем заговорил, исказив лицо так, словно ему было горько:
       – Жаль ли мне этого человека? Я не злопамятен, мстить не буду, но и руки вновь не подам. Я предупреждал его, и не раз. Всё, чем я помогал ему, он воспринимал как должное. А поскольку моя помощь была для него бесплатной – но не ценил моих усилий, сколь ни много я вложил. Вспомни, сколько зерна я послал ему в позапрошлом году для сева? В прошлом году я сам лично ездил к степнякам выкупать его пленных? Что мне было за то? Я ничего не получил. Но не о том речь. Я не настолько беден, чтоб не помочь, но я настолько скуп, что ценю свои усилия. Только тогда, когда человек сам вырвет кадык недругу, когда проползёт на брюхе, обливаясь собственными слезами и кровью – только тогда он будет ценить свои усилия. А если получил просто так…? Разве то ценно? Сейчас ведь как думают? Было бы ценно – не поделились бы. А так…
       Казалось, Гумака понял его. Встал, помедлил, примирительно махнул головой:
       – Понимаю. И больше не настаиваю. – Истмах вновь посмотрел на него. Виноватым он себя не чувствовал:
       – Когда вокруг много глупых – это хорошо, я на их фоне умён, выигрываю, но когда вокруг глупые абсолютно все, то это плохо – меня как букашку могут раздавить по незнанию.
       Разговора не получилось.
       А на обратном пути случилось вот что.
       …Истмах не любил такие ситуации. А что делать? Порой он даже удивлялся, если по весне или по осени к нему не бывает веретениц страждущих благоволения. Оно ведь так: если сильный в мире власти – значит сытно ешь, а если так – поделись. Конечно, с Истмаха не убывало, если он жертвовал милостыню… Не убывало. А что менялось? Сколько бы он не благодействовал – ряды нищих пополнялись. Свои это были, или пришедшие, погорельцы, или люди, которых обворовали, те, которые лишись кормильца или те, кто проигрался, оспорился? Что менялось в мире? Словно вода в ручье по весне – мутный поток, несущий щепки, мусор, грязные куски льда… Действительно ли всем им была нужна помощь? Или были среди них те, кто мог, но не хотел работать? Кто был о своей особе слишком высокого мнения? Кто считал, что он чрезмерно много учился, чтоб браться за какой-то низкооплачиваемый труд? Истинные бедняки, сироты, калеки, старые воины, беглецы из других земель, отпрыски состоятельных родов, которые считали, что им открыты все пути, те, кто разгневал родителей, был изгнан…? Сколько вас всех? А наместник Истмах – один.
       Да, он должен. Но кто всё то сможет решить? Иссякает ли поток мелочных просьб, унизительных дрязг, грязных клятв и кровавых ссор?
       Истмах возвращался. Казалось – всё хорошо. Не то чтоб поездка была одна из лучших, но результат был неплохой – своего ничего не потерял, но съездил, посмотрел, остался жив.
       Дороги здесь он не знал, решив скостить путь – двинулись напрямик. Ничего сложного, однако, здесь он раньше не был. Но куда ехать – знал, двигался на запад: там должна быть дорога. Ехали неторопливо, рысью. Чего спешить-то – к ночи всё равно не успевали доехать до ближайшего города. Больших селений рядом не было, но по балкам – виднелись домишки. На далёких склонах сейчас, в середине сентября всё ещё была различима пёстрота, скупых размерами, земельных наделов: на землях, что получше – длинные или наоборот, широкие однотонные полосы – рожь уже убрали. Если же владельцами были бедные поселяне, с маленькими, порой даже крохотными наделами – в таких случаях пёстрота этих лоскутов поражала. Особенно разница была видна в начале лета и весной: горячилась розовой пеной гречиха, просо – быстрыми волнами, там – трава на корм, а рядом… Лоскутное одеяло бедняцких наделов: розовые, жёлтые, голубые и синие, лиловые и зелёные, белые и кремовые. И Истмах знал, с какой скрупулезностью обихаживаются там с трудом рождённые ростки. И хоть ему самому не пришлось заниматься этим… нанизываем дней на острие надежды или отчаянья, когда глядя на сухую землю, дыша суховеями, молишь богов о благословенном дожде. Или, стоя рядом с тяжёлыми, опустившимися от многодневных дождей и туманов, колосьями ржи, сердце замирает от одного только луча долгожданного солнца… Он был воином, был сыном воина, но это не сделало его сердца настолько безразличным, как у некоторых, кто, едва взойдя на одну ступень жизненного благополучия, презрительно смотрит на остальных, кто, задыхаясь и цепляясь руками, подтягивается из последних сил вслед…
       Так ли?
       …Чуть позади послышался негромкий плач и всхлипивание. Истмах очнулся от мыслей и обернулся – воины его отряда давно оглядывались, строй едва расстроился, однако не распался: вслед им бежал мальчик лет десяти, а может и больше – он был худ и грязен, определить точно его возраст возможности не было. Он был оборван, бос. Бежал вслед за отрядом, плакал, падал, поднимался и вновь бежал.. и плакал.
       Истмах остановился и вновь оглянулся. Его воины прятали глаза или глядели жалостливо или… презрительно, покровительственно? Истмах посмотрел на Хогарта. И вновь – на бродягу.
       …Я слышал его мысли, я видел его эмоции. Мальчишка был не коренной – о том говорило всё: и его смуглость, и разрез глаз, и пропорции лица. Кто он? Откуда? Зачем или вернее – почему здесь? Отстал от своих? Почему не шёл в селения? Он не выглядел больным или безумным. Наверняка, как и все нищие бедолаги он был лишь голоден и беден.
       Всё ещё думая о своём, Истмах повернул коня и вновь задал темп движения – теперь быстрее. Но бродяга не отставал. Бежал, спотыкался, падал, вставал и вновь бежал…
       Истмах резко остановился и повернул коня, он напустился на беглеца:
       – Поди прочь! Я не стану тебе помогать! Поди прочь! – Он развернул коня и вновь начал движение.
       Не помогло.
       И вновь Истмах остановился. Лишь толику времени он раздумывал, а затем – отстегнул баклажку с водой, снял свою сумку седельную, в которой был хлеб и несколько кусков вяленного мяса. Всё это бросил мальчику. Одним движением раздвинул тесьму кошелька, вынул две монеты и бросил бродяге. Тот опешил от даров, однако на упавшие монеты он кинул лишь беглый взгляд, не выпуская из рук сумку с пищей, шаря в ней руками, но глядя в глаза Истмаху. Он только пытался поймать взгляд наместника. Но вот он, видимо нащупал хлеб и обратил свой взор туда. …И пока мальчишка отвлёкся, Истмах, в который раз развернул коня и поскакал галопом. Он даже не оглянулся. Какой пример он подавал своим воинам? Что они ныне о нём думают? Что таится в их взглядах, когда они смотрят на его спину? Гнев? Ненависть? Сожаление? Боль? Печаль? Или понимание и оправдание?
       Но события сменяются очень скоро. И это пройдёт…
       …Он просто побоялся ответствености. Да, человек, который решал многие судьбы, не решился взять ответственность за ещё одну. Хотя, казалось бы…
       Я… не осуждаю. Я – Храню.
                34
       На угрызения совести, должно быть, уходит много времени. Но события – не останавливаются, всё время кто-то, что-то и где-то... И обо всём Истмаху нужно было знать. Иначе, какой он хозяин? А номинальным он быть не мог – не тот характер.
       …Но это был как раз такой случай, когда вмешиваться было уже поздно. Истмах сидел за столом в большой просторной комнате, в добротном большом и светлом деревянном доме. Напротив него, понурившись, сидел староста этого самого большого селения.
       – Да не оправдываюсь я, наместник. Не оправдываюсь. Я понимаю, что тебе должно так поступить. По-страведливости я, конечно, совершил …несправедливость. Так где ж её искать, ту справедливость? Ты вот, закон значит, далеко. Ты должен делать по справедливости. А я что? От короля до меня – далеко. Откуда мне знать о той справедливости? Что я видел? Что я знаю? Какой закон-то: как ты – так и с тобой. А всё остальное… Тебе то должно делать. А я уж…, поступил, как знал.
       – Ты выступаешь от моего имени. Я – от имени короля. Что, скажи тогда значит слово короля, если те, кому должно следовать за ним – не внимают ему?
       – Ну так накажи, наместник Истмах. Я же не отпираюсь? Никуда не бегу и не увиливаю. Поступил как считал нужным и …справедливым. Расскажу всё как есть. Что уж тут?
       Истмах сидел и молчал, оперев локти на колени. Он не смотрел на Килимариса. Создавалось впечатление, что он сам оправдывался. Он словно боялся взглянуть в глаза человеку, на которого поступило столько жалоб. И было бы просто, если бы те жалобы были однотипные. Но жаловалась и вдова военного, и богач, и просто почтенные люди…
       – …Да что здесь вообще скажешь? Помнишь Благослава? Помнишь? Ведь неплохой был человек. Он был одним из первых, тех, кто прибыли сюда и вгрызались в эту иссущённыую «чёрными» бурями, землю. Но прежде – он обильно полил её кровью. Его наделили хорошим участком земли. И он после, долгие годы, поливал её потом, честно, ни у кого, ничего просил. А потом, к старости – решил посадить на участке сад: за деревьями всё одно проще ухаживать, чем за хлебом ходить…? Ведь так? Помыкался он несколько лет, пока деревья начали плодоносить. Но посадил сад, …прекрасный сад. Чего там только не было? И яблоки, и миндаль и эти …даже…, эти… – он нетерпеливо щёлкнул пальцами, стараясь вспомнить, а Истмах молнул головой, словно говоря: «Да помню, помню».
       – …И что? Сначала из-за огорожи обрывали плоды с его деревьев. А он – храбрился, что мне, для прохожих жалко? А потом стали к нему в сад залезать. Вначале потихоньку. А потом, видя, что хозяин – старик и делать ничего не может – ходили уже не таясь. А после и насмехаться стали. А он что? Что он может? Пока пойдёт позовёт подмогу – эти молодые увальни уж сорвут, сколько им надобно и не надобно, поломают деревья да потопчут плоды. Вот скажи мне…, Истмах, скажи – в пользу то? В прок ли оно им? Ведь там верховодой был Брана. …Знаю я его: родители богатые раньше были, да по ветру всё спустили. Его – баловали с детства, а как стали беднеть, он на них крепко осерчал. Поколачивал. Говорят, мать его даже прокляла. А ведь ты знает, Истмах…, говорят родительское проклятие – самое крепкое. Доведёт до могилы непременно. Вот и … И как-то Благослав вывел в сад свою старуху-жену, да не успел вовремя. Бесчинствовавшие молодчики, хоть и был почти сад уж пуст – просто так, сломали и ту хлипкую огорожу, да поглумились над старухой. Нет. Ничего особо такого, только швыряли её из стороны в сторону, а она уж и раньше-то умом тронулась, с сыновьями-то их знаешь же что случилось. И вот скажи мне, наместник, где она – справедливость? Кровь и пот Благослав положил здесь. Над его старухой-женой, что выростила двоих сыновей, как степных соколов для защиты этих земель да сама же потом и закрыла им глаза... Скажи мне…, наместник, как мне смотреть таким людям в глаза, если потратив жизнь на то, чтоб этот край цвёл, эти старики не могут найти здесь не то что благодарности, а и просто – покоя? Не могу я нести то бремя – смотреть им в глаза. Я сам не сегодня-завтра могу погибнуть и мою жену вот …так же? А то что я делал – забудется? Как не нужное? Это ведь моя жизнь – я строил…, растил…, защищал. Значит – то всё прах, единой чертой…, придёт кто-то скажет – то всё неправильно. Ныне должно… А что – ныне? Какая она справедливость, Истмах?
       Истмах поднял глаза и вперил в него взгляд:
       – Ты мужчина, а не слезливая женщина, не немощная старуха! Что ж так-то было решать?! Дальше!
       – …дальше…? Он даже рассказывать ничего не стал – жалкий, избитый старик. Да соседи его мне донесли. А мне что делать? Встал в засаду около сада. А уже ближайшей ночью, кто залез за ограду – всех, и старых и молодых, и девок и парней, поймал и повесил. Непутёвые те, кто пришёл на чужой надел, а тем более с Браной. И ведь не голодали, не за едой шли, не за плодами, чтоб продать да купить что домой. Они же… да на что потратят? На это кислое греческое вино, которое хвалял торговцы? Всё оно здесь кислое… и люди – гнилые… Всякий сброд… Делай, что хочешь, наместник, а я сделал так, как считал нужным. …И ведь пропили бы. А ведь же – совсем молодые были. Разве станет добрая девушка с такими как Брана по ночам разгуливать? Вот всех и порешил. А потом эти сороки да вороны налетели, дескать, где искать стправедливости от самоуправства властей, дескать обидели-погубили деток, и из-за кого – старого деда, которому помирать давно пора, а он всё слезливыми глазами солнце оскорбляет. Но как же жить? Жить-то…? Истмах?
       Высокий, молодой, но уже казалось, кряжистый мужчина, ближе к тридцати годам. Он был едва грузен, а сейчас – ещё и сильно сутулился. И хотя по лицу был молод – голова его была брита, видимо от того, что проявлялись глубокие залысины. Вполне добродушный на вид, однако казался неповортливой громадиной, которая, не разобравшись, может и гору сокрушить. …Он и сокрушил.
       Истмах приказал ему убираться, сказал, что хочет подумать. А что тут думать? Истмах был назначен, чтоб прежде всего, исполнять волю короля. А в чём воля того, кто правит? В глазах подчинённых выглядеть благонравно? Пристойно? Но ведь именно верховная власть пишет законы. И если подчинённые не станут их исполнять…, если в лодке не будет крепкого и правильного каркаса – она не поплывёт, если бестолково возвести стены – дом будет нежилой, если жениться на кривой – то и потомства толкового можно не ждать… Прав ли Истмах, в точности следуя принципам наделённой ему власти? Будет ли он прав, если преступит свод общепринятых правил и законов? Килимарис поступил так в силу обстоятельств, но не по правилам. Но только если смотреть на всё это мелочно, дотошно. Как смотрят замшелые писаки, боясь преступить и единую букву, переписывая указ короля. А на деле? А на месте? А по правилам – и взлететь нельзя. А по правилам… Что по правилам? Разве жизнь можно расписать по правилам? Истмах…, он пытался разобраться в себе. У него было много вопросов. Он не был простым мальчиком, который бы действовал по прихоти и слушался лишь своего сердца. А как же совесть? А как сейчас смотреть в глаза тем, кто пришёл требовать справедливости от, казалось бы, незаконного решения старосты? Эти земли населяли не забитые, веками угнетаемые люди. Которые знали, что высовываться нельзя, что если удалось миновать одной беды, не значит, что другая – пройдёт стороной. Никаких закономерностей. Вечно затюканные и забитые, привыкшие платить исправно подати, и всё равно кому – лишь тому, кто называется хозяином, будь он идиот или вполне мыслящий господин. Нет… На этих землях, где Истмах был господином – было всё по-иному. И не все то видели и понимали. Сюда прибывали люди, в ком прело бунтарство, кто не захотел мириться с теми условиями и порядками, что сложились на большой земле. Сюда приходили люди вольные. И эти могли защитить себя и от кочевников и от чрезмерной власти господина. Истмах не собирался им потакать. Никогда такого не делал. Здесь не хватало женщин – они реже хотели бросить всё и переселиться вслед за мужьями, а молодые парни – и вовсе были не обременены хозяйством и жёнами. Здесь ценили и потомство. Из безвыходности женились на чужеземках – дети получались красивые да охочие до свободы.
       …Но человек должен знать, что есть предел вольной жизни, будет конец бесчинствам, когда можно будет спокойно сесть и радоваться, что удалось пережить все знаемые треволнения и опасности.
       …Решение моего Подопечного казалось мне категорически неправильным. Но он шёл по своему Пути, в соответствии со своей Судьбой. А у кого-то нить Судьбы уже отрезали Мойры…
       Он приказал созвать всех тех, кто был недоволен решением Килимариса. Смотрел и наблюдал за ними долго. Затем приказал повесить брата зачинщика Браны, ещё нескольких мужчин – заклеймить рабами, женщин, среди которых, и матери некоторых казнённых – высечь.
       Его единственной фразой стало:
       – Воспитывать да смотреть за ними лучше нужно. А коль охота подраться – пусть идут против врагов короля Енрасема, он платит хорошее содержание своим воинам.
       Были недовольные, но в глаза многие, конечно же, очень многие говорили, что решение наместника Истмаха – правильно и давно пора навести порядок.
                35
       Время шло. Дни сменяли дни. Много событий, много дел. Однако… Нельзя было терять это самое время. Я не знал точно, удастся ли мне то, что подспудно чувствовал, но пробовать стоило. Ведь у него было столько дел. Он мог! Он мог…
       …Я вновь показал Подопечному тот сон.
       …Истмах – среди множества камней, они справа, слева, чуть позади. Он озирался. Пелена тумана. Болит сердце. Едва держа меч в правой руке, левой он чуть расстёгивает куртку и запускает руку за пазуху – кровь. Старается конвульсивно вздохнуть. Отползает к камням, судорожно сглатывает слюну и без сил опускается, прислонившись спиной к большому камню с отвесной боковиной – так проще будет встретить врага. Раздаются приглушённые шаги. Кто-то двигается тихо и осторожно. Он – небольшого роста. Истмах, затаив дыхание почти чувствует, что человек озирается, словно бы принюхивается, разыскивает и… стискивает в руке меч. Оружие. Которое несёт смерть. – Опять! Опять всё повторяется в мельчайших деталях! …Медленно, очень медленно проявляется человек – одет как воин, строен, двигается осторожно, крадясь, едва сгибает колени. Озирается, но в его движениях не чувствуется страха. Он не боится, он – ищет. Человек остановился, прислушался и, нагнув голову, двинулся прямиком к Истмаху. Тот, сквозь пелену тумана, силился вглядеться в лицо. И походка, и силуэт и…лицо – знакомы Истмаху. Он дёрнулся и попытался встать – Ата! В её руках – меч.
       Не понимая, что он спит, Истмах, судорожно сжимая меч левой рукой, пытаясь его удерживать и правой, в конвульсиях бегства, пытается кричать:
       – Опусти меч! Опусти меч!
       Но Ата улыбается, нет – скалится и твёрдым шагом идёт к нему…
       …Истмах вскочил. Он, почти упав с ложа, истерично попятился, пытаясь нащупать позади стену, словно она станет ему надёжным прикрытием.
       Он знает, кто желает ему смерти… А что толку? Аты всё равно нет. Где она ныне? Вестей о её судьбе нет – как отдал её Истмах в Когилецкую балку Хистинахису, так и не слышно о ней донесений. Да он и не спрашивал… Хотя, несколько раз вспоминал. Да, было. …Жива ли? Отчего снится? Или действительно угрожает ему, сулит опасности и смерть?
       …Мне не хотелось, чтоб на этом завершился сон Истмаха, и в этот раз мне не довелось ему всё показать. Кто его знает, какие он выводы сделает ныне, после того что видел? Я, тут же, попытался скорректировать его размышления в сторону положительных моментов их встреч. В его памяти возник образ, манящей, тоненькой, немного наивной девушки, что удивлённо повернувшись, вглядывалась теперь в темноту ночи изумлёнными глазами, всё ещё веря в любовь и справедливость. Мне нравился тот её взгляд, и я постарался именно этим осветлить в мыслях Истмаха мрачные тона. Разве могла такая убивать? Коварно планируя покушения?
       Я не дал Истмаху заснуть снова в то раннее утро.
       Спустя несколько дней он выехал с проверкой в Когилецкую балку.
       Хистинахис встретил его целым ворохом дел: обозрели новые казармы для воинов, пересмотрели всё оружие, что успели выковать оружейники. Хистинахис не спешил выдавать его воинам, да и потребности особой в том не было. Сходил Истмах и в каменоломню – отсюда камень поставляли на крепостные стены Гастаньской крепости, а «бой» – планировали для мощение улиц и дорог.
       Вроде всё было нормально, но поскольку Истмах, как ни странно, думал совсем не о делах: он был не в духе, испрашивать сразу о том, что его интересовало – было для него невозможным. Словно споткнуться на последней ступени длинной лестницы, словно повернуть за последний поворот, чтоб увидеть лишь развали родного дома, который покинул много лет назад, словно… разочароваться в первой любви… Хотя…, это – далеко не первая и далеко не любовь…
       Лишь только к вечеру, когда нетерпение Истмаха достигло пределов, когда глядя на него Хистинахис вовсе разволновался и казалось, выплеснул все щедроты лобзания, доступные ему: и изысканные угощения и прекрасные танцы пленительных рабынь и дорогое подарочное оружие, Истмах, как бы, между прочим, спросил, что, помнится, сюда, пять месяцев тому назад была отправлена рабыня.
       Хистинахис, обрадованный тем, что хозяин начал хоть чем-то интересоваться, с готовностью приподнялся:
       – Да, припоминаю! Была такая.
       – …Ата, её, кажется, звали так.
       – Я не знаю, как зовут рабынь, тем более таких. Для меня они все одинаковы. Разве что, какая уж очень красивая. Но та ведь… Да, я помню…, и если бы не устный приказ не отсылать её на тяжелые работы, я бы давно уже отправил её ублажать воинов-стражей.
       Истмах слушал молча. По его виду нельзя было понять, как он воспринимает слова подчинённого. Тот нерешительно замолчал – стоило ли уделять какой-то рабыне столько внимания?
       Но вот Истмах вскинул брови:
       – А что с ней не так?
       Что это было? Разговаривать больше не о чём наместнику? Но Хистинахис немало времени, изначально, посвятил размышлениям о значении приказа беречь присланную рабыню. То было не просто так. А Истмах славился своими неординарными приказами. Так же как и неординарными способами расправы с теми, кто ему не угодил… И речь Хистинахиса полилась словно полноводный ручей после ливня:
       – Да, я помню её… Она очень строптива. Она, да…, она много работает, от работы не отказывается, но порой…, иногда…
       Истмах поморщился, поднял руку, заставляя Хистинахиса замолчать.
       – Пусть её приведут.
       Хистинахис подсуетился.
       Нужно отдать должное Истмаху – при всём его нетерпении, он не позволил себе его хоть как-нибудь выказать. Изменилась ли за это время Атасифастра? Ну что за идиотское имя? А какой она была? Она – не унывала. Её вера в лучшее, порой раздражая Истмаха. Какая она ныне? Такая же наивная? Так же верит в то, что в награду за всё плохое, что пережил, хороший человек получит избавление и счастье? Неужели можно быть настолько наивной? Неужели она до сих пор верит, что её выкупят? Неужели она до сих пор верит в свою любовь?
       Истмах недоумённо поднял бровь, но Хистинахис того не заметил.
       Ата вошла бы незаметно, если бы не лязг цепи, которой были скованы руки, да неловких шагов, поскольку ноги были закованы в колодки. Её поставили на колени.
       Это была Ата? Да, худенькая Ата, стояла теперь неподвижно и покорно.
       Истмах едва щёлкнул пальцами:
       – Почему колодки?
       – Она ленива и своенравна, она бунтует! Она подбивает остальных…
       Истмах взмахом ладони прервал его речь:
       – Ата?!
       Но она, словно не слыша, молчала.
       – Ата! – громче повторил Истмах.
       Та вздрогнула, едва приподняла голову, однако в глаза не глядела.
       – Ата? Смотри на меня!
       Она избегала взгляда, но голову подняла, глядя прямо перед собой, неестественно выгнув шею.
       – Ата, смотри мне в глаза!
       Та, едва взглянув, быстро заговорила:
       – …Нельзя, нельзя рабам глядеть в глаза. …Мне нельзя смотреть на хозяина. Рабам не положено…
       – Ата!
       Девушка замолчала, часто моргая и едва раскачиваясь взад-вперёд, повторила:
       – Нельзя… рабам нельзя глядеть…
       Ата изменилась.
       Истмах терял терпение. Встал, глубоко дыша, сердито выдыхая. Заложив руки за спину, прошёл по комнате. Помедлил, раздумывая, затем спокойнее добавил:
       – Ата, почему ты в колодках?
       Она вновь лишь приподняла голову, взгляд – отведён, но тихо ответила:
       – …Я ленива, не выполняю работы, и… я не слушаю того, что …говорит господин.
       – Ата! Я приказываю смотреть на меня!
       Она молчала, а затем, единым порывом вперила в него взгляд. Там вызова не было. И тупого выражения скота – также. Она словно проверяла себя: сможет ли смотреть в глаза, не отводя взгляда. Несколько раз она моргнула, едва поводя головой, но усилием воли – взгляда от Истмаха не отвела. Постепенно её взгляд смягчился, она снова заморгала и… опустила взгляд. Но Истмах – добился своего: она видела, что он не закричит на неё, не укорит. Она может говорить. Он решил поддержать Ату, мягко спросил:
       – Скажи мне, отчего ты в колодках?
       Хистинахис, словно почувствовав угрозу, поспешил вставить:
       – Там рабы взбунтовались, я уже усмирил это. Нескольких – покарали, а вот она…, мне же было приказано беречь её – она осталась… А ведь она – очень непокорна, видать, не даром вы, хозяин, от неё избавились! Что с неё возьмёшь? Ленива – вот и отлынивает от работы. Вот и бунтует!
       Истмах повернулся к нему всем телом и угрожающе, но тихо – спросил:
       – Я тебя не спрашивал! Да и говорил ты, что она от работы не уклоняется…
       Хистинахис попятился, поклонился. Ата, вновь потупила взгляд. Истмах – не выдержал:
       – Ата! Я приказываю тебе говорить!
       Она подняла на него свои золотистые, теперь потемневшие глаза, голос не дрожал, но был тих. Казалось, очень медленно и с трудом, в этот силуэт, возвращается вновь человек по имени Ата. Разрывая путы полугодового сна, просыпается думающая, страдающая, понимающая, мятущаяся душа:
       – А что говорить? Они же забивают рабов до смерти за малейшую провинность. …Конечно, раб – он не свободный, он не человек. Но они же… холят собак, ненавидя себе подобных. Да… мы, в силу обстоятельств – не ровня вам, не ровня свободным. И не нужно нас лелеять только потому что мы внешне похожи на вас…, но и убивать как собак… Почему они не понимают, что должно хозяину радеть за хозяйством? Да, Тодос – лишь наступил хозяйской собаке на лапу. А с него …живьем содрали кожу, они сожгли его…, – Ата судорожно сжалась и начала задыхаться. – Так ведь нельзя…, нельзя! Это же…
       Истмах поднял руку, останавливая её речь. Он молчал долго, а затем, сказал, как отрезал:
       – Эй, кто там?! Колодки с рабыни снять, цепи снять. Привести в порядок! Я заберу её с собой! Теперь вон! А с тобой Хистинахис, я хотел бы поговорить отдельно, останься, – он повернулся к своему управляющему.
       Да, они обсуждали нелёгкие вопросы – у Хистинахиса, здесь, и Истмах это знал – был один из самых высоких уровней смертности рабов. Он всегда просил много, и затраты его, в связи с этим, также были очень велики.
       Что дальше сказать? Истмах из Когелецкой балки уехал поутру. Он забрал рабыню Ату. Она ехала одной из последних, вне общей свиты из нескольких рабов – служек, оружейника и конюшего. Кальбригус держался около хозяина.
       Почему Истмах забрал Ату? Ведь в его глазах она до сих пор была воровкой. Хотя новых доказательств её вины не было найдено. Пропавшие части убранства коня Истмаха так и не были найдены. Что ныне руководило Истмахом? Жалость? Нет, он был рационален. Какие-то иные чувства? Я не стал бы на том настаивать. Какова была моя роль?
       Нет. Я тогда не вмешивался. Только сон.
                36
       На ночлег остановились в небольшой рощице. И хоть валежника было много, развели всего лишь несколько костров – после череды сырых дней, сегодняшнего моросящего дождя – и эти очаги тепла и надежды на сытый ужин, по большей части дымили, оттягивая возможность сытно поесть. К вечеру, однако, дождь прекратился, но усилился ветер.
       Поев, спать укладывались так, чтоб максимально укрыться от ветра.
       Истмах разговаривал с одним из воинов, однако боковым взглядом заметил, как Ата старается незаметно пройти в сторону лошадей, она словно боялась, что её прогонят оттуда. Он уже хотел было окликнуть, но промолчал – уж очень настороженны были её движения. В её поступке не было бы ничего дурного – она же раньше присматривала за лошадьми. Если бы не осмотрительность, с которой она ныне ступала. Едва повернувшись и наклонив голову, Истмах, разговаривая, теперь, однако, лучше видел, что она делала.
       Ата, считая, что на неё никто не обращает внимания, присела на корточки и начала что-то скоро собирать в ладонь, порой, искоса оглядывая тех воинов, кто ещё не спал, и, не то хоронясь, не то стыдясь, отправляла резкими движениями собранное себе в рот. Что она могла там есть?
       Истмах стремительно, в несколько широких шагов, подошёл к ней и, нагнувшись, схватил за ладонь. Ата немедленно сжала кулак и, отворачиваясь, начала вырываться.
       – Что ты делаешь?
       – Ничего! Ничего!
       – Ата! Что ты делаешь?
       Она повернулась и со страхом, замерла, ссутулившись, глаз не поднимала, словно ждала удара. Он, однако же, не обвинял, она, как будто защищалась:
       – Ничего… Я не крала! Я не воровка! Это всё равно просыпалось! – Торопко заговорила.
       – Что просыпалось? Разожми ладонь!
       Те воины, кто ещё не спали – стали подходить, смотреть, не понимая сути. Истмах старался рассмотреть, что такого собирала Ата. Но на земле, практически ничего не было, кроме жухлой травы да нескольких крупинок молотого овса, что просыпался из мешков для корма лошадей.
       – Ата! Я приказываю! Разожми ладонь!
       Её лицо казалось растерянным, затем она нахмурила брови, словно раздумывая и внезапно – лицо искривилось, как от сильной обиды и несколько слезинок скатилось по щекам. Было видно, что признаться сейчас для неё было очень унизительно. Но пальцы разжались: на небольшой, а ныне – мозолистой ладошке, уже потной от волнения, лежал рассыпавшийся, чуть влажный, комочек из зёрен овса и перемолотых пшеничных крупинок – то, что давали лошадям.
       – Что это?!
       – Я не воровка…, оно ведь всё равно никому…, это то, что просыпалось…
       Всё ещё держа её запястье, Истмах, словно не веря словам, второй рукой схватил её подбородок и заглянул в глаза. Но нет, или он совсем не разбирался в людях, или она не врала – ей было обидно, она была удручена.
       – Зачем тебе это?
       Она опустила голову:
       – Я не воровка…
       – Зачем тебе эти зёрна, Ата?
       – …там издыхали …голода, а они тут валяются, … и ведь никому не нужные. …Потерялись, в грязи… Я не крала… Только думала собрать, чтоб …не валялось. – Её запал исчезал, она говорила всё тише и медленнее, взгляд потух. Она ныне была, словно закрывавшийся вечером бутон цветка.
       – Но это же корм для лошадей?
       Она, словно успокоившись, или смирившись, тихо, опустив глаза, вторила:
       – …там нечего было кушать.
       Истмах отпустил её руку, встал. Ему было очень стыдно. А за что? Он оглядел воинов. Вновь взял Ату за руку, что всё так же сжимала ладонь и потянул за собой. Он заставил её высыпать всё в один из мешочков. Высыпать, не просыпав ни крошки. А затем, одной рукой – крепко прижал к себе. Отдал приказ ближайшему воину:
       – Принеси кругляш хлеба и… чистое полотно. Нет, не очень большой кусок.
       Второму сказал:
       – Отрежь широкий, но тонкий кусок хлеба и положи на него побольше сыру. Принеси.
       Когда принесли круглый, приплюснутый хлеб, диаметром в две ладони, он отодвинул Ату от своей груди, взял хлеб, спокойно и размеренно, так чтоб она его видела, аккуратно завернул хлеб в чистое полотно и открытым жестом отдал ей.
       – Смотри. Весь этот хлеб – твой. Можешь его есть, когда захочешь. Никто, слышишь меня, никто не отберёт у тебя этот кругляш. Ты меня поняла?
       Ата смотрела недоверчиво и боязливо, но хлеб взяла и прижала его к груди. Затем – сунула за пазуху, прикрыла полой куртки. Молчала.
       – А теперь смотри – это ещё хлеб с сыром. Ты его должна съесть сегодня, сейчас, так чтоб я видел. Не прячь его. Я хочу знать, что ты – наелась. Только не подбирай больше зерна. Никто здесь тебя не упрекнёт за то, что ты ешь хлеб. Никто у тебя этого не отнимет. Поверь мне.
       Ата стояла, нагнув голову, она, казалось, не плакала, но слёзы катились по лицу. Я понимал, что ей, должно быть, очень стыдно.
       …Её Хранитель был здесь же, и, скрестив руки на груди – вполне характерный жест для людей, которым хотелось бы отгородиться от всего, кусал губы. Его глаза были полны слёз. Но он не был благодарен ни мне, ни моему Подопечному. То, думаю, были слёзы обиды. А может – жалости…
       Ата, локтём левой руки придерживая хлеб за пазухой, медленно, стесняясь, вернулась к своему месту и села. Она ела вначале несмело, но потом – со всё большей жадностью, стараясь не ронять крошек. А ведь вечером, при раздаче еды, её не обделили горячей похлёбкой – Истмах проследил. Он, сейчас делая вид, что очень занят делами, разговаривал с воинами, решив обсудить вопросы завтрашнего дня. Но иногда поглядывал в сторону Аты. Никто из воинов не поднимал той темы, многие – прятали глаза.
       Истмах видел, как съев хлеб с сыром, Ата, украдкой, едва вынув кругляш хлеба – отщипнула от него ещё чуть-чуть.
       Она, конечно же, наелась, но думаю, ей очень хотелось ощутить, что может воспользоваться своим богатством в любое время, да хоть и сейчас.
       Спустя немного времени, Ата, кутаясь в плащ, как можно незаметнее устроилась подальше от воинов, и так вышло, что неподалёку от того места, где расположился Истмах – позади него, но ложась, отвернулась. Стоянка была небольшая – приходилось ютиться.
       Она, стараясь укрыться от всепроникающего ветра, сморённая всеми перипетиями последних дней, уставшая от переживаний о будущем, сейчас просто забывалась, глядя, как лошади, переступая с ноги на ногу, пытались найти среди пожухлой травы хоть какую сочную былинку. Их движения становились всё медленнее, пелена дождя постепенно становилась более воздушной, но плотнее, переходя в туман, и силуэты лошадей становились всё более размытыми… Она локтём прижимала к себе, и наверно это её, в какой-то мере грело, – кругляш хлеба, надломленный с одной стороны и потому пахнущий. Кругляш, которому она была хозяйка.
       …Но и сквозь сон она, вскоре, почувствовала пронизывающий холод ветра и пробирающую сырость от земли. Она хотела переменить положение, но становилось только хуже, старалась натянуть плащ одновременно и на пятки в рваных полусапожках, и на колени в хлипких штанах, и на голову, дабы дыхание поступало под плащ и хоть немного согревало её. Тщетно. Она вроде спала и не могла заснуть крепче от холода. И от сна она не могла пробудиться, что улечься удобней или пойти поискать более уютного места.
       Она не сразу почувствовала, что её осторожно подняли и понесли – никак не могла очнуться от сна. Как бы желая протестовать, оттолкнуть, она несколько раз судорожно вздохнула. Но сухо и презрительно были произнесены слова, при которых руки, что держали Ату, лишь крепче её прижали:
       – Угомонись. Очень холодно. Я не причиню тебе вреда.
       Истмах перенёс её к своему месту, положив лицом к костру, улёгся сам, надёжно согревая её спину своим телом. Она сжалась, ибо протестовать – сил не было: сытный ужин, за столько времени; тепло, что окутало её со всех сторон – и от добротной подстилки, и от тёплого плаща Истмаха, да и него самого, что прикрыл собой её спину. Ей показалось, что она тонет в липком, удушающем сне, против которого протестует разум, но которому покоряется замёрзшее тело.
       …Когда знаешь, что скверно, но возразить боишься, страшась, как бы вновь не вернулись не менее липкие и мерзкие: «плохо», «неудобно» и «холодно»…
       …Она проснулась перед самым утром. Едва высунула нос из-под плаща, которым была укрыта. На месте костра поднималась тонкая струйка дыма, что в предутренней серости была похожа, под утихающими порывали ветра, на истощённое привидение. Его силуэт ломался крупными, роскошными снежинками, что мерно покрывали все беды и горести, гасили все шорохи и останавливали все движения. Эта уверенность раннего снега – не была робкой, это было предвестником приближения хозяйки зимы, когда белый, равнодушный покров снега, не этой – зыбкой, а настоящей роскошной, узорчатой шалью прикроет землю, кустарники, людей… И ровным, пуховым одеялом окутает чистоту рассветов, дней и вечеров от угнетающего дребезжания людской суеты…
       Она слышала мерное дыхание спящего рядом, иногда чувствовала нервное вздрагивание его пальцев, порой – судорожное клокотание криков в горле, но ворочаться не хотелось. Где-то тихо вздыхали лошади. Всё это должно было ей мешать, должно было угнетать, но… сейчас хотелось, тепла, покоя. Ещё успеет. И бояться будет, и переживать. Успокоение приходило и от ощущения вкусной и объёмной клади за пазухой. А сейчас спать…, глядя, как мерно опускаются на сером фоне белые снежинки, …мерно и ровно, порой, срываясь в застенчивый, кратковременный танец…
       Ата вновь втянула под плащ голову и, не закрывая глаз, видела, как холодная серая пелена, сменилась тёмной теплотой плаща. Почувствовала, как холодный, но не морозный, чистый запах снега сменился на запах рвани и нищеты, смешанный с запахами кожи, добротной выделки от ремешков экипировки, и чужого мужского запаха, который, однако, не раздражал.
       Снег выпал в конце октября.
                37
       Казалось бы…, осень всегда воспринимается как предпоследний этап, печальный конец пред зимним забвением в ледяных объятиях пустоты, которая питается холодом дней и ночей, охлаждением взаимоотношений. Кажется, будто осень, унылая своими слякотными днями, или холодная даже своими солнечными полуднями, когда дрожишь, укрытый бездонным синим небом, когда спотыкаешься о ворохи палой жёлтой или оранжевой листвы. У многих осень ассоциируется со старостью, а зима – с кончиной. А весна? Это – надежда. Пусть она будет даже плаксива и прохладна, но ведь… – завтра-послезавтра выглянет солнце, чтоб осветить нам путь в жаркое, томящее лето…
       Люди часто склонны проецировать окружающие условия на свою жизнь. Кажется, что осень – это подведение итогов, а до весны ещё так далеко. На пути к этому душевному теплу – многие месяцы холода. Холода отношений. Поневоле люди становятся осенью рассудительнее, строже, даже – более скупыми. Ибо впереди – испытание. Пред зимой ты беззащитен, если будешь обнажён…
       Вот удивительно. Такие отголоски я отметил в то время в душе Истмаха. Ему вспоминалось, что весной, или даже летом, когда, казалось, всё должно было бы быть весело, в тон молодости, ему было неуютно. Именно в то время он терял нечто, в чём ещё не мог разобраться. Весной, жизнь молодой Аты, казалось, рухнула. А теперь – осенью, Истмах обретал то, к чему подсознательно, знаю, стремился. Ему казалось, …нет, с уверенностью он бы того не сказал, но было ощущение, что вот теперь всё будет хорошо. Ныне спокойно и уютно. Хотя, по сути – ничего особенного, необычного в его жизни не происходило.
       Да, он менялся. В его поведении не чувствовалось того уныния, что присуще порой по осени даже самым сильным характерам. Его не пугали слякоть и резкий ветер, они не привнесли в его душу тоски или угрюмого смятения, тревоги пред неизбежными холодами.
       Он жил.
                38
       …Тем днём Истмах повредил ногу – конь упал на скользком склоне и наместник неловко, совершенно не ожидая того – сильно ушиб лодыжку. Пока добрались до Гастани – нога распухла так, что нужно было разрезать сапог. Позвали лекаря, но он был полупьян, сказал – перелом.
       Услугами своего лекаря Истмах пользовался редко: болеть не болел, в бою отличался военным счастьем (как знать, чего это стоит Хранителям?). И вот накануне у лекаря родился пятый сын: знаменательное событие, которое нужно было отметить. Много детей – хорошо, авось хоть кто из них вспомнит о стариках? А содержать их у лекаря пока получалось, высокий статус его вполне позволял сводить концы с концами. Гораздо больше работы у него было на стороне; Истмах закрывал на это глаза.
       Лекарь туго перевязал ногу, приложив несколько палок, и удалился неровным шагом. В нём было равно столько алкоголя, дабы ориентироваться, перебирая толстыми пальцами свои бутылочки, в закоулках своих путаных мыслей, но не более того, чтоб бояться гнева наместника.
       К вечеру нога ныла настолько, что Истмаху сделалось совсем худо. Пить вино, заливая боль – не считал нужным. Но и стонать всю ночь – не очень-то хотелось. Он вновь приказал позвать лекаря. Пьяный – ну так казнить его, всё равно пользы нет. Хоть не испугается, что с пьяни возьмёшь? …И тут услужливый молодой воин поклонился, дескать, есть человек, что облегчит хотя бы боль.
       – Что такое?
       – Есть одна рабыня – она избавит от любой боли…
       – Рабыня? Что за рабыня? – Истмах поморщился: опять знахарство какое-то, залечит какая-то старуха. Станет болеть и то, что не болело.
       – Ата. Рабыня Ата, она ведь… Вы знаете её…
       Истмах приподнявшись на локте, хотел резко подняться и сесть, но это отозвалось сильной болью в ноге.
       – Да что она может?! – Аты он не видел несколько недель, с тех пор как привёз её из Когилецкой балки. Не было ни повода, да, признаться, и ни особого желания.
       Знать, что нечто, то, что интересно и дорого, где-то далеко, недостижимо – это одно, а ведать, что это совсем рядом, греет, даже если не видишь его – иное. Да, Ата была где-то рядом, по-прежнему при лошадях, она была жива, она была буквально расстоянии вытянутой руки. Этого вполне хватало. Он уже не сердился за воровство. Трудно на неё было сердится, теперь когда прошло время. Да и чем дольше он познавал её, чем дольше она была рядом, тем больше он осознавал, что воровство и Ата – несовместимы. Как и убийство… Ата убивала? Та, у которой находят утешения и раненные, и смурые? Но Ата – убивала. Что это ныне было? Замаливала грехи…? А у кого их нет? И в какой мере считается проступком… то, что могла сделать эта убогая разумом девочка? Истмах не думал о том ныне. Он думал о том ранее…
       Воин поклонился:
       – Она может, поверьте, наместник. Она всё может. Не сомневайтесь…
       – Ну, так тащи её сюда, раз может! Что ты стоишь… – Истмах начал ворчать, а это, знаю, было плохим признаком.
       Время было ближе к полуночи, и Ата, которую быстро, вслед за тем, втолкнули в покои наместника – была сильно удивлена.
       Она была зажата, губы – крепко сомкнуты, а взгляд – потуплен и виноватый.
       – Что смотришь? Ногу я повредил! А эта пьянь, лекарь – никчёмен! – Истмах говорил громко, пренебрежительно. Но замолчал, разглядывая Ату, а затем, насмешливо добавил:
       – Говорят, ты хорошо лечишь лошадей? Посмотри, что с моей ногой. Наверняка, в твоём понимании, я не сильно отличаюсь от твоих подопечных?
       Ата, шевельнулась, покосившись на сопровождающего воина, зажато, не глядя в глаза Истмаху. Реакции мало. Не похоже на Ату. Молчит. Что она бы хотела, могла сказать? Что наместник хуже лошадей? Или не мог он сравнивать человека и животного? Истмаху того не хотелось выяснять – нога ныла и болела. Кем она себя возомнила? Тем, кому дано видеть и решать больше? Но ведь – решает не она. …Хотя, что блаженным до мыслей окружающих? Считал ли Истмах Ату сумасшедшей? Думаю, нет. Он просто не понимал её, оставляя, однако, ей право видеть, то, что она хотела. Не понимал, но принимал. Пусть так. …Как диковинный заморский зверёк – наблюдать за таким забавно.
       …Да, та картинка, что есть, порой сильно отличается от той, что видят глаза. А уж тем более – отличается от той, как это интерпретирует мозг человека…
       Тем временем Ата подошла и, отложив свою сумку с принадлежностями, склонилась над ложем Истмаха. Оно не было высоким – она, при желании, могла присесть на корточки. Так было бы ей удобно. Но она стояла. Не решалась испросить разрешения присесть рядом?
       Осторожно отняла покрывало, и, едва касаясь, провела рукой вдоль ноги. Хотя, что она могла почувствовать, если нога была примотана толстым слоем тряпичных полосок к палкам? Подняла взгляд на Истмаха. Смотрела так, будто он никогда не делал ей ничего плохого, будто …смотрела на ребёнка, не унижаясь, однако, до заискиваний.
       …Мне показалось, что она посмотрела Истмаху в глаза впервые за долгое время. Ещё с того времени, когда он был с ней тогда единственной ночью – она перестала улыбаться. А после Когилецкой балки – и в глаза не смотрела. Но… Наверно в её улыбке была какая-то тайна, без которой было не обойтись. И когда она выполняла функцию лекаря – просто обязана была улыбнуться, словно хирург, что делает пациенту больно, но во благо. Вот только было такое ощущение, что во благо пациенту она больно делала себе…
       – Мне нужно разрезать это. Вам будет больно, если я буду свертывать повязки постепенно.
       Истмах смотрел на неё в ту минуту и не мог, отчего-то, оторваться от её глаз. Невероятно тёплый взгляд золотистых глаз завораживал. Он молчал. Но Ата расценила это по-своему. Она удивлённо приподняла брови, отвела взгляд:
       – Вы не доверяете мне? – Спросила она тихо.
       Истмах моргнул и, закусив губу, указал на своё оружие, что было сложено тут же рядом.
       …Знаю, в тот момент он закусил губу не от боли, та, как будто бы прошла. Он пытался себя контролировать, болью привести в спокойное состояние свой разум и заставить успокоиться своё сердце. В тот момент, казалось, многое в его жизни стало неважным. Удивительно, как порой многое становится не важным. Вроде и человек рядом – посторонний, и говорить особо не о чём. …А спокойно и тепло только от того, что этот посторонний человек – здесь. Именно здесь. И ничего особенного не говорит, но его можно видеть, чувствовать его запах, помолчать с ним. Мой не сентиментальный Подопечный терял равновесие? Чем ответит? Грубостью? Пренебрежением? Или переведёт всё в шутку?
       Он шумно, всё так же закусывая губу до боли, втянул воздух и уставился на свою ногу.
       В тот момент Ата, что взяла его кинжал и ступила к Истмаху, на мгновение остановилась, но затем – опустилась перед ложем на колени, и едва придерживая пальчиками ткань, начала её разрезать. Удивительно, но боли Истмах не чувствовал. Как и тогда, когда полотно было разрезано, две палки – отложены в сторону.
       Примерно от середины лодыжки кожа на ноге была будто распорота – края раны отставали друг от друга, сочилась кровь, всё было мокрым и от сукровицы, стопа, да и щиколотка – здорово распухли. Голеностопный сустав был синий.
       Лишь на мгновение Ата остановилась, удивлённо рассматривая всё это. Она поднесла к губам согнутый палец правой руки, словно размышляла. Как сосредотачиваются маленькие дети над величайшей проблемой, которую, с высоты своего разума, вернее – из глубины своего возраста – не могут понять взрослые. Или же – они всё и всегда знают… А ведь проблема – всегда остаётся проблемой. Если она мала, мы её просто не замечаем, расценивая лишь как досадное недоразумение. А потом удивляемся. Почему мы растём, взрослеем, а проблемы остаются. Постоянны их количество, масштаб и горечь от их восприятия. …Проблемы, словно птица Феникс, возрождаясь с завидной регулярностью, взрослеют вместе с нами…
       Осторожно, казалось, что она прикасается скорее дыханием, чем пальцами, Ата дюйм за дюймом осматривала рану. Взглядом она быстро оценила сопутствующие ушибы. Не спрашивая разрешения, присела на ложе и обе руки подвела под лодыжку Истмаха. Она словно вглядывалась, насколько велика опухоль, ровна сама нога. Встала:
       – Здесь перелома нет – только сильный ушиб, сильный. Если вы позволите, я могу вам…
       – Да! Позволю! – Истмах не ожидал от себя такой резкости.
       Она, словно бы сконфузилась, но быстро пришла в себя. Взяла свою сумочку, достала полотно, смочила этот небольшой кусок ткани каким-то снадобьем, и, скоро встав, сделав резкое движение к лицу Истмаха – одновременно накинула мокрую ткань на его ногу. Истмах практически не отшатнулся, но и боли от прикосновения ткани к ране – не почувствовал. Только прохлада. Приятная прохлада.
       – Простите, я не хотела, чтоб вам было больно, потому и испугала вас.
       Истмах промолчал. Он не успел испугаться. Но что скажешь?
       Ата вновь встала на колени. Мягкими, почти нежными движениями укутала наброшенной тканью ногу Истмаха – голень до подъёма. Затем – осторожно положила руки на подъём. Она едва гладила ногу, и… боль действительно уходила. Вновь встала с колен, и присела на ложе, осторожно взяла за пятку и стопу. Посмотрела в глаза Истмаху:
       – Сейчас будет больно. Зажмите что-нибудь в зубах.
       – Не стоит.
       Глядя ей в глаза, не отрываясь, презрительно улыбаясь, он низко и тихо запел:
                – Ты, дева, молода, красива и нежна. Но ты не жди меня отныне.
                Хотя, ты ведь и не ждала.
                Тяжёлый меч, что стал мне роковиной
                Разрубленной кольчуги саван подарил мне.
                И не остыло моё тело, не расклевал ещё мои глаза тот ворон молодой
                Ты недругу, что мне казался братом, руку подала
                И поцелуй, что мог бы воскресить меня – ему вручила….
       Ата дёрнула ногу, цепко придерживая её и тут же – прикоснулась к подъёму стопы лбом, а потом – щекой. Истмах почти захлебнулся словами: «и не остыло…», но сдержался, и прохрипел следующие слова. Его голос постепенно выровнялся и последние слова той песни, положим, непонятного для многих смысла, он пропел с укором, вновь растягивая губы в оскале улыбки.
       Ата наложила на стопу и подъем компресс, сняла полотно на ране – самый край кожи побелел, но припухлость – немного прошла. Да и боли Истмах больше не чувствовал. Видимо в отваре было что-то анестезирующее.
       – Нужно промыть рану. Я постараюсь осторожно.
       Истмах молчал, рассматривая её.
       Она тряпицей, смачивая в отваре – оттирала рану.
       – Рана – глубока. Её нужно …зашить. – Ата словно споткнулась на том слове, мышцы лица передернулись, и она судорожно сглотнула слюну. Истмах отметил это.
       – Нужно – так шей!
       Ата прятала глаза, из сумочки вынула тонкую иглу и тканевую катушечку с намотанной на неё тонкой нитью, похожей на шёлковую. Но откуда у рабыни шёлковая нить? Ата вдела нитку в иглу и нерешительно оглянулась – на столе горела свеча. Она, держа за нить – опустила иглу в пламя. А затем – в плошку с отваром. Игла зашипела. Истмах наблюдал. Губы Аты подёргивались, руки дрожали, она нерешительно повернулась к Истмаху и уставилась на рану.
       – А ты представь, что я – твой самый большой враг и, причиняя мне боль – ты приближаешь свою свободу. – Истмах усмехнулся. Зачем он был так жёсток с ней? Но она – посмотрела на него не выше шеи и с вызовом сказала:
       – Да, я боюсь сделать вам больно. Я…
       Истмах сел и схватил её за руку:
       – Почему? – И насмешливо добавил: – Ты боишься за свою жизнь, если я буду недоволен?
       – За свою жизнь? Что мне жизнь? Я не могу…, мне жаль вас…
       Истмах, одной рукой всё ещё удерживая её правую руку с иглой, левой взял её за подбородок и смотрел в глаза. Она опустила взгляд. Он смотрел, чуть склонив на бок свою голову. Не о своей ране он думал, не о том, что ему может быть больно. Он в тот момент знал, что ей – нужна помощь. Ей нужна поддержка. И он сам очень нуждался в том, чтоб ей помочь.
       – Ата, если ты этого не сделаешь – мне будет ещё хуже и ещё больнее. Не думай о моей теперешней боли. Ты ведь помогаешь мне сейчас. Помогаешь, милая. Помоги мне, прошу.
       Она кивнула и криво, застенчиво, едва растянула губы. Левой рукой осторожно придерживала, правой – зашивала. Старалась работать скоро, не захватывая побелевшие, омертвевшие края, а лишь – беря живой край кожи. Закончила на удивление скоро. Отложила иглу и, не медля, окровавленными руками опять наложила тряпицу, смоченную в загадочном обезболивающем отваре. Затем встала и из кувшина плеснула воды в стоявшую подле широкую плошку, помыла руки, тщательно вытерла их. Поменяла компресс на месте вывиха.
       – Я не нужна здесь больше. …Сегодня. А утром – наверняка придёт лекарь. У вас нет перелома, был только вывих и… рану я – зашила. Я сейчас только перевяжу и всё. Через несколько дней вы сможете ступать на ногу.
       – …Перевяжи.
       Истмах смотрел, как осторожно придерживая ногу, Ата, однако, сосредоточено и одновременно сноровисто перевязывала.
       – Да…, мне сказали, что ты избавишь от любой боли. И это – правда. Но ты сейчас останешься.
       Ата, казалось, не умела притворяться. Она удивлённо вдохнула и почти испуганно скосила взгляд на его шею или подбородок, боясь поднять глаза выше, прислушиваясь.
       – Мало ли что мне понадобиться ночью. А если станет хуже от твоего лечения? А если захочу воды? Кто подаст? Мне нужно чтоб ты осталась, Ата.
       Она стояла – не двигаясь, словно бы и не решаясь уйти и не в состоянии преодолеть робость. Истмах смотрел на неё испытующее, ей снова нужно было помочь:
       – Подними мне подушки и подай кубок. Что там? Вино? Нет, набери воды. Хочу пить.
       Ата всё исполнила.
       – Сядь, поговори со мной. Нет, не там. Сядь здесь, на ложе, справа, там больше места. Расскажи что-нибудь. Может, так быстрее засну, хочу забыться от этой боли.
       Но Ата – молчала. Было видно, что ей неловко. Она сидела на ложе, у изголовья, подогнув под себя левую ногу, стараясь сесть ровнее по отношению к Истмаху. Он рассматривал её.
       …Он знал, а я – чувствовал, что не сможет обидеть её. Нет, Истмах был далёк от сентиментальности. Повторюсь. Но верно, во многих сердцах порой рождается ощущение того, что доставить даже не боль, а просто, неудобство одному единственному человеку – немыслимо. Не все видят в том любовь. Любовь… Она – разная. Что для этого нужно? Двое. Но будет ли чувство меж ними любовью? А будет ли из воды и зерна – сносная еда, из виноградного сока – приемлемое вино?
       Любовь? Желание творить? Безумствовать? Отдать всё до крохи? Покоряться? Покорять? Человек настолько верит в любовь – насколько хочет того сам. Человек настолько бывает счастлив, насколько сам того хочет. Человек, что никогда не питал добрых чувств, а лишь стремился их постигнуть – вряд ли поймёт в какой точке будет невозврат. Когда он пройдёт мимо и не заметит. Что хочу сказать? Менялся ли Истмах? Менялся. Замечал ли он то? Насколько я мог судить – да. Признавал ли он то? Думаю, нет. Он цеплялся за свои старые ощущения. Он не боялся окунуться, он не боялся глубины. Он пока просто не осознавал, зачем ему следовать на глубину за растущей там прекрасной кувшинкой.
       Ата неожиданно сказала:
       – Вы воюете. Будет ли предел тому?
       Истмах опешил. Потому молчал. Не о том он думал. Но, помолчав, сказал:
       – Ата, ты спрашиваешь, как человек, что поднял оружие против меня, или как женщина, которая хочет, чтоб больше не было смертей и ранений?
       Она повернулась к нему и взглянула в глаза, сказала, казалось невпопад:
       – Я больше никогда не подниму против вас оружия.
       Истмах вздохнул, нагнул голову. Философствовать – не хотелось, но он сказал.
       – Мир – мало кому нужен. Только тогда, когда человек запуган, живёт в страхе за собственную жизнь, за жизнь своих детей, он не будет думать о том, что потеряет материальные ценности. Он легче с ними расстанется. Запугай человека – и он станет слабее.
       – Но вы же так не делаете? Вернее, я слышала…, я думаю, вы – зря не запугиваете. Если говорите – делаете. Если обещали убить – убиваете, и ничто вас не остановит. Если обещали жизнь – проявляете милосердие. Но ведь вы – сторонник короля Енрасема. Он слаб. Его трон держится на тех, кто сильнее его. И среди таких – только вы честный.
       Истмах засмеялся:
       – Откуда такие мысли у моих рабов? – Серьёзней сказал:
       – …Ты думаешь, я слеп? Но есть нечто, что я могу изменить сейчас, а есть то, что изменю после. Мир. Что такое «мир»? Я ненавижу, когда меня делают слабым. Я и ненавижу врагов только за то, что они не могут действовать честно, а запугивают, заставляют показать меня свои страхи, то, что прячу и чего боюсь сам. За то, что они унижают меня таким способом. Ибо презирают меня, не расценивают как равного, а запугивают, как скот, лишь показав плеть. Боясь выйти на равный бой.
       – Почему так? – Её вопрос казался искренним.
       – Честный мир – всего лишь иллюзия.
       – Тогда к чему идёт этот человеческий мир, где всё держится на страхе, подлости, обмане?
       – Человеческий? Есть люди, которые строят дороги, я есть те, которые по ним ходят. Есть и такие, кто по ним ездит… Что ты хочешь изменить в жизни?
       – Я хочу? Но ведь …вы не такой, наместник? Почему вы позволяете себе что-то требовать, добиваться, командовать? Только лишь потому, что вы – высокого положения, богаты?
       – Ничто из перечисленного тобой не даёт возможности, необходимости или права возвыситься над людьми. Ты заблуждаешься.
       – Даже если я и ошибаюсь в названии действий, то …люди – остаются людьми…
       – Людьми? Кого ты называешь людьми? Кто, запутавшись в силках собственных страхов, пытается выбрать меж топким болотом и пропастью? Или тех, кто гоним голодом и жаждой, хочешь заставить любоваться закатом? Где ты видела людей? Нет, Ата – нигде нет справедливости. Нигде не осталось настоящих, верных людей.
       Ата замолчала, ссутулилась, её пальцы были крепко сцеплены, она как будто держалась только этими пальцами.
       – Это не так. Не так. Этот мир не может быть таким. Есть добрые, счастливые люди, есть люди, что способны на великие поступки не ради корысти, а ради друзей, любимых, ради той земли, что зовётся Родиной.
       …И мой Подопечный высказал словами те мысли, что были у меня ранее…
       – Ата, человек счастлив лишь настолько, насколько он сам для себя решит.
       Ата повела в его сторону головой.
       – Человек может быть сказочно богат, но ему будет не хватать звезды с неба, да, верно, той, …что с края справа, или …посередине. Разве мало таких случаев? Тот же Рим. Или женщина, которая родила долгожданного ребёнка, но которая не знает, что её муж ей изменяет? Счастлива ли она? Конечно! Но так ли это?
       – Неведенье людям на добро?
       – Нет, Ата, хотя… неведенье следует отличать от лжи. Человек не может контролировать всё. Есть нечто, что он упускает. Сознательно или нет, но что-то проходит мимо него. И от этого – он может сам выказать меру своему счастью. Хватает ли ему того, что у него есть? …Ата, это длительный разговор. Я… – он положил свою руку на её запястье и сжал его. Реакция Аты была почти мгновенной. Истмах поморщился от боли, но удержал её.
       – Ата, обещаю, я не обижу тебя сегодня. Но хочу, чтоб ты осталась. И осталась здесь, на этом ложе.
       Ата замерла. Истмах, казалось, уловил то, что до сих пор было сокрыто от него.
       – Ты очень сильная, но такая тщедушная. Ты всё решаешь сама, но ты – ребёнок. Ты – очень добрая, в тебе есть нечто тёмное. Что терзает тебя, дитя?
       Ата испуганно отшатнулась. …Это так предсказуемо – она попыталась вырваться, а он – держал.
       – Ты не смеешь мне отказывать, хозяин – я. И я не прошу ничего такого, что ныне оскорбит тебя.
       Истмах настойчиво притянул к себе Ату. Она – словно боялась пошевелиться. Удерживая Ату одной рукой, Истмах сбросил лишнюю подушку – осталась только одна. Он лёг и привлек к себе Ату – теперь она лежала спиной на его груди, голова была едва запрокинута.
       – Мне… нечего тебе сказать. Казалось бы – у меня было довольно женщин. Я в разной мере успел насладиться ими, однако же, такая женщина как ты – у меня впервые. Нет, Ата, я не опускаюсь до того, что буду себя оправдывать. Даже если когда-нибудь или кому-нибудь мои поступки и казались неразумными или преступными, я готов отвечать за каждый из них. Ибо решения принимались только мной, и в те мгновения они казались мне верными. Я не говорю, что никогда не делаю ошибок, но скорее, то – просчеты. Я не склонен мечтать, я не склонен надеяться на лучшее – я живу сегодняшним днём. Но знаю, что …ты понравилась мне как женщина тогда, я дорожу тобой сейчас и надеюсь, что твоё благоразумие порадует меня в будущем. Я никогда не удерживал своих женщин около себя помимо их воли. Нет, …я не стану …унижаться. Но ты…, спи. На сегодня достаточно треволнений. Я… не обижу тебя, не обижу.
       Ата молчала и Истмах молчал. Молчал, но думал. Я слышал его мысли, и они казались мне интересными. Он думал, что вот, по воле случая он оказался не у дел. Он не мог пока вести свою обычную жизнь, полную движения. Он думал, что вот сейчас ещё способен двигаться и приказывать. А если бы… он оказался заперт в пределы своего тела, не в силах выразить то словами? По счастью он никогда до сих пор не был ранен настолько, чтоб не иметь возможности двигаться. Долго. И понимать то… А если с ним случится какой-нибудь удар и он, так и не нажив преданного человека, что не корысти ради будет присматривать за ним? Насколько тяжело деятельному человеку оказаться запертым лишь в границах своего разума и недвижимого тела? И… будучи даже не в силах окончить то жалкое существование… Слышать всякие низости, что в злобе ему будут говорить приставленные люди, терпеть прикосновение чужих рук, ощущать жалость или презрение к его слабости.
       Он хотел было от таких мыслей резко встать, но я успел задержать его. Всё же Ата спала. Истмах лишь сжал кулаки. …Ата… Хорошо, что была хоть она. Да, на неё – вполне можно было надеяться. Истмах тогда помнил, с какой заботой и добротой она относилась к слабостям других.
       …А ведь то – великий дар, жалеть, когда сам силён, когда подспудное, не важно, большое или маленькое то желание в каждом человеке – сама возможность «обидеть» и не получить за то «наказания». Хотя бы так, просто, в порядке получения опыта. Просто так. Чтоб испытать, каково оно? Зная себя, Истмах был уверен, что ныне он бы так не поступил, но помня себя, он не мог поручиться, что не делал того из любопытства ранее.
       А действительно, кому бы в руки ты перепоручил своё ослабленное тело, Истмах? Кто, кроме …Аты смог терпеливо заботиться о твоих надобностях, чтоб не унизить твой строптивый и гордый дух?
       Несколько дней Ату приводили в покои Истмаха – ей было доверено делать перевязки. Но наместник больше не позволил себе сентиментальности.
                39
       …Наместник Истмах прибыл нынче в одну из строящихся крепостей на небольшой реке Чатуше. Он хотел посмотреть, как идёт стройка, хотел поторопить – со дня на день воды Чатуши могут сковать льды, а с севера всё ещё ждут крепкие стволы стройных лиственниц. …Истмах таков, если уж строить – так добротно, чтоб на века… А зачем? Человеческая жизнь – конечна, а судьба наместника – и подавно. Не угодит королю – вот и конец его наместничеству, только и будет что вспоминать, как метался, словно собака между разными костями – Гастань, Чатуша, кочевники, столица Енрасема... Ни покоя, ни отдыха.
       Но мог ли по-другому Истмах?
       …Человек чего-то сильно хочет, идёт к этому, возможно, всю свою жизнь, и …достигает этого, радуется как ребёнок, затем наслаждается, затем начинает верить, что это был не просто удачный шанс, один за всю жизнь, а то, что он неизменно заслуживал . Что произошедшее – не удача, а закономерность от приложенных усилий. Вроде всё типично. А затем он начинаете тяготиться своим положением. Внимание, всеобщее обожание, всё, что есть следствием тех событий, не приводит его в восторг. Это – всё на уровне быта. Но… Вот – новая цель. Всё, чего человек достиг до этого – мелочи. Ему нужно то, чего он не достиг. Но это пока... вперёд, вперёд.
       И каждый раз грезишь, а добиваясь мечты – уже знаешь, что мечта – лишь отправная точка. И часто, люди умирают в той дороге. Почему часто? Да почти всегда! Но это, наверно касается только деятельных натур, тех, которые ловят ветер, тех, которые идут вслед за солнцем, тех, над чьими костями будут лить слёзы дожди. …А есть те, кто умирает, заглотав слишком большой кусок. Вот так банально….
       Истмах был из первых. Я не знал, как скоро лишусь его, но конца его странствиям и жажде быть в курсе всех дел – от работы подмастерья кузнеца, до великих битв, не питали меня, в общем-то, излишними иллюзиями.
       …Коль часто герои, особенно в такие непростые времена, где случайная стрела остановит сердце, не дав вздохнуть, когда волнами шли различные хвори, когда мог… Редко кто из них, героев тех смутных времён, покидали дорогу Жизни глубокими старцами. Сколько им обычно отмерялось? Двадцать-двадцать пять, а в лучшем – …ну пускай тридцать-сорок лет. Не все из них имели возможность увидеть сыновей. Времена, когда прекрасная девушка высыхала до старухи за какой-нибудь десяток лет, уморённая непосильной работой, когда взрослые мужчины, собирая капли пота на кусок хлеба, становились жилистыми угрюмыми дедами в сорок лет? Времена, когда пятилетним доверяли, обязывали и к домашней работе, и к работе в поле?
       Да, Истмаху повезло. Он… стал Кем-то.
       Стать кем-то? Что это значит? Не сгинуть в серой массе проходящих из небытия в Вечность… Кто их упомнит? Как долго помнит человек своих предков? Кого может вспомнить? Отца-мать? Деда? В этом изрядно должна помочь письменность, записи о тех, кто стал отправной точкой рода. Ну, а в те далёкие времена? …участь следа на песке. Вот он был, и нет его….
       Будут ли Истмаха помнить больше, чем одно поколение? Сколько бы ему не осталось, о нём напомнят построенные им крепости и порты, говорить будут торговцы, цокнув языком и закатив мечтательно глаза: «…да вот бывали времена, в наместничество Истмаха…, да того самого, что выбился…». Выбился… Зубами выгрыз? Но ты смог Истмах, ты не стал серой массой…
       Тщеславие? Увольте. Ему не было для кого собирать богатства. Он не умел «жировать». Он умел работать и добиваться своего. Ему хотелось многого, ему хотелось, чтоб этот мир, это болото убожества, с его пыльными бурями распаханных полей, испепеляющим дыханием Степи, что порой изрыгала полчища кровавых кочевников… Он хотел, чтоб эти нищие людишки возвращались домой, под сень садов, чтоб зимой им было чем обогреться и чем накормить детей. Он хотел… Он хотел слишком многого. Справится ли? Успеет? Каково ему будет, если вдруг всё пойдёт прахом? Ведь ни для кого не секрет, что наместничество, да и вообще многие хорошие места давались приближённым к королю для «кормления», за лояльность в качестве подарков, благодарностей. А суть единоличного владыки трудно предугадать: сегодня милует, а завтра казнит. Вдоволь ли ты наелся Истмах?
       Я знал, что сердце Истмаха – радетельное, он истинно мечтал о благоденствии, не в пример иным наместникам, что даже не задумывались и о десятой доле дел, которые творил этот человек. И… многим он был бельмом на глазу – нищим, но хозяйственным, у которого многое ладилось, который мог за себя постоять, не особо раскланиваясь и добиваясь всего сам, а не лобзанием и не подарками, как с равными, так и с вышестоящими властителями.
       Я порой пытался до него то донести. Но он был упрям. Он верил людям. Верил до тех пор, пока они его не обманывали. Падая от их ударов в грязь, он вставал, снова и снова, не сводя с них глаз, а затем – отдавал удар и больше никогда не верил тем людям. Он судил по себе. Он, своим не взращенным в роскоши умом, не мог понять, что мировоззрение многих крутится лишь вокруг стяжательства, что всё достается просто так и человеку лишь остаётся использовать то, что достигнуто не им. Сможет ли он измениться и не так упрямо биться головой о стену высокомерной роскоши, глупости и гордыни? Станется ли ему жизни на то? …Я не знал. Я Хранил.
       …Истмах, стоя у окна, скрытый тенью, наблюдал за Атой, что чистила коней. Он, уже в который раз заметил, как она боязливо поглядывала в сторону воинов, что проходили мимо неё, даже не замечая. Действительно, так было. Ата изменилась.
       Вот, около неё остановился один из «своих» воинов, окликнул другого – чужого. Тот обернулся, узнал и кинулся к первому, оживлённо крича и жестикулируя. Истмах наблюдал, он заметил, как Ата, кроясь, мелкими шажками – переместилась по другую сторону коня, незаметно взяла узду и постаралась увести коня подальше. Но осеклась. В том направлении, где она стояла – шли три воина Истмаха, громко смеясь. Она осталась стоять, ничего не делая, только стараясь казаться как можно малозаметнее. Что с ней произошло? Отчего она так изменилась? Истмаху было слышно, о чём говорили ближние к нему свои и чужой воины. Преимущественно: «…а как ты…?», «…а что теперь…?», «…жаль, он был неплохим другом…». Но вот чужой воин спросил, кивнув в сторону Аты:
       – Кто такая? Необычная…, красивая…
       "Свой" воин сказал, понизив голос, но Истмах всё равно то уловил:
       – Нет, эту нельзя, сам наместник, говорят, её приметил…
       Что дальше он говорил, Истмаху не удалось расслышать.
       …Да, куда денешься от слухов? Истмах и сам до конца не понимал, что ему нравилось в Ате, а тут – всё додумают до конца сами люди. Хотя…, что такого сказал воин? А разве того не было? Разве не водили Ату в покои Истмаха? Разве не укрывал он её своим плащом? Разве не грел слякотной ночью? Ты слишком мнительный, Истмах. Что такого сказал воин? Ты сам… Ты слишком много думаешь о том, потому что неравнодушен к ней. Разве мало хозяев обращают внимание на красивых рабынь? Сколько их потом, как выброшенных домашних собак по обочинам жизни? Жмутся, мёрзнут, голодают, заглядывая в глаза прохожим, поджимают лапки, ища, быть может, нового хозяина? И хорошо, если они всё же понимают, что происходит и отчего этот мир такой неприветливый… А сорви прекрасный цветок? Ведь завянет же…
       И…, ты думаешь, Истмах, люди только о том и говорят, что о тебе и твоих женщинах? Отнюдь. Она нравится тебе, потом и додумываешь то, чего нет… Хотя…, люди и не то выдумают. Сколько раз было так, что умело пущенный слух – сметал империю или, в крайнем случае, колебал её устои? …Так не принято… Но здесь, в этом случае – так принято. Так принято, что собственность обычно используют. И так принято, что эта зарвавшаяся собственность потом начинает мнить о себе много. И требовать…, пока не подавится. Разве не было у Истмаха женщин, которые думали, что приручили полудикого наместника? Что такого в грозном наместнике, у которого и кровь-то нечиста – с примесью крови степных шакалов? И …разве сравнится он с какой-нибудь местной красавицей, у которой позади целый воз и малая тележка знатных родственников? Пусть ныне и прозябающих в нищете? Конечно же, спасибо ему за то, что обратил внимание на красавицу, но сам-то он достоин того внимания! Пусть платит! А платить нужно много – папе-маме, дяде-тёте, сестре-брату и т.д. и т.п.
       А что ныне Ата? Она получила не меньше внимания, чем каждая из красавиц, что была рядом с любвеобильным наместником. А разве пользуется она тем? Вот и считают её убогой по разуму? Наместник-то, поди готов выполнять её прихоти, а она… А что она? Может и бегает к нему в ночи, да копит богатство, полученное от влиятельного заступника…?
       …Так ли ещё могут рассуждать люди?
       …Ата…, а всё же хорошо, что она есть. Есть ли ныне какое-то дело наместнику до неё? Истмах скептически хмыкнул. Животная страсть обладать ею? Нет, скорее в нём зрело желание защитить её. Обнять и согреть. Чтоб никакая скотина не посмела сказать: «… сам наместник, … её…». Что же с ней делать? Сколь долго она будет прозябать на конюшнях? Ввести её в круг прислуги в замке? Сколь быстро она потеряет там свой характер? Жизнь среди подхалимов и не таких сильных личностей ломала, пачкала грязью, сколь ни чисты были их одежды прежде… Отпустить её…? Истмах резко манул рукой, словно отгоняя то решение. Отпустить Ату – немыслимо. Нет. Не сейчас. Он только вновь обрёл её… А разве обрёл? Разве была она с ним…? Она была рядом. А это – немаловажно. Да и вообще, кто она такая, чтоб наместник Истмах столько думал об этой женщине? …Но отпустить её…? Немыслимо. Немыслимо… Пусть уж лучше так. А там – видно будет.
                40
       Как-то случился один из случаев, не упомянуть о котором…, сложно.
       В начале ноября наместник Истмах выехал в одно из приграничных селений. Взял отряд в двадцать воинов, несколько рабов сопровождения, служек. Командиром отряда на этот раз взял Малика Средника – хороший, опытный и преданный командир, из молодых да удалых. Тот попросил в качестве лекаря и конюшего Ату.
       Истмах не возражал.
       Лишь иногда он дольше, чем требовалось, задерживал взгляд на её фигурке, но не говорил с ней. Показываться перед воинами? Да упасут его боги от этого! Истмах не стеснялся, просто считал, что это неуместно.
       Ехали в одно селенье. Там, по словам доносчика, скрывался беглый зачинщик, что ныне подбивал поселян держать сторону врагов короля Енрасема. Наверняка тот был послан Кадиссой – одним из главарей бунтовщиков. Прибыли после обеда. Их встретил староста. Это ещё была земля Истмаха. Ещё Истмах здесь был господином и наместником воли короля.
       Его приветствовали и приняли, как подобает.
       Истмах обратил внимание на хмурые взгляды поселян. Не враждебные, а так, будто они ворчали: «…ну вот… приехал…», «…что ему здесь нужно…?», «…опять они…»
       Истмах не стал медлить, обратился к старосте:
       – Мне сказали, что здесь скрывается Келикас. Выдай мне его.
       Староста замешкался. Ещё не старый, но представительный мужчина. Про таких порой говорят: «правильный». Но «запутавшийся» – про себя подумал Истмах.
       – Нет у нас такого. Прости наместник. И накажи тех, кто ввёл тебя в заблуждение.
       Истмах продолжал на него глядеть и его взгляд становился всё более холодным. Исподволь Истмах начал приподнимать голову. Положил свою руку на рукоять меча.
       – Лжёшь!
       Староста даже отступил от окрика наместника, но совладал с собой, выпрямился и вновь взглянул в глаза Истмаху. Затем поклонился со словами:
       – Я не смею.
       Истмах помедлил. Но не от того, что сомневался. Он оценивал ситуацию – лица поселян угрюмые, но не враждебные. Здесь можно командовать. Он выразительно поглядел на командира своего отряда, но боковым взглядом заметил, как несколько рук поселян стиснули рукояти крепких дубинок.
       Он спешился и, чётко отмеряя шаги, подошёл к старосте:
       – Мне нужен только Келикас. Я не трону селения. Разве я чем обидел вас прежде? – Он обвёл взглядом лица поселян. Многие опустили глаза, сказать им было нечего. Значит, и личных обид также не было.
       Староста неуверенно несколько раз оглянулся.
       Истмах про себя отметил, что прежде оказался прав – староста сомневался. Истмах продолжил:
       – Моей власти хватит, чтоб перевешать ваших мужчин да сжечь селение!
       – Мы не виновны пред тобой, наместник Истмах, я не ведаю, о чём ты говоришь. Здесь нет…, – слова старосты падали чётко, дробно. Истмах остановил его речь.
       – Я не верю тебе. За ложь ты будешь наказан. – Истмах едва повернул голову к Малику и дважды разжал и сжал пальцы ладони. Затем выразительно и чётко бросил:
       – Троих повесить!
       Команда была немедленно исполнена. Малик был опытным командиром, он сам видел, кого нужно было нейтрализовать сразу же. Его воины схватили десятерых самых крепких мужчин, преимущественно с кольями и дубинами. Повалили на землю, на них направили пики пятеро воинов наместника. Первых троих поволокли к невысокому дубку, что рос у дороги в центре села. Девять оставшихся воинов натянули тетиву своих луков, держа на прицеле всех поселян, кто здесь присутствовал.
       Но Истмах прекрасно понимал, что его воины – не иноземные наемники. Они просто так, на пустом месте не смогут убивать местных мирных жителей. Они сами были из таких. На Истмаха ныне никто не нападал, а что угрожали – так на угрозу можно было ответить. Истмаху было невыгодно заходить очень далеко. Его воины должны быть уверенны в том, что убивают виновных.
       Да, наместник Истмах так считал.
       Но, так или иначе, через высокую горизонтальную ветвь были перекинуты три верёвки, закреплены, к ним подвели троих мужчин, каждого из которых держали по два воина Истмаха. Они ждали приказа наместника. Но Истмах сделал вид, что даёт последний шанс старосте сознаться. Тот не глядел ни на кого, прятал глаза. Истмах вынул меч и обвёл взглядом толпу:
       – Скажите мне, где прячется Келикас и все десять – останутся жить и здравствовать в кругу своих семей, а нет… – Он многозначительно протянул последнее слово и злобно ощетинился или усмехнулся. Вышло мерзко.
       Где-то в толпе всхлипнул и заплакал ребёнок. На другом краю толпы заголосила женщина и, расталкивая поселян, кинулась к одному из тех, кого должны были повесить. Молода и красива, значит – жена, любящая. Вслед за женщиной ковылял мальчик лет трёх. Он вышел из толпы, поглядел на мать, на воинов Истмаха и заплакал. Женщина кинулась было к нему, но вновь бросилась к мужчине и повисла у него на груди. Тот – смутился, покраснел, прятал взгляд, что-то говорил ей, но за стенаниями женщины ничего не было слышно. Ещё одна женщина кинулась к ногам одного из тех десятерых, кого отобрали воины. Она то обнимала ноги лежащего юноши, то стараясь рукой оттолкнуть стрелу, что была направлена на молодого человека. Женщина пожилая и измождённая трудами. Мать.
       Истмах не двигался. Смотрел, приподняв голову, прищурив глаза. Сторону мерзавца мой Подопечный показывал не всегда. Голосить стали несколько женщин. Одна из них кинулась в ноги к старосте, ещё одна – к Истмаху, но он направил на неё меч, предостерегая. Она остановилась, поглядела него и упала тут же – в пыль дороги, начала плакать.
       Истмах молчал. Он видел, как у старосты дрожат руки, как растерянно он оглядывается на новые крики. «…Честный, но запутавшийся» – вновь подумал Истмах.
       Внезапно, позади отряда Истмаха раздался пронзительный, полный отчаянья женский крик, что перешёл в стон, и который оборвался хрипом. Почти все обернулись и посмотрели туда, где расступались воины Истмаха. Упав на колени, обхватив голову руками, теперь беззвучно плакала Ата. Когда она приподнимала лицо, была видна мука на её лице – в перекошенном рте, в зажмуренных с такой силой глазах, что не было видно даже ресниц. Она с усилием зажимала уши, раскачиваясь вперёд и назад.
       Но внезапно она подняла взгляд и прямо посмотрела на Истмаха, из её глаз катились слёзы, лицо казалось, стало спокойнее, но было недвижимо, словно страшная маска.
       Истмах оглянулся на Малика, на старосту. Он не искал подсказки или поддержки. Он словно проверял, всё ли нормально, и своим взглядом как бы «закреплял» действующие лица на своих местах. Резко повернулся и пошёл к Ате. Схватил её за плечо и поволок к ближайшему домишке, почти выбил его дверь и с силой захлопнул её за собой, втащив за собой Ату. Он развернул её и бросил на глиняный пол нищей лачуги, где по счастью (наверняка так) никого не было. Она не глядела на него сначала. Он молчал. Она подняла глаза, сжала кулачки, словно сдерживая себя. Заговорила. Голос не дрожал, она как бы извинялась, но в голосе была слышна такая мука, что Истмах невольно сделал к ней шаг:
       – Я…, мне больно слышать детский плачь… женские крики. Очень болит…, здесь… – она большим пальцем сжатого кулачка провела вдоль грудины вниз. Было видно, как она побледнела, на лбу выступил пот, руки дрожали. Она больше не глядела на Истмаха, лишь прямо перед собой. Взгляд был почти бессмысленный, как у человека, что теряет сознание. Внезапно, из одной ноздри, а почти вслед и из другой потекли струйки крови. Истмах стоял и смотрел.
       …Но здесь никого не было, кроме Аты и Истмаха, меня и Хранителя Аты. Он не смотрел на меня. Я сам принял то решение. Встал у Подопечного за спиной и, полуобняв, положил левую руку спереди, ему на сердце…
       Истмах заворожено, провёл рукою по лицу, скидывая оцепенение, и спокойно опустился на одно колено. Ата разжала руку и коснулась пола рукой, опираясь на нее, словно бы стараясь не упасть. Истмах приподнял пальцами её подбородок, вглядывался в лицо, но молчал. Второй ладонью он оттёр её пот. Лоб был холодный, Ата по-прежнему была бледна, дрожала почти всем телом. Наконец он сказал:
       – Добро. – Отпустил её.
       Она наклонилась на пол, словно припала к земле раненная лань, не надеясь больше взглянуть на солнце. Истмах повернулся и вышел, притворив за собою дверь.
       Он по-прежнему был твёрд, решителен.
       Словно ничего не произошло (а что, собственно, произошло?) он вернулся на место действия. Смотрел так, словно видел присутствующих людей впервые, заговорил:
       – Вы все знаете меня и то, каким образом я добиваюсь того, чего хочу. …Жители Саты на Чатуше не хотят постройки порта там, ибо они – испокон веков пахари. Что-то менять для них – страшно. А изменения будут. Будут новые люди, что будут торговать их зерно, мёд, соль и прочее. Будут те, кто привезёт всё то в маленькое селение Саты. Мир – он больше, чем границы вашего селения, ваших наделов и пастбищ. И люди есть иные, чем те, к которым привыкли вы. Над вами всеми – главенствует староста, который подчиняется мне, я держу ответ пред королём Енрасемом. Но все мы – зависим от него. От нашего хозяина. Ему даровать нам жизнь, миловать или казнить. И я, и вы все – обязаны подчиняться. И я сделаю всё, чтоб не вызвать его гнева, чтоб не побеспокоить его вашими мелкими проступками…
       Пока говорил Истмах, голоса плачущих стихали, всё больше глаз обращались к старосте, головы иных – покорно клонились в сторону Истмаха, а он продолжал:
       – …слышали ли когда, чтоб я судил не по справедливости? Были ли свидетелями бесчинств, что творились от моего имени? Разве не лично я водил в сражения отряды против тех, кто обижал вас? Разве я, наместник Истмах, грабил вас, отбирал у ваших голодных детей последний кусок хлеба? В чём вы можете упрекнуть меня? Как можете вы, те, кто обязан и в горе и в радости склонять пред моей властью головы, сметь отказывать мне в выполнении приказа нашего короля?! – Свою речь Истмах закончил громогласно. Большинство людей прятали глаза, но покорно кивали Истмаху в ответ на его слова, некоторые пали ниц. Старосту уже никто не слушал. Раздались выкрики:
       – Наместник прав… Наместнику должно решать… Отдать хозяину Келикаса… Что нам с его слов…? То всё слова, а погибель – вот она… Да справедливо всё говорит наместник… Да… Да…!
       …Толпа… Любое красноречие способно поменять вектор направления её мышления. Если, конечно, умы людей не ослеплены видом золота, если их совесть не была продана раньше… Толпа…
       Истмах ступил к старосте:
       – Где Келикас?
       – В моем доме…
       Истмах выразительно посмотрел на Малика – тот с пятью воинами кинулся к дому старосты. Наместник посмотрел на тех воинов, что стояли рядом с приговоренными к смерти, щёлкнул пальцами – мужчин тут же отпустили, верёвки сняли. В сторону тех воинов, что держали семерых задержанных Истмах не поворачивался. Их не отпускали.
       Привели Келикаса. Поставили на колени перед Истмахом. Тот рассматривал пленника: мелкий, тощий, словно хорёк, с крысиной физиономией. То не было преувеличением. Тот случай, когда неугодный главному герою человек, действительно был не самым лучшим представителем рода человеческого. Он был бледен, видимо сам по себе, глаза светлые, если не бесцветные, волосы – редкие, выцветшие на солнце Степи. Руки тонкие, не натруженные, одет просто.
       Истмах оглядел окружающих людей. Да, одно дело – творить «справедливость», требовать управы на тех, кто неугоден хозяевам, а другое дело – глядеть в глаза приговоренному к смерти. Многие люди, всё же, жалея Келикаса, опускали пред ним глаза. Нужно было быстрее заканчивать это судилище.
       Но Истмах молчал. А что спрашивать? Он и так знал, кто и с какой целью послал этого хорька. И тот хозяин знал, что дело обречено на провал, знал, что этот Келикас – только расходный солдат. Его должны были послать те, кто его послал, а он, наместник Истмах лишь исполняет свою рутинную работу. Поимка Келикаса не была его заслугой. Он всё заранее знал.
       – Повесить!
       Приказание было исполнено очень скоро. Снова через горизонтальную ветку дуба перебросили верёвку, подтянули Келикаса, что слабо сопротивлялся.
       Истмах обернулся к тем воинам, что держали семерых мужчин, махнул рукой. Те были отпущены. Ступил к своему воину, тихо сказал:
       – Забери Ату, уезжаем скоро.
       Истмах пошел прямо на толпу. Был расслаблен, за рукоять меча не держался. Люди, склоняли голову, толпились, отступали, образовывая широкий полукруг.
       Истмах, да он умел, тоном господина сказал:
       – Есть ли у вас какие просьбы? Чего хотите?
       Люди молчали, переглядываясь. Чего уж тут просить, если и самому, с таким наместником, можно составить кампанию повешенному бунтовщику?
                41
       …Истмах отвлёкся, слушая Блугуса, подняв голову, некоторое время лениво переводил взгляд с предмета на предмет, с человека на человека. Но сразу обратил внимание, когда во двор вошла Ата. Она видимо возвращалась с рынка – несла тяжёлую корзинку и тут же направилась к кухне. А ведь работает-то она не на кухне. Помогает? Или заставили? Да, те, что при кухне устроились – заставят любого, но ведь Ата – помогает даже без просьбы. Истмах напрягся, собираясь с мыслями: чтоб такое сказать, когда она снова выйдет из арки, которая вела в подсобные помещения кухни. Сделал навстречу несколько шагов. Ата действительно вскоре показалась.
       – Ата! – Она остановилась, словно бы сама отринула от своих мыслей, оглянулась, видимо не поняв, кого зовут, но низко поклонилась наместнику. Одета плохонько, а погода-то – мерзкая, не сильный, но холодный ветер играл в голых ветвях деревьев, посвистывая. И от того делалось ещё холоднее. Низкие тучи, казалось, были готовы расплакаться мелким бисером. Нового снега не выпадало, воздух был не морозным – и осень – не осень, и зима – не зима. Ата не дрожала, на щеках даже был румянец, но пальцы рук были красны, ими она запахивала полы простого плаща. Видимо согрелась, когда шла, а сейчас – снова зябла на ветру.
       Истмах недовольно повёл головой:
       – Что ты здесь делала?
       Она нагнула голову, но не боязливо, как всегда, а как-то отрешённо.
       – Там… зелени просили кухарки…
       – Они не могли пойти сами?
       – Так ведь приём у вас сегодня, заняты они. Да и говорят, что я всегда выбираю лучшую…
       – Это твои обязанности?
       Она подняла взгляд и посмотрела не выше его шеи так, словно бы её ударили:
       – Нет, этого больше не будет. – Она вновь поклонилась и быстро повернувшись, сделала несколько шагов к конюшням. Но Истмах вновь окликнул её. Он говорил с ней не так, как хотел. Да и сказал не то, что хотел:
       – Ата, – он постарался смягчить тон, заговорил тише, не спеша, – нет, моя вина. Я …волнуюсь сегодня. Ты…, как живёшь?
       Она посмотрела в его сторону, но промолчала. Удивления не было лишь – его тень.
       – У меня…, кажется всё…
       – Ты печальна, Ата. Расстроена. Что случилось? Обижает кто?
       – Нет, наместник, …никто. Просто в городе сейчас шла по улице, а там… хоронили женщину…
       Истмах подошёл совсем близко и встал, глядя на неё сверху вниз. Она стояла, сцепив руки замком, не глядя на него. Как-то нелепо они смотрелись со своими откровениями посреди пыльного от подмороженной грязи, залитого ноябрьским скупым солнцем, двора.
       – Ты знала того, кто умер?
       Она повела головой, едва поджав губы, словно удивлялась, может, он резко выдернул её из воспоминаний. Вздрогнула и поджала локти, сцепив пальцы рук:
       – Нет, не знала. Эта была женщина. Я видела её прежде несколько раз. И тогда обратила внимание, насколько она была красива своей зрелой красотой. Добрая, быстрая. Её подворье – недалеко от рынка, у неё около дома всегда цвели какие-то цветы, ладно и чисто во дворе. …А когда её сейчас несли хоронить, слышала, будто сама растила она двоих сыновей. Хорошая была да заботливая, щедрая и добрая. А сыновья её выросли… – один вор, а другой – убийца. …И за гробом идти было некому – лишь двое соседей. …Наместник, – Ата обратилась к Истмаху, но в глаза не посмотрела, лишь повела головой. На лице её было видно отражение душевных переживаний. На лице её была мука. Ей действительно было плохо. Она того истинно не могла понять.
       – Как же так наместник? Разве так бывает, что у хороших и добрых людей, которые сами не воруют, не жадничают, не злословят…, родятся дети, что медленно подводят этих своих родителей к могиле? Я мельком видела её в гробу – она была очень худа, и лицо её было сморщено. Руки – тощи. Почему так, наместник? Ведь ты должен всё знать, ты… велик и поставлен богами, отчего так, наместник…
       В это время от конюшен послышался громкий грубый окрик:
       – Ата! Ата! Где её…! – Из дверей показался разгневанный Малик Средник, однако увидев наместника, словно споткнулся, поклонился и степенно подошёл.
       Ата выглядела, словно побитая собака.
       – Наместник Истмах, прости, я не знал…, что ты с ней разговариваешь, но ведь ты разрешил её взять в поездку? Я тороплюсь… Прости…
       Истмах кивнул, однако остановил взгляд на Ате, тронул её рукой, и повёл головой в сторону Малика:
       – Иди, она сейчас вас нагонит. – А затем обратился к Ате, тихо, успокаивающе:
       – Ата, ты хочешь с ними ехать?
       – Но ведь это приказ?
       – Приказ. Но если ты не хочешь, скажи и я …
       – Отчего же…? …Какая разница? – Она нескладно поклонилась и побежала к конюшням.
       Истмах не смотрел ей во след. Но рассказ Аты… Истмах поймал себя на мысли, что ещё год – полгода тому назад он бы наверняка подумал, услышав такое: «…ну и глупа ты женщина, болтающая такое…». Но сейчас…, он словно вживую увидел истощённую, умершую от болезни женщину и двух соседей, медленно бредущих по дороге за скрипящей повозкой. Стоит ли задумываться над такими вещами? Тем более что своих детей у Истмаха не будет. Какое ему дело до воспитания чужих? Он даже попробовать не сможет. Не сможет всё сделать правильно и не сможет даже ошибиться. Не сможет… А вот Ата права…, как такое случается в жизни?
                42
       …Ближе к концу ноября состоялась битва при Оленьем броде. Это место, на берегу средней по своей водности реки Величей, в её нижней части. Говорят, в старинные времена она действительно была величественной – плавно огибала все выступы берегов, словно обходительная жена, всегда могла погасить уступчивостью гнев мужа. По берегам её ранее располагались дубравы, луга сочной травы мягко спускались к самой воде. По весенним паводкам по лугам можно было ловить множество крупных рыбин. А потом пришли люди…
       Реку, если хорошо постараться, можно было перейти вброд. И этим местом часто пользовались олени, что переправлялись из перелесков в перелески подальше от людского жилья. Может потому и название брода было такое – Олений.
       На власть короля Енрасема вновь посягали – Кадисса, военачальник Дарина, который однако же вроде уже не так доверял своему военачальнику, вновь пытал военного счастья. Где только они находили глупых людей, которые шли за военачальниками, что в очередной раз расшибали себе лбы? И где Дарин брал на всё то деньги?
       Истмах вновь был одним из четырёх военачальников, что участвовали в битве. Накануне, поздно вечером к нему прибыл тайный гонец. Они долго говорили. Истмах не спал после его ухода.
       А наутро он отступил от ранее намеченных планов. И не зря – удача улыбнулась ему: он «взял» не только вверенную ему высоту близ реки, но и разгромил два резерва по схронам. Вышел туда скрытно и неожиданно. Это было почти чудо – о них прежде вообще ничего не было ведомо. В очередной раз воины вознесли благодарности военному счастью своего командира Истмаха. И в очередной раз в сторону Истмаха были брошены косые взгляды от высшего руководства.
       …Человек может подниматься, да, но всегда должен оставаться на ступеньку позади тех, кто имеет в этой жизни больший куш. И ни в коей мере никто даже не должен заподозрить, что подчинённый смотрит в спину командиру: сколько бы регалий и завоеваний не было – сметут вниз даже поганой метлой… А Истмах…?
                43
       …Через несколько дней состоялся большой делёж добычи. Все выжившие пленники были разделены. Истмах и остальные командиры делили прибыли. Обозы побеждённых уже разгромили, подсчитали и поделили. Теперь оставались пленники, вернее ныне – рабы. Среди пленных выискивались командиры, а также те из простых воинов, за которых могли получить больше пяти золотых монет. Среди простых солдат – таких оказалось мало.
       Весь оставшийся сброд – и здоровых и раненных, оборванных и голодных, и обманутых, и просто глупых, кто поддался на посулы своих командиров, поделили – всем хотелось иметь рабов получше. Продать ли потом или использовать на своих землях. …Кому охота, потратившись на военные действия, получить лишь моральное удовлетворение от победы да пару оборванцев?
       Но я должен отдать должное – Истмах не суетился, образно говоря «высунув язык», в поисках лучших пленников. Он не унижался? Нет, это было не в его характере. Как человек, что привык всего добиваться сам, он был уверен, что принадлежащее ему – он него не уйдёт. И положенное ему количество пленников, уж какими они были – он приобретёт. А уж какими они окажутся – покажет время. Порой, жилистый пересилит крепкого, а за слабую девушку – дадут больше на рынке, чем за хорошего работника.
       Нет, у Истмаха было другое на уме. Ему хотелось, очень хотелось заполучить добычу иного рода.
                44
       …Среди пленённых был один молодой и красивый воин – высокий, складный, с благородными, и даже мягкими чертами лица. Хотя…, его жилистость не оставляла сомнений, что может дать и непременно даст хороший отпор, если придётся. Воин находился среди общего скопища пленных, среди них было много раненых. Его левая рука также была на перевязи – грязная тряпка опоясывала предплечье поверх рубашки, куртка была порвана и не застёгивалась.
       Среди инертных пленных пробирался назначенный ответственным десятник с тремя простыми воинами. Они искали богатых, знатных, командиров.
       Молодой воин Велислав понуро следил за этим. Но молчал. Его толкнул в бок один из ближайших пленных:
       – Отчего хоронишься? Можно подумать они не узнают, кто ты?
       Велислав пристально посмотрел на него и сдвинул плечами. Отвернулся.
       …Да. Если не безрассуден – будешь средь врагов хорониться. А смелость выкажешь, когда придёт твой час. …Как отделить трусость от предусмотрительности? Наверняка многие философы найдут здесь богатейший материал для споров и суждений… Как долговременны бывают мгновения и как неожиданны – развязки…
       Осуждать за трусость, или благодарить за дальновидность? Во все времена, дабы овладеть умами людей, достаточно было потушить светоч. Даже если это стадо и глава у них – баран. А как показывает практика, многие организованные части, в отсутствие толкового командира становились действительно стадом. Велислав знал, такие обычаи нередки – жесточайшим образом уничтожить всех влиятельных людей. Видя, что не церемонится со знатью, голытьба становится покорней.
       Ещё один ближний к Велиславу воин вскочил и кинулся к десятнику.
       …Обычно негодяев рисуют тёмными красками… Но этот – не был грязным, неопрятным, эдаким сморчком с трясущимися руками. Да нет же, всякая погань часто прячется за благонравными лицами, даже не ухмылками, а улыбками, среди которых не заподозришь неискренности. Эти люди, прислушиваются к твоему мнению, вторят, улыбаются и поддерживают. А потом – в один не прекрасный момент можно узнать, что стоишь по щиколотки, если не по самую грудь в зависти и оговорах, и их слащавое, лживое красноречие пропитало одежды преданного. И тогда понимаешь, как были правы более опытные, когда советовали – «не доверяй никому», или «доверяй, но проверяй». Но ты – отмахивался, а зачем, он же – друг. …Нет, не так, он – Друг. Срабатывает ли здесь стереотипное мышление? Когда усыплённая бдительность не реагирует на мелкие оговорки, выражения, мелочные ситуации. Когда ты говоришь себе: «Такого быть не может. Да и вообще – обманет, вот тогда я и буду его судить», «…конечно доверяю»…
       – Постойте! Что я получу взамен, если выдам знатного? Он был командующим у нас? Свободу! Я хочу свободу!
       Десятник обернулся:
       – Свободу? – Он оглядел присутствующих – на него смотрели многие пленные, встал лишь один говоривший. Да и ещё один молодой раненный воин, в неплохой экипировке – не выдержал скользящего взгляда десятника и отвёл глаза, будто это его не интересовало. Но часто ли униженные, дабы отвлечься от своих неурядиц, будут терять интерес к тому, что лично их не касается? Десятник вновь переспросил:
       – Свободу? Тебе? – Он резко вынул меч и двинулся к говорившему. Тот попятился и, не глядя назад, споткнулся о ещё нескольких пленников. Упал. К его горлу десятник поднёс меч, но не добил. Он резко повернул меч, и теперь лезвие оказалось у горла Велислава.
       …Вот тот миг, когда видно – трус или герой…
       Велислав взглянул на него, смотрел не отрываясь, но головы, обнажая горло – не поднял. Напряжённо всматривался из-под бровей, его верхняя губа, выражая презрение, чуть поднялась, кулаки сжались.
       Да, пожалуй, он бы мог сейчас броситься на врагов. Но десятник обернулся к предателю:
       – Я и так знаю, кого мне нужно было найти. А сам ты – свободу получишь только после смерти, когда твои кости разворуют собаки на общем могильнике. – Приказал:
       – Взять этого, – он указал на Велислава.
       Тот не отпирался, но сказал:
       – За меня некому заплатить! Я…
       – Молчи! За тебя уже заплачено!
       Велислав пребывал в недоумении. Он никак не ожидал, что брат его выкупит. Но видимо – родная кровь, или гордость всё же заставили его брата… Как он так быстро успел? Или это верная жена подсуетилась? Но нет, она даже не знала, куда именно он уехал и когда должна была состояться битва. Так кто же?
       Толкая, его повели. Переступая через лежащих, сидящих пленных воинов, тех, что прежде верили в него, шли за ним. Как побитые собаки они были притихшие. Интересно, почему осознание того, что тебя победили, служит главными, да, именно так, кандалами человеческому духу? Поставь одиночку в бой и скажи ему, что товарищи – бежали. Что он сделает? Не многие продолжат битву. А скажи, что его товарищи – победили, но вот остался всего лишь десяток воинов, которых также можно легко разбить? И он в одиночку их разобьет. Внушаемость? Чувство братского плеча? Инстинкт самосохранения?
       …Но куда схоронить подлую человеческую натуру?
       Со всех сторон раздавались голоса, тихие, по большему счёту – злобные. Они шелестели опавшей, мёртвой листвой, наводя тоску, презрение к самой сути, поражённой непонимающей завистью человеческой душе:
       – А этого-то куда? …Да что с ним станется… Богатые – всегда договорятся… Вот мне бы его везения… Он привёл нас на погибель… А самому теперь – избавление…
       Велислав – не оглядывался. Каждое слово воспринималось как удар ножом.
                45
       Истмаху нужны были сведенья. Он мог, конечно, получить их и от простых воинов, командиров низшего ранга, но если жизнь дала ему такой великолепный шанс в виде пленного Велислава, брата Кадиссы – главнокомандующего всеми вражескими отрядами, жаль было его не использовать. Нутро наверняка у обоих братьев гнилое, но страх и боль – лучшие показатели правды. Тем более что с виду Велислав вроде был хлипковат – худ и бледен, верно так же квёл и духом. Поговорить с таким – сам всё расскажет.
       Истмах спустился в тюрьму. Здесь, в одной из камер его дожидался палач, два воина и прикованный пленник. Проще некуда, а зачем усложнять, что-то выдумывать? Приковать пленника – да выспрашивай, что хотел знать. Истмах видел его не впервые, хоть ранее – мельком. Сейчас он мог его рассмотреть.
       Велислав смотрел на него снизу вверх, взгляда не отводил. «А может и придётся повозиться» – мелькнуло в голове Истмаха. Настолько твёрд был взгляд пленника.
       Сколько ему было на вид? Двадцать …два? Не больше …четырёх. Юн совсем, кажется, только начал бриться. Нет, просто борода – жидковата. У юноши были русые волосы, сейчас грязные и неопрятные, не короткие, но и собрать на затылке их ещё было невозможно. Большие светлые глаза, ныне казались погасшими, хоть и упрямые; серые или голубые – редкость. Продолговатое, худое, теперь кажется почти изможденное лицо, жидкая русая щетина. Длинная шея, выдающийся кадык на худой шее, из-под рваной рубашки выпирались даже ключицы. «Небось – одни рёбра», вновь подумалось Истмаху. Руки и ноги – длинные, нескладный в общем.
       …Его Хранитель стоял подле него. Мне ему нечего было сказать. Мы ныне были Противоположностями. Он был старше, выглядел спокойно, будто бы даже ему было всё равно, что случится с его Подопечным…
       Истмах махнул рукой палачу. Тот подошёл к двери и несколько раз стукнул в дверь. Та почти сразу отворилась, и подручный палача внёс большую жаровню с углями и несколькими щипцами. Истмах посмотрел на воинов. Да, в горячем бою разить врагов – то одно, тогда даже может, понимаешь, ради чего столько крови и боли. А другое дело – пытать беззащитного и слабого. Здесь нужно огромное неприятие человечества, ибо не только сильных воинов пленяют, порой пытать и казнить нужно и женщин. Но этот палач ко всему относился спокойно. Мне казалось, он не радовался, принося боль, но и действовал … даже не отрешенно, а лишь буднично, будто …намазывая бутерброд дочери к завтраку.
       Истмах кивнул воинам. Те поспешно кинулись к выходу. Лязгнула дверь.
       Палач спросил:
       – Что вначале?
       Истмах ответил вопросом на вопрос:
       – Что думаешь, он не расскажет мне всё просто так, если я попрошу?
       Палач не раздумывал. Раздумывать? Не за то ему платят, да и зачем думать, если можно выжечь человеку всего один глаз и узнаешь всё, что хочешь?
       Истмах присел около Велислава. Настолько близко, что тот спокойно мог дотянуться до наместника. Истмах не боялся. Он презирал. Он чувствовал, что этот юноша слабее:
       – Ты знаешь, кто я. Это мои отряды захватили твой схрон. Я хочу, чтоб ты засвидетельствовал королю Енрасему моё почтение и присягнул ему на верность.
       Юноша удивлённо поднял брови, но молчал. Он не вполне владел собой. Стараясь казаться спокойным, он, однако, несколько раз бросил взгляд в сторону палача. Истмах вкрадчиво продолжил:
       – Мне больше от тебя ничего не нужно. Я отпущу тебя на свободу. Свобода – это, когда можно всё. У тебя будет всё.
       …Хранитель Велислава опустился около Подопечного на корточки, затем встал на одно колено. Он положил обе руки на второе колено и склонил голову, положив подбородок на руки и чуть повернув голову в сторону от Велислава. Я видел Скорбь…
       Велислав молчал. Истмах дал отмашку палачу. Тот повторил извечный вопрос:
       – Что вначале?
       – Плеть.
       Плеть была хороша: вымочена в солёном растворе, размочалена на концах. Некоторые из кончиков были дополнительно утяжелены невыдубленными полосками воловьей кожи. Это, конечно, не железные шарики на концах плети, так и убить можно, а вот для пыток – в самый раз. Тогда возникает грань, что терзает горемыку: сколько он выдержит?
       Палач подступил и размахнулся. Истмах встал и отвернулся, сделал несколько шагов и теперь вновь смотрел на пленника.
       Как они себя ведут? Сжимаются, стараясь уменьшить площадь попадания плети? Затискиваются и плачут, надеясь на жалость? Стоически пытаясь вынести первые удары? Или всё же ломаются и, скуля, кидаются просить о помиловании? Этот, казалось, сжался, но не прикрывался руками, лишь едва отводил голову. То скорее было подспудно, чем сознательно. Палач хлестал. Пленник едва жмурил глаза и сжимал губы. Истмах смотрел. …Хранитель Велислава внезапно посмотрел на меня. Его движения были медленны, но не заторможены, его взор был прям, но он не просил. Я понял, откуда у его Подопечного такая стойкость. Видимо, Истмах задержится здесь дольше, чем предполагал. Что ныне видел Хранитель Велислава? Чем всё окончится?
       Я сказал то Истмаху. Он остановил палача. Подступил к пленнику:
       – Что скажешь? Я могу быть жестоким, но благодарю всегда щедро. Признай власть Енрасема, присягни ему, и тебя, не медля, выпустят отсюда.
       …Хранитель Велислава посмотрел на меня… Сам Велислав поднял взгляд на Истмаха. Он чуть улыбнулся разбитыми губами:
       – Если я изменю тем, с кем осталось моё сердце – ты первый вытрешь об меня ноги.
       Губы Истмах искривились в презрительном оскале:
       – Сердце? …А знаешь ли ты, что накануне битвы ко мне прибыл посланник…, который рассказал всё подробно, кто из вас, военачальников, и в каком месте будет стоять? Я изначально знал все схроны ваших резервов…
       Велислав недоверчиво поднял голову:
       – Лжёшь!
       – Ты слово «лжёшь» говори не сейчас. А когда узнаешь, кто послал того гонца. Насколько ты веришь, – он насмешливо повторил, – «тем, с кем осталось твоё сердце»? Скажи, ты веришь собственному брату? …А ты не думал, отчего мы так легко выиграли эту битву…? И …прошлое, Бистоньское сражение…?
       Велислав недоумённо молчал. Он прятал тревогу, но из-за слабости – не мог совладать с собой. Истмах встал и прошёл по комнате камеры, храня молчание. Шанса надежде Велислава он не оставил:
       – Гонец донёс, что слева, верх по течению будет стоять отряд в двести лучников, которыми будет руководить брат главнокомандующего Кадиссы – Велислав. Требованием было одно – убить молодого воина, что почти ничем не выделялся среди остальных, но был их вожаком: убить того самого Велислава. Было ещё указано, что также слева, куда предполагалось мнимое отступление мятежников, в двух балках таилось ещё триста всадников с таким же количеством лучников на спинами,  в случае отступления, они должны были если не прикрыть его, то из-за обманного манёвра основных сил, перебить побеждающих. Так я узнал и смог предупредить ваше выступление.
       Истмах молчал, Велислав пытался то осмыслить. А Истмах совсем просто, разведя руки, сказал:
       – Я знаю, что послал гонца твой брат. – Велислав недоверчиво, а затем с негодованием потряс руками в кандалах:
       – Ты, степной пёс, не знающий родства, не смей так говорить о Кадиссе! Пусть мы не всегда понимаем друг друга, но он не мог предать. …Он мой единокровный брат, что всю мою жизнь заботился обо мне!
       Истмах хмыкнул:
       – Я пытал гонца, хотел знать, не уловка ли. …Едва успел замахнуться плетью, как он всё рассказал.
       – Ты лжёшь!
       – Кадисса тайно вел переговоры с Енрасемом ещё до Бистони. И в битве под Бистонью он уступил, его отряды дрогнули и были разбиты. Не помнишь? Кадисса – давно служит королю.
       – Я тебе не верю!
       – А от этого что меняется? …У меня никогда не было братьев, но для меня дикостью является то, что родной человек не оберегает неразумного упрямца, который не хочет признать власть Енрасема, а сам отдаёт его на растерзание. Делая это одним из условий… Я не верил… Но так оно и есть. И именно потому, что не могу того осмыслить, я хочу сохранить твою жизнь, ибо не понимаю ныне поступков и желаний Кадиссы. Я боюсь, что это непонимание может сохраниться и в будущем. А я люблю предсказуемых противников. Если же они лукавят – у меня в запасе также должны быть варианты.
       Велислав замолчал надолго, а затем сказал:
       – …Действительно, ничего не меняется. Пусть даже он и предал меня, пусть и изменил тому, за что я шёл в бой, но предал он – а не я! Я не встану пред тобою на колени, степной безродный пёс!
       Истмаха не взволновали эти слова. Мало ли что говорят обречённые? Вновь дал отмашку палачу.
       …Был ли Истмах жесток? Я, кажется, вновь познавал все пределы его естества. И был неприятно поражён. Но держался, балансировал на той грани, за которой открывается бесчеловечность, страсти мизантропа. Истмах смотрел, как корчился изможденный Велислав от раскалённых прутьев, что прижигали его тело.
       Хранитель Велислава стоял всё так же – склонив голову и на одном колене. Но в один момент он резко провёл по спине Подопечного и с силой ударил его по затылку. Велислав задохнулся хрипом. Палач молчаливо посмотрел на Истмаха, тот несколько раз пошевелил пальцами правой руки, показывая: «Давай, давай!».
       Юношу отлили водой, и вновь палач приступил к действиям.
       …Хранитель Велислава, не менял позы, лишь голову повернул в сторону Подопечного. Едва нагнув голову, он теперь смотрел на юношу.
       Почему Истмах не останавливал действа? Он ведь не был таким: жестоким кровопийцей, что питается страданиями себе подобных. Истинно не был.
       …Я встал у него за спиной. Меня поразили химеры его сознания. У него перед глазами была пылающая стена, за которой бились люди. Он, казалось, был не здесь.
        «Истмах!» – я положил руку ему на плечо. Он очнулся, моргнул, огляделся.
       – Довольно!
       Присел на корточки перед истерзанным пленником:
       – Ты всё ещё будешь упорствовать?
       – …Когда же это было видано, чтоб справедливость выжигалась на груди? – Криво усмехнулся Велислав.
       – Бывает так, что ложь прекрасней правды, которая никому не нужна. Вот ты хочешь знать всю правду? Ты так уверен, что она – на твоей стороне? Но вот в чём подвох, …на твоей стороне – лишь химерная, хромая глупость и слепая вера. С этими несчастными калеками ты далеко не уйдёшь. Плохие это попутчики.
       – А ты уверен, что твоя правда так уж хороша?
       – Хороша или нет – посмотрим. Она – под руку с силой. Но только ты, в своём стремлении добыть справедливость так и не разглядел, что тебя предаёт самый близкий и родной тебе человек, который легко отдал тебя на растерзание, ещё и сам просил о том…
       – Я тебе не верю. – Упрямо и твёрдо вторил ему пленник.
       – Мне всё равно. Но запомни, если ты слеп, тебя легко подвести к обрыву. А уж коль упадёшь – все скажут: сам упал. Кадисса давно служит Енрасему. Но только королю было выгодно держать в неведении всех заговорщиков, дабы в полной мере выявить всех приспешников Дарина. И ныне – был ваш последний день. Но я – не люблю подлости и не понимаю, почему родная кровь не кипит, когда проливают её же, но из раны в другом теле.
       – Я не верю тебе, – вновь слабо повторил Велислав. – Истмах некоторое время смотрел на него. Казалось, что пленник был растерян, Истмаху даже почудилось, что ещё немного – и тот мог заплакать. Но нет. Держался. Что ж…:
       – Что скажешь? Последнее слово?
       Велислав молчал, собираясь с мыслями, а затем поднял глаза.
       …Его Хранитель встал, чуть отошёл, встал, выпрямившись, чуть нагнул голову, но плечи были распрямлены. Он сложил замком руки и в упор смотрел на меня. …Истмах ошибался…
       – …ты знаешь, наместник, я не осуждаю тебя. Тебе, шакалу-полукровке, нужно выслужиться перед хозяевами, что поверили в тебя и доверили охранять отару. Но я слышал о тебе много хорошего. Говорят, ты суров, но справедлив. Справедлив… Что ж, тогда постарайся понять меня… За моей спиной всегда стояли родные мне люди: дед, отец, брат. Моя совесть чиста пред родом, я – не предавал. Но если оступился один из них – мы все виноваты, что не подали ему руки, не помогли. А оступиться легко – соблазнов много. Однако если подаёшь руку человеку, а он, падая в пропасть, не принимает её, я больше ничего не могу для него сделать. Я верю, помню, …я знаю, что совесть моя чиста. Отец всегда учил меня подавать руку. Но также учил, что если в ответ взметнётся меч, и я буду ранен, то в том – только моя вина. Значит, я недостаточно времени уделял своей боевой подготовке и не смог вовремя отреагировать. Сейчас, когда ты пытаешься меня убедить, что мой брат оступился, моя вина – я не смог того предвидеть и предотвратить. Моя вина – моя расплата. Но я – не предам рода, даже если это и сделал мой брат. …Даже если он ступил на тропу небытия и предательства, если действительно Дарин не является законным королем, если правда всё то, о чём ты мне это говоришь, я позволю себе остаться на том клочке стабильности, на котором стою. Я – не предатель. Я не могу верить тебе больше, чем брату. Пусть он вонзит в меня меч, и лишь тогда я поверю…
       – …тогда ты умрёшь! – Истмах прервал ту браваду. – Да, я безроден, пусть так. Пусть так, у меня истинно нет родни, которая меня бы предала. Если тебе брат дорог только этим – я не хочу таких родственников. Да, пусть я буду безроден! – Кивнул палачу:
       – Продолжай!
       Но прошло много времени. Пытая, пленнику Велиславу нанесли много увечий, вывихнули руку, обожгли весь левый бок, но харкая кровью, он шептал: «Я не предам». Его оскал всё ещё походил на улыбку. Его разбитые ладони всё ещё сжимались в кулаки.
       …В который раз Хранитель Велислава коснулся его затылка…
       Истмах устало махнул рукой:
       – Оставь, этот идейный. Пусть его перевяжут, оставьте здесь. Помрёт, так помрёт. А выживет…, там посмотрим.
       Да, юноша был слабее наместника Истмаха, но не духом.
                46
       Истмах долго думал о том, что говорил Велислав. Воистину, сила родства – великая сила. Она заставляла молчать и не предавать родного брата, который, по сути, продал самого Велислава.
       Что-то очень тревожило Истмаха, и, спустя несколько дней, он решил поговорить с Велиславом ещё раз. Тот после пыток не умер.
       Истмах спустился через задний двор, так удобнее. Впереди суетился начальник тюрьмы. У самого входа в главный коридор, по обе стороны которого располагались камеры – по пять в ряду, испуганно вытянулся охранник. Истмах подумал, что тот, наверняка спал на посту и только приближающиеся шаги разбудили его. Истмах отметил, что после - нужно будет с ним разобраться: спать на посту – последнее дело. Начальник тюрьмы тюкнул на охранника, но заискивающе – семенил впереди.
       – Вот камера, наместник, в которой тот пленник. Да, он жив, на удивление – быстро поправляется.
       Истмах вошёл первым, за ним – начальник; воин сопровождения – остался за дверью в коридоре. Слева, у стены, стоял деревянный топчан, прямо, вверху – было небольшое окошко. Пленник отчаянно и болезненно поддался назад. Он был отчего-то напуган, старался подтянуться на руках и прислониться спиной к стене. Он непроизвольно посмотрел в противоположный угол. Истмах также невольно последовал направлению его взгляда. И от неожиданности повернулся окончательно. Смотритель тюрьмы – вскрикнул. Тотчас же в камеру вошел и охранник Истмаха. Но он встал позади наместника, мечом придержав пленника, что хотел, было, кинуться к Истмаху. Тот лишь мельком повернулся на шум и вновь посмотрел в угол. Там, тоненькая и хрупкая, стараясь вжиматься в стену, стояла Ата. Она низко нагнула голову и не осмеливалась смотреть на наместника.
       Истмах нахмурился и сделал два шага к ней. Это, наверно, самое малое, что он здесь ожидал увидеть. Он ей ничего не сказал, но его взгляд был яростен. О, в нём не было ревности, как можно было подумать. Это был взгляд человека, которого обманули, распоряжения которого нарушили, и эти распоряжения – были для него важны. А как иначе? Если в тюрьму, к важному пленнику пробирается лазутчик, это – в порядке вещей? Истмах резко повернулся и буквально взревел:
       – Стража!
       Не медля, к нему явились ещё двое охранников, но он крикнул в коридор:
       – Четверых воинов со двора!
       Немедленно явились четыре воина, что не пребывали в охране камер.
       – Рабыню – наказать! Стражника – выпороть – двадцать плетей! Наказать всю смену! Исполнять не медля!
       Ата не сопротивлялась. Коридорный охранник – также. Обоих выволокли во двор. Воина – привязали к столбу и начали пороть. Ату бросили тут же, но пока не трогали.
       Истмах повернулся к Велиславу. Порыв пленника всё ещё сдерживался мечом охранника Истмаха, который сейчас лишь смотрел, но молчал.
       Велислав вновь умоляюще попытался подняться, руками отводя меч:
       – Я прошу, наместник, не зверь же ты! Не тронь девушку! Если бы не она – мы бы здесь все… передохли…
       Было видно, что пленник слаб и лишь душевный порыв даёт ему силы бороться.
       – Наместник! Эта рабыня, она только лечила раненых! Она ничего не замышляла против тебя… Она…, просто помогала… Я молю тебя, наместник… Если хочешь, возьми мою жизнь, но не тронь Аты. Она просто очень добрая. Я ведь нужен тебе, как и многие здесь…, нужны…, она просто перевязывала раны, она ухаживала…
       – Как долго? Сколько раз она здесь была? Кто впускал!?
       Теперь замолчал Велислав, но потом выдавил:
       – Я прошу тебя, наместник…, не обижай это дитя, оно обижено богами и …людьми.
       Истмах посмотрел на него долго, а затем развернулся и вышел. Он вышел во двор и глубоко вздохнул: морозный воздух. Обернулся на стоны – били стража тюрьмы. Истмах поднял руку:
       – Прекратить! Оставьте его, но со столба не снимать. Ату ко мне в покои!
       Истмах стремительно вошёл в себе и почти вслед за тем один воин, а больше и не нужно было – заволок Ату, бросил у входа. Истмах повернулся:
       – Что ты там делала?!
       А что ей было сказать? Она молчала.
       – Ата! Я приказываю тебе говорить! Иначе Велислав – умрёт!
       Ата едва взглянула на него, но вновь вперилась взглядом в пол:
       – Я только перевязала его…
       – Ты перевязывала моего врага! Ты – моя рабыня!
       – И ваша рабыня – должна заботиться о вашем имуществе. Ведь вам он нужен живым… Он был ранен. Ему была необходима помощь. Он бы умер…
       – Что ещё?
       – Ничего более, клянусь.
       – Как ты проникала туда? Кто пускал?
       Ата приподняла голову, верила взгляд в грудь Истмаха:
       – Я … не скажу…
       – Я прикажу наказать всех, кто был в охране! Кто пускал?!
       Ата молчала. Истмах был взбешён, крикнул в коридор:
       – Смотрителя конюшен ко мне!
       Немедленно был доставлен смотритель конюшен.
       – Почему за рабами не смотрят? Почему рабыня оказалась в камере с опасным врагом?
       Тот удивлённо смотрел на Ату, но до него постепенно доходил смысл сказанного и вот уже он был готов сам удавить ту, что доставила неприятности его хозяину и из-за которой его выволокли из-за стола. Он обедал!
       – Сколько лошадей смотрит Ата?!
       – Д-двадцать… Двадцать!
       – Двадцать?! И у неё хватает времени на то, чтоб … перевязывать всех раненных в округе?
       Истмах чувствовал, что его злость начинает играть с ним злую шутку – он чрезмерно эмоционален. Обозлённый до предела, оставив смотрителя и Ату в покоях – вышел в галерею и остановился. Закрыл глаза и попытался успокоиться. Прошёл и открыл дверь в большой зал приёмов. Здесь сейчас, конечно же, никого не было. Он закрыл дверь. Здесь можно подумать.
       Сейчас, когда никого не было, его шаги гулко отдавались в пространстве. Потолки не очень высокие. Колонн не было, потолок – сводчатый, окна – не большие, их можно было использовать и в качестве бойниц, если понадобится. Вдоль стен, в подставках – факелы, которые сейчас, конечно же, не горели. Многие постройки во дворе – деревянные, но этот замок был каменный. Много сил положено, чтоб выстроить его. Не только финансовых, но и человеческих. Сил и жизней. Дабы защитить уже другие жизни и сберечь силы. Истмах прошёл по залу: лавки сейчас стояли вдоль стен, столы были перевёрнуты слева у входа – после последнего пира их не убрали. В надежде, что пировать придётся скорее, чем заседать? Словно не узнавая, Истмах задумчиво рассматривал стены, элементы внешнего пейзажа, что изменялся, когда Истмах проходил вдоль узких окон. Он медленно ходил из стороны в сторону. …Что собственно случилось? От Аты – можно было ожидать всего чего угодно. Она… глупая и наивная… Добрая? Была ли она действительно шпионкой? Вполне возможно, ведь Велислав также воевал за те же идеалы, что и Ата. Был ли сговор? Ата будет молчать. Она добра, глупа… Ой ли, глупа? Так или нет, но она никого не выдаст. Её хоть пытай, хоть нет. А что она должна сказать, если и вправду просто перевязывала его пленников? Велислава ведь действительно пытали, и сильно. Что делать? Пытать его ещё раз на глазах Аты? Может, дрогнет её сердце, может россказни про жениха – всё сказка, может, любила она Велислава? Но почему-то не готов сейчас Истмах беседовать с Атой.
       Истмах открыл двери в коридор:
       – Убрать всех из моих покоев. Привести ко мне пленника Велислава!
       …Тот был очень слаб. Его поставили на колени, и он едва мог стоять в такой позе, всё норовил завалиться на бок. Его руки не были связаны, этого и не требовалось. Было также заметно, что ему больно.
        «В такой ситуации он вряд ли сможет врать» – подумал Истмах. Испытывать постоянную боль и выдумывать что-то, да так, чтоб было складно? Нет, этот вряд ли так сможет. Он был раньше крепок телом, а духом, казалось, и сейчас твёрд. Но был ли он действительно воином? Не по нужде, а по крутости нрава? Истмах этого в нём не наблюдал. Велислав, казалось, не одержим тем неистовством, что заставляет сильных и, по большей части, не привыкших размышлять воинов, бездумно идти в атаку. Наверняка Велислав из тех, кто сначала всё планирует, выбирая лучшую тактику. Это – неплохо…
       – Если ты мне всё расскажешь – я не трону Аты. Но если хоть в чём-нибудь солжёшь или умолчишь – ни тебе, ни ей пощады не будет. Её будут пытать и убьют на твоих глазах.
       Пленник поднял голову:
       – Я клянусь.
       – Ты знал её раньше?
       – …Да. …Мы росли вместе, она – младше меня.
       – Зачем она приходила?
       – Наместник, ты же видел, …там были полосы ткани для перевязки. Она… – он начал слабо расстёгивать своё рваньё, обнажая грудь и левый бок, – смотри, наместник, она всего лишь перевязывала меня. Из жалости. Она ведь такая. Она…, она ведь, как сестра мне…? Ты понимаешь, наместник? Она – маленькая сестрёнка мне, та, что бегала за ними, мальчишками, играла в наши игры, не могла вслед за нами влезть на дерево и плакала оттого, и всегда… Не губи её, наместник…
       – Как часто она приходила?
       Пленник замолчал.
       – Ну же?!
       – Что будет с охраной?
       – Они нарушали приказы! Они пускали посторонних в камеры! Они будут наказаны!
       Велислав вновь умоляюще поднял глаза:
       – Наместник, ты же человек, а не зверь… Приходила лишь Ата. Она только перевязывала раненых. Я умирал, когда она спасла меня. Нельзя гневаться на… такое создание как Ата. Пойми, она – другая. Она не понимает чужой боли, она её забирает, впитывает. Она не может пройти мимо чужого недуга. Она лечила тебя когда-нибудь? Поверь, у неё – целительное прикосновение. Откуда она черпает силы? Я не знаю, но думаю, что если иссякнет её сила – доброта исчезнет в нашей стране. Нельзя на неё гневаться! Она – свята, и свята её доброта. Свято её сердце. …А охрана? Поверь – они цепные псы, но многие из них испытали на себе доброту Аты. Поверь, наместник, она – кристально чиста и не может замышлять ничего дурного! А охранники… они не пускали никого кроме Аты. Только ей есть дело до наших ран и нашей боли… – Велислав говорил всё тише, с каждой минутой, казалось, всё больше слабел.
       – …Я не лгу тебе, наместник…
       – Отчего говоришь с такой болью? Любишь её?
       – Люблю? …Нет. Любить Ату – всё равно что любить солнце. Оно указывает путь, оно греет теплом, но познать его нельзя. Приласкать – нельзя, обожжёшься. Нет, я Ату люблю лишь как сестрёнку, младшую свою сестрёнку. А у меня, наместник, осталась жена и маленькая дочка двух лет… Жаль…, наместник…, очень жаль… Ты испытал в жизни боль от расставания с близкими. Вижу…, твоя жёстокость, непроницаемость…, ты не любишь выказывать свои эмоции. Знал…, ты ту… боль. Ты прости меня наместник, я не желал …тебе зла. Не желал...
       С этими словами молодой пленник без сознания повалился на бок. Истмах подошёл к нему и пощупал на шее пульс. Велислав был жив. Истмах приказал перенести его обратно в камеру и позаботиться о нём. Сам пошёл в свои покои. Нужно было обдумать всё и успокоиться. Подумать.
       Ату не наказали, покарали лишь воина, который непосредственно стоял у камеры Велислава. Остальные воины из тюрьмы были переведены из Гастани. Однако, к заключённым, для излечения, кому требовалось, был представлен помощник лекаря.
                47
       Прошло около недели. В те дни – случилась оттепель, солнце пригревало. Снег, который сгребли в огромные кучи в нескольких частях большого заднего двора, едва потемнел, однако, подумалось Истмаху, не от солнца, а от то грязи, что делалась людьми – выбросили ли они оставшуюся еду из тарелок и теперь её вынюхивали, роясь, собаки; или от проходивших лошадей, что копытами втаптывали податливый водянистый снег в грязную жижу; или от того, что чистили конюшни, от того, что вот тут же – потрошили убитых кур из кухни… Да что ж – человек всегда будет жить в мусоре, сам его производя и не в состоянии без него обойтись. По чистому снегу – всегда пройдёт человеческий след. Грязный. И добро, если этот след – не обагрится кровью.
       Истмах обернулся к другому окну – отсюда была видна та его часть, откуда спускались ступени в подземелье казематов. Тут же – стоял столб, к которому приковывали того, кого должны были либо наказывать, или – вскоре вести на казнь.
       Сейчас, тут был прикован человек – мужчина средних лет, нет, моложе – до тридцати годов. Его лицо казалось уставшим. Было ли оно красивым? Лоб не был низким, как принято считать для типичных убийц, губы – не тонкие, не злые и не расчётливые, они не змеились в ожесточенной улыбке душегуба. Мужчина был пропорционально сложен, не был убог увечьем, наверно – ничего не выдавало в нём безжалостного убийцу. Но Истмах ударил рукой по стене – около обречённого человека сидела Ата и перевязывала ему ногу, чуть выше колена. Спокойны, размеренны её движения. Он не видел её лица, но мог представить, как участливо и безмятежно оно было, как мягки и нежны движения. Истмах резко повернулся и крикнул:
       – Позвать ко мне…, – он резко остановился, сам не зная кого позвать – смотрителя конюшен, или смотрителя тюрьмы. Он махнул рукой дежурному воину-охраннику, дескать, разберусь сам. Истмах быстро направился вниз, к лестнице. Прошёл по галерее, обходя открытое пространство, дабы не пересекать двор. Вновь спустился по тюремным ступеням, прошёл коридором и остановился у камеры пленника Велислава. За спиной наместника стоял стражник и испуганный смотритель тюрьмы – какое дело вновь привело сюда наместника?
       Истмах махнул рукой: «Открыть!». Вошёл. Велислав достаточно спокойно, но то нельзя было принять за обречённость, приподнялся на ложе. Он выглядел болезненно, однако было заметно, что он шёл на поправку.
       Истмах остановил тех, кто шёл за ним и прикрыл изнутри дверь. Пристально посмотрел на пленника. Молчал. Тот – непонимающе, вопросительно также смотрел на Истмаха, однако не проявлял признаков беспокойства. А с другой стороны, какое пустяковое дело могло привести наместника в эту камеру? Наверняка было что-то важное. Велислав сел, поднялся, придерживаясь за топчан:
       – Наместник?
       Истмах удручённо хмыкнул и махнул рукой, но затем указал на окошко:
       – Скажи мне, скажи ты, что знал её с самого детства – она глупа? Или безумна? Она… блаженная?
       Велислав с усилием встал. Чтоб увидеть, что такого происходит во дворе, нужно было встать посреди камеры – окошко было высоко расположено. Велислав смотрел, словно не понимая, но затем спросил, догадавшись:
       – Кто он?
       – Преступник. И будет казнён после обеда на площади.
       Велислав сдвинул плечами, словно констатируя факт:
       – Она не сумасшедшая, ей… не всё равно, будет ли ему больно и в эти последние часы. Она такая. Она просто такая, ей не всё равно…
       – Ты не понимаешь! Он – жестокий убийца, он убил свою семью только из-за женщины! Убил жену, двоих детей – сына девяти лет и маленькую полуторагодовалую дочку. Убил свою мать и отца, которые мешали ему встречаться с другой. Жена даже не подозревала – от неё всё скрывали! А он убил даже маленькую дочь, ибо его любовница не хотела чужих детей! Дочка перед смертью просила её не убивать, а он – всё равно задушил её! И Ата перевязывает ему раны!
       Велислав молчал.
       А Истмах только сейчас, казалось, рассмотрел его: молод, очень молод, но уже сутулый…, или это просто истощение заставляло опускать руки, …впалые щёки, поросшие щетиной, волосы, ещё не спутанные, но неопрятные. Одежда – висела на нём так, словно он был огородным пугалом.
       Велислав повернулся к нему и твёрдо сказал:
       – Ата – не сумасшедшая и не блаженная. Она – просто не знает того. Она очень доверчива. И в том её несчастье. Мне жаль…, что с ней будет, когда её сломают? Но я удивлён, что до сих пор этого ещё не произошло. Не знал, что она – так сильна. Но … чем сильнее натягивается тетива, тем с большей силой она порвется и тем сильнее ударит того, кто рвёт. Наместник, она – не сумасшедшая, а лишь добрая. Она – не глупая, а лишь ранима. Она – сильная, но очень хрупкая. У неё есть характер, воля, ум, честь и совесть, но она…, она…. Нет, она – не кликуша. Наместник, позволь мне поговорить с ней?
       Истмах стиснул зубы так сильно, что это стало заметно. Он резко показал рукой на дверь. Стражник было очень удивлён, да и смотритель тюрьмы также, когда пленник Велислав, в сопровождении наместника – вышел из камеры. Они все прошли по коридору, медленно поднялись по ступенькам и вышли во двор.
       Велиславу было очень тяжело идти. Было заметно, каждый шаг даётся ему с трудом. Во двор он вышел сам. Истмах, охранник и смотритель, остановились у верхних ступенек. Велислав миновал почти половину пути к тому месту, где был прикован преступник.
       – Ата…, – слабо окликнул он её. Она удивлённо обернулась и встревожено едва улыбнулась, узнав его. Так порой улыбаются близкому человеку, но, словно бы не веря, что видят его, пусть даже стесняясь проявлений своих чувств. Затем улыбка исчезла, и осталось только смятение. Она оглянулась – ища подвох. Заметила наместника, спешно поднялась и поклонилась ему, снова повернулась, торопливо собирая всё то, что принесла для перевязки. Но затем – выпрямилась:
       – Велислав, – тихо спросила она обеспокоено, – что случилось, почему так…?
       Велислав протянул к ней руку:
       – Скажи мне, Ата, ты знаешь, кто этот человек?
       Она удивлённо посмотрела на пленника и недоумённо, не понимая, стиснула плечами, вновь быстро посмотрела в сторону наместника, перевела взгляд на Велислава. Он мягко сказал:
       – Он – убийца.
       – Это может быть ошибкой. Разве не ошибается тот, кто судит?
       Велислав подошёл ближе:
       – Ата, этот человек убил свою маленькую дочку, убил мать, отца, чтоб только обладать другой женщиной.
       Ата недоверчиво смотрел на него.
       Мне тогда не показалась, что она не поняла услышанного, просто, думаю, то был «эффект непознанного» – мозг Аты обрабатывал информацию, к которой был не готов. И Ата не была подготовлена к такой ситуации. Человек не выглядел убийцей, не казался удручённым, убитым горем. Однако же, о проступке этого человека сообщал не кто-то из воинов, кто-то, кому она могла не доверять. Да и само появление Велислава – было достаточно неправдоподобно.
       Ата растерянно повернулась:
       – Что же…?
       Велислав протянул ей руку:
       – Пойдём, сестрёнка, оставь его. Он не достоин твоего сочувствия. Он не достоин вообще никакой жалости. Он – похотливый жестокий убийца.
       Ата подняла все свои вещи, сложила их в маленькую сумочку с широкой шлейкой, чтоб носить через плечо и ступила шаг к Велиславу. Но была бледна и очень растерянна. Велислав сделал к ней ещё шаг, она протянула руку, словно ища опору:
       – Как же так?
       Он вновь ступил к ней шаг и притянул к себе, обнял, но как-то стесненно. Погладил по голове, словно жалея:
       – Ничего, так бывает. …Люди – они ведь разные, сестрёнка…, разные. Но ты…, ты – моя сестрёнка, ты всё равно, верь им. Это мой завет. Чтобы ни случилось, верь. И надейся…, всё будет хорошо, маленькая. Мы всё переживём.
       – Да, – растерянно сказала она. Но затем попыталась отстраниться, – а что тебе будет за это? Почему наместник Истмах разрешил тебе выйти? Он тебя выпустил?
       – Нет. Он – хороший…, наверно…, он разрешил мне только забрать тебя отсюда.
       Велислав также отстранился и улыбнулся Ате:
       – Иди к себе… – Он вопросительно посмотрел на Истмаха, отпустил её руку и медленно пошёл к Истмаху, ко входу в тюрьму. Ата постояла, но затем, скоро пошла к себе. Истмах пропустил Велислава, но подумав, не пошёл за ним, а вернулся в покои.
       Весь вечер он провёл в раздумьях.
                48
       …Вязь человеческих мыслей порой завораживает сознание – в иной момент поражает своей неординарностью. Бесконечно сопровождая и наблюдая человеческие судьбы, хитросплетение ситуаций, следствий и причин, казалось бы – незаметные переходы и взаимосвязи… Чего я только не видел? Но, наверняка существовало то, что было вне доступных для меня реалий. Я не хотел особо увязать в так называемых любовных перипетиях. Потрясающее сочетание поступков влюблённого человека, в достаточной степени застрявшего в кипящем котле гормонов и страстей, не были мной почитаемы. Я Хранил, а для этого – нужны уверенность, постоянство, предвидение. Любовь, чувства… – это нечто особенное… Это – Другое.
       Я также, порой, удивлялся некоторым вещам, поступкам и событиям, что происходили в жизни Подопечных. Можно знать свой путь от начала до конца, можно предвидеть по карте повороты и перепады высот, но прекрасные пейзажи, интересные знакомства, перемены погоды – предусмотреть никак нельзя. Я Знал, Хранил и Вёл, ну а детали пути меня порой удивляли…
…Так, однажды, Истмах, возвращаясь из краткосрочной, двухдневной поездки стал свидетелем достаточно неприятного случая.
       На ближайшей к замку улице, где уже поднимались высокие представительные дома и не было скученности нищих трущоб, – толпились люди. На мощёной дороге, прямо посередине, лежала молодая женщина. Истмах подъехал, смотрел, не слезая с коня. Люди расступились молча.
       …Это была молодая и кокетливая Ибринина – девушка, о которой подумывал и сам наместник. Ну и что, что она была женой одного из мелких перекупщиков? Он подолгу не бывал дома – всё старался повыгодней выменять мелкие товары по селениям у границы. Как и многие, по молодости – волокита и гуляка, заправский разудалый прожигатель жизни, на склоне лет он озаботился домом, женой, ждал детишек. Накопив к этому времени неплохой капиталец, сильно рискуя по молодости, он смог себе «купить» молодую, красивую, но, увы, не очень богатую и знатную жену. Она была, как уже сказано, со множеством достоинств, весела, хозяйственна, в меру ветрена. Исправно ждала его из дальних поездок, воспитывала двух маленьких детей. В отсутствие мужа – вдоволь кокетничала и со знатными престарелыми ловеласами и с молодыми красавцами-воинами, героями мелких стычек и большого бахвальства. Не одну улыбку подарила она и наместнику Истмаху, когда он иногда проезжал мимо. Она была хорошенькой молодой, и, наверняка, одной из многих достойных горожанок…
       А сейчас, люди шептались: «…молоденькая-то какая…»…, «…красивая…», «…лошадь закусила удила…», … «…понесла…», … «…не успела увернуться от колёс…».
       Белокурые волосы контрастировали с небольшой лужицей крови. Но лишь несколько прядок пропитались алой, ещё свежей кровью. Однако ран не было видно – Ибринина лежала чуть набок, дивные голубые глаза были теперь едва приоткрыты, что придавало лицу удивлённый, но такой беспомощный вид. Она, наверняка, чуть успела обернуться на шум от, бешено несущейся, лошади. И особой боли не испытала – губы не были закушены, их не перекосила гримаса боли.
       Но Истмаха поразило не всё это – раздавленная юность, что валялась на пыльной брусчатке по воле случая. Он был многое видавшим воином. Видел смерть и старых и молодых. И воинов, и мирных жителей. Да…
       Его лицо осталось невозмутимым, но, знаю, он глубоко поразился. Ибринина лежала чуть набок, и её платье очень поднялось, оголяя молодые длинные, чуть полноватые ноги много выше колен. Нижние юбки были хорошо видны – в заплатках, хорошо заметных дырах и местами очень грязны. Грязны не от постоянной носки, а словно… хозяйка не придавала значения той грязи, что крылась под кружевами и бантиками верхнего, вышитого алыми цветами и искусно переплетёнными нитями, платья. Бросились в глаза истоптанные башмаки, сверху отчищенные, но с неровной заплаткой на внутренней стороне и с изрядно дырой на пятке, сквозь которую проглядывала огрубевшая, в трещинах, грязная кожа.
       Истмах отвернул лошадь, осторожно выбираясь из толпы. Перед его глазами стояла не белокурая прядь в луже крови, а небрежно залатанные, грязные юбки молодой, очень красивой, кокетливой и такой улыбчивой прежде молодой женщины. Её грязная пятка.
       Это было так необычно. И так противно. Истмах поморщился и сглотнул слюну. В какой мере, стараясь казаться лучше, люди выставляют напоказ только то, что считают в себе лучшим? Всю грязь «себя» оставляя лишь для самих себя? Сколько же лжи кроется в том? Обманывая других, зная каковы сами? И что получается? Люди стараются приукрасить себя, дабы получить в ответ ту же ложь, тот же обман от таких же людей? Родных, близких, просто знакомых? Или совершенно чужих?
       Истмах огляделся.
       И его буквально передёрнуло: вот маленькая девочка, играет с котом около дома – Истмаху подумалось, как она, трусливо озираясь – ворует сладости у соседки старухи…
       Идёт парень… юный обманщик, что скрыл свои прыщи пудрой, которую украл у матери; выпрямил плечи, делает нарочито широкие шаги, а ноги – тонкие-тонкие…
       Молодой мужчина… – сколько раз он обманывал возлюбленных, бросая их ради новых, сладких и молодых, а ныне – наверняка распускает солёные шуточки в беседах с товарищами, забывая, как сам был неловок с подружками…?
       Старуха на противоположной стороне улицы – какая она должно быть мерзкая, когда ест, проливая похлёбку, шамкая и ломая трясущимися руками хлеб?
       Старичок…, Истмаху виделось, как он хрюкает и храпит по ночам…
       …Я старался отвлечь его от тех мыслей, но в каждом человеке он, внезапно, видел то, что все старались спрятать, очиститься. То, что крылось глубоко внутри, то, чего стыдятся многие, очень многие. И то, что часто извлекается лишь подростками в бессмысленном желании выделиться и что-то доказать кому-то в этом, в общем-то, равнодушном, даже… душном мирке, где все актёры скрываются за масками. Весёлые и грустные, молодые и немного поношенные маски неестественно ухмылялись, подобострастно преклонялись пред наместником, а за масками, в душе – одно гнильё, прикрытое затасканными лоскутами на немытом теле.
       …Истмах отказался ужинать и приказал никого не пускать к себе. Всю ночь ему снились кошмары – Ибринина трясла своими грязными юбками, какая-то женщина ласкала мужа, поглядывая на запертый чулан, в котором скорчился худой, старенький, но богатый любовник, которого дома ждала старуха с дряблыми губами и давно обвисшими грудями. И которая крала у мужа деньги, дабы дать их украдкой своему сыну, здоровому увальню, что пропьет их в тот же день в ближайшей таверне и будет лежать в грязи, пока какой-нибудь воришка не залезет ему в дырявые карманы, а потом – пнёт его безвольное тело…
       Во сне он стонал, скрежетал зубами, ударял кулаками по ложу, но не мог вырваться из крепких цепей сна.
       …Хранители не всегда контролируют сны Подопечных. Вернее… могут лишь иногда вторгнуться в те миражи, что рождаются сознанием. Но для меня – такие вторжения были удобным способом, ещё одним, повлиять на Подопечного. Порой, слова не всегда постигаются разумом, нужно ещё визуализировать ту мысль, что хочу донести. Удобно. И должен сказать, что в большинстве случаёв, мой нынешний Подопечный умело трактовал, как он считал, свои вещие сны. В ту ночь я подсказал ему выход из создавшегося положения. Перед самым рассветом я показал ему одну, всего одну непродолжительную по времени картинку. …Он вышел на дорогу и вдруг остановился. На камне, спиной к нему сидела молодая женщина с распущенными медными волосами. Вот она едва обернулась, поднимая голову…
       …Ранним утром он приказал привести к нему Ату.
       Его, почему-то до сих пор мутило, когда он смотрел на окружающих его людей: страж-воин, который, напиваясь, становиться похожим на свинью, слуга, что вошёл спросить о завтраке – от него аж смердело будто бы потом… И Истмаху казалось, что он видел эти жёлтые пятна от пота под волосатыми подмышками на давно нестиранной рубашке…
       В комнату втолкнули Ату. Она испуганно, кутаясь от утреннего холода, стоя чуть боком, ещё сонно пыталась понять, что такого произошло, в чём она провинилась. Довольно неуклюже поклонилась. Истмах хмуро смотрел на неё. Что в ней не так?
       …Но нет…. Он смотрел на выбившиеся из кос после сна пряди волос, на тонкие, но мозолистые ручки, что маленькими ладошками стыдливо, исподволь тёрли заспанные глаза. Он смотрел и, словно бы, не замечал, что одета она, конечно же – не богато. Что она – растрёпана, что не умыта. Смотрел, и не видел её «гусиной», он дворовой стужи, кожи. Не видел истертых ног в неудобных башмаках, красных от холода пальчиков, обветренных губ…
       Он встал и подошёл к ней. Она насторожилась и, казалось, сжалась. Но виду не показывала. И в том – не было ничего предосудительного или того, что бы раздражало Истмаха. Он обошёл её, стараясь представить её драную, или залатанную рубашку, что касалась тонкой кожи, удивительной по своей мягкости, и приятной для поцелуев. Он хотел вообразить, как грязны её руки, как давно она вообще умывалась, но его внимание привлекла изящная шея, теперь – едва повёрнутая в его сторону, словно Ата ожидала подвоха. Истмах взял её за руку и начал рассматривать – тонкие пальцы, очень короткие ногти, кожа огрубела от работы, и на внутренней стороне ладони проступали мозоли, руки были красны от мороза. Но и это было… не противно, ему стало …жаль её, такую маленькую, но терпеливо и покорно выполняющую свои обязанности.
       Истмах едва сдержался, чтоб не обнять её и не пожалеть. Ни к чему всё то. Он обернулся к двери и позвал охрану. Отметил, что Ата – вздрогнула. Вошёл воин. Воин как воин, сейчас Истмах не видел в нём отпетого пьяницы. Да и вообще никогда не замечал, чтоб от того разило перегаром. Истмах знал, что у воина – молодая жена и маленькая дочка…
       – Пусть Ату уведут.
                49
       Через полтора месяца, к началу февраля Истмах приказал привести к себе Велислава. Тот по прежнему содержался в тюрьме, однако – к этому времени существенно окреп.
       Истмах ожидал в зале, что обычно использовали для приёмов.
       …Я знал то, что знал Истмах. И Хранитель Велислава ныне удивлённо смотрел на меня. Я нагнул голову и опустил взгляд – пусть всё идёт своим чередом…
       Истмах сидел не на своём обычном месте, а просто, на стуле у одного из окон, в самом дальнем углу зала. Когда пленника привели, Истмах приказал снять с него кандалы. Велислав до сих пор считался пленником и опасным преступником, поэтому препровождать его в покои наместника надлежало именно так.
       Велислав был удивлён этим. Он несколько раз оглянулся на охранников, что его привели. Молчаливым мановением руки Истмах приказал им уйти. Остался только тот, что стоял у самой двери и собственно сопровождал Истмаха, телохранитель.
       Была ли ныне какая-либо опасность для наместника? Нет. Велислав, конечно же, не был уже тем слабым, израненным пленником, что попался Истмаху изначально. Но всё это время они находили общий язык, казалось, понимали друг друга, не видя друг в друге смертельного врага. Так, два мужчины, которым, похоже, нечего делить. Один – сделал ошибку, признавая ее, вёл себя достойно, второй – не унижал первого.
       Истмах встал и медленно подошёл к Велиславу. Истмах был выше и шире в плечах, громоздкости ему придавала и одежда – зимняя добротная куртка, с кожаными и железными накладками. Истмах смотрел пристально, словно видел Велислава впервые. Молчал.
       Должен ли был Велислав нервничать? Отчего? Нет. Все его проступки (да и проступки ли?) были известны наместнику. Велислав глядел, едва нагнув голову, но, не отрывая взгляда от глаз наместника. Лицо пленника было худым, но уже не измождённым, широкие, прямые брови, высокий лоб, тонкий нос. Лицо, его черты, хоть и казались тонкими, однако ныне, как будто, не выдавали аристократичности – массивности лицу придавала мощная нижняя челюсть: лицо было широким. Велислав казался станом тонок, но сейчас это впечатление усиливала сутулость и длинные худые руки, которые просто висели вдоль тела. Пленник не нервничал и оттого – не теребил одежды, не сжимал кулаков и не смыкал рук ни впереди, ни позади. Одет он был плохо, одежда – не рвань, но и добротной одежду пленника нельзя было назвать.
       Истмах молчаливо повернулся и, отходя на прежнее место, щёлкнул пальцами. В ту же минуту боковые двери открылись, и в комнату вошли молодая женщина и маленькая девочка до трёх лет.
       Велислав глянул лишь мельком, но потом повернулся полностью. Женщина вскользь глянула на него и опустила глаза, девочка всматривалась в его лицо настороженно. Велислав перевёл взгляд и долго посмотрел на Истмаха. Он словно бы испрашивал разрешения. Что ему нужно было? Формальное разрешение подойти? Или он сомневался, позволено ли ему выказывать свои чувства? Всё могло быть. Крутой нрав наместника был ведом. Глубина чувств – укажет наместнику, насколько слаб пленник в отношении своей семьи.
       Велислав сжал губы, повернулся и решительно ступил к женщине и девочке. Девочка словно бы не решалась приблизиться, но вот она, оглянувшись на женщину, подпрыгнула, радостно вскрикнула и кинулась на шею Велислава. Женщина оставалась недвижима. Обнимая дочь, Велислав наконец понял холодность жены – женщина была беременна, срок небольшой. Велислав не был дома более шести месяцев – вначале заботы, а потом – плен и заключение. Да и не так смотрит в глаза верная, любящая жена.
       Истмах наблюдал.
       Велислав, крепче прижав к себе дочку – отвернулся от жены, он нагнул голову и, казалось, держится сейчас за девочку – так крепко, но бережно он её держал. Он нахмурился, сжал губы и, казалось, не слышал, что щебетала его дочка, перебирая его неопрятные волосы. Но вот он снова обернулся к жене:
       – Кто он? – Велислав прекрасно владел собой. Или же ему было всё равно.
       – Твой брат…
       Велислав отшатнулся. Казалось, без сил опустился на колени, бережно отпуская дочку. Затем, придерживаясь, вернее – опираясь на пол рукой, он через силу, поднялся. Сделал несколько шагов по направлению к Истмаху, но затем поспешно вернулся, бережно взял девочку за руку, словно боялся потерять с ней связь и, посматривая на неё, пошёл к Истмаху.
       – Наместник, ты…, они здесь останутся или ты их отпустишь?
       – Тебе решать.
       – Чего ты хочешь?
       – Определись вначале, чего хочешь ты.
       Велислав пристально посмотрел на Истмаха, вздохнул и, повернувшись, пошёл к жене.
       Он подошёл, остановился, но молчал. Девочка теребила его руку, что-то спрашивая. Велислав вновь взял её на руки.
       – Ты любишь его? Тебя отпустят… к нему.
       – Нет. – Она говорила спокойно, может даже обречённо. Велислав удивлённо поднял брови.
       – Если ты… была с ним, как же так?
       Она молчала.
       – Почему?
       – Он сказал, что ты – погиб. Что мне оставалось делать? Ты оставил меня одну. Я осталась совсем одна. И единственный мой родственник, твой родственник, говорит мне, что я должна стать его женщиной, чтоб выжить. Иначе он грозил выгнать меня на улицу, побираться. Нас выгнать!
       Велислав вновь поставил девочку на ноги, глядел на жену долго, но порывисто отвернулся:
       – Тебя бы не бросили! Тебе бы дали приют!
       Она хотела что-то сказать, но лишь махнула рукой и отвернулась, он сделал несколько шагов прочь. Девочка растерянно смотрела то на одного, то на другого родителя.
       Женщина вновь обернулась. Она не просила, говорила тихо, словно констатируя факт:
       – Тебя не было – и меня не было. Мне сказали, что ты умер – и моя душа умерла. Какое мне дело до того, что было с моим телом? Если ты здесь пленник, я буду жить около окна твоей тюрьмы. Если ты раб – я сделаю за тебя половину твоей работы, если тебя убьют, я лишь хочу увидеть не твоё прощение, ибо прощение нужно виновным, а хочу знать, что твой последний взор будет обращён на меня. И твоё последнее дыхание станет моим последним вздохом. Конец твоей агонии – станет началом моей.
       Велислав обернулся:
       – А наша дочь?
       – О, наша дочь – это половина меня и половина тебя. Если нас не станет, не станет и её.
       Велислав подошёл к ней и начал вглядываться в её лицо. Она была спокойна, но не казалась сумасшедшей. Она лишь горько улыбнулась:
       – Прости. Я не сошла с ума. Я знаю, что в глазах людей – я пред тобой виновна. Но в той темноте, что я осталась после твоего ухода – всё живое во мне увяло. Тот ребёнок, которого я ношу – лишь обман. Тебя не было. И меня не было. А он – остался.
       Велислав беспомощно оглянулся на Истмаха. Тот встал, подошёл к ним:
       – Нет, она не сумасшедшая. Мой лекарь смотрел её. Она просто безучастна ко всему, что происходит. У неё – не стало опоры. Думаю, если ты будешь рядом – она вновь проснётся.
       – Ты…? Нет! – Велислав порывисто оттолкнул жену. – Я не хочу, чтоб она разделила со мной мою участь! Не смей этого делать, наместник! Она ведь умрёт в тюрьме!
       Истмах вздохнул и остановил его порыв движением руки:
       – Если ты поклянёшься, что не сбежишь, и если у твоего дома будет постоянная охрана, я дам тебе возможность жить в городе. Жить, как живут все. У тебя будет дом, будет на что существовать. Клянёшься?
       Велислав, поражённый, глядел на него пристально. Но затем, через силу выдавил слова:
       – Я не стану никого предавать. Я не предам …брата.
       Истмах рассмеялся:
       – Даже после всего этого? – Он широко развёл руки, ни на что не показывая. Подразумевалась вся эта ситуация.
       Велислав молчал, сжимая кулаки. Девочка потянулась к нему рукой, нахмурилась и, не понимая молчаливости взрослых, отчего нахмурился папа, возможно устав от эмоционально холодной мамы, заплакала. Велислав взял её на руки, мельком взглянул на жену, поймал её вопросительный взгляд. Вновь, исподволь повернув голову, сказал, обращаясь к Истмаху:
       – Я вижу, цену ты уже определил. Что я должен тебе?
       Истмах криво усмехнулся:
       – Ничего. Пока ничего. То, что мне нужно, ты пока не готов заплатить.
       – …А когда буду готов? Когда смогу?
       – Придёт время.
       – А если никогда не наступит?
       – Наступит. Но будешь ли ты готов платить – посмотрим. Вот тогда и расплатишься.
       – Ты жесток… Хочешь заставить жить меня в ожидании неизведанного, угрожающего?
       – Но ведь тебе есть ради кого жить даже эти мгновения? Вот и проживи их, так как хочешь. Это – мой дар тебе. А там – посмотрим.
       Велислав хмуро смотрел на Истмаха:
       – Я не предам брата.
       – Я понял. Эй! Кто там? Прислать сюда Хазела!
       Когда явился десятник Хазел, Истмах приказал отвести Велислава, всё ещё пленника, в дом, что для него приготовлен. И охранять. Охрана в два воина сменялась каждые утро и вечер.
       Это был небольшой, но опрятный, ухоженный дом, не вычурный, но уютный. Семье Велислава прислуживала одна рабыня. В распоряжении семьи был небольшой сад. Покидать пределы этой небольшой усадьбы – запрещалось. За этим строго следила охрана. Но Велиславу, особенно первое время, было не до того.
       …Мне, собственно было то не совсем интересно, поэтому я лишь вкратце о том упомянул…
                50
       …То, что задумал Истмах, может, и было важно с точки зрения хорошего правителя, но мне, как его Хранителю, сулило только неприятности. Я предполагал, что из всего этого может выйти одна сплошная проблема. Хотя…, у кого и когда непредсказуемость не вызывала неприятия? Наверняка только у авантюристов. И заметьте, не всегда это плохо.
       Истмах хотел пройтись по своим владениям и, как простой человек, хоронясь, попытаться узнать, чем-де в действительности живут подвластные ему люди. И что говорят о тех, кто ими правит. Он решил, что будет целесообразно сделать это, переодевшись простым воином. А чтоб достичь полной достоверности, без обременительных обязанностей и вопросов со стороны тех старост селений, через которые будет проходить – притворяться воином, что получил увечье и не способен продолжать военную службу. А чтоб не скучно было – решил подобрать себе спутницу для достоверности. Вроде как жену, такую же нищенку, как и сам.
       Он приказал Мо привести нескольких девушек. А кого Мо мог привести – присмотрел нескольких смирных служанок и рабынь? Увидев сомнение в глазах наместника, испросил разрешения, может, кого из наложниц присмотреть? Истмах согласно кивнул.
       Но и эти ему не понравились. Сидя у стола, он поневоле останавливал свой взор то на одной, то на другой девушке. Им не сказали, для чего их здесь собрали. Они посматривали друг на дружку, иная – ревниво, иная с сомнением или злорадством. Мо стоял у дверей.
       …Вот эта – полненькая, с длинными светлыми волосами, неопределённого цвета глазами, была слишком застенчива, она боялась поднять глаза не то что на Истмаха, но и на тех девушек, что были здесь. Какая из неё жена для воина? Вот вторая – с красивыми тёмными большими глазами, длинные волосы до пояса, миловидное, округлое лицо. Точёная фигура, тонкий нос, пухлые губки. Такая никогда …не то что не сможет сыграть роль жены… Да никто и не поверит, что это – жена хромого побирушки. Нет, не подходит. Вот эта вроде… Где Мо её взял? Истмах поднял брови, удивлённо – вроде раньше не встречал. Из новых рабынь? Среднего роста, тёмные волосы, довольно красивое лицо, высокий лоб. Ничего примечательного. Да, такая бы смогла бы стать женой. Вот ещё одна. Эту он знает. Это одна из его наложниц. Истмах хмыкнул. Да, выбирай, чего душа желает. Желает… Рабыня? Наложница? Провести с женщиной полночи, ночь, сутки – ума много не нужно. А сколько ему бродить со спутницей? Которая бы его не выдала, что смогла бы претерпеть лишения, если потребуется? Та, что поможет, а не станет ему обузой?
       Что задумался, Истмах? Ты же не спутницу жизни себе выбираешь? А всего лишь компаньонку на пять-шесть дней. Потерпишь?
       Истмах повернулся к Мо. Посмотрел, почему-то не решаясь сказать того, что намеревался. Тот едва улыбнулся, кивнул, вышел.
       Его не было достаточно долго. Он привёл Ату. Истмах вновь взглянул Мо в глаза, поджал губы, и улыбка наместника показалась очень скупой. А больше – и не нужно было. Мо безмолвно поклонился.
       Истмах выбрал Ату…
       Они отправились в путь на следующий день. Я не понимаю, почему то событие было приурочено к холодному зимнему месяцу, неужели нельзя было подождать? И не то, чтоб Истмах спешил побыть с Атой. Этого ему, как наместнику никто не мог запретить и в уюте, безопасности замка. Да и выбрал он Ату, пусть и подспудно, но вполне случайно. За это могу поручиться. Хм, человеческая природа такова: среди множества незнакомых – выбирают обычно знакомое лицо. А среди множества знакомых – то, с которым связаны определённые хорошие, добрые или приятные воспоминания. Но Ата… была ли она настолько рядовой подчинённой?
       И всё же, Истмах не грезил ею. Как человек, молодые годы которого миновали, а повседневность требовала своевременного, скорого решения многих проблем, он понимал, что близко познавать человека, приближать его или приближаться самому, навязываться или привязывать к себе, означало… разочароваться. Наши мечты – это синтез грёз и пожеланий, воспоминаний и стремления только одного человека. И никто другой не в силах в полной мере понять человека, идти шаг в шаг за той самой светлой мечтой. Но Истмах…, Истмах, всё же, ещё не изжил в себе человека, что был готов платить за мечту. Это не плохо для человека, поскольку ведь не всегда мера мечте – деньги.
       …В продолжение размышлений Истмаха…, с практичной точки зрения, Ата станет для него более надёжной спутницей, чем крепкогрудая блондинка или томная брюнетка.
       А что до поры года? Дни, однако, как для середины зимы – стояли довольно тёплые. Снег – сошёл в одно из последних потеплений. Нового не выпадало. Температура держалась едва ниже нуля. Непостоянно то всё было. Истмах надеялся, что такие деньки, такая погода будет ещё около недели. Я же сомневался – оттепель долгая, а тёплая зима – не характерна для этих широт. В любой день, даже час, эта кротость могла смениться крутым нравом той, что гонит людей в тёплые дома, голоднит скот, заставляет леденеть зверя и птицу в дикости. Меня удивляла беспечность Истмаха. Что было не так? Что его беспокоило? Когда человек спокоен, он лениво поглядывает за окно, где промозглый ветер разгоняет утренний туман, а бурый лист засохшей ветки боязливо стучит в окно обтрепанными краями. Только тоска, страх за себя или родных, порой даже жалость могут стать причинами того, что человек, поёжившись, постояв у двери и глянув на одинокий очаг, решительно толкает входную дверь. Что звало Истмаха? Чувство долга. Он должен был знать, должен был увидеть. Ему того хотелось. Как в раннем детстве первый игрушечный меч, …как в юности хотелось заполучить стыдливый поцелуй приглянувшейся девушки, …как в первом бою хотелось показать свою удаль. И как теперь жаждал наместник Истмах всё контролировать. Может и жаль, что мне не доставались толстенькие маменькины сынки, которых, знающие жизнь мамашки, пересаживали со своих шей на шею хорошей жёнки. Можно и постарше, можно и некрасивую, лишь бы она дорожила мальчиком-мужем, берегла и лелеяла, не перегружала обязанностями, выполняла все прихоти и не расстраивала почём зря. Пусть тешится эдакий мужичонка, пухленький, малодушный и …седой уже.
       …Человеческая жизнь для Нас – миг. Но и он бывает горек, а бывает сладок. Очень хорошо, что мне доставались такие Подопечные как Истмах. С ним я жил…
       Рано утром следующего дня Истмах выехал в сопровождении Аты, а также десяти воинов, во главе с Мо. После обеда, миновав Гастаньские земли, Истмах остановил движение. Дальше, по землям наместничества, он и Ата должны были идти одни: в качестве простого отставного воина и его жены. Воины незаметно сопровождали его, мало ли, останавливаясь отдельно и делая вид, что не знают Истмаха и его спутницу. Его личное оружие, его добротная одежда оставалась у Мо.
       Ныне Истмах был одет достаточно просто и бедно, хорошей была лишь тёплая шерстяная рубашка поверх такой же добротной, но простой рубашки. Всё остальное – куртка, плащ, штаны – были грязны и оборваны. Из оружия – только нож, простые лук и меч. Ате также выделили тёплую длинную рубашку.
       Мо остался в последнем селении, а Истмах и Ата – пошли дальше. К вечеру они добрались до ещё одного небольшого поселения, что называлось Волов. На окраине росло несколько высоких кряжистых дубов – на них ориентировались путешествующие этих краях.
       Темнело быстро. Не то чтоб Истмах растерялся, привык полагаться на себя. Он не был изнеженным в роскошных покоях, привык к лишениям. Он мог то вынести. Но его что-то тревожило: оглядывался – куда пойти ночевать? Была ли здесь харчевня? Понимал, что, если не будет ночлега, пойти к старосте и требовать ночлега для себя и спутницы на том основании, что он – наместник, не получится. Ему, оборванному, просто никто не поверит. Всё было бы проще, будь лето, или хотя бы ранняя осень, или поздняя весна – ночевать можно где угодно.
       …Поторопился ты, Истмах, поторопился…
       Истмах оглянулся и посмотрел на Ату. Взял её за руку и пошел к одному из приземистых домиков.
       Почему он выбрал именно её? Побоялся, что кто-то другой оспорит любое его решение, будет ему мешать? Лаской или нытьём. Или осмеянием его стремлений? Или он считал её просто слабой, или думал, что она сможет его принять любым, не осудит за промашку?
       Истмах постучал в дверь, затем, словно вспомнив что-то, ссутулился, надвинул шапку на лоб, нагнул голову. Снова постучал. За дверью послышался детский плач. Раздался крик:
       – Иду! – Дверь, казалось бы – добротная, но потемневшая от непогоды, открылась со скрипом, и на порожке возник, чуть приоткрыв дверь, крепкий мужчина, обычный крестьянин, чёрный от копоти, выработанный годами тяжёлого труда, лишь глаза его сверкали настороженно в сетке преждевременных морщин. За ним, выглядывая в щёлку, показалось пять голов детишек.
       – Что тебе?
       – Мне бы…, нам бы переночевать…
       – Негде! – Дверь резко захлопнулась. Истмах просто опешил. Он искоса посмотрел на Ату. Ему, я почувствовал, вдруг стало не по себе. Он сейчас, едва ли не впервые ощутил, что он ответственен за неё. Он вдруг понял Велислава, который в отношении своей семьи поступил так, как поступил. Истмах резко отвернулся:
       – Пойдём!
       Они подошли к ещё одному дому на той же улочке. Но в этот раз Истмах не повёл за собой Ату – оставил за хлипкой изгородью из переплетённых веток. Здесь его также ждал отказ. А потом – ещё в одном доме. И ещё одном. Но Истмах имел достаточно житейского опыта.
       Следующее домишко было побогаче. Рядом размещались хозяйственные постройки. Ата вновь осталась у изгороди. Истмах постучал, и едва дверь открылась – поставил ногу, так, что закрыть её теперь было бы сложно.
       – Что тебе, бродяга?!
       – Ночлег! – Истмах протянул заранее приготовленные две мелкие монеты.
       Хозяин пристально посмотрел на Истмаха, прищурив глаза, оглянулся назад, словно посовещавшись, переглянувшись с кем-то, громогласно, безапелляционно сказал:
       – Только в сарае!
       – Подойдёт! – Улица заканчивалась, домов – всё меньше. Нужно было довольствоваться тем, что предлагали. Хозяин тем временем, накинув тёплую безрукавку, вышел на улицу, плотно причинив за собой дверь. Истмах махнул Ате, хозяин насторожился, увидел ещё одну нищенку, обернулся к Истмаху:
       – Плати за двоих!
       – А какая разница? Это – моя жена.
       – Плати за двоих!
       Истмах поджал губы, рука потянулась к мечу, но на его руку мягко легла рука Аты. Он обернулся, словно его ударили плетью. Но он забылся, Ата не могла коснуться наместника, но Ата могла коснуться плеча своего мужа – воина-нищеброда. Она посмотрела на хозяина, мягко полилась её речь:
       – У нас нет больше денег. Мы идём издалека, очень устали и озябли. Пустите нас на ночлег. А я завтра – вычищу ваш сарай, поди, скотины много, а рук не хватает рабочих? – У неё ныне был мелодичный тембр голоса, ласковый, успокаивающий. – Я всё могу, не гневайтесь на моего мужа, он устал, он много воевал, а вот теперь остался без содержания… Я всё сделаю, вы не будете обижены. Я прошу вас. Прошу.
       Хозяин смотрел на неё, пораженный. Он поднял руку с чадившим факелом, пытаясь рассмотреть её лицо, быстро взглянул на Истмаха:
       – Повезло тебе, служивый… Пойдём. – Он провёл их к сараю, придерживая факел, едва махнул:
       – Слева – скот, а вы можете разместиться справа, там сено. Эй, служивый, кресало есть?
       Истмах запнулся. Ата мягко сказала:
       – Он потерял его, ещё третьего дня…, когда переправлялись через болото. Но что делать? Теперь уже ничего думать о том. А купить новое – нам дорого. Может у вас есть старое? Подешевле мы бы взяли в обмен старое…
       – Нет. У меня нет. Но это и хорошо, что у вас нет, сожжете мне усадьбу.
       – Нет, нет, что вы, добрый хозяин!
       А тем временем, пропустив Истмаха вперёд, хозяин взял за руку Ату, тихо спросил:
       – А что, красавица, твой муж очень ревнив?
       – Только на прошлой неделе убил двоих… – тихо ответила, не колеблясь, Ата. Хозяин отшатнулся:
       – Значит, завтра отработаешь ночлег, …работать будешь!
       Я удивился. Мне показалось, что такие смелые действия и речи Аты были свидетельством того, что она очень доверяла Истмаху. Рассчитывала, что наместник заступиться, если вдруг возникнут неприятности с этим мужчиной-хозяином.
       Истмах на ощупь, в темноте, несколько раз ударившись о перекладины условных отсеков, добрался до сеновала. Сел. Хозяин закрыл наружную дверь. И теперь даже в тёмно-тёмно-синем проёме прохода Истмах не мог видеть силуэт Аты. Она остановилась у входа.
       – Ступай сюда, здесь… осторожно, там сеновал огорожен, пробуй рукой. Ступай сюда.
       Было слышно, как она двигалась, Истмах ориентировался на слух. Ему вдруг подумалось…, сердце застучало сильнее, он глубоко вздохнул. Услышал, как остановилась Ата.
       – Что ты? Иди сюда?
       – Наместник, я здесь… буду здесь.
       – Иди сюда! – Истмах приподнялся. Ата молчала. Истмах также почему-то не мог решиться что-либо сказать. Он вдруг услышал, как она, почти беззвучно, заплакала.
       – Что ты? Ата? Ата!
       Она всхлипнула и вдруг сказала:
       – Я очень устала. Я очень хочу назад, домой… Домой…
       – Ата? Да ты что? – Его горло вдруг перехватил спазм. От её слёз он почувствовал себя, образно говоря, безоружным. Он решил, что должен сказать то:
       – Иди сюда, я не коснусь тебя.
       Она всхлипнула и вновь начала шарить вокруг себя рукой. Истмах поймал её руку своей вытянутой рукой и притянул к себе. Ата на мгновение замерла, а потом – отшатнулась:
       – Что ты?
       – Я очень замерзла, замёрзла и есть…, кушать хочу. Я… не смогу. Я подведу вас. У меня…
       – Ата, у меня в сумке есть хлеб и мясо, я сейчас дам тебе. Ты сказала, холодно… Куда ты замёрзла?
       – В ноги, в руки, я… простите меня. Я вам обузой…, – она вновь заплакала.
       – …Ата, завтра вернёмся… в замок.
       Она перестала плакать:
       – Но разве можно? Вам ведь нужно идти? Правда, вернёмся?
       – Да, …я хотел идти, но без тебя у меня не получиться. А если …ты не можешь, то мы вернёмся.
       Он был зол, а с другой стороны, боялся, что она вновь заплачет. Он, торопясь, на ощупь, раскрыл сумку и достал хлеб, отломил большой кусок и сунув его по направлению к Ате. Она не сразу его нашла. Мясо он не мог разорвать, поэтому неспешно достал короткий нож и осторожно, ориентируясь пальцами, перебирая ими, начал отрезать кусок холодного закопченного мяса. Также сунул Ате. Сам лёг и отвернулся. Ему, самому, также было холодно – ночная стужа всё же проникала и сюда. Хотя, конечно, здесь было куда уютнее, чем на улице, в какой-то балке или под деревом, в роще. Он слышал, как Ата поела, нащупала сумку, что осталась лежать между ними, положила, молча, туда недоеденные кусочки хлеба. Да, она была такая. Голод, который она пережила прежде, в Когилецкой балке, давал о себе знать страхом вновь испытать то чувство. Истмах знал, что ела она очень аккуратно, ловя каждую крошку, и бережно сохраняя каждый недоеденный кусочек. И порой, в дороге, следила глазами за сумкой с едой, даже если не была голодна. Просто так, чтоб знать, что хлеб он здесь, совсем рядом.
       Он слышал, как она, шурша сеном и подтягивая из-под себя плащ, силилась в него завернуться, и так же, отвернувшись, попыталась уснуть. Но он также слышал, что она ворочалась, видимо никак не могла достаточно укрыться – в неприкрытые места холодило. Ворочалась осторожно, словно думая, что Истмах уже спит, боясь его разбудить. Он не шевелился. Наконец она затихла.
       Холод не давал и ему заснуть. Что он собственно хочет видеть в этих захолустных селениях? Так ли было важно идти смотреть жизнь простых поселян зимой? Может, действительно вернуться? Но это будет признанием того, что он слаб. Он слаб – не только в своих глазах. Но и в …глазах Аты. А это – было совершенно немыслимо. Почему не признать очевидного, почему не быть таким, каким был: немного ленивым, но неистовым, закрытым в себе? Почему в глазах тех, кто ему небезразличен, человек пытается казаться лучше? Всё ли сводится к купле-продаже? Красавица рядится, дабы выгодней пристроиться в жизни. А воин – дабы платили больше, или заполучить вожделенную женщину? Они ведь такие – реагируют на груду мышц да на золото, что тратится в харчевнях… Но Истмах? А чем он собственно отличался от рядовых мужчин того времени? Ведь личина наместника не устраняла, автоматически, его человеческих качеств, привычек, чувств? Власть не атрофирует безусловно лучшие качества человека, а уж, тем более – худшие. Порой, однако, больше питая последние.
       …Собственно, это были почти те же мысли, с которыми я провожал его в дорогу… Ата…, хотел бы Истмах что-то изменить? Но ныне он колебался: ему нужно было идти дальше. Он загорелся идеей пройти по местным селениям. …А пошел бы он, ныне зная о трудностях, если бы Аты с ним сейчас не было? Я в том не был уверен. Поэтому уговаривал его, что все его нынешние пожелания – лишь бравада пред желанной женщиной. Не более. Он не слушал. Идти хотел.
       Вдруг Истмах почувствовал, как задрожала Ата, словно плакала беззвучно. Он прислушался: ни звука, только судорожные вздрагивания вороха сена. Оно, конечно же, смягчало её движения, но и то, в тишине и бездвижии было ощутимо.
       Где-то рядом вздыхал какой-то крупный скот, может быки или коровы, изредка пофыркивал конь, кажется не один, раздавался тихий скрытный бег, царапанье по дереву коготков. Крысы. Наверняка. Истмах сел. Он потянулся к Ате:
       – Ата, я очень замёрз. Давай ляжем на мой плащ и укроемся твоим. Вдвоём будет не так холодно. Я… не трону тебя. Только согрей меня.
       Он приподнялся, постарался расстелить свой плащ, сел, притянул к себе Ату, укрыл обоих её плащом, а затем сверху ещё нагреб ворох сена. Стало теплее и вскоре Ата, казалось, забылась сном, стала дышать ровнее, несколько раз её руки и ноги нервно дёрнулись.
       Как же её легко обмануть? Только лишь – попросив о помощи…
       А Истмах ещё долго не мог заснуть.
       Он помнил всё. Он помнил Ату…
       На следующий день Истмах проснулся довольно поздно и то, только потому, что ворочалась Ата. Она пыталась осторожно уйти, но он проснулся. Проснулся. А вставать не хотелось. Перевернулся на другой бок. Конечно, он встанет. Всего только несколько мгновений.
       Так и произошло. Спустя несколько минут после ухода Аты во дворе стали слышны голоса: один громкий мужской, второй – приглушённый, женский. Едва Истмах успел встать, во дворе, к двум голосам присоединился ещё один – сильный, звонкий, женский.
       Истмах вышел, отряхивая с себя остатки сена. На подворье стояла Ата. За рукав её удерживал хозяин – кряжистый мужчина лет сорока, с могучими руками, широкими плечами и казавшейся – совсем маленькой головой. Рядом с ним вилась худощавая женщина с дряблым, бледным лицом. Она была одета очень опрятно – было видно, что следит за собой. Она могла бы создать благоприятное впечатление, если бы не резкий голос, что часто прерывался возгласами, которые неприятно нарушали течение её, казалось, сравнительно мелодичного голоса. Она теперь упрекала Ату. Та стояла, понурив голову. Истмах на мгновение остановился, собираясь с мыслями и опомнившись, стараясь прихрамывать, подошёл к хозяину и его жене. Видя приближение Истмаха, смерив его взглядом, хозяин отпустил рукав Аты и сделал шаг к Истмаху:
       – Эй, она не хочет работать. Урезонь её! Она вчера обещала!
       Ата мельком взглянула на Истмаха и опустила глаза:
       – Я не отказываюсь. Я сейчас…
       – Ата, не стоит. Я вчера ведь заплатил за ночлег!
       – Да что ты там заплатил?! Когда тебе нужно было – я помог тебе. А теперь, когда доходит дело до работы – идёте, бродяги, на попятную! – Он сопровождал свою речь сильной бранью. Даже его жена замолчала и застыла, в страхе глядя на мужа. Истмах поднял голову и ступил шаг к хозяину. Он забылся. Но Ата, словно ища у него поддержки, кинулась к нему, тихо заговорила, глядя на его подбородок:
       – Не гневайтесь… Я сейчас всё сделаю… Вам нельзя… Я всё сделаю сама.
       Истмах, не в силах совладать с собой – резко отвернулся.
       Ата метнулась в сарай и начала скоро работать. Истмах стоял, широко расставив ноги, у него перед глазами стояла красная пелена гнева. Внезапно он ощутил сильный удар по затылку, упал на колено. Но не рухнул. Позади него стоял хозяин усадьбы:
       – Что стал, раскорячившись у меня во дворе, словно хозяин?! Кто ты такой, нищеброд?! Знай своё место!
       И вновь к Истмаху кинулась Ата. Она заслонила его от хозяина:
       – Не смейте! Не смейте! Он тяжело ранен! Не трогайте его! Он сражался за вас. Он сражался по велению наместника! Он шёл в бой за короля!
       – Да что мне наместник?! Наместник далеко, а всякая шваль, что мнит себя героями – объедает и оскорбляет меня здесь! Я не просил его идти воевать! Пошёл за деньги? Молись богам, что остался жив! А раз так – боги милостивы к тебе, они хранят тебя, тварь рваная, а стало быть, моя милостыня – тебе ни к чему! Иди, работай! Иначе выпорю вас, попрошайки, затравлю собаками! Тоже мне, герои! Иди, работай!
       Втянув голову в плечи, не озираясь, словно боясь этим разгневать взбешённого хозяина, Ата, помогая Истмаху, побрела вместе с ним к сараю. Она усадила его на высоком порожке, опустилась перед ним на колено, едва тронула руку, но смотрела вниз, дробно говорила:
       – Вы не вздумайте открывать себя. Я всё сделаю сама. Не гневайтесь. Вы ныне не наместник, вы бедный воин. Смиритесь. Я прошу вас. …Я всё сделаю сама. Не забывайте, что вы – контужены, и работать не можете…
       Истмах едва кивнув головой, нагнул её. У него и вправду от удара хозяина-здоровяка – кружилась голова. Он ощупал затылок – чем тот ударил его? Словно молотом!
       Как будто издалека, но всё сильнее, до него доносились едва кисловатые запахи отходов грязного сена, который всё ближе подгребала Ата к входу. Солнце поднималось выше, запах едва морозного воздух постепенно сдавал свои позиции, и, казалось бы, такой привычный запах навоза, сейчас смешивался с запахом, ещё не весенней, словно бы жухлой и грязной земли. Истмах придерживаясь за стену, встал.
       …Он так не хотел. Должно бы ему сейчас встать и показать этому здоровяку, кто здесь хозяин. Ему не хотелось, чтоб Ата выгребала сейчас эту вонючую грязь. Он, словно заведённый твердил себе: «вот сейчас», «сейчас». Но в следующую минуту – …он того не делал. Словно бы бессильно наблюдал, как Ата заканчивает работу, как выносит то всё в грязной плетённой корзине, которую бросил ей хозяин, как ей тяжело.
       В тот момент он сам был противен себе за то, что не мог решиться хотя бы помочь ей. Ему не хотелось рассуждать, отчего она то поступает. Безропотно, скоро и угодливо. А что бы ей? Возмутиться и раскрыть его положение? Она – боится его? Или желает искренне помочь? Ведь не плачет и не просится назад?
       Я не видел в том споре с самим собой смысла. Какая разница?
       Ата – закончила работу. Показала хозяину. Выслушала от него нотации. Поклонилась. Взяв за руку Истмаха, вышла со двора. Сразу отпустила его и молча пошла рядом. Истмах также молчал. Я чувствовал его злость на Ату – его гневило от одной мысли о её смирении. Он пытался надумать себе всякого о ней. И каждый раз свой спор с собой он заканчивал мыслью – ну и глупа же она! Тряпка!
       А с другой стороны, что он хотел? Чтоб она ослушалась его? Но он того не понимал. Часто, очень часто Подопечные злятся на своё отражение в других, не в силах постигнуть, что это и есть – отображение их же пороков. Словно глупая собака лает в зеркало, принимая своё отображение за чужую собаку.
       О возвращении в замок речь больше не шла.
       Они шли очень скоро. Истмах – не в силах оценить расстояние, и скорость он отмерял только своей злостью. Ата же – словно бежала от чего-то. Хотя, что ей было бежать? Она привычна к работе и эта грязная работа ей была не впервой.
       В следующее селение они прибыли только к вечеру, лишь немного передохнув в полдень в какой-то балке при дороге. Укрывшись от не сильного, но пронзительного февральского ветра, они перекусили хлебом и остатками мяса. На ночлег их пустили в какой-то сарай при харчевне.
       На следующий день случилась довольно памятная история. Ближе к обеду Истмах и Ата почти вышли из поселения. Их дорога проходила мимо небольшой плотины, что образовывала широкий пруд, но судя по пологим берегам – довольно мелкий. Как я отмечал, снега не было, морозы стояли слабые. Но на пруду охранялся слой льда, с виду – ощутимый.
       Дорога, по которой двигался Истмах со спутницей, спускалась не круто, затем – и вовсе выходила на пологий склон и шла по берегу пруда. Обычная грунтовая дорога с мелким ракушечником, была с двумя твёрдыми, неровными подмёрзшими колеями. Там, где её края были сбиты – чувствовался сыпучий на морозце песочек и дорожная пыль. Вся влага, что оставалась в почве – давно выморозилась.
       Истмах, время от времени вспоминая, что нужно прихрамывать, шёл первым, он задумчиво смотрел на пруд – там возился одинокий ребёнок. За Истмахом шла Ата.
       Внезапно на пруду раздался тонкий вскрик, треск и всплеск. Ребёнка больше не было. Истмах едва успел вдохнуть и оглянуться на Ату. Она посмотрела ему в глаза лишь на мгновение и бросилась к берегу. Не раздумывая, согнулась, изловчилась и резко оттолкнувшись, бросилась на лёд. Истмах понял, что она посчитала лёд слишком тонким, чтоб добираться по нему на ногах. Решила уменьшить вес за счёт увеличения площади соприкосновения со льдом. Но она просчиталась. Да лёд был тонок. Он был слишком тонок, чтоб выдержать Ату, тем более, что она обрушилась на него своей массой. С другой стороны, по инерции она всё же преодолела некоторое расстояние от берега и то место, где лёд был тоньше всего. А это – время.
       Истмах подбежал ближе. Лёд подтаял, на его поверхности образовалась прослойка воды. Ата бултыхалась в воде, пробивая себе дорогу к тому месту, где ещё была видна голова ребёнка. Тот не кричал, страх сдавил его горло, были слышны только хрипы, да конвульсивное, тонкое скрипение и хлюпанье в полынье – ребёнок судорожно цеплялся за край льда. Истмах видел, как Ата попыталась встать на ноги. Но было уже глубоко – она ушла с головой под воду. Вынырнула и начала ударять по льду руками, разбивая его, в направлении тонущего ребёнка. Несколько взмахов, и она, по счастью, добралась до места. Подхватила левой рукой малыша – мальчика лет семи за шиворот, держала его на расстоянии вытянутой руки. Он, как утопающий котёнок, развернулся и цеплялся за неё своими коготками. В тот момент Истмах увидел глаза Аты. Он так и не понял её остановившегося взгляда. Она взглянула на него мельком, но дольше того взгляда, Истмах, казалось, ничего, ни раньше, ни позже, припомнить не мог.
       Времени прошло – всего ничего, а я прочувствовал множество мыслей Подопечного.
       Тем временем Ата, размеренно, я удивился, – очень спокойно, выверено била кулаком лёд перед собой и плыла, придерживая мальчика. Вначале она попыталась приподнять и положить его на лёд, но лёд ломался, она только несколько раз зря погрузилась в воду. Она была уже у берега, Истмах оглянулся, ища, что бы подать ей – деревьев вокруг не было. Он скоро развязал верёвку, что была при нём – не добротная, такую не мог иметь побирушка, но и эта должна была выдержать Ату. Истмах ловко бросил ей второй конец. Ата словно бы очнулась – разбивая лёд, она казалось, не видела рядом ничего. Ухватилась за верёвку и, дважды обмотав её вокруг руки, кивнула в сторону Истмаха, не глядя больше в глаза. Он напрягся и начал тянуть. Почему-то обратил внимание, как было перетянуто запястье руки Аты. Она вначале обхватила всей ладонью верёвку, но по мере её натяжения – угол захвата менялся, разбитая о лёд рука багровела, а узел затягивалась всё сильнее. Но делать было нечего – была важна жизнь, а не боль. И не одна жизнь.
       Наконец Истмах вытянул Ату. Он схватил её за ворот, подтянул сильнее, подхватил ребёнка – тот испуганно молчал, лишь иногда похрипывая.
       Хранитель Аты стоял поодаль. Был недвижим, но очень напряжены были его руки, губы – плотно сомкнуты. Он знал Всё наперёд. Я не мог поймать его взгляда. Он казался спокойным, но я-то знал, что спокойным в такие моменты быть невозможно. Я, однако, заметил, как исподволь он поворачивал пальцами обеих рук, словно перебирая ими миллиметры верёвки, что отделяли Ату от Смерти. Отчего помогал? Боялся, что она не справится? Да, я не знал, выживет ли она. Сил добраться до берега – у неё станется, а вот потом – где отогреться? …А что, было правильнее оставить ребёнка тонуть? Его Хранитель не глядел на нас. Он пребывал тут же, на возвышении у берега, но его взгляд был спокоен, словно он знал Всё…
       – …С-согрейте его! – Задыхаясь, холод перехватил ей дыхание, попросила Ата. Истмах мгновенно оценил и её состояние. Он сорвал свой плащ и накинул его на Ату. Сам же – скоро расстегнул свою куртку и начал срывать одежду с мальчика. Он почти раздел его и крепко прижал к себе, запахивая полы куртки. Оглянулся, словно бы ища что-то. Нужно было быстрей уходить от едкого, промозглого ветра. Нужно было где-то укрыться.
       – Пойдём! Вставай! Не сиди, двигайся! – Истмах оглядываясь, бросился к ближайшему домишке, что стоял чуть в стороне. Он ворвался на подворье, по дороге задев и поломав хлипкую невысокую ограду из переплетённые нетолстых веток. Придерживая руками ребёнка, застучал ногами в дверь:
       – Откройте! Откройте!
       Дверь открылась. Опустив позади себя занавесь из тяжёлого добротного одеяла, на порог вышел крепкий старик. Он заботливо закрыл за собой дверь и словно только потом увидел Истмаха с мальчиком и приближающуюся сгорбленную от холода Ату.
       – Что тебе?
       – А ты не видишь? Мальчик тонул!
       – Что кричишь, чужак? Что за мальчик?
       – Не знаю. Наверно местный.
       – Да что с ними станется? Этих местных здесь как собак, – размеренно говорил, невозмутимо вглядываясь в мальчика, поглядывая на Ату и оценивая на глаз фигуру Истмаха. – А что от меня-то тебе нужно?
       – Так пусти же в дом! Согрей ребёнка. Помоги моей… жене – она вытаскивала вашего мальчика из воды…
       – Мальчик, положим, не мой. А чужаков я в дом не пущу, у меня своих детей много. А вас я не знаю. Чужаки вы.
       – Я могу здесь остаться! Согрей ребёнка и мою женщину!
       – Не кричи на меня. Ты здесь чужой. Я тебя не знаю. Я ничего тебе не должен. – Говорил мерно, рассудительно, его нельзя было поколебать, казалось, его нельзя было сдвинуть с места. Его нравоучения зажгли в Истмахе гнев. Он попытался оттолкнуть старика, но тот сам неожиданно крепко оттолкнул Истмаха,
       – …но, но! Знаю таких бродяг как ты! Прикрываешься полумёртвым ребенком, которого сам же, небось, и уморил, а теперь пытаешься залезть в мой дом и обокрасть меня?! Поди, ещё и убьешь…
       – Да человек ты или нет!? Я наместник Истмах. Я приказываю тебе пустить в дом этого мальчика и эту женщину! – Ата уже стояла рядом. Она молчала. Но Истмах чувствовал, казалось, тот холод, что холодил её изнутри.
       – Вот ты как заговорил! Не смей на меня кричать на моей земле. Пошёл прочь, бродяга! Пошёл! – Старик начал толкать Истмаха в грудь, ничуть не стесняясь задеть ребёнка.
       Истмах изменил тон, начал просить:
       – Я заплачу тебе! Заплачу! Только отогрей их.
       – Вот какой у тебя теперь разговор...? Не разжалобить тебе меня! Пошли прочь, бродяги! А то вот позову сейчас сына. – Словно в поддержку ему, и, правда, на пороге показался взрослый дедина. Он, как и отец, заботливо поправил на двери тяжёлое одеяло, аккуратно закрыл дверь и неспешно повернулся к непрошеным гостям.
       – Чего тебе, нищий? – Истмах взглянул на него. И отступил. Он не смотрел на Ату. Он развернулся и ушёл, прижимая к себе мальчика.
       Он скоро вышел на кривую улочку. Подошёл к следующему домику и постучал. Здесь ему вообще не открыли. Он поторопился к следующему. Здесь, уже на пороге его встретил старик. Годами немного старше того, что первым прогнал Истмаха.
       – Что тебе, беда?
       Истмах не обратил внимания на столь странное обращение. Он чуть выставил вперёд грудь, показывая мальчика, да повернулся к Ате, что согнувшись, кутаясь в плащ, следовала за ним.
       – Э, да это, кажется, молодой Светин. Что с ним?
       – Он провалился под лёд. Мы спасли его. Обогреться бы… нам…
       – Заходите. У меня домишко маленький, свету мало, но всё же – ветра-то нет, – добавлял старик, попуская Истмаха и его спутницу, заботливо прикрывая дверь.
       В домике действительно было темно. Это была одна большая комната с несколькими перегородками, что условно разделяли жилое помещение на несколько отсеков. В одном из них – слабо тлели в очаге угли. Именно туда и указал старик:
       – Туда, вот ложи его туда. Эй, жена! Жена! Малиха, поди сюда!
       Показалась женщина. Она была едва ли моложе старика. Седые волосы аккуратной копной покорно были уложены в несколько кос, переплетённых на затылке. Выбеленная рубашка, правда в заплатах, была прикрыта просторным платьем, в некоторых местах – также заплатанным, однако же – нигде не грязном.
       Истмах с удивлением осматривал жилище. Старики явно жили одни. Домишко был довольно нищ, ничего лишнего. Казалось, что духа молодости здесь давно не было. Как будто у стариков детей не было. Однако, здесь не было и того тяжёлого духа старчества, что порой сопровождает безысходность, немощь престарелых людей. Один топчан – был чисто убран, на полу – лежало свежее сено. Очаг был по-хозяйски обложен камнями, небольшая кучка дров и коротких веток, коры, куски сухого навоза были сложены тут же, аккуратно. Истмах лишь мельком успел рассмотреть всё то, но на душе стало спокойней.
       Он, едва взглянув на стариков, придерживая одной рукой мальчика – придвинул топчан к очагу, аккуратно положил ребёнка и совершенно его раздел. Он оглянулся на хозяйку:
       – Потеплее что есть? Его бы укрыть?
       Та, не медля, подала ему кое-какие тёплые вещи, что лежали аккуратно сложенной стопкой на небольшом деревянном сундучке в углу. Истмах снова обратился к старикам:
       – Ему бы попить горячего и согреться, можно я…, могу ли подбросить дров в очаг?
       Старуха бросилась к котелку, подвесила его на железный нетолстый вертел к углям и начала подкладывать дрова и сухие куски навоза. Она работала так ловко, что, казалось бы, ни одного язычка пламени не пропало даром – всё было направлено на котелок. Но затем она обернулась к Истмаху, взглянув на мужа:
       – Ты прости нас, это всё, что у нас оставалось. Чтоб спасти мальчика, мы, конечно, это истопим, но больше – ничего нет. А когда ещё мой старик пойдёт в рощу по дрова?
       – Как, вы говорите, зовут мальчика?
       – Светин. Это мальчик нашего соседа.
       – А что ж он гулял один, где остальные дети? Где его мать, что отец не доглядел?
       – Мальчик почти всегда гулял один. Родители не велят ему с другими детьми.
       – Почему?
       Старик пожал плечами:
       – Странные они… А что твоя жена стоит мерзнет? Если уж горит очаг – пусть идёт, греется. Не ровен час, заболеет.
       Истмах взглянул на Ату. И, правда, о ней он забыл. Она стояла у входа, кутаясь в его плащ.
       – Ата! Иди сюда, разденься. Я… прикрою тебя, сними мокрую одежду.
       – Мокрую? Ты всё это время была в холодной и мокрой одежде? Дитя, ты заболеешь! Что ж ты, худой такой муж, не смотришь за женой. – Старуха обратилась к Истмаху, но скорее с риторическим вопросом, сама засуетилась. Ата подала Истмаху плащ, но не спешила раздеваться. Старик отвернулся:
       – Пойду, может, ещё что-нибудь найду из дров.
       – Постой! – Истмах дотронулся до его рукава, – у меня есть несколько монет, купи…
       – Купить? Да кто ж мне поверит, что у меня есть деньги?
       – Если ты честный человек, почему люди будут думать, что ты достал их не честным путём?
       Старик посмотрел на старуху. Она посмотрела на Ату, на Истмаха, дотронулась до руки мужа:
       – Посмотри на них. Им нужно согреться. Возьми деньги, сходи к старосте, скажи, что мой племянник, сын сестры Растаны, передал мне по оказии, с другом, небольшую сумму.
       Старик недолго думал, однако, недоверчиво взял у Истмаха две медные монетки и вышел. Ата остановилась, не раздеваясь, протягивая к огню руки. Она дрожала. Старуха остановила на ней взгляд:
       – Ну что же твоя жена не раздевается? В холоде ведь. А так – быстрее согреется. Давай, говори ей. – Ата спохватилась. Она медленно начала раздеваться, нехотя. Истмах отчего-то покраснел и стараясь не глядеть на старуху, поднял плащ, так, что скрывал Ату, обратился к мнимой жене:
       – Поторапливайся! Хватит мёрзнуть! Я сейчас дам тебе свою рубашку. – Он старался говорить то ровно, а получилось как-то зло. Старуха пристально посмотрела на него, покачала головой едва заметно, но ничего не сказала. Когда Ата совсем разделась, Истмах, не глядя, укутал её плащом, а сам стал раздеваться, снял куртку, снял рубашку, надел куртку, а рубашку – подал Ате. Так же придерживая плащ, словно не желая, дабы старуха видела его обнажённую жену, он снова скрыл её, пока та одевалась. Ата надела длинную для неё тёплую рубашку Истмаха и снова укуталась в плащ, взглянув на старуху, словно испрашивая разрешения, присела с краю у очага, прислонившись плечом к стенке. Расправила волосы, суша их, и казалось, засмотрелась на огонь.
       Истмаху, собственно нечего было делать. Он рассматривал убранство жилья. Обратился к старухе:
       – А что, есть у вас дети?
       – Нет. – Истмах замолчал, не зная, что ещё сказать. А старуха, посмотрев на него, едва улыбнулась:
       – Нет, детей у нас никогда не было. Так-то боги жизнь определили…
       …Через некоторое время пришёл старик, сказал Истмаху, что ему удалось раздобыть топливо, но нужно помочь его перенести. Истмах, не говоря ничего своей мнимой жене Ате, не переча стрику, встал и пошёл помогать. Старуха, а это была уже вторая половина дня, принялась готовить какую-то болтушку к ужину. Ата хотела ей помочь, но старуха её удержала. Волосы Аты высохли, она их расчесала гребнем из сумки Истмаха, переоделась в свою почти высохшую одежду и вновь села у огня. Она положила рубашку Истмаха у огня, дабы та была тёпла, когда вернётся хозяин. Время от времени она вставала и подходила к мальчику – у того начался жар. Ата попыталась было сказать старухе, что надобно уведомить родителей, где сын: поди, беспокоятся. Но старуха как-то обречённо махнула рукой, печально посмотрела на Ату и сказала:
       – Толку не будет. Пускай Светин лучше остаётся здесь. Он у нас – частый гость.
       Ата – не спорила.
                51
       …Старик наблюдал со стороны. Он пока ничего не говорил, но Истмах неуютно чувствовал себя под его взглядом. Было очень поздно. Мальчик спал на ложе, рядом устроилась старуха. Старик в углу починял сети. Ата свернулась у очага, ей постелили, сложенный в несколько раз, какой-то грубо тканый коврик. Истмах сидел рядом, изредка ворошил угли. Старик неожиданно тихо спросил:
       – Ты ведь не любишь её? Отчего?
       Истмах оглянулся на него. Но он слишком долго смотрел на огонь и теперь почти не видел старика. Пожал плечами и вновь отвернулся. А старик тихо, боясь всех перебудить, но задумчиво говорил:
       – Хоть и рядом она, да не с ней ты. Она будто не люба тебе, …такая молодая и красивая. Что, изменяла тебе что ль, пока ты был на войне?
       Истмах всё так же молчал. А что говорить? Зачем пытаться переубедить старика?
       – Не хочешь говорить? Почему не прогнал от себя? Зачем тебе такая? Куда ты вообще идёшь, добрый человек?
       На этот раз Истмах поднял голову и начал говорить:
       – Я иду, куда вижу. Хочу посмотреть, как живут люди и для чего они живут, пока я воевал. Там…, пока ты воин – жизнь и жизненный уклад видится с одной стороны. Когда у тебя в руках оружие, тебе не скажут всей правды. Пока ты обличён властью, всегда будут те, кто, заискивая, не перескажет всей полноты своих неурядиц…
       – А зачем тебе то? Ты же – простой воин. Твой удел, повоевав, взять хорошую жену, да на радостях наплодить детей. А говоришь ты – как десятник, а того и гляди, сотник. Зачем смотреть вперёд, если от тебя ничего не зависит?
       – А может, я хочу то исправить? Может, хочу достичь большего? …Ведь, говорят, и …наместник Истмах – из простых воинов?
       – …Да, говорят. …Такие истории – будоражат воображение молодых дев, горячат кровь молодых неразумных воинов. Но когда ты взрослый, а особенно – пожилой, нужно крепко стоять на ногах, заслоняя от невзгод тех, кто за твоей спиной. …У тебя – молодая жена. А сам ты – …опытен. Когда ты успел жениться?
       – Я взял её совсем молодой. …А почему ты решил, что я не люблю её?
       – Она не смотрит на тебя, глядит в твою сторону насторожено, словно в чём-то провинилась, сторонится. А ты – ни разу не дотронулся до неё, походя, рукой, только по необходимости. Значит, не мила она тебе. Хотя, она молода и очень, как я погляжу, красива. Значит…
       Истмах улыбнулся.
       – Да, ты прав, старик. – Но замолчал. Он не сказал, не уточнил, в чём.
       Старик ждал его ответа. Не дождался. Опустил глаза, всматриваясь в оставленную работу. Взялся опять починять сетку. И лишь спустя долгое время он тихо вновь заговорил:
       – Моя Малиха – моих лет. Мне очень повезло в жизни. Хотя, может, ты сочтешь это убожеством – мне никогда не хотелось другой женщины. С тех времён, когда мы были детьми и до седых волос лишь она дарит мне утешение, лишь она утоляет мои болезни и страдания. Я сыт её прикосновением. Но я – сделал её несчастной. Обладая ею, как главным своим богатством, я никогда не стремился иметь больше, чем мог. …Она была самым важным сокровищем для меня. Я не надрывался на непомерных работах, дабы подарить ей украшение. Я не познал радости от иных женщин. Она – тот свет, без которого я, как мотылёк, не могу долго обходиться. С той лишь разницей, что меня согревает этот свет. Всю свою жизнь она бережёт меня своей любовью. И мне очень стыдно от того, что я хочу…, истинно хочу умереть раньше неё. Ибо не в силах буду вынести тот холод её отсутствия, по сравнению с которым самая лютая зимняя стужа покажется лишь прохладным летним ветерком.
       Слушая его, Истмах повернулся к нему. Он словно хотел сказать что-то, но не решался. У него было множество смешанных чувств – от удивления, в связи с такими продолжительными чувствами, до желания поведать, кто он и почему так странно себя ведёт. Он встал, постоял, подумал, подошёл к Ате и начал рассматривать её, словно видел впервые. Но затем, ничего не говоря, снова сел с противоположной стороны очага, долго думал, наконец, взгляд его остановился, пальцы рук утихомирились. Так и уснул.
       На следующий день Истмах и Ата покинули селение. У мальчика был жар. Истмах оставил старику несколько мелких монет, Ата, из скудных запасов снадобий, что взяла с собой в дорогу – приготовила питье, что снимало горячку. Им нужно было уходить. Истмах хотел, пока стояла относительно приемлемая погода – больше пройти, больше узнать.
       Что, по сути, видел Истмах ныне? Убогие поселения? Неравное соотношение бедных, да просто нищих людей и – лишь толику зажиточных? Что он хотел знать? Взаимоотношение людей между собой? Или отношение и тех, и других к своей особе? К той власти, позиции которой он представлял? Но он и так это знал. Он сам вышел из той среды. Или он думал, что с тех пор что-то кардинально изменилось? Жаждал ли он увидеть плоды своих трудов по преобразованию края? Если так, то почему он их не видел? Истмах ведь знал, сколько средств направлялось в различные селения, сколько налогов взымали старосты, в какой округе выращивают зерно, а в какой – преобладает скотоводство. Знал если не всё, то многое. И он видел, какое перераспределение средств было на местах, в каком состоянии были дороги, окрестные поля, каково настроение людей, отмечал, какие надежды они питают и чем живут. Признаться, то всё не радовало его. Да, похоже, что он узнавал именно то, что хотел знать.
       …Он уже несколько дней не мог встретиться с Мо, где-то разминулись, а чрезмерно расспрашивать местных о том, проезжал ли отряд воинов наместника он не хотел. Мало ли – подумают шпион какой? Сколько их во времена лихолетий? Когда такие как Кадисса способны помутить здравые рассуждения даже у таких людей, как Ата? Но что дальше? Надеялся, что всё образуется? Так ли было безопасно бродить одинокому воину по владениям наместника Истмаха? Свои деньги он истратил прежде, отдав некоторую сумму на излечение мальчика, а последние гроши отдал за кусок хлеба в последней харчевне.
       Прошло два дня. Тот хлеб они съели ещё вчера вечером, устроившись украдкой на каком-то сеновале. Сегодня, ещё до зари должны были покинуть своё пристанище – хороший хозяин встаёт обычно рано: скотина не человек, ждать заботы не может.
       Удивительно, чувство голода определяется по тому, согласен ли человек есть кусок среднего по чёрствости хлеба. Если нет – он был не голоден. Ныне Истмах хотел и мог съесть много чёрствого хлеба, запивая лишь водой. В глаза Ате он смотреть боялся.
       Они вышли на тракт. Ата ежилась от холода. Но молчала. Они ничем не выказала своего недовольства, украдкой не вздыхала, старалась идти мерно, вровень с Истмахом. Он, однако, и без того чувствовал свою вину. Что теперь делать? Без денег и без поддержки? Возвращаться назад? Ему не привыкать – вспомнит молодость. Ну, а Ата? Если что-нибудь случится с ней? А что собственно может случиться с абсолютно бесправным человеком? Рабы – лишь имущество. Будет ли человек спрашивать у быка, может ли он идти? Не может? Тогда нужно избавиться от него. И с максимальной выгодой для себя? Как можно использовать Ату?
       От этой мысли Истмах внезапно резко остановился и посмотрел на неё. Но словно бы не видел. Он ужаснулся своим мыслям. Как он мог подумать такое? Ата… А чем она, собственно отличалась от всех тех женщин, что он видел прежде? Он не был прирождённым злодеем, и на жизнь привык смотреть с учётом выживания, когда нужно использовать все имеющиеся возможности. Во сколько ценилась и в чём вообще измерялась человеческая жизнь тогда? Разве только тогда? Во все времена? Её, испокон веков меняли не то, что на кусок хлеба, ею разбрасывались во имя простого развлечения, во имя непроглядного будущего для задобривания богов, да просто, мимоходом, даже не потому, что было скучно. Гладиаторские бои? Жертвоприношения? Большая политика? Человеческая жизнь – всего лишь пешка в большой шахматной игре дилетантов. Всего лишь – разменная монета на рынке человеческой глупости и тщеславия.
       …Вся человеческая история – только маятник, который колеблется из крайности в крайность. И сколь большое место в ней занимают достойные лидеры, за которыми идёт покорная толпа? И коль сколько раз эти самые лидеры получали власть честным и бескровным путём? Нет, человечек, в силу, страшно сказать, величия своей глупости, помноженной на, даже не сон, кому своего грандиозного интеллекта, но всё так же, умноженной на «ноль» совести, ещё долго будет использовать всё, даже себе подобных для удовлетворения своих низменных наклонностей… Не потребностей, а лишь наклонностей!
       Истмах опустил глаза и снова пошёл. Ата пошла ему вослед. Он свернул с тракта, решил передохнуть в голой рощице, но с трудом сейчас продирался сквозь хлёсткие прутья кустарников. Расположились под большим деревом. Истмах сел, прислонившись спиной к стволу дуба. На дереве ещё держались коричневые листья. На других – …листьев уже, конечно же, не было – …дубы дольше всех не расстаются со своими доспехами. И от этого, казалось, что могучее дерево, словно умерло, разом утратив веселье зелёной листвы, укрывшись мёртвой, коричневой листвой. Будто великан потерял власть корней на землю и власть ветвей на тёмное от туч небо. Истмах сидел понуро. Не предложил Ате сесть. Но потом, осмотревшись, встал, коротко бросив:
       – Пойду, посмотрю, что здесь можно найти. Оставайся здесь.
       Позднило.
       Он отошёл, присматриваясь к следам. Вроде – заячьи петли. Он снял со спины свой лук. Попробовал натянуть тетиву. Когда он брал его с собой в замке, то не предполагал, что ему придётся из него стрелять. Он привык к своему – удобному, сделанному специально на заказ, чуть удлинённого, под стать степняцким, с изгибом в средней части. А тут – это недоразумение. Но что делать? Простой воин не может иметь добротного лука. Истмах испробовал имеющийся, натянув стрелу. Только бы выдержал в критический момент.
       Истмах был хорошим воином. Он был хорошим ратником и лучником. Спустя совсем немного времени он нёс к месту, где оставил Ату, двух убитых зайцев. Однако, не доходя, остановился. Он ещё долго бродил по округе, ища ручей. Нашёл, освежевал тушки, смыл кровь с рук, вымыл нож, набрал во фляжку воды. Вернулся к Ате. Коротко бросил:
       – Пойди, набери хворосту. – Сам начал ножом рыхлить землю, помогая себе руками. Он расчищал место под костёр. Но потом, подумав, огляделся. Неподалёку виднелось вывернутое бурей дерево. Его, беспомощно торчащие в стороны корни, прикрывали достаточно широкую яму. Истмах пошёл туда, оглядел и начал копать здесь. Спустя некоторое время Ата принесла на прежнее место хворост, однако увидела Истмаха в другом месте. Она вновь подобрала ветви и принесла ближе к нему. Он, казалось, не замечал её. Освободил от земли широкую воронку, выровнял дно и начал ломать принесённые ветви, складывая небольшой костер. Поставил две рогатины и, продев заячьи тушки на палки, своим кресалом разжёг костёр. На душе стало легче. Уже не тяготили низкие тучи, что в любой момент могли сыпануть мелким дождём. Будет и ужин, будет и ночлег.
       Он отложил большие и длинные ветви, жерди, что принесла Ата, ломал мелкие, поддерживая равномерный огонь, и одновременно – расширял уже сделанное углубление. Ата смотрела на него некоторое время, а затем снова ушла, снова принесла дров, ветвей, складывая их в сторону, про запас.
       Наконец ужин был готов. Пока мясо остывало, Истмах насыпал из земли небольшой валик вокруг костра, что оказался теперь в одном из углов расширенного углубления. С другой стороны – наложил много мелких ветвей, принёс несколько охапок сухой листвы. Посмотрел на Ату:
       – Иди, присядь. Будем ночевать здесь. Садись пока, ешь.
       Она присела на листву, опершись спиной о стенку углубления. Осторожно взяла палку с тушкой, нерешительно посмотрела на Истмаха:
       – Здесь много. Отложим на завтра?
       – Завтра будет завтра. – Ворчливо сказал Истмах. Из фляжки набрал в рот воды, в стороне сполоснул от земли руки, вернулся, забрал у неё тушку, осторожно отложил. От своего зайца отнял одну, а затем и вторую задние ножки, отдавая ей. Он мог бы съесть и больше, чем тушка зайца, но без хлеба не хотел переедать мяса. Да и не к чему это. Не умирали же они с голоду. А вторая тушка, и правда, пускай останется на завтра. Вот только несолёное мясо – совсем не вкусное. Привык наместник к роскоши – соль ему подавай.
       Они закончили ужинать, когда совсем стемнело – зимнее ведь время. Истмах дал Ате фляжку, сам выпил немного воды. Время от времени он подкладывал ветви в костёр, но не толстые, чтоб успели перегореть. Кости он также бросил в костёр. Достаточно того, что вторая тушка очень пахла, и это могло привлечь лис и волков, если они здесь водились. Затем он аккуратно отодвинул оставшиеся угли в сторону, тщательно присыпал землёй разогретое место, едва положил туда сухой листвы.
       – Укладывайся спать. – Ата покорно прилегла на указанное нагретое место, укрываясь своим плащом.
       – Нет, твой плащ будет мне нужен. Укроемся ним вдвоём. –И она тут же, молчаливо, отложила свой плащ и легла на бок между оставшимися углями и стенкой, оставляя Истмаху много места. Он же – встал и начал накладывать палки и жерди поперёк ямы, оставив лишь небольшой просвет у изголовья, чуть в сторону костра. Ветви он накрыл своим плащом, а сверху присыпал сухой листвой. Со стороны, даже с расстояния нескольких метров сегодняшнее убежище наместника Истмаха обнаружить было очень трудно. Он влез через оставшееся отверстие внутрь, присыпал землёй оставшиеся угли чтоб не дымили, неудобно переместившись через Ату, ближе к стенке углубления, отвернулся, укрывая их обоих её плащом и уснул.
       …Он проснулся, когда ещё не светало. Проснулся от чего-то тяжёлого, что давило грудь и не давало дышать. Нет, Ата ему не мешала. Она скорчилась рядом, видимо замёрзла, дышала ровно. Странно, земля ещё хранила тепло костра, а она – …мёрзла. Истмах стал припоминать свой сон. Словно кто-то стоял у него за спиной, набросив ему на шею удавку из широкого грубого полотна. Но сон уходил. Спину холодила земляная стена. Он, подумав, передвинулся ближе к Ате, осторожно повернулся на спину, а её постарался бережно положить на себя – так ей будет теплее. Она вздохнула и словно вжалась в него. Её рука выскользнула из-под её тела, и она во сне легла удобнее, опустив свою руку, чуть полуобняв его. Теперь она лежала своей щекой на его плече, худенькое бедро немного давило Истмаху в живот. Но стало теплее. Вскоре он снова забылся дрёмой.
       Когда он вновь проснулся – сквозь оставленное отверстие уже проникал свет. Он вроде даже выспался, значит, по времени, было – достаточно поздно. Ата лежала на нём всем телом, выпрямившись, вниз лицом. Она спокойно спала, ей было тепло. Истмах мог видеть только её волосы, однако, представляя, как она улыбается во сне. Он невольно подумал: «вот повезло же кому-то». Он совсем не испытывал негодования по этому поводу. Почему-то было спокойно. Всё казалось логично. И он. И она.
       …Несколько прядей выбилось из туго заплетённой накануне косы. Красивая она, когда волосы длинны, отросли с тех пор как… Ата чуть слышно вздохнула.
       …Она – такая маленькая, так не похожа на всех тех, с кем он был или хотел быть прежде. Нет, Истмаха не прельщали лишь молодость и ранняя свежеть. Но он понимал: чтоб быть рядом с достойной женщиной, нужно дать ей больше, чем дают остальные претенденты. Это присуще не только отношениям мужчины и женщины. Это – извечный закон бытия: предлагать больше, чем остальные. Предлагать то, что другие дать не в состоянии, что-то особенное, яркое, …надёжное. Закон продажности. Закон человеческих отношений. …А иногда он не срабатывает и тогда приходится имеющиеся возможности заменять силой или подлостью. Что также достаточно характерно для людей.
       Истмаху очень захотелось дотронуться до Аты, приласкать и познать то в ответ. Он вспомнил её чуть удивлённые глаза, вспомнил застенчивый румянец на щеках, робкое подрагивание рук, когда она стеснялась.
       Ему очень хотелось быть сейчас с ней.
       …Спустя лишь несколько мгновений он ощутил, как вздрогнула Ата. Её вздох прервался, она замерла, а затем осторожно приподняла голову. Посмотрела в его глаза. Он не собирался ничего делать. Контролировал свои поступки, но немного забылся. И Ата – почувствовала то. Лишь мгновение она ещё лежала на нём. А в следующее – подхватилась, опираясь больше руками на землю, и попыталась проскользнуть наружу. Ей то удалось не очень аккуратно и Истмах инстинктивно прикрыл руками лицо от падающих веток и листвы. Но ничего не стал говорить. Он медленно встал, но досадливо смахнул ветви в сторону, сдёрнул свой плащ, отряхнул с него листву, накинул на плечи и застегнул. Поднял плащ Аты, отряхнул и, скомкав, бросил ей, она стояла в стороне, искоса поглядывая в его сторону:
       – Я не буду просить прощения за то, что чувствую, но чего делать не собирался.
       Он достал из сумки холодного жареного зайца, завернутого в чистую ткань, переломил его и, немногим меньшую часть, отдал Ате. Сел на кромку ямы, в которой они сегодня ночевали, начал есть. Он был недоволен собой, тем, что чувствовал и чему поддался, выказав Ате свои слабости. Неприятно. Оттого он рвал мясо с остервенением, глотал, почти не жуя. Он не смотрел на неё. Но… Ему, пожалуй, было всё равно.
       …Как часто человек, сделав что-то, что противоречило его характеру или его планам, старается то не исправить, а забыть, обозлившись – пренебречь…? …Любой линии поведения особи, люди, называющие себя психологами, найдут рациональное объяснение. Но от той рациональности толку не будет никакого, разве только – менее страшно, но обязательно – более тоскливо…
       Нужно было выбираться. Истмах ещё раз полностью отряхнул свою одежду, подтянул пояс, поправил меч, удобнее повернул лук и строго посмотрел на Ату. Он не любезничал:
       – Если ты поела, можем идти.
       Они вновь стали продираться сквозь кустарники, и шли к тракту. Истмах шёл широкими быстрыми шагами, Ата – спешила за ним. Однако же, он не заметив в павшей листве норы и, неловко подвернув ногу, громко выругался – боль была резкой, нежданной. Он присел. Ата, было, кинулась к нему, но он зло посмотрел на неё, дескать, уж в чьём участии не нуждаюсь, так это в твоём. Через несколько минут он поднялся и попытался идти. Боль притупилась, но быстро шагать было больно. Он не оглядывался на Ату, прихрамывая побрёл к дороге.
       Вот уж действительно, нечего притворяться болящим, иначе так оно и станется.
       Дорога шла на запад, а Истмах подумывал о том, что нужно было сворачивать на юг – он знал, что там скорее найдётся жилье, да и искать Мо в западном направлении больше не имело смысла – селений впереди не предполагалось – приграничная полоса. Здесь селились лишь отщепенцы и искатели приключений. Нужно было идти на юг. Истмах, всё так же прихрамывая, свернул с тракта, через неживую степь, кутающуюся в пыльно-ржавую траву, что порой была сильно выбита лошадьми и скотиной. Чуть за полдень они, наконец, вышли на дорогу, которая пролегала с запада на юго-восток и восток. Истмах подумал и двинулся по дороге на юго-восток. Нужно было заканчивать с этим неудачным предприятием. Что такого он узнал? Ему казалось, что он, ныне, удовлетворил страсть к приключениям. Хватит. Дома много дел.
       Они шли совсем недолго, когда увидели двигавшихся им навстречу всадников. Истмах остановился и огляделся – укрыться было негде: ни деревьев, ни оврага. Сделать вид, что они не заметили всадников и свернуть в степь? Залечь уже не удастся. Он посмотрел на Ату. Она прятала глаза, но губы – дрожали, прятала руки. Ничего не сказала, подступила ближе к нему, нагнула голову и семенила рядом. Шаги Истмаха стали короче, чуть опустив голову, стараясь двигаться спокойно, он рассматривал приближающихся. Степные волки! Что ждать от них на этой голой равнине? Эх, короток век наместника Истмаха. Не будет знать Мо, где и кости твои искать.
       Степняки приближались. Они не спешили, кони двигались шагом, лишь некоторые переходили на рысь, будто нарушая невидимый порядок связи между такими, казалось, многочисленными всадниками, но, одновременно, такими одинокими людьми.
       Когда они приблизились, Истмах сошел с дороги, ссутулился, нагнул ниже голову, потянул за собой Ату:
       – Не смотри им в глаза, двигайся спокойно. Мы – всего лишь нищие. У нас ничего нет…, кроме жизни. – Он посмотрел на неё, силясь сказать что-то ещё, но сдержался. Он побоялся показаться слабым.
       …Я знаю, он хотел попросить прощения, спонтанно и неожиданно…
       Степные волки приближались. Впереди ехало несколько молодых и важных. Да, в общем-то, все они были молоды – война любит молодых. А опыт они приобретали ещё тогда, когда детьми шли в бой. Было заметно, что эти степняки никуда не торопились. Их было около десятка, или немногим более того. Многие вели на поводу за собой ещё одну лошадь, гружённую поклажей, тюками и закупоренными амфорами, в которых булькало не то вино, не то масло. Хотя, по слухам, степняки не были охочими выпить. Может, любители этого среди них и попадались, однако, то было не чтимо. Не то, что греки или того хуже – римляне-воины.
       Вожак степняков, поравнявшись с Истмахом, лениво натянул повод, молчаливо смотрел на него, а затем безразлично вновь ударил пятками в бока лошади – остальные размеренно двинулась вослед.
       Но я конечно бы, даже не останавливался на том моменте, если бы не произошло следующее: один из последних степных волков проезжал ближе к Истмаху и Ате. Палкой кнута он скинул капюшон плаща с её головы и двинул своего коня в обход путников – хотел рассмотреть их со стороны. Несколько степняков также остановились и начали глядеть – всё же развлечение. Ата мгновенно посмотрела в сторону Истмаха и смутившись, глаз больше не поднимала. Она попыталась вновь накинуть капюшон на голову. Остановился и главарь, слегка развернул коня, чтоб удобнее было наблюдать.
       Тот степняк, что тронул Ату, приблизился и, нагнувшись в седле, взял её подбородок двумя пальцами, приподнял голову, поглядел на остальных, словно предлагая оценить. Он держал цепко, она не могла освободиться. Только сильно покраснела. Истмах ступил шаг между степняком и Атой.
       – Это моя жена, – сказал он глухо.
       Степняк засмеялся:
       – А у меня – есть острый меч. – Словно в подтверждение своих слов он оставил Ату, неторопливо вынул акинак и приставил его к горлу Истмаха. Назидательно сказал:
       – Тот, кто владеет богатством, не должен показывать его.
       – Она – моя женщина, а не клад. Я не могу спрятать её. Жена должна следовать за мужем и разделить его участь. Кому, как не вам знать о том? Вам, чьи жены ни в чём не уступают своим смелым мужьям? – Степняк улыбнулся. Истмах добавил:
       – К тому же, сейчас нет противостояния между нами. Чего нам бояться? Вы-то вон – не грабили, а честно всё купили. Чего же вам нас-то …обижать?
       …Цепкий взгляд человека, что не зря добился такой высокой должности, обязан всё замечать, а ум – анализировать. Едва заметные мелочи: неспешность и расслабленность людей, малочисленный отряд, отсутствие вещей, что могли схватить в спешке, по сути – ненужных, но броских, позволили сделать моему Подопечному такие выводы…
       Спокойно, шагом, подъехал главарь:
       – А с чего ты взял, что мы не разорили ближайшее селение?
       – Вас слишком мало для этого, возвращаетесь вы спокойно, и с вами нет пленников. А с набега, хоть нескольких рабов или рабынь бы, а прихватили. У нас много красивых женщин и сильных мужчин.
       Главарь рассмеялся:
       – Ты прав, странник. Да ныне ваших женщин проще купить, а их мужей – угостить вином. И да, сегодня ночью много ваших красивых женщин получили наше золото… – Он рассмеялся. – Кто ты, странник?
       Истмах, однако, держался настороже. Он чувствовал, что ни он сам, ни степняк-главарь – не сказали всего.
       – Я… воин. Меня сильно ранили в одной переделке, и больше я не могу нести службу. Я и моя жена ищем пока лучшей судьбы на новом месте…
       Степняк выпрямился в седле:
       – Ты лжёшь! Говори правду! – Истмах глубоко вдохнул, но вперёд выступила Ата. Она мягко, вкрадчиво заговорила, заслоняя собой Истмаха:
       – О, господин, прошу вас, не трогайте нас, не трогайте его. Судьба не всегда была благосклонна к этому мужу. Он много работал, но ныне мало имеет, он много воевал, но ныне он беден. Я прошу вас, молю, дайте нам уйти. Я заклинаю вас, не разлучайте нас. Без меня он пропадёт. Он был ранен и сейчас болен, ему очень нужна помощь. Кто, как не та, что должна следовать за ним, ему поможет? Я прошу вас о милосердии, во имя того, что дорого вам. Вы ведь ничего не потеряете, если отпустите нас… – Степняк прервал её речь:
       – А вот ты, женщина, почти не лгала. И, сказав много – не сказала, почитай, ничего. …А зачем жизнь такому неудачнику? Зачем такая красавица просит…, – он усмехнулся, – …за немощного бродягу? Красивой женщине – должно красивую жизнь?
       Ата, не таясь, посмотрела ему в глаза:
       – Золото – бездушно и холодит душу, остужает сердца, заставляет дрожать руку.
       Степняк стал серьезней, чуть наклонился в седле:
       – Разве разум не говорит тебе, женщина, что потомство нужно заводить от сильного и богатого?
       – А разве ты, выбирая себе женщину по сердцу – руководствовался тем?
       Степняк выпрямился:
       – Но он – не любит тебя!
       Истмах глубоко вдохнул, Ата предупредила его движение едва заметным прикосновением руки. Ответила степняку:
       – В том – лишь моя вина. Но я – принадлежу ему. Так говорит закон.
       – Что мне стоит освободить тебя от него?
       – Ты прав. Прав. Но я прошу тебя отпустить нас. Пусть он ныне беден и болен, но я верю в него. Холода уйдут. Он – поправится… Я верю. Всё будет хорошо.
       Степняк горько усмехнулся. Он смотрел с недоверием. А затем обратился к Истмаху:
       – Она – говорит правду. …А ты не умеешь лгать. Она не жена тебе.
       Истмах непонимающе молчал, вглядываясь в степняка, а тот, рассматривая лицо Аты, продолжил:
       – Свою женщину защищают, а ты, ни подспудно, ни нарочно не прикрыл её. Держался в шаге. Да и за руку ты её не держишь. Ты не дорожишь ею? …Ты не доверяешь ей. Ты говоришь, что ранен. А твой меч – тяжёл. Ты не вверяешь ни своего меча, ни своей сумки той, что сопровождает тебя. Ты молчал, пока мы с ней говорили. Ты не понимаешь её, тебя раздражают её поступки. Что держит тебя подле неё, а её – за твоей спиной?
       Неожиданно сильно Истмах, глядя в глаза степняку и скрестив руки на груди, сказал:
       – Ата была и отныне всегда будет моей женщиной. Но тебе известно, что можно владеть прекрасной лошадью, но до поры, по каким-то только тебе ведомым причинам – не сметь её укротить. Она – дорога мне, дороже моёй никчёмной жизни, но я не могу позволить ей быть с другим.
       Степняк пристально вглядывался в его лицо. Затем спешился и приблизился. Вновь стал смотреть в лицо:
       – Ты веришь в то, что говоришь?
       Истмах – не лгал. Он открыто, не мигая, смотрел в глаза степняку. А тот – напряженно всматривался в Истмаха. Но наконец, вожак степняков улыбнулся:
       – Делай в жизни то, что у тебя выходит лучше всего. У тебя впереди долгая жизнь. Если только…, – он пристально всматривался Истмаху в лицо…, – если только кто-то ещё раз подставит свою грудь под удар и скроет твоё сердце от меча врага….
       – …И ещё – ты потеряешь то, что не твоё. Вот, – он вынул из-за пояса кинжал, узкое его лезвие было покрыто тонкой вязью письмен, рукоять – удобная, костяная, со старинной желтизной. – Возьми, он принесёт тебе удачу, подтвердит твою правоту в спорных делах.
       Он повернулся к Ате и взял её за правую руку, раскрыл ладонь и начал всматриваться. Истмах остановил его движение:
       – Зачем одариваешь? Что тебе до меня?
       – Ты много воевал. Ты достойный воин, ты смелый воин. У тебя на челе – печать решительных побед. У тебя за спиной – сильный хранитель, что не раз выручал тебя. Ты – не простой человек. Но тебе нужен кто-то рядом, что не предаст, кто предупредит тебя и отведёт от тебя беду, кто отдаст тебе всё.
       – …пусть так, но послушай, за оружие принято одаривать. А у меня нет сейчас даже монеты.
       Степняк лукаво на него смотрел:
       – Ты не ведаешь о том, что имеешь. – Он помедлил, шире улыбнувшись, – у тебя в куртке – дыра, в которую закатилась серебряная монета.
       Истмах растерянно поискал. Так и есть – через дырку в кармане он вынул из подкладки куртки монету и растерянно отдал её степняк. А затем всё так же отрешённо несколько раз легко ударил себя по бокам. Степняк рассмеялся:
       – Нет, ты легко отдаёшь то ценное, что имеешь, сам не понимая, что обрекаешь себя на нужду.
       Он вновь повернулся к Ате:
       – А ты, веришь в то, что говоришь? …веришь. …Мне жаль тебя. Такие как ты – долго не живут, они сгорают в пламени огня, доверяя его теплу и свету. – Ата была бледна. Она смотрела только на степняка, почти не мигая. Её глаза наполнялись слезами, переполнились ими и вот несколько слезинок скатились по щекам. Степняк очень медленно провёл пальцами по лицу Аты, не стирая, однако, её слёз.
       – Мне нечем утешить тебя. Хочешь ли ты знать правду?
       – Нет.
       Степняк пристально посмотрел на неё.
       – Ты права. Ты и так хранишь много тайн. Но, может, примешь совет?
       – Изволь.
       – В том зеркале человеческой жизни, в которое ты всматриваешься, всё оказывается наоборот.
       Ата смотрела на него, а затем – низко поклонилась. Он вновь спросил:
       – Я намерен сделать тебе подарок. Чего ты хочешь?
       Ата, казалось, не обращала внимания ни на кого из присутствующих. Она лишь пристально посмотрела в глаза степняку. Он улыбнулся:
       – Любовь – химера. Тебе ли… за столько жизней не узнать…? У неё – много лиц: жадность, сластолюбие, самоотречение, ненависть, страсть, нежность и забота. Чего хочешь ты?
       Ата молчала, но смотрела на него.
       – Я понял. – Он подошёл к своему коню, которого держал на поводу один из воинов-степняков, открыл седельную сумку и начал в ней что-то искать. Нашёл, и протянул Ате запястный браслет из тонких чёрных нитей с нанизанными на них мелкими красными камнями. Среди нитей выделялась неширокая полоска выделанной кожи с тонкой, искусной вязью золотых символов, на которой крепились два тонких колечка из какого-то камня, казалось из хрусталя. Когда кольца соприкасались, они издавали мелодичный тихий звон. Браслет затягивался всё теми же чёрными нитями, что через петли фиксировали длину.
       Ата неуверенно посмотрела на степняка:
       – Я буду носить его. Скажи, за что мне такой дорогой подарок?
       – Ты не разделяешь своих и чужих, жалеешь всех, и друзей и врагов. Ты добра, а значит – слаба. Браслет придаст тебе сил, когда воля будет на исходе.
       – Ты ошибаешься. Я не истинно добра. Я…
       Степняк улыбнулся:
       – Ты добра от того что в тебе слишком много гордыни? Но ты упряма, ходишь по кругу, в надежде найти в людях химеру доброты и участия…?
       Ата удивлённо смотрела на него. Истмах скептически оскалил губы.
       – Не стоит. – Степняк обратился к Истмаху:
       – …порой дорога, по которой мы движемся вперёд, круто поворачивает и мы вновь возвращается туда, откуда начинали. Оттолкнувшись от берега, готовясь к большому плаванью, мы вновь касаемся берега. Только противоположного. Нет чистого, отборного добра или отделимого зла. У поступков – много оттенков. И ты, как никто другой, это хорошо понимаешь, – он помедлил, – …наместник…
       Истмах лишь сузил глаза. Едва сжал кулаки.
       – Ты, именно ты, тот, кто чрезмерно черпает её доброту, но даже ты не понимаешь, что изредка истоком доброты бывает боль, желание поступать вопреки. Ненависть к людям, пренебрежение, пусть и мнением большинства, – вот причина появления доброты …этого существа. Вот что в итоге заставляет, – он криво усмехнулся, – твою жену жалеть даже негодяев и убийц.
       Истмах нагнул голову и приглушённо спросил:
       – Откуда ты знаешь меня? Если враг, отчего не убил?
       – А кто не знает наместника Истмаха – полукровку, что мечется меж двумя дорогами, что живёт двумя жизнями, что тяготится противоположными чувствами? Прощай. Мне больше нечего тебе сказать.
       Он отвернулся, подошёл к своему коню и вскочил в седло.
       – Постой! – Истмах попытался перехватить узду его коня, – постой…
       А что сказать дальше он не знал. Ему хотелось что-то произнести, что-то спросить, но он не мог того выразить… Но степняк сам схватил его за запястье и, глядя в глаза, с усмешкой, тихо начал говорить:
       – Полукровка, ты много можешь и много сделаешь, но потеряешь то, чем пока не смеешь дорожить. Ты не утолишь жажды дорогим вином, тебя не согреет пламя чужой страсти, и ты будешь оставаться один, пока не пойдёшь против себя. Пока не преступишь закон, пока не позаришься на чужое. Помни, полукровка, не отпускай того, что тебе не принадлежит, и ты минуешь многих бед, обретёшь покой раньше, чем того заслуживаешь. Помни! Прощай!
       Степняки развернулись и убрались восвояси. Они теперь ехали быстрей, рысью.
       Истмах был выведен из равновесия. Он чувствовал себя неуверенно. Часто, ой часто один человек самоутверждается, унижая другого. Так показалось ему. Он съязвил:
       – Остались на дороге с богатыми дарами, но голодными. – Помедлил и горько добавил:
       – Пойдём, твой непутёвый хозяин пытается добыть тебе что-нибудь на ужин.
       Они двинулись по дороге. Ата не ответила на его колкость. Истмах был погружён в раздумья.
       Однако он заметил, как украдкой Ата подхватила горсть земли и размазала у себя на лице. Отряхнулась. Истмах остановился и посмотрел на неё. Она была неприглядна. Идя, она туго убирала волосы.
       …Я видел, что Ата была испуганна. Я видел, что она была на пределе… Догадывался ли о том Истмах…?
       К вечеру они добрели до какого-то небольшого поселения. Здесь, на берегу речки стояла мельница, около неё – большое подворье. Грязным, неряшливым кружевом вокруг неё ютились домики. Сумрачило.
       Остановившись на окраине селения, Истмах задумался. Он чувствовал себя ныне как волк, попавший в ловушку. Ему нужно было взять с собой какой-либо из тех знаков, что символизировал его власть, да хоть медальон. С ним он мог в любом селении рассчитывать на помощь. Хотя конечно… Узнав кто он, да без охраны – могли и убить где-нибудь в укромном месте. …Ты, Истмах, так не доверял людям? Или ничего для них не сделал хорошего, за что благодарят, а не мстят? Но хоть о грамоте мог подумать?! Грамота, скажем, на какое-то придуманное имя, существенно бы облегчила нынешнее положение Истмаха, кем бы он сейчас не притворялся. А у него ныне не было ничего – до Гастани далеко, где воины сопровождения – неизвестно, ночлега нет, еды, даже просто хлеба – нет!
       Что теперь? С кем ты ещё встретишься наместник Истмах? Что будет с Атой? Истмах помнил, как в один из первых дней она расплакалась и просила прервать это путешествие. Отчего она теперь молчит? Смирилась? Или доверяет ему столь, что не волнуется? Или может, она действительно до такой степени глупа, что не осознаёт их нынешней жалкой ситуации? Истмах украдкой посмотрел на неё. Она присела и отряхивала пучком травы грязь на сапожках. Или она так грелась, делая вид, что занята делом? А может, Ата – умнее, чем кажется? Умнее и терпеливее, чем сам Истмах?
       А что делать? Не ночевать же снова в степи?
       – Пойдём! – Истмах, не глядя, махнул, зовя Ату следовать за ним. Он подходил то к одной лачуге, то к другой, но никто их не пустил. Истмах попытался было пробраться в небольшой сарайчик, но оттуда выскочила мелкая шавка, начала лаять, из хибары рядом выскочил хозяин. Истмах, что сделал, было, несколько шагов прочь, остановился. Он начал просить того пустить на ночлег хотя бы в сенник, но хозяин стал ругаться. Истмах было сжал кулаки, будучи готов дать отпор, но прежде чем вмешался я, его за руку тихо тронула Ата. Потянула его за собой, сначала слабо, а потом сильнее. Истмах поддался. Они побрели дальше. Ата не медля выпустила его руку. Но сделав несколько поспешных шагов, заглянула ему в лицо. Уже стемнело, луны не было, и Истмах лишь смутно видел черты её лица:
       – Не стоит, наместник, как-нибудь переночуем…
       – Холодно…, здесь не то, что глотка воды не подадут, но буду издыхать – пройдут мимо…, – буркнул он. И если до сих пор он не представлял, что делать, но теперь её мольба, нет, не придала ему сил, а лишь разозлила его. Было ощущение, что поселяне этого селения изваляли Истмаха в грязи, а от Аты он только что получил сильную пощёчину.
       …Отчего у него были такие ассоциации? Не может вот так уязвлённое самолюбие проявляться. Или может? Если оно замешано на том, чего Истмах не постигнет, или осознанно отвергает? Он не был, конечно же, зажравшимся хозяином, которому подавай лишь только удобный ночлег, но сейчас он выказал себя не с лучшей стороны. Чего он ожидал? Чтоб ему, первому встречному распахнули свои объятия люди, что может, дрожат над последним куском хлеба для своей многочисленной ребятни? Сам-то он приветлив к тем, кто заходит на огонёк, когда наместник Истмах ночует в степи с охраной, выезжая по делам? Ох, наместник…
       Он отступил на шаг, обходя Ату и решительно направился к ещё одному дому, побогаче. Но и здесь его ждала неудача. Он начал было повышать голос, пререкаясь, но его быстро осадили. Пришлось уйти. Обернулся – Аты нигде не было видно. Он остановился и огляделся. Стал ждать. Вскоре из темноты выступила Ата. Мягко она сказала:
       – Я тут…, а там – большой стог… сена. Пойдём? Там можно переночевать…
       Истмах промолчал, пошёл вслед за Атой. Действительно, на лугу около речки стояло несколько стогов сена, заготовленных на зиму для скота. Они заночевали в одном из них. Ата вознамерилась было отказаться влезать в один и тот же стог, но у Истмаха и так не было настроения из-за неудач сегодняшнего дня. И Ата поняла это. Переночевали, не говоря ни слова, спокойно.
       А наутро их разбудил громкий лай собак. Истмах выбрался из стога, за его спиной встала Ата. Вокруг них толпилось около десятка поселян – четыре-пять мужчин, остальные – женщины и подростки. Они были вооружены короткими дубинками, жердями, палками. Рядом скакали собаки, злобно рыча и лая, будто лишь по единому приказу хозяев, будучи готовыми ринуться на непрошенных гостей. Инстинктивно Истмах прикрыл собой Ату: и от поселян и от собак. Отовсюду слышались выкрики:
       – Это нищий! Да, это тот, что и к нам приходил! Эти нищие побирушки! Наказать побирушек!
       Истмаха начали толкать, сначала несмело, даже неловко, примеряясь, а затем – распалился народишко, повалили, начали бить. Он пытался отбиваться. Поначалу, когда навалились всей толпой и скорее мешали друг другу – вполне успешно. Но это только обозлило мужчин. Они поволокли его к мельнице. На спутницу Истмаха, маленькую, грязную и худенькую – почти не обращали внимания. Я видел, как она была напряжена, хотя в тот момент мне не особо было до неё. Её губы были сжаты, кулаки – сомкнуты так, что казалось, побелели костяшки. Она отставала от свалки, но не уходила.
       …Её Хранитель стоял позади нее, и, казалось, удерживал её…
       Наконец Истмаха бросили на открытой площадке перед дверями мельницы. Здесь стоял крепкий мужчина, с чинным брюшком, весь белый от муки: и волосы, и борода его казались седыми, и даже волосы на руках, длинные, жёсткие, полукольцами (рукава рубахи были закатаны по локти, куртка – без рукавов), но все морщины, если таковые и были – скрывал толстый слой белой пыли, сглаживая их, хороня его возраст.
       – Вемах! Вемах, рассуди! – отовсюду послышались голоса.
       Было заметно, что с такой просьбой к мельнику обращаются не в первый раз. В голосах кричавших, несмотря на их агрессивное поведение, можно было, при желании, выискать долю почтения. Мельник чинно поправил ворот рубашки, деловито отряхнул живот от мучной пыли и оглядел прибывших:
       – В чём дело?
       – Эти нищие разорили птичник Хилта!
       – Разорили?! – Мельник Вемах критично оглядел Истмаха.
       – Разорили! Разорили! Украли кур! Украли!
       – Кто «они»? Здесь же только один нищий…
       Люди начали растерянно оглядываться. Поодаль, всё же, стояла Ата. Несколько особо рьяных подбежали к ней и приволокли, бросили рядом с Истмахом. Впрочем, Ата не особо отпиралась.
       ..Хранитель Аты стоял, чуть отворотивши голову, его плечи были сутулы, руки – сомкнуты перед собой…
       – Кто вы? – Спросил мельник, глядя, однако же, лишь на Истмаха. Видимо Ата, тощая и грязная, не глянулась ему в качестве персоны, которая была бы достойна привлечь его судейский гнев.
       Истмах попытался подняться, но его грубо толкнули в спину и он, дабы не стоять на коленях, сел на землю, поднял голову:
       – Я воин. Воевать больше не мог, был ранен. Иду со своей женой. Мы никого не трогали…
       – Лжёшь! …Да какой он нищий! …Вот морда-то, какая сытая! А как же – не трогал! …У мен       я вчера рвался в дом! …И около моего дома толокся! …И у нас! – обвинения сыпались со всех сторон.
       Истмах встал, выпрямился, говорил громко, чётко, уверенно, но без агрессии:
       – Я воин. Пока служил – жильё забрали за долги. Жена вот только и осталась. Я ничего не крал. Да, мы просились на ночлег. Но никто не пустил. Мы ничего не брали. Хотя и кушать нечего. Нам никто ничего не дал, и на ночлег не пустили. – Тише добавил: – вот только переночевали в стожке сена…, на лугу…
       Отовсюду вновь послушались возмущённые возгласы. Вемах поднял руку:
       – Ты говоришь, что ранен. Куда?
       Истмах врал искусно:
       – Вот на ногу сильно хромаю и из-за ранения – правая рука плохо действует.
       Вемах махнул рукой:
       – Кто обвиняет? Хилт? Что у тебя случилось?
       – Достопочтенный Вемах…, – и поселянин Хилт рассказал длинную и запутанную историю, в конце которой обвинил Истмаха и его спутницу во всех своих бедах. Но самым главным лихом было разорение курятника и пропажа одной курицы.
       …Очень часто совершенно не важно, кто виновен на самом деле. Главное – найти повинного, хотя бы и номинально. Ведь всё равно курицу было не вернуть, да и с нищих – что возьмёшь? А так – удовлетворение было достигнуто пусть лишь за счёт морального унижения виновных. А виновны ли они были? Какая разница – пущенную под откос повозку уже не остановить. Есть исходная точка гнева, и есть прогнозируемый финал…
       Вемах здраво рассудил, что всё, что произошло, уже произошло без его ведома и участия. И хотя речь шла о птичнике в целом, было установлено, что пропала всего одна курица. И если разорение целого птичника было трудно приписать хромому воину и его жене-замарашке, то с курицей они вполне могли справиться. А поскольку иных кандидатов на роль виновных – не нашлось, Вемах вынес вполне логичное решение, которое устроило всех. Конечно, кроме Истмаха. Итак, Хилт был признан пострадавшим. Вемах – в очередной раз выказал себя мудрым человеком. А уж виновными стали те, кто попался.
       …Ничего нового я не услышал. Впрочем, кто скажет, каково количество виновных в судах человеческих? Да и когда было по-другому…?
       Истмаха приговорили к двадцати ударам плетью.
       …Всё ли возвращается на круги своя? Не раз Истмах приговаривал к наказанию иных. И не только к ударам плетями…, взять хотя бы Ату. Но и смертная казнь, как приговор для непокорных не раз использовалась наместником Истмахом. Испытав то всё на себе, становился ли он мягче? Сравнивал ли себя с теми, наказанными? Считал ли свои приговоры справедливыми? Думаю, нет. Жизнь – течение времени в пространстве. Безусловно, наказание за дурные поступки следуют, однако, выдумывать нечто на пустом месте, привязывать события одно к одному, искать связь и делать выводы? Человек часто имеет гипертрофированное воображение. Покажи ему чёрного кота в тёмной комнате, и он отчетливо увидит рядом пантеру. Как Хранитель Истмаха, отмечу, что он не связывал этот приговор с несправедливыми в отношении иных. Он не считал это наказанием за былые проступки. Несправедливое наказание в отношении себя, за неимением свидетелей, как впрочем, и доказательство вины, он не связывал с приговорами, что вершил ранее. Это скорее – удел экзальтированных барышень… Только лишь – недоразумение. Именно так. Так случилось, с кем не бывает? Не повезло. Как впрочем, и может случиться с каждым, кто оказался не в том месте и не в то время.
       В чужом обличие, во имя обмана отринув своё?
       …Вот прекрасно, Истмах. Это то, чего ты добивался – посмотреть, как живут твои подданные. Вот так живут и правят суд. Иной вопрос стоял ныне. Как же это снести гордому Истмаху? Тому, что долго и упорно поднимался «из грязи в князи» и вот теперь, по своей глупости опять падёт в самую грязь…
       Среди гогочущей толпы, значительно разросшейся, и которая, забыв о курице, в предвкушении интересного зрелища, сменила гнев на милость, стоял Истмах. Он не сдался. Не сдался ни наместник Истмах, ни простой воин-калека, которого сюда забросила судьба. Когда была возможность от этого избавиться – он пытался. А теперь, когда обратной дороги не было – ему оставалось только с честью вынести наказание…
       В тот момент перед ним встала Ата. Она заглянула в глаза. И почему-то сразу Истмах осёкся. В её взгляде не было осуждения, пренебрежения, злорадства. Он как-то сразу понял, что ему «Нельзя».
       Ата мимолётно тронула его руку, коснувшись пальцами, словно погладила, успокаивая, с поклоном обратилась к Вемаху, как будто реально признавая, что он здесь – едва ли не единственный, кто обладает авторитетом и способен понимать здравую речь:
       – Послушайте, мой муж был сильно ранен. Он сражался по желанию наместника, по призыву короля. Он был хорошим воином, но так случилось, ему не повезло. Сейчас он слаб, он нездоров, он не сможет вынести наказания… Мы не делали того, в чём нас винят, но если вы так решили – пусть так и будет. Но молю…, – она опустилась на колени, поворачивая голову и ища у людей в глазах сочувствия, – я прошу, накажите меня. Я приму то, что вы определили моему злосчастному…, больному …мужу. Какая разница, кто примет кару, если, по-вашему, виновны мы оба…
       – Так может всыпать обоим? …А что, она правду говорит…! А кто его просил идти воевать? Знаем, зачем шёл! Сейчас всё добровольно – хочешь денег, славы – идёшь…. И вот она благодарность короля и наместника… – крики толпы были именно криками толпы, а не осмысленными возгласами людей.
       Ата вновь протянула руки к Вемаху:
       – Позвольте лишь мне принять наказание…
       Тот махнул рукой. Сладили довольно быстро. Ату поволокли к растущему рядом дереву, связали кисти рук, подтянули верёвку к высокой ветке. И зрители, что сами же и стали причиной тому, приготовились к зрелищу.
       …Маленькое селение, когда здесь в последний раз происходило что-то значительное? Когда в последний раз муж, в пьяном угаре, гонялся с плетью-топором за женой? Когда две подруги не поделили мужа или возлюбленного? Всё то, что происходит в жизни, отвлекая человека от рутины – уже интересно, уже оставляет след в памяти. Плохое то или хорошее. А потом ещё долго будут вспоминать да ориентироваться – «…а помнишь, то произошло, когда те нищие ограбили бедного Хилта…», «…да, чуть не убили беднягу, вот поганцы…», «…разорили…, забрали последнее…». Так, или примерно так ещё долго будут рассуждать поселяне.
       Всё это время Ата не смотрела на Истмаха. Она не выказывала своей боли, хотя я знал, я видел то совсем по-иному и действительно ведал, что ей приходится нелегко.
       А Истмах стоял и смотрел. Как и тогда, когда на одном из подворий Ату заставили выполнять грязную работу.
       …Стоял и смотрел…
       …В глазах Хранителя Аты я видел презрение. Он не скрывал его. Да и мне то было не по нраву. Но таково было решение Подопечного. Подопечных.
       Когда всё закончилось, бережливый мельник приказал развязать Ату, дескать верёвку он дал новую, чего её резать, а тем более оставлять-то? Наказанная – наказана, чего уж... Он бережливо свернул верёвку и, оглянувшись, вздохнул, а затем – неторопливо, словно чего-то ожидая, пошёл к себе в мельницу. Чего он ожидал? Благодарности от зрителей за увлекательную потеху? Или ждал какой-то просьбы от нищих?
       …Да, ныне много есть таких, что одной рукой творят зло, а другой – делают добрые дела. Авось зачтётся. Или хотя бы – взаимно противоположные дела уравновесятся. Мало ли как жизнь-то обернётся? Хотя, думаю, мельник не был ни плохим, ни хорошим. Да и вообще, когда можно чётко указать цвет добра или зла? То, как его интерпретирует человеческий глаз – лишь малая толика существующего. Как можно отделить то самое добро от зла? Как можно твёрдо обозначить, добр человек или плох, поступает дурно или хорошо? Как смотреть. Даже палач может выращивать цветы и дарить их мимо проходящим деткам…
       Ата без сил опустилась у того же дуба, опершись на него боком – спина-то поди болела. Её знобило. Может от боли, а может, от пережитого страха. Истмах подошёл ближе, опустился на колено, попытался заглянуть в глаза. Ата отвела взгляд. Но тихо, словно уговаривая саму себя, а, не обращая те слова Истмаху, сказала:
       – …Ему нельзя. Он хозяин. Хозяева не любят унижений. Он – наместник…
       Истмах отпрянул. Встал. Ата отчуждённо посмотрела в его сторону:
       – Простите мне мои слова… Сейчас пойдём. Я смогу… Я сейчас встану.
       Она сделала попытку подняться. Но даже Истмах видел, каких усилий то ей стоило. Она ныне была уставшая, голодная, обессиленная. Куда идти?
       …Да, такая жена подходящая не только воину-калеке. Преданный человек, что примет наказание за близкого… Но каковы были мотивы Аты? Она ведь приняла наказание не за любимого человека, мужа, пусть даже по просьбе, или за человека, пред которым была виновна. Она истинно знала кто такой Истмах. Наместник. Действительно, его гордость…, быть наказанным плетями на глазах у собственной рабыни, была бы сильно уязвлена. Но Ата…, которая могла бы стоять и злорадствовать, смотря, как наказывают её хозяина… Или сказать, что его вообще можно было бы убить…? Или боялась в таком случае за свою судьбу? Какими же все-таки мотивами руководствовалась Ата в то утро? Мотивы Аты…?
       Я ничего не говорил Подопечному.
       Он помедлил. Отстегнул плащ:
       – Не сиди на холодной земле…, – Он накинул свой плащ на её плечи, подоткнув его. Чуть приподнял Ату, так, чтоб она смогла присесть на свою ногу.
       – Я сейчас. – Истмах решительно пошёл к мельнице, прихрамывая. Нога у него действительно болела.
       И я скажу, что было дальше. Он попросил у мельника какой-нибудь работы, чтоб можно было взамен взять молока и хлеба. Ему было приказано нагружать мешками с мукой телегу. Ата видела, как он работал. Дабы его не обвинили во лжи, он делал вид, что у него болит не только нога, но ещё и рука не действует как нужно, дескать не лгал, вымаливая свободу. Грузы он принимал на одно плечо, придерживая узел лишь одной рукой. Это требовало, конечно, дополнительных усилий.
       Но Истмах не был избалован пирами, умел работать. Был силён, терпелив. У него всё получилось. И уже спустя какое-то время он пришёл за Атой. Помог ей подняться и повёл к мельнице. Мельник предложил ему, видя такую работу, за ночлег в сарае и мелкую монету – препроводить гружёную повозку и разобрать товар на месте – в соседнем селении. При этом погрузив и забрав новую партию зерна. Истмах согласился. Поэтому, Ате пришёлся кусок хлеба, кувшинчик с молоком и закуток с сеном – это ныне было местом их ночлега. Истмах вкратце ей всё рассказал, но был скуп на слова. Он оставил ей свой плащ, а сам взял предложенное мельником рваньё, чтоб не так пачкать мукой свою куртку. Вскоре он ушёл сопровождать повозку.
       Возвращался поздно. Устал. При спуске к мельнице, у края дороги, в сумерках стояла Ата, окутавшись плащом Истмаха.
       Она, конечно же, не была символом ожидания. Но та картинка ещё долго после вспоминалась Истмаху.
       Дорога была широкой, добротной – движение немалым: в услугах мельника нуждались все. Едва ниже по склону, был ряд домишек, ещё ниже – мелководная степная речушка. Выше от дороги – также домишки. Но хоть улицы и была широка – около подворий было неухожено: то ли жили здесь немощные старики, то ли просто люди, которые дальше своего двора и не видят. Но и по обочине дороги росли чертополохи. Проходящий скот уничтожил, истоптал хорошую траву. А взамен её выросли всякие непотребные высокие и колючие травы.
       На местах, где ломают, топчут, уничтожают, ещё долго не растёт ничего доброго и хорошего.
       Истмах подошёл ближе:
       – Что ты?
       Она опустила глаза:
       – Мне …там …не по себе.
       – Тебя кто-то обижал?
       – Нет. Просто какой-то страх …остаться здесь одной.
       Истмах ничего не сказал, пошёл рядом с повозкой, Ата двинулась, медленнее, вослед. Когда она пришла на мощёный двор у мельницы, Истмах, прихрамывая и неловко загибая правую руку, принимая почти весь вес на левую, носил мешки внутрь. И хотя в те времена далеко не редкость была одинаковая развитость по силе для обеих рук, Истмах уже устал. Он действительно переделал сегодня много работы, перенёс много мешков. И дело не в том, что он – не мог, а в том, что он – просто устал с непривычки.
       Ата встала неподалёку от входа, где на ветру трепетал факел. Мельник стоял тут же, рутинно подсчитывая приход. Когда Истмах закончил, он похлопал его по спине:
       – Хоть и калека, а хорошо работаешь. Да и жена твоя – подмела внутри, поработала хорошо…, да…
       Истмах выпрямился и посмотрел на Ату.
       – …заработала твоя жена тебе на хороший ужин. А деньги, как было уговорено, получишь за работу, само собой. Может, останешься у меня до весны – работы много, не справляюсь, а помощники…? – Он досадливо махнул рукой.
       Но Истмах отрицательно мотнул головой. Он прошёл в сарай, где им для ночлега отвели место. Сарай – добротный каменный, в одном месте – сено, у стены – углубление для факела, так что Истмах смог поесть при свете. Ему достался хороший кусок хлеба и неплохой кусок мяса, правда – жилистого и старого, но это было всё же мясо – сытная еда для мужчины, после хорошей работы. Сама Ата поела лепёшки, запив её водой.
       Молчали. Когда Истмах отряхнул последние крошки хлеба с куртки, Ата уже давно закончила есть, собрав все крошки в ладошку и также опрокинула их в рот. Сейчас она сидела, прислонившись боком к стене и, кажется, дремала. Согнулась, ладони положила меж колен – плащ у неё был хлипкий. Было видно, что она мёрзла даже сейчас, поев.
       Истмах потянулся к ней и подтянул к себе. Она открыла глаза и отпрянула:
       – Не бойся. Я должен тебе. Вдвоём теплее.
       Он посадил её к себе на колени, прислонился к деревянной балке, прижал Ату к своей груди и затих. Он сделал вид, что очень устал. Да, он тогда устал, но будь такая возможность, он нашёл бы силы, чтоб обогреть ей по-иному. Но не посмел.
       Он вот так полусидел-полулежал и думал. Думал, что Ата приняла то нелёгкое для неё испытание встать под плеть…, даже не за его жизнь (ему наверняка особо ничего не угрожало), а за его гордость. Даже – гордыню. Он бы, конечно, перенёс те удары, но ему, полукровке, что поднялся от самых низов, ему, что так мнил себя хозяином положения, ему, которого принимал сам король, ему, что не единожды командовал армиями и решал участь как простых людей, так и знатных богатеев, было нелегко стать под плеть в каком-то богами забытом захолустье, под улюлюканье всех тех, о существовании которых он ранее и не догадывался.
       Сейчас он по-иному оценивал и поступки Аты, и её саму. Она ничего не потребовала взамен. Она, которая опровергала своими поступками его власть, она, которая сама пыталась решать свои проблемы и считала, что имеет право строить свою жизнь. Она, что мнила всё выпавшее на её долю лишь испытанием. Дабы познать глубину своего смирения, терпения. Дабы уверовать в то, что она – воистину хороший человек. Это тщеславие? Или всё же глупость? Но за всё то время, что бродили они вместе – она ни разу не выказала себя сумасшедшей. Она в здравом уме следовала за ним, помогала и оберегала. Да и те слова, что давеча сказал степняк-главарь? Действительно ли Ата ненавидела всех и потому пыталась быть доброй? Наперекор? Бред какой-то.
       Всё это время он чувствовал Ату. Поначалу она была как комочек – сжата, дрожала. А потом, видимо согрелась. И постепенно её напряжение пропало, она как бы обмякла, и словно бы потяжелела, голова её склонилась ему на грудь, дыхание стало глубоким. Ата спала. Пошевелилась, легла удобнее. Истмах чуть двинулся, стараясь лечь прямее, Ата обняла его грудь двумя руками. Иногда она вздрагивала, иногда вздыхала. Её сон был беспокойным. Вскоре забылся и сам Истмах.
       …Хранитель Аты сидел напротив меня. Его руки, как и мои, были сложены ладонь к ладони, мы опиралась локтями о колени. Он молчал, поглядывая на свою Подопечную. Я видел, что его плечи расправились, его напряжение спало. Он иногда посматривал в мою сторону. Я был спокоен…
       Поутру Истмах получил расчёт и, несмотря на посулы хозяина мельницы, они с Атой ушли.
       Она шла, кутаясь от ветра в свой плащ, сутулая от боли. Маленькая худенькая замарашка с пыльным уставшим лицом, на котором поблёскивали только золотистые глаза. Он – прихрамывая, силясь идти прямо, но мышцы спины болели, с правой рукой на перевязи, левой держа руку Аты. Едва ли не впервые она доверилась ему и шла с ним за руку.
       К вечеру они добрались до какого-то селения.
       Достаточно большое, расположенное на склонах широкой долины извилистой степной речки. Река представляла собой мелководную часть, не шире десяти локтей. Как такового льда не было, его остатки были покрыты водой. Благо – неподалёку оказалась небольшая кладка, не мост из дерева, а хлипкий переход из тонких, переплетённых веток. Повозка бы не проехала, но для пешеходов – самое оно.
       В ближайшем домишке Истмах испросил, где можно переночевать. Его отправили дальше по улочке – почти в центре селения была харчевня, где часто останавливались путешественники.
       Истмах был озадачен, когда обнаружил там Жилибера Мо и нескольких своих воинов. Мо сразу оживился, увидев Истмаха, но тот дал знак, что не хочет быть узнанным. Помедлив, Истмах поманил за собой Ату, долго посмотрев на Мо, вышел. Немного повременив, Мо вышел вслед.
       Истмах остановился лишь у изгороди, подошёл Мо. Ата присела чуть в стороне, делая вид, что её то всё не касается. Мо не скрывал своей радости:
       – Что так долго? Истмах, мы здесь все уже обыскались тебя. Я направил по два воина в ближайшие селения. Я думал…
       Истмах отмахнулся:
       – Да-а, что-то не задалось это странствие. Нужно его заканчивать. Я здесь ещё завтра похожу, а ты – собирай воинов, хватит, насмотрелся я.
       – Так я могу и сегодня начать.
       – Как посчитаешь нужным.
       – Истмах, тебе, может, комнату отдельную?
       – Нет, не стоит, – Истмах отчего-то задумчиво посмотрел на Ату, а затем вновь повторил:
       – Нет, не стоит. Дай только денег, хоть сегодня хочу переночевать по-людски. Да и есть охота.
       Мо вынул туго набитый кошелек, Истмах отрицательно махнул рукой.
       – Нет, дай лишь несколько монет. – Мо исполнил просьбу и спросил:
       – Так значит, я отправлю воинов собирать наших по окрестностям?
       – Пусть будет так. – Истмах вновь, устало, махнул рукой, прощаясь. Проходя мимо Аты, поманил её рукой:
       – Пойдём.
       Они вновь вошли в харчевню, Истмах направился к хозяину:
       – Хозяин, нам с женой нужно переночевать и поесть.
       Владелец окинул их взглядом, Истмаха – мельком, Ату – внимательно, несколько раз оценивая её фигуру, что была спрятана под простеньким плащом. Не отрывая от Аты взгляда, процедил Истмаху:
       – Деньги есть?
       – Есть! – Истмах положил на стол серебряную монету. – Хозяин удивлённо поднял брови, теперь дивясь Истмаху, в его голосе зазвучали нотки вины:
       – Еды дам самой лучшей, а вот с ночлегом – извини, воин, здесь сегодня ночуют доблестные воины нашего доблестного, – он усмехнулся, – наместника. Так что все комнаты – заняты, только в общем зале, может, найдётся угол?
       Истмах кивнул:
       – Устроит… А что, ваш наместник так плох?
       Хозяин неопределённо и, скорее, скептично приподнял один угол губ. Помедлил и дипломатично сказал:
       – В глаза – все хорошие, а за глаза найдётся немало охочих перемыть кости даже самому славному человеку.
       – Но говорят же, что он – налогами не давит, распрей, раздоров не водит. Говорят только…, что …полукровка он…
       Хозяин смотрел вопросительно:
       – Не боишься говорить это вслух? Болтают, что он очень не любит, когда слышит такие речи. А что он смешанной крови, так кого этим здесь, на рубеже Великой Степи, и среди этих, – он повёл рукой в зал, показывая на всевозможных бродяг, что ели, пили, или укладывались спать прямо на полу, – этим удивишь? …Но всё равно, не веди таких речей. Наместник – силён, и говорят, нравом крут, убивает и женщин, …и всех, кто попадёт под руку, …без разбору. –
       Истмах, при словах хозяина харчевни, с насмешкой посмотрел на Ату, та нагнула голову, хозяин удивлённо приподнял брови, но смолчал.
       Он провёл Истмаха в боковой зал, с несколькими грубыми столами, здесь на один из них – поставил тарелки с варёными бобами, с тушёной бараниной. Вслед за хозяином, к столу подскочил мальчик лет десяти – двенадцати, худенький, бледный и ловко поставил на стол дополнительно тарелки с сыром, небольшим пирогом с мясом и одну чашу с вином. Хозяин, приглашая, повёл рукой:
       – Присаживайся воин.
       …Да, Истмах был одет беднее хозяина, по нему нельзя было сказать, что он может себе позволить такой ужин, но коль звенят в кармане серебряные монеты, коль готов путник выложить такое богатство за ужин – почему бы с ним и не полюбезничать? Деньги, они словно масло в механизме под названием «Человечество». Люди бывают разными, но если есть общие интересы – всегда найдётся о чём говорить, а звонкая монета сближает. …Порой до короткого взмаха кинжалом…
       Истмах и Ата поели скоро, остатки сыра и мяса Ата, с молчаливого согласия Истмаха, завернув в тряпицу, спрятала в сумку. Отнесла тарелки хозяину и вновь возвратилась к Истмаху, он выбирал в большом зале место ночлега. Ему глянулось место в углу. Служка харчевни принёс немного сена. Истмах сел, прислонившись спиной к стене, отстегнул плащ, руку положил на рукоять меча и выпрямил одну ногу. Частью плаща – прикрылся, сказал Ате:
       – Укладывайся, ляг на свой плащ, а частью моего – укроешься, рядом нам будет теплее.
       Ата кивнула, но медлила, наконец, тихо попросила:
       – Я очень устала, но … мне бы умыться. Ведь сейчас можно? Не страшно? Я не могу так, …простите.
       – …Хорошо. С тобой пойти, или ты сама попросишь хозяина? – Истмах, словно безразлично, передвинул плечами.
       – Сама.
       …Когда она пришла, то была хороша как никогда: посвежевшее, чистое лицо, после сытого ужина появился румянец, улучшилось настроение. Она не улыбалась, но глаза были спокойны.
       – Можно я расплету волосы?
       Истмах досадливо вновь сдвинул плечами, дескать: «Что спрашиваешь?»
       Ата присела рядом, чуть повернулась к Истмаху лицом, спиной ко всей остальной части харчевни, достала гребень из сумки, расплела спутанную косу, начала медленно разбирать и расчёсывать волосы. И хотя её движения были несколько скованны из-за исполосованной спины, однако же, …тонкие руки, изящный стан, лучистые глаза, копна волос цвета меди, ценности которой придавали блики факела.
       Истмах старался не смотреть, он прикрыл глаза, и его волнение было выказано лишь единственным проявлением – он судорожно сглотнул слюну.
       Он, однако, сквозь чуть прикрытые веки отметил резкое движение рядом. Поднял голову – Ату удерживал за руку какой-то увалень, масляно улыбался и, держа у губ палец, словно прося молчать, тянул за собой. Истмах инстинктивно схватил Ату за плечо, правой рукой откинул плащ и положил свою руку на меч. Замер. Его взгляд скользнул по помещению. Многие обратили внимание на происходящее. Никого из его воинов в зале не было. Истмах, переведя взгляд на увальня, отрицательно, медленно, но широко покачал головой.
       – Это моя жена. Моей и останется.
       – Что так? Она молода и красива. Хватит нам обоим, тем более что мне всего на ночь. Поделись, служивый.
       – Нет! – Истмах демонстративно стиснул её плечо, сильно потянув ткань, и притянул к себе. Ата поморщила, а затем – и вскрикнула от боли. Увалень-бородач выпустил её руку.
       – Зря.
       – Здесь много других женщин. А к этой – я уже привык. Она моя.
       Нападающий выпрямился. Это был большой и жилистый, непропорционально сложенный дедина. У него была крупная, широкая, но грязная борода, маленькие, словно свиные глазки; неподвижная, отчего-то приподнятая и кажущаяся улыбающейся правая часть лица. Он был одет хорошо, даже богато, но неопрятно – виднелись следы грязи, жирные пятна, от еды или свечников, заметны были даже пятна запекшейся крови на подоле рубахи, что неряшливо выглядывала из-под куртки.
       Истмах ослабил хватку, однако потянул Ату и переместил её справа, между собой и угловой стеной. Она судорожно, поверхностно дышала, руки дрожали и похолодели – видимо действительно испугалась. Поспешно свернула свои длинные волосы в тугой узел на затылке и завернулась в плащ, накинув капюшон, забилась в угол за спиной у Истмаха.
       А тот был недоволен. Его воины – разбрелись, охранять его особо было некому, и казалось, что если завяжется перепалка, на сторону бородача могут встать не только его дружки, с которыми он весь вечер пил, но и рядовые посетители. И это – против одного Истмаха. Сколько здесь его воинов? Один, два? Где сам Мо? Ночевать здесь было небезопасно.
       И хотя я слышал его тревогу, но чувствовал и его правоту. Я видел, что в ближайшие сутки его ожидали неприятности. Ну, а кого они не ожидают? Однако он, я видел, был бы жив. И я поддержал его решение. Ближе к полуночи Истмах разбудил Ату, что, казалось, только уснула после тревог. Она, молча, встала, осторожно проследовала вслед за ним через помещение харчевни, с опаской поглядывая в угол, где копошились бородач и его компания – пять-шесть человек.
                52
       …Истмах и Ата вышли за пределы селенья. Мой Подопечный молчал. Он чувствовал свою вину. Из-за его теперешних переживаний я не мог донести до него то, что тревожило меня – я видел предстоящие ранения на его теле. Порой бывает так, что Хранитель и не беспокоит Подопечного, не говорит ему о том, что будет. И не потому, что ему безразлично, а лишь потому, что таков Путь Подопечного. Претерпеть испытания. А порой, Судьба милостива и пред взором Подопечного – встают видения конца. Но к счастью, это ныне была не моя стезя…
       Может, и должно было Истмаху поговорить с Атой. Но он… молчал. Отчего? Было совестно? От того, что они теперь будут ночевать неизвестно под каким деревом в холоде? Но он был хозяином, и его слово – закон. А что с того? Станет теплее? Для него? А она – молчаливо приняла его намерение. Кротко следовала, не зная куда и зачем. Но – то был её удел! Или может она, молчаливо, рассчитывает на его поддержку? Истмах сомневался и колебался.
       …Хранитель Аты всё это время держался за её спиной, время от времени что-то ей говоря. Его слова отражались на её поведении – она была тревожна, изредка оборачивалась, однако вздрагивала чаще и тогда только вжимала голову в плечи, словно боясь, что наместник сочтёт её трусихой…
       Потеплело. А вслед за теплом, пришла и слякоть. Сырость Истмах начал ощущать почти сразу – она ложилась влажным покрывалом на плечи, кутала колени и теперь проникала к ногам – у наместника были рваные сапоги. Добротных-то себе, отставник-военный, почти нищий побирушка, не мог позволить. А Ата? Молчала, только старалась поспеть за Истмахом, порой спотыкаясь. Ноги у неё, поди, уж совсем промокли.
       Когда они вышли на пригорок, Истмах оглянулся: селения почти не было видно: робкие огни тонули в тумане. То не был таинственный, ватный туман лета. То были рваные клубы серой тяжёлой массы влаги, гонимые и разрываемые такими же пронизывающими порывами казалось осеннего ветра, что удивлённо пришёл на смену зимнему брату. Он словно вернулся назад, его будто бы вырвали из мерного круговорота сезонов. И теперь ветер, казалось, не мог успокоиться – он разрывался между присущей ему окутывающей слякотностью и желанием властвовать, что досталось ему в следах зимнего морозного брата-ветра. Он, то усиливался, стараясь показать, что он хозяин, то умолкал, робко прикрывая свои вздохи неловкого молчания серой водянистой массой тумана. А может то был вестник весны, что пришёл раньше?
       Грунтовая дорога с глубокими колеями от многочисленных колёс телег теперь размокла сверху, и небольшой слой грязи снимался вслед за подошвами негодной обувки, пластуясь тяжёлыми комьями. Через несколько шагов приходилось отряхивать ноги, комья летели далеко, но тяжело, вызывая лишь чувство ненависти и беспомощности. Истмах старался выбирать места меж колеями, но было темно, он часто поскальзывался, спотыкаться. Несколько раз он выругался. Затем свернул и начал идти вдоль дороги. Земля здесь была вытоптана скотом, но ещё хранила кое-какие остатки травы, что не давали верхнему пласту земли так сильно налипать на подошвы сапог. Идти, как будто, стало легче. Он остановился и повернулся. Ата, как и он, свернула на обочину и теперь делала большие шаги, стараясь догнать его. Но молчала. Она была легче по весу и земля не так налипала к её обувке. Но было ли ей от того проще идти? Даже в темноте, когда луна лишь кратко вырывалась и была видна в клубах тумана, он видел, что Ата остановилась и посмотрела на него. Но каково было её выражение лица – он не рассмотрел, уж очень было темно. Скоро должна была быть полночь. Истмах протянул ей руку. Ата не медлила и так же потянулась к его руке.
       Но в тот момент послышался отдалённый топот лошадей. Шум быстро приближался от селения. Истмах замер, прислушиваясь. Может то были его воины, что обнаружив исчезновение хозяина, спешили ему вослед? Но нет, характерного бряцанья добротного оружия о кольчуги и сбрую слышно не было. Истмах ступил два шага к Ате и, схватив её руку, потянул в сторону – неизвестно: кто и что.
       Но было поздно, по дороге, мимо них, промчались две тени, а на подходе был ещё кто-то – несколько факелов неслись по дороге. Передние резко осадили лошадей, раздались крики:
       – Хромой здесь! Здесь он! Да, это он и его жёнушка! Скорее! Загоним собак!
       Истмах не видел глаз Аты, но по тому, как её пальцы сжали его ладонь, он понял, что она отчаянно боится. Он подсознательно старался заслонить её собой, в любой момент ожидая удара мечём. А что станет с ней? Но Ата – молчала. Он узнал преследователей – это те, с кем он схватился в харчевне. От этого сброда ожидать внятного спора не приходилось. Не приходилось рассчитывать на милость. Но думать, конец ли это, у Истмаха не было возможности. Одной рукой прикрывая Ату, он, было, выхватил меч, однако в ту минуту один из преследователей поднял на него лошадь. И, скорее интуитивно, дабы не тянуть Ату за собой, Истмах выпустил её руку. Сам упал, подмятый лошадью, выронил меч и теперь, в рваном лунном свете, в грязи, среди копыт гарцующих лошадей, оружие было не найти. Преследователи, один за другим, спрыгивали с лошадей. Вот уже двое держали Ату, ещё двое – пинали Истмаха. Били ногами жёстко, вкладывая в удары всю чёрную лихость, что взросла на почве пьянства и разбоев, накопившись в молодых телах неотёсанных мужиков сомнительных нравов. Истмах едва успевал прикрывать лицо руками, но несколько крепких ударов в живот сделали его дыхание судорожным и поверхностным, а следовавшие удары в спину и рёбра заставляли его выгибаться, вновь пропуская удары в живот и лицо. Когда, казалось, Истмах перестал сопротивляться, его резко подняли под локти. К его лицу поднесли один из факелов, он поднял голову.
       …Почему ты, всегда осторожный Истмах, сейчас стоишь, задыхающийся и избитый, перед разухабистой пьянью? Почему ты, окровавленный, смотришь в лицо ухмыляющемуся врагу? Почему тебе тяжело и больно повернуть голову в ту сторону, где двое бродяг держат ту, что тебе дорога?
       К нему подошёл тот, бородатый, от которого так несло луком:
       – Ну, что, помогло тебе твоё умение воевать, воин? И да, я не взял того, что принадлежит тебе, когда ты воевал, так возьму это теперь! Ты любишь жёнушку? Ты берёг её? Да таких, как она – множество и все! …Все они изменяли нам, пока мы были там! – Он неопределённо махнул рукой.
       Истмах смотрел на него, но молчал. Ата была недвижима. Бородач недолго глядел на Истмаха, повернулся и подошёл к Ате, вновь обернулся к Истмаху:
       – А ты прав, за такую красоту – нужно рвать глотки. А что не хотел делиться, так и это понимаю. Понимаю, но накажу! – Он повернулся к Ате:
       – Что, небось, когда выходила замуж, он был не так безобразен и убог? Клялась любить до самой смерти? Не противен ли он тебе, красавица?
       Ата молчала, но даже Истмаху было заметно, как она дрожала. Почему-то ему тогда подумалось: «…Вот, одета она совсем хлипко, простудится…»
       Он улыбнулся. Это было нервное.
       Бородач смотрел на него, а затем повернулся к Ате и разодрал у неё на груди рубашку. Его порыв, было, остановили на мгновение завязки плаща, но и они порвались, больно впившись в кожу затылка Аты.
       Она молчала.
       …В тот момент я почему-то обратил внимание на Хранителя Аты. Его голова была склонена, лицо скрывалось в поднятых, но сложенных, плотно сжатых в локтях руках со стиснутыми кулаками. Его поза была до того напряжена, что я мгновенно понял, отчего так скованна в движениях и молчалива Ата… Была ли та зажатость исключительно порывом её Хранителя? Нет, мне показалось, вернее, зная её достаточно давно, мне отчего-то верилось, что это – её сила духа, её воля, её смелость и решительность пред опасностью…
       …Мне искренне было жаль её. Судьбу своего Подопечного я видел. Участь Аты – была для меня неведома. Что знал её Хранитель?
       Истмах сильно дёрнулся, попытался вырваться и… тут же получил серию новых ударов. Бородач оставил Ату и подскочил к Истмаху. Он почему-то бил сильно, резко, даже неистово. Остановился, только когда Истмах совсем обмяк. Его бросили на мокрую землю. Он с трудом едва двинулся и посмотрел на Ату – бородач был около неё. Но на грудь Истмаха один из бродяг поставил ногу и мой Подопечный словно бы задохнулся. Я сделал к нему шаг и встретился с насмешливым взглядом того, кто был мне ныне Противоположностью. Я положил ладонь чуть ниже ноги бродяги, на солнечное сплетение Истмаха, и Подопечный судорожно смог вздохнуть. Его взгляд всё так же был обращён к Ате.
       Мне не очень хочется уделять внимание тем минутам, когда Ата оказалась в руках бродяг. Она была славной девочкой. Обессиленный и раздавленный Истмах только смотрел.
       Но, спустя совсем краткий промежуток времени на дороге послышался стройный топот копыт многих лошадей. Послышалось громкое гиканье, бряцанье оружия, заметались факелы. Бродяга, державший ногой Истмаха, попятился и побежал, через самого наместника, спустя мгновение, перепрыгнул всадник. Истмах попытался съежиться. Всё замелькало, он больше не видел Аты.
       Лишь несколько мгновений, вскрики, хрипение, боевой клич воинов наместника, предсмертные стоны… и всё было кончено. Истмах услышал голос Мо:
       – Истмах! Наместник!
       Истмах поднял руку и попытался подняться – всё болело, сильно кружилась голова – он смог только сесть. К нему бросилось несколько воинов. Его подняли. Он огляделся, слабо спросил:
       – Где Ата?
       Мо передёрнул плечами и оглянулся:
       – Я не видел здесь женщины… – Он крикнул:
       – Эй, кто-нибудь видел Ату?
       – Найдите её… Пусть её найдут… Она была здесь.
       Несколько воинов кинулись с факелами в разные стороны.
       Да, воины, конечно, успели вовремя. Было бы лучше, если бы они прибыли на полчаса раньше, но… и на том, как говорится, спасибо. Мо говорил Истмаху, которого отводили чуть в сторону от дороги, через довольно глубокую промоину вдоль дороги (вокруг по дороге была вскипевшая грязь), что оставшийся в харчевне воин не успел заметить, как быстро Истмах ушёл из селения. А когда и разглядел – не было с кем выезжать. И так собрали не всех, но многих, кинулись во след.
       Истмах улыбнулся разбитыми губами, однако – опять тревожно оглянулся. Он и не заметил, что земля сейчас почти покрылась тонким покрывалом падавшего снега: туман сменился тяжёлыми каплями, что больно били льдом, а теперь уже шла не крупа, а самый настоящий снег. Клубы тумана, словно испугавшись истинного властелина этого времени года – снега, робко расползались по низине. Сквозь неровные, низко пробегавшие пушистые тучи, выглядывала луна. Но, и через пелену снега, её света хватало, дабы разглядеть не только тени мятущихся воинов, не только яркие, рвущиеся под порывами ветра огни факелов, но и почти всё вокруг. Не было только Аты. Однако вот раздался крик:
       – Нашли! Нашли! Вот она!
       Истмах тревожно всматривался туда, откуда кричали, но пелена снега мешала. Он, отстранив рукой помогавшего ему воина, постанывая, поспешил туда, но сильно покачнулся, и вновь ему пришлось опереться на чью-то руку. Они прошли в сторону кричавшего.
       На тёмной, ершистой, словно нечесаные кудри великана, покрытые сединой снега, траве, поджав под себя одну ногу и согнув в колене другую, сидела Ата. Рубашка была сильно порвана, была видна грудь и часть спины. Плечи – сильно сутулы, руки словно бы висели плетями, но на животе ладошки были сложенные лодочкой. Она была неподвижна и смотрела в одну точку. В свете трепещущих факелов марево опускающегося снежного покрова казалось стеной, прессом, что опускается без меры на плечи воинов, казавшихся теперь даже хрупкими, несоразмерными той толще. Чудилось, вот-вот возникнет панический ужас от неотвратимости этой мощи, когда кажется, что уже сейчас задохнёшься, судорожно переживая каждый вздох, словно полжизни. В этом мареве бродили испуганные кони убитых бродяг, что казалось бы – должны были держаться подальше, и от чужих лошадей, и от чужих людей. Однако не в силах оборвать связь, что соединила этих прекрасных и преданных животных с человеческим племенем, чужие кони, косясь, с удивлённо-испуганными взглядами, прядя ушами и вздрагивая, ходили рядом.
       Приближаясь к Ате, Истмах споткнулся о лежавшее навзничь тело одного бродяги-неудачника. Ата сидела почти вплотную к другому телу, что было завалено на бок.
       Истмах остановился. Я чувствовал, что чувство вины за его самонадеянность не давало ему подступиться сейчас к Ате. Она пострадала из-за него. Не нужно было её брать. Не нужно было вообще выказывать близкого народу владыку. А с другой стороны – он кому-то, что-то должен? Должен давать отчёт в своих действиях? Только вышестоящему сюзерену. А все, кто под ним – обязаны покоряться! Истмах стоял и смотрел. Ата – не поднимала головы.
       Истмаху поднесли его одежду, что возили в одной из седельных сумок до тех пор, пока наместник вновь решится вернуть свой официальный статус. Тёплая домотканая рубаха из овечьей шерсти, тёплый, подбитый мехом плащ, добротная куртка, тёплая безрукавка с нашитыми защитными пластинами. Всё это взамен той грязной рвани, что ныне болталась на плечах наместника. Он взял только безрукавку, а остальное, взмахом руки приказал отдать Ате. Воин недоумённо подошёл к ней и тронул за плечо. Ата вздрогнула и, не оглядываясь, сжалась. Но потом – резко посмотрела в сторону Истмаха. Он не выдержал взгляда. Она встала и словно невидяще, пугливо смотрела на воина, вняв его словам только с третьего раза.
       Одежда была ей велика.
       Воины переловили чужих лошадей, собрались. Истмах приказал возвращаться – заночевать бы в тепле. Они вернулись в харчевню, заняли комнатки, определённые прежде воинам. Засидевшиеся местные выпивохи, хоть и с пьяного глазу, ретировались быстро: столько воинов наместника одновременно – это было слишком много для хлипкого психологического состояния среднестатистического поселянина, который хоть раз да браконьерствовал на угодьях короля.
       Ата была молчалива и, хоть, казалось, успела согреться в одежде Истмаха, всё не могла унять цокота зубов и общего озноба. Мне казалось, что то – нервное. Истмах приказал напоить её тёплым вином. И сам выпил немного, чтоб согреться. Он лёг в самой маленькой комнатке. Семь воинов – определились в самой большой, а остальные, в том числе и Ата – в средней. Ей был выделен топчан у внутренней стены, её укрыли несколькими плащами и она, казалось, забылась.
       Но перед рассветом, сереть, однако ещё не начинало, Истмаха тронул за плечо один из воинов:
       – Наместник… Наместник!
       Истмах резко сел и застонал тут же: всё тело болело, в голове, казалось, зашумело, и тёмный туман на мгновение застлал глаза. Но он – не лёг.
       – Что случилось?
       – Наместник, рабыня Ата исчезла!
       – Как исчезла?
       – Да я встал воды попить, а её – нет. И топчан – холодный.
       Стараясь не показывать, что ему больно, Истмах встал. Он не кусал губы, не стонал, и лицо не искажалось судорогой. Нет, на лице была маска. Его характер, его внутренний стержень не позволял кого-либо озаботить его собственными проблемами. Он сам виноват. Ему сейчас никто ничем помочь не может, никто не заберёт эту боль. Значит, и заботить никого не стоит. У него есть проблема. И значит, он должен решить её.
       Один из его воинов, по просьбе наместника, испросил хозяина харчевни, куда исчезла молодая девушка, что приехала с наместником вечером. Хозяин не помнил, однако, когда его едва тряхнули за грудки – сразу же недовольно процедил сквозь зубы, что ходят здесь, и двери за собой не причиняют, а дрова – дороги и их нужно носить на своём горбу из далёкой рощи. Да и ту почти всю вырубили.
       Истмах вышел во двор. Оглянулся на выходивших вслед за ним сонным воинов – два, три…
       – Нет, я поеду сам. …И ещё кто-нибудь один. Много не стоит. Всем остальным – спать!
       Воины переглянулись, ступил один, второй. Но Истмах молча, взглянул на Мо и показал лишь один палец. Мо хлопнул по плечу первого ступившего вслед за Истмахом. По виду остальных было, однако, заметно, что они чрезвычайно благодарны за нежданную возможность отдохнуть ещё хоть немного.
       Ему подвели коня, оглядевшись, наместник, тем не менее, в темноту кривя лицо, сел в седло. Он почти не спал, от усталости, или может то было сотрясение после бойни, его подташнивало. Тело бил озноб – никак не мог согреться. Оба молчаливо выехали со двора. Время от времени, воин, держа факел, склонялся в седле к дороге. Он искал одинокие следы, что застилались мерно падавшим снегом.
       Ночь не была очень морозной. Падавший снег словно создавал душную и уютную подушку, одеяло, что укутывало. Ветра почти не было, лишь время от времени, краем глаза, Истмах отмечал ленивые снежные вихри, что, закружив один-два оборота, разочарованно распадались. Кони двигались шагом. Полная луна, прорываясь сквозь, теперь уже, достаточно редкую пелену облаков, что всё так же настойчиво сыпали снегом, была уже низко на западе, однако же – достаточно освещала путь. Истмах приказал затушить факел – тот только мешал своим рвущимся и трепещущим пламенем. В возникшей темноте оказалось, что цепочка следов, однако, контрастно выделялась. Всё так же иногда нагибаясь к дороге, молодой воин вёл за собой Истмаха. Следы вели на пригорок, к тому месту, где накануне бродяги застали наместника и его мнимую жену.
       Истмах, лишь взмахом руки, молча, остановил движение воина и натянул поводья сам. Остановился и прислушался. Послышался едва различимый плач. Истмах вновь тронул коленями коня; двигались шагом. Вот то место. Странно, снег уже почти прикрыл свидетельства того, что здесь происходило вчера – и кровь, и следы копыт, и сбитые края глубокой колеи…
       На дороге, в ряд лежали три тела. Они были задубевшие и потому их позы были причудливы и ужасающи. Гримасы лиц…, скорченные руки, раскинутые и загнутые ноги, судорожные повороты тела…
       Истмах через силу выдыхая воздух, сдерживая стон, слез с коня и прислушался. Рукой вновь остановил сопровождающего воина, дабы тот оставался верхом. Сам ступил несколько шагов по направлению к звуку плача. Прислушался и снова пошёл туда. В промоине вдоль дороги, копошилась Ата, она не могла вытащить грузное тело бородача. Она скатала тёплый плащ наместника и заткнула его за пояс на спине. И теперь Истмаху показалось, будто у Аты был большой горб. Или сложенные крылья за спиной.
       – Ата…, – окликнул Истмах совсем тихо. Она повернула к нему голову, её лицо, лишь мгновение назад искаженное плачем, выглядело испуганным. И после того, как она узнала Истмаха, выражение лица – не изменилось. Ата была испугана.
       – Ата…?
       Она встала и оттёрла локтем лицо от слёз:
       – Я не могла… Я понимаю, что они – твари, то есть они – плохие, но они – люди. А их оставили здесь… Здесь уже бродили лисы.
       – Ата, а что ты собиралась сама сделать?
       Она опустила глаза:
       – Я не знаю, но …
       – Ты хотела рыть им могилу? Чем?
       – Я взяла кирку, – она неопределённо показала куда-то позади Истмаха. Он оглянулся и посмотрел назад. Даже если кирка и была здесь, её уже присыпало снегом. Хотя… Разыскать, конечно, можно было. Истмах посмотрел вверх. Луна почти зашла, однако же – серело. Снег продолжал сыпать, но уже не такой интенсивный. Да…, это была не самая лучшая ночь в жизни Истмаха.
       – Ата, оставь его, иди сюда, дай руку.
       Она повиновалась. Истмах подал ей руку, стараясь не показывать, как ему больно, он напрягся и вытащил Ату из канавы. Она задержала взгляд на его лице, но промолчала и опустила глаза. Истмах подозвал воина, тот спешился. Истмах мотнул головой на погибшего:
       – Давай вытащим.
       Воин спрыгнул в промоину и начал вытаскивать погибшего. Истмах принимал его на дороге, таща за ворот и рукав. Пока воин вылезал из промоины, Истмах оттащил погибшего к остальным. Затем посмотрел на воина:
       – Где-то здесь ещё пятый. Нужно найти. – Тот кивнул и отошёл. Истмах повернулся к Ате:
       – Зря ты это. Я бы не стал хорониться. Я наместник, а не преступник. Утром я бы сообщил местному старосте об убитых. Их бы забрали и захоронили в пределах селения.
       Отвернулся и пошёл вслед за воином. Вскоре они разыскали пятое тело – беглец намеревался бежать в поле, но и там его настиг какой-то лихой воин наместника. Убитого притащили и положили в ряд. Истмах оглянулся, раздумывая. И будто бы обратился в никуда.
       – Своего воина я здесь не оставлю мерзнуть из-за этой мрази. Ничего с ними не станется. Сразу же после рассвета мы вновь вернёмся сюда, дабы упокоить этих шакалов. Сейчас мы уезжаем. Эй, накрой этих бродяг их плащами!
       Он подошёл к молчащей Ате, что настороженно глядела на него. Он расправил её крылья, и полы плаща вновь укрыли её теплом. Затем подошёл к своему коню и повернул его боком, дабы ни сопровождающий воин, ни Ата не видели выражения его лица, когда он, не с первой попытки, всё же взобрался на коня.
       Да, ему действительно было больно – он был сильно избит, кроме того, я знал, что у него сломано несколько рёбер. Его конь ступил несколько шагов к Ате, Истмах протянул ей руку:
       – Иди сюда.
       Она чуть заметно кивнула и подала ему руку, но вновь успела заметить его едва заметный выдох и исказившую лицо боль. Истмах быстро совладал с собой. Оскалился:
       – В чём дело?
       Ата, молча, нагнула голову. Поехали не торопясь. Темп движения задавал Истмах. Галопом он ехать не мог. Боль – всегда неприятна. Есть та, которую можно терпеть. А есть та, которую и вытерпеть нельзя. Последняя, в свою очередь делиться на боль, которую ещё можно вытерпеть при опасности, и ту, что не перебить даже смертельной опасностью. Опасности ныне не было, и Истмах предпочитал не торопиться.
       …Я понимал, что при рыси и галопе – он не сдержит стонов…
       Обращаясь как бы в никуда, он промолвил:
       – Торопиться не будем. Дорога скользкая.
       Не скоро, но они добрались до селения. Заехали во двор харчевни. Их встретил Мо. Он принял у наместника Ату, хмуро взглянув ей в лицо. Помог спешиться Истмаху. Тот, прихрамывая, и не отвергая помощь Мо, стараясь принять такое положения тела, чтоб уменьшить боль, сгорбившись, пошёл в помещение харчевни. Посетителей не было. Хозяин встал тут же. Рядом с ним зевал мальчишка-служка.
       Истмах тяжело упал в массивное кресло у очага. Махнул Мо, подзывая его:
       – Пусть подадут завтрак. Пока пускай разыщут старосту. Поедим, нужно будет поехать похоронить тех бродяг. Нет, всех не поднимай, пусть спят. Достаточно будет пятерых. Остальные проснуться и поедят позже…, останутся здесь... Пусть отдыхают. …Ата! – он повысил голос, – не стой столбом! Подавай на стол!
       Начали подниматься воины. К Истмаху пододвинули стол. Он, расстегнув, бросил рядом плащ, один из тех, что носят воины, его личный – был у Аты. Он чуть отпустил ворот рубашки, прикладывая усилия, вытер руки и лицо поднесённым хозяином харчевни мокрым полотенцем. Откинулся на спинку кресла и наблюдал только глазами.
       Хозяин харчевни был уже осведомлён, кто вчера вечером просил у него ночлега и кому он ныне подаёт завтрак. Чувство неловкости пред вышестоящими, чувство сирости, сочеталось с чувством превосходства – наместник оказал ему честь: говорил с ним вчера на равных. Хозяин заглядывал Истмаху в глаза, стараясь найти там отклик, дескать, знакомы, помню. Но Истмаху сейчас было не до него. Подошёл Мо:
       – Истмах, может тебя перевязать?
       Истмах слабо улыбнулся:
       – Что ты? У меня ведь нет открытых ран…
       – А рёбра? Затянуть бы потуже.
       – После. Я хочу сейчас отдохнуть, отдышаться.
       Мо поклонился и отошёл.
       …Да, в те моменты ему и двигаться не хотелось вовсе….
       …Если наместнику кланялся начальник его охраны – видный сильный воин, по возрасту старше наместника, следовательно, и хозяину харчевни стало более низко кланяться всесильному наместнику Истмаху. Блюда приносили быстрее, сердечнее улыбался хозяин, больше подзатыльников отвешивая нерасторопным мальчишкам-помощникам.
       Пока приносили еду, разливали слабое вино по кубкам, нарезали хлеб и мясо, Истмах у разгоравшегося огня совсем расслабился. Его одолевала дрёма. Сказывалось тепло и последствия бессонной ночи. И хотя всё тело болело, ему хотелось просто не шевелиться, дабы не вызывать новых волн боли, от которых не то что выть стоило, а просто – застонать или стукнуть кулаком по столу, да так, чтоб он зашатался и развалился. На это у Истмаха бы хватило сил. Но он продолжал сидеть. Когда всё было готово, подал знак приступить к трапезе: шесть воинов и Мо. Где Ата?
       – Ата?
       Она показалась.
       – Возьми стул, сядь у огня. Эй! Хозяин! Налей и ей горячей похлёбки! Ата, возьми со стола мяса и хлеба. Ата! – прикрикнул он на неё, когда она попыталась, было, возразить. Ей в руки сунули глиняную чашу, наполненную до краёв горячей похлёбкой с измельчёнными пшеничными зёрнами и мелкими кусками мяса, сунули ложку. Она взяла кусок хлеба, но не со стола, а у хозяина харчевни, там, где были горбушки да обрезки. Села у огня на низенькую скамейку, скрестила ноги и начала есть. Истмах задумчиво глядел на неё, а затем, словно бы очнулся и сам потянулся к еде.
       …Что он чувствовал, глядя на неё? У него давно уже не было животного вожделения. Ему казалось, что меж ними стояла какая-то невидимая преграда. И этой преградой была сама Ата. Но проверять, насколько прочен этот заслон Истмах не хотел. Он помнил всё. Но боялся пожалеть… Ему просто нравилось ныне наблюдать за ней. Нравилось угадывать её последующие поступки, удивляться тому, что и как она делала. Его изумляла, как …хрустальный цветок тонкой работы, её суть, её поступки и её чувства. Она была мало похожа на всех окружавших его женщин. Ему было больно, когда ей было больно, ему становилось неуютно, когда грустила она… Ему было жаль Ату. Но и показывать всего того он не хотел. Не то, чтоб над ним могли смеяться – таких храбрецов бы не нашлось. Просто…, раскрыться перед ней – это получить очередную порцию унизительного пренебрежения…
       Когда заканчивали трапезу, Истмах, что вроде бы почувствовал себя лучше, чуть помедлив, собираясь с силами, тоном господина, повелел:
       – Всё! Собирайтесь. Старосту разыскали?
Мо кивнул.
       – Я сейчас поднимусь наверх, а когда я сойду, все должны сидеть в сёдлах! Мо, выдели кого-нибудь, если нужно, пусть привяжут Ату – она должна спать, отныне и до тех пор, пока мы не вернёмся. Это всё!
       Он положил руки на стол и встал. Его походка была уверенна, хоть и тяжела, спина – пряма, левая рука опущена, он придерживал меч. Поднялся в комнату, в которой ночевал. Мо помог ему раздеться – всё тело было синее, многочисленные кровавые кровоподтёки.
       – Может, останешься? Что мы без тебя не закопаем шакалов? Отдохни…
       Истмах повернулся к Мо, чуть улыбнулся:
       – Нет. Я так решил.
       Мо скептически перекосил губы, но согласно кивнул, и Истмаха начали туго перевязывать. А затем – и помогли одеться. Уходя, Истмах вошёл в небольшую комнатку рядом, где была Ата. Рукой приказал остальным уйти. Он долго, раздумывая, смотрел на неё, скрестил на груди руки и сказал:
       – Если не беречь свечу от ветра, она погаснет прежде времени, так и не указав никому пути. Я хочу…, – он подошёл ближе и крепко прижал её к себе, – я хочу, чтоб ты…, Ата…, поняла меня. Поняла, что не со зла я ломаю тебя. Я просто не могу по-другому. Чем я отличаюсь от тех бродяг, которые также не могли по-другому? Какая разница? Ничего не изменить. И я – не изменюсь. Я… не изменюсь, ибо считаю себя вправе претендовать на то, что и так принадлежит мне по закону. Ты – принадлежишь мне и я – не отступлюсь. Ты заблуждаешься. Никто не будет любить тебя так, как я. А жизнь – слишком скоротечна, чтоб раздумывать. Помни.
       Он отстранился и, не оглядываясь – ушёл. Не оглядывался не потому, что боялся её взгляда, а потому, что был абсолютно уверен в своей правоте.
       Во дворе уже топтался староста. Истмах представился ему, и тот раболепно начал кланяться. Садясь на коня, Истмах приказал старосте ехать с ним. Коротко рассказал, что случилось. Конечно же, староста выказал ярую поддержку тем делам, которые беспокоили начальство и естественно – и которые делал руководитель. По дороге они заехали в несколько мест – взяли пятерых мужчин с кирками и носилками.
       Трупы решили захоронить не в селении (далеко тащить) да и… староста мялся, а затем сказал, что так, дескать – не принято. Воины – не свои, чужаки, сгинули по своей глупости – так что священную землю кладбища не стоило осквернять? Их, как заложных, то есть преждевременно умерших, следовало захоронить у дороги. Так, дескать, будет легче справиться с их неприкаянными душами, которые охочи беспокоить добрых поселян, пугать люд. А так, при дороге – каждый сможет от них откупиться. А староста, конечно же, проследит за тем, чтоб сор на их могиле ежегодно выжигался.
       Истмах спешился, руководил: пока носили трупы, пока выбирали место, пока начали копать. Он сам помогал рыть – махал киркой в яме. Работал до тех пор, пока не стал задыхаться и харкать кровью. Он возражал, но только Мо приказал нескольким воинам вытащить наместника из ямы и отвести в сторону. Затем указал воинам уйти, а сам придержал Истмаха за рукав, тихо сказал:
       – Может она и стоит твоей крови. Но её сейчас здесь нет.
       Истмах хмуро смотрел ему в глаза, но Мо – выдержал взгляд. А затем отвернулся и пошёл к могиле.
       Истмах стоял, а затем присел на корточки, опустился на одно колено. Конечно, Мо прав – у Истмаха сейчас нет сил. Он закашлялся и вновь сплюнул кровь. Ухмыльнулся, вот, дескать, Мо помешал ему закапывать своих врагов.
       …Вернулись они ближе к вечеру – к зиме сумерки быстрее подступали, да и души, сердца, холодило и сумрачило скорее. …Ата – ещё спала. Истмах прошёл к себе в комнату и, не раздеваясь – прилёг. В тепле его разморило и он – задремал. Проснулся, когда за окном было темно. Опять пошёл снег. «Тяжеловато завтра будет выбираться» – подумал. Болела голова. Он сел и сжал руками голову. Почему-то не мог сосредоточиться. …Так, порой бывает, когда уснёшь не «в своё время», когда собьется ритм сна и организм достаточно тяжело воспринимает эти перепады, особенно во время изменчивой погоды.
       …Так бывает, когда устал. Когда болеешь. Когда не знаешь, как поступать не то что завтра, а уже сейчас. Почему-то казалось, что всё зря, что нет больше сил, и нет желания что-то предпринимать. Действительно. Зачем всё это было? Что такого важного узнал Истмах, и что стоило бы стольких треволнений и боли в этом странствии? …А кто обязан считать его боль? Сам виноват – сам и получай. Никто вроде не пострадал больше. А Ата? Ата – рабыня… И мало ли какие переживания выпадают на пути тех, кто низко пал и кто не имеет возможности выбраться из ямы. А разве она – не заслуживает хорошей жизни? Почему на долю хороших людей выпадает больше горестей? Только ли стремление богов испытать человека, дабы определить его место в загробной жизни, награды там, где, может быть, и нет ничего? Почему Ата не заслужила хорошей жизни уже здесь? Но она – так отличалась от остальных женщин, что познал Истмах – предсказуемых, а оттого и удобных? Она была настолько сильна, что шла вперед, не обращая внимания на кочки и шипы. Она была настолько хрупка, что ей нужен был то, кто оградит её от порывов ветра и укроет от холодов и темноты.
       Дверь тихонько отворилась и, встав в освещённом контуре дверного проема, застыла Ата. Истмах наблюдал за ней сквозь пальцы ладоней, закрывавших лицо. Но Ата – боязливо оглядела раму двери и, будто чего-то испугавшись, торопко ступила шаг вовнутрь. Глаза постепенно привыкали к темноте комнаты, и она уже различала сидящего Истмаха.
       Она подступила к нему и опустилась на колени, отвела ладони, но смотрела на его колени:
       – Всё образуется… Всё будет хорошо. То, что произошло – не сломило ни вас, ни меня. А значит – у нас есть опыт.
       – Я рисковал тобою, Ата… Я тогда, вначале, не думал… А я же мог потерять не только свою жизнь… Что мне жизнь? Она никогда ничего не стоила. И чем больше я думаю о том…, она и сейчас ничего не стоит. Всегда был кто-то, кто лучше нас. И после будут такие…
       Ата молчала, а затем едва дотронулась до его колена:
       – Даже если и так, если у крепости хорошие башни, с которых можно защитить то, что нам дорого… Мы… Я – не самая лучшая, но я думаю, что знаю, зачем нужна моя жизнь. И я знаю, что вы – также хороший человек, который с честью несёт доверенное ему бремя. Вы – крепкая стена, что не позволит противнику проникнуть туда, на страже чего вы стоите.
       Истмах рассмеялся, Ата – отстранилась. Истмах встал:
       – Знаешь, Ата, жеребята – милые и радостные создания, они прелестны, игривы. Но они – не знают, что когда вырастут, их удел, …хорошо если боевого коня, которого не пощадит людская бойня. А если их участь – тяговой лошади, что тянет лямку каждый день, каждую ночь, не находя покоя? И только во снах она, избитая кнутом, искусанная оводами и истерзанная непосильной работой, может вспомнить о том времени, когда резвилась около хромой и такой же забитой матери…
       Ата также встала:
       – Я поняла. Вы… считаете меня такой же…? Но это – не так, я не глупый жеребёнок, без памяти, покорно живущий в ожидании избавления от непосильных трудов. Нет, наместник. Я… твёрдо уверенна, что…, что это мой путь. Я могу всё изменить. Но вы не самый плохой хозяин. Я покоряюсь вашим приказам только потому, что считаю их разумными…
       Истмах схватил её за плечо:
       – Ты покоряешься, потому что сама так захотела? Ты считаешь, что в любой момент можешь уйти? Ты до сих пор считаешь, что сама всё решаешь? Ты глупа, Ата…
       Пожалуй, в первый раз за всё время Ата позволила себе подобную выходку непокорности – она с силой дёрнулась и освободила своё плечо:
       – Да! Я уважаю сильных и умных людей. А ещё я уважаю мудрых повелителей, что позволяют умным людям мнить себя таковыми. Я – не глупа, как кажется всем, кто меня знает. Или думает, что знает! Никто не поймал мою душу! Никто не покорит моё тело!
       Тут Ата осеклась. Она видимо вспомнила, что цена у неё, всё же, была.
       …Да, зря она зарекалась. Пройдёт время, и её наивные рассуждения будут раздавлены. Думаю, что если бы те и последующие злосчастные перемены в её судьбе наступили резко, всей тяжестью круша её естество, она бы не выдержала и сломалась. Но проблемы – лишь постепенно коверкали её. Она согнётся. Встанет на колени… Но это будет потом…
       Вначале робко, словно прислушиваясь к своему голосу, но потом – резче, громче, твёрже она заговорила:
       – Я не глупа и наивна. Я – сильна. Я всё выдержу. И я получу то, что хочу – подтверждение того, что люди, в которых уверена – не подведут, что зло – наказуемо, что наступят перемены к лучшему… Только нужно время. Знаю, это испытание не посылается мне богами. Это испытание я выдумала для себя сама. И позволила ему состояться. Дабы увериться, что я сильна, что всё могу.
       Истмах задумчиво молчал. Он помнил, что и сам недавно, анализируя поведение Аты, подспудно так думал. Но затем прервал её речь. Говорил спонтанно:
       – Это слова ребёнка… Ребёнка, что боится выйти из дома в грозу. – Истмах подошёл к ней и сильно обнял. Сильно. Несмотря на свои израненные руки. Несмотря на её сопротивление. Несмотря на чувство противоречия, что давно давило его, изжигая сердце.
                53
       Поутру наместник, несмотря на то, что чувствовал себя очень плохо, приказал выдвигаться в обратный путь.
       Истмах вышел за порог харчевни и наблюдал, как его воины седлали коней, садились верхом, как вышла Ата, одетая неприметно, мальчиком-служкой. Ступил несколько шагов к подведённому для него коню. Его что-то отвлекло. Он оглянулся.
       У угла дома сидел, казалось, старик. Истмах пригляделся: ещё не старый, в нём чувствовалась былая крепость. Но – именно «былая». Широк в плечах, полное лицо. Однако одежда висела на нём рваньём, лицо казалось скорее не круглым и полным, а обветшалым, одутловатым каким-то. Спутанная борода, длинные перепутанные волосы висели грязными сосульками. Он искривил лицо и протянул к Истмаху, казалось длинную, но лишь худую руку с грязными пальцами и обломанными ногтями:
       – Подай, не скупись…. Я вижу, ты молод и богат… Подай на хлеб.
       Истмах снова огляделся. На крыльце, провожая наместника, стоял хозяин харчевни. Истмах спросил:
       – Кто это?
       Хозяин скоро подбежал на полусогнутых ногах, поклонился и скоро, тихо заговорил, едва поворачивая голову в сторону старика:
       – Старик Малидохис. Он… растерял всю свою семью и вот теперь побирается… Кто что подаст.
       – Как растерял? Умерли?
       – Ну, можно и так сказать. Жена у него была хорошая, а он её побивал частенько. Вот как-то и зашиб. Не успел похоронить, пытался привести в дом новую хозяйку. Да только не сладилось. То женщин не устраивал крутой нрав хозяина, то его не устраивало, какие они хозяйки. Да ему ещё и молодых надо было. А дети его, все пятеро – прокляли его и поклялись и шагу к нему не ступать, не помогать. Сейчас они – кто где. Здесь вот только одна дочь его осталась. Сыновья – разошлись по белу свету. А ведь совсем молоды ещё. ...И нет их.
       – Сколько ему лет?
       – Чуть больше сорока.
       Истмах отступил на шаг, отвернулся.
       …Да, этот человек, самое большее был на десять лет старше самого Истмаха. А выглядел, как глубокий старик. И тебя это ждёт, Истмах? Но вот старик уже имел и семью, и детей. Взрослых детей. Его жизнь – почти закончена. Сколько он протянет? Год-два? В холоде и голоде – не больше. А ты, Истмах, что ты делаешь, чтоб не остаться самому в старости? Надеешься, что при твоём образе жизни тебе то не грозит? Надеешься, что сама Судьба, чужим мечом или ядом завистника укроет от тебя видение твоей бездетной и немощной старости? Что теперь будешь делать, наместник? Осудишь? Поможешь?
       Истмах стоял долго, а затем кинул старику несколько монет. Сел на коня и двинулся во главе отряда восвояси.
       …Вот, решил отделаться от нищего монеткой. Вроде – кинул, успокоил совесть. Ан, нет, помочь по-другому не смог. А что ты мог, Истмах? Найти ему нормальное пристанище? Обеспечить его старость? Каков привет – таков ответ? Может, если бы ты ему помог, и тебе в жизни кто-то помощь бы оказал? А так – кинут монетку, и погибай зимой, с монеткой в зубах? Должен ли правитель быть в ответе за все грехи подчинённых? Тех, что жили сладко, без оглядки? Осуждаешь…? А сам-то? Стоит ли озаботиться сотворением нормальной семьи? Или так и будешь – одинок, с кучей бесполезных женщин под боком? Удобных, безотказных и пустых? Чего хочешь, наместник?
       …Ехали быстро и молчаливо.
                54
       Истмах с Мо ехали впереди, за ними – отряд. Ата держалась позади. Они, проезжая селение, в котором Ата спасла мальчика из замёрзшего пруда, повернули к дому старика и старухи, у которых Истмах оставил ребёнка. Ехали неторопливо, спокойно, шагом. Истмах, дёрнув повод, въехал во двор, воины остановились у покосившейся изгороди, Ата – держалась в стороне.
       Дверь открылась, и на единственной ступеньке показался старик. Он пригляделся. Повернулся. Закрыл за собой дверь и ступил несколько шагов к всаднику. Он вглядывался в Истмаха. Молчал. Истмах не шевелился, только едва поворачивал голову, отмеряя неторопливые шаги старика. Наконец старик сказал:
       – Я знаю тебя. Ты ведь…, – он пристально посмотрел на всадников, что остались по ту сторону огорожи. – Это воины нашего наместника. Ты ими командуешь, стало быть…
       – Я – наместник Истмах.
       Старик отвесил ему поклон. Но затем, словно и не узнал только что такую новость, он, оглядев и миновав воинов, подошёл к всаднице Ате.
       – И тебя я знаю, красавица...,
       Ата улыбнулась, не то лукаво, не то извиняющееся:
       – Не ошибись, добрый человек. Я – лишь рабыня. Я – никто.
       Старик недоверчиво посмотрел на неё, словно испрашивая подтверждения, он обернулся к Истмаху. Тот, молчаливо кивнул, дескать: «правда». Старик развёл руками. Снова подошёл к наместнику:
       – Чем я могу служить тебе, наместник?
       – Мы оставили здесь мальчика. Как он? Я хотел знать.
       Старик помолчал, несколько раз погладил седую бороду, шумно выдохнул и наконец, сказал:
       – Он умер четвёртого дня.
       Истмах, поражённый молчал. А затем медленно, болезненно спешился, бросил поводья, подошёл к старику, заглянул в глаза:
       – Умер? От чего?
       – У него случилась сильная горячка. Моя Малиха старалась ему помочь. Но ничего не вышло. И соседки пытались его спасти. Но он – совсем скоро после вашего отъёзда и умер. Твои деньги…, зря истратил.
       Истмах пристально посмотрел на старика, но затем разочарованно повернулся. Старик тронул его за рукав:
       – Мы похоронили его здесь, неподалёку. Хочешь посмотреть?
       Истмаху то, в общем, было не нужно, но он согласно кивнул. Скорее по рассеянности.
       Они прошли к изгороди, вышли на улицу и пошли вдоль неё. Конь Истмаха сделал несколько шагов за хозяином, но один из воинов, подхватил поводья и, по молчаливому кивку-приказу Мо – двинулся за Истмахом. Ата развернула лошадь, и, было, поехала также за Истмахом и стариком. Затем – остановила коня, повернула голову в сторону Мо, словно испрашивая разрешения. Мо махнул рукой, Ата кивнула и вновь устремилась за пешими.
       Действительно, они прошли совсем недолго, остановились на окраине. Здесь, видимо, раскинулось новое кладбище – было не более десятка могил. Старик направился к одной. Истмах – за ним. Ата, не спешиваясь, встала рядом с воином, что держал коня Истмаха.
       Небольшой холмик, несколько камней у изголовья, вот и всё, что венчало короткую, но такую богатую впечатлениями, отсутствием взрослых стереотипов и рутины, жизнь мальчика. Казалось бы, жизнь всегда находится под ударом, случайным или намеренным, но так неестественно когда погибают дети. Погибают по случайности. Жизнь, едва освещенная утренними лучами солнца, жизнь, в которой не было ни полуденной жары, ни умудрённой вечером старости, в одну минуту, совсем крохотную, роковую, когда не хватает только глотка воздуха, нескольких капель крови, была вновь накрыта тёмным сумраком ночи.
       Белоснежное покрывало укрыло безгрешное тело, разделив его с мятущейся душой. И никто не рыдал у него на могиле. Никто не пришёл сюда и не стоял в скорби с непокрытой головой. Только следы каких-то маленьких птичек, как символ трепетности и кротости этого ребёнка, как вся долгая недосказанность его недолгой жизни. Истмах обернулся к старику:
       – Где его родители?
       – Родители? А зачем ему такие родители? – Грустно поднял на него глаза старик.
       – Они живы? Я хочу их видеть!
       Старик пожал губы, искривил рот в сомнении, но кивнул:
       – Будь по-твоему, наместник, что ж, пойдём.
       Истмах ещё раз оглянулся на маленькую могилку и широкими шагами пошёл вслед за стариком. Тот хоть и был сухонький, но двигался очень быстро. Они вышли на улицу, вдоль нестройных глинобитных хибар. Прошли совсем немного, и старик остановился у одного домика. Он был не велик. Крыша крыта снопами тростника, но заметно обветшала. На заснеженном порожке были видны следы маленьких босых ножек.
       Истмах остановился и оглянулся на старика, что встал поодаль. Затем решительно постучал в дверь. Ему никто не ответил. Он ладонью постучал громче. В доме послышался детский плач. Истмах навалился плечом и с трудом приоткрыл покосившуюся дверь, рывком – открыл её шире. Вошёл.
       Здесь было сыро, неуютно и холодно. На полу у двери лежал тонкий слой снега, словно его задувало из-под щели в двери. Он огляделся. В углу, за выступающей формой нетопленного очага, прятались трое маленьких детей. Когда Истмах вошел, они попытались испуганно вжаться в уголок. Туда же попятилась худенькая девочка лет десяти. В комнате была всего одна лавка у криво сбитого голого стола. На нём лежало несколько кривых, самодельных глиняных тарелок, стояло две выщербленные кружки. Позади стола, на куче свалявшегося сена лежал мужчина. Он был совершенно пьян, похрапывал, раскинув руки. Рядом с ним, видимо разбуженная стуком, сидела, пытаясь прийти в себя, женщина, изрядно опухшая, с красными ушами и растрёпанными волосами. Её большие груди выглядывали из неопрятной, разорванной и грязной рубахи. Тёплых вещей не было.
       Истмах прикрыл дверь от холода и в несколько шагов подошёл к женщине. Он схватил её за грудки и встряхнул. Одной ногой толкнул в бок мужчину:
       – Вставай, тварь!
       Женщина запричитала, один из детей, даже трудно было определить мальчик это или девочка – тоненько взвыл, старшая девочка попыталась ручкой заслонить ему рот. Мужчина неожиданно скоро поднялся:
       – Ты кто? Что тебе нужно… в … эй, жена, где мы?
       – Да дома же, пьянь! Вот и детки наши! Мужик, что тебе нужно? – обратилась она к Истмаху.
       – Мне нужно чтоб ты сказала, где твой старший сын?
       – Старший,.. Светин? Так гуляет, поди, где-то. Эй, Милка, где пропадает твой непутёвый брат?
       Девочка робко поднялась, искоса поглядывая на Истмаха, подошла к матери и попыталась ей помочь удержаться на ногах. Тихо, слабенько, она сказала:
       – Он ушёл уж сколько дней. Бабка Малиха сказывала, что он утоп.
       – Вот, видишь, мужик, утоп он. Нет его пока…, – женщина явно не понимала, что говорит. Её муж, стоя на ногах, однако же, достаточно туго соображал. Это было видно по его взгляду. Но неожиданно он взревел и кинулся к Истмаху. Реакция у моего Подопечного была отменная. Нападавший получил удар кулаком в живот, от чего он согнулся, а вслед за тем Истмах, схватив его за давно нечёсаный и грязный волосами, загривок, с силой направил падение на стену. Истмах скрипнул зубами, перед глазами у него потемнело от боли, он с шумом выдохнул, но застонать не посмел. Девочка икнула и кинулась к остальным детям, что попытались вжаться в угол. Женщина, переведя мутный взгляд на Истмаха, неловко выставив вперёд руки, словно примеряясь к нему крючковатыми пальцами, повалилась в его сторону. Но с координацией у неё было совсем плохо. Истмах просто отступил в сторону. Оглянулся на детей. Повернулся и схватил поднимающегося мужчину за рубашку на спине. Она затрещала, но выдержала. Истмах поволок его на улицу. Женщина поползла за ним на четвереньках. Истмах, открыв дверь, вытолкнул мужчину, таким же размеренным движением подхватил и кинул в снег к мужу его непутёвую жену. Крикнул:
       – Ата! В хибаре – дети! Скачи к Мо, возьми хлеба и возвращайся, накорми их! Живо!
       Он повернулся, закрыл дверь и снова посмотрел на беспутных супругов.
       Что произошло дальше? А что могло произойти? Всесильный Истмах – не всемилостив. Эту проблему он разрешил скоро. Ему не было особых дел до того, что дети любили своих непутёвых родителей. Что имеющий лишь толику – очень боится её потерять, поскольку не знает её истинной ценности. …Лиши возможности родившегося в неволе видеть зарешеченное небо, и он сойдёт с ума от тоски, не зная, что небо можно лицезреть от горизонта до горизонта, от рассвета и до заката. Возможно, и наступят иные времена. Но Истмах как порешил, и сделал так… Осуждал ли я его? Осуждала ли его Ата? На последний вопрос ответить труднее. Но она – ничего не могла поделать. Да и ..., хоть мне и не казалось, что Ата – экзальтированная добрячка, балансирующая на грани сумасшествия, но многие её поступки, с точки зрения морали того времени – казались совершенно дикими. По счастью, у неё не было выраженной жажды выделиться, наглости идти наперекор, не было проявлений той ограниченной женской глупости, что порой вызывает умиление или ярость. Посчитала ли она поступок наместника правильным или просто побоялась вступиться? Наверно она всё же понимала, что не во власти наместника сделать всех счастливыми и состоятельными, что праздность ведёт за собой нищету, глупость – причина несчастий близких, а жажда безмерных увеселений неизменно притянет тяжёлые последствия. Мне показалось, что она не жалела беспутных родителей. А для бедных детей наместник сделал достаточно.
       Впрочем, по всей видимости, Истмах ныне не особо нуждался в одобрении Аты. Он… привык полагаться на себя. Свои решения воспринимал, как окончательные. Сентиментальность была для него в новинку. Да и не мог он в одночасье измениться в угоду…
       Истмах приказал разыскать старосту. Беспутные родители были направлены в качестве рабов в другое селение, детей приказано распределить по семьям, в которых они обижены не будут. Надзирать за всем, обязан был староста. Истмах обещал спросить с него. Бедняжка староста, в полной прострации от того, что может зреть самого наместника Истмаха, а также от того, что для встречи у него, старосты, ничего не готово: ни богатое угощение, ни тёплый дом. И для воинов кое-что…, лишь с третьего раза он стал внимать словам грозного наместника.
       А тот, утомлённый дорогой, раздражённый событиями, и измотанный болью, был сильно не в духе. Говорил резко и отрывисто, был скуп на движения, не спешивался.
       …С тех самых пор староста этого селения, а из-за его пересказов и старосты окрестных селений были совершенно уверенны, что наместник Истмах не порождение полудиких Степей, потомок степных волков, а никак иначе – потомок огнедышащих драконов, о которых непослушным детям рассказывала старуха-мать…
                55
       …Истмах разговаривал со Славеном, они медленно проходили по внутреннему дворику. Беседуя, Истмах отвлёкся, он смотрел на далёкие стены крепости, что были прикрыты тонким слоем снега – ветер крутил снежинки и не давал осесть толстым сугробам. Зато во дворе метель ночью накрутила интересные узоры – холмы и ложбины. Было утро – детвора ещё не успела разрушить их, играя и задыхаясь от азарта, волнения и чувства превосходства. Чувства, что покоряешь вершину, что ты – первопроходец.
       Снег – прекращался. После неопределённой, слякотной осени, после неожиданной, туманной, тёплой, с частыми оттепелями зимы, казалось, на её исходе, можно будет насладиться традиционной зимой: с морозом, снегом, холодом, что делает тёрпким дыхание и указывает на того, кто согреет…
       Внезапно из полуподвала, в котором располагался госпиталь, раздался протяжный, отчаянный мужской крик, перешедший в хрип. Столько отчаянья одновременно Истмах не слышал уже давно. Раздалось ещё несколько коротких не то криков, не то хрипов, будто человек захлёбывался болью…
       Истмах остановился, всматриваясь в едва открытую дверь:
       – Что там?
       – Вчера, в нижнем городе была драка, ранили троих воинов. Может кто из них?
       Истмах обернулся:
       – Почему я не знаю?
       Славен опустил глаза, переминался с ноги на ногу. Перечить и поучать наместника ему не хотелось.
       Внезапно дверь резко отворилась и, сделав несколько шагов по ступеням, на снег, справа упала женщина. Она словно не заметила опешившего наместника и его спутника. А может была ослеплена искрящейся белизной снега. Это было всего шагах в пяти-семи от них. Женщиной была Ата.
       Она скорчилась, всем правым боком упала в снег. Её руки были окровавлены, она их с силой сунула в белый снег. Сама же съёжилась, поджав под себя ноги, словно её мучила неимоверная боль. Её лицо перекосилось, будто бы она неистово рыдала. Но звуков почти никаких не было. Она лишь в бессилии открывала рот, словно вгрызаясь в снег. Только в самой высшей точке своих судорожных рыданий, когда обычному человеку уже не хватает дыхания, она издавала что-то подобно звуку «а-а-а». Но продолжить то рыданием, у неё, всё же, не хватало сил и воздуха в груди.
       Она всё корчилась в исступлении, волосы смешались со снегом, лицо было мокро от таявших снежинок, а с рук стекала кровь. Истмаха так поразило это, что он не мог двинуться с места. Прошло достаточно много времени, пока я тронул его за плечо.
       Ата утихомирилась, никого не видя вокруг, она повернулась вверх лицом и теперь лежала, глядя, как редкие снежинки падают с неба.
       Истмах ступил несколько шагов, обратился к Блугусу Славену:
       – Пусть её заберут. – Он пошёл к ступеням, спустился вниз.
       В одной из комнаток, над телом молодого воина стоял лекарь. Он нервно повернулся на звук шагов, но увидев наместника, словно смирившись с чем-то, помедлив, едва поклонился и отошёл от тела. Вздохнул:
       – Он умер.
       – Кто это?
       – Вожелен. Ему вчера сильно раздробили ногу, …выше колена. Я ничего не мог сделать. Хотел сегодня ампутировать, но он того не пережил…
       Истмах подошёл ближе.
       Молодой, не мальчик, но ладно сбитый юноша, ещё не обретший мужественных черт, ещё не возмужавший. Он казался немного нескладным. Его лицо было перекошено судорогой, губы – разбиты, но больше на, ныне, бледном лице ни кровоподтеков, ни ран не было. Глаза были чуть приоткрыты, губы – оскалены, словно он чему-то ужасался. А может то бы какое-то остервенение? Длинные волосы, выдавали буяна, может максималиста, были перехвачены кожаным ремешком, но неопрятно выбивались из-под него. Его плечи - худы, ключицы ясно обрисованы, руки – длинны, тощи, но жилисты.
       Истмах обернулся. Кто-то из воинов принёс Ату. Она была очень тиха и спокойна.
       Тем вечером Истмах долго не мог уснуть. Дел особых не было – зима, снег. В эти дни он не уставал, а если не уставал – следовательно, и не мог долго уснуть вечером. В голову лезли всякие мысли: от последствий для хозяйства плохой зимы, до новостей, что приходили от короля Енрасема. Истмаха перестали приглашать ко двору. Это наверняка что-то значило. Но волновало то Истмаха поскольку постольку. Однако думалось.
       …В тот вечер Истмах почему-то вспомнил, как по молодости его просто таки восхищали стройные, умелые в бою воины, одетые в кольчуги и с мечами. Сейчас он всем тем владел, и… восхищения не было! Обыденность. Ранее ему очень нравились жёны хозяев харчевен – они были недостижимы, прекрасны и соблазнительны. Сейчас он их будто не видел. Вернее видел, но не как предмет вожделения – лишь симпатичные женщины, что подавали ему, порой, еду. С каким восхищением он поглядывал ранее на всесильных вельмож! И … ныне он сам среди них. Но ничего не восхищает его в них. Так и …Ата… недостижима, прекрасна. Если он всё время будет с ней, так же пресытится?
                56
       …А спустя всего несколько дней…
       Истмах возвращался недовольный. Ему накануне приснился сон, что ныне его тревожил. Ему почему-то приснилась Ата, что смеялась и кружилась. Её распущенные волосы развивались по ветру, лицо раскраснелось, и не только глаза, а казалось – вся она светилась от счастья. А потом внезапно остановилась и посмотрела на Истмаха, начала отступать, косясь на него. Позади неё отчего-то всходило второе солнце, и она устремилась к нему. А Истмах – кинулся ей вослед, пытаясь удержать. И проснулся…
       Он заехал через задний двор, спешился, бросил поводья подбежавшему рабу и взбежал по ступенькам, прошёл коридором, свернул в галерею, поднимаясь к своим покоям. Ему на пути встретился Блугус Славен, управляющий. Он бежал навстречу, однако повернулся и бросился вслед быстро шагавшему Истмаху:
       – Пусть приведут рабыню Ату! Немедленно!
       Он громко хлопнул дверью, лязгнула лямка внутреннего засова. Истмах оглянулся, смотрел некоторое время, словно не видел, а затем, очнувшись, со злостью отодвинул засов, отвернулся и начал раздеваться. Сбросил плащ, едва не разорвав затянувшиеся завязки, расстегнул пояс, сбросил куртку и начал снимать кольчугу, что изредка надевал, но не успел. В комнату, сильно постучав, ворвался Блугус. Ворваться-то ворвался, а вот сказать не решался, только неистово вращал глазами и махал назад руками.
       – Что такое?!
       – Там… Хозяин… Там… рабыню Ату убили!
       Истмах остановился в полудвижении, замерев.
       …Так порой бывает, когда какое-то событие, известие о нём, оказывается для человека совершенно несовместимым с ходом его мыслей. Мыслей, где события – установлены и незыблемы, ход их просчитан. Это как …бежать к далёкому светочу, не глядя под ноги и внезапно споткнуться…
       Истмах, однако, быстро совладал с собой. Он бросился к Блугусу:
       – Когда убили? Где?!
       – Только что. Я пошёл, как вы приказали, позвать её. На конюшнях её не было. Мне сказали, что она пошла в госпиталь, где раненые. Я туда…, а она – лежит в коридоре, из спины – торчал кинжал, и всё залито кровью! …А около – уже собирались люди…
       Говорил он очень путано. И нельзя было понять: от того, что он увидел, или, боясь гнева наместника. А может, и то, и другое – убитую Ату в луже крови он видел сейчас, а гнев Истмаха – будет потом, когда он всё осознает. Т.е. эти неприятности – равномерно распределятся на весь день. Целый день переживания и страхов!
       Истмах бросился к двери, пробежал по коридору, перепрыгивая через три-четыре ступени, стремительно сбежал вниз и через задний двор метнулся к полуподвалу госпиталя. Он сам не так давно проходил здесь! Может именно тогда и убивали Ату? Может и сейчас где таится убийца?
       Одним прыжком миновал три ступени и резко повернул за угол, в коридор. И тут же остановился. На него испуганно уставились несколько воинов – раненые, что могли ходить и несколько зевак со двора. Рабы, что толпились тут же – ретировались.
       На полу, словно, остановленная в порыве бега, и неестественно вытянувшись, как будто от сильной боли, лежала Ата. Даже не глядя на её залитую кровью куртку, было заметно, что у Аты – два ранения: первое – чуть левее середины хребта, выше талии и ещё одно – слева, под лопаткой. Из этой, второй раны – торчал кинжал. Истмах почему-то обратил внимание, что медные волосы Аты рассыпались в беспорядке завитками, и перед его глазами вновь встал вчерашний сон.
       Истмах махнул рукой и, обращаясь к Блугусу, приказал:
       – Прикажи Мо, от моего имени немедленно искать убийцу. Пусть допросят всех: кто, что и когда видел. Я хочу знать, кого Ата встретила на своём пути, пока шла сюда от конюшен! Кто здесь был! Докладывать мне лично, как только что-то узнаешь! Немедленно исполнять!
       …Хранитель Аты, преклонил одно колено, едва отвернув в сторону голову, хмуро посматривал на меня, едва касаясь дланью её пальчиков правой руки. Я знал, что эта девушка нужна была Истмаху. Конечно же, он и сам не догадывался по какой причине. Вернее, он ошибался, в своих догадках. Это всё мог, даже не знать, а лишь предвидеть – только я. Нужно было убедить Истмаха побеспокоиться об Ате, но, вероятно, у него была своя заинтересованность. Что ж, и это меня устраивало…
       Он опустился на корточки перед телом Аты, встал на одно колено и заглянул в её лицо. Выражение лица было немного удивлённым, но общее впечатление – как бы смыто, будто мышцы лица успели расслабиться. Посмертной застывшей маски на лице не было. Истмах присмотрелся. Малюсенькое перо у носа Аты, на грязном полу – едва дрожало. Он быстро попробовал прощупать пульс. Ата была жива! Истмах тревожно оглянулся.
       – Ату немедленно забрать! Она жива. В мои покои! Послать за моим лекарем! – Он взглянул на Коглема, что подошёл:
       – У тебя тяжелораненые есть? Нет? Тогда пошли со мной!
       Четверо воинов подняли Ату, не переворачивая, понесли, со всеми предосторожностями, через ступени и галереи – в покои наместника. Положили на ложе в одной из смежных комнат от спальни Истмаха. Когда все воины, торопясь, вышли, Истмах взглянул на Коглема:
       – У неё, даже я вижу – опасные и страшные ранения. Но если она выживет – я щедро, очень щедро награжу тебя. Моё ты слово знаешь!
       Тот кивнул головой и подступил к лежащей:
       – Нужно освободить раны.
       В это время вошёл личный лекарь Истмаха. Ему уже сказали, в чём дело и с собой он принёс всё необходимое. Оба лекаря обступили ложе. Кинжал вынули, быстро, от шеи до пояса разрезали куртку, рубашку и обнажили раны. Истмах вопросительно взглянул по очереди на обоих. Те разом – опустили глаза. Коглем процедил:
       – Нужно остановить кровь.
       Сложенную в несколько слоёв ткань – прижали к обеим ранам. Ата – дышала…
       Ата дышала поверхностно, часто, вздрагивая всем телом, её лицо порой, словно далёкие молнии, искажали приступы боли.
       …Я чувствовал, что Истмаху было до безумия жаль её. Он порывался что-то сделать, его руки вздрагивали, но лишь кисти рук сжимались. Понимал, что сейчас будет только мешать. Но я чувствовал отголоски неимоверных переживании, что он испытывал.
       …Хранитель Аты стоял тут же. Я не мог сказать, что он потерял самообладание. Конечно же, нет. Но он с отчаяньем глядел на Подопечную. Распрямил руки, сжал кулаки, уголки его губ в скорби опустились и, казалось, что в своих переживаниях он достиг высшей точки волнения. Он так привязался к Подопечной? Мне мой – также был дорог. Но я не имел права так отчаиваться. Я должен был верить в него. К сожалению, я не видел того, что видит каждый Хранитель, смотря на своего Подопечного. Я не видел, сколько отмеряно этой женщине. Я не видел света её силуэта. Гас ли он? Но её положение – было очень опасно. Однако я помнил сон Истмаха – Ата уходила навстречу солнцу, а Истмах бросился ей вослед. Жаль, что он не видел продолжения. Но я подбодрил Подопечного. Положил ему на плечо руку. Он едва повернул голову в мою сторону, словно прислушиваясь, замер. А затем – тряхнул головой:
       – Что ещё?
       Его лекарь, взглянув на Коглема, посмотрел на Истмаха:
       – Первый удар, тот, что пониже – был слабее. Лезвие кинжала – длинное, но второй раны спереди – нет. – Истмах нагнулся и едва приподнял тампон, кровь почти не сочилась, рану можно было рассмотреть. Он взглянул на обоих лекарей:
       – Лезвие вытаскивали с натугой, края раны – рваные и порез уходит вправо…, бил левша? Но человек – достаточно слаб…, сравнительно слаб. Били – неуверенно и слабо…, рука дрожала…, – я подсказывал Подопечному. Он вновь накрыл рану тампоном. Приподнял второй, здесь кровь сочилась, не останавливалась, но рассмотреть рану можно было. Продолжил:
       – Второй удар был сильнее. Если бы это был один человек, который бил сразу несколько раз – второй удар был бы слабее первого. Значит,… напали одновременно два человека. И… то, что удары расположены только слева, возможно, связано с тем, что... – второй был правша, что стоял с другой стороны, чтоб не мешать первому. Но почему вынули лишь один кинжал? …Второй удар был сильнее – рана глубже, но…, наверняка ребро…, – он вопросительно взглянул на Коглема, тот – утвердительно кивнул, – ход удара изменила кость ребра и потому… удар хоть, и предназначался в сердце – лезвие отклонилось. А не вынули,… может, также был слабый человек?
       Он положил тампон на рану. Лекари готовились менять тампоны и перевязывать. Истмах отошёл, думал:
       – Итак, убийца – неуч. И…не воин, …только полный неумёха может так ударить. Значит…, либо подросток, либо – женщина. …Две разные женщины.
       Он остановился, словно не видя, смотрел, как лекари перевязывают Ату. Перед его глаза было то, о чём он думал: и события, и фигуры людей словно бы в реальном действии виделись ему. Зрачки его глаз вздрагивали, расширяясь и сужаясь. Кулаки сжались, он плотно сомкнул губы, словно бы решаясь на что-то, чего до сих пор не делал. Один из лекарей тронул его за руку:
       – Наместник, мы всё сделали. Ей нужен покой. Я пришлю служанку…
       Истмах поднял руку:
       – Нет, не надо, я сам присмотрю, если что нужно будет – вызову. Что я должен делать?
       – Если будет просить пить – давайте, только не очень много. Лучше чаще, но меньше. Мы надеемся, что кинжалы не были отравленными, во всяком случае, состояние ран о том говорит… Если поднимется жар – нужно будет сбивать его, …там мокрыми холодными тряпками смачивать лоб, запястья… Может, кому-то из нас – остаться, или же… всё же… прислать служанку?
       Истмах вновь прервал его:
       – Нет. Я понял.
       Лекари ушли Истмах, проводив их до дверей, окликнув воина-охранника:
       – Если придёт Мо – пусть заходит, когда бы ни явился!
       Охранник поклонился. Истмах вернулся к себе и уставился на Ату. Картина была вполне мирная. Она будто бы спала. Несколько факелов не делали освещение стойким. Эта комната не была протоплена, холодило. Истмах прошёл к себе, окинув взглядом комнату, подбросил в очаг дров. Вышел, вновь окликнул воина. Вошло несколько человек и все вместе они осторожно перенесли ложе с Атой в комнату Истмаха – здесь было куда теплее. Вновь все вышли.
       Истмах остался один. Он некоторое время ходил по комнате, но так глубоко задумался, что порой наталкивался на различные предметы, лишь тогда вновь возвращаясь в реальность, беспокойно оглядываясь на Ату. Несколько раз он подходил к ней и прислушивался к дыханию. Ближе к полуночи она начала постанывать, а затем несколько раз шумно выдохнув, попыталась пошевелиться, но застонала громче. Истмах не двигался, наблюдая. Только ногтями впился в свою ладонь. Я почувствовал отзвуки его боли. Но и тогда он не шелохнулся.
       Зачем он молчал? Испытывал? Был равнодушен? Или боялся подойти? Боялся себя обнаружить? Может ей была нужна помощь?
       Ата осознанно пошевелилась и попыталась перевернуться, но, видимо, её боль была велика, она замерла, прислушиваясь, а потом…тихонечко заплакала. Ох уж эти женщины! Истмах не выдержал. Он ступил к ней и опустился на колени, заглянув в лицо. Осторожно взял её руку и сжал. Но ничего не смог сказать. Одни слова казались слишком малодушными, другие – слишком пафосными, а иные – истинные воины вообще никогда не произносят, презирая.
       …Но отчего человек, на всех этапах своего развития и становления, не может в полной мере показать своё доброе начало, в то же время – не скрывая злобных намерений? Зло сильнее? Оно – как нарыв, рано или поздно прорвется, и наружу изольётся гной зависти, ненависти, бессильной злобы. А добро – словно отшельник-аскет в своей пустыне – может никогда и не проявиться? Даже сейчас я этого… Нет, не должно мне так говорить. Да и судить – мне не должно. Но то удивляло меня. Я Храню, но мне хотелось, чтоб мои Подопечные свой земной путь одолели достойно. Можно ли это сравнивать с материнскими чувствами, когда мать всю жизнь печётся и оберегает дитя от малейших ошибок? Нет. Уровень другой. Мать, порой – ослеплена любовью и в слепоте своей творит добро во зло дитяти. Я же – лишь… Я мог лишь направить, но против воли Подопечного, нам не дано идти. Человек совершает Выбор. Человек творит свой Путь…
       …Ата с минуту смотрела в его лицо, словно пыталась узнать человека рядом, а затем сделала движение, дабы отстраниться. Истмах поднял голову:
       – Хотя бы сейчас не отвергай моей помощи! Ты серьезно ранена. Ты что-нибудь помнишь?
       Ата замерла, вспоминая, чуть повела головой, и её взгляд снова остановился.
       – Нет… Я не помню… Я шла куда-то. Свернула и…сзади услышала шорох. Я не успела обернуться… А потом – эта боль… Очень больно. …Я… Мне нечем дышать…, – она попыталась сделать несколько глубоких вздохов, один за другим, словно бы задыхалась. Попробовала привстать, но сил не хватило. Истмах присел на ложе и помог ей перевернуться, теперь она лежала, чуть приподнявшись, боком на его коленях. Отвернулась и попыталась отодвинуться. Истмах сам отстранился, подложив ей под здоровый бок подушку. Встал и сделал несколько шагов по комнате. Но сдержаться не мог. Он ногой, с силой толкнул стол так, что тот перевернулся. Злобно прошептал так, что было, наверняка, слышно и в коридоре:
       – Даже сейчас ты брезгуешь прикоснуться ко мне! За что ж ты так презираешь меня?!
       Ата отвернулась и закрыла глаза, но в следующий момент ей вновь пришлось их открыть – на шум. Истмах закричал:
       – Да что ж я сделал-то тебе такого, что ты не можешь коснуться меня?! Я – не прокажённый! Почему? Почему ты так? – Он кинулся к ней и встал на колени:
       – Ответь же?! Ответь? Даже здесь, на краю гибели, едва дыша, когда человек не лжёт, когда всех готов простить, ты не хочешь принять мою протянутую руку!
       …Хранитель Аты ступил ко мне шаг. Я его понял. Коснулся рукой плеча Истмаха – не такие беседы нужны сейчас Ате…
       Истмах замолчал, поник головой, начал медленно подниматься колен:
       – Да… Я знаю… Ты любишь, любишь… – он дышал тяжело. Опустил голову, обхватив ладонями голову, заговорил медленно, растягивая слова и вновь посмотрев на Ату. – Здесь, на краю смерти ты истинно не лжёшь, …подлинно ненавидишь и боишься прикоснуться. …Сейчас ты не лжёшь. Но я…, никогда не попрошу прощения за то…, те чувства, что сам испытываю к тебе…
       Он медленно встал и отошёл.
       …Да, в общем-то, мне попадались достойные Подопечные. Это – не были какие-то беспринципные хищники. Мне было легко Хранить их. Это… можно сравнить с лёгкой ношей. А когда поклажа нелегка – немило и всё на пути нашего…совместного следования. Ведь так...?
       После полуночи Ата задремала. В это время в покои тихо вошёл Мо. Истмах вопросительно посмотрел на него. Тот, не говоря, поманил наместника. Истмах оглянулся на Ату и вышел. В коридоре стоял охранник и ещё одна девушка-рабыня. Облокотившись на стену, сонно зевал Коглем. Мо пронзительно посмотрел на Истмаха:
       – Я думаю, что знаю, кто покушался на рабыню…
       – Я тоже знаю. – Мо не смог скрыть своего удивления, а Истмах – продолжил: – Хорошо, что ты пришёл. Пойдём, разберёмся с этими делами. Спасибо, что привёл лекаря. Он обратился к Коглему:
       – Она приходила в себя, однако вновь заснула. – Тот кивнул. – Её лоб – горяч, но жар слабый.
       Истмах быстро пошёл по коридору в сторону своего, так называемого гарема. Хотя никто не возбранял иметь наложниц, но то – скорее была дань его степняцким корням.
       Их у Истмаха было больше десятка. И не одна не играла в его жизни значимой роли. Так… Иногда он распоряжался ту или иную девушку выдать замуж. Или же – разрешал уйти. В любом случае им давались откупные. Все девушки были ранее куплены. И хоть наместник порой заглядывался на красавицу-горожанку, никто и никогда не связывал его ни с одним любовным скандалом. …А может он – просто не попадался? Однако же – силой никого не брал, а удаль? Куда денешь?
       …Я не вмешивался. И если что-то было не так, мне ни разу не приходилось в таком случае опасаться за его жизнь от обиженного родственника. Он был осторожен. Может, помогало ему врождённое чутьё? Степняцкая кровь и природа...?
       …Истмах с силой, ногой толкнул дверь – ему нужно было заранее выбить из состояния равновесия тех, кого он хотел ныне обвинить. Вслед за ним вошли двое воинов охраны. Истмах встал посреди гостиного покоя, скрестив руки на груди, нагнув голову. Тотчас же стали появляться, из нескольких боковых комнат, молодые девушки – пять, семь… Сонные. Истмах крикнул, что есть силы, но коротко, рвано:
       – Я хочу видеть всех!
       Девушки испуганно жались друг к дружке, явно не понимая, чего от них хотят. Если бы ворвались просто воины, а так – хозяин был в гневе! Двенадцать. Все. Истмах поднял голову, резко бросая слова, гневно заговорил:
       – Сегодня было совершено преступление! И я знаю, кто это сделал!
       Он оглядел присутствующих.
       – Фалита! – Одна из девушек вздрогнула и быстро поглядела на хозяина, но взгляда не выдержала. Однако же, дёрнув головой, она отвернулась. Высокая, стройная белокурая девушка, красивые, подведённые голубые глаза, толстая коса до пояса, красивая, высокая грудь, тонкая талия. Она казалась слишком милой, уж очень хороша. Впервые на неё взглянув, не верилось, что такая красота существует. Однако, едва всмотревшись, можно было понять, отчего Истмах скоро пресытился ею: едва опущенные уголки рта, выдававшие презрительную натуру, характерный прищур подозрительного человека, неимоверная гордыня, что читалась во многих её движениях. И косых взглядах иных девушек. Но её – боялись. При её красоте, нельзя было сказать, что она – неряшлива, скорее – пренебрежительна. Возможно, она была уверенна, что большое счастье у неё впереди, что ждут её великие свершения, однако ни должного усердия к тому, ни внимания к деталям – она не прикладывала.
       – Фалита? Кто тебе помогал? Ядвига? Или Малихаста? – Он поочерёдно посмотрел на обеих девушек. Первая изумлённо подняла брови и с негодованием посмотрела на Фалиту, а затем – широко распахнув глаза, словно не понимая, как так можно было подумать, протянула руки к Истмаху. Вторая – задрожав, упала на колени. Истмах резко ступил к ней и сильно сжал руку:
       – Ты нанесла первый удар? – Она задрожала, и глаза её наполнились слезами.
       …Эта женщина, пожалуй, была неинтересна. Она… Когда она говорила с кем-то, то словно бы не уделяла ни человеку, ни предмету разговора никакого внимания – могла рисовать на запотевшем окне, или палочкой в пыли какие-то рисунки. В какой мере она была эгоистична? Или, верно сказать, она была романтична и сентиментальна. Просто милая девушка, с которой, однако скучно. Она была прогнозируема. Вот сейчас она наверняка кинется на колени и станет умолять Истмаха о пощаде, всё свалив на Фалиту…
       Да. Но Истмах отбросил её:
       – Ты мне противна! – Он повернулся к Фалите. Смотрел на неё, молча. Он не опустил головы, не утяжелил взгляда. Да и того, чтоб он рассматривал её с удивлением, с оглядкой на её поступок… – не было того. Он знал её, знал, на что она способна, знал о её гипертрофированном чувстве собственности, о её пылкости и несдержанности…
       Фалита сама ступила к нему шаг. Она была не проста.
       – Ты, наместник, сам во всём виноват! – сказала она с дерзостью, чуть повернувшись и косо глядя на него.
       Я не понял отчего, при этих её словах, Истмах скрестил руки на груди – разве был он в чём-то виноват? Он тихо, глядя ей в глаза, произнёс:
       – Да, я виноват. – Какой констатирующий итог незаконченного разговора. Истмах повернулся и взглянул на Мо. Но Фалита резко, схватив его за локоть, попыталась повернуть его к себе:
       – Ты не посмеешь так уйти! Ты сам виноват! Посмотри на нас! Посмотри на нас всех!
       Истмах повернулся. Фалита выпустила его локоть, но глядела на него с вызовом. А Истмах взглянул спокойно на каждую из двенадцати. Смотрел прямо в глаза. Все опустили глаза и кланялись в ответ. Лишь Фалита глядела дерзко и с насмешкой.
       Была ли она так наивна, что не предвидела наказания? Была ли столь безумна, чтоб идти против хозяина? Или была столь уверенна в собственной неотразимости, чтоб вот так себя вести? Я не почувствовал смятения в душе Истмаха. У него не было недоумения, я не чувствовал и презрения. Ничего. Их он не любил. Но…, он любил Ату (?)… я ощутил, как нарастает его гнев. Он вновь отвернулся и …
       – Бежишь? Не хватает духа?!
       И вновь Истмах повернулся к Фалите. Подошёл совсем близко. Она не выказывала страха, глаза светились задором. Она чуть улыбалась, едва разомкнула губы, словно ожидая поцелуя. Истмах встал так близко, что касался её груди. Он сверху вниз смотрел на её красивое, пухленькое молодое личико, голубые, сияющие глаза, светлые завитки волос на висках, лоб без малейших морщин… Истмах резко схватил её за косу, дёрнул вниз, достал кинжал, едва помедлив, обрезал её толстую косу, смотрел, не отрываясь, в глаза, отступил шаг и бросил волосы ей в лицо.
       Тогда впервые проявились на её лице страх и недоумение. Истмах резко повернулся:
       – Мо! Фалиту и Малихасту отдать воинам! Остальных… прогнать завтра поутру – я никого не хочу здесь видеть. Пусть им выдадут… по пять золотых, пусть они собирают свои вещи и убираются!
       Позади раздались крики ужаса и жалобы. Но, повысив голос, Истмах их, словно обрезал следующими словами:
       – Завтра купишь для меня две-три новых наложницы! А потом – посмотрим! Надоели они мне все!
       Он вышел. Позади была тишина, лишь подвывала Малихаста.
                57
       …Ата выздоравливала скоро. Я удивлялся. Не в первый раз её раны заживали быстро…
       Пока она пребывала в покоях Истмаха – они почти не разговаривали. Потом Истмах уехал, а к его приезду, для Аты была приготовлена небольшая комнатка, тёплая и уютная, ниже этажом, рядом с комнатами лекаря Истмаха. Однако же, вскоре она вернулась к прежней работе на конюшнях, с проживанием там же. Истмах не виделся с ней в тот период, лишь изредка интересовался у лекаря, что да как. …Казалось, у него было много дел.
       …Достаточно интересен и памятен был ещё момент жизни Подопечного.
       Как-то в начале марта он возвратился из двухдневной поездки. Он не стал спешиваться во дворе, никуда не торопился. Размеренно подъехал к конюшням и только там устало сошёл с лошади. Он смотрел, как уводят его коня, смотрел, как спешиваются воины, разминаясь, поправляя оружие. Приказ Малику он дал ещё въезжая в ворота замка. Ныне не хотелось много думать, видеть и слышать Блугуса, с его мелочными, словно у амбарной крысы, проблемами. Блугус – амбарная крыса…! А ведь раньше Истмах о том не задумывался. Он едва улыбнулся. Постоял, словно раздумывая, окликнул конюшего:
       – Что…, всё ладно было?
       Тот поклонился:
       – Именно так, наместник.
       Истмах согласно, однако глубоко задумавшись, закивал головой. Повернулся, чтоб уйти. Краем глаза заметил, как во двор, с противоположной стороны, вошла Ата, однако обнаружив его, попятилась обратно. Истмах повернул голову, долго посмотрел на неё, как она сжалась, едва уйдя в тень галереи, а затем – поманил. Она помедлила, однако не подойти – не посмела. Она не была весела, глаза прятала, держала левую руку за спиной.
       Истмах и не думал её задевать. Не искал с ней встреч, подозвал, потому что долго не видел. А увидел – и захотел поговорить. Он бы ей рад, как радуешься доброму человеку, знакомому, другу, с которым долго не виделся, вернувшись из поездки. К домашней, привычной обстановке неизменно прилагались знакомые запахи, что успокаивают, которые угадываешь, едва войдёшь в дверной проём. И каждый раз удивляешься, как раньше того не замечал? …Он радовался знакомым людям: если они есть, значит и существует тот мир, к которому привык. Который, возможно, вскоре опять начнет раздражать: всё буднично и спокойно, когда захочешь вновь вырваться на степной простор. Но пока – это всё радовало Истмаха. И особенно …Ата. Он по ней скучал…
       – Как ты теперь, Ата? …Всё ли ладно?
       Ата поклонилась:
       – Хорошо наместник, – тихо сказала.
       – А от чего ты не весела? Ты ведь всегда…
       – Устала.
       Истмах молчал, словно оценивая её слова и её состояние.
       – Я немного устала. – Вновь тихо повторила она.
       – У тебя много работы?
       – Нет, наместник. – Она замолчала, нагнув голову. Истмах присматривался к ней: бледное лицо, тёмные круги под глазами, одета – как обычно, и, вроде, неплохо для зимы, волосы убраны аккуратно в косу. Но левая рука за спиной…
       Он, как бы невзначай взял её за левый локоть. Почувствовал, что она чуть сопротивляется, поворачивается влево, словно не хочет, чтоб он видел, что в руке. Истмах сильнее сжал локоть, разворачивая её к себе. Внутренне он был готов даже к кинжалу в её руке.
       Но та – оказалась лишь перевязанной: ладонь до запястья, оставляя пальцы свободными. Истмах не двинулся, но сильнее сжал локоть Аты, вынуждая её посмотреть ему в глаза:
       – Что это?
       – …я поранилась…, нечаянно. Ничего страшного, скоро пройдёт.
       – Ты не лжёшь мне? Ата?
       Она не отвечала. И в том был молчаливый протест.
       – Ата? Я ведь не дурно к тебе отношусь? Скажи мне?
       Она не подняла глаз выше его груди и словно бы не решалась заговорить. А потом, как будто выдохнула:
       – …всё хорошо, просто поранилась, когда несла сено. Это моя вина. Я – неловкая.
       Истмах вздохнул:
       – Как знаешь. – Он устало, тяжело ступая после почти двух суток в седле, побрёл к ступеням.
       Пришёл в свои покои, поужинал. Он никого не хотел сегодня видеть, поэтому прислуживал ему лишь Кальбригус. Раб хотел, было, развеселить хозяина разговором, но тот оборвал его на полуслове, устало махнув рукой:
       – Не сегодня. Я устал. Спасибо тебе за участие.
       Он и остаток вечера хотел провести в покое, но что-то тревожило его. Если бы всё было как прежде... А что не было как прежде? Всего лишь не весела одна из рабынь? Да может она была голодна и оттого – невесела, может, у неё было несварение желудка или ещё чего? Истмах уже лёг, но, несмотря на усталость, долго не мог уснуть. …И всё-таки хорошо, что Ата выжила после того ранения. Ни одной из прежних наложниц у Истмаха не осталось – он был скор на расправу. А новые? Никого из них он не желал видеть – так…, ну да, красивые, но все они казались бездушными. Да, улыбались в угоду хозяину, да, тела их – прекрасны, речи сладки. Одна пуглива, как дикий зверёк, вторая – худенькая, но что-то в ней есть… Но куда ей до Аты…? Третья – статна, с длинными тёмными волосами, карими глазами… Наверно красива. Но не так как…
       Наконец, злобно фыркнув, сел и позвал Кальбригуса. Когда тот прибежал, приказал позвать Блугуса, где бы тот не был. Когда пришёл Блугус Славен, Истмах ожидал его, разбирая бумаги на столе.
       – Что нового произошло, пока меня не было?
       – Всё нормально, наместник… – Блугус вытянулся. Сегодня был тяжёлый день: вернулся хозяин. А это – всякий раз переживания. Мало ли в каком настроении возвращался хозяин? Раз на раз не приходился.
       – Не нормально, Блугус. Что происходит в замке?
       Блугус поклонился:
       – Я не понимаю.
       – Отчего… рабы перепуганные?
       – Рабы? – удивленно, хоть и заметно наигранно пробормотал Славен.
       Истмах вспылил, встал так резко, что дубовое кресло опрокинулось:
       – Я встретил Ату! Она была уныла!
       …Да, многое отразилось во взгляде Блугуса. Но больше всего – было недоумения, каким образом жизнь в замке должна зависеть от настроения какой-то там рабыни. Однако пока не достигнешь определённого положения в обществе, все мысли, которые предполагают так или иначе свидетельствовать о глупости хозяина – следует держать при себе. И Блугус понимал это. Он глубокомысленно задумался, но затем действительно вспомнил нечто, что имело хоть какой-либо вес, однако, не было особо страшным, чтоб и дальше нервировать господина:
       – Наместник, я слышал – раненные воины немного шалили несколько дней тому назад.
       – Раненные? Как шалили? Что значит шалили?!
       – Те, что лечились в госпитале. Они ещё не достаточно окрепли и их пока не распределили вновь по гарнизонам. …Ну, вы же понимаете, воины, молодые, силу применить некуда…
       Истмах тяжело смотрел на Блугуса и молчал. Тот начал заикаться:
       – …они же, сами понимаете…, молодые…, вот и хотели…, а рабыни-то тоже, поди, соскучились по ласке…
       Он осёкся. Истмах смотрел на него так, что казалось, мог испепелить. Он процедил:
       – Что произошло?
       – Ничего, ничего, наместник. Они – не были против…, рабыни не были против…
       – Ата среди них была?
       – Нет! – Моментально выпалил Блугус, будто от этого зависела вся его жизнь.
       Я положил Истмаху на плечо руку.
       Он отвернулся от Блугуса, прошёл несколько шагов, тяжело бросил:
       – Завтра доложишь. Уходи. – Блугус поспешил укрыться от взгляда наместника. Размышления его были вполне прогнозируемы, типичны:
        «А ведь знал…, знал мудрый Блугус, что эта рыжая Ата заманила нашего наместника Истмаха в свои сети. И что эти господа влюбляются в таких мышек? Что в ней такого? Да вроде ничего: маленькая, рыжая, убогая разумом. …Может что было, когда наместник ходил выведывать? Тогда, когда они ходили вдвоём? …Тогда ещё благородный Жилибер Мо ездил с ними. А наместник вернулся совсем недужный. Хоть и не похоже – с тех пор, как ранили эту самую Ату и наместник избавился от своих девиц – он не вызывал её больше. И что ему нужно? Зачем ходить так далеко и брать то, что трудно лежит? Да вот хоть любая в замке или в его окрестностях – грудастая да …, и зависимая и независимая, и девка и замужняя, …да любая готова идти за любовью наместника…! Наместник сильно изменился с появлением этой скудоумной, будь она неладна. Раньше-то – и проблем не было: тешится себе наместник с очередной девицей, только подбирай ему. А ныне? Как воздействовать на него? Он всё время недоволен…!».
       Сам же Истмах, ничего не зная о том, что характер его в последнее время сильно изменился, а ещё то, что с помощью женщин Блугус мечтал влиять на наместника, забылся сном лишь после полуночи. Поначалу сон не шёл. Но усталость – сморила его.
       Проснулся очень рано. Очнулся от тяжёлого сна, но что ему снилось – вспомнить не мог. Помнил только неприятный осадок. Что-то тревожило его. Что-то, что он сам не позволял себе вспоминать.
       …Но я знал. Знал. И мне то не нравилось… Хотя…, это была жизнь Подопечного. Решал он…
       Истмах поел, после вчерашней поездки, нагрузок, неприятно отдавалась боль в мышцах плеч и спины. Старость? Он решил размяться. Погода была хорошей, в полях – неглубокий снег, чуть морозило, безветрие – самое время проехаться. Он приказал воину охраны передать Мо, что ему для прогулки, в сопровождение, требуется и достаточно два воина, а сам, одевшись, направился к конюшням. Он не стал надевать кольчугу. Но я заставил его надеть добротную куртку с защитными пластинами – мало ли? И хоть ран я не видел, но потому может и не видел, что перестраховался?
       Истмах надевал рукавицы, поправлял меч, выходя во двор, когда, приближаясь к конюшням, он услышал крики, женский визг позади самих конюшен. Он вошёл в одну из широких дверей, миновал несколько проходов, что вели к достаточно вместительному внутреннему двору позади конюшен заднего двора замка. Оба воина сопровождения, сгибаясь и неловко проскальзывая в невысоких переходах, следовали за наместником.
       Истмах не стал сразу выходить во двор, он остановился в полутьме дверного проёма – солнце ярко освещало двор, но поднялось ещё не высоко и потому почти треть открытого пространства, в том числе и та, где стоял он сам – находилась в полутьме.
       То, что происходило – было необычно. Неожиданно.
       Пять или шесть воинов, воинов наместника, прихрамывая или вскрикивая от резких движений, или может – возникающей боли, задорно травили нескольких девушек. По всей видимости – рабынь.
       Вот оно: вероятно, молодые, выздоравливающие мужчины-воины, от переизбытка сил, адреналина, гормонов, а может – и просто от злобы и природной жестокости, ведь не пастухи, садоводы, идут сражаться по собственной воле, преследовали, загоняя, словно на охоте, беззащитных жертв.
       Что заставляет сильных, крепких, казалось бы – самодостаточных мужчин испытывать наслаждение от жестокого обращения с себе подобными, только послабее? Ведь это были не какие-то преступники, что заслуживали смерти за убийства, не были даже презираемые всеми и гонимые нелюди?
       Молодые, красивые, тонкие, даже тщедушные девочки бились среди здоровенных воинов и не могли освободиться. Если какой-то из них и удавалось почти пробраться сквозь вакханалию пьяного гогота, мощной волны огня от факелов, то она тут же грубо отбрасывалась обратно в круг. А их падение в водянистую жижу из весеннего снега и нечистот грязного подворья вызывало жуткий дурной смех словно обезумевших, захлёбывающихся в собственной беспощадности, воинов.
       Среди девушек-рабынь Истмах увидел Ату.
       Мгновенно кровь бросилась к его лицу. Ему стало жарко, и он рванул ворот. Презрительно приподнял верхнюю губу и оскалился.
       Ата не металась как остальные, она сторожко следила за движениями воинов, дабы не попасть под огонь факелов. Она казалась очень сосредоточенной. Её волосы были убраны в одну косу, что была смотана в тугой узел на затылке. Свою перевязанную руку она держала на груди, почти у горла.
       Но и воины не теряли времени даром – веселиться так, веселиться. У одного из них была длинная жердь, которой били тех девушек, что не поддавались общей панике. Вот – поймали одну, что буквально кинулась в руки одного из мучителей. Её не отбросили снова в круг, а пиная – смотрели на реакцию остальных, громко смеясь и комментируя.
       Истмах долго не стоял. Всё, что он успел заметить, он зацепил наблюдательным взглядом хорошего воина и стратега. Что должен увидеть всё и сразу. И тут же оценить.
       Он едва успел сделать несколько шагов из тьмы, как Ата, ещё не видя его, кинулась к одному из тех, что пинали упавшую. Но тот, конечно же, ожидал возможного, резко ткнул её горящим факелом в живот. Ата, инстинктивно попыталась защититься от удара руками. Часть горящей смолы осталась на платье и на перевязанной руке. Но от удара Ата упала, сделав несколько оборотов по грязному снегу. Ей удалось сбить пламя. От увиденного дальше она опешила, оставаясь несколько мгновений на земле, а затем медленно начала подниматься.
       В несколько прыжков Истмах оказался около того воина, что ударил факелом Ату. Он единым порывом повернул к себе и что было силы – резко толкнул ногой в живот, руками не стал мараться о падаль. Остальные, не протрезвев как следует, на несколько мгновений опешили, а затем – один за другим кинулись на Истмаха. Но он – хороший воин. Он не был пьян. Он был только зол. Он был только в ярости. Вынув меч, сделал поворот, удар рукояткой – и ещё одно мурло повалилось на землю. Истмах увернулся от факела, нагнувшись, и со стороны ударил ногой третьего. Остальных приняли сопровождающие его воины.
       Уже спустя несколько минут после вмешательства наместника – всё утихомирилось. Три зачинщика лежали, охая, утирая разбитые носы. Один – без сознания. Двое стояли, подняв в знак примирения руки. Девушки сбились в кучу, причитая и плача. В грязной жиже издыхали факелы. Ата стояла в пол оборота, не глядя в глаза Истмаху.
       И тут же из щелей, как крысы начали появляться те, кто до сих пор, наблюдая за расправой – не смели показаться на глаза зачинщикам: в основном рабы и прислуга.
       …Да, на полях сражений чаще погибают смелые, решительные, отчаянные. А в рабство сдаются те, у кого холодно сердце, слаба рука. Или те, кто был ранен и смирился со своей участью прежде, чем зажили его раны, полученные на поле боя. Или же человек и вовсе родился рабом. Как часто в смиренной душе разгорается огонёк справедливости? Только когда лично её боль становится невыносимой? Только когда рвёт её сердце, отрубают её руку? А когда рядом перемалывают такого же несчастного, то единственное, чего хочется смиреной душе – дабы крики были не такими громкими? Что скажешь? Может и есть в том какой-то смысл выживания – хоть за счёт слабых, а популяция сохранится…
       Тот, кто был зачинщиком, начал подниматься:
       – Кто ты и чего хочешь? Я проливал кровь за то, чтоб ты здесь спокойно жировал, а ты так с раненным воином обращаешься? Кто, подери тебя…
       Стойка бойца больше не требовалась, сейчас нужно было, чтоб видели господина. Но не надменного, а грозного. Истмах нагнул голову, расправил плечи и отрывисто, презрительно, нарочито громко произнёс:
       – Я – наместник Истмах. – Его голос не срывался. Он словно пригвоздил всех, кто здесь был к своим местам. А может и не всех смутил грозный вид Истмаха. Зачинщик, отряхиваясь, насмешливо произнёс:
       – Значит из-за тебя я чуть не погиб? Что ж так неласков ты к своим воинам, что едва не сложили головы в сражении?
       – Где был ранен?
       – Да вот, совсем недавно, в стычке со степным сбродом, будь они не ладны!
       Истмаха словно ударили по лицу. – Воин говорил насмешливо. Ничего не боясь. Хотя наверняка знал, что сам наместник был полукровкой – наполовину степняком.
       Истмах скрестил руки на груди и глядел прямо в глаза противнику, говорил тихо и чётко:
       – Что плохого тебе сделали эти? – Он неопределённо повёл рукой в сторону сбившихся в кучу жертв.
       – А с кем мне веселиться? Да и что я такого сделал? Что с них, убудет, а, наместник?
       Он повернулся, огляделся, ближайшей из девушек была Ата. Он ступил к ней и, резко взмахнув рукой – дал сильный подзатыльник. От этого она упала на колени, и подниматься не спешила. Нагнула голову. Истмах промолчал.
       – …Что с ними станется? Это же – скотина, таких – на рынке можно торговать и торговать. Купишь себе ещё, наместник!
       Истмах сдерживался не оттого, что чувствовал свою вину, или считал себя слабее, или противника – правым. Он был в бешенстве:
       – Ты был ранен. Тебя лечили здесь? Разве не эта самая рабыня тебя лечила?
       Тот самодовольно ухмыльнулся:
       – Эта… Но она – корчила из себя недотрогу. А я – что? Мне бы только хорошую, покладистую, молодую и умелую. Я бы её ещё и деньгами одарил. А лечить…, – да много их таких, ещё наберётся. Если бы не этот сброд, может и не воевали бы мы, а жили себе спокойно.
       – Ты мнишь себя… кем?
       – Наместник, да ты что?! Если бы не я…! Если бы не такие как мы, – он обвёл рукой тех, кто был с ним, – кто бы воевал за тебя? Да я чуть жизни не лишился. А ты повышаешь на меня голос из-за каких-то тощих девок? Тебе что, жалко? – Говорил он вальяжно и очень невежливо.
       Истмах вкрадчиво спросил:
       – Остальные? Я ещё могу понять твою звериную суть… Понимаю, но не приемлю… Но эта, – он указал рукой на Ату, – она ведь перевязывала тебя, оттирала твои слюни, отмывала гной с твоих ран! …Должна же быть какая-то признательность, совесть?
       – А зачем она мне? Твоя совесть? Совесть должно иметь вам, богатым. Вы это можете себе позволить, гоня нас на смерть, умываясь нашей кровью, а затем, обходя поле боя, называть нас: «необходимой жертвой во имя победы»… А у тебя есть эта самая совесть? У тебя, за которого я кровь… А ты бьешь меня теперь!
       Он сделал шаг назад и повернулся, окидывать взглядом всех присутствующих, кто молчаливо глядел на эту сцену, подбадривая своих побратимов.
       – Что? Не нужен я больше? Думаешь, обойдёшься без меня? Без нас?! Да ты – никто без нас! Тебя подняли до твоего места такие как мы – воины, что стоят за каждой победой! Без нас ты издохнешь…
       Истмах неожиданно повернулся к нему спиной и спокойно обратился к одному из воинов, что сопровождали его:
       – Пусть придёт ещё кто-нибудь. Эту падаль надобно убрать. – Воин низко поклонился и, придерживая меч в ножнах, кинулся исполнять приказание. В ту минуту кто-то позади охнул. Я заставил Истмаха повернуться. Очень быстро.
       Опешив от презрительного отношения, мнимый герой, вынув из-за пояса кинжал, ринулся к наместнику. Но едва поворотившись, Истмах увернулся от удара, придержал нападавшего за плечи, резко ударил противника коленом в живот, а когда тот согнулся пополам – с силой обрушился согнутым локтем в его спину. Тот заскулил и упал, согнувшись.
       …Вот и размял спину, наместник Истмах. Теперь саднить спина не будет. И не холодно…
       То, что сказал дальше Истмах – было актуально:
       – С убийцей – справиться только убийца. С мразью – мразь. Овечка волку – не противник. – Истмах отвернулся, стоял, сжимая кулаки, опустив голову, исподлобья поглядывая на тех, кто был с зачинщиком.
       Во двор начали буквально вваливаться, в спешке, воины, под предводительством Мо, их привёл посланный воин. Мо шагнул к Истмаху:
       – А я не мог тебя разыскать…!
       – А мы вот здесь…, грелись. – Истмах развёл руками и улыбнулся. Долго посмотрел на Ату. Она не выдержала взгляда и опустила глаза. Наместник продолжил, тон был приказной:
       – Пусть толпу разгонят. Пусть все расходится по своим делам. Этих, – он указал на поверженных воинов – убрать. А этого – он указал на своего недавнего противника… – Подай мне верёвку.
       Мо передал ему верёвку, что вручил, в свою очередь, один из воинов. Истмах сделал крепкую петлю и накинул её на шею своему недавнему оппоненту, едва затянул и завязал узлом, подтянул его к коновязи, намотал верёвку повыше и привязал. Сам вернулся, подобрал упавший кинжал:
       – Собака не должна тявкать на хозяина. Только шакалы задирают поверженного, а воины же – дерутся с равными по силе. Но может…, ты и прав, – вкрадчиво сказал Истмах. – Сейчас попробую, как ты, …порезвиться.
       Он подошёл к несчастному и в несколько приёмов, помогая себе кинжалом – разрезал его куртку, сорвал её, а затем – и рубашку. Он единым движением левой руки схватил противника за горло и примерился – на груди воина был косой шрам почти зажившей раны, чуть пониже у пояса… и на спине – заживающие рубцы. Держа противника всего одной рукой, Истмах, не обращая внимания на визжащего, кинжалом аккуратно разрезал все зажившие раны, по линиям шрамов. Обрезал сдерживающую верёвку. А потом, с презрением оттолкнул бедолагу.
       Тот, извиваясь в жиже теперь уже не белого снега, выл высоким, часто перемежавшегося хрипами, голосом. Он проклинал Истмаха. Но тому, казалось, не было до того – никакого дела. Истмах отряхнул штаны, не торопясь, несколько раз провёл рукой по своему локтю, отчищая с куртки грязь, но затем – махнул рукой:
       – Эту тварь – не трогать. Приковать к столбу. Пусть подыхает.
       Не оглядываясь, спокойно пошёл к выходу со двора.
       Истмах не посмотрел на Ату. Всё что он ныне сделал, было не потому, что хотел заслужить её доверие или благодарность. Именно сейчас он был уверен, что она смотрит на него с ужасом и презрением. Но он так решил.
       Он не спеша совершил конную прогулку. А после обеда приказал, всё же, позвать Ату.
       Я про себя улыбнулся. «Характер». Но к добру ли то было или нет, я не знал.
       Вошёл воин, доложил, что не могут найти Аты. Истмах ничего не сказал. Он, молча, медленно вышел из своих покоев. Пошёл её искать. Заглянул в госпиталь. Хотя знал, что её там наверняка нет. А зашел – просто так, чтоб лишний раз удостовериться. Чтобы было время подумать. Он остановился у конюшен, но не пошёл смотреть в её закуток.
       Повинуясь какому-то подспудному желанию, он вновь, как утром, прошёл вдоль стойл, по проходу, и вышел на заднем дворе конюшен. Ближе к северной части двора была коновязь, к которой утром Истмах приказал привязать прикованного нынче жестокого воина.
       Так и есть. Ата заканчивала перевязку. Истмах, не окликая, подошёл ближе и остановился всего в нескольких шагах от них. Воин хмуро взглянул на него и отвернулся. Недовольно мотнул рукой, прося прекратить Ату перевязывать его. Ата оглянулась и увидела Истмаха. Она медленно, виновато встала, её плечи были сутулы, она всё время теребила правой рукой – пальцы своей левой, перевязанной, руки.
       Но когда она посмотрела ему в глаза, Истмах не смог того вынести. Он поморщился и отвёл взгляд. Отвернулся и ушёл.
       Ушёл, потому что она была сильнее.
                58
       А уже в конце марта случилось нечто. То, что и должно было произойти. То, к чему я так долго готовил Подопечного. То, о чём пытался предупредить. То, для чего мне была нужна Ата. То, ради чего я так долго удерживал её подле Подопечного. Полтора года.
       Истмаху нужно было выехать к Асибару, с отрядом – подмога. Однако он сделал не то, что я ему советовал. Он разделил отряд: почти три сотни ушли по длинной, но лучшей дороге. Сам же Истмах с двадцатью воинами и сопровождающим служкой – отправился по более короткому пути.
       Кто его предал? Знал я эту собаку. Да и Истмах – знал. Но исправить в ту минуту ничего нельзя было.
       …Порой бывает так, что мы проклинаем событие, которое нам …, нет, всё же – вам мешает сделать то, что задумано. А оказывается, что то – к большой удаче. Не только для человека, но и для тех, кто ему близок. Так и Кальбригус: предвидел ли его Хранитель возможную гибель своего Подопечного и смог ли изменить предначертанное? Кальбригус сломал ногу за три дня до поездки Истмаха. Тот хотел было взять мальчика-служку себе в помощь, вместо верного слуги, но на глаза ему в последний момент попалась Ата. Неожиданно для себя, неожиданно для неё, но не неожиданно для меня и её Хранителя – приказал скоро собираться в дорогу именно ей.
       Хранитель Аты, казалось, был озабочен, его движения были резки, но не спешны – было видно, что он недоволен, но собран. Я же… А что я? Я должен Хранить и …я предвидел то, что должно было случиться. Я был этим доволен. Это был не первый мой Подопечный. Рано или поздно, но Путь Подопечного заканчивается. Но на то мы и Хранители, чтоб оберегать. Ситуации бывают разные. Но я знал, чувствовал, что если бы поехал Кальбригус – Истмах погиб бы. По его телу разлилась бы смертельно-чёрная тоска, мертвенный холод касался его пальцев.
       …Как искусный портной связывает тонкие нити рваной одежды, или хирург – раны.
       Как виртуозный художник огромного и величественного полотна, в одном ему ведомом порыве, не наугад, а тонкой задумкой объединяет трепетные струны жизни в один ведомый ему узор…
       Не то чтоб я был особо дружен с Хранителем Аты, нет, храня Подопечного, я не ощущал особых чувств к иным Подопечным или их Хранителям. Нет. Это не работа, буквально. Мы даже ничего не делили, мы Созидали. Это – состояние…
                59
       …Отряд Истмаха приблизился к Моровой лощине – кустарники с чахлыми деревцами едва прикрывали огромные валуны, перемежёвывающиеся более мелкими отслоениями ракушечникового камня. Дорога извилисто петляла.
       …Ой, не напрасно мне всё то не нравилось. Я видел силуэт Подопечного, тронутый ранениями.
       Перед въездом в лощину Истмах умерил бег лошадей – ему не зря докладывали, что на него готовиться покушение – их он уже дважды пережил на той неделе: в одном из селений в него стреляли дважды, с разницей в час. Но он, словно назло, был готов рисковать. Я смягчил его пыл. Хотя, конечно, он и сейчас был очень уязвим.
       Он ехал шагом, словно вслушиваясь – я знал и видел, что убийцы здесь. Ехали бы они быстро – умелый лучник и так бы попал в него. А медленно – есть надежда, что шорох, треск, дыхание выдаст противника. Он чувствовал это и осторожничал. Истмах был в числе первых, за ним – несколько воинов и Ата, как сопровождающая служка. Отряд в двадцать воинов – два стройных ряда по 10 человек.
       Но вот Истмах вовсе остановился, поднял руку, его воины, по инерции проехали ещё несколько шагов. Истмах прислушался. Внезапно он резко кинулся в сторону и назад, достал рукой до Аты и грубо, сильно наклонил её. Умело направляя лошадь ногами, он следующим движением и вовсе прикрыл Ату – почти вслед за тем две стрелы, одна за другой, вонзились ему в грудь – чуть правее грудины и в предплечье. Истмах начал заваливаться на Ату, она от неожиданности опешила, с трудом удерживая узду.
       Ещё несколько стрел – моментально выбили из сёдел троих окружающих Истмаха воинов. Его лицо оказалось совсем близко от испуганных глаз Аты, он прохрипел:
       – Спасайся! Ну же! Там… назад, нет…! Справа была тропа на луг. Быстрее! …спасайся! – Она от неожиданности бросила коня резко назад. Истмах – не удержался в седле и начал падать, его конь – встал на дыбы, сбрасывая всадника. Отряд из двух десяток – рассеялся, воинами командовал Малик Средник. Он смог мгновенно оценить ситуацию: несколько приказов и отряд пошёл на опережение, вернее, отовсюду был слышен шум боя.
       …Истмах был жив. Я направил его к камням, среди которых не видел ни одного лучника-заговоршика. С трудом, временами падая, Истмах добрался туда, сделав немыслимые усилия – минул несколько больших валунов и казался на небольшой поляне – то тут, то там громоздились большие, в человеческий рост и до совершенно маленьких, не больше кулака, камни, часто поросшие кустарниками. Позади – обнаженная скальная порода. На полянку было несколько выходов и Истмах начал озираться, дабы понять, откуда можно ждать неприятностей и как лучше укрыться. И тут он, на мгновение замер, затем несколько раз, стремительно, насколько позволяло его состояние – обернулся.
       Ошибки быть не могло. Это было то самое место. Вот оно: Истмах – среди множества камней, они справа, слева, чуть позади. Слабая пелена тумана. Он помнил, что она должна была быть сильнее, но вероятно – то было марево сна. Едва удерживая меч правой рукой, левой он чуть расстегнул куртку и запустил руку за пазуху – кровь. А всё же, боль чувствуется справа, а не слева. Он старался дышать, но выходило судорожно, из-за рывков боли. Он отполз к камням, с трудом сглотнул слюну и без сил опустился, прислонившись спиной к большому камню с отвесной боковиной – так проще будет встретить врага. Однако же, он не переставал думать, что с Атой – вот и сердце болит. Почему из-за неё болит сердце?
       …А умирать-то – не хочется…
       Многие…, очень многие, в минуты опасности возносят молитвы, вопрошая, почему сейчас? Почему не было предупреждения? Ведь так ещё хочется пожить, чтоб сделать то, что планировал. И среди множества желаний вдруг скоро понимают, что было самым важным: как нужно было сказать что-то кому-то, сделать то, что откладывал… Но… земной Путь каждого человека это не лавка, заходя в которую, можно выбирать, ориентируясь по деньгам, те или иные желания. …Да, впрочем, наверняка, даже если бы люди и знали, «что, когда и как», наверняка нашлись бы многие, кто отложили бы всю тяжкую работу на последний день. А с истечением последней минуты, они вновь вопросят: «Ну же, ещё немного, самую малость – на исправление и переосмысление ошибок, и выполнение несделанного…». Страх смерти – один из самых сильных, однако, не все люди – одинаковы, порой, и бешеные лошади закусывают удила.
       …А Истмах? О чём думал и грезил Подопечный? Конечно же – о несделанном. Ему было жаль, что не успел связать в узлы те нити, которыми обозначались преобразования здесь, на границе Великой Степи. И не волновало его даже «Кто» не давал ему того сделать. Какая разница сейчас? Вот если бы он выжил – уж непременно занялся бы. – Он усмехнулся, – почему не сделал того после двух предыдущих покушений? Почему? Извечный вопрос «Почему?»! Но только ли о себе думал Истмах? Нет. Был ли он справедлив по отношению к другим людям? Подчинённым? Воинам? Равным? Или в стремлении к власти он ступал по «головам». Истмах вновь хмыкнул и закашлялся. На губах показалась кровь. Нет, в отношении иных он не раскаивался. Так должно было быть. Во времена смут власть должна быть у того, кто способен нести её бремя, тот, кто возьмёт на себя ответственность за возможные ошибки, провалы и …выполнение задуманного. А ныне? Разве ныне в его наместничестве – смута? Ныне нужны хорошие управленцы, а время горделивых полководцев-единоличников – прошло. Так может…? Кому ныне мешает Истмах? Кто мешает укреплять власть короля на этих территориях? Ведь Енрасем не самый лучший из правителей, он, как и многие, …как и почти все – хочет лишь денег, власти. Ведь, не секрет, что тот, кто довольствуется малым – не тянет руки к большому. Так может…? Король Енрасем отдал приказ убить наместника Истмаха, дабы заменить его более сговорчивым человеком, не тем, кто всё время требует, просит, теребит? Но почему король тогда не говорит ничего Истмаху? …А разве такой, как этот король скажет, особенно Истмаху, что много сделал для Енрасема? Да, кредитора порой бывает проще убить, чем выплачивать долг. Даже если его не буквально требуется выплачивать. А разве Истмах требовал бы? Но тогда – моральный долг… А разве у Енрасема и его приближённых есть совесть? …Как там говорил тот воин, который горящим факелом ткнул Ату не так давно: «…зачем совесть тем, у кого есть власть»?
       …Как она теперь? И…неужели она действительно придёт его добивать?
       …Раздались едва слышные приглушённые шаги. Кто-то двигается тихо и осторожно. Человек не был грузен, шёл походкой осторожного лёгкого хищника, а не упрямого и уверенного вепря. И снова Истмах, как во сне, затаив дыхание, почувствовал, что человек озирается, словно бы принюхивается, разыскивает и… стискивает в руке меч. Оружие. Которое несёт смерть. Опять! Опять всё повторялось в мельчайших деталях! …Медленно, очень медленно проявлялся человек из тумана. Истмах закусил губу – сон во всех деталях показался перед ним. Он знал, кого увидит. …И ничего не сделал прежде, чтоб предупредить это событие! Ничего! А ведь сколько раз сама Судьба предупреждала его о скорой гибели. Все эти детали, ощущение. А главное… Главное – он знал своего убийцу! Знал! И ничего не предпринял! Только лишь приблизил!
       Словно отражение его самых мрачных мыслей где-то неподалеку послышался раскат грома. Истмах, несмотря на напряжение, повёл головой. Гроза? Сейчас? Ведь рано ещё. …Опять суеверные людишки скажут, что это к голоду или войне. Почти всякий год люди голодают, но если не было грозы прежде, чем распустились листья на деревьях – стало быть то не голод. Суеверия… открывают шире двери страхам. Истмах едва растянул губы в усмешке: что до того ему, бывшему наместнику, бывшему теперь уже, казалось, даже человеку. …Бывшему человеку. Как долго можно балансировать на грани жизни и смерти?
       …Но так и есть: среди камней показался худенький, казалось юноша, строен, двигается осторожно, крадясь, едва сгибая колени. Озираясь, но в его движениях – не чувствовалось страха. Он не боялся, он искал. Это – Ата! В её руках – обронённый кем-то меч. Зная это, Истмах уже не испугался, а чего пугаться: развязка наступила, тоскливое, смертельное удушье сна – разгадано. А может это тоже сон? Но нет – раны кровоточат и болят. Главное – не показать ей, что ему больно. Не показать, что трусит. Хотя Истмах и не боялся – и не то в жизни видел. И не того от жизни ждал.
       …Может, оценивая по себе, а может, хорошо узнав человеческую натуру и помня все обиды, которые ей нанёс, он не ожидал ныне от Аты участия. Я тогда, помню, был весьма удивлён его уверенностью. Почему? Ата – всегда была с ним мягка, послушна и добра. Видел ли он когда-нибудь, чтоб Ата мстила? Нет, она до этого никогда не опускалась. Да и не могла, с её характером. Но Истмах? Почему он так думал о ней? Действительно судил ли он по себе, по своими поступкам? Нет, и Истмах не был подлым, что ударит ослабевшего из-за угла, в спину. Нет. Но ныне – он не доверял Ате. Обострившееся чувство опасности? Или чувствовал, что причинил Ате много боли прежде, превысив степень её терпения? Может…
       Он крепче сжал меч, подтянул правую ногу под себя, постарался найти оптимальный режим дыхания – не глубоко, но чаще чем обычно: дабы не так чувствовать боль. Хотелось дышать. Хотелось жить. Он вперил взгляд в пришедшую. В тот момент и Ата повернулась, наконец – увидела Истмаха.
       И он, и она – замерли.
       Истмах – умел выдерживать взгляд. Смотрел как на врага, глядя между глаз. Если бы взглядом умели убивать – Ата в следующее мгновение бы упала замертво. Однако она, низко опустив голову, но глядя на Истмаха, сделала несколько шагов к нему. Истмах поднял меч:
       – Не подходи! Брось меч!
       Ата, остановившись на мгновение, лишь крепче сжала рукоять меча и, оглянувшись, снова сделала ещё несколько шагов к нему. Истмах попытался подняться и также сдавил рукоять меча – смерть нужно встречать достойно. Но у него не вышло – ослабевшая рука лишь скользнула по камням, не смогла удержать вес тела. Его движения можно было бы принять за трусливые, когда человек стремится вжаться в стену, или в истеричном припадке протиснуться сквозь неё. Но у него был такой решительный взгляд и выражение лица – насмешливо-презрительное, что помышлять о его трусости никому бы и в голову не пришло.
       На этом – сон Истмаха всегда оканчивался. Ныне он не знал, что будет дальше. Хотя, на что тогда человеку жизненный опыт?
       …Хранитель Аты стоял тут же, он смотрел будто бы со стороны, поджав губы, словно был недоволен тем, что делала Ата, …не понимая её поступков. Но смерти своего Подопечного я пока не видел. И потому мне была даже интересна развязка данной ситуации.
       Ата остановилась, но меча не выпустила. Выражение её лица вряд ли можно было считать наигранным. Она даже не изумлялась, открыто, может быть впервые за долгое время, честно смотрела в глаза:
       – Что? Я вам сейчас жизнью обязана…
       – Я не верю тебе, уходи!
       – Вы мне не верите…? – Она, словно сама не поверив в то, что услышала, замерла, но вновь сделал несколько решительных, вместе с тем лёгких шагов по направлению к Истмаху.
       – …тогда …убейте меня, …в тот момент, когда посчитаете нужным. Только так вы избавите меня от бремени долга.
       Она скользнула на колени подле него, улыбнулась не дежурно, а так, словно открывала сердце, безмерно доверяя человеку. Опустила меч и очень осторожными движениями пальцев начала ощупывать его раны, пытаясь решить, как лучше поступить. Очень бережно, но скоро отстегнула застёжки его лат и, отняв их, заглянула, непроизвольно поморщилась. Запустила руку за спину Истмаху. Посмотрела на него:
       – Вышла лишь одна стрела. Я должна… вырвать другую?
       Он молчал, словно раздумывая, но кивнул.
       Скоро сняла свой плащ, положила его рядом с Истмахом. Быстро, хоть и тяжело, но безмерно бережно приподняла, приняв на себя его вес и почти сама – передвинула, дабы положить на бок. В ту минуту никто бы не смог и помыслить, что она готовит подлость.
       Сзади, сколько могла, придерживая стрелу – обломала наконечник и осторожно уложила Истмаха на свой плащ. Раздумывая лишь мгновение, оглянувшись, левой рукой зажала ему рот, а правой – довольно легко вырвала древко обломленной стрелы. Истмах не издал ни стона, довольно спокойно положил свою ладонь на запястье её левой руки, а когда Ата отняла руку, оскалился:
       – Что ж ты…
       Она, не глядя ему в глаза, коснулась лбом его груди, словно доверяясь ему или прося прощения за причинённую боль. Но затем, заглянула в глаза:
       – Стрела застряла неглубоко, но больно будет. – Словно бы спросила.
       – Дай палку.
       Ата, оглядевшись, подобрала сук, снова поискав глазами, но не найдя чистого полотна, быстро оторвала край своей рубашки и обернула им палку, дала Истмаху в зубы. …И как будто бы не решалась выдернуть стрелу. Он положил свою руку на её колено, ободряя. Ата осторожно взяла стрелу правой рукой, положив левую у раны, поводя пальцами, словно жалея, замерев на мгновение, резко выдернула стрелу.
       Истмах, сжимая зубами палку, не застонал, а скорее захрипел.
       – Сейчас, сейчас всё пройдёт…, я перевяжу…, это ведь не больно. Больно было, когда я …вытягивала ту стрелу. А это разве больно…? – Она говорила размеренно, тихо, ободряя. Глаза оставались настороженными, серьёзными. Истмах, обессиленный всплеском боли, а может и такими разными эмоциями, только следил взглядом за её быстрыми движениями.
       Она, скорым движением, словно ища что-то и поняв, что ножа у неё нет, лишь мельком взглянув в глаза Истмаху – вынула из чехла его кинжал. Он даже не двинулся, лишь наблюдая за ней. Она расстегнула теперь уже его куртку, предельно осторожно сняла её, разрезала рубашку, и из неизменной лекарской сумочки, что носила обычно в походах через плечо, вынула фляжку с чистой водой, промыла, отёрла тряпицей рану. Бережно, но туго начала скоро перевязывать обе раны чистыми полосками полотна.
       Перевязав, она сверкнула лучистыми глазами:
       – Я ведь говорила, что не больно? И вот теперь не болит.
       – …Хоть улыбнись мне… Давно не видел…
       Она взглянула на него, казалось, с болью и опустила глаза. …Сняла свою сумку с перевязочным материалом и бережно подсунула его под голову Истмаху. Словно испрашивая, тихо сказала:
       – …Что, теперь будем ждать? …А чего ждать? Если они победят ваших воинов – будут искать вас. Вы очень тяжёлый, я не смогу перенести вас. Вы сможете идти?
       Он успокаивающе произнёс:
       – Подождем. Нападавших было явно меньше. А моих – два десятка. Было. Подождём. – Но сам он вновь взялся за рукоятку меча. Повинуясь его порыву, и Ата взяла свой меч в руки.
       Примолкшие, было, раскаты грома теперь послышались ближе. Ата мельком взглянула на Истмаха, словно пытаясь выяснить, знает ли он о том, что она боится грозы? Не найдя отклика в его глазах, она боязливо оглянулась в ту сторону, откуда слышались раскаты, втянула голову в шею и едва выпустила рукоять меча. Он тускло поблёскивал рядом с её пальцами.
       Вовремя. Послышалось отдалённое бряцанье оружия о доспехи. Но кто-то хоронился – движения были осторожными, звуки – приглушёнными. Ата непроизвольно схватилась левой рукой за руку Истмаха. Он почему-то подумал, что ныне помощи от неё особой ожидать не стоит.
       – Ата…, – она взглянула на него, и он словно споткнулся о потемневший взгляд. В её глазах не было ни капли доброты. Она отпустила его руку, нащупала его кинжал, сжала его, второй рукой взяла меч и встала. Она, не двигаясь, наклонила голову, прислушиваясь, в напряжённом ожидании следующего звука.
       Меня поразила мысль Истмаха в то мгновение – «вот так выглядит для кого-то смерть».
       Ата правильно определила направление приближающихся шагов. Встала за большим камнем с той стороны, сжалась, чуть присела. Показалась неясная тень. Но почему медлит Ата? Истмах понял, что она хочет узнать – один человек, или их несколько, цепочкой.
       Воин был чужой, он неожиданно увидел раненного Истмаха, на мгновение опешил, разглядывая его, определяя, свой или враг. В то же мгновение Ата выпрямилась за его спиной, оставив меч на земле. Она молниеносно зажала правой рукой рот воину, а левой – безошибочно загнала кинжал по самую рукоятку, вывернув лезвие меж пластинами кольчуги, из подмышки в сердце. Тот дёрнулся, но Ата придержала тело, и пока оно заваливалось, перенаправила это движение за камень, одновременно немного его протащив. Воин был грузный, и худенькой Ате это стоило усилий. Она поджала ему ноги в коленях и прикрыла тело его же плащом. Встала и прислушалась – настораживающих звуков не было. Но почему воин был один? Отбился от своих? Сам хоронился? Или это – разведчик?
       Гроза приближалась. Она не была высокой, в облаках, наверняка туча низко заходила по долине реки. Эх, рано-то как первая весенняя гроза, …наверняка будет голод или война. Истмах уже не улыбался.
       …Не то чтобы он не ожидал такого от Аты, времена такие, что нужно уметь себя защитить… Но это не вязалось со всем, что он знал о ней: теплотой, с которой она ухаживала за ранеными, кротостью, с которой выполняла любую работу, с мягкостью, что скользила в её движениях и задумчивом взгляде, когда она думала, что её никто не видит.
       – Ата…
       Она пошла к нему и остановилась подле, но на колени не опустилась, сухо сказала:
       – Вы мой хозяин, я обязана вас защищать. Вы ранены.
       – …Только это?
       – Вы были добры ко мне.
       – Был?
       – Всё это время вы хорошо ко мне относились. …И вы спасли мне жизнь сегодня.
       – Значит, мы взаимно расплатились? Это всё?
       Она опустила взгляд и ничего не ответила. Истмаху хотелось услышать что-то большее. Почему? Как по мне, объяснялось всё просто – адреналин. Хотя и теперь ему самому было неприятно признаваться, что, поправ свои убеждения, его страсть к Ате обуздывает та самая, презираемая им любовь. Сейчас, когда он пережил новое рождение, когда смерть смотрела на него со стороны, многое казалось не важным, а некоторые вещи стали выглядеть до того выпукло, что казалось, нет им границ.
       – Ата, я не могу забыть ту ночь, …год тому назад.
       Она залилась краской, отвернулась, и сделал несколько шагов прочь. Это её пренебрежение, словно наотмашь ударило Истмаха по лицу.
       …Я не думал, что он опуститься до этого. Но он сказал:
       – Две недели тому назад вновь, во второй раз, приезжали переговорщики твоего Хасби! Он-де пронюхал, что ты всё же жива. Ты была права – он предложил за тебя очень, очень много – сто монет золотом. Когда обычному рабу лучшая цена – десятина мелкой монетой. Но я сказал, что ты умерла. Я вновь солгал, потому что никогда не продам тебя! Тебя больше нет! Ты умерла! А я – никогда не отступлюсь. Клянусь, и клятву свою я исполню, ты будешь моей всякую ночь, когда я захочу!
       Она обернулась. Реакцию её Хранителя я видел. Ну и что? Мне было интересно, как она себя поведёт. Так ли она бездушна, как мой воин? Ибо повторюсь – смерти его я не видел ныне.
       Она смотрела на него и молчала. Истмах не мог прочитать всего того, что отражалось на её лице. Но я видел: «…бездушная тварь…», «…а что теперь…», «…Омри, милый Омри, он всё же не забыл…», «…убить его…», «…никто ведь не узнает…», «…он так бездушен…», «…но почему…». Она тяжело дышала, по её взгляду было ясно, что тёмная пелена застилает ей взор, она крепче стиснула рукоять меча. От крови, что прильнула в ярости к лицу, у Аты закружилась голова, она без сил опустилась вначале на одно колено, затем на другое, теперь уже тяжело опираясь на меч. Но вот она подняла голову, с усилием встала и направилась к Истмаху. Он развёл руки, презрительно скалясь и обнажая грудь.
       Она вновь очень тяжело, без сил опустилась на колени перед ним, посмотрела в глаза:
       – Вы поступили так, как считали нужным. А я поступаю так, как велит мне моя совесть. Я вас понимаю, ибо сама стремлюсь к тому, кто мне …дорог. Пускай, нас рассудит судьба.
       Так, словно руки не слушались её, она подобрала фляжку с водой и протянула Истмаху:
       – Воды хотите? Вам нужно пить…
       Откуда у него взялись силы в то мгновение? Он правой рукой выбил фляжку у неё из рук и схватил рукой за горло, удерживая. Она закрыла глаза, губы дрогнули, словно она молилась.
       Истмах вглядывался в её лицо с презрением, или пренебрежением. Затем глаза его загорелись яростью и ненавистью. Смотрел на неё, дрожа. Я положил ему руку на плечо. В ту минуту, казалось, он был готов причинить ей не только боль, но и погибель. Была ли она глупа? Или настолько свята, что принимала все его плохие поступки с пониманием? Почему она не выплёскивала свои эмоции? А ведь у всякого нормального человека они должны были быть. Это – не сломать ветку и не прогнать собаку. Реакция на то, что разрушали целую жизнь, будоражили и обрекали душу на долгие годы страданий, а разум – на прозябание. …Были ли её слова и поступки лицемерием? А может она рассчитывала отомстить позже, когда у Истмаха совсем не случится выхода? Так куда уж дальше? Сейчас он был беззащитен, слаб, ранен? Она могла его легко добить.
       …Я опустил руку на его второе плечо…
       Он помедлил, замер, а затем – отпустил её, оттолкнув, а через мгновение захрипел, закашлявшись:
       – Я не буду просить у тебя прощения…
       Она обернулась, и посмотрела так пронзительно, как побитая собака смотрит на впервые ударившего её доброго хозяина:
       – …Вы не самый плохой из хозяев, вы не самый плохой из тех людей, что я встречала. Наверно…, конечно вы, наместник, имеете право на то. Я не сужу вас.
       – …ты?
       – Нет.
       Он в бессильной злобе ударил кулаком по земле. Она не любит его и никогда не полюбит!
       …В тот миг на тропинке раздались поспешные шаги – кто-то приближался. Ата метнулась к камню, осторожно переступила через тело мёртвого воина и вновь затаилась с кинжалом в левой руке, и мечом в правой. Показались неясные тени – двигались скоро, слышалось приглушённое бряцанье оружия.
       Истмах не сомневался, что если это враги – им обоим несдобровать. Он, вероятно, и хотел бы задуматься о поступках и словах Аты, но обострившееся чувство опасности – обратило его мысли в другом направлении.
       …Показался Малик, а за ним – ещё несколько воинов. Малик, вглядевшись в лежащего наместника – подскочил к нему, и только третий воин обернулся на громкий выдох Аты, что стояла за камнем, мгновенно у её горла оказался меч.
       – Нет, – слабо отозвался Истмах. – Нет, она защищала меня.
       Той ночью над временным лагерем раненного наместника Истмаха разразилась сильнейшая гроза.
                60
       Почему она тогда верила Истмаху и защищала его? Появилась уверенность, что он умеет обуздывать свои страсти? Что он, любя её как женщину, уважает её как человека? Любил ли? В такие минуты, советчик – собственное сердце…
       Почему подкупают мужчины, которые готовы любить просто так, ничего не требуя взамен? Видимо, женщина, жертвует всем, что у неё есть, только за искреннюю любовь, уважение и преданность. А возможно она только тогда и раскрывается как женщина. Истинная женщина…
       Какой она должна быть? Почему порой мужчины любят распутных, трепетных, праведных, лицемерных, страстных и…? Какая загадка кроется в женщине? Или правильнее говорить о реакции мужчины? Его критериях? Его праведности или нестандартности? Почему среди множества доступных Истмаху женщин, случилась именно Ата? А почему порой бывает так, что загоревшись одной женщиной, желаешь завоевать только её, любя другую, а проживая жизнь с третьей? Что заставляет клясться в любви, чтоб через несколько лет, месяцев, или даже дней – забыться в желании быть с другой?
       Среди множества женщин, что довелось познать Истмаху, только Ата порождала в его сердце незатухающий ровны огонёк страсти и желания быть рядом. Но ведь всю жизнь можно жить с идеей о …спокойном и уютном доме, беспрестанно круша надежды тех, до кого дотягивается рука и пребывать в хаосе чужих заблуждений, желаний, страстей. Как желающий устранить жажду обычной родниковой водой, обречён пить лишь хмельное вино, как человек, сбивший в кровь ноги дорогими сапогами, мечтает лишь пройтись по утреннему влажному лугу, дабы ушла эта непрерывная ноющая боль…
       …Кто же был виноват, что любовь Хасби на чаше Весов любви Аты – перевесила чашу, которую наполнял Истмах?
       …Да и любил ли он…?
                61
       …Исполняя приказ Истмаха, Ату к нему не подпускали. В течение полутора недель после того случая они не виделись.
       В один из дней, примерно в середине апреля, Истмах приказал привести Ату. Честно говоря, мне не нравилось то, что он сейчас задумал сделать. Я предвидел, что это сильно скажется на его нраве и поступках. Хоть и должен признать, что порой испытания делают человека лучше. Но это было его решение. Да и стоило ли переубеждать? Я решил, что коль к тому идёт, Ата выполнила своё назначение.
       Помимо самого Истмаха, что сидел в кресле у широкого дубового стола, в зале присутствовал, стоя ближе к входу, посланник вельможного Омри Хасби. Истмах был ещё слаб: две стрелы – вполне достаточно даже для такого могучего организма. Он не предложил посланнику сесть, было заметно, что тот его раздражал.
       На столе перед Истмахом лежал мешочек доверху набитый золотыми монетами. Теми самыми, под выкуп.
       Привели Ату. Она опешила, когда увидела посланника, узнала. С надеждой она всматривалась в его лицо. Тот улыбнулся, и её лицо, в ответ, озарилось теплом и внутренним светом. Она, помедлив, ступила несколько шагов к Истмаху, вновь замерев в ожидании. Тот поднял руку, предупреждая её движение:
       – Я принял решение. Я дал знать Хасби, что ты жива, он прислал выкуп. Я отпускаю тебя, ты теперь принадлежишь тому, кто заплатил за тебя. Его воля поступить… Убирайся! Убирайтесь!
       Посланник круто повернулся, но Ата – подняла глаза, смутилась, но затем твёрдо сказала:
       – Я благодарю вас, и это не пустые слова. Я желаю вам всего хорошего.
       Истмах оскалился:
       – Коль ты сказала, и я скажу. Ты знаешь, чего я желаю. Ты слышала тогда, у камней, мою клятву. Молись…, молись всем богам, чтобы больше никогда в своей жизни ты не оказалась на моём пути, ибо клянусь, сколько бы ни прошло времени, каких бы слов ты не нашла, …от мужа ли, от детей ли, я…! – он стукнул ладонью по дубовому столу, – …клянусь! Клянусь! – повторил он в исступлении, – ты станешь моей! Ты станешь моей, и никогда больше я не отпущу тебя ни на шаг! Клянусь!
       Он резко, несмотря на боль, подошёл к ней и вынул кинжал. Ата – не дрогнула, лишь судорожно, не контролируя то, сглотнула слюну. Истмах, глядя ей в глаза, захватил прядь ей волос и, перехватив через лезвие кинжала, безжалостно отрезал и сжал в руке целую вязь медных завитков. Отвернувшись, он прогремел:
       – Уходи!
       Она была серьёзна, дрожа, поклонилась и поспешила уйти.
       …А ты, Истмах, в угоду своему великодушию – оставайся…
       Я знал, как он к ней относился. Мне было жаль, что он отпустил её, но я был, пусть даже горд, что он высказал то, не побоявшись обнажить свои чувства, самого себя. Это было его пределом.
       …Я смотрел вслед Хранителю Аты…
                62
       Бороться со своими прегрешениями, слабостями – это поистине великое дело, даже творчество, величие духа. Можете ли Вы отказаться от того, к чему очень долго стремилась Ваша душа, если Вы, конечно, не выдохлись в конце пути?
       Что ж, тогда Вы отдадите свои завоевания без всякой борьбы, с чистой совестью, будто выполнили всё, что хотели, а остальное зависело не от Вас. Ваша, так называемая совесть – чиста.
                63
       …И всё же осень наступает в душе людей раз в год. Пусть и с опозданием. Истмах помнил, как ещё полгода тому назад, в календарную осень, он ощущал прилив сил только оттого, что к нему вернулись свет и доброта, что он – спас их и допустил к самому своему сердцу. И вот теперь расплата. Тогда, когда он привёз в октябре Ату – он чувствовал, что перемены к лучшему – не за горами, что теперь будет уютно и тепло, что он отныне выстоит под ударами любых стихий и холодов... Просто потому, что она – рядом. Её можно видеть всякий раз, когда захочешь. Вызвать. Она будет стоять. А он будет молчать. Вот так просто…
       Теперь же, весной, потеряв, вернее решив не удерживать то солнце, что его грело, он чувствовал совершенное опустошение в душе. Чувствовал, что вот она – расплата, за то, что посмел верить и надежду пустить в сердце раньше срока. Теперь всё. Не будет больше тепла людского, не будет надежд, что… А на что, собственно у него были надежды? Что он собственно имел и тогда и сейчас? Что-нибудь изменилось?
       Изменилось.
       Теперь не хотелось двигаться, не хотелось думать, не хотелось есть. Не хотелось жить. Что такое жизнь? Когда тепло и человек счастлив. Будет ли ему тепло без Аты? Будет ли он счастлив от того, что не может в любой момент увидеть её, прикоснуться к ней…?
       Что может быть больнее, даже страшнее, расставания для любящего сердца? Решив вернуть Ату, Истмах действовал сгоряча. Поначалу он испугался той мимолётной мысли, гнал от себя ту идею – ОТДАТЬ Ату… В награду за её поступок? А что ему, Истмаху, до того? …Может она всё же будет счастливее там? Да, верно. С любимым человеком она будет счастливее. Истмах понимал это сердцем. Он понимал, что там – её дом, там – тот, кто согреет её и будет любить. Истмах в последние дни вполне мог насладиться её присутствием. Но зачем? Зачем было без меры пить пьянящее вино? Чтоб потом похмелье было сильнее? Или то была гордыня – отринуть, дескать, хочешь – иди…?
       Скажу честно – больше гордыня. Ему было глубоко в душе обидно, что она ушла, было обидно, что она счастлива, было обидно, что она – любила не его. В порыве своей болезненной гордыни, в последнем отчаянье он решил, что вполне обойдётся в жизни без неё. …А что он мог ещё? Он столько раз говорил ей о том… Он столько раз делал попытки купить её… Он столько раз на её глазах свершал поступки, при оценке которых надлежало дрогнуть даже жестокому сердцу красавицы… Жестокому. Но не любящему другого мужчину… Ата…
       Истмах пытался себя стыдить, дескать, теперь она будет счастлива…
       Но какое ему было сейчас дело до того? Он поступил так, как посчитал на тот момент нужным. Но подспудное желание манипулировать, желая, дабы любимый человек остался, вновь и вновь возвращало его к тому моменту, когда он решил вернуть Ату возлюбленному, к кому тянуло её сердце, к тому, кого она любила.
       Но как часто то нужное бывает губительно для нас, вернее ИХ самих…? Что теперь оставалось? Спокойно, достойно переживать ту осень, что он сам себе устроил? Да, когда в одном полушарии весна, на другом – осенние холода и горечь утрат. Там она, должно быть, счастлива. Значит тому, кто остался здесь должно заледенить своё сердце зимним холодом, укрыть снегами, сковать льдом до самой весны. А она? Придёт. Должно быть…
                64
       Не только это важное событие произошло в жизни Истмаха. Он ещё сам полностью не постиг, что такого важного он терял. Хотя я пытался его отвлечь. Всё же – совсем недавно смерть была к нему близка. Обычно в такие моменты происходит определённая переоценка ценностей, то, что важно – кажется будничным. А то, что вроде и не касалось тебя – воспринимается как в первый раз. Было ли у Истмаха такое? Могло ли вообще такое быть у него – типичного представителя своего времени? Своего поколения и своего сословия?
       Первые мгновения – одинаковы для всех: «душа» уходит в пятки, лоб покрывается испариной, первое время становятся слабыми руки и ноги, сердце – бешено колотится… Хочется возблагодарить всех и вся за своё спасение. Даже если осознаёшь, что жизнь, в общем-то – прошла впустую. Обещания сделать что-то значимое? Сделаешь, если изначально шёл по той тропе. А если нет – обеты пусты и вскоре забываются. И вспомнив о том мимолётно, человек, лишь махнёт рукой: спасение – «стечение обстоятельств и никому ничего я не должен».
       Истмах – был вполне практичен и циничен для своего времени. Понимал ли он, какую роль, сложную, многоходовую, выразили в его судьбе Высшие Силы? Был ли благодарен? Обещал ли переосмыслить свою судьбу?
       Нет. Если бы это случилось единожды, так бы может, при его нынешнем характере – и было. Но его и первая, и вторая и даже третья встреча со смертью произошла тогда, когда он считал себя непобедимым, самым умным и самым смелым. Давно. Тогда, когда он был молод, а не мудр. Именно тогда он получил «прививку» от смерти. От той повседневности, что была характерна для каждого, кто не просто воевал, а кто жил так.
                65
       …Интересны были некоторые размышления Подопечного, что коснулись меня, как его Хранителя. Один случай, мне кажется, был достаточно показательным для понимания характера моего Истмаха.
       Ему, как наместнику, как правомочному судье часто приходилось разбирать дела. Ныне он судил дело, которое сам же, положа руку на сердце, и спровоцировал.
       Из его давних знакомых был один, что жил широко, пил сладко, буянил – преступно. Так бывает. Человек, как резвый конь «закусывает удила» и ничего его больше не трогает: ни страдания матери, ни истинная забота о потомстве, а уж тем более – судьбы тех, кто от него зависит: обыкновенного люда. Живя преступно и каждый день, преступая закон, порой можно возомнить себя богом, что сам решает, что, когда и почему. Вот только не оглядываясь вокруг, возвышаясь, они не понимают, что солнце всходит и заходит только по своему расписанию, а не с оглядкой на вот такого ослёплённого вседозволенностью… всего лишь преступника.
       Гальридик имел большое влияние на некоторых приближённых к королю: в основном купил, кого небольшими, но регулярными подношениями, что вроде не дороги, но ко многому обязывают. Или большими деньгами, участием в каком-то предприятии, услугой. Да мало ли? Видя всё это и зная, что ему пока не справиться с Гальридиком, Истмах до поры держался в стороне. Но не бездействовал. Как бы походя, он предоставил возможность неприятелю схватить то, что не принадлежало, да и не могло принадлежать Гальридику – железные рудники, к которым присматривался один фаворит короля. Как такое дело удалось всего лишь управляющему одной из приграничных крепостей? Часто маленькая мышь становится проблемой для всего амбара...
       Видя не дальше своего носа в делах сердечных, Истмах разглядел интригу с женщиной в главной роли вокруг короля и его фаворита. А где одна женщина, там и другая. А где две женщины – там возможна и горячая дружба до крови.
       Когда у Истмаха оказались убедительные доказательства того, что Гальридик заглотал наживку, он немедленно добился возобновления судебных дел по ряду фактов преступлений Гальридика. За которого теперь было особо некому вступиться. А чтоб вся эта афёра не сорвалась, признаюсь, на свой страх и риск Истмах провёл суд у себя. Фактически, проворачивая большие дела, прежде благоразумный Гальридик оставался в тени, и формально, ныне, находился в сфере полномочий наместника Истмаха.
       Долго и хитро-мудро. Однако развязка была молниеносной. Но я упоминаю о том, как о ещё одной черте характера Подопечного.
       …В присутствии приглашённого доверенного лица короля были оглашены все преступные деяния Гальридика, показано, сколь много вреда нанёс сюзерену недостойный Гальридик, как оскорбительны для короля Енрасема ужасные деяния проклятого управляющего. И когда Истмах вынес ему смертный приговор, осуждённый, видимо всё ещё считая себя солнцем, на которое лишь едва надвинулась туча, говорил:
       – Кем ты себя возомнил? Наместник? Давно ли ты был простой шавкой, дворнягой? Без роду и без племени? Что так же, как и я – искал хорошего места в жизни? Тёплого? Сытного? Но между нами разница лишь в том, что ты втиснулся меж пожеланиями господ, а я не смог. И не смог из-за таких, как ты! Злых и голодных тварей. Таких, что не хотят делиться!
       Истмах спокойно глядел на него. Ответ уже давно крутился у него в мыслях, но ему хотелось дождаться окончания того монолога, он не хотел пачкаться об этот бурный, кажется – неиссякаемый поток яда и злословия. Когда тот замолчал, Истмах, словно жалея Гальридика, посмотрел на посланника короля, развёл руками, словно негодуя о словах недостойного, что смеет обсуждать приговор, вынесенный в присутствии почтенного посланника великого короля Енрасема, сказал:
       – Меж нами разница не в том, что ты хочешь сейчас сказать. Меж нами разница в том, что на моём теле – столько шрамов, сколько тебе не лет - месяцев отроду. Разница в том, что посылая воинов в сражение – я был среди них равным. Разница в том, что злой рок не смог меня отличить от них – в грязи, ранах, крови, копоти. Может потому и не смог в своё время выдернуть из общего строя…?
       Но затем Истмах встал, ступил на ступеньку со своего места, словно оставляя позади власть наместника, дабы высказать то, что говорил лишь сам военачальник Истмах, судья, что судил не именем короля, а мужественный человек, что говорил от сердца:
       – Да, я имею право тебя судить! Ибо моя совесть – чиста. И не потому, что я не разумею или скрываюсь от бремени совести, а оттого, что не в чем себя винить! Я был жесток? Да, был! И в том признаюсь. И за то – готов отвечать. Но пусть судья будет непредвзят!
       – А сам-то? Так ли ты справедлив? Непредвзят?
       Истмах усмехнулся, сделал ещё несколько шагов к осуждённому на смерть. Говорил тихо, украдкой:
       – Обычно власть имущим – особое расположение. Тем, кто сумел вырвать кусок зубами, когтями – уважение. За то, что оказались сильнее, удачливее, терпеливее. За то, что им удалось дотянуться. Посмотри вокруг. – Он развёл руками, многие воины едва нагибали головы в знак повиновения.
       Посланник короля старался ловить слова, но до него было слишком далеко... Недалёкий, слабый человек, тощий и рыжий, измождённый пороками множества поколений благородных предков, он боялся сделать шаг. Зная о своей исключительности, боялся тени, раболепствовал пред сильными, голодными, полудикими, непредсказуемыми, каким был и Истмах. Сила моего наместника чувствовалась, и не один благородный пудель боялся лаять в его сторону. Истмах оскалился:
       – Они уважают меня не за то, что я участлив, не за то, что мои решения чаще всего истинно справедливы. Они уважают меня лишь за статус. Место моего проживания, численность моих отрядов, моя одежда, дороговизна моего оружия, именно это, а не моё сердце возвышают меня в глазах толпы. И поверь мне, не всякого человека, что занимает высокий пост, мучают подобные размышления. Размышления о том, как сделать так, чтоб не только уважали, но и любили.
       Он приблизил своё лицо к лицу Гальридика, и процедил, всё также презрительно улыбаясь:
       – Когда высоко лезешь, руки становятся шершавыми, сердце – холодным, а мысли – циничными… Увести его! И привести приговор к исполнению.
       …Мой Подопечный был прав. Много живя, не раз останавливаясь на краю пропасти, он имел право так говорить. Но, ему казалось, что он ещё не нашёл своего места в жизни, мечась, понимая, что не является целостным человеком, он в душе боялся себя. Боялся быть неправым. Он строго судил. Но прежде всего – себя. И зная себя как никто другой, будучи очень требовательным, но не сочтите – педантичным, он был жесток и к себе. …Может от того и не сложились у него доверительные отношения с той, что была ему ближе всех? Он уступил её мужчине, которого считал достойнее. Он, осознавая, что до этого человека он не дотягивается в человечности (если уж она, достойная, так любит его), предпочёл сдаться изначально. Но… может ли существовать свет без тьмы? Как можно понять, что добро есть добро, благо – это благо, если никогда не ступал на сторону тьмы? А, кроме того, с каких это пор добро перестало нуждаться в защите? Это все, безусловно, были понятия не одной плоскости в многовекторной системе координат даже не Вечности и Вселенной. А лишь – человеческих отношений.
       И пусть мой Подопечный считает, что Человек – предсказуем... В основной своей массе – да. Но ведь ростки Разума, Жизни, впрочем, как и Порока, Страстей, Злобы – прорастают на общей массе. …Было отрадно наблюдать за появлением, цветением именно таких ростков. Хотя, может и правда, и добро и зло – всего лишь брызги при разбеге в развитии человеческой сущности и вся история Человечества движется по кругу? Ведь всегда были те же Злоба, Зависть, и им подобные. Но вновь и вновь прорастает Задор, Справедливость, Альтруизм?
       …Разочароваться в людях, мне, по счастью не давали повода мои Подопечные…
                66
       …Истмах возвращался. Вроде всё было ладно – и дела со степняками уладил, и проблем в уделе не ожидалось. А на душе было «никак». Вот «никак» и всё.
       Мысли путались. И хоть забот было много… А ведь он даже не выяснил, кто в действительности покушался на него тогда, когда произошли события в Моровой роще. И до этого два покушения? Он может и рад был бы… Да всё было тихо. Так, словно рыбак, не поймав в несколько попыток рыбину, вынул удочку и менял ныне наживку. А после? …Какая разница…?
       …Середина последнего месяца весны. Будто бы и трава, зелень – полонит вовсю, и половодье на реке схлынуло – небольшое, как раз в меру. Быстро ушло, много тины принесло – хороший урожай луговых трав можно будет заготовить на сено. Поселяне не жалуются – погода благоволит. Только отсеялись – дожди за дождями. И солнце к месту выходит – как раз, чтоб отцвели яблони, степные вишни да дикие сливы – и тут урожай предполагается хороший. Уж соловьи вовсю поют песни для возлюбленных, что сидят в гнёздах… Стоп. Вот тут была проблема для Истмаха. Он знал то. Но знать и признавать – разные вещи, особенно когда ты всесильный, всемогущий и всё решающий наместник. Здесь нет места сентиментальности.
       Истмах громко выдохнул, пришпорил коня, но в серости тумана хотелось просто укутаться в плащ и не ощущать мелкого, дробного, частого прикосновения капель на теле. Ехать навстречу дождю и ветру, распахнув полы того самого плаща, охоты было очень мало. Через несколько сот саженей конь вновь побрёл понуро по жиже того места, что называлось дорогой до наступления весенней, затяжной и такой тоскливой, распутицы.
       …Вот всё вроде ладно. А на душе – пусто. И дела сладил…, и дома всё хорошо…. А домой – не хочется. Не хочется ехать и смотреть на стены, в пустые глаза женщин, что рядом ласкаются, слышать хвалебные оды от местной знати и обдумывать в тоске, что же такого они говорят по углам, когда хорошо выпьют?
       Накрапывал мелкий дождь, ветер вроде стихал, но было очень неуютно. Весенние ветра в степи сильно выматывают, раздражают. Поднимались по склону вверх, копыта лошадей скользили, понуро и медленно тянули на себя дорогу к дому. Домой не хотелось. Ничего не хотелось. Пусть слякотно и неуютно, но пускай бы эта дорога не заканчивалась. И здесь, так же как и там, он не был никому нужен, но внимать лицемерию и быть уверенным, что ты никому не нужен совершенно точно – ещё хуже. Наместника любят только за его власть, деньги, связи.
       …То-то было время, когда в крепости была Ата. По зимней стуже путь наместника освещался золотом её глаз… Только от воспоминаний об Ате засаднило сердце. Истмах натянул поводья. Выбрались на пригорок – кругом была только серая пелена тумана, деревья были уже зелены, среди молодой травы прятались голубые, синие, белые цветы, но это скорее даже приближало небо темнее серого, к земле. Не укутывало, а удушало. Он не хотел возвращаться, зная, что там, куда лежит его путь – нет Аты. Тяжело жить, зная, что даже в конце пути, обозримом или нет – не будет такой же женщины. …А зачем ему такая же? Ему нужна только Ата.
       Но известно: когда торопишься – опаздываешь, ибо дорога долга, а когда спешить некуда – всё успеваешь, даже если не хотел.
       В ворота Гастаньской крепости наместник приехал засветло. Устало махнул рукой, чтоб воины ехали дальше. Они – не неприкаянный наместник. Это ему не было куда спешить, а их – дома ждали. Стараясь сберечь строй – воины торопились уехать. Осталось лишь несколько воинов охраны во главе с Мо. Истмах остановился у врат. Поговорить с охраной? Что нового? Спокойно ли? Ведь не верхи первыми узнают новости, а те, кто каждодневно соприкасается с кипучей общиной. Истмах отвернулся. Нет, не хочется. Он спешился, бросил поводья ближайшему воину, кивнул Мо:
       – Я хочу пройти это расстояние.
       – Наместник, как же так?
       – Что, думаешь, если выпустишь меня из поля зрения – на меня тут же нападут? Думаешь, уж так я всем досадил?
       – Да зачем ты? Но ведь не положено наместнику, человеку твоего статуса…
       – А что мне положено? Я всегда, Мо, делал то, что не положено, может оттого и нахожусь сейчас на посту наместника… – Он говорил устало, словно не спорил, а просто говорил сам с собой, вновь утомленно посмотрел на Мо:
       – Езжайте, это приказ. Ты верный служака, Мо. Езжай домой. Это – приказ. Я доберусь сам. Немного похожу, посмотрю. Только моего коня отведи на конюшню…, пусть хоть о нём побеспокоятся.
       И совсем тихо добавил:
       – Было бы кому…
       Мо поклонился, воины также склонили головы и повернули лошадей прочь от ворот. Истмах постоял и медленно, кутаясь в плащ, побрёл вверх по улочке. Закованные в камень улицы не пили воду. Истмах брёл в воде. Он не боялся, что его кто-то узнает, лишь было неуютно от разбиравшегося ветра и промозглой погоды. Почему же так холодно этой весной?
       Он шёл, неузнанный, посматривал по сторонам. Видел людей, спешащих домой, видел и тех, кому не было куда спешить – продажных девок, выпивох, бродяг, нищих. Ну и компания у тебя этим вечером, наместник.
       Его мысли, цепляясь за прохожих, постепенно, однако, уводили его от личных размышлений: что ещё не сделал наместник, …что вот Гастань постепенно, из города смелых и сильных первопроходцев Великой Степи, превращался в обычный грязный и зловонный городишко, каких много. И сквозь сито которых проходят безликие путешественники, искатели приключений и в хорошем, и в плохом смыслах этого слова. А на сите том – оседает грязь: неустроенность, нищета, пороки и бедность.
       Истмах был хорошим наместником, он старался расширять, чистить и мостить улицы, упорядочить торговлю и врачевание, правильно распределять налоговое бремя, привлекать в свои крепости, и в Гастань – главную, всё лучшее, что было в королевстве – мастеров, целителей, даже тех, кто понимал в науках. Но может ли один человек с сачком выловить всю муть заиленного пруда? А если он один – значит он плохой руководитель, что не может решать административные вопросы. Здесь, особенно здесь, в крепости не было насиженной мути и грязи. Он пришёл не в омут. Много плохого здесь было и раньше, но многое пришло уже при его власти. И то, что он не мог этого контролировать и устранять – говорило не в его пользу. Эх, ему бы немного времени? Но это – отговорки. Если человек что-то хочет делать – он делает, а если у него это не получается, значит он не пригоден к тому. Может пора уйти, наместник Истмах?
       Вот такие, или примерно такие мысли были у Истмаха, когда он возвращался улицами крепости к себе в замок. …Как-то поначалу озноб его бил, а потом, шагая – согрелся. Внезапно прямо перед ним на дорогу выскочил какой-то мужчина, казалось, средних лет. Он был плохо одет, грязен, но его беззубый рот был растянут в улыбке, в руках он держал чашу, полную до краёв. Было видно, что он – изрядно пьян и Истмах даже успел удивиться, как он до сих пор не пролил содержимого чаши. Пьяный кинулся к Истмаху:
       – О, дружище, выпей со мной, у меня сын родился! Ты понимаешь? Сын! Сын! …у меня сын… родился. – Он начал с воодушевлением, а закончил предложение – с тихим удивлением.
       Его веселье сильно контрастировало с настроением Истмаха. Наместник остановился, скрестил, отгораживаясь, руки на груди и глядел на него.
       Порой, некоторыми словами можно высказать, точно высказать чувство, что полонило душу. Так вот в данном случае, слово «смотрел» не подходило. Истмах «глядел».
       – Ну что стоишь?! Пойдём со мной! Нет, ты прав, нужно выпить, сейчас же…, здесь, давай, друг, давай!
       У Истмаха настроения не было. Он резко оттолкнул пьянчужку:
       – Куда лезешь! Не видишь – наместник перед тобой!
       Но тот был настолько пьян, что не понял тирады Истмаха:
       – …да что ж ты… не хочешь пить – не пей, но что ж ты пролил-то такое прекрасное вино… Это же вино… Вино! – Завопил он горестно. Он неловко вставал, удивлённо осматривался, тоскливо измерял взглядом глубину пустой чаши, ставшей теперь уже обыденной, совершенно рядовой вещью.
       – …что ж так-то? Так…, …им всё можно. Подумаешь – наместник, а если наместник, так и порадоваться не можешь с людьми…? – Он ещё долго ворчливо бормотал, пытаясь подняться, барахтаясь, боясь выпустить землю под ногами, пустую чашу и, стараясь занять вертикально положение, опираясь на стену рукой. Но именно рук на всё это и не хватало. Он говорил сам с собой. Он был глубоко в себе и своих обидах, что в минуту перебили все радости, что были прежде для него важны.
       Истмах смотрел на него некоторое время, прищурив глаза. Но его пальцы скрещенных рук впились в локти. Он был недоволен собой. Я был недоволен им. Хотя… я не имел права, не хотел и не мог навязывать ему эмоции. У него ныне была своя правда, и я не вмешивался.
       Истмах резко пошёл в сторону своего замка. Шаги были широкие, движения рук – резкие. Он сам не заметил, как стиснул зубы. Сам не заметил, как не моргал. Сам не заметил, как кулаки сжались, и ногти впились в ладони. Он почти никого не видел на своём пути. Да почти никого и не было – холодно, слякотно, промозгло, и… одиноко.
       Истмах был недоволен собой.
       Он вошёл во врата своего замка, даже не кивнул охране, прошёл по двору, переступал через две ступени, резко отворил двери и хлопнул ими, оттолкнул Блугуса, что было, рукавом вытирал рот. Истмах прошёл в свои покои и резко захлопнул двери, лязгнул засов. Он остановился посреди комнаты и наконец, огляделся.
       Серо.
       Он закрыл глаза и не разжимал ладоней, не расцеплял зубов. Ему сейчас было плохо.
       Стоял так некоторое время. И я дал ему спасительный круг.
       Истмах открыл глаза и резко бросился к столику у кровати, дрожащими от напряжения руками он раскрыл стоявшую там шкатулку. В ней лежала длинная медная прядь волос.
       Словно к великой драгоценности, Истмах прикоснулся к ней. И… выдохнул. Закричал:
       – Ата! Ата! Ата!
       Он не позволил себе заплакать.
       Спустя некоторое время он осторожно закрыл шкатулочку, поставил её на столик, медленно подошёл к окну, оглядел двор. Никого не было. Только у конюшен кто-то возился. Скоро должно было смеркаться. Солнца сегодня так и не показалось.
       Он скинул плащ, куртку, помедлил, пошёл к двери, отодвинул засов, открыл двери. Никого. Он прошёл по коридору, повернул за угол. Здесь в оконной нише, прислушиваясь к шагам хозяина, сидел Блугус. Он тут же подскочил, угодливо поднял брови, поклонился:
       – Наместник, желаете поесть? Отдохнуть? Что прикажете?
       Истмах остановился и посмотрел на него. Нет. Стены толстые. Этот – был слишком далеко, он не мог слышать тоску Истмаха. Хорошо. Истмах может быть слабым. А наместник должен быть сильным. И за стенами своей комнаты Истмах – наместник. Но, боги, наместник, что на тебя сегодня нашло!?
       – Нет, ничего не нужно. Захочу чего – прикажу, не беспокойся. – Его тон был ровный, голос спокойный.
       Ничего не произошло. Ровным счётом ничего.
       – Я пойду немного разомнусь, когда вернусь – пусть в камине будет огонь, на столе – поставь мяса и хлеба, разбавленного вина. Это всё на сегодня.
       – А может…, кого из ваших прелестниц…?
       – Не сегодня. – Вновь ровно повторил Истмах. Отвернулся и ушёл по коридору. Вышел во двор. Постоял. Ветерок вроде охладил чело. Он задумчиво оглядел двор. Хорошо, что никого нет.
       …Скажу так, хорошо, что многие и очень многие увидели господина раньше, чем он увидел их, и им удалось безнаказанно укрыться…
       За конюшнями, на заднем дворе раздавался стройный звон молотков – одного большого и нескольких звонких – поменьше. Он пошёл туда. Работали в кузнице. Он задумчиво глядел на слаженную работу мастера и его троих подмастерьев – двое отбивали, один раздувал меха. Двое совсем мелких мальчишек, также как и Истмах, напряжённо следили за процессом. Истмах подошёл ближе:
       – Вечер добрый. – В знак уважения он едва нагнул голову – не по статусу ему было расшаркиваться с кузнецами, но их труд он уважал. Впрочем…, что такое статус – то, что человек о себе мнит? Или то, насколько его уважают? Или сколь высоко его вознесли власть предержащие и которые, одним лишь словом могут низвергнуть избранного ещё ниже, чем он прежде был?
       …Кузнец отвлёкся, поклонился, ниже нагнули головы подмастерья. Каждый уважил друг друга согласно своему статусу. Статус… Да, нескоро люди будут относиться друг к другу по уму его. Да что ум? Можно быть весьма разумным, научится многому, но так и остаться никчёмным человеком, что будет тайком обижать своих детей, избивать жену, из подлости травить собак или котов. В общем, отыгрываться на тех, кто слабее. Где правда? И кто и когда, главное, её найдёт…?
       – Здрав будь, наместник. Чего требуется? Что-то срочное?
       – Нет, – Истмах усмехнулся по-доброму, но вышло грустно, – просто зашёл на песню твоих молотков. Дай попробую?
       – Что попробуешь, наместник?
       – Что? Да хоть подержу тебе брус железа щипцами, а потом – окуну в воду. Небось, смогу?
       – Может, сможешь, а может и нет… – В голосе кузнеца не чувствовалось воодушевления.
       Истмах ступил шаг ближе.
       Но и кузнец сделал один шаг вперёд, утомлённо вытер локтём лоб. Однако на его красном лице тут же вновь выступил пот:
       – Прости наместник. Каждому своё. Этих подмастерьев я уже не первый месяц знаю. Знают и они мои приказы, знают, насколько повернуть тот же брус. А тебя – ещё учить и учить. А ныне – работа у меня сложная да скорая. Если нужно чего – сделаем, ночь выстоим, а сделаем, а блажь твою, наместник, мне сегодня утихомиривать некогда, прости.
       Истмах молчал. Кузнец продолжил:
       – …Если что, я всегда могу дать им подзатыльник, даже если это не они сплоховали, а моя вина была. А тебя, если ты и будешь виновен – ударить не посмею. Не потому что боюсь, а… потому что уважаю. И это – не пустые слова. – Он поклонился, и вернулся к работе. Казалось, не обращал на Истмаха больше внимания.
       …Скажу так, Истмах обиделся. Обиделся. Его глаза сузились, он выдохнул, сжал кулаки. Но во внешнем виде кузнеца было столько озабоченности и усердия, что мешать ему наместник не посмел. Вышел во двор. Сделал несколько шагов и остановился. Здесь он выдохнул и вновь сделал несколько глубоких вдохов. А что собственно такого обидного сказал кузнец? Он был прав. Прав. Но в душу Истмаху запало научиться кузнечному делу хотя бы на уровне подмастерья. Вот будет у него чуть больше времени, не сейчас, со зла. А чуть позже, и всему он научится. И не такие науки осиливал.
       Он повернулся. Удаль и злость всё же нужно было выплеснуть. Направился в конюшни. Вошёл, огляделся – несколько рабов, запоздалых воинов. Из тех, с кем он сегодня был – никого. А, впрочем, какая разница?
       Он взял лопату и начал с остервенением убирать навоз. Привязанные лошади косились на него, рабы в испуге жались. Как это так? Что ж теперь будет? Их накажут за неисполнение? Слишком плохо работали? Что скажет старший? Или это блажь зажравшегося господина и вмешиваться совсем не нужно?
       Не находя для себя ответы, наместник Истмах ныне не давал ответы и другим.
       Он заканчивал работу при свете факелов, что были здесь услужливо зажжены тихими и неприметными тенями. Истмах сам молчал. И у него никто ничего не спросил.
       Когда закончил, у него перед глазами кружились тёмные мушки. Слишком резко повернулся, слишком устал, тем более – после дальней и изнурительной дороги.
       …Он буквально ввалился к себе в комнату. Кальбригус стоял молчаливо у стены.
       – Воды.
       Раб метнулся, сильно хромая, и принёс чашу. Истмах некоторое время смотрел на него непонимающе. Но затем бросил:
       – Мыться!
       Кальбригус никогда не был смельчаком. Когда он бросился исполнять всё, его руки дрожали, он закусил губы, учащённо дышал. Истмах поймал его за руку, остановил:
       – Я когда-нибудь бил тебя, Кальбригус?
       Тот упал на колени и умоляюще поднял руки. Молчал.
       Истмах приобрёл Кальбригуса, казалось, очень давно, около десяти лет тому назад. Он тогда только стал командиром. В одном из селений, на рынке торговали иноземных рабов. Ну как иноземных? Привезли откуда-то из-под Рима. Не кондиция. Кальбригус был высок, широк в плечах. Но глядел затравлено. Удел таким – быть забитым где-нибудь на плантациях. Или – уморённым непосильным трудом на рудниках или каменоломнях. Владельцы обманывались, глядя на его внешнюю могучую фигуру. Но, у него было слабое сердце. Когда он выполнял непосильную работу – его губы синели, он словно бы задыхался, мог упасть в обморок. А вот сейчас ещё и прихрамывал – перелом ноги спас его от инцидента в Моровой лощине. Кем он был в прошлой жизни? …Занимался чеканкой, ему нравилось делать работу, за которую никто не брался – мелкие изделия, чёткие линии. Может от того он был излишне закрыт в себе. От постоянной нехватки денег, когда Мастер стремится к Совершенству, а то Совершенство – никем не востребовано, он стал мелочен и суетлив. Казалось, эти черты не могли уместиться в одном человеке, но… Нрав был исковеркан работой. Скрупулёзная работы – скрупулёзная душа… За долги Кальбригус был продан в рабство. Вот и сейчас мастерство Кальбригуса также не было востребовано – лишь подать, перенести, убрать, помыть… Не такая уж редкость во все времена.
       Повествования часто описывают жизнь тех, кто выделился из серой массы, кто добился своего, пусть и погибнув в Пути. Интересен результат, вывод, итог. А мелкие людишки, мелочные поступки, мелководные души… Что в них такого? Они только фон.
       Истмах смотрел на него задумчиво, словно припоминая всё, что было связано с Кальбригусом:
       – Глядя, как ты мечешься, можно подумать, что я истязаю тебя ежедневно…
       – О, что вы, хозяин, когда ж то было?! …Да никогда…
       – Тогда приготовь всё и выметайся. Ты мне сегодня не нужен.
       Всё было исполнено. Немного замедленно Истмах начал раздеваться и мыться – уж очень от него пованивало. Но он сильно устал. Помылся. Смог только кое-как надеть чистую рубашку и, шатаясь, дойти до кровати. Проваливаясь в сон, он подумал, что завтра, наверняка, не сможет не только нормально двигаться, но и просто – встать, так он сегодня устал и перенапряг, казалось, все мышцы, что только у него были.
       …Он проснулся от внезапного толчка. Внутреннего. Не резкого звука, не дуновения ветра, не чужого движения. За мгновение до того, как открыл глаза, почувствовал, что ему нужно проснуться. Сердце нечасто, но сильно билось и это, даже не тревогой, а лишь болью отдавалось в висках. Казалось, что-то должно произойти.
       Он лишь открыл глаза, но не пошевелился. Прислушивался. Ничего. Привстал на локте и осмотрелся. У его кровати никогда не было полога, поэтому пространство комнаты он видел хорошо. В сером проёме окна виднелся сидящий силуэт. Истмах сел. Силуэт едва шевельнулся.
       – Ты звал меня. Зачем?
       – Звал? …Ата?
       Истмах выдохнул. Ну конечно это сон, бояться совершенно нечего. Но как успокоить биение сердца? Он сел, потянулся к свечке. Зажёг её и осмотрелся вновь. Та, что не отрекалась сейчас от имени «Ата» – по-прежнему сидела в проёме окна. Даже при мерцающем и малом свете робкой свечи было заметно, что это она. Истмах вновь отвернулся, зажёг факел, вставил его в подставку и ступил несколько шагов к окну. Света стало больше.
       Молодое и прекрасное, хоть и бледное, но такое знакомое лицо. Медные полукольца спускались пеленой по левому боку тела ниже пояса. Девушка была одета в простое светлое платье, с неглубоким узким вырезом на груди и рукавами чуть ниже локтей. Платье было просторным, и оно позволяло ей, сидя, поджать одну ногу под себя, другая нога спускалась с подоконника, но до пола не доставала. Плечи едва сутулились и это, в дополнение к бледному лицу, создавало общее впечатление, что Ата, в общем-то, утомлена.
       Она смотрела на него, и улыбка тронула её губы, но глаза, прекрасные золотистые глаза оставались грустными:
       – Зачем звал меня, наместник?
       Истмах молчал. Всё, что он сейчас видел – не могло быть. Здесь не могло быть Аты. Она не могла говорить ему «ты». И Ата – не глядела в глаза. Да, он звал её. Но она – не могла его слышать. Не могла прийти. Даже в то, достаточно ограниченное по возможностям и знаниям время, мой Подопечный, в общем-то, понимал, что чудес – не бывает. И наверно не потому, что их «не бывает», а потому что это – иррационально. Вот таким он был прагматиком.
       …Но порой, случается, скажу это из своего опыта…
       Она молчаливо, испытующе, но не навязчиво смотрела на него. А он вдруг сказал:
       – Я не хочу, чтоб ты снова ушла.
       Она вновь улыбнулась:
       – Это невозможно, меня здесь нет. Скажи, отчего ты звал меня и я уйду. …Я там.
       …Она Там. Пусть, пусть она не Здесь. Но говорить с ней, видеть и слышать этот, такой родной голос – уже было само по себе чудо. Сон. Какой хороший сон.
       – Как это может быть?
       – Я не знаю… Какая разница? Ты звал, и я смогла…, а ты вот видишь меня.
       – Ата… ты счастлива?
       Он задал вопрос, что, казалось, был не к разговору. Но я знал, что то – было отражением его собственных вопросов и переживаний. У него не было времени, чтоб задавать лично себе тот вопрос: был ли он счастлив. И то, что о возвращении Аты не могло быть и речи, Истмах осознавал.
       …Порой бывает так, что совершаешь поступки, прекрасно понимая, что поступаешь плохо и неправильно, и тебе потом будет нехорошо. Иногда осознаёшь, что поступок правильный, так нужно было поступить…, но всё равно скверно. У Истмаха на душе, пока, не было и этого. Загадочная натура. Он не сожалел о том, что произошло, о том, что он лишился Аты. Вернее – сожалел, но… По-иному и быть не могло. Он прежде не привязывался к женщинам настолько, чтоб потеряв, желать их возвращения. Нет. О потере он не сожалел. Или нет, он не считал то потерей, то было необходимым действием. Он даже не задумывался, что это могла быть слабостью. Нет, то было – поступком, который он на тот момент считал важным и необходимым к свершению.
       …Сожалений о потере не было… Лишь иногда у него было такое чувство, какое появляется у человека, когда он лишается того, кто прикрывал его спину в тяжёлом бою, на кого привык опираться в минуты слабости и к кому порой обращаешься, не помня, что человека уже нет. Потерял ли он друга? Осознавал ли он то? Не стало того, кто был ему близок, и с кем можно было себя чувствовать полноценным человеком, а не играть роли – мужа или любовника, хозяина или советчика, недруга или товарища…
       Она перестала улыбаться и стала серьезнее, отвела глаза и сказала:
       – Счастлива? Счастлива… …Мне хорошо, наместник, я люблю. …И если счастье – быть с любимым человеком – наверно да. Но …счастлива…? Зачем ты звал меня, наместник?
       Истмах справился со своим смятением. Он насмешливо ответил:
       – Наверно также хотел быть счастлив. – Он ступил на шаг ближе, но она предостерегающе подняла руку.
       – Нет. Этого не будет.
       Истмах отступил. Нагнул голову и смотрел испытующе.
       …Её Хранителя я не видел. Его не было. Значит, и её сути здесь не было. Но и я, и мой Подопечный видели её. Значит, она здесь была. Но с таким я не сталкивался. Было ли это чем-то совершенно неизведанным? Как сказать. Слышал. Но не видел. Интересно…
       Ата некоторое время смотрела на Истмаха, мягко улыбнулась, однако, словно с сожалением:
       – Мне уйти?
       – Как хочешь. – Он отвернулся и пошёл к кровати. Если она счастлива, то какая разница, сон это или явь? Истмах иронично бросил через плечо:
       – Не сиди на холодных камнях, просудишься.
       И услышал спокойный ответ:
       – Я сижу на подушечке.
       Истмах не обернулся. Он загасил факел, лёг, поворачиваясь, отметил, что силуэт в окне – не исчез. Заснул – неожиданно быстро.
       Утром действительно всё болело. Чего он вчера так взбесился? Вчера…, вчера ему было хорошо. Вчера приходила во сне Ата. Вставать не хотелось, но он сел на кровати, а затем – встал, непроизвольно посмотрел туда, где этой ночью в окне ему виделась Ата. На подоконнике лежала серая подушечка, небольшая и довольно узенькая. Её иногда подкладывал под голову Истмах, когда, вспоминая детство, ложился на коврик у очага. Истмах подошёл ближе к окну. Подушечка была примята так, будто на ней сидели…
                67
       …Порой, спокойное течение мыслей, да и жизни-то в общем, нарушается самым непостижимым образом. Кажется, ну что такого ещё должно произойти, чтоб человек удивился? …Истмах вроде многое видел, не один год был наместником, ещё больше – хозяйствовал в своей Гастани. Но находились такие моменты из обычной, казалось, самой обыденной жизни, что ошеломляли даже его. Он был сильный и волевой человек, но некоторые события, пустые, даже подчас глупые, могли даже его ввести в ступор…
       Я упоминал, что Истмах приказал мостить камнем улицы Гастани. Это же касалось и остальных крупных поселений его наместничества. В связи с этим – развивались и поселения рядом с каменоломнями, это также требовали новых рабочих рук. Пусть работа тяжёлая, но для вольных поселян – стабильная и оплата. Вроде ничего. Многие мастеровые, особенно из других, небогатых наместничеств, с радостью шли туда мастерами и мелкими руководителями. Но не о том речь. Вдоль каждой улицы селений, при прокладывании мощёных дорог, делались стоки для воды. До канализаций, пусть даже по римскому образцу даже такой сметливый человек как Истмах – ещё не додумался. …Хотя, может, и у него всё было впереди. Разве редко бывает, когда сделают дорогу, а потом – ищут что-то масштабное, что забыли выделить из-под дорожного покрытия?
       Вдоль улиц были оставлены и выложены камнем углубления для стоков, в том числе и дождевых. В Степи ведь так часто бывает: просишь богов о дожде, когда не в силах выносить летний зной, вездесущую пыль или просто, молишь о живительной влаге для полей и садов … Ждёшь, просишь… А потом боги как пошлют грозу со шквалистым ветром, или обрушат месячное количество дождя в одном месте – так и смоет всё потопом. Да и поселяне прежде не особо заботились о чистоте улиц – сливали жидкие отходы кто куда. Патрали кур: воду – на улицу, мыли девицу на выданье – на улицу, постирали тряпьё, которое носили сезонами… куда вылить грязную воду? На улицу! Каменные стоки у обочин дороги хоть немного стандартизировали это свинство. Здесь Истмах был прав. Но…
       …Как-то наместник, без сопровождения, только с одним воином охраны и командиром Мо ехали вдоль одной из второстепенных улиц одного из городов. Ехали шагом, Истмах просто осматривался: как-то устал и хотел развеяться, поехать, посмотреть город. У одного из домишек молоденький парнишка двенадцати-четырнадцати лет мотыгой соскребал траву с узкой полоски, между домом и мощёный стоком. Истмах остановился, наблюдал.
       Парнишка долго терпел, когда чужой воин, не понятно кто он и что ему нужно, смотрел на работающего. Наконец обернулся:
       – Что тебе, приезжий?
       – Вот смотрю, как ты делаешь…
       – Как другие работают – смотреть можно долго. Сам-то попробуй!
       – Я своё отмахал мотыгой. Что ты делаешь?
       – А ты не видишь?
       – Я вижу, что сорную траву ты скидываешь в сток. Разве для того он?
       – А тебе больше всех нужно? – Не грубо, и даже не спросил, а скорее философски отметил подросток.
       Истмах не ответил, но было видно, что у него рождается недовольство. Он выпрямился в седле и нагнул голову. Паренек окинул его взглядом, оценил ситуацию, понял, что с тремя незнакомыми воинами следовало быть бы повежливее. Поэтому он достаточно миролюбиво объяснил:
       – Да вот матка велела траву убрать…
       – А почему в сток? Разве для того он?
       – Так кто ж следит? Кому это нужно? Дорогу делают, стоки делают, вот и уберут потом…
       – Да разве ж для того стоки? – Вновь упрямо повторил Истмах.
       Было видно, что паренёк терял терпение: с каждым вот так стой, объясняй, а время, которое можно потратить на то, чтоб подглядывать за соседской девушкой – пройдёт. И мать будет недовольна.
       – Ну что тебе? Сделали дорогу, эти глупые стоки, сделают и уберут ещё раз. Всё одно пред наместником местному старосте отчитываться. Вот и прок будет.
       – За ту работу – деньги плачены.
       – Я их, что ль плачу? Платят те, кто богатые, платит сам наместник Истмах. Что, с них убудет, думаешь? Кто-то платит, кто-то работает. А мне нужно работу закончить, не мешайте, прошу. – Он отвернулся и начал сосредоточено скидывать мусор на одну кучу, продвигаясь к стоку.
       Истмах оглянулся на Мо, искривив скептически губы. Мо положил руку на рукоять меча. Истмах пренебрежительно хмыкнул и отрицательно покачал головой. А что говорить? Какая бы ни была власть, люди почему-то уверенны, что существуют сами по себе, отдельно. Всё, что делается ими и для них – не ценится уже следующими поколениями, а то и высмеивается. То, что было дорого отцам, попирается сыновьями. Не всеми, уточню, но многими. И, к сожалению, часто каждое поколение нуждается в пинке Судьбы чуть ниже пояса, чтоб усвоить простые истины – эгоизм не может сплотить. Повторять одно и то же действие, ошибки, события из поколения в поколение – лишь движение по кругу, а должно Человеку развиваться. И…, чтоб что-то получить – нужно что-то отдать…
       Истмах вернулся в замок управляющего этим городком и тут же издал приказ. Жестокий и после проклинаемый многими жителями: если в течении недели не будет убрано около своего дома – сосед, что первый донесет на этого человека, получит ровно половину его имущества. Если же соседи знали, что человек пренебрежительно относится к этим своим обязанностям по уборке улицы у своего дома и не доложили управляющему – сами наказываются штрафом в пользу казны.
       Порою удары Судьбы ниже пояса претворяются в жизнь теми, дела которых недооценивают. Но конечно, бывает и по-другому. Смотря, какую грань жизненных ситуаций рассматривать. Порой ждёшь одного, надеешься на другое, получаешь от третьего, проклинаешь судьбу, а она, оказывается, была дальновидной, да и вышло ладно. Для всех.
       Должен отметить, что такие сметливые, …или мстительные управляющие, наместники (времена разные), попадались и в другие века.
                68
       Истмах уже несколько раз приходил в кузницу, смотрел, наблюдал. Ему нравилась эта упорядоченная слаженность работающих людей – всё чётко, понятно. Несколько раз он подходил ближе. Теперь он уже знал, где стоять, чтоб всё видеть и не мешать, и в какую сторону двигаются мастер и подмастерья – там стоять нельзя. Мастер – так зыркнет, что почувствуешь себя мальчишкой. Всё просто – как в жизни, как в воинском мастерстве. Он уже помогал разнорабочим – почистить, принести заготовки, поднести уголь и раздуть меха. Он почти научился определять температуру в горне для разных заготовок.
       Ему начали доверять работу подмастерья – держал заготовки, по команде мастера работал молотом. Видел, что для хорошего изделия применения лишь силы – мало. Важны – мастерство, терпение, зоркий глаз, усидчивость.
       …Но как-то раз Истмах сплоховал – молотом ударил не в том месте, где обозначил мастер. Работа пошла насмарку. Потеря – не катастрофическая, но мастер в сердцах развернулся и дал Истмаху оплеуху, отругал, дабы, если такой криворукий – шёл вон.
       И в то же мгновение наступила тишина – подмастерья испуганно уставились на Истмаха. Он и сам опешил.
       Затем в сердцах бросил молот и вышел. Краем уха он слышал, как рассержено мастер говорил кому-то, чтобы брошенный молот – не поднимали. Истмах ступил прочь несколько шагов.
       Я укорил его за несдержанность. Он остановился. Скрестил руки на груди. Наблюдал за тем, что происходило во дворе. Здесь были подсобные помещения – то, что нужно непосредственно для окружения наместника.
       …Кухня – с крыльца ступила женщина. Наверно кухарка, она начала что-то говорить детям, которые играли тут же, у крыльца – трёх – шести лет. …Старше этого возраста дети «пристраивались» на соответствующие должности. Если это была прислуга низшего звена, своих детей они старались отдавать, заискивающе улыбаясь, умильно заглядывая в глаза тем, кто стоял выше их по службе – тем же кухаркам. Порой и доплачивали. Эти дети кухарки ещё не доросли до «настоящей работы». Интересно, к кому мать их зашлёт? На тяжёлую, но прибыльную работу, …как оружейники (хорошо зарабатывают при Истмахе) или пожалеет дитя и отдаст – куда полегче: может прислугой при наместнике (придётся кланяться Блугусу Славену, да что делать?). А может – побережёт мать дитя, да оставит при себе поварёнком? …Речь кухарки – резкая, движения – быстры, что очень странно при её дородности. Она не глупа, расторопна – разговаривает и с детьми, и назад, в помещение, кивает поварятам, наставляя их, успевает улыбаться воинам (как знать, может среди них – и отец её ребёнка, о чём её муж, конечно же – не знает). Но картавит. Должно быть резка из-за этого. Хотя…? Это для Истмаха имело бы значение – произносить речи. А кухарка? Разве это главное в жизни человека, который привык не оглядываться на слова, а подчинять себя делу?
       …Истмах усмехнулся – какого-то конюха сморило при лучах уходящего солнца, прилёг и спал. Может всю ночь кутил с какой девицей? Или ездил куда по делам? А может просто – лентяй. Говорят, у каждого на роду – предназначено определённое количество деяний. Так лодыри потому ничего и не делают, чтобы жить дольше.
       …Закат уже. На западе – рваные раны алого цвета среди облаков. Завтра будет ветрено?
       …Дети продолжали играть. Старшая девочка учила малышей слаживать ладошки и из пыли и воды месить гряз. Или не грязь, а фигурки из мокрой земли с соломой? …Истмах, в этой жизни часто приходится чем-то жертвовать. Сам ведь хотел учиться кузнечному делу. Не освоить полностью, так хоть познать азы. Тебя никто не заставлял. А вот сейчас – твоя гордыня всему виной. А нрав мастера-кузнеца? Он мастер: нужно пройти много, испытать, суметь научить и научится. Учёба, истинная у хорошего мастера – важна, она формирует характер, готовит к работе. Конечно, Истмаху то нужно не в полной мере – кузнечным делом он вряд ли будет зарабатывать себе на жизнь. Однако…, Истмах, чтоб сознательно чем-то жертвовать, нужно быть очень сильным человеком. Разве ты не силён? А гордыня…, характер, нрав, называй, как хочешь, будешь показывать с равными себе. А здесь ты – никто, подмастерье, ученик.
       Истмах повернулся и вошёл в кузницу – работа шла привычным темпом: удар, ещё удар, удар. Когда он вошёл – работа не остановилась. Он окликнул:
       – Мастер? – Кузнец молчаливо повернулся к нему, смотрел. Истмах чуть нагнул голову:
       – Я виноват, прости меня, вспылил. Прими, не гневайся. – Кузнец долгим взглядом посмотрел на него, а затем кивнул головой в сторону, меж собой и подмастерьем с молотом, «дескать, становись да смотри».
       Истмах молчаливо встал, вновь наблюдал, впитывал темп работы, примерял на себя движения…
       Когда работа была закончена и новое изделие – добротный меч был опущен в последний раз в воду, кузнец отвёл от наковальни красные глаза, устало опустил натруженные руки. Работа мастера – не так тяжела, как подмастерья, а вот ответственность – куда сильнее сутулит плечи. Подмастерье один за другим выходили из кузницы в ночь. Истмах сидел. Кузнец-мастер обратил на него внимание, как-то невесело усмехнулся:
       – Вот и итог нашей жизни – выгадываем на копейку, теряем на жизнь. Ты, вон, Истмах, можешь себе позволить заниматься тем, к чему душа тянется…
       …Он не договорил, разочарованно махнул рукой. Истмах молчал. Он не особо был поражён мыслью мастера. Но подумать было над чем: даже такие искусные мастера считают, что ничего не достигли в жизни?
                69
       …Нельзя сказать, что Ата так уж часто снилась ему ныне. Но средь его теперешнего рутинного бытия, она была словно отметина на Пути. Эти моменты запоминались уже своей неординарностью.
       Истмах заметил, что если он просто вспоминал об Ате, думал, то она не приходила к нему во снах. А вот если у него на душе было очень плохо, тоскливо, если всё раздражало и хотелось на ком-нибудь выместить свою ярость – оказывалось, что она стоит рядом и укоризненно на него смотрит, гладит его руку, успокаивая, или лишь находится неподалёку, занимаясь каким-нибудь обыденным делом. …Но так спокойно было после тех снов.
       …Как-то виделось ему, что стоит на пригорке и ожидает дальнюю грозу, а внизу, у его ног какие-то воины, не знакомые ему, избивают поверженных врагов: ему бросился в глаза тот, кто стоял одним из первых – раз за разом он опускал меч на головы врагов. И тот, что был немного в отдалении –  пинал кого-то. А серая масса посредине? Их Истмах видел только в качестве серых фигур. …Как часто, помнят первого и последнего? События – первые и последние? …Женщину, первую и последнюю. А между ними? …Ата первая или последняя…?
       …В том сне вдруг на плечо Истмах опустилась женская рука, и голос Аты спросил, казалось, невпопад:
       – Люди бывают животными, звери кажутся людьми. Когда можно познать ту грань?
       Истмах резко обернулся:
       – Ата?
       Но, как часто бывает во снах, она резко оказалась далеко позади него. Стояла, наклонив голову, лица не было видно, а затем – упала на колено, словно была без сил:
       – Скажи мне, Истмах, ты знаешь, что такое любовь?
       Он с готовностью повернулся и ступил к ней несколько шагов, но она подняла руку, ладонью к нему, предостерегая его движение. Тогда он начал говорить, но даже сам не слышал своих слов, бессильно открывая рот и шевеля губами.
       Она печально на него смотрела, подняв лицо, в уголке её рта была видна кровь. Стала исчезать, как тает утренний туман пред солнечными лучами…
       Любовь? Что такое любовь? Сколько людей, столько и мнений. …После…, будет доказано, что всё это – лишь химическое взаимодействие в мозге… Наверно так. Но как быть людям, которые, едва взглянув в глаза друг другу, несмотря на конечность химических реакций, их логический исход, и на самом склоне лет поддерживают друг друга лишь кончиками, истончённых временем пальцев, прислушиваясь к слабому биению сердец…?
       Любовь… Я не был причиной тех снов.
                70
       Или вот ещё…
       Ему снилось, что идёт он по дороге, устал и порой манят его, то ручей прохладный, то тень цветущего дерева, то широкий цветущий луг. И где бы он не останавливался – рядом появлялись прекрасные девы. Одна приласкает, иная напоит пьянящим вином, третья целует. Но усталость его накапливается, жажда усиливается, становится душно… Эти женщины – не сочувствующие, они холодные: которой прикасается, та холодит, ранит – и на руках Истмаха кровь, и одежда в крови. Вновь идёт. Его взгляд останавливается на искорёженном грозой хилом дереве, с засохшее кроной. Зачем он направляется туда? Тоска гонит. Подходя всё ближе, он замечает скорченную фигурку – Ата!
       – Ата! Ата… – Да, это действительно она. Подняла голову и внимательно смотрит на него.
       – Ата иди ко мне. – А она показывает на свою лодыжку, окровавленную от цепи, которой прикована к дереву. Истмах останавливается рядом, опускается на колени и всматривается в неё. Её лицо кажется уставшим и грязным, руки тонкие, с синяками на запястьях. Он дотронулся до Аты и почувствовал, как тепла её рука, увидел, как бьется вена на шее.
       – Ата, не становись мне чужой. Пойдём со мной. – А она вдруг улыбнулась:
       – Я не своя, я не чужая. Я не их и не ваша. Я не его, я не твоя…
       С этими её словами Истмах вдруг резко проснулся – воин разбудил его, говоря, что уже готов походный завтрак, можно и выступать.
       Но под впечатлением этого сна, он ещё долго раздумывал над словами Аты.
       …С тяжёлым ощущением, что «не смог». Но почему-то запомнилось ему «я не своя, я не чужая…». Словно говорила она о самом Истмахе…
                71
       …Надобно ли со всей дотошностью описывать события жизни героев? Светская хроника ответит положительно. Мне же… хотелось осветить лишь некоторые моменты. Слова – пусты, если они не отображают Движения, если они не озаряют Жизнь Человека. Событий, которые выделяли Истмаха из общей серой массы – было много, и для того, чтоб понять его ритм, следовало бы реже отвлекаться на повседневность.
       Итак, Читатель, прости…
       …Со времени, когда Истмах отпустил Ату, прошло более шести месяцев.
       Однажды он видел дурной сон. Вернее, дурного в том ничего не было, однако, коль снился ему этот определённый человек, всегда стало было беде или огорчению, неприятностям.
       …Конечно же, не все сновидения Подопечных были подвластны мне. Я редко вмешивался в ход их мыслей, в их жизнь и в их иллюзии. И это сновидение не было навеяно мной. И эта женщина была из прошлого моего Подопечного, но те закономерности, что он подметил – оказывались интересны. И были то – именно закономерности.
       Весь день Истмаха прошёл под впечатлением сна. Состояние было и сладостно, и тревожно, тягуче одновременно. К вечеру он приказал привести Велислава. В последнее время наместник Истмах несколько раз вызывал его. Велислав был занятен, он был тем человеком, что отличался по характеру, менталитету от жителей Гастаньской крепости. Истмаху было с ним интересно.
       Но в тот вечер Истмах долго не мог определиться с темой беседы. Вернее, не мог сразу сказать, что его тревожит, а на другие темы – говорить не желал.
       Хмыкнув, словно насмехаясь над собой, одновременно пересиливая себя, Истмах спросил:
       – Как твоя жена?
       Велислав сдержанно ответил, чуть поджав нижнюю губу и передёрнув плечами:
       – Уже оправилась от родов, спасибо за беспокойство. – Но было видно, что он сжался внутренне. Он будто всё время ждал, когда же придётся платить на то благоденствие, в котором он и его семья ныне пребывали.
       Истмах снова замолчал. Встал, прошёл по комнате. А затем повернулся, нагнул голову и хлёстко спросил:
       – Скажи, как ты смог простить её? Как ты можешь жить под одной крышей с этой женщиной? Как можешь брать на руки плод измены?
       Велислав также встал, скрестил руки на груди. Казалось, вопросы хлестнули его наотмашь. Но мне показалось, что одновременно, это то, что нужно было ему самому. И уже достаточно продолжительное время. Он должен был доказать, что прав. Чувствовалась в нём такая потребность. Или…, ему нужно выговориться…
       – Она моя жена.
       – Но она изменила тебе?
       – Я любил её.
       – Но разве не противна тебе та, что была с другим?
       Велислав замолчал надолго. А затем, словно обдумав ответ, медленно заговорил:
       – Наместник, жизнь коротка. Я не имею возможности, да и не хочу искать другую женщину. Кроме того, она мать – моего ребёнка. Родившаяся девочка – также мне родня, ибо она дитя моего брата. …Я бы мог сказать, впав в отчаяние самобичевания, что в рождении её – только моя вина, ибо по моему недосмотру мой брат покусился на мою женщину. Была ли в том её вина? Без сомнения. Опозорившись, она могла покончить с собой. Но моя дочь, в таком случае – осталась бы совсем одна. Нет, наместник, мне не нравиться, что мою жену брал мой брат. Но…, подумав, я понял, что, несмотря ни на что, меня устраивает то, что у меня есть. У меня была любимая женщина, и пусть она поневоле оступилась, я могу быть сейчас с ней. И я хочу быть с ней, несмотря ни на что. С ней, такой, мне лучше, спокойнее, чем с иной, которая чиста в моих глазах. …С моей дочерью, хвала богам, ничего не случилось за то время, что меня не было. Я нахожусь далеко от брата-обидчика, дабы не питать к нему чувство мести, хотя обида, без сомненья есть. И…, я – жив. Я могу и должен исправлять то, что мне не нравится. Я могу и буду это делать. А жена… В ссоре – всегда виновны двое, а уж на жизненном пути… не счесть ухабов. Я люблю эту женщину и… очень возможно, что моё нынешнее решение я принял больше во благо себе и для удовлетворения своих чувств и желаний, нежели оттого, что должен заботиться о своей женщине. Я открыто признаю это. Я… не могу жить без неё. Она и… мои дети, мои обе дочери – очень дороги мне. Да, наместник, теперь ты знаешь мои слабые места, но я вижу, что ты – человек благородный и спросил меня о том не из корысти, а в удовлетворение своего непраздного любопытства.
       Истмах исподволь согласно закивал головой.
       – Неужели только за тем ты позвал меня?
       Истмах вопросительно посмотрел на него:
       – Возможно ты прав… Да, ты прав. Мне сейчас тревожно. Должно случиться что-то такое, чего я совсем не ожидаю. Скажи мне, во имя твоей жизни… Скажи, известно ли тебе что-либо такое, что способно нарушить покой в моём уделе? Ответь мне, и я не стану просить тебя назвать мне источник твоих знаний.
       Велислав долго смотрел на него:
       – Клянусь свой жизнью, которой обязан твоему великодушию, что мне не ведомы ныне события, которые могут нарушить твой покой. Клянусь.
       Истмах пристально смотрел на него:
       – Я верю…
       – Скажи мне, что тебя тревожит? Если я могу о том спрашивать?
       Истмах задумался:
       – Нет, ничего особенного, просто предчувствие. Мне порой сниться одна женщина. Её приход всегда знаменует несчастье для меня.
       – Ата? – Невольно выхвалилось у Велислава.
       Истмах быстро взглянул на него, выдохнул и нерешительно покачал головой.
       – Прости, наместник. Просто я подумал, что вызывая меня к себе, ты хотел что-то узнать о том, кого я знаю. И если это женщина…
       – Нет. Ата – она давно не снилась мне. Нет, с ней у меня не связано плохих предчувствий. Она… сниться мне на добро. А вот другая…
       – Я знаю её?
       – Нет… Нет, она умерла давно… – Он замолчал, а потом, спустя время насмешливо спросил:
       – Хочешь услышать историю от человека, который считает эту самую историю особенной? Но каких – сотни, – горько добавил он.
       Велислав склонил голову, молчаливо испросил разрешения присесть.
       Истмах прошёл по комнате, задумчиво начал ворошить угли в очаге:
       – Много лет назад я был пылко, безумно влюблён. Я был для того достаточно молод. Но и юнцом меня нельзя было назвать. Я знал, что могу обладать той женщиной. Она была моя. Однако я понимал, что содержать семью, такую, какую хотел я…, содержать её… мне будет непросто. Я много уделял времени службе, часто бывал в походах, умением и смелостью добывая деньги, добиваясь власти. Я любил. И мне казалось, что любим взаимно. Я старался многое делать для неё, я считал, что вполне справляюсь. Но…, человек счастлив настолько, насколько сам хочет. И у меня была та иллюзия. Однажды мы сильно повздорили, и я некоторое время не видел её. А приехав, узнал, что она вышла замуж за другого. Была ли в том моя вина? Без сомнений. Но в то же время я знал, что не всё могу сделать в жизни, а того, что я делал для неё, тех чувств, что испытывал к ней – вполне было достаточно, чтоб мы жили, – он усмехнулся, – долго и счастливо. Узнав то, я метался, не понимал её, не принимал её выбора. Был готов то убить и её и её мужа, то покончить со своей жизнью в прямом и переносном смысле слова. …Нет, и со временем я не смирился. Мне было больно. Я не мог и не хотел видеть её. Не простил. Но то – долго не продлилось, спустя год она умерла, тяжело заболев. Стоя у её могилы, я говорил ей, что должен её простить, что прощаю её. Но долгое время воспоминания о ней – приносили мне только горечь воспоминаний. Я …не помнил хорошего, я помнил только её измену, которую не мог принять. Но это – мой выбор. И спустя три-четыре года моя обида не прошла… Я жил, вокруг меня творились разные события. У меня были горести и победы. У меня было много иных женщин. У меня и сейчас их много. Но я – помнил и помню её…, ту. И чаще всего вспоминаю с обидой. …Раз в несколько месяцев она сниться мне. И в этих снах она словно бы… Словно и не было тех обид между нами. Когда она приходит – мне тепло, уютно, и я хочу, чтоб это продолжалось долго. Она всегда утешает меня. Тихо обнимает сзади и молчит, или, жалея, гладит руку, целуя. В те моменты я чувствую себя очень защищено, я чувствую покой. А памятуя даже во сне о нашей размолвке, я совершенно не чувствую обид. Мне хорошо от того, что она – рядом. Но… через несколько дней обязательно случаются неприятности. И очень большие. Каждый раз просыпаясь, я проклинаю её и её приход, я знаю, что эти сны – не к добру. Но порой, я размышляю. Не она ли их вызывает, те неприятности? Или она, там…, за гранью нашего понимания, в лоне богов, знает наперёд, что меня ждёт? И приходит предупредить, утешить. Так ли это? Почему сны с ней вызывают у меня отрицание и гнев, обиду на неё? Неужели я столь злопамятен? …Я слышал, что если сходить на могилу и отругать человека, поговорить с ним, он прекратит приходить навязчивыми снами. Поверь, я делал и так. Ругал и проклинал её, говорил, что не хочу, чтоб она мне снилась, говорил, что если так хочет, пусть идёт к тому, кого предпочла в жизни. Но она вновь, пред неприятностями, во сне, продолжает сниться мне…. Отчего она не оставит меня в покое, причинив мне столько огорчений? Или её душа не находит покоя, зная, что при жизни стала моей болью и проклятием?
       Велислав молчал, уперев руку в кулак. Истмах, глядя на него, произнес:
       – Я – достаточно силён, чтоб не винить её в своих бедах, но нанесённая обида, ранила меня так глубоко, что яд сочится и по сей день.
       – Наместник, мне нечего сказать. Я – не способен на глубокую обиду, я приму удар от любимой женщины с открытой грудью. И пусть я умру тогда, гордость и … чувство собственности – не захлёстнёт меня. Я вряд ли смогу сказать тебе что-то определённое, но может она – действительно предупреждает тебя и в силу своего… умения пытается помочь тебе, пытаясь искоренить свою вину пред твоей душой? Ведь во сне общаются именно наши души…
       – Ты веришь в то, что говоришь?
       Велислав замолчал, задумавшись, но затем – развёл руками.
       – У меня нет иного объяснения. Если это – связанные события, тогда да. Если же высшие силы используют эту женщину дабы предупредить тебя, то… почему именно она? …Ты говоришь, что тебе снится Ата, также предупреждая о чём-то?
       – Да. И Ата сниться. И после снов с ней у меня также случаются неприятности. Но сны, в которых бывает она – несут мне тревогу именно во сне, а не наяву. А проснувшись, я знаю, что будет и как избежать беды. Сны с Атой – приносят мне радость, предупреждая о беде. Кроме того…
       – Что?
       – Велислав, Ата всегда сниться мне ущербной. В моих снах – она печальна, вижу её больной или раненной. Но действия её – слаженны и направлены во благо мне.
       – Ранена? Ты видишь её кровь?
       – Её кровь, раны, ушибы, слёзы. В моих снах она если и улыбается, то болезненным оскалом, если и плачет, то болью…
       Велислав хмыкнул, удручённо покачав головой:
       – Значит, не сладко ей живётся…
       – Что ты говоришь?
       Велислав живо вскинул голову:
       – Если сниться весёлый человек, смеётся и его счастье выказывается всеми мыслимыми проявлениями – то у него горе. Если сниться всё время в боли – значит …у неё беда.
       – Ата в беде? Почему? Мне неведомо, чтоб у вельможного Омри были проблемы. А как я слышал, они поженились. Его принимают при дворе короля. Он успешен и богат. Может, моё восприятие её в таком виде – лишь итог моих обид?
       – Обид? Наместник, чем молодая рабыня, всем зависимая от тебя женщина, Ата, тебя обидела? Она ведь даже, говорят, спасла тебе жизнь?
       Истмах мельком взглянул на Велислава и плотно сжал губы.
       …Не сдержался. Теряешь чувство меры, Подопечный. И, тем не менее, Велислав был прав. Истмах был обижен на Ату. Может я слишком критично его оценивал? Но я знал его. И мне казалось, что то – не обида влюблённого мужчины. То – банальное уязвлённое чувство собственности. Она отказала ему, она пренебрегла им. Да, он начинал сожалеть, что отпустил её, однако и не мысля, что сможет её вернуть. Словно зная, что рассветы – прекрасны, но не в состоянии подняться так рано. …С Атой всё казалось не так. С ней было спокойно, было ощущение, что когда она рядом – ты нашёл в жизни всё, что нужно, и можешь глядеть на мир с высоты самой недосягаемой для врагов башни, ощущая себя в абсолютной безопасности. Была ли то любовь? У любви, однако же – много граней. И многие из них – острые…
       Истмах решил сменить тему:
       – Мне донесли, что ты – хороший оружейник?
       – Донесли? Впрочем, я, конечно же, не могу рассчитывать на другое отношение, даже если бы и хотел.
       Истмах не смотрел на него, он рассматривал свои ладони, будто видя их в первый раз, а может – сомневаясь в силе пальцев, крепости ладоней. Казалось, до заданного вопроса ему нет никакого дела. Он презрительно приподнял верхнюю губу, едва повёл головой, будто прислушиваясь к своим мыслям или сомневаясь в правильности своих раздумий и выводов. Но вот он резко вскинул голову и в упор посмотрел в глаза Велиславу.
       – А ты хотел бы?
       Тот, в свою очередь, молчал, испытующе глядя на наместника. Истмах продолжил:
       – А если бы я …освободил тебя, прекратил слежку…, как бы ты поступил?
       Глаза Велислава загорелись, он сжал кулаки, но тень пробежала по лицу, губы презрительно искривились и он отвернулся. Глухо, не то посетовал, не то спросил:
       – Я не расплатился с тобой за то, что оставил мне жизнь. А ты – выставляешь на торг новый товар… Что я должен? Что будет с моей семьей?
       – Мне в жизни нужно достаточно мало: людей, которым могу доверять. – И тут же, не давая подумать, глядя оппоненту в глаза, Истмах спросил:
       – Могу ли я доверять тебе, Велислав?
       – Доверять? – Усмехнулся тот. – И ты искренне поверишь мне, если я отвечу утвердительно? Мне кажется – это будет вершиной … недальновидности. А я много слышал, … да и по делам твоим вижу, … радетель, – он усмехнулся, но вышло это скорее печально, чем насмешливо, – вижу, что ты – не пустой человек, да и речи твои – не пусты. Но не ведаю, чем я могу быть тебе полезен. Не верю, что если… предал близкий, что … далёкий, не родной мне человек станет мне доверять, верить на слово.
       – Ты прав. Но я – рисковал много раз. Иногда мне удаётся избежать ошибок, а порой они бывают неминуемы. Я – не корю себя за то. Поступая таким образом, не оглядываясь на пыльную дорогу, оставшуюся позади, я часто оказываюсь впереди своих недругов. Не думаю, что оставаясь подле меня – ты как-то поможешь своему брату. Я также не уверен, что убив меня…, изменишь расстановку сил в его пользу. Тем более что чувства и симпатии – это одно, а отношения между господином и вассалами – совершенно другое. Ветер таких отношений – уж очень переменчив. И может быть, это я… хочу, при неблагоприятном для меня исходе, иметь в стане врага человека, который защитит меня, в память о том, что я был добр с его братом. – Он обернулся к Велиславу и жёстко поглядел на него:
       – Хотя, чью бы руку не держал твой брат, мне он претит, я буду по иную сторону от него. Даже если мне придётся притворяться.
       Слушая длинную речь Истмаха, теперь опешил Велислав.
       – Наместник…, неужели ты всерьез считаешь, что человек, который предал меня и отдал на растерзание…, кто так обошёлся с моей женой, угрожая выбросить моё дитя на улицу, будет заботиться о твоём благополучии в награду за мою жизнь?
       Истмах усмехнулся:
       – Вот именно, поэтому я и предлагаю тебе – быть мне преданным другом, а твоей семье – достойное обеспечение. Ты ведь знаешь, что своему слову я не изменяю. Я …справедлив (это слово он выговорил с усилием) с теми, кто добр ко мне и не предаю тех, кто верен мне.
       – Позволь мне подумать?
       – Тебе это нужно? Ведь ты – смелый воин и хороший командир, ты привык быстро принимать решения. Да и с женой ты вряд ли будешь советоваться.
       Велислав остановился и долгим взглядом посмотрел на Истмаха, твёрдо произнёс:
       – Моё сердце хочет сказать «да». Но…, как бы ни поступил со мной брат, я не пойду против него. Я не хочу также как он – очернить братоубийством, или даже предательством, доброе имя моего отца. Ты понимаешь?
       – …Понимаю. …Обещаю, что если и выйдет у меня ещё спор с твоим братом, то не стану тобой прикрываться или сталкивать вас. Обещаю.
                72
       Истмах был прав.
       Уже к вечеру следующего дня прибыл посланник с вестью о нападении степняков на одно из приграничных селений. Наместнику донесли, что степняки были очень жестоки, пленных не брали. Всё разграбили, подожгли, убивали даже младенцев. Истмах знал это селенье, там, в основном проживали воины и их семьи, большинство мужчин сейчас были распределены по отрядам службы, на месте их не было.
       Истмах приказал, не медля, собрать отряд в сотню воинов. Отдельно распорядился привести Велислава.
       Когда тот вошёл, Истмах осматривал свою экипировку. Кольчужную рубашку он уже надел, поверх неё застёгивал куртку – стесняющих лат он не любил, для себя предпочитая обходиться полумерами. Я не настаивал. Да и погожие, даже жаркие для осени дни стояли… Всё равно ведь не оденет.
       Велислав стоял у входа, рядом с охранником, что его привёл. Он вопросительно смотрел на Истмаха. Тот поднял глаза, усмехнулся:
       – Не забыл, как я изливал тебе душу вчера? Собирайся. Я еду на юго-запад, там степняки атаковали приграничные селения. Заодно и тебя испытаю. Посмотрим, кто кого. А тебе представится случай убить меня, …если захочешь.
       – Наместник, мне не нравятся твои насмешки.
       Закрепляя широкие защитные браслеты на запястьях, Истмах вновь жёстко усмехнулся:
       – Когда я приказываю – всё всем нравится. Собирайся, времени у тебя нет!
       – Если ты наместник так ставишь вопрос…, я готов.
       Истмах быстро оглядел его и кивнул охраннику:
       – …латы ему! Да, что есть! Нет, оружия не давать! Быстрей!
       – А как же не давать оружия, – нагнув голову, спросил Велислав, – как же я смогу тогда убить тебя?
       – А ты уж постарайся, изловчись! Тебе нужнее!
       Собрались скоро, выехали до того, как окончательно стемнело. Но вскоре взошла луна и дорога, на фоне степи, что куталась в сухую, выбитую с обеих сторон скотом, жидкую траву – была хорошо видна. Ехали всю ночь. Лишь к полудню следующего дня – устроили краткий привал на невысоком берегу, в излучине степной мелководной речушки, дабы дать лошадям отдохнуть. И снова в путь. К месту прибыли лишь спустя два дня, ближе к обеду.
       Все были уставшими, в пыли. Но то, что они увидели, лишило их последней капли жалости к себе.
       …Бывают моменты, когда чувствуешь, что всё… Ты на пределе, смертельно устал. И ничто больше не может подвигнуть тебя на действие. Слабые сдаются быстрее, и победитель чаще бывает к ним милосердней. Те, кто посильнее – дольше борются. Но самый опасный противник – ты сам. Всё проходит, а то, что останется в голове – будет снедать до последнего проблеска сознания…
       Все воины – достаточно сильные, крепкие духом, что не раз видели смерть, не раз сами были тому причиной. Бороться один на один – почётно. Драться отряд на отряд, за правду – доблестно. Но когда на линии огня становятся мирные поселения, когда человеческая жизнь становится разменной монетой… Когда это – лишь всего условность… будь то один, десять, сотня, тысяча жителей, среди которых совершенно нет опасных – это подлость. Общество, в котором человеческая жизнь – всего лишь условность…, когда чудо бытия человеческого существа прерывается «галочкой» необходимых, запланированных потерь… Кто может то осмыслить. Человек… – существо, что не эволюционирует, совершенствуясь, как многие хищники от природы. Он, в миллионный раз, наступая на грабли собственных преступлений – милует намеренного убийцу, пренебрегая справедливым, разумным судилищем, чтоб потом вновь воспользоваться опытом душегуба в гораздо больших масштабах. Люди убивали всегда. И всегда страдает мирное население.
       Достаточно часто, и во все времена звучали слова о важности Жизни, причём жизни убийцы и жертв (сколько бы их не было) – нередко уравниваются. За своё преступление, а особенно намеренное, душегуб, подчас, получает символическое наказание или вообще может избежать его… Что сказать? Позиционирование ценности человеческой жизни (убийцы) и гуманизма в отношении отступившихся, их безнаказанность, нивелируется ценностью жизни жертв.
       …Вначале лишь сказали слово…, а итогом может быть гибель миллионов. Взращённые на лживых истинах, вскормленные кровью предыдущих поколений, люди искренне, по неведенью, или притворно, во имя удовлетворения своих страстей, склоняются пред ценностями, что заданы горсткой людишек с полным отсутствием совести. Это какие-то качели. Предлагают нечто хорошее, но чтоб его получить – должно бороться со всем звериным исступлением, что горит в человеческом (?) сердце. Достигнув точки равновесия, человек в своих помыслах, по инерции, доходит до абсурда, который задаёт движение вспять. К разрушению и уходу от провозглашённых истин. …На какой неведомой тропе эволюция человека свернула не на тот тракт? Почему даже среди тех, кого они называю представителями животного мира, есть те, кто, убивая лишь для пропитания, гораздо справедливее, умнее, и, как ни странно это звучит – добрее и бескорыстнее того существа, что величается Человеком...? Может и этот угнетает и убивает лишь для пропитания, но в таком случае, отобрав кусок хлеба, почему он не давится? Где мера его аппетитам или жадности?
       …Среднее по численности поселение на пригорке. Глинобитные домики стояли один над другим, расположенные только по прихоти тех, кто их создавал. Чистые, извилистые улочки, с неглубокими колеями, выбитыми многочисленными повозками, и зараставшими, с переменным успехом, низенькой, мелколистной травкой. Кустарники степной сливы кое-где прикрывали низкие окошки жилищ. Оград почти не было, но хозяйская рука – чувствовалась. Межи около домов обозначалась едва заметными цепочками мелких камешков, выложенных в спорах, маленькими хозяевами; в разных по цвету, величине и окраске цветам, взращёнными хозяйственными девочками-подростками или редкими, низенькими плетнями из чахлых степных кустарников, поставленным ворчливыми стариками…
       Сейчас ничего этого не было. Все без исключения дома – были сожжены, трава, цветы – выгорели, всё было в копоти, черно и страшно, неестественно изломано. Истмах, воины проезжали по селению с недоумением, скорбью, но с зарождавшейся…, даже не ненавистью, а кровавой ненасытностью к тем, кто это сделал. Селение было безлюдно. Многочисленные тела жителей лежали всюду в самых неестественных позах. Смерть – не жаждет красоты, она собирает души, а уж что нужно будет сделать с телом, дабы её забрать, смерть – не разбирает. Молодые девушки, забитые до смерти, обезображенные старики, убитые безжалостно младенцы с разбитыми головами, детки с распоротыми животами. Все были здесь, замерли под ласковым осенним солнцем. Ещё не было холодно, и многочисленные мухи назойливо жужжали, казалось, усыпляя тех, кто видел то. Настойчивое карканье слетевшихся ворон, теперь внимательно наблюдающих за передвижением воинов, однако – не давали впасть в полное оцепенение. Их резкие, ворчливые крики не контрастировали со спокойствием убитого селения, а лишь – дополняли его. Многие тела были без голов – верный признак того, что здесь побывали степняки.
       Я не буду делать из Подопечного героя и говорить, что он беспристрастно взирал на всё его окружающее. Он был человеком, поэтому – испытывал всё те же чувства, что и его воины. Пока они медленно проезжали селением, оценивая общую картину побоища, то один, то другой воины отставали, скоро выбирались на край селения и старались продышаться от смрадного духа, что распространялся. Несколько молодых воинов и вовсе не смогли сдержать рвоты.
       Истмах остановился. Эта картина – действовала деморализующее на воинов, необходимы были решительные действия. Он обернулся к посланнику:
       – Какое ближайшее селение поблизости?
       – Врановье.
       – Как далеко?
       – За теми склонами.
       Истмах выглядел удивлённо.
       – Так близко? Почему же нападали здесь, а не там? Ведь за склонами – тракт к Понту? …Нападали здесь…, тихое месте, сюда – не сразу заглянут… – И вновь обратился к посланнику:
       – Людей там оповестили?
       – Они знают, я сам оттуда.
       – Как узнали?
       – Так дым же клубился. Наши встали у границ Врановья…
       – А сюда – не пошли. Что ж, свой дом – он ведь… нужнее. А что с соседями случится – было всё равно? Ведь по тому перелеску можно было незаметно подойти и ударить в тыл степнякам, если они заходили с юга?!
       – …Так ведь никто не знал, сколько их… Да и воинов у нас – было совсем мало.
       – Да, этим легко оправдаться, – горько усмехнулся Истмах. – Возьми двух воинов, скачи во Врановье, я хочу видеть представителей местных. И пусть несут что сподручное – нужно упокоить погибших. Живо!
       Он обратился ко всем остальным воинам:
       – Ищите кирки! Вот туда – к выбалку – сносите убитых! Хоронить нужно. Живо! Шевелитесь!
       …Когда нет занятия, нет уверенности, что и как делать – часто наступает апатия, выхода не видно. Однако когда всё плохо, но есть возможность занять руки и голову от дурных мыслей, всё равно становится легче. Что-то делаешь и, мгновение за мгновением, дурное отступает, уходит в прошлое, забывается. Уже совсем иное становится важно. А если лидер решительно меняет приоритеты, большинство, особенно те, кто слаб духом – совершенно преображают своё мировоззрение. Сколько было примеров? Да множество. Это люди слабы? Или так сильна энергетика лидера? Почему, порой его воля парализует волю большинства и они, как стадо овец шествуют за своим «бараном»? Это – остатки стадного инстинкта человечества? Или это эффект «ореола» лидера? Но так было и будет ещё долго. …Вот только… если споткнётся лидер, да падёт, разгорячённая толпа может пройти по нему и не заметить. Как быстро зажёгся, так быстро и погаснет…
       Но и Истмах был человеком. Дабы не раздумывать о произошедшем, он также взялся за одну из немногочисленных найденных кирок и наравне со всеми – копал траншею, что должна была стать общей могилой для погибших. Он работал скоро и зло – ему нужно было выплеснуть свои чувства. Однако же, всё думалось – что делать дальше? Остальные воины, среди них и Велислав, переносили погибших в наскоро сделанных носилках из тряпья и веток.
       Вскоре после полудня вернулся посланник и два воина Истмаха с людьми из Врановьего. Наместник ухмыльнулся – не настолько-то и мало мужчин там было. Хоть из чувства солидарности могли прийти на помощь соседям. Но нет… А вот сейчас – начнётся. Всегда нужно найти виновного. И, конечно же, это будут – не они.
       Приграничные поселения… Сколько всякого сброда там обитает? Те, кто не смог ужиться в родном селении, кто уходил за приключениями, кто осел здесь после того, как устал бродить, а дома – уж никто не ждал? Да, среди пришедших мужчин было достаточно мало людей с благородными чертами лица, утончённых и совестливых. Прибыло и около десятка женщин. Из тех, кому всё нужно. Кто, в угоду мимолётному порыву ветра, от искры разожгут пожар раздора, скандала, обид. Ещё издали было слышно, что прибывающие – громко переговаривались. Оба воина Истмаха – выглядели сконфуженными.
       – …Да когда же это прекратится? Да он с ними заодно! Им всем, богатеям на нас плевать! Мы что, налогов не платим? Почему терпим такие бедствия и убытки…?
       Когда они подошли ближе и Истмах, передав кирку ближайшему воину, встал перед ними – ропот поутих, но злобные взгляды и нахмуренные лица были единственным приветствием наместнику. Он громко спросил:
       – Как это произошло? Кто это сделал и откуда заходил враг?
       На него обрушился шквал, словно от прорванной плотины:
       – Лучше ты нам скажи! …Ты здесь главный и обязан следить за степными волками! …Следить?... Да он сам из их породы! …Может за нашими спинами сговаривается с ними да получает долю! – …Ропот был многоголосый.
       Истмах нагнул голову, но взгляда не опустил. Он положил руку на рукоять меча. Голоса поутихли.
       – Я прибыл по первому зову! А где были вы, когда ваши соседи умирали, призывая помощь? Вы пришли спорить со мной и обвинять меня? По какому праву? Вы до сих пор боялись даже носа сюда казать! Вы даже не пришли посмотреть, может, кому нужна помощь? Почему погибшие до сих пор не похоронены?
       – Если уж так…, – добавил он миролюбиво, – может среди вас есть тот, кто знал погибших – распределите их по семьям. Пусть хоть покоятся вместе…, коль жить разом не довелось.
       Местные разошлись, некоторым стало плохо при виде того, что здесь творилось. Однако, злобные взгляды в сторону наместника – никуда не делись. Женщины бродили по двое-трое – переговаривались, поглядывая на Истмаха. Мужчины ходили, ожесточённо раскидывая и пиная сапогами горелые палки, пренебрежительно обходя глинобитные завалы. Воины Истмаха работали быстрее, вид у них был повинных, а местные…, почему даже страдания соседей не трогали их? Почему они не спешили помогать? Или жизнь в постоянной опасности приучила их циничнее относиться к разграничению понятий «жизнь» и «смерть»? Или здесь селились отщепенцы, которым вовсе не было дела до людских страданий? Но ведь и воины Истмаха, да и сам наместник Истмах не были великовозрастными детьми, не раз глядели в глаза смерти?
       Задумываться? Истмах вновь взял кирку, но увидел Велислава. Усмехнулся косо:
       – Что? Вот такова доля кровожадного полукровки – наместника Истмаха. Меня всегда и все будут винить. Те – за то, что во мне кровь поселенцев – северян. Эти, – он махнул в сторону местных, – за то, что во мне течёт кровь степняков. Они укоряют меня всем! Тем, что выбираю более удобное оружие одних, тем, что выбираю более удобную одежду других, тем, что следую обычаям тех или иных. Они не видят своего! Они видят только то, что я делаю, по их мнению, чужого! – Он рассержено махнул рукой и отвернулся. Очередную могилу копал с остервенением. Ближе к ночи всё было закончено.
       Наместник Истмах приказал всем расположиться на ночёвку лагерем на берегу ближайшей речке. Сам вымылся в ней с той же неистовством, с которым сегодня копал траншеи. Он приказал Мо с девятью десятками воинов отправляться домой, дескать, здесь дел больше не будет. Сам же определил, что с десятью воинами он останется здесь. Мо был удивлён, но приказ обещал исполнить. Истмах не стал его уведомлять, что в сопровождении этого количества воинов намерен съездить к нескольким местным вождям-степнякам. Сто воинов ему бы, если что, не помогли, а с малым отрядом он намеревался добиться большего доверия. Велиславу был предложен выбор – ехать назад, или остаться с Истмахом. Он выбрал последнее. В ответ наместник кивнул, но хитро взглянул на Велислава, усмехнулся. Тот отреагировал мгновенно:
       – Ты не доверяешь мне. Так зачем даёшь выбирать? Ты считаешь, что для меня это – удобный способ убить тебя?
       – Считаю.
       – Значит, твои слова, наместник, о дружбе – всего лишь притворство? Ложь?
       Истмах устало махнул рукой:
       – Ладно. Там поглядим…
       К ночи Истмах и Велислав остались одни у костра. Двое воинов – спали. Дозорные разбрелись.
       – …Ата говорила, что ты спас ей жизнь?
       Истмах устало посмотрел на Велислава сквозь огонь угасающего костра.
       – Она так сказала?
       – Да, это было во время…
       Истмах поднял руку, останавливая его речь:
       – Я знаю, о чём ты. …Знаю. Но…, я сделал это не осознанно, подспудно. Я тогда очень испугался, …что, не веришь?
       Велислав приподнял бровь, как бы соглашаясь, но со скепсисом. Истмах усмехнулся:
       – Почему? Я думал о том. Да, мне …, было бы жаль потерять Ату тогда, но раздумывая, я бы всё же – помедлил прикрывать её. А в тот момент – разум мой молчал.
       – Она ведь вызывает у тебя, наместник, жалость?
       – Жалость? Едва ли. Нет, то – иное. – Он надолго замолчал, лениво поводя в костре угли. Потом лёг вверх лицом, но не спал. Хотя и не ворочался. Казалось, он забылся в грёзах. Велиславу тоже не спалось. Он потянулся, подложил в костёр несколько палок и, присмотревшись к Истмаху, спит ли он, сказал:
       – Ты молчалив сегодня, наместник. – Истмах приподнял голову и через пламя костра посмотрел на Велислава. Опустил глаза, кивнул, медленно проговорил:
       – Хм, знаешь, я не первый год на этой должности, много лет я был воином, на месте особо не сидел. Всё люди…, дороги…, бои. И с годами чаще … не только понимаю, но и приемлю, что всё на этом свете покупается и продаётся.
       Велислав смотрел на него вопросительно. Он был моложе и имел другое суждение. Я, в принципе, зная жизнь Истмаха, его пути, был согласен с ним на этом этапе его жизни.
       – Ты посуди сам, Велислав, я могу купить многое, очень многое. Дело лишь в цене. И меня тоже могут купить, только лишь из-за моих силы, положения, опыта – моя цена куда выше, чем простого сильного раба на рынке. И потому моими покупателями являются такие же наместники, вожди, знать, …король. Они пытаются заплатить мне золотом, доброй услугой, красивой женщиной, добротным оружием, своевременной помощью.
       Велислав рассмеялся, правда, весьма натянуто, сел, накинув плащ на плечи, развёл руками.
       – Если так рассуждать, любой поступок можно толковать как покупку, даже если я сам того захотел. Меня же допустим…
       – …я купил, – зло закончил его мысль Истмах. Велислав стал серьезнее, взгляд – резче. Но и Истмах не шутил, он смотрел прямо, даже сурово. Велислав отвёл взгляд. Встал и сделал несколько шагов, заложив руки за спиной. А затем развёл руками:
       – Ты прав, наместник. Можешь сразу переходит к выводам. Я понял тебя. Что из этого?
       – Из этого? Ничего. Только то, что и меня можно купить. По сути, мы всю жизнь работаем, стремимся к чему-то, да и живём лишь для того, чтоб иметь цену выше.
       Велислав раздумывал, а затем резко оттолкнул, казалось, свои мысли:
       – Пусть так! Пусть! Меня ты купил. Но ведь не всё я соглашусь выполнить? Ты ведь не заставишь меня…
       Истмах холодно посмотрел на него:
       – Заставлю, Велислав. Ведь принято считать, что наместник Истмах – беспринципен, что способен на всё…
       Но Велислав не дал ему досказать, он ринулся к нему и бросился на колени, опершись на руки, возбуждённо заговорил:
       – Наместник Истмах беспринципен? Я знаю тебя немного времени, но ведь жены моей ты не тронешь?! Ты можешь выгнать её на улицу, если я издохну где-нибудь в бою за тебя, но ведь не заставишь её сожительствовать с тобой?!
       Истмах не менял своего положения, только смотрел в глаза Велиславу:
       – Она – не люба мне. Зачем мне её брать?
       Велиславу словно холодной воды в лицо плеснули. Он, не мигая, смотрел в глаза Истмаху, сжал кулаки, встал и едва попятился. Он смотрел, слово обезумел:
       – Ну, а Ата?! Что, и её ты купил?
       Истмах жёстко продолжил, ронял слова, словно бичуя себя:
       – Я и Ату купил. Ей тоже составил цену. Её тело стоило плена у степняков. Да! Я был с ней! Та ночь стоила ей страха. Всё…, всё имеет свою цену. Тела покупают простые торговцы, те, кто побогаче – предпочитают души. Души, которые можно терзать, распаляя страхи, швырять ими в костры вражды, похоти, зависти и злобы…!
       – Наместник, это твоя душа…, она больна. – Велислав вдруг рассмеялся. – Ты будешь повержен своими же доводами, своими же примерами.
       – Так ли? – вкрадчиво спросил Истмах, приподнимаясь на локте, его глаза загорелись презрением. Сейчас он считал себя непобедимым. Непробиваемым. Были ли у него ныне слабые места?
       – Вспомни Ату?
       – А что Ата?
       – Ты лишь на одну ночь купил её. Больше – не смог.
       – Только лишь потому, что у меня закончилось то, на что её можно было купить.
       – Вот!
       – Но ведь это было! Была цена у твоей Аты! Была! – он говорил громко, некоторые из воинов, что укладывались спать, повернули в их сторону головы, кто-то прекратил свои действия, а те, кто уже спали, спросонья не разобрав из-за чего переполох, недовольно заворчали.
       Но Истмах, казалось, не обращал на то внимания. В его голосе я чувствовал обиду и горечь. Он, всё же, сильно скучал по ней. Я то чувствовал. Я то – знал.
       Но Велислав был увлечён спором:
       – Хорошо, пусть меня, мою жену, моих детей, даже Ату – можно купить! Пусть любого ты можешь купить. Если тебе так того хочется. Но чем ты бахвалишься? Что за всю жизнь не нажил того, кто за тебя подставит грудь в бою?
       Истмах опустил взгляд:
       – Значит я – того не стою.
       – Опять ты говоришь о цене. …Но пусть будет и так. И хотя твои рассуждения неразумны, они – недужны…, объясни мне, почему твои подданные спасают тебе жизнь? Разве только из-за того, что смогут получить от тебя благодарность?
       Истмах хмыкнул, скептически, соглашаясь. Велислав походил, молча, а затем – присел. Он словно бы успокоился, положил локти на колени, задумчиво стал смотреть на костер. Истмах был неприятно поражён своей победой. Но он считал, что был прав. Велислав вновь поднял на него глаза:
       – Но почему Ата спасла тебе жизнь тогда, в Моровой лощине? …Нет, Истмах, твоей правде – не место в моей жизни, пока я знаю и помню Ату. Она могла тебя убить и никто бы того не узнал. Могла после скрыться – и никто бы её не нашёл. Она же, заслоняя тебя от врага, обороняя и пойдя на убийство ради тебя, – не ставила тебе условий, не торговалась. Она впрок не выторговывала себе свободу. А ты, наместник, разве так уж плох? Ты ругаешь себя, хочешь, чтоб иные поверили в то. Но после произошедшего в Моровой лощине – ты не убедишь меня в том, что ты – беспринципная никчёмность. Скажи, наместник, – спросил Велислав так, словно резал словами воздух, – скажи, зачем ты отпустил Ату, зачем отпустил её? Только лишь за деньги её жениха? Так то – ты мог сделать в любой момент, но до поры – не делал. Что изменилось?
       – Долг платежом красен. – Оскалился Истмах. В тон ему Велислав процедил:
       – А зачем ныне Ата предупреждает тебя о неприятностях? Сейчас, когда приходит в твои сны? Тоже за деньги? Что она имеет с того? Что ты ей платишь? Нет, – он рассмеялся в лицо Истмаху, задорно, весело, – пусть ты можешь купить меня, но ей ты – никогда не составишь цены. Запомни, наместник, есть весомые вещи, которым не составить цены. Есть добрые души изумительных, светлых людей, дары которых – безмерны и бескорыстны. Вот ты и потерял это только потому, что ты не готов был поверить в то, что отвергаешь. Ты потерял её, наместник, потерял Ату, потому, что не видел света её сердца, не внял её бескорыстию и любви, составляя лишь цену её телу!
       – Твоя Ата ослеплена иной любовью! – Истмах видел, как Велислав при этих его словах словно бы споткнулся. Он опустил голову и отвернулся. Помедлил, словно бы не мог отойти от спора, а затем – махнул рукой, лёг вверх лицом. Отвернуться от Истмаха он не посмел.
       Истмах также повернулся вверх лицом. Он лежал и думал. Всё же Велислав был прав. Можно, как торговец на рынке – покупать и продавать не только тела, но и души. А к некоторым – даже не сметь приблизиться. Всё ли дело в том, что он был торговцем не того уровня, что мог купить даже чистоту души Аты? Сколько денег нужно было на то? Хотел ли Истмах ныне заполучить Ату? Действительно ли он хотел убедиться в том, что цена для Аты – существовала?
       …Вот как раз в этом – я был не уверен….
       …Она пришла помимо его воли. Помимо моего действия. Перед утром. Когда от костров остались лишь угли, от которых поднимался сверх лёгкий дымок. И который где-то на высоте в два человеческих роста переставал виться вертикально, а ложился в горизонталь, создавая мягкое, седое марево над стоянкой. Истмах проснулся, словно от внутреннего толчка, хотя я его не будил. Он слегка повернул голову. У своих ног он заметил фигуру, что неподвижно сидела, скрестив ноги. Это была Ата, такая, какой помнил её Истмах – большеглазая, худенькая, с тонкими чертами лица, копной распущенных едва вьющихся медных волос, ниже пояса. Она склонилась щекой к его ногам, легко коснулась рукой его голени и подняла голову. Тихо зашелестел её голос:
       – Будь благословенен, наместник. Пусть сопутствует тебе удача в сегодняшнем бою…
       Истмах, казалось, не мог даже двинуться. Даже удивиться ему не удалось. Он моргнул, и почудилось…, только дымок от соседнего костра вился чуть в отдалении от его ног. Всё было серо, только в голове звучал голос «…будь благословенен…». Истмах сжал кулаки так, что короткие ногти впились в ладони.
       …Он понял.
       …Он не мог примириться с той потерей. Аты не хватало ему порой, как воздуха. Ни одна женщина не могла заменить её. Не могла заменить настолько, чтоб он спокойно спал по ночам, чтоб события насыщали его, чтоб дневная суета – утомляла. Он не просто боялся…, он без неё даже не хотел отрываться от земли. Он не хотел лететь и творить без неё. Без неё… Он просто грыз землю, забивал себя работой. Нет, никто не видел его отчаянья. Оно лишь служило катализатором многих его дел. Но если бы она была рядом… то – совершенно другое…
       Поутру, проснувшись, занялся делами – нужно собираться. И лишь садясь на коня, Истмах тронул руку Велислава, обратив на себя его внимание:
       – Ты был прав. Есть нечто, что не покупается и не продаётся. Она – другая. Спасибо тебе.
       Ехали не торопясь. Темп движения задавал Истмах. Он не мог понять, что ему пригрезилось сегодня поутру. Если это – сон и, всего лишь, следствие разговоров об Ате вчера вечером, то… чаще бы говорить о ней. Он был рад видеть её хотя бы так. Ему было жаль, что в предыдущие несколько снов, по своей глупости, он не смог хотя бы так сказать ей…. Обнять бы её… и почувствовать ей запах. …Нет, мысли Истмаха не были похотливы.
       …А если это был не сон, если это было предупреждение? Ведь сколько раз снился ему тот сон про Моровою лощину?
       – Наместник Истмах? – Он оглянулся. Один из воинов показывал на противоположную сторону широкой долины некогда, возможно, реки. Сейчас по самому дну, лишь в дождливые годы проявлялся слабенький ручеёк. Ныне по тому месту, выбитому и вытоптанному многочисленными стадами скота, узкой неприкосновенной змейкой струились лишь заросли дурнишника, едва выше от него – всё тем же скотом, были протоптанные тропинки посреди седого марева низкорослых полыней. Выше – чебречники, над которыми – полосы сизой овсяницы. На плато – раскинулись ковыльники. По балкам, от степного зноя таились перелески, со всех боков кутавшиеся в колючие заросли степной сливы. Там, в отроге одной из балок неспокойно стрекотали сороки. Их крики были слышны далеко, перекатывались по широкой долине, словно глухие волны прибоя, разливавшегося по прихоти порывов ветра. Что могло вызвать столь масштабное волнение этих всезнающих птиц?
       Истмах вновь оглянулся, но сейчас поглядел на Велислава:
       – Как думаешь?
       – А что здесь можно ожидать хорошего?
       – Проедем чуть вперёд. От балки перелеска нет – если враг, должен показаться, а нет…, можно будет зайти вечером с тыла. Посмотрим. Должны же где-нибудь хорониться те, кто разоряет здесь селения? – Задумчиво тронув повод, двинулся дальше, Велислав отстал, но Истмах будто бы обратился к нему:
       – Эти шакалы набросились на меня, потому что считают, что я слаб. Они всегда ждут, когда жертва ослабеет – на сильных они не накидываются.
       Не продолжить разговор с наместником было невежливо. Велислав был ближайшим, к кому мог обратиться Истмах. Остальные ехали позади.
       – А разве степняки ныне деятельны? Нападают?
       – Зачем мне степняки, если свои, под боком – алчно смотрят в спину? …И главное, не знаешь, кто ныне такой добрый…
       – Да разве есть у тебя ныне враги? Ведь король-то благоволит тебе?
       Истмах пристально посмотрел на него, словно бы упрекая: «А ты сам-то?». Велислав промолчал. А что скажешь?
       …По внешнему виду, по манере поведения, за всё то время, что знал я Велислава, у меня сложилось мнение, что был он действительно хорошим человеком, каких мало. Из тех, кто рано или поздно докопаются до сути. Хоть молод, да рассудителен, не упрям и не горяч. …Хороший человек…
       Но Истмах был стоящим воином, славным командиром. Мне даже не нужно было его тревожить. Чутьё охотника вело его. Весь отряд ехал спокойно лишь до тех пор, пока они не завернули по склону балки за поворот долины. Едва перелесок, над которым стрекотали сороки, скрылся из виду, он приказал немедленно поспешить. Переехали на противоположную сторону балки, ту, по которой и находился злосчастный перелесок. Отряд завернул в ближайший отрог, поднялся вверх по склону и тут Истмах приказал укрыться в кустарниках, спешившись, угомонить коней, однако, держа наготове оружие.
       Так и было. Спустя совсем короткий промежуток времени, из-за поворота, спеша, выехало около трёх десятков человек. Не обнаружив в пределах видимости противника, они замешкались. Это был не постоянный отряд – одеты кто как, по одному по два на лошади (видимо не хватало), оружие разнородное – от хорошего, добротного, до обычных дубин.
       Истмах по цепочке, тихо и спокойно, передал приказ натянуть луки взять на прицел по одному человеку на своём уровне. Но бродяги, оглядываясь, смешивались. Истмах, видимо, решил не тянуть – это лишь дело времени, когда их обнаружат, а нужно было сокрушить в бродягах уверенность, напугать. Только так можно было двенадцатью…, Истмах оглянулся на Велислава…, одиннадцатью воинами сразиться с этими.
       Истмах отдал команду. Его воины разом встали и едва прицелившись – выстрелили. Пока бродяги в замешательстве медлили да метались – выстрелить успели ещё дважды: и почти каждая стрела нашла свою мишень. Истмах не мешкал – приказал садиться на коней. Сам одним из первых поскакал вперёд. Пик и копий у противника не было. На стороне Истмаха была боевая выучка его воинов, уверенность в правоте и, наверное, один из главных заветов победы: командир не прячется за спинами, а находится впереди.
       Вскоре, около десяти человек – всё, что осталось от отряда противника, поверженными лежали на земле. Многие были ранены. Истмах спешился и теперь вглядывался в лица.
       Почти все молоды. Чего им не хватает? Отчего пошли грабить да морить мирных поселян? Люди идут на войну обирать и убивать – лишь от нужды. Но вот что за нужда…, умственная, совестливая или материальная была у этих? Истмах помнил, как когда-то в его молодости, кто-то из командиров, ему сказал: «Если мужчинам негде работать, они идут воевать». Но эти…? Они были слишком молоды, чтоб быть обременёнными заботами о семье, да и лица, тела у них не измучены непосильной работой, не опалены солнцем, не перевязаны руки синими венами он натужной работы в поле…? Одно из лиц Истмаху показалось знакомым. Бира? Бира Младший. Вот где он. Истмах вспомнил, как когда-то, вроде даже и недавно, за свой длинный язык Бира Младший был изгнан из отрядов наместника. Ушёл мирно. Даже отец его не приходил каяться. Истмах заплатил за службу как обычно, и как полагается…
       Бира также смотрел на Истмаха. …Как может глядеть виновный? Опустив глаза? Умоляюще глядя на победителя? Злобно скрежеща зубами? Но Бира глядел насмешливо:
       – Что, не ожидал, наместник, что встретимся?
       – Отчего же? Коль люди хорошие, так и должно им встречаться чаще.
       Бира, может и ожидал иного, поэтому – слегка опешил:
       – Будешь опять упрекать, да что ты ныне мне сделаешь?
       – Повешу.
       – Вот так? А за что?
       – Ведь ты недавно побывал в ближайшем селении. Зачем убивал?
       – Это не мы. Там были степняки. Мы видели!
       – Нет, это не степняки.
       – Но ведь степняки отрезают головы, да и видели мы отряд, который поехал оттуда.
       – Куда же?
       – На юго-восток.
       – Лжешь. Отряд из сожжённого селения выдвинулся на запад. Я ехал по тем следам. И они привели меня сюда. А степняков, что отрезают головы – здесь ныне нет. Пак-совот перекрыл им дорогу. А Пак ныне дружен со мной. Ты лжёшь. Зачем ты то делал?
       – …А жить я на что должен?
       Теперь опешил Истмах:
       – Отец-то твой богат.
       – Отец стар да глуп, всё говорил, чтоб я шёл работать. А почто мне работать, коль и так деньги можно получать, выполняя различную весёлую работу?
       – Кто нанял? – Спокойно, твёрдо спросил Истмах. – По его тону следовало бы насторожиться. Почти все воины Истмаха, как один – приосанились: и те, кто в седле, и кто охранял пленных. Лишь Бира того не заметил. Почему?
       – Да человек один. Я не знаю его. – Совершенно беспечно говорил Бира. Он беззаботно размахивал руками, возмущался, так, будто его обидели, обделили куском пирога. Ну вот, казалось, помешал ему Истмах!
       – Как он выглядел? Что говорил? Сколько платил? Хоть что-то ты должен знать о нём?
       – А зачем? – Бира искренне изумился. – Ему нужно – он и должен знать. А мне почто? Кто платит деньги – тому вопросов не задают. Сказал, есть весёлая работа – отчего же не сделать?
       Истмах отвернулся, хмуро посмотрел на Велислава. Он, казалось, даже не спрашивал совета, не извинялся. Взгляд его был как бы пуст. Он – не понимал.
       …И я не понимал. И никогда не хочу того понимать. Но я видел Хранителей всех этих оболтусов…
       Истмах перевёл взгляд на командира своего отряда, коротко бросил:
       – Повесить!
       Но в следующую минуту Бира начал биться на земле. Он упал на колени и словно бешеная собака гавкал в сторону Истмаха:
       – Что ты знаешь о жизни? Ты – который видел лишь пиры, замки да сражения с дальнего края поля сражения, с возвышения, что вознесло тебя над всеми нами – такими глупыми и молодыми? Твоё время – прошло! Весь опыт, что ты накопил, был полезен там – за стенами твоего бытия. Твоего – но не нашего! Мы – другие! Мы родились в другое время, не тогда, когда вы рвали глотки степнякам за эти земли! Мы ели другую еду, нам говорили другие слова, нас воспитали по-другому! Мы не хотим рвать здесь жилы и давиться землёй! Мы хотим здесь жить, а не выживать! Что теперь можешь сделать ты – тот, кто не молод, а бесконечно стар? К чему мне, …нам, твой опыт? Ты жил в другое время! Там и оставайся! А это время наше – время наших побед и неудач, радостей и переживаний! Тебе этого не понять.
       Истмах не смотрел на молодого шакалёнка. Но он обернулся и пытался смотреть поверх голов всех этих волчат. Время от времени переводил взгляд с одного лица на другое, открыто и смело глядя бунтовщикам в глаза:
       – Пусть так. И возможно изменилось отношение к таким понятиям, как честность, открытость, желание сделать что-то хорошее. И пусть меня убьют на этой дороге, но я, сколько смогу, сколько станет сил – буду идти и делать, что полезно для этого края, а не то, что могу лишь выжать из этой земли. И пусть идеалистов, что ступили со мной на этот путь – всё меньше и меньше: отстали, разуверились и повернули вспять, а кто умер в пути от старости и хвори… Но я буду идти! Потому что это – мой путь! Я сам его выбрал... Я сам нашел свою дорогу. Я долго искал её, плутал, падал и поднимался, путался во лжи и потерях, но я – нашёл её. Меня устраивает в нем всё: и уставшие путники, что идут в одном со мной направлении, и редкие костры, около которых меня примут и поймут, обогреют и накормят, укроют и развлекут беседой. Меня радуют не только мои современники, но и те молодые лица, которые я встречаю, их теплота душевная, сердечные порывы, что хотят делать то, что поможет этому негостеприимному краю стать тем оазисом, который ныне видят и куда стремятся лишь окрылённые свободой и справедливостью сердца.
       …Мне было жаль, что тех слов наместника Истмаха не слышали многие, им не внимали площади и селения, наполненные людьми, кто сомневались. Не думал, что Истмах – оратор….
       Но тех слов – никто не услышал, кроме бунтовщиков и воинов Истмаха. Он приказал пересмотреть оружие этих бандитов. Всех, у кого на мечах, ножах оказалась кровь – приказал повесить здесь же. Осталось всего-то четыре человека, оружие которых вроде не было обагрено кровью. Их, в ближайшем селении – заклеймили и оставили здесь же, в качестве рабов наместника, в распоряжении старосты для общественных работ.
       И не помог, не укрыл отец Бира Старший своего сына. А научил бы скромности да послушанию – был бы Бира Младший жив, да порадовал бы стариков-родителей потомками. Вкладывали они в него много, других-то детей не было. А что получили? Эгоиста, сына, о котором и соседям-то не расскажешь, убийцу, грабителя… Из таких, каким был Бира, и формируются отряды предателей. Хотя, какие они предатели? Разве грабить свой же народ – предательство? Это – преступление и они – преступники. Преступления должно наказывать.
       Когда всё было закончено, тела скинули в одну кучу. Истмах приказал не хоронить. А когда уезжали, я слышал, как его воины переговаривались:
       – Вот сколько-то иных, неуспокоенных… Будут теперь шляться по дорогам… Да, пусть уберегут нас боги от встреч с ними… Мало ли они бед натворили при жизни…
       Истмах, казалось, не слышал того. Да, он знал, что бытовали поверья о том, что если не похоронить человека, если он убит до срока – будет до конца не дожитой жизни ходить по земле да вредить людям. А сам-то верил в то?
       …Он был одним из типичных продуктов своего времени, поэтому, как и всякий, где-то в глубине души – конечно верил. Особенно, когда выбирался куда сам, да в темноту. Но, как всякий разумный человек, при свете солнечного дня, мог высмеять сам себя. Хотя, как немолодой, опытный человек, что много видел, он, со временем, больше стал опасаться живых, чем мёртвых…
       Истмах всю дорогу молчал. Мне, в общем-то, были интересны разговоры Истмаха и Велислава. Но в тот день их разговор был очень краток, – когда ложились спать, Велислав вдруг сказал, словно они не закончили предыдущую беседу.
       – А ты знаешь, наместник, что я скажу? Какой бы сильной не была доброта, ей необходима защита, ибо нет ничего слабее доброты, беззащитнее.
       Истмах молчал. Но Велислав – не унимался:
       – Я говорю об Ате.
       Истмах хмуро посмотрел на него:
       – Я не буду о том говорить.
       …Небольшим отрядом они повернули на юго-восток и за два дня посетили три приграничных селения степняков. И везде, даже Велислав видел, Истмаху был оказан почёт. Не раболепие, а почёт.
       Велислав, ещё в бою с Бирой, подобрал один из мечей, дрался им. Истмах, казалось, не придал тому значения. Но во втором из степняцих селений, видя, что Велислав с интересом рассматривает показанное оружие мастеров-степняков, Истмах спокойно дал Велиславу свой кошелёк, со словами:
       – В подарок не бери. Купи, если что нравится. Не гоже тебе ходить с оружием убийцы. – Он наверняка имел ввиду, что меч Велислава был взят у одного из бандитов.
       Велислав опешил, едва кивнул головой в знак благодарности. Выбирал не долго, но опыт у него был. Он приобрёл добротный недлинный акинак, что в дальнейшем не раз его выручал.
       …А через несколько дней, когда они уже въезжали в ворота Гастань, Велислав приблизился к Истмаху, что ехал первым, отстав лишь на полкорпуса коня.
       – Наместник!
       Истмах обернулся ровно настолько, чтоб слышать его, но не настолько, чтоб видеть. Молчал.
       – Отчего молчишь? Отчего не хочешь говорить со мной? Если ты хочешь, чтоб я считал тебя глупцом, ты ошибся.
       Истмах остановил коня и едва повернул его. Велислав глядел, не отворачиваясь, также остановился. Воины Истмаха, хоть и были уже в Гастани, хоть и чуяли запах родных домов, однако же, встали. Только кони не понимали того: переступали с ноги на ногу, прядали ушами и шумно всхрапывали.
       – Я не хочу, чтоб ты действительно всё обо мне узнал. Правду обо мне хочет знать только мой враг. Друг хочет верить, что я – верен, слабый – что я силён, женщина – что только она дорога мне. А сама правда, поверь… она никому не нужна. И я не хочу знать правду. Это глупо, но мне хочется тебе верить. И я буду то делать, пока ты не вонзишь мне кинжал между лопаток по самую рукоять. …Никогда не говори правды. Только тем, кого не боишься потерять. Да, именно, не «хочешь», а не «боишься». Езжай домой. Позже призову тебя.
       …Какая пространная речь. Но она понравилась мне…
       Истмах развернул коня и скоро, понукая коня, поехал к себе. Велислава мягко обтекал поток воинов. Он ещё посмотрел им вслед, положил руку на рукоять купленного меча, помедлил и также поехал к себе домой.
                73
       …То событие – отнюдь не было важным. Нужно было сплавиться вниз по реке для того чтоб навестить один из станов кочевников. Наместник, из обычного отряда взял с собой лишь двух воинов. Остальных оставил в ближайшем селении. Словно бы путешествовал по своим самым безопасным округам. Истмах решил настолько не обременять себя, что не взял даже лошадей – оставил до возвращения здесь.
       В большой лодке, что регулярно перевозила людей, курсируя вверх и вниз по реке километров на пятнадцать, ехал также сам кормчий, два других воина, что чинно сидя в присутствии наместника, однако же, пытались разговаривать с воинами Истмаха. Весёлые местные ребята, которым было охота услышать байки про служивые будни в самой Гастани. И хоть Истмаху было вроде всё равно, его воины, поглядывая в сторону наместника, не решались особо откровенничать с чужими воинами. В лодке также ехало несколько семей с детьми: три или четыре.
       Истмах поинтересовался ими вскользь: говорить, расспрашивать, интересоваться праздными житейскими делами – настроения не было. Он оперся согнутыми локтями на приподнятое колено и рассматривал, как мимо плавно проплывали селения, пастбища, перелески, камыши с заболоченными водопоями, сбитыми многочисленным скотом, берегами, как на воде хоронились ото всех разные птицы. Только опытный глаз охотника выявлял их в зарослях. Забавно было наблюдать, как испуганные, застигнутые врасплох, они торопились укрыться в зарослях низких ив и высоких камышей с задорными коричневыми султанами. Порой – всё ещё голые, по осени, мальчишки купали в реке коней, приветствуя проплывающих мимо. Вряд ли они узнавали наместника – мальчишки, что с них возьмёшь, готовы салютовать всякому, кто будет им на потеху.
       Я не мог всегда держать его настороже. Знал, что ныне – он останется жив. Поэтому Истмах, убаюканный мерным движением лодки, плеском вёсел, рябью небольших волн, примелькавшейся зеленью берегов, отражением солнечных лучей даже на самых малых волнах – задремал. Иногда вздрагивал, просыпался, сонно поглядывал на попутчиков и вновь мирно дремал. И хоть, достаточно часто дремота взрослых в те времена расценивалась, как непозволительная роскошь, дескать надобно работать, что-то делать, а не спать, отоспался по молодости, да отоспишься ещё в старости, если доживёшь…, однако… Так часто бывает – напряжённый день, бессонная ночь, неважные, но хлопотные сборы. А здесь, в лодке, посреди реки всё равно спешить некуда, от самого Истмаха – ничего не зависело, не требовалось быть настороже: белый день вокруг да и своя охрана имеется… В общем, дремал он, да и крепко притом.
       …Что случилось – он толком и не понял. Успел проснуться, только падая за борт, в холодную воду, смутно припоминая, что тому предшествовал сильный удар. Услышал крики:
       – Бревно, что ж ты… не увидел бревна!?
       – Мои дети! Дети!
       – Держи вещи! Ведь плывут же! Плывут!
       – Где мой сын! – Истошно, захлебываясь кричала какая-то женщина. Она видимо плавать не умела. Судорожно взбивая вокруг себя воду, она держалась на воде исключительно потому, что хотела, во что бы то ни стало увидеть двух своих близнецов-мальчиков. Истмах, подгребая воду – со сна, резко оглядывался. Все они были почти на середине реки. Оба его воина – держали по одному ребёнку. Сперва один, правда, также с перепугу видимо, схватил какой-то тюк вещей, но быстро сориентировался и, бросив его, нырнул за девочкой лет десяти, что из последних сил держалась на воде.
       Им повезло – Истмах не предполагал подлости или засады: кольчуг ни на нём, ни на воинах – не было. С тем оружием, что у них было: мечами, луками, защитными куртками с несколькими защитными бляхами – на воде вполне можно было держаться. Опытный взгляд воина позволил Истмаху выхватить все элементы картины – и своих воинов, и брошенные, плывущие по течению вещи, и барахтанье других людей, и судорожные движения маленьких ручонок на воде. Он кинулся туда. Ему удалось подхватить одного двухлетнего мальчика. И тут же Истмах начал резко оглядываться в воде: мальчики – близнецы, их было двое. Совсем близко, но в глубине воды он увидел нечто тёмное. Всё ещё держа одного малыша, он нырнул. Он не слышал, как первый мальчик испуганно вскрикнул, набирая в рот воды. Но он почувствовал, как что-то легкое поднимается, повинуясь движению его руки – на поверхность. Ему удалось, с силой отталкиваясь от воды ногами, удерживать первого малыша левой рукой и правой – развернуть за ворот второго, так, чтоб перевернуть его вверх лицом. Второй мальчик, казалось, не дышал.
       Больше не оглядываясь, не тратя сил, Истмах сильными движениями ног направился к берегу. В такие моменты обычно человек не задумывается, где брать силы. Первый малыш – почти не сопротивлялся, его силёнок было мало, чтоб противодействовать пусть даже и одной руке Истмаха. …Путаясь в камышах, чавкая по заболоченному берегу Истмах неистово волок обоих мальчиков на берег. Он бросил первого и быстро схватил второго, что казалось, утонул, за ножки, поднял вверх и встряхнул, положил животом себе на колено и слегка похлопал по спине. Мальчик закашлялся, Истмах повернул его на бок, придерживая голову – тот кашлял. Истмах, как мог, пытался его успокоить – мальчик сильно испугался. Одновременно он поглядывал и на первого ребенка и на тех, кто остался в реке. К берегу добирались остальные – воины Истмаха со спасёнными детьми, какой-то мужчина с тюками, женщина, ещё женщина, ещё мужчина с ребёнком. Ещё мужчина. Кормчий держался за лодку на середине реки, пытаясь ее, если не перевернуть, так хоть направить к берегу. Истмах, сидя возле мальчиков, обернулся к своим воинам:
       – Что случилось?
       – Этот олух – уснул и, … по всей видимости, столкнулся с бревном.
       – Как так получилось, не понятно, – добавил второй. Истмах снова начал озираться – все ли живы?
       На берегу понуро пытался отдышаться один из мужчин, тот, что прибыл к берегу ни с чем. Он переводил взгляд с реки – на Истмаха, детей, на воинов.
       Прошло совсем немного времени, как он встал и, подойдя к Истмаху – неожиданно сильно толкнул его в грудь:
       – Что ты наделал?
       Истмах вскочил и схватился за рукоять меча. Он опешил. Нагнул голову и спросил:
       – Что тебе?
       – Зачем ты их спасал? Кто тебя просил?
       – Тебе то… Ты ведь отец…?
       – Отец. И их – и этой… вот она… моя дочка! А жены – нет! Почему ты не спас мою жену?!
       Истмаху почему-то вспомнилась женщина, что кричала: «Мои мальчики…».
       – Жену? Я спасал тех, кто слабее, тем, кто без моей помощи наверняка бы погиб!
       Но мужчина взбеленился:
       – Тебя просили?! Тебя просили спасать тех, кто слабее?! Зачем!? Что мне теперь с ними делать?! Моя жена – крепкая женщина! Она могла родить ещё! Кто вас всех просит спасать тех, кто слабее?! Спасать нужно тех, кто больше может! Может! Может! – Он вновь кинулся на Истмаха. Оба воина Истмаха бросились разнимать.
       Что ж. И так бывает.
                74
       …Истмах ворочался и никак не мог уснуть. Казалось бы – весь день в седле, смертельно устал, веки глаз жгла неимоверная боль. А заснуть он не мог. Не получалось. Когда, будто, он оказывался на тонкой грани сна и яви, когда, вроде бы, готов запрокинуться и пасть в забытьё, его словно что-то толкало. Он схватывался, приподнимался, прислушивался, но дремота вновь наваливалась.
       Жаркий день сменился спокойной радушной прохладой, в мягких и спокойных объятиях которой, казалось бы, самое время забыться. Мне не нравилось то, что происходило, и я нарочно старался усыпить Истмаха.
       …Однако же, судьбы творятся не нами.
       Истмах очнулся от дремоты в очередной раз. Ему показалось, что его звал удивительно знакомый голос. Он сел и прислушался. В его голове, как будто ещё повторялись отзвуки того голоса, что хотелось ему слушать бесконечно: «Истмах, приди, я жду тебя», «Приди…», «хозяин Истмах…».
       Он оглянулся, казалось, среди дальних деревьев мелькнула тень, и ему явственно послышалось: «Истмах…». Он вскочил, снова прислушался «…хозяин, хозяин…».
       Я пытался обратить его внимание на то, что все его воины спят, дремлет даже дозорный, я пытался внушить ему тревогу сердцебиением, я пытался указать ему на то, как тревожно ведут себя лошади. Но он – слышал лишь знакомый голос. И сердце его билось не от моих тревог.
       Пытался остановить его. Не удалось.
       Он осторожно прошёл по сонному лагерю. Было раннее-раннее утро, когда только начало сереть, а место восхода – ещё не обозначилось. Послушался первый мяукающий напев иволги, но он был как бы приглушённый. Невидящим взором Истмах искал что-то или кого-то. Шёл осторожно, иногда отодвигая руками кустарники. Но мне удалось заставить его остановиться.
       И снова раздался настойчивый, спокойный и немного печальный голос – «… мне холодно и, …я жду тебя, помоги мне, Истмах». Он решительно ступил вперёд, словно не веря себе, но страстно желая видеть ту, что просила его о помощи.
       Он спускался всё ниже и ниже по пологому пригорку и оказался у неглубокой речки – через неё они перебрались вчера, но немного выше по течению. Истмах вновь остановился.
       Я пытался ему сказать, что здесь не может быть …Аты, не может быть той, что более года тому назад покинула его по его же распоряжению. Да, больше года. Но он был упрям, она долгое время не снилась ему, но в сердце его жила надежда, слух ещё внимал отзвукам её голоса, а взор был ослеплён рыхлыми клубами призрачного тумана. Истмах оглядывался, вертел головой и голос его не дрогнул спросить:
       – Где ты?
       – Я здесь…
       – Покажись!
       Я был поражён. Всего один шаг из тумана ступила Ата: её длинные тёмно-рыжие, цвета старой меди, волосы, тонкая фигура, бледное лицо, чуть прикрытое слегка вьющимися волосами. Волосы были длинные, распущенные – они спускались почти до пояса. Она была одета в простое, приталённое платье, что, однако спускалось не едва ниже колен.
       Я пытался удержать Истмаха, но он ринулся вперёд. Ата печально засмеялась и так же скоро исчезла. Он остановился:
       – Ата! Где же ты?
       – Я здесь…, мне плохо…, – откуда-то издали послышался голос. Правее – раздался плеск воды, но голос звучал будто впереди. Истмах не слушал меня – он словно сумасшедший бросился на голос, разрывая пелену ветвей, укутанных паутиной, на которой большими каплями уже садились капли росы. Хотя лето было сухим и дождя не предвиделось – около воды было влажно.
       – Ата! Ата!
       – Я здесь…
       – Покажись!
       – Помоги мне…
       Истмах уже не разбирал, куда он шёл, казалось, он вновь отдаляется от реки – остановился перед глиняным обрывом:
       – Ата! – Его голос эхом отразился в высоких правых берегах и местных оврагах. Мягкий, белеющий из-за близкого восхода солнца, туман, казалось, вслед после второго эха – гасил голос Истмаха, ослаблял его самого.
       Его руки были изодраны острыми шипами кустов терновника и дикой розы, лицо и волосы – покрыты паутиной, а он, словно ослеплённый, брёл. Но его движения становились всё медленней. Последний раз фигура Аты показалось на ближайшем обрыве, и Истмах покорно полез за ней. Но скатился с середины, больно ударившись грудиной о ствол давно упавшего дерева.
       Он со стоном перевернулся, но встать уже не было сил. Краем глаза он заметил, что рядом стоит девушка, он повернул лицо. Так и есть – Ата. Её голова наклонена чуть набок и смотрит она очень печально, рыжие волосы большими кольцами спадают на грудь и спину.
       – Я шёл за тобой…
       – Зачем? – Казалось, она удивилась.
       – Я хочу вернуть тебя.
       – Меня нельзя вернуть.
       – Почему?
       – Возвращают то, когда-то принадлежало тебе. А моё сердце никогда тебе не принадлежало…
       – Мне принадлежало твоё тело…
       – Тебе нужно только моё тело?
       – Я люблю тебя.
       – Меня нельзя любить…, – она повернулась, чтоб уйти.
       Он слабо протянул к ней руку:
       – Нет! Нет…, только не уходи. Если хочешь, я не буду говорить…, я не буду говорить больше ничего такого, что тебе не хочется слушать. Только не уходи. Не уходи…
       – Я останусь.
       Она подошла ближе и присела около него.
       Он смотрел на неё. Я пытался ему показать, то, что он видел в действительности – эти глаза не были глазами Аты. Не было того лучистого света, что согревал Истмаха даже зимними вечерами, когда она исподволь поглядывала на него. Волосы были не медными, они были темнее, нет, совсем не золотыми. Улыбка её – даже отдалённо не напоминала насмешливо-благоговейную улыбку Аты. И голос, казалось, больше не походил на голос Аты. И запах был не её. Она печально спросила:
       – Ты всё ещё любишь меня?
       – Нет.
       – Ты всё ещё любишь её?
       – Да.
       – Но почему? Она покинула тебя, она сделала тебе больно. А я буду любить тебя.
       Он смотрел на неё и поражался – казалось, на ровной, нежной коже проступали морщины, веки – одрябли и прикрывали теперь зеленоватые глаза, волосы – седели, казалось, на глазах.
       Она, будто бы заметила, с каким удивлением Истмах смотрел на неё:
       – Ты меня боишься?
       – Нет. Мне жаль тебя…
       – Жаль? Тебе жаль меня? Это он! Это ты погубил меня! А теперь – жалеешь? Не смей… Не смей!
       – Мне жаль тебя, ты так молода…
       Она вскочила, но, оглянувшись на то место, что начинало светлеть сквозь пену тумана, будто бы разом успокоилась, печально сказала, казалось уже тихим, каким-то обречённым голосом:
       – Ты пожалел меня… Я не буду тебя обижать… За тебя просили. …И ты пожалел. А он не пожалел. Женщина всегда стариться раньше, если её не жалеют, женщина всегда стариться быстрее, если её не любят. …А ты любишь? Ты говоришь, что любишь её?
       – Я хочу…, очень хочу. Но её нет.
       – А ты всё равно люби. – Она встала и снова оглянулась – где-то солнце, вероятно уже встало и теперь пыталось пробраться сюда сквозь рваные клубы уходящего тумана.
       – Не уходи…
       – Я не нужна тебе.
       – Но ты напоминаешь её…
       Девушка печально рассмеялась:
       – Никогда не пытайся заменить соловья вороной, воду – вином, а любимую – удобной женщиной. Прощай…
       – Я запомню… Я запомню слова. Я запомню тебя.
       Он потерял её из виду. Сил подняться не было. Он лежал и просто вспоминал то, что только что произошло. А что собственно произошло? Я был рад, что Истмах так легко отделался. Вполне можно было погибнуть здесь. Эта дева могла увести его в такие дебри, из объятий каких и выхода-то нет, ослабить и загнать его, что никто бы не нашёл. А здесь его кто найдёт?
       Истмах закашлялся и застонал, он попытался подняться – ударился здорово, когда кашлял – сплюнул кровь. Я попытался донести до него ту тревогу. Я знал, что опасаться теперь, когда она ушла, было нечего, но ему было не обязательно то знать – он должен был выбираться.
       Но много он не прошёл, упал на какой-то тропинке. Нашли его только ближе к полудню. Встревоженные воины цепочкой шли вдоль реки. Когда они его забирали, он всё время повторял: «…вернись…», «…я не променяю тебя…», «…помогу тебе…».
       Да, в тот раз Истмах сравнительно легко отделался. Почему дева пришла в виде Аты? Потому что Ата была дорога Истмаху. Почему дева не погубила Истмаха? Видимо он сказал нечто, что изменило её отношение к тому.
       В этом мире много того, что… нерационально. Как любовь, уважение, альтруизм…
                75
       А через несколько недель случилось вот что… Порой же говорят, что всё необычное происходит не просто так, может, и появление той девы было не к добру. Да только Истмах не связывал произошедшие события. Он был не суеверен, скорее – рационален и практичен. И так бывает.
       …Стояла очень сильная жара в то лето. Дождей не было с самого апреля. Трава в степи пожухла очень рано, и скот кормить было нечем. Начался падеж. Воды в двух малых реках, что огибали вотчину Истмаха – было совсем мало. Он выставил заслон воинов, дабы регулировать набор воды местным населением – были жалобы.
       В городе было несколько глубоких колодцев – они спасали городское население, однако же – сады и приусадебные участки пребывали в плачевном состоянии.
       Но и не в жажде была главная опасность – степь, вот то, что пугало наместника. Огромное пространство, устланное сухой травой. Постоянно дующие августовские ветры изматывали людей, тревожили души, раскаляли страсти. А ещё те ветры могли стать причиной скорого бега огненной стены, если таковая возникнет в степи. Истмах такое видел не раз. И теперь – он этого боялся.
       Он приказал разнести распоряжение на всех площадях и базарах: никаких костров, кроме как в очагах, только под присмотром и только для приготовления еды. За ослушание, грозил наказанием. Число небольших пожаров – уменьшилось.
       Однако случилось вот что.
       После полудня дул сильный северо-восточный ветер, хотя изначально его направление трудно было уловить – он, то стихал, то проносился резкими порывами горячего зноя. Истмах пребывал у себя в замке, он сидел у открытого окна и рассматривал карту местности между излучиной реки Каравайки и, впадающей в неё, небольшой, часто пересыхающей рекой Маненькой, он хотел сделать там ещё одну небольшую крепость. Это было бы удобно для дальнего досмотра проезжающих.
       Он обратил внимание на приятный, но волнующий опасностью запах горящей травы. Он тревожно высунулся их окна, пытаясь определить направление ветра. Дыма видно не было, даль степи казалась спокойной. Он сел, но запах – не исчезал. Когда он в следующий раз поднял взгляд, то обратил внимание на то, что в воздухе кружились и оседали на крышах, даже залетели к нему на подоконник, лёгкие горелые стебли травы – большие и очень маленькие, тёмные или подёрнутые мягким белым пеплом. Их было много. Их становилось всё больше.
       Истмах кинулся к дверям, пробежал по коридору, спустился с лестницы и кинулся во двор. Остановил первого же воина:
       – Где горит?! Немедленно разузнать? – Он бросился к входу в башню, перепрыгивая сразу через несколько ступенек, скоро поднялся и тревожно начал поворачиваться, пытаясь высмотреть с открытой площадки направление его возможных тревог. Так и есть – в северной части города поднимался густой дым. Пепел сгоревших тростниковых крыш прилетал оттуда, едва заметный дымок огибал город с северо-востока.
       Он на мгновение замер, но вновь кинулся вниз по лестнице. Навстречу ему уже бежало несколько воинов. Вслед тяжело поднимался Блугус.
       Так же спрыгивая через несколько ступенек, Истмах задал темп сопровождающим – слушал их на ходу.
       – Все бочки отправить на север! По сотне воинов на восток и север! Не давать огню распространяться! На подступах – перекопать траншеи! Забрать на вскапывание всех, кого сможете! Это срочный приказ! И меня не интересует «Нет!» «Не получилось!». Четыре сотни – в город: оцепить пожар, помогать всем, кого там найдёте!
       Сам Истмах вскочил на коня, что ему подвели, сделал несколько кругов по двору, отдавая приказы и со всеми воинами, что были здесь – не медля, поспешил к месту пожарища.
       Горело предместье, оставшаяся после весны трава меж фруктовыми деревьями вспыхивала с каждым порывом ветра, почти не находя противодействия. Многочисленные жители скорее создавали помеху, чем подмогу. Когда вспыхивал очередной дом, его жители метались, стараясь спасти скарб, выносили что могли и сбрасывали куда попало. Это мешало подносить воду тем, кто пытался спасти следующий дом. Они были по размерам разные – вспыхивали и лачуги, сделанные из тростника и перекрытые тростником, загорались и дома посолидней – из ракушника, но также с деревянными перекрытиями и крышами.
       Едва осмотревшись, Истмах приказал загнать всех способных к работе женщин в трёх домах от места происшествия скоро вырывать траву – его воины остановились в пяти метра друг от друга и заставляли людей работать. Работоспособные мужчины должны были носить воду, два воина стояли у колодца и заставляли соблюдать очередность…
       …На словах, это наверно звучит чётко и быстро, но пока отдавались те приказы, пока удалось организовать обезумевшее стадо людей – загорелся ещё дом. Однако же, дома здесь не были расположены хаотично – горели дома вдоль одной стороны широкой улицы. И хотя на другой её стороне из-за жара стоять почти было невозможно, наместник правильно предположил, что здесь угрозы нет, разве какая шальная искра могла зажечь. И тогда… Он приказал отправить на крыши ближайших дворов подростков с тряпками, с наказом гасить огонь накидыванием тяжёлых тряпок, в основном плащей, на искры, если такие будут. Сам же он, в рядах многих старался гасить огонь, который подошёл почти вплотную к тому месту, где жители отгребали и спешно убирали сухую траву. В некоторых местах это удалось, и здесь огонь стихал, а в некоторых – для него был коридор. Жители отступили, воины дрогнули – жар даже от стихающего огня был очень силён, оставаться на месте, значило сгореть. Казалось, даже кожа трескается на лице, волосы плавились. Хватая очередное ведро с водой, Истмах старался не прямо выливать воду, а сбивать пламя с травы, с силой выплёскивая воду скользящим движением. Он постоянно оборачивался за водой. Про себя он упрямо повторял: «Я смогу!», «Ещё!», «А мне-то что!». Он отворачивался каждый раз, когда нужно было взять воду, дабы хоть на мгновение ослабить жар в лицо. Он наступал. Теперь он ступал по раскаленной земле, на которой ещё не вся трава сгорела – только дымила. В какой-то момент он не выдержал и вылил одно ведро на себя. Это придало ему сил. Его примеру последовало ещё несколько воинов. Женщины работали усерднее, хоть и пребывали почти в сплошном дыму.
       Самый большой жар исходил от горящих домов, но горящую траву можно было остановить. К домам было не подступиться, и оставалось лишь гасить траву перед следующим домом. Им удалось остановить пожар у очередного жилища – дома сделанного из ракушника, но крытого деревом. От сильного жара, исходившего от соседнего горящего дома, кровля начинала чернеть. Истмах оглянулся – на него смотрели.
       – Не останавливаться – пусть убирают траву! Сбивать пламя по земле. Четыре человека за мной!
       Он кинулся к дому, что должен был вспыхнуть следующим.
       Считал ли я, что Истмах геройствовал? Нет, он был не такой. Достаточно рациональный, чтоб не терять головы, достаточно разумный, дабы в критический момент правильно распределить свои силы и имеющиеся людские ресурсы. Но и рискованность у него присутствовала. Хотя… рискованность, это то самое пресловутое «авось», что в провальном случае обозначает стремление неудачника. А если всё пройдёт хорошо – так это назовут везением, удачей, оправданным риском. О, люди всегда найдут слова для описания подвига, особенно если тот подвиг свершают не они. Почему, как правило, те, кто совершают подвиги – в большинстве своём люди скромные, что не жаждут огласки, а те, кто может красиво говорить, в большинстве своём не жаждут рисковать? Неужели красноречие и авантюризм – диаметрально противоположные качества? Нужно подумать.
       Истмах, быстро забрался на ближайшее к дому дерево, полез выше и приказал ещё одному воину – лезть вслед за ним и держаться ниже – остальные передавали им вёдра с водой – Истмах сколько хватало сил размахивался и заливал чернеющее дерево кровли. Он, кстати, именно тогда и потянул сильно мышцы предплечья.
       Казалось, что и вёдра передают медленно и пламя внизу – всё не гаситься. Но время шло, а вместе с ним – свершались и действия. Спустя некоторое время – Истмах спрыгнул с дерева – здесь дело было сделано. Он поспешил оценить общую остановку.
       Да, тот пожар удалось погасить. Пострадало около двадцати домов, погибло десять человек. Истмах прошёл по пепелищу – около иных домов-кострищ всё ещё нельзя было устоять. Земля жгла ноги сквозь сапоги. Но почему-то Истмах почти не замечал того. Молодые деревья с закопченными листьями, а те, что росли около домов смотрели в небо жалкими пальцами-обрубками. Эти молодые жизни – не восстановишь.
       Сколько домов выгорело? Почти целая улица по одну сторону? Сколько убытков? Покрыть их – в казне хватит денег, сколько выделить каждой пострадавшей семье? Зима – не скоро, успеют отстроиться, но вот захотят ли…?
       – Наместник! Наместник! – подбежал запыхавшийся воин. – Наместник Истмах! Погиб Килис…
       Килис… Истмах смотрел на воина, словно не понимая того, что тот сказал. Затем, что было сил схватил того за грудки, мгновение с ненавистью всматривался в его лицо, а затем – с силой оттолкнул. На его лице была мука. Килис…
       – Как это произошло? – глухо спросил.
       – Он…, его завалило, он не успел выйти из дома, спасал годовалого младенца. Успел его выкинуть, а сам, зацепившись за балку – уйти не успел.
       Килис… Разве могло быть иначе? Молодой, верный Килис… Сколько раз ездили они на охоту вместе, сколько раз Килис подавал руку Истмаху?
       Килис был отнюдь не знатного рода, может это и сближало наместника с зятем одного из знатнейших родов крепости? Его жена – не была красавицей, была довольно сварливого нрава и злопамятна, но когда-то Килис, без сомнения, любил её. Изворачиваться и лгать – было не в его характере. Однако сейчас у него была довольно сложная ситуация. Жена, конечно же, никогда не дала бы ему развод, детей у них не случилось, хоть и были женаты больше шести лет. А он… – полюбил одну из рабынь, которая теперь ждала от него ребёнка. Что теперь с ней сделает жена Килиса? Жаль…, жаль.
       …Вон – обгорелые останки сразу троих – немощная старуха, её раненный сын, что не мог двигаться, его малолетний ребёнок. Рядом с пепелищем лежала обожжённая женщина. Она успела выбежать, но билась около пожарища, как мотылёк у огня свечи, сильно обгорела и уже скончалась. Это видение – стало последней каплей терпения наместника.
       Истмах с силой махнул рукой:
       – Откуда начался пожар? Что стало причиной?
       Заговорило сразу несколько местных – закопченные женщины, подростки и детишки, несколько мужчин. Стариков почти нет.
       – Да Ягорик – пьянь, ночью не видел куда шел, запутался в траве у дома и решил сейчас выпалить её… Рвать-то руками – несподручно, она уже жёсткая… А вокруг даже воды не было… И не позвал никого, дабы подсобить… Он сумасшедший… Уж сколько раз жаловались, чтоб его куда-нибудь… Он не раз угрожал соседям… Он мог спьяну наброситься на человека, пнуть ребёнка, ударить… Наместник! Наместник… избавь нас от него… Наместник!
       Истмах поднял руку:
       – Привести этого зачинщика …Ягорика!
       Спустя какое-то время привели: довольно жалкое зрелище. Как и всякий человек, что опустился, Ягорик предпочитал все заработанные правдой и неправдой деньги тратить на выпивку, а не на еду, поэтому – был оборван до крайности, худ и грязен. Волосы свисали грязными сосульками, на закопченном лице светлели только ехидные морщинки – когда человек злобный, завистливый и сварливый у него на лице – и соответствующие морщины. Сейчас, когда только они не были закопчены, выглядел старик ужасно. Хотя, он был вовсе и не старик. На сколько лет он был старше самого Истмаха? На пять? Семь? Не более.
       Истмах смотрел на него долго. Вокруг затихли проклятия, кто-то всхлипнув, вспомнив потерянное добро или загубленную душу – и Истмах очнулся.
       – Этого – заковать в кандалы и отвести на площадь. У всех на виду. Когда эта тварь протрезвеет, когда он начнёт понимать, что он натворил – повесить урода!
       Истмах нашёл всем работу – заливать то, что ещё дымилось, доставать и хоронить трупы, разволакивать последствия пожарища.
       Сам – задумчиво остановился в стороне.
       Среди мятущихся закопченных силуэтов, он, мимо воли, отметил женскую фигуру, что стояла недвижимо. Окликнул женщину:
       – Чего стоять, когда полно работы? – Но она – даже не повернулась. Тогда Истмах быстро подошёл к ней и резко повернул – кто посмел ослушаться его приказа?
       Перед ним была молодая женщина. На покрытом копотью лице выделялись тонкие линии от пролитых слёз. Она их даже не вытирала – слёзы просто катились по лицу. Глаза были большие, голубые, длинные ресницы, мягкие черты лица, ровный небольшой нос, полные, но не грубые губы. Лицо – не роковой женщины, но умиротворения и доброты. Сейчас оно было скорбно. Руки женщины были прижаты к небольшому животу – женщина была беременна. Одета – достаточно просто, но не вульгарно. Рабыня. Даже сейчас, когда Истмах повернул её, она скосила взгляд и продолжала смотреть на пепелище – обгорелое скопище балок.
       – Ралина? – Истмах опешил. – Почему ты здесь?
       Голубые, бездонные глаза удивлённо, словно видели его в первый раз, смотрели на Истмаха. Сказала она спокойно, голос не прерывался, рыданий – не было, однако, она казалась не в себе. Несмотря на всю разумность её действии и слов.
       – Мне сказали, хозяин Килис погиб… Я не хотела верить. И не хочу… Но они говорят…, он не успел.
       Её глаза потемнели, рабыня осмелилась взять наместника за руку:
       – Это правда? Хозяин Килис погиб?
       Истмах отвернулся. Ралина отпустила его руку и тихо ступила к кострищу. Продолжала идти прямо на языки пламени, что порой вспыхивали на чёрных, подёрнутых белым пеплом брёвнах. Истмах схватил её за рукав:
       – Ты что?
       – Наместник, больше нет человека, что был для меня воздухом. Я не могу больше дышать. Я не могу больше жить. Только рядом с ним – моё место…
       – Но ведь ты носишь его ребёнка! Он так ждал его! Он радовался этому ребёнку!
       – Ребёнок! Нет больше Килиса, зачем этот ребенок? Он не родится.
       …Да, он не родится, законная жена Килиса теперь отыграется на удачливой, но такой несчастной сопернице. Госпожа и рабыня. Разве можно ставить знак равенства? Знатная свободная женщина и жалкая пленница-рабыня. Ни её, ни ребёнку теперь не жить.
       …Я бы не называл то сентиментальностью, я бы называл то – справедливым решением в память о хорошем человеке, если не говорить друге. Истмах приказал забрать Ралину к себе в замок, приставил к ней прислугу, дабы та не наложила на себя руки. …Она пришла в себя только через несколько месяцев, когда родила мальчика с карими глазами. Скорбь, что в ней жила, удалось повернуть в любовь к беспомощному существу. Силой своей власти и огромными, неслыханными за рабыню деньгами, наместник Истмах выкупил свободу Ралины у жены несчастного Килиса. Его сын – родился свободным человеком и вырос, насколько я знаю, в общем-то – неплохим человеком.
       …Но тот день так просто не закончился. Впереди у наместника Истмаха был тяжелый вечер, тягостная ночь и нелёгкое утро. Я ничего не хотел у него отнимать. Ему было тяжело, но это то, что можно было пережить. Это то, что ему нужно было пережить, дабы он продолжал формироваться как личность, как человек. Скажите, почему дабы один получил опыт, должны погибнуть многие? Почему опосредованный духовный рост одного – основан на страдании иных? Многие ли люди, сейчас, как Истмах сидели бы и переживали? Продумывали все моменты в памяти? А ему было тяжело. Он не только видел, пережил, но ему нужно было, также принимать решения при этом. Адекватные и взвешенные. Не потому, что это влияло на его, так называемый, имидж, не потому, что он хотел удержаться у власти. А потому что он мог помочь и он должен был помогать. Несмотря на свои человеческие чувства, что разрывали ныне его естество. Он ведь тоже был человек. Ему также было страшно. Он не всё мог контролировать и от этого, ему, такому, казалось бы, всесильному здесь, было ещё хуже. Он мог, наверно мог всё это предупредить, но не смог. Конечно, завтра он встанет и пойдёт решать текущие вопросы, конечно, он поможет, чем сможет, но этот страх, когда всё, казалось бы, рушится, а ничего не можешь сделать, преследовал его ныне.
                76
       …Жизнь человеческая…, какая она? Как море – безбрежна? Или как море – волнующая? Или как море – бушующая? Или как море – изменчива? Кажется – видишь всё до самого горизонта, а налетит порыв ветра – и пустит зыбь, а развернётся – и все лодки с парусами, прибивает к берегу, не даёт увидеть дальние края. А бывает и так, что волна вынесет к ногам тело лучшего друга. Жизнь…, она такая.
       …Истмах долго ворочался той ночью и смог уснуть только под утро. Да и то, не уснуть – придремать.
       Я не настраивал его, но я знал, что могло случиться, и не хотел пускать дела на самотёк. Не только могло, но и должно было. Однако, время Истмаха – ещё не пришло. Я в то верил. Хотел верить.
       …И я должен был сказать ему. А поскольку опасность была велика – я использовал то, что больше всего убедит моего Подопечного….
       Истмаху тем утром, в полудрёме виделось, что он едет верхом. Ехал, но плохо понимал, куда и зачем. Впрочем, разве в сновидениях есть время на длительные размышления? На его пути возник, словно из тумана – силуэт. Подъезжая, Истмах постепенно смог рассмотреть его: худенькая фигура, девушка, стоит спиной – видны длинные распущенные волосы… цвета меди. Нет, стоит лицом к нему, низко наклонив голову. Девушка подняла голову, и волосы рассыпались, открывая лицо – Ата! Как давно она ему не снилась!
       Истмах подъехал вплотную – Ата стояла на пути, не пропуская его. Она протянула руку и схватила его лошадь под уздцы, лошадь захрипела и норовила встать на дыбы. Истмах вглядывался в лицо Аты – оно было очень бледно, у виска – рассечённая узкая рана, губы также разбиты. Из уголка рта сочилась кровь. Рука, что придерживала коня, была в синяках, одежда – рвана.
       Истмах не успел задать вопрос. Ата прохрипела:
       – Не ходи сегодня ужинать со всеми. Не ешь того, что подадут.
       – О чём ты говоришь? – Истмах почему-то видел её как всадник и, одновременно, как будто со стороны. Она была оборвана, грязна и боса. Её глаза вспыхнули мольбой и она вновь, перекосив в просьбе лицо, попросила:
       – Обещай мне… Обещай сегодня вечером ничего не кушать…
       Не то чтоб Истмаху она была в тот момент неприятна… Он не опешил. Не удивился её виду. Не удивился её мольбе. Во снах часто так бывает – не удивляешься удивительному и отвергаешь очевидное. Хотя, жаль… Не того я хотел. …Истмах поднял коня на дыбы и отринул Ату… не как просящую нищенку, а …как сумасшедшую. Вскрикнул, подгоняя коня, и почему-то даже не оглянулся.
       …Сны много могут рассказать о человеке. Приходила ли Ата в действительности? Она – не была ныне моим наитием. Я был удивлён. Она приходила к нему настойчиво, при этом её Хранителя рядом не было. Как это могло быть? Но было. И она теперь – очень точно указывала на опасность для Истмаха. Или, всё же Ата – плод его больного разума? Нет. Такого быть не могло. Даже воспалённый разум, без исходящих фактов не может воплотить то, что позже назовём пророчеством. Значит, она действительно могла ему являться? Так или иначе, моего Подопечного мы сможем хранить. Но сколь долго она будет приходить? Я, однако, заметил, что с каждым своим приходом она выглядит всё хуже. Отчего? Это следствие переходов? Она терпит такие муки, чтоб только предупредить его? Зная её, я мог в этом не сомневаться. …Или здесь что-то иное? Может её состояние – отражение реальности?
       Так или иначе, ныне опасность для Истмаха существовала, но насколько я видел, он пока сомневался. Мне нужно было закрепить переданную ему информацию. Я понял. Использовал образ Аты во время ночного сна Истмаха.
       …Истмах увидел себя входящим в большой зал Гастаньского замка. Именно здесь проходили пиры. Здесь он принимал гостей, выслушивал просящих и разбирал дела. Такой обстановки требовал его статус. Сегодня к нему должны были прибыть важные гости, и он приказал готовить знатный приём. …Он шёл к своему месту и очень удивился, когда средь марева гостей и трудно различимого шума он заметил, что место его занято. На его месте сидела Ата.
       Он подошёл и остановился напротив, по эту сторону стола. Шум замер. Зал как будто онемел. А Истмах вглядывался в лицо Аты. Оно было перекошено от боли. Старых кровоточащих ран – почти не было видно, но губы были искусаны и покрыты кровавой пеной. Ата тяжело дышала. Грудь приподнималась судорожно, с перерывами, натужно. Она сделала усилие и поднялась. Болезненно улыбнулась и, стараясь идти ровно – обогнула стол. Все молчали. Истмах молчал. Ата подошла к нему и улыбнулась шире. В её глазах больше не было изумления. В её глазах, едва ли не впервые за всё время их знакомства, был заметен укор. Чуть растягивая речь, словно оценивая каждое сказанное слово, или же …стараясь унять приступы боли, произнесла:
       – Я просила тебя… Я умоляла тебя…, не приходить сегодня. Но ты пришёл… А я – съела то, что подали тебе. – Она рассмеялась и вдруг закашлялась. Она теперь буквально задыхалась от кровавой пены, что выступала на её губах, не давая ей глубоко вздохнуть. Дыхание было прерывистым. Но оттерев пену рваным рукавом своей рубашки, она попятилась и вдруг, неестественно выпрямившись, словно сломленная внезапно подкосившей её болью…, словно стрела пронзила её…, она замерла лишь на мгновенье и упала навзничь.
       …Истмах резко проснулся. Сел. И точно бы ища что-то, невольно, несколько раз коснулся стены, стола, кровати… Провёл рукой по подушке, словно не веря, что только что ему здесь привиделось.
       …А я – не убирал из-под его взора картинки замершей на полу Аты с кровавой пеной у рта, остановившимся, меркнувшим золотом глаз… По-прежнему, и в мертвенной неподвижности – казалось, тёплых.
       Он не мог больше спать. Да и время-то, в общем, было уже достаточно ранее. Он резко встал и, выйдя в коридор, приказал седлать коня. Он хотел что-то увидеть? Кого-то встретить?
       Поехал сам, отринув всю охрану, что осталась дожидаться его у ворот крепости. Всю дорогу, до речушки, а потом обратно – ему казалось, что он вот-вот увидит её. Он вспоминал детали из сна, вот только дымка утреннего тумана спешно, под лучами взошедшего солнца, расползалась, хоронясь, по оврагам. Может, нужно было выехать раньше? Но нет, это – только бред. Он не мог её сейчас увидеть. Аты здесь не было. Но всё так реально… Отчего?
       …Мне хотелось, чтоб он принял верное решение, потому, я всячески поддерживал в нём гаснущие воспоминания и ощущения от сна.
       Он долго стоял, не слезая с коня, на пригорке, смотрел на речку, на мерные движения, под порывами ветра, зарослей тростника, что тонкой полосой тянулись вдоль воды. Усмехаясь, смотрел, как прятался, исчезая, туман, клубясь, как бы делая отчаянные попытки победить солнечный свет. Порывы ветра рвали его и кидали на растерзание солнечным лучам. А серое марево, словно отчаянно борясь, словно негодуя, однако же, как мрачный зверь, по балкам извиваясь, отступал. Трава…, небо…, солнце… Но почему Ата сниться так странно? Грязная и окровавленная? Что значил этот сон? Чтобы он не значил, Истмах решил прислушаться к совету Аты. Она… его никогда не обманывала. Он доверял ей. Доверял её поступкам и словам. И ныне её слова до сих пор, как этот туман, хоронились, ускользая от солнечного света и событий дня, в его душе. Он слышал даже звуки её голоса, тембр и надрыв. Видел перед собой израненные губы, что молили не кушать сегодня за ужином. Так и будет. Будет, как сказала Ата. Как просила она. Даже если это бред, даже если ничего не случится, но он сегодня ничего не поест – мир не перевернётся и солнце, как и всегда, зайдёт за горизонт. А если… еда отравлена…, он может завтра не увидеть его восхода… Но почему Ата его предупреждает? Почему сниться так странно, и почему именно она? Истмах знал себя. Знал свои сны. Они часто сбывались. Ему редко снились пустые, обычные сновидения: битвы, переговоры – то всё рутина. Но по малейшим намёкам, по необычным событиям, что ему виделись, по акцентам, с которыми появлялись те или иные герои, он мог распознать, как пройдут переговоры, удастся ли битва, сладится ли с красавицей. Почему так? Он не знал. Был ли он избранным, который имел дар предвиденья? Нет. О том он, подумав раз, больше не вспоминал. Просто он считал, что ему дано чуть больше чем остальным – он ведь смог пробиться во власть. Он считал, что у него есть везение, что боги берегут его. Пусть и для каких-то своих целей. Поэтому и ведут его так искусно, поднимая наверх. Был ли он готов платить по долгам? О том – не задумывался. Придёт время и всё выясниться. Но о тех своих помыслах он никому не говорил. Он знал слишком многих людей, которым также вроде везло, а потом они оказывались в глубокой пропасти. Он шёл, пока хватало сил, поднимаясь – старался не оглядываться, помня, однако, что земля под ним – твёрдая. Говоря иными словами…, он был реалистом, от романтика в нём не было ничего… Или почти ничего.
       Он… мудро поступил в тот вечер. Он казался невозмутимым, однако – старался уследить за всем, что происходило. Но обычно он скучал на таких пирах. Темперамент Истмаха не требовал доказательств его превосходства. …Однако …он обязан был следовать всем элементам танца, в который ввела его жизнь на данном этапе.
       К кушаньям, которые ему положили на блюдо – не прикоснулся, но распоряжался оставить подле себя. А потом, после окончания приёма, он приказал принести в свои покои то, что накопилось на его столе и привести всех тех, кто хоть как-то был причастен к его трапезе: повара и двух его помощников, трёх поварят, пятерых слуг, что носили блюда, двух человек, что обязаны были пробовать еду наместника, воина, который стоял позади него, распорядителя вечера… и ещё нескольких. Оказалось, что круг этих людей – довольно широк: перед его глазами оказалось не менее двадцати человек. Что ты придумаешь, Истмах? Не травить же всех, давая им еду, которая, возможно отравлена?
       Привели пятерых шавок, отловленных во дворе, голодных.
       На полу были расставлены блюда, которые должен был пробовать Истмах. Каждой собаке дали попробовать одно из блюд.
       Собаками были отведаны все блюда.
       Ничего не происходило. Люди нервничали, собаки разбрелись по комнате. Истмах сидел, разглядывая людей. Охрана, во главе с Жилибером Мо, была настороже, впрочем, как и всегда. Кому можно было доверять?
       Время шло…
       Однако же – вот оно. Одна из собак начала задыхаться, вскочила, заскулила, пытаясь бежать, однако же – неестественно вытянулась, на мгновение замерла и повалилась. Истмах оглянулся – скулила ещё одна собака. В углу издыхала третья. Оставшиеся собаки метались.
       Истмах встал. Чёрная с белым пятном – ела запеченных перепелов, рыжеватая – сыр с орехами, вымоченными в вине, а третья, лохматая – только оленину. Истмах оглядел присутствующих. Охрана – напряглась. Кто был причастен? Ведь могли не просто подсыпать отраву в последний момент? Могли ведь даже сырое мясо вымочить в яде?
       – Кто пробовал оленину, сыр и перепелов?
       Вперёд ступили оба дегустатора.
       – Тому есть свидетели?
       Один из поварят, у которого в минуту проснувшейся надежды, высохли слёзы, воскликнул:
       – Я! Я видел, как они оба пробовали. Тот, толстый ещё ворчал, что я – передержал перепелов, будто они подгорели. Но то – не правда! Я не мог! Не мог!
       Истмах усмехнулся и оглядел присутствующих. Повар кивал головой, его помощники также энергично свидетельствовали о правдивости слов поварёнка и честности обоих дегустаторов. Истмах отвернулся. Сговор такого большого количества людей? Это невозможно. Вернее, конечно возможно. Но нет. Сейчас – и обстоятельства не те, да и не такое уж и важное дело – отравить наместника, чтоб плести такую витиеватую сеть. В которой, однако, так много слабых узелков. У повара – шесть детей. Его помощник – только женился. Поварята – семи и двенадцати лет. Так цинично они не могут врать. А жить хочется. И место поваренка – очень даже ничего: рисковать никто не станет. Нет. Предатель не здесь.
       – Всех этих, с кухни – отпустить!
       Кто же? Если еду пробовали и не умерли, стало быть – действительно не виновны повара. Что ж тогда? Кто нёс еду? Истмах посмотрел на этих людей. Пятеро. Сколько времени должно пройти, чтоб дойти от кухни до большого зала приёмов? Немного – гости требовательны. Жрут, то есть вкушают, быстро. Истмах не делал разделения, не было специального человека, что обслуживал только его. Значит – все пятеро. Первый – молодой красивый белокурый парень. Кажется честный, и взгляд открытый. Что он делал среди прихлебателей замка? Глаза прячет… Так всегда прятал. Робкий просто. Нет, вряд ли.
       Второй… наоборот – угодливый мужчина средних лет, мал ростом, поэтому и хочет быть вездесущим. Служил давно, особо не мельтешил перед глазами, но всегда был на виду. Отчего он мог? Ему чего-то не хватало? Тоже вроде непонятно.
       Третий – увалень огромных размеров. Уже в который раз просил у Истмаха разрешения на очередной брак. Так, любит молоденьких, прежние жёны ему быстро надоедают. Вряд ли. Хотя…, мог ли его кто шантажировать? А почему нет?
       Четвёртый – тихий спокойный, незаметный, служит много лет, худ, значит, не ворует, а если и ворует, то много "крутится" при этом.
       Пятый… суетливый человечек, ниже среднего, пьет, но на работе Истмах не видел его пьяным. Старается всегда делать, как правильно, волнуется, если что не так.
       Кто же из них?
       Истмах подошёл к Жилиберу Мо, тихо сказал:
       – Забрать всех пятерых, каждого – в одиночную камеру, но так, чтоб они не знали, что и с остальными – то же самое. Допроси их всех, спрашивай, утверждая, по какому праву они меня пытались отравить. Если будут запираться до последнего, узнавай, кто из них не успевал разносить блюда. Они-то всё замечают, кто больше работает, а кто отлынивает… Исполняй.
       Пока выводили разносчиков, Истмах сел в кресло, скрестил ноги, скрести руки на груди и стал ждать. Все молчали. Даже те оставшиеся обвинённые, которые собственно не знали, куда увели разносчиков, может уже на казнь? Или пытать?
       Но вскоре пришёл Мо, он поклонился Истмаху, и посмотрел на него, едва улыбнувшись. Истмах встал, кивнул головой в сторону тех, кто стоял, вопросительно посмотрел на Мо. Тот отрицательно мотнул головой. …Интересно, как несколько движений мышц шеи постороннего человека разом порождают и выплёскивают множество эмоций: радость, облегчение, лёгкость, счастье…? Как часто нужно запугивать людей, заставлять испытывать неудобство, чтоб вслед за единым кивком головы, они почувствовали вкус жизни? Почувствовали себя счастливыми. Вновь обратили внимание на семью, солнце, возможность просто дышать?
       Как оказалось, один из разносчиков рассказал почти всё и почти сразу. На него, четвёртого смотрел тогда Истмах. Его наняла одна влиятельная женщина. Нужно было погубить наместника. Заплатила много.
       Женщина была очень важна и знатна. В силу возраста – независима и влиятельна. Что такого от неё мог узнать Истмах? Он знал её. Таких только тронь. Зрелая, презрительная уверенность. И куча родственников в придачу. Замордуют. «Безродного» – Истмах мрачно усмехнулся. Идти против всех?
       Он приказал отпустить всех присутствующих. Четвёртого разносчика при всём народе распорядился пытать да повесить после. Приказал также привести ту самую Енвапалу из рода Хамачей.
       Истмах принял её в большом зале. Он сидел в своём высоком кресле наместника. У входной двери встал Мо. И больше никого. Что этим приёмом хотел показать Истмах? Что он значительнее Енвапалы? Что он – истинная власть? Что его слово – закон? А она, при всей своей напыщенности и значимости – лишь его подчинённая, что обязана ему повиноваться? Но я-то знал, что высокомерия в Истмахе не было. Не было.
       Он, как бы, равнодушно, может даже скучающе, поглядывал на Енвапалу.
       …Она лишена всяческих иллюзий, поскольку не верит больше даже в любовь. Сильна, поскольку ей не за кого бояться. …Любовь внушала ей надежду, радость, боль, гнев, умиротворение. Избавившись от любви, она обрубила те якоря, что удерживали её в тихой гавани благоразумия и покорности. Но пустота должна быть заполнена и этим наполнителем стала власть. Но это – не приходящее. Это – нутро. Есть люди, которым можно внушить, что они – порочны или добродетельны. А есть такие, которые с самого детства считают монеты. В кармане чужого человека. Которые любят боль. Чужую. Испытывают сильные чувства. Ненависть, зависть. Дано ли это было при рождении – не знаю. Возможно, велика в том роль того, кто был проводником ребёнка в этот мир. А на гнилой почве – не вырастишь цветов. И если вырастут они – то век их короток будет. Хотя… и на плодородных почвах растут сорняки. Душа ребёнка – полотно. Чистое поле, которое столь скоро будет засеяно сорняками, коль много их в округе. Как долго слабый ребёнок будет противостоять окружающей злобе, зависти, скупости…? А ещё есть особые дети. Вроде и родня была хорошая, добродетельная… а они, вырастая, проявляют такие пороки, что и родные мать с отцом погибнут в огне страстей дитяти. За какой узелок следует потянуть, чтоб освободить детскую душу от окружающих устремлений? Загадка. Её решение – не многим подвластно.
       Вот и эта – вкусив мелкий плод любви, она не потянулась за следующим, а в злобе отвернулась, уверовав, что это – недостойно её. Что любить что-то или кого-то – слабость, которая станет её погибелью…
       И с возрастом она изменилась. Её фигура стала приобретать мужские очертанья. Шея огрубела, руки, казалось, могли бы скрутить шею быку. Плечи раздались, талия исчезла. Ноги стали как колоды. Ступала она тяжело, но скоро. Её движения были монотонны, устремления – подобны тарану. Говорила мало, скупо бросая слова, поджав верхнюю губу и едва поворотив голову. Так, словно снисходила до разговора с теми, кто осмелился заговорить с ней во время свершения ею её пути.
       А вот улыбка осталась. Но приобрела очертания оскала. Она не была изогнута, не открывала ровные ряды зубов. Она была скорее похожа на приоткрытую коробку если на ту наступить ногой посередине. Такой оскал скорее пугал людей, чем располагал к общению. Хотя, с людьми, в которых она нуждалась, она говорила мягко, тон – менялся и становился таким, будто она была готова запеть колыбельную. В такие минуты она не пугала нужных людей улыбкой, а лишь отдаляла уголки губ друг от друга.
       Пожалуй, непредубеждённый, не знающий её суть, суть гиены, человек мог искренне пожалеть ту, которая была одинока и… состоятельна. А то, что состояние складывалось из останков доверчивых простаков – только подогревало блюдо. Каждый был уверен, что он не простак и его трудно будет обмануть. Конечно же, он – тот единственный, кто способен вызвать у неё – искренние чувства. А то, что она – некрасива, легко можно будет исправить, если усыпив её, найти в дебрях её владений покладистую рабыньку.
       Истмах и слова не сказал тогда Енвапале. Вскоре она была выпорота вселюдно, на площади, за покушение на жизнь наместника Истмаха. Её состояние было разделено. Половину было отписано казне. А половину Истмах, дабы избежать обид со стороны родни – отдал этой самой родне.
       Так бывает, чувство обиды за свой род, несправедливость, оказанная в отношении одного из близких, вполне компенсируется за счёт того же обиженного. Из близкой родни у Енвапалы был только дядя, а у того – много дочерей. Которых надобно было выдавать замуж. Бывает…
       Енвапала не сказала о том, кто её надоумил. Истмах осознавал, что где-то затаился могущественный враг, что заставляет молчать даже таких, как Енвапала.
                77
       …Тот день я считаю достаточно значимым в жизни моего Подопечного.
       В конце сентября Истмах возвращался из дальней поездки, он почти две недели отсутствовал. Вечерело. Остановиться решили в небольшом лесочке на склонах малой речки – она была теперь скрыта лишь ближайшим холмом. Там можно было найти прохладу от степного ветра и водопой для лошадей. Было жарко как никогда. А самом начале сентября было небольшое похолодание, однако ныне – лето не отдавало своих прав.
       Ещё несколько дней, и наместник Истмах вернётся в свой удел. Отряд, человек тридцать, во главе с Истмахом, поднялся на холм и нехотя, словно большой серый змей, начал спускаться вниз. Но в то же время воины торопились уже даже взглядом выделить то место, что будет наиболее удобным для ночлега – нет ли поблизости болота, зарослей камышей, будет ли проточная вода для удобного водопоя, можно ли будет искупаться, будут ли дрова для костров – тепло-то и так было, однако кушать было охота: сухомятка давно всем надоела.
       Когда спустились ниже – речка скрылась за невысокими зарослями деревьев и кустарников, дорога вела, извиваясь, к водоёму через местный степной лесок. В стороне – блеснул огонёк костра. Он был один, значит ночующих около него – мало. Истмах не торопился. Он молчаливо указал Хогарту рукой на огонь, а сам направился дальше – ему хотелось поставить лагерь ближе к реке.
       Спешился сам. Спешивались воины. Вскоре вернулся Хогарт:
       – Какой-то путник. Одинокий. Его сейчас приведут.
       Велислав удивлённо поднял брови. Истмах устало посмотрел на Хогарта:
       – Зачем он мне? – Отвернулся. Хотелось поесть и лечь спать. Стареешь, наместник Истмах?
       Он пошёл к реке умыться, вслед за ним тронулся его конь. Воины готовили еду, располагались на ночлег, Кальбригус разбирал вещи наместника. Было тепло, от прикосновений листьев на коже ощущалась прохлада.
       …Мне казалось, что в последнее время Истмах был рассеян, стал молчаливее. Может это сказывалась усталость в конце сезона поездок? Весной, летом и по осени нужно было решать многие вопросы – хозяйство наместничества требовало постоянного вмешательства. Особенно с тем размахом преобразований, которые задумал Истмах. И все они требовали огромной отдачи.
       А может, что другое было? Просто плыл по течению своей жизни, смирившись с неизбежным, или верил тем, кто его окружал. Не знаю, какой из ответов пользовался прерогативой. Пусть даже доверяя Велиславу, которого старался брать в каждую поездку, …но он стал очень беспечен. А в том положении, в котором оказался он, это было, по меньшей мере – неразумно. Я чувствовал. И мало того – я знал то.
       …Когда Истмах вернулся, он, рядом с Велиславом, заметил незнакомого человека. Тот был молод, хоть казался старше самого Велислава, но моложе – Истмаха. Хорош собой, неширокая светлая борода придавала его вытянутому лицу мягкость; светлые глаза, прямой нос, короткие волосы. Руки и ноги были относительно длинны, но, в общем, это не выказывало в нём неуклюжести. Одет он был вполне пристойно – добротной ткани штаны, рубаха, куртка с несколькими широкими защитными бляхами на груди, ладные сапоги, широкий пояс с ножнами, мечом, двумя ножами и небольшим топориком. В руках он держал лук и колчан. Истмах заметил всё то, лишь мельком окинув путника взглядом. Велислав ступил шаг к Истмаху:
       – Наместник, это Белизар. Он…, – он взглянул на нового знакомого, – …знахарь, занимается лечением.
       Истмах едва кивнул, делово закатывая рукава и распуская пояс. Он не собирался любезничать. Нужно поесть и ложится спать.
       – Что здесь делаешь? – Коротко бросил он.
       – Я, собственно, путешествую. – Голос был чуть выше, чем мог себе представить Истмах, оглядев фигуру путника. Но это не портило общего благожелательного впечатления о нём.
       – Куда идёшь и откуда?
       – …Не то чтоб у меня был путь, наместник, но у меня есть цель. Я ищу одного человека. Вернее – женщину.
       Истмах пристальнее посмотрел на Белизара. Помедлил, оглянулся – Кальбригус уже разжёг костёр, подогрел воду для чая из степных трав, приготовил вяленое мясо, хлеб.
       – Если хочешь, присоединяйся…, – Истмах повёл рукой от Белизара к костру.
       Тот хмуро взглянул на наместника:
       – Приглашаешь ужинать человека, которого не знаешь? Может, я хочу тебе зла?
       – Ты действительно хочешь мне зла? Что ж, садись, хочешь, можем обсудить и это…, – он усмехнулся, – чем я тебе-то не угодил? Посмотрим, как ты хочешь выказать мне своё неудовольствие. А… если бы хотел меня убить, я бы знал. – Он прямо взглянул в глаза Белизару. – Меня о таком предупреждают… сны. – Добавил он после некоторой паузы.
       Истмах устало сел у костра, вытянул ноги, потянулся к импровизированной скатерти с едой. Откуда-то издалека, кто-то из воинов ему крикнул, что сейчас, дескать, будет похлёбка готова. Он кивнул согласно. Посмотрел на Велислава, вновь приглашая, махнул рукой Белизару, предлагая обоим присоединиться к трапезе. Повернулся к Белизару, когда тот сел:
       – Ну, так чем тебя не устраивает наместник Истмах? Чем я тебя обидел?
       Белизар открыто и пристально посмотрел на него, хмыкнул:
       – Ничем, я только слышал о тебе.
       – И что же?
       – Да разное. Но думаю, после сегодняшнего вечера у меня будет своё мнение. Ведь лучше самому увидеть, чем полагаться других?
       – Всё осилить невозможно, нужно, порой, доверять и другим.
       Но Белизар вдруг рассмеялся:
       – Так что же мне, наместник, теперь бежать от тебя и искать тех, кто мне расскажет о тебе?
       Истмах, жуя, махнул рукой. Кальбригус подал ему чашу с похлёбкой. Принёс ещё две чаши для Велислава и путника. Истмах молчал, ел. Но он случайно поднял взгляд и заметил, что Белизар неотрывно наблюдает за ним. Спросил:
       – Что?
       Тот пожал плечами:
       – Я слышал о тебе наместник. Слышал много разного. Но не видел тебя.
       Истмах молчал, так же глядя ему в глаза. А затем, утомлённо, сказал:
       – Если хочешь, расскажи мне о себе. Если смогу чем-то тебе помочь…, знахарь, помогу.
       – Мне? Мне никто не поможет. Но может…, – Белизар словно загорелся, – может, слышал или видел ты…девушку-степнячку, её звали Асмилла? Я ищу её около полугода.
       Истмах повернул к нему голову, но поджал губы, покачал головой:
       – Имя мне не знакомо. Но…, ты ведь понимаешь, что рынков здесь много, да и степняки поставляют новый товар часто. Я не за всем могу уследить. …Если хочешь, спрошу у старост базаров. Но это – не дело одного дня, сам пойми.
       Белизар словно загорелся:
       – Ты не понял, наместник. Она – свободная женщина…
       Истмах взглянул на Белизара недоуменно, перевёл взгляд на Велислава, словно советуясь, вновь обратился к случайному знакомому:
       – Уважаемый, я стараюсь следить за порядком, но даже мои руки не столь длинны. Женщина чаще всего остаётся свободной, пока рядом есть надёжный защитник. …Если такая женщина попала на рынок, я могу попытаться проследить её судьбу.
       Белизар мечтательно улыбнулся:
       – Я не завидую её хозяину, если так. Она – умеет постоять за себя. Наместник, она – особенная. Хочешь, наместник, я расскажу тебе о ней? Мы с ней встретились…, я даже вообразить не мог, что потеряв Асмиллу, я потеряю себя…
       Истмах до того слушал рассеянно, но при последних словах Белизара, он пристально посмотрел на того. Может от того, что не готов был слушать длинную речь. А может от боязни, что всякая услышанная необычная история любви лишь напомнит ему его собственную? Но затем он устало перевёл взор, дескать, куда деться. Белизар и вправду, словно загорелся пересказом:
       – …Если позволишь, наместник, я начну издалека. Несколько лет тому назад я лишился горячо любимой жены. Причиной тому были степняки. Я был жестоко изранен, с тех пор, когда сильно устану, становится заметна хромота, да и рука левая – плоха. А жена моя…, её убили. Я был вне себя от горя. Я словно… сошёл с ума. Меня ничего не интересовало. Я желал только умереть. Движимый той целью я ушёл подальше от тех, кто старался мне помочь, я ушёл от немногочисленной родни. От сельчан. Я укрылся в лесу, …том, что у малой реки Глинки. Проходило время, а я – не мог найти упокоения. Дикие звери – не рвали меня, ночной холод – не остужал моей крови, а молчание и одиночество – не мутили моего разума окончательно. Я построил себе дом. Исподволь, но исцеление пришло ко мне. Я вспоминал рецепты своей бабки-ведуньи. А после…, некоторым людям показалось, что если я смог залечить раны своего тела, то смогу и им помочь в их горестях и бедах. Я поначалу отказывался, забредали одиночки заблудшие, но люди всё шли – болящие, страждущие. Поначалу нечасто. Но молва говорила обо мне, люди шли. Что мне оставалось делать? Я не был уверен в своих силах, старался давать людям больше того, что мог, что разумел. Может слово моё помогало, но большинство, …да, немалая часть тех, кто приходили ко мне – выздоравливали. И передавали весть о том – другим. Признаться, мне было отрадно, что могу помогать, что сумел подсобить хоть одному, а их – было много…
       – …И вот, однажды, ко мне привезли женщину, …девушку. Она была очень красива, но сильно изранена, худа, грязна и казалось, вот-вот испустит дух. Её привёз один из местных, сказал, что подобрал у дороги, что делать с ней – не знает, дескать, помочь можешь только ты, знахарь. Я тогда – отказался. Она была степнячкой – это было заметно и по её смуглому лицу, и по украшениям, и по одежде. От неё даже пахло по-чужому.
       Но тот добрый человек сказал, что у него нет возможности лечить её за деньги, что она вот-вот умрёт и что с ней делать, он не знает. Мне ничего не оставалось, как перенести её в свою хижину и лечить. Я утешал себя мыслью, что она – тоже человек, хоть и худой, худого роду-племени. Но обмывая её раны, перевязывая её, я ловил себя на мысли, что и моя жена была красива, а её не пощадили степняки. Но я не мог понять, отчего эта степнячка была одна, в беде. Они ведь своих не бросают, забирают с поля боя даже тела.
       Хотя, признаюсь, мне не было её поначалу жаль. Для меня она была всего лишь… врагом. Я приковал её цепью к ложу. Пока она была без сознания, пока я лечил и ухаживал за ней, по ночам, в кошмарах мне порой виделось, что она с ножом подбирается к моей груди. Снилось, как тонкой верёвочной петлёй она душит меня… А, открывая в ужасе глаза, я видел почти безжизненное, израненное тело молодой девушки, тоненькой и худенькой. У неё были глубокие раны, как от удара ножом на бедре и слева, на груди. Несколько рваных ран, будто её рвали волки, и тонкие ушиби, как от плети. В бреду, она часто плакала, жаловалась и стонала. Но и тогда мне не было её жаль. И вот однажды, она пришла в себя. Я тогда вошёл в хибару, а она смотрела на меня. Знаешь, наместник, не так, как смотрит, плача, израненная, загнанная лань. А как… насторожено, может изучающее, смотрит лиса в капкане, решая в какой момент ей удобней будет уйти. И только вглядевшись тогда в её глаза, я увидел страх. Но то – не был страх слабого пред сильным. То был страх женщины… пред мужчиной. И только… – Белизар замолчал, он несколько раз вздохнул, словно собираясь с мыслями.
       Истмах устал, его веки жгло огнём бессонницы. Но ни он, ни Велислав – не спали, не помышляли о том. Белизар рассказывал интересно, увлеченно. Было любопытно наблюдать за его мимикой, жестами, что, казалось, только дополняли и без того интригующий рассказ.
       – …Она… тогда тихо что-то спросила на своём языке. Я не понял. Тогда она двинула своей ногой, которая была прикована цепью. Но я…, тогда я был зол. Я ожесточено сказал, что она – отродье степное будет сидеть на цепи, пока я не вылечу её и не выкину вновь на дорогу, где её нашли. Она тогда внимательно на меня посмотрела, словно поняла. Помолчала, но затем – оскалилась. Говорила насмешливо, у неё был красивый голос, мелодичный, но она так рвала незнакомые мне слова, что я понял – она проклинает меня. Тогда она с силой начала рвать цепь, она билась, что-то доказывая мне, но быстро обессилила, у неё вновь открылись раны и она вскоре забылась. Мне ничего не оставалось, как вновь залечивать её ранения и ушибы. Несколько дней она почти не приходила в себя. Я поил её отварами. Она была очень слаба, и казалось, огонёк её души, после той мощной вспышки – дотлевает свои последние часы.
       И мне стало жаль её. Я ловил себя на мысли, что … не хочу, чтоб она умирала. Пока она была без сознания, пока она спала, – я говорил ей то. Разговаривал словно с малым дитём. Уходя в лес, говорил, куда иду и зачем. Готовя еду, рассказывал, какая вкусная получится похлёбка или какой целительный чай. Через несколько дней она вновь очнулась. Она – отказывалась принимать еду, отказывалась пить отвары лекарственных трав. Но когда она забывалась в слабости – мне удавалось её напоить через силу. Цепи я не снимал. Больных принимал преимущественно во дворе, не пуская в дом. Но когда был дождь, конечно, заводил в дом. Её закуток я отгородил занавесью. Асмилла была враждебна, она глядела на меня как на врага, когда я говорил с ней – отворачивалась, когда просил поесть – закрывала рот, срывала повязки. И вновь тогда в моей душе поселилась злоба – кем она была, что пренебрегала заботой того, кто переступает через себя, помогая ей? Она была упряма, своенравна, озлоблена. Но я… тогда мстил ей. На её злобу я отвечал участием, мне доставляло радость видеть, как ей неприятны мои перевязки её ран. Не от того, что ей было больно, а от того, что это делал я. Она отказывалась есть из моих рук, но я подолгу мог держать ложку у её рта. И… заставляя себя ухаживать за ненавистной степнячкой, я постепенно… избавлялся от страха пред ними. Пред этим отродьем степным. Они – такие же, как мы, люди, со своими болезнями, ранами, они – так же слабы. Они так же смеются, едят, так же плачут. …Однажды ночью она долго плакала… А я – не подошёл, а лежал у другой стенки хибары. Я благодарил богов за те слёзы степнячки, будто они проливались по моей убиенной жене, будто степнячка скорбела о ней, оплакивая не свой грех.
       После той ночи она будто бы смирилась. Она не отвергала мою заботу. Но была безучастна. …Однажды ко мне привезли раненного богатого господина, он много выпил и поранился на охоте. Пока я лечил его, один из сопровождающих его – от нечего делать заглянул к Асмилле. Он спросил меня, кто она и я, отчего-то испугавшись, что её могут забрать, если скажу, что свободна, солгал, сказав, что это – моя рабыня. Дескать, решил купить, чтоб не было скучно. А поскольку денег у меня было мало, смог купить только вот эту – изувеченную. Лгал я убедительно. Они тогда ещё посмеялись. …Над желанием убогого стать господином. Как над малым ребёнком, что скачет на палке, представляя, что он – великий воин и всадник…
       …А вечером она спросила меня, говоря нашей чистой речью, правда ли это. Правда ли то, что она – рабыня? Правда ли то, что я говорил ей прежде, правда ли, что я ненавижу её? Я тогда – просто опешил. Одно дело говорить слова ненависти просто так, для оснастки, поддержания своей злобы, зная, что тебя не понимают и в ответ не будет осмысления. И говорить то – бессловесному существу, а другое дело – сказать слова ненависти разумной, понимающей тебя девушке. Для этого нужно было быть весьма сердитым. Но тогда, оттого, что она врала мне, не признаваясь в том, что понимает меня, я был также зол. Я грубо оборвал её и сказал, что ненавижу её, всё её племя, и как только она немного поправится – я выведу её на дорогу, и пусть убирается на все четыре стороны. Она тогда не сказала ничего, молчаливо принимая мою заботу в последующие дни. А через несколько дней ко мне явились посланники и приказали собираться. У местного купца, из дальнего селения, заболел маленький сын-наследник. Купец был готов на всё, иные лекари ничем не могли помочь, и я, для обезумевшего отца, стал последней надеждой. Я собрался, но отчего-то не стал освобождать от цепей Асмиллу, словно боялся, что мой дом станет пуст, если она решит уйти. Я оставил ей всё необходимое, сухо сказав, что вернусь через несколько дней.
       …Я задержался на шесть дней. Когда вернулся – обнаружил ужасную ситуацию. Я оставил ей всё. Кроме воды. Она была слаба и ранена, ей необходимо было регулярное питье. Тогда я, может быть, впервые осознал, что Асмилла – слабая женщина. Она сидела, забившись в угол, скорченная, жалкая…, измождённая. Она была уже без сознания от недостатка воды. Но видимо – билась она до последнего. В том месте, где нога была закована цепью – была сплошная рана. Было видно, что она по-всякому пыталась освободиться. Но цепь – крепка. Ни разорвать, ни отомкнуть её не удалось. Она видимо пыталась даже раскачивать столб, но рядом не оказалось необходимый инструментов. А вырвать скобу цепи – у неё не хватило сил.
       Я освободил её, вновь уложил и тут же стал отпаивать. Готовил целебные отвары, что восстанавливали силы. И она вскоре очнулась. Я стал лечить не только её раны, но и изуродованную ногу – была повреждена не только кожа, но и задеты сухожилья. Хотя, скажу честно, именно в то время я понял, что теряю себя, всё, чем я жил – свою ненависть. Я решил, что нужно избавляться от той, что становилась мне ближе, чем моя любимая жена. Образ которой тускнел, когда я смотрел на смиренную Асмиллу. Её тонкие ручки, изящный стан, пытливые глаза, когда она порой засматривалась на меня. Мы почти не говорили, но мне был мил каждый звук, с каким она обращалась ко мне. Но в то время мне казалось, что я предаю память любимой жены. Я должен был разорвать те незримые путы, чары красивой степнячки. И должен был рвать немедля, дабы не увязнуть ещё больше! …Как-то я сказал ей, что она – достаточно окрепла, и я не намерен более давать ей более приют. Тогда она, впервые за последнее время, стала молить меня не выгонять её. Она сказала, что готова стать моей помощницей, что готова убирать и готовить лишь за еду и кров, говорила, что идти ей некуда. Я сказал, что пусть убирается куда хочет, наверняка у неё есть родня, и они еще придут и покарают меня за то, что так долго удерживал её. Но она сказала, что лишилась покровительства родни, поскольку отказалась выходить замуж за ненавистного человека. Её прокляли, прогнали, натравили собак. Я молчал, обдумывая всё то, что она сказала. Но знал, что мне нельзя поддаться на её уговоры – я могу изменить уже почти призрачной памяти горячо любимой жены, жалея и давая приют степнячке. Я вновь грубо оборвал её, приказав замолчать. А на следующее утро я, дав ей узелок с хлебом и баклажкой воды, завязав глаза, чтоб не помнила дороги обратно, извилистыми путями вывел её на тракт, где приказал убираться. Но тогда она кинулась мне в ноги, умоляла не прогонять, говорила, что готова на всё, лишь бы остаться, сказала, что готова делать для меня всё – быть рабыней, стать моей женщиной, женой. Я тогда, зацепившись за это слово – сильно вспылил и оттолкнул её ногой. Отвернулся и ушёл по дороге. Лишь на повороте я позволил себе слабость – оглянулся. Она всё также лежала в дорожной пыли и рыдала. Но я был зол. Степнячка станет мне женой!
       …Я помню тот день до мелочей. Повернул в лес, словно окунаясь во спасение. Мне было отрадно, что между мной и ненавистной степнячкой вырастала непреодолимая стена из переплетённых ветвей, зелени листьев, что высокие травы скрадывали мои следы.
       Но чем дальше я уходил от того места, где оставил Асмиллу, тем холоднее было моему телу и тем темнее становилось у меня на душе. Когда я вышел на опушку, туда, где стояла моя хибара, я почувствовал, что очень одинок. Настолько, что обо мне не должны были помнить даже звери и птицы. Не говоря уже о людях. Что мне было до людей, если я потерял ту, которая была так сильна, что пошла против воли всей родни лишь из-за огтсутствия любви? Вот и я – любил свою жену. И из-за той любви – ушёл сам. У меня была любовь, и я покинул родню. А у неё – любви не было, и родня выгнала её. У неё – никого не осталось, кроме меня. Несмотря на мою злобу – она понимала меня, понимала, что я зол не нутром, а худ своей болью, своей потерей.
       В ту ночь я не мог уснуть. Всё лежал и думал. Пока она говорила, что хочет быть рядом – во мне рождалась ненависть и ярость. Меня тяготили те её чувства, я считал, что должен оставаться один, а не менять чувств к моей нерушимо обожаемой покойной жене на чувства к живой, пусть и несчастной степнячке. Но когда Асмиллы не стало, не стало её дивного голоса и теплоты, не стало её запаха в моей хибаре, я понял, что, возможно, это было одним из самых лучших моментов моей жизни. Новой жизни. Где не было места моей живой жене, а была глубокая тихая скорбь по покойной, милой и доброй женщине.
       Но в те дни я ещё тешил себя мыслями, что возможно, Асмилла вернётся. Что случится чудо, и она придёт. Я надеялся, что у неё нет гордости, что она сумеет найти дорогу обратно, что она поймёт и простит меня. Я ждал, замирая от каждого чуждого звука, хруста ветвей. Я вскакивал несколько ночей подряд, подбегая к двери и прислушиваясь. Мне казалось, что Асмилла таиться там, за дверью, не смея уйти, но так желая войти. Я открывал рывком дверь, а там… её не было. Прошло несколько недель, прежде чем среди жаркого лета я понял, что мне холодно. Я не мог более оставаться там, я не мог более вглядываться в опушку леса, что порой дарила мне встречи… Но с не теми. Это были страждущие, которым я всё так же был нужен. Я порой спрашивал у них о девушке-степнячке. Но они лишь качали головой и говорили, что о такой – не слыхивали.
       И тогда я понял, что должен найти её. Я… ищу её уже полгода. И никто не слышал о ней, где бы я ни спрашивал. Я исходил не одну дорогу и не одна рубашка пала, истлевшая, с моих плеч, от пота и пыли, от боли и горести.
       – Значит…, ты больше не у дел? – Спросил, раздумывая Велислав. – Он словно подвёл итог, – ты, в поисках мечты, бросил тех, кто в тебе нуждался?
       Истмах молчал. Ночь прошла, уже серело, глаза всё так же жгло, а уснуть он не мог – лежал вверх лицом с закрытыми глазами, лишь иногда вслепую прогоняя сильно припозднившегося комара.
       – …Я и сейчас помогаю людям, врачую, кому нужно. Но я должен найти Асмиллу. Без неё мне жизни нет. Вернее, я живу, но…
       Истмах прервал его, движением руки:
       – Здесь у каждого – своя боль. Добро пожаловать к нам.
       Он снова закрыл глаза. Все трое – молчали, каждый думал о своём. Истмах видел перед глазами Ату, в те мгновения, когда однажды путешествуя, они заночевали у корней поваленного дерева. Как спокойно Ата тогда спала у него на груди, как подняла глаза и как смертельно побледнела.
       Он забылся всего на несколько часов.
       Поутру Белизару было предложено ехать с ними. Наместник Истмах предложил поискать Асмиллу своим способом – через базары, где торговали рабов.
                78
       …В начале октября, Истмах, в сопровождении Белизара и Велислава возвращался из недельного путешествия по округе. Наместник вновь изъявил желание посмотреть, как живёт его народ. Однако он не рискнул преображаться в нищего бедолагу-воина. Сейчас они представляли собой наёмников, что возвращались из путешествия. Однако же, ещё пятеро воинов скрытно сопровождая наместника: два в этом селении, один – отстал на день и ещё два воина уже ждали наместника в следующем селении. Такая организация была удобной – Истмах заранее знал «что, где и откуда»; для него неожиданностей не было. А узнать всё, что его интересовало – вполне можно было и теми средствами, которые он уже использовал. Может показаться, что такая система охраны была слишком уж строгой. Но возможно, отсутствие досадных неприятностей позволяли концентрироваться именно на проблемах? Большее скопление сопровождающих – неизменно вело к огласке, и как следствие – показухе со стороны местных властей…
       Белизар охотно поехал с наместником – удобный способ поисков Асмиллы. А Велислав…? Я понимаю, что не мог он совершенно искренне и доверчиво следовать за Истмахом. Порой, может и незаметно, но выдавал его взгляд должника, когда смотрел он на Истмаха. Как поверить вчерашнему врагу, жестокому и кровожадному? Ведь только год тому назад были они по разные стороны поля боя. И не все вопросы решил Истмах с Кадиссой. И до сих пор не был найден зачинщик покушений на Истмаха. Наместник, по разумению Велислава имел все основания подозревать многих из своего окружения, а особенно тех, кто ранее поднимал против него оружие. …А выслуживаться за доброту Истмаха, я видел то, Велиславу ой как не хотелось. Думаю, ему было очень неловко от того, что он и не знал, как себя вести с наместником. Хотя, сам-то он с виду человек добрый и мягкий, справедливый да незлобивый. А вот Истмаху до конца не верил. Я то видел…
       …Теперь Истмах с сотоварищами разглядывали местный рынок. Сегодня здесь было оживление: с окрестных сёл свезли рабов на продажу. Приближалась зима. Торговцы спешили избавиться от товара – неизвестно, какой дальше будет погода, а с замёрзшего та исхудавшего невольника в холода – какая прибыль?
       На подмостки вывели мужчину и мальчика лет десяти. Распорядитель начал нахваливать красоту и трудолюбие мальчика, поднимая его хилые ручонки, стараясь показать его силу и выносливость. Сюда же поднялись несколько человек – осмотреть зубы и пощупать мышцы мальчика. Мужчина смотрел на это, словно безумец: его зрачки неистово вращались, он сжимал кулаки, зубы были крепко стиснуты.
       …И во мгновение – всё изменилось. Он дико закричал, толкнул с помоста распорядителя, у ближайшего воина-охранника выхватил кинжал, столкнул его также с помоста, расталкивал покупателей. Сильно размахнувшись, он с силой вонзил кинжал в грудь мальчика. Тот не успел испугаться, лишь повернул в сторону мужчины заплаканное доселе лицо. И осунулся, словно подкошенный. Чуть только мгновение мужчина наблюдал за тем, а потом, вырвав кинжал из тела мальчика, вонзил кинжал в свою грудь. Рухнул около мальчика.
       Распорядитель ничего не успел сказать, поднявшись, лишь испуганно поворачивал головой, словно испрашивая у присутствующих, что это было? Он настолько опешил, что даже не мог говорить, только глотал ртом воздух. Ни один из воинов – не успел среагировать на действия мужчины-раба. Покупатели испуганно отступили. Наконец распорядитель торгов пришёл в себя. Он вновь взобрался на помост и осторожно подошёл к несчастному отцу. Тот был мёртв. Оглядываясь и крича, распорядитель толкал ногой тела мужчины и мальчика с помоста:
       – Хасамилнус! Негодяй! Ты привёл сюда этого сумасшедшего! Ты заплатишь мне за это! Где ты, недоумок, взял этого убогого…!?
       …Тело мужчины тяжело упало на землю, тело мальчика, словно не имело центра тяжести, и распорядителю пришлось долго пинать его в плечи, живот, ножки, прежде чем оно упало на тело мужчины. Руки ребёнка неловко скатились с груди мужчины и словно бы обняли его.
       Отец и сын.
       Распорядитель теперь брезгливо оглядывал свой сапог, испачканный в детской крови, громко ругался. Словно крыса, испугавшись отпора, прежде истерично толкая тело мёртвого ребёнка, теперь визгливо бранился:
       – Ну что такое! Только вот недавно купил новые сапоги! Взял у грека! Представь, сколько мне то стоило! Он обещал, что я буду носить их ещё и ещё! Вот проклятый грек! Сглазил, негодяй! – Он никому не обращался, лишь иногда поглядывая по сторонам, словно ища поддержки. Хасамилтус подобострастно поддакивал ему, воины лениво поглядывали в его сторону, покупатели живо обсуждали произошедшее. Воин, у которого мужчина выхватил кинжал, подступив к телам, деловито пнул ногой руку умершего, отталкивая её от тела. Когда рука откинулась – встал на запястье покойного одной рукой, а потом сосредоточенно, второй ногой начал выковыривать свой кинжал из судорожно сомкнутой ладони.
       Торги продолжались.
       На помост выводили других рабов.
       Истмах скрестил руки на груди. Обычная жизнь. Обычные жертвы. Что изменит эта смерть? Эти смерти? Для окружающих – ничего. Остановятся, обсудят, и пойдут дальше. Такая короткая жизнь мальчика и такая сложная судьба отца… Кто они были? Какая разница. Для них уже всё закончено. Ребёнок даже не испугался… Отец – сделал всё, что мог для сына…
       Истмах оглянулся на сопровождающих. Велислав был бледен. Видимо у него перед глазами проплывали картинки тех торгов, в которых мог бы участвовать и он в качестве товара. Или подмостки, на которых могли бы стоять его жена и дочери. Белизар нагнул голову и в упор глядел на Истмаха, негодуя. Наместник вновь повернулся к Велиславу. Он всё понимал. Сказал, чуть нагнув голову:
       – Не думай о том. Того – никогда не случится. Я обещаю. Ни ты, ни твоя семья – не будут рабами, пока я держу меч, пока я дышу и вижу дневной свет.
       Велислав поднял на него глаза:
       – Как ты можешь то обещать в этом переменчивом мире!
       Истмах задержал его руку:
       – Я сделаю всё, что от меня зависит. Я вырву сердце того, кто покусится на твою семью. Верь мне. Верь себе… Да, мир – переменчив. Но у меня – больше власти, чем у любого здесь, и ты ведь знаешь меня…, ты ведь… веришь мне?
       Тот долго посмотрел в глаза наместнику, нагнул голову и пробормотал:
       – Прости, друг.
       Белизар наблюдая за ними, несколько смягчился. Но он всё же окликнул Истмаха:
       – Я хочу уйти. – Истмах кивнул:
       – Идите. Ждите меня в харчевне, той, что мы – проходили. Закажите мне мяса. Я подойду чуть позже.
       Белизар хмуро на него взглянул:
       – Что такое? Почему?
       Истмах молчаливо кивнул в сторону тех, кого ещё должны были продавать. Он приметил, что к продаже готовят красивую девушку. Около неё сидела, глядя в одну точку, женщина средних лет, которая иногда, словно вспоминая что-то, прижимала к себе ещё одну девочку лет восьми – десяти. Молодая девушка пыталась время от времени дотронуться до женщины. Но та, словно подспудно, руку убирала, лишь с тоской, в ответ, поглядывая на старшую и вновь прятала глаза.
       Белизар непонимающе снизал плечами, посмотрел на Велислава. Они переглянулись. Велислав положил руку на рукоять меча:
       – Я останусь. – Белизар поджал нижнюю губу, словно безразлично махнул рукой и вопросительно посмотрел на Истмаха:
       – Пойдем и поедим позже. Вместе?
       – Я не держу вас. Идите.
       Велислав смотрел на него:
       – Я не брошу тебя здесь. Мало ли? – Белизар кивнул согласно. Истмах едва улыбнулся кониками губ, кивнул и вновь стал наблюдать. Тем временем, очередь продажи дошла и до молодой девушки. Её вывели на помост. Женщина и девочка остались стоять около ступеней.
       Распорядитель громко спросил:
       – Кто продаёт?
       Женщина выступила вперёд:
       – Я продаю.
       – Кто она?
       – Моя дочь.
       – Она твоя рабыня?
       – Она моя дочь… была свободной…, – она скорее не говорила, а бубнила себе под нос, а затем, словно ища поддержки, обратилась громче к окружающим, словно оправдывая свой поступок, – мне нужны деньги, …денег совсем нет…, а они нужны. – Она крепко взяла младшую, по видимому дочь, обеими руками за плечи и поставила впереди себя, прижимая к себе и, одновременно, словно вдавливая её в землю. Или просто используя её как опору, ноги подкашивались, похоже.
       Почему Истмах обратил внимание на девушку, которую ныне продавали? Мало ли торговали красавиц на рынках наместничества?
       Она была молода, статна. Глядя на её мать, можно было представить, что её фигура с возрастом сохранится. Черты лица были еще по-детски округлы. Скулы – не были сглажены, но с годами могли стать визуально выше. Глаза – выразительные, тёмные, контуры губ – резкие, но сами губы – выпуклые, манящие. В чертах лица девушки чувствовалась степняцкая кровь. Её было мало, но и то – придавало лицу свежесть и новизну. Она не была высока, но – фигуриста, возможно, её немного портила достаточно большая грудь. Девушка стояла не спокойно, а даже обречённо. По всей видимости, все доводы, которые она могла привести, были использованы, против власти матери она не могла или не хотела идти. Потому молчаливо, ныне, принимала свою судьбу. Она не вглядывалась в лица тех, кто стоял рядом с помостом. Возможно даже – боясь, что её взгляд привлечёт покупателя. Ныне только один её шаг, одно мановение руки распорядителя торгов, одно слово покупателя отделяло её взрослую жизнь от жизни дочерней, когда лишь походя, мать ласкает шершавой рукой. И тогда понимаешь, что пусть она не говорит о любви, но она – тот человек, которому ты нужен. Что есть вообще человек, которому нужен. Какой бы неприглядной, сиротской та жизнь не была. Позади были заботы матери, а впереди – жизнь зависимого человека.
       Торги давно начались, цену давали небольшую. Мать выбрала не самый лучший день. Если бы приехали ныне степняки – возможно дали бы больше. А местные – сколько-то дадут? Ведь не самые богатые купцы, пусть и заезжие здесь были.
       …Когда, казалось, торг завершился, вперёд выступил Истмах и дал цену в полтора раза больше от предложенной. Он выкупил девушку. Жестом подозвал одного из своих воинов, что хоронился среди толпы, приказал забрать покупку.
       В стороне стояла мать, что получила деньги. Она крепко держала в своей руке ладонь младшей дочери. Истмах позволил себе подойти к ней. Подошёл и молчал. Она также некоторое время рассматривала его, а затем заговорила. Слёз не было:
       – Может ты – хороший человек. Не обижай её. И… не осуждай меня.
       Истмах ухмыльнулся:
       – Это – моё право. Почём продаёшь младшую? Ведь и её так же продашь?
       Женщина подняла на него глаза:
       – А на что мне кормить её? Старшая – много ест. Домик у меня маленький – постояльцев не возьмёшь. А возьмешь – никто хороший ко мне не пойдёт. А всякая дрянь – и так обидит моих дочек. Да! Я мать! И я – решаю, как распорядиться судьбами дочерей! Меня никто уже не возьмёт! За меня никто не даст хороших денег. А так, судьбой старшая, я смогу купить хоть сколько-то еды для младшей!
       – А потом что! Так же и эту будешь продавать?
       – Нет, эту не продам. У меня больше никого нет, кроме неё. Мне больше не для кого жить…
       – …откуда ты?
       – Мы недавно переехал в Гастань.
       Истмах был неприятно поражён.
       – А что ж пришла аж сюда торговать дочь?
       – Стыдно там. Знают меня. Да и жить в одном городке и знать, что твою дочь тут же, рядом обижают – невыносимо.
       – Тебе-то? – Истмах замолчал. По сути, он и не знал, что ещё можно сказать. Но затем добавил:
       – Отчего не обратилась к наместнику? Он бы выслушал твою просьбу. Говорят… он… не так-то и плох.
       – Может и так. Да уж слишком много желающих у него просить. Да и тех, кто требует деньги, чтоб они допустили меня к нему и он принял просьбу. А если и примет, разве исполнит…? Много нас таких…
       – А ты хоть попробуй. Знаешь, говорят: «кто стучит, тому открывают».
       Женщина скептически хмыкнула, нагнула голову и поспешно удалилась, наверно из рассеянности даже не кивнув старшей, в прошлом, дочери.
       …Наместнику Истмаху, в высоты его положения было бы наверняка просто осуждать женщину. Да, она вполне могла прийти и высказать ему свои жалобы. И не так сложно было попасть к нему на аудиенцию. Да, он считал, что для спасения своих дочек она сделала не всё возможное. Она могла прийти. Она могла рассчитывать на помощь. Если её положение действительно было бедственным. Если человек действительно в силу обстоятельств не мог сам выкарабкаться, наместник помогал. И не только деньгами. Он пристраивал в обучение сирот, он находил работу для ремесленников. Собственно для того, чтоб быть в курсе всех дел, он и выходил «в люди». Но разве мог он знать всё? Разве мог учесть все нужды? Я не пытаюсь идеализировать своего нынешнего Подопечного, впрочем, как и всех моих предыдущих, так и будущих. Все они – люди, с их пороками, дурными мыслями и прочим. И не в том дело, что я пытался найти в них что-то хорошее. А дело в том, что я пытался судить по справедливости: всё ли они делали в определённых ситуациях, были ли их помыслы чисты и бескорыстны. Судить…? Мог ли я судить? Я без прикрас упоминаю все нелицеприятные поступки и мысли Подопечных, но в который раз замечу, что большинством из своих Подопечных – я был доволен.
       Может они были таковыми, поскольку от самого их рождения я пытался корректировать их судьбу, в нужный момент спасал, помогал, не забывая говорить и напоминать о справедливости, доброте? Не знаю. Мне кажется, то творит каждый из Хранителей. Мы Храним не только от злого рока. Свершив добрый поступок, человек сам поворачивает свою судьбу в доброе русло. Это, конечно же – в переносном значении. Но согласитесь, плохой человек, ознаменовавший свою судьбу цепью дурных поступков, с большей вероятностью – плохо закончит, в силу своего окружения, характера, склонностей… Однако же, есть и такие, кто свершив не единожды преступление, а много раз поправ, преступив против себе подобных – спокойно доживали свой век в окружении семьи, обожающих его родственников. Отчего так?
       …Вечером Истмах, Белизар и Велислав коротали у костра. Велислав рассказывал о перипетиях одного боя. Рассказывал интересно, весело, так, словно не его раны тогда болели, не его жилы рвались в ту минуту от усилий.
       …Его Хранитель сидел чуть поодаль. Он был мне близок по духу. Спокоен, задумчив, скуп на жесты и слова. Он был опытен. И чувствовалось, что Велислав был слабее его… душевно. Этому Подопечному повезло с Хранителем. Он был силён. Нравственно. А вот Хранитель Белизара был под стать Подопечному. Все по молодости рознятся, но в Белизаре уже чувствовался внутренний стержень; говорил он, по большей части – мало, часто бывал задумчив, сосредоточен, терпелив, сдержан. А вообще, я радовался, видя, что именно эти люди сблизились с моим Подопечным. Лучших компаньонов, друзей – и желать для него было нечего.
       Тихо подошла девушка, которую купил давеча Истмах, встала, опустив глаза, но было заметно, что она волнуется. Она дожидалась, пока Велислав закончит рассказ и лишь тогда спросила:
       – Хозяин, что я должна делать?
       Истмах удивлённо оглянулся на неё, хотя, боковым зрением, не мог её не видеть. Он словно изумлялся её приходу. Осмотрелся, остановил свой взгляд на лицах друзей. Недовольно выдохнул и махнул рукой:
       – Вот сейчас поужинаем, и можешь ложиться спать…
       – Где?
       Истмах снова оглянулся. Оба сопровождающих воинов готовили на костре похлёбку, мирно сидя около огня. Один из них, прислушавшись к разговору, привстал и, глядя на Истмаха, с лёгким поклоном сказал:
       – Скоро будет готово, наместник. – Истмах кивнул. Посмотрел на девушку:
       – Скоро будет готова похлёбка, поешь и ложись, да… вот хотя бы там, у огня с воинами.
       – С воинами? – Но казалось, девушка была изумлена не этим.
       Истмах раздражённо, словно отмахиваясь от надоедливо мухи, сказал:
       – Да, у того костра! Рядом с воинами! Они тебя не тронут! Всё!
       Но девушка продолжала стоять:
       – Вы – наместник? Наместник Истмах?
       Он вновь обратил на неё внимание, но был скуп на слова:
       – Да. Иди.
       Когда она отошла, Велислав спросил:
       – Зачем ты купил её, наместник? – Истмах задумчиво поднял на него глаза, а затем отвёл взгляд:
       – Она напомнила мне кое-кого…
       Велислав косо улыбнулся и хмыкнул. Белизар заинтересованно взглянул на обоих, но промолчал. Велислав помедлил, а затем заметил:
       – Ату – никто не заменит. – Истмах вновь бросил на него короткий взгляд, но смолчал. Велислав тепло улыбался:
       – Она…, ей невозможно найти замену. Если она тронула сердце, оно будет кровоточить всю жизнь…
       – Тогда Омри повезло! Этот кинжал сейчас у него! – Зло сказал Истмах. Я чувствовал, что он был недоволен тем, что обнажил свои чувства. Велислав умолк. Однако настойчивый и лукавый взгляд Белизара, насмешливые кивки в сторону Истмаха, вынудили Велислава тихо рассказать историю Аты. Он смягчал многие моменты, не углубляясь в отношения Истмаха и Аты. Истмах делал вид, что дремлет в ожидании ужина, словно бы его то не касалось. Но я чувствовал его признательность Велиславу, за то, что тот своими словами вновь воскрешает все происходившие события. И хотя на душе было тоскливо, он, лёжа с закрытыми глазами, улыбался. Велислав не мог того не заметить. Под конец повествования, он очень тепло охарактеризовал Ату, её поступки, красоту, намекая, кто часто сниться Истмаху. Он позволил себе лёгкую иронию, что дескать наместнику, однако, не достойно вспоминать ту, что не оставила ему своего сердца, лишь обожгла. Белизар понимающе улыбался.
       …Уже поужинав, когда укладывались спать, Истмах серьёзно и тихо сказал, повернувшись к Велиславу:
       – Ты вновь прав. Эта рана болит и кровоточит. Но кто осудит раненого, что хочет перевязать свои раны, даже зная, что никогда не надёт исцеленья? Что хочет покоя от этой, натянутой струной, боли? Что страждущий хочет напиться, а замерзающий согреться?
       Тот ответил так же серьёзно:
       – Истмах, луна может закрыть солнце. Но лишь на время. А без того самого далёкого солнца – ничего не порадует сердце.
       – Я ничего не могу изменить. Солнце восходит лишь раз в день.
       Велислав замолчал, понуро качнул головой и едва, в знак почтения, нагнул голову. Белизар, почти не двигаясь, лишь посматривал, молча, то на одного, то на другого.
                79
       Гериста оказалось хорошей, покладистой, спокойной девушкой. Её определили прислуживать в замке. Несколько раз она попалась на глаза наместнику – кланялась ниже, чем нужно было, опускала глаза, наблюдала искоса, краснела, когда он проходил рядом.
       Она не казалась странной. Но в ней не было никакой скорби по поводу того, что она – несвободна, что не может видеть близких. Казалось, её устраивало абсолютно всё. Может это великий дар – быстро перестраивать своё настроение и нрав, в соответствии с тем руслом, в которое вынесет хрупкую щепку быстрый поток? Смеяться, когда старший рассказывает шутку, веселиться, когда играет музыка, грустить, когда хмур хозяин, спать когда приказывают и есть то, что предложат? Много или мало их таких было? Ведь не приспособишься – не выживешь, не оставишь потомства. Строптивцам редко везёт родить и воспитать детей? Вот такой неестественный отбор…
       …Истмах как-то поинтересовался у Славена, что он думает о новой рабыне. Тот был в восторге. Рассказывал, как она ласкова с остальными девушками, покладиста к распоряжениям старших, какая работящая. Угодливо предложил как-то прислать её к Истмаху. Тот не сказал ничего, но и перечить не стал. И когда через несколько дней Блугус Славен как бы невзначай сказал наместнику Истмаху, что гарем последнего можно было бы дополнить ещё одним цветком, Истмах снова ничего не сказал, лишь рассеянно, смотря будто сквозь собеседника, кивнул согласно.
       Тем же вечером к нему привели Геристу.
                80
       Как-то уже в конце зимы вышел забавный эпизод. Как мне показалось – забавный. Но, по-моему, мой Подопечный в очередной раз… получил некий опыт, скажем так.
       Что такое опыт? Как он изменяет среднестатистического человека? Порой, один или два случая делают из обывателя аморфную массу, озлобляют его, заставляя повернуться боком или, образно говоря – отрастить колючки. А порой – он становится, так же образно выражаясь – «толстокожим».
       …А с иной стороны, почему бы человека не сравнить с лужицей или прудом, в которые мальчишки набрасывают всякой всячины, из-за чего лужица или пруд – мелеют? Опыт… Для каждого человека он разный, совершенно разный. И не принимая ко вниманию то, что действует на массы, иногда интересно наблюдать за отдельными индивидуумами, поставленными в определённые рамки...
       …Около двух недель Истмаху пришлось побыть в стане степняков. Он поехал туда на несколько дней, но к вечеру последнего дня внезапно потеплело, а к полуночи пошёл густой снег. Он не прекращался два дня. Сильно похолодало. Выехать было нельзя – снег рыхлый и глубокий. Кони вязли, не в силах ступить и десятка шагов. Медленно. За один день, да и за два – не преодолеешь расстояние до Гастани, а что такое ночь в степи? Нет, конечно, если очень нужно – выехать можно было. А вот доехать? Истмах не настолько торопился. Это было дружественное племя, он хорошо проводил время, его сытно угощали, говорили о хорошем. Однако, после семи дне пребывания здесь, я заметил, с какой тоской Подопечный поглядывает на ненавистные сугробы вне стана степняков – дороги не было.
       Нет, он не выказывал ни малейшего неудовольствия хозяевам – сам мог рассудить, что ехать нельзя. Но в его душе я чувствовал смятение, неудовольствие. Он приехал только с несколькими воинами. Вроде как ехал немного развеяться к хорошим знакомым.
       Примерно через две недели вновь наступила оттепель, какие порой бывают на юге: внезапная и такая же скоротечная – снег просел, а потом подтаявшие дороги сковал лёгкий морозец. Истмах выехал в обратную дорогу. И порой, в дороге, ему попадались замёрзшие, умершие собаки по обочинам. Куда они двигались? Куда спешили в снегопад и стужу? Истмаху подумалось, что и рядовой человек обычно столько всего переживает в молодости: и болезни, и голод, и холод. …Чтоб, порой, вот так издохнуть на обочине дороги, в куче грязного снега?
       Вернувшись в Гастань, Истмах сразу, но как-то устало принялся за дела, порой, однако, бросая всё и желая просто пройтись по замку. Он слушал бесконечные россказни Блугуса, не перебивая. Тот будто воспарил от такого внимания: обычно-то и слова не давали сказать, ну или лишнюю сотню слов…
       Пришёл Велислав. Но Истмах лишь хмуро взглянул на него, в ответ на недоумённый вопрос о причине столь длительной пропажи. Буркнул:
       – Хочу видеть тебя позже.
       Тот едва кивнул головой в знак согласия. Отправил посыльного передать жене, что, возможно этой ночью он не придёт домой ночевать. И как верно всё случилось.
       Вечером, завершая дела, Истмах удивительно много времени потратил на выслушивание нудных докладов и отчётов о текущем состоянии дел. Выпроводив последнего посетителя, наконец, закрыл дверь и посмотрел на Велислава. Истмах уже давно не делал для Велислава тайн из своих дел.
       Молчаливо прошёл к очагу и присел у небольшого столика, что был уставлен лёгкими яствами: в основном разнообразными кушаньями из орехов, мёда, сухих и засахаренных плодов, лёгкое вино.
       Истмах сидел молчаливо, не пил и не ел. Велислав также не решился нарушить тишины. Не из страха. Из уважения. Не один вечер они так раньше проводили.
       …И я, и Хранитель Велислава были к тому привычны…
       Но наконец, ближе к полуночи Истмах оторвал взгляд от затухающего огня, посмотрел на Велислава:
       – Прости.
       Тот передвинул плечами, нагнулся и положил полено на угли. Вверх устремился рой искр. Истмах смотрел на Велислава, словно ища поддержки. Странно.
       – Я никогда не верил, что буду скучать по дому. Вернее даже не по дому. …Вот, слушая порой повествования тех, кто много путешествует, я изумлялся их словам о том, что они скучают по родной речи, что на чужбине им не с кем говорить. …А я это ощутил сам!
       Велислав всё так же молчал. Истмах время от времени примолкал, словно ловя воспоминания, а порой, загораясь, продолжал:
       – Я хорошо знаю язык степняков. Я …сам из них. Я полукровка. Всё, что их окружает – мне как родное. Их язык я слышал каждый день в детстве. Это – язык моей матери. Я хорошо понимаю степняцкую речь, могу говорить на нескольких наречиях так, что меня принимают за своего. Я не испытываю необходимости дополнять любое из степняцких наречий иными словами, я всегда помню нужные. Но в этот раз…, там не было почти никого, с кем бы можно было поговорить. Что воины? Ты понимаешь, Велислав…, со мной такого никогда не было! Я ощущал почти физическую боль оттого, что хотел слышать нашу речь. Мне просто хотелось услышать тот говор, к которому привык. Мне очень хотелось уехать. Уже через неделю я почти возненавидел их всех только за то, что они говорили на том языке. Ты понимаешь меня, …Велислав?
       – Хм, я о таком и не слышал…
       – Я мысленно уговаривал себя успокоиться. Вечером, дабы никто не услышал и не подумал, что я сошёл с ума – тихо сам говорил с собой, даже напевал себе песенку. …Хотя один из них спросил, о чём песня. А я, …как я могу объяснить, о чём пустая, глупая песенка про глухого пастуха? Единственная, слова которой мне запомнились с того случая, когда её пели в харчевне? Помнишь? Тогда, когда эти торговцы праздновали рождение сына одного из них? Помнишь?
       Велиславу оставалось только кивать. Истмах словно загорался в своём желании высказаться:
       – Ты знаешь, Энго – мой друг, мой хороший друг, он мне не раз помогал. Но в последние дни я никого не хотел видеть, даже его. Он не понимал меня. Он не мог со мной поговорить на ином языке, кроме как на своём. И я тогда говорил, что мне нездоровиться, только бы не слышать их всех. Что со мной? Ведь я должен любить этот степняцкий язык. Он напоминает мне о матери. А тут вот так… – И он сокрушённо добавил, обращаясь в никуда, – кто бы мог подумать…? Ну, какой я полукровка? Если, говоря на одном языке, я, однако – думаю на другом. Разве возможно? Или настолько толст слой здешнего воспитания, что я перестал воспринимать свои корни? Велислав?
       – Мне нечего тебе сказать, кроме как ныне говорить с тобой.
       – Да…, да ты прав. Спасибо тебе, Велислав. Вот уж не думал, что друг моих врагов станет единственным человеком, с кем мне захочется говорить.
       Велислав, было видно, напрягся, стал серьезней, и пытливо посмотрел на Истмаха. Тот поднял на него глаза, молчал. Это долгое молчание вынудило Велислава встать. Ему, чувствовалось, эта ситуация была неприятна. Наконец, он прервал молчание, и в упор глядя на Истмаха, спросил:
       – Ты говоришь искренне?
       – Я говорю так, ибо вижу перед собой человека, к которому в бою я без опаски повернусь спиной, Велислав. Я многому за эти годы научился, в том числе и говорить людям то, что они хотят слышать. Но я рад, что с тобой могу говорить открыто. И я рад, что мы с тобой говорим на одном языке.
       …Тот вечер прошёл спокойно. Я был рад за Истмаха. Действительно, предыдущие десять дней, могу подтвердить, стали для него может не самыми тяжёлыми в физическом отношении, но одними из самых тягостных в моральном. И ныне он обрёл всё, чем может излечиться душа от такого недуга: спокойную остановку, хорошего собеседника…
                81
       …Очень часто, людей, что являются опытными, дальновидными, считают слабовольными и не способными предвидеть грядущие события. Сейчас многие, в основном исподволь (напрямую спрашивать Истмаха о том, что происходит – мало кто был способен), интересовались, отчего он молчит, отчего попустительствует тому, что власть наместничества утекает у него сквозь пальцы.
       Он не был слабым. Он не был глупым. Он видел и чувствовал то.
       Кто-то что-то сказал. Иной посмотрел свысока, а тот – уже не поклонился на приёме, а лишь покровительственно кивнул. Истмах видел всё то. Да и несколько покушений на него, – не забылись.
       Но, как и многие, неглупые, но праведные люди, что добивались своего положения теми самыми праведными, заслуженными путями, он не понимал, как король Енрасем мог не видеть его усердия, справедливости по отношению к людям и разумного, расчётливого хозяйствования в наместничестве. В нём, видавшем и пережившем многое, порой просыпалась та холопская черта, которая заставляет людей верить, что все, кто находится выше их в иерархии, «наверху» – хорошие и справедливые люди. По-иному и быть вроде не может. Они же… там, и если человек имеет власть, значит он самый умный, самый хороший и рассудительный. Им воздалось по заслугам. Боги ведь всё видят… Истмах же сам, своими делами и решениями доказал, что он – лучший среди простых воинов, что он – достойный…
       …Но ведь даже посадив дерево из косточки, наверняка не ведаешь, будут ли его плоды горьки или сладки… Мой наивный Подопечный верил, что король не будет внимать завистливым речам, наветам, будет судить по справедливости о сути наместничества Истмаха.
       А, может быть, Истмах просто не держался на власть? Легко пришло – легко ушло? Нет, Истмах ценил свой труд, ценил те успехи, что у него были, он был горд, что именно во времена его наместничества этот пустынный, жаркий край теперь мог соперничать с иными, ранее благоустроенными регионами государства. Путник находил здесь приют, мог отдохнуть в тени посаженных рощ, селения – ширились, были хорошо укреплены, степняки – чувствовали власть короля, силу наместника и в основном  торговали, а не брали, что хотели силой, как было ранее. Истмаху удалось получить разрешения на постройку двух портов: ближнего, малого, на реке Чатуше и большого – приморского. Нелегко ему это далось. Многие в этом видели блажь человека, что, выйдя из народа, хочет возвыситься большими, но никому не нужными делами.
       Но даже если и были на этом пути у Истмаха препоны, то народ всё же видел здесь выгоду: оказалось, что обустроить эти пустынные, но плодородные земли можно было, торговать с кочевниками – можно было, вести торговые дела с иными народами черед порты – получалось. Трудно было, но с помощью наместника Истмаха удавалось решить многие проблемы. Самое главное: когда у власти мудрый человек, что не давится большей частью прибыли, а отдаёт полученный налог в развитие региона. И не потому, что он убог разумом, не понимая своей выгоды, а потому что истинно хочет помочь, и если не возродить, то породить. А главное: его идеи – разумны в своей невероятности. Вот таков Истмах.
       Сказать, что Истмах был добродетелен? Отнюдь. О похождениях наместника ходили весёлые истории, которые порой, шёпотом, даже пересказывали в харчевнях, весело посмеиваясь над незадачливыми недругами наместника, или обманутым рогоносцем.
       Сказать, что Истмах был благодетель? Нет, он брал то, что считал своим. Но по совести. Не жил скромно или нарочито бедно, приближаясь к чаяньям народа. Нет. Он был наместником и старался вести себя в соответствии со статусом. Но пафос – ему откровенно претил, и он не боялся то высказывать.
       Был ли он жалостлив? О, нет. Он карал быстро, порой жестоко, но справедливость у него – всегда можно было найти. Он не гнушался принимать ни богатых, ни бедных, не делал меж ними разницы. И в споре, который судил наместник – всегда побеждала справедливость, а не кошелёк. Да, Истмаха считали жёстким, порой – угрюмым, расчётливым и холодным, но те, кто видел его истинные поступки – знали, что цепь, которая вытянет ведро из глубокого колодца – должна быть крепкой и не поддаваться ржавчине. Многие любили его и очень, очень многие уважали. А это – дорогого стоит.
       Зная это, видя преображение вверенного ему наместничества, Истмах старался не обращать внимания на разговоры, кривотолки, мелкие события, которые порой возникали. Хотя? Два покушения на Истмаха? Появление в последнее время мелких отрядов степняков или наёмников, что были неуловимы и вызывали озлобление местного населения?
       А может, он действительно держался за власть? Истмах? О, нет. Он был честолюбив, иначе бы не добился всего того, что имел, но и напролом, вгрызаться в горло тех, кто его не ценит, не понимает его устремлений – он бы не стал. Скорей, ему нужны были соратники, а не рабы, проводники, а не шакалы за спиной. Он не стеснялся просить помощи, и этим – проверял всех тех, кто кидался ему в ноги.
       Истмаху вполне хватало власти в Гастаньской округе – земле, пожалованной ему и его потомкам за заслуги в вечное владение. Он не особо зарился на территории, что были ему отданы в наместничество. Он там лишь работал. Делал то, что должно наместнику, но свою заслуженную округу – держал крепче. Все знали, кто там хозяин, и что не будет там раздолья для грабежа, лени и несправедливости. Если заработал – твоё дело, а если украл – хозяин Истмах мог и повесить, лично.
       И очень часто люди больше ценят жесткость (не путая с жестокостью) и порядок, чем расхлябанность и вседозволенность. Впрочем, те, кто был с этим не согласен – уже убрались, как и из Гастаньской крепости, так и из Гастаньской округи.
       Где хозяином был Истмах.
                82
       …Красивая девушка Гериста. И удобная.
       Как-то уже по весне, поздно вечером Истмах и Гериста были вместе. В тот вечер он припозднился делами с Велиславом. Присутствовал и Белизар, но он по большей части в разговорах не участвовал – может грезил у огня о свой Асмилле?
       После, когда оба ушли, Гериста присела на колени Истмаху. Сама, без приглашения, обняла его за шею.
       …Казалось, что в том такого?
       Ан нет. Я слышал мысли Подопечного. Выслушивая её болтовню, удивлялся, как он может настолько долго терпеть её подле. Казалось, она жила в каком-то своём, закрытом мире. Оттуда приходила по зову Истмаха. Ей, не то что было комфортно там.., а казалось, было просто лень ступать в этот мир, мир Истмаха. Здесь нужно было понимать действительность, сопереживать другим людям, познавать их поступки, терпеть боль своих ошибок. А в её иллюзиях было хорошо: праздность, самолюбование, возможность плыть по течению. Её, казалось, даже не пугала конечность того мира. А ведь она не была безумна. Просто беспечна. Почему? Ведь видела она в жизни лишения, но отступила от всего этого, словно уйдя с топкого берега.
       …Ата также, казалось, жила в своём мире. Но и в мир Истмаха, во всей его грязью и проблемами, она приходила не лукавя. Пусть не любила, но искренне сопереживала Истмаху, помогала ему, даже может не ненавидя, а всего лишь… не примиряясь с наместником. А с другой стороны – принять эту действительность означало смириться? Нет, у Аты – не было пиетета пред Истмахом, не было слепой покорности. Может любопытство…? Но в любом случае – там были эмоции. Истмах видел их, как ощущал капли дождя на ладонях. А Гериста? Почему она с Истмахом? О, здесь, вероятно, размышлений будет куда больше, чем иначальной сути. Любила? Конечно же нет. ...И даже эта глупышка его не любит. Истмах не слеп. Его статус заставляет её улыбаться ему, обнимать и целовать. А когда его нет? Брезгливо плюётся от воспоминания о его поцелуях?
       – Этот Велислав мне не нравится. – Гериста едва заметным движением вынула из небольшого потайного кармашка в платье маленькое медное зеркальце и взглянула в него.
       …Она опасается за своё необеспеченное будущее, отсюда её страхи, когда она его не контролирует, когда он надолго уходит, когда рядом с ним находится кто-то?
       – Отчего?
       – Вы тратите на него слишком много времени и денег. У него всё есть. А у меня – только вы.
       …А разве мало…? Все его женщины радовались подаркам настолько, что порой забывали благодарить… Сам выбирал таких… А разве Ата была другая? Разве полюбила она бедняка, каких сотни и тысячи вокруг? Нет. – Богатый Омри Хасби. …Ата… Но она – другая. Она была другая. Она не была похожа на всех этих… Может, подарить Геристе дом? Пусть радуется да перестанет пытаться подавить Истмаха. Ведь и садится на колени – значит, пытаться возвысится над тем, кто позволяет. А может, это просто желание соблазнить его сейчас? Конечно. Но можно было просто поцеловать его, заглянуть в глаза, сказать словами. А не нагло садиться на колени, выказывая своё пренебрежение, подсознательно сигнализируя о том, что владеет этим мужчиной, может им потакать, …а может и страсть? Расценивает себя как великий дар для наместника? …Мнительный ты, Истмах. Хотя… Разве есть ей какое дело до Истмаха, Велислава? Она не стратег, она пустоголовая безделушка. Сейчас, сидя у него на коленях, не ласкает его, а небрежно двинув рукой бумаги на столе, отодвигая их, беспечно рисовала пальчиком невидимые вензеля. Не спросив, можно ли трогать государственные бумаги, нельзя ли? Она – эгоистична. Ей нет до всего этого дела. Сосредоточена лишь на себе. А когда-то это вызывало у Истмаха умиление, прощал и жадность к деньгам, и глупость высказываний. Ошибся ты, Истмах…, ошибся.
       Гериста – всего лишь дворняга, что обрела статус. Дорогой поводок, хороший уход, прекрасная еда. И теперь она смотрит на всех с презрением, иногда рыча на неосторожных. Лишь к хозяину у неё – пренебрежительный пиетет. Хозяин всё же… Рычать на него нельзя. …Гордилась ли Ата своим положением подневольного человека? Задавалась ли от того, что сопровождала наместника Истмаха, перевязывала его даже… спала с ним? …Ата…
       – Наместник! …Ну что же вы?
       Истмах очнулся от размышлений. Взглянул на неё.
       – Так что? Подарите мне золотой браслет, как у Силинары?
       …Кто такая Силинара? О чём говорит Гериста…? Принцип «ты мне – я тебе»?
       Истмах кивнул и вновь задумался. Любил ли Истмах это существо, что вот так беспечно сидит у него на коленях и о чём-то рассуждает? А кого ты вообще из своих женщин любил, Истмах? Любил, а не испытывал животную страсть, быстро проходящую влюблённость? Так почему ты с Геристой? Только от того, что она удобна? Или может ему жаль эту дворнягу, что как и ты, Истмах, забралась ныне высоко? Каково ей будет падать с этого пьедестала? …Тебе просто жаль её… Но может ли мужчина быть с женщиной из жалости?
       Истмах махнул рукой… Что думать? Кому нужны пустые мечты…? Ах Ата, Ата… Мечтала сама и других побуждала к тому.
                83
       …Истмах резко проснулся, но не мог понять отчего. Он лежал вверх лицом, не двигаясь, скосив едва только глаза, посмотрел в окно – виднелись отблески далёкой грозы. Дождя не было, лишь ветер клонил ветви. Ничего необычного. Рядом спала, мерно дыша Гериста. Даже здесь, в закрытой комнате, пахло грозой. Этот запах накладывался, тревожа, на привычный запах той женщины, что рядом.
       Повернув теперь голову, Истмах посмотрел на неё. Она красива даже когда не контролирует себя. Её кожа – молода, и когда она спит, повернув голову, остаётся упругой, щёки не провисают. Белокурые волосы разметались по подушке.
       Но сейчас Гериста казалась ему чужой.
       Истмах сел. Затем встал и нерешительно огляделся. Ему стало очень тоскливо, словно потерял что-то. Было ощущение утраты. Он порывисто ринулся к невысокому столику, среди кипы бумаг здесь должна была стоять небольшая шкатулка. Сейчас она была открыта. Истмах огляделся. Маленькая коробочка, в которой хранилась прядь волос Аты – лежала у очага. Запаха палёных волос он не ощутил, но подспудно ему казалось, что ошибаться он не мог. …Это Гериста сожгла волосы соперницы – прядь, которую Истмах хранил словно талисман.
       Истмах бешено развернулся, и кинулся было к кровати. Гериста спала. …И Истмах отступил, словно ему было всё равно. Он бросился к двери, поспешил в коридор. Много дверей и никого нет. Хотя уже было по-утреннему серо. Вокруг серо и никого. Он громко, как ему показалась, закричал:
       – Ата! Ата! – Но голос его был тих, он едва слышал себя. Бросался ко многим дверям в коридоре, но все они оказались замкнутыми, ему никто не открывал. В тот момент Истмах ненавидел себя. Он чувствовал, что ему нужно кричать. Он хотел кричать, но не мог. Он взревел:
       – Ата!
       Внезапно он оказался на ступенях замка, что вели в сад. Он резко остановился. Совсем рядом, повернувшись лицом к выходящему, стояла Ата. Стояла, обхватив себя за плечи так, словно бы сильно мёрзла. Всё вокруг было серо, за возвышавшимися деревьями порой метались молнии, были слышны далёкие, но отчётливые раскаты грома. Истмах было ступил шаг к Ате, дабы укрыть её от крупных холодных дождевых капель, что редко, но хлестали, под порывами ветра, тело наотмашь. Но она подняла голову и вскинула руку, ладонью вертикально, останавливая движение Истмаха.
       Он остановился. Ата одета просто – платье, изрядно порванное и грязное. Её волосы, под порывами ветра метались. Он почему-то отчётливо рассмотрел на её теле раны, словно от плети, платье местами будто бы рассечено.
       Она тихо заговорила, но звук её голоса, несмотря на далёкий гром, шум дождя, прозвучал твёрдо и отчётливо:
       – Я сожгла.
       – Зачем! Зачем?! Это нужно мне!
       – Я ухожу. Забудь.
       – Я никогда тебя не забуду! Я не хочу тебя забывать! Ата!
       – Что тебе до меня? Ты потерял лишь то, что тебе не принадлежит. Я не принадлежу тебе, наместник.
       Истмах вдруг разозлился:
       – Ты не смеешь решать это за меня! Ты нужна мне!
       Ата внезапно ступила к нему ближе, опустилась на колени и протянула свои руки к его рукам. Взяла его ладони и повернула вверх запястьями. Поцеловала запястья. Так, словно бы весенний луч коснулся теплом тела. Ата подняла глаза и улыбнулась:
       – Она красивая. Она утешает тебя. – Пальцы Истмаха дрогнули, он медленно провёл рукой у лица Аты, касаясь его пальцами. А она – доверчиво глядя ему в глаза, ни разу не моргнула. В то мгновение Истмах, казалось, провалился и падал, заваливаясь назад: излом бровей, тонкий нос с небольшой горбинкой, бархат щёк и губы, губы, контур которых он помнил всегда, чёткий – для верхней и едва ли припухлый, аккуратный – нижней. Мягкие медные завитки, обрамлявших лицо, волос.
       Ата вдруг встала, но не выпустила рук Истмаха:
       – Наместник, скоро будет гроза… Берегись. Я буду молиться за тебя всем богам. Я молюсь за тебя. Лишь… не зови меня больше. Ты рвёшь мне сердце и душу. Ты делаешь мне больно.
       – Но я не могу забыть тебя. Я помню тебя, твой запах, походку, смех и слёзы.
       – Наместник, у тебя впереди большая гроза. Тебе будет не до меня. …Но каждую минуту моей жизни я буду благословлять тебя. – Она отступила и, обернувшись, начала отдаляться.
       – Ата! Я не позволю тебе уйти! – Она остановилась, не поворачивалась. Истмах ступил к ней. Оказался совсем рядом. Она выглядела такой маленькой и тоненькой! Словно бы светилась изнутри, просвечивалась. Истмах вначале не решался дотронуться до неё. Он хотел прежде спросить – «ты позволишь?». Но молчал. И она молчала. И он обнял её сзади. Она – не сопротивлялась. Он повернул её и просто поцеловал. Она – ответила….
       …Истмах резко проснулся. Он ещё чувствовал прикосновение её губ, ещё звучал в его голове слова, которых она не произносила: «помоги мне…». Он вновь закрыл глаза, стараясь продлить сон. Но…
       Рядом спала Гериста. Спала, повернувшись к нему лицом, во сне не улыбалась, но казалась умиротворённой.
       Воспоминания таяли. Истмах встал, набросил рубашку, ногой оттолкнул платье Геристы ближе к кровати. Хотя…, в чём она виновата?
       Истмах подошёл к окну. Прислушался. Всё снаружи было мокро, слышались отдалённые раскаты грома.
       Ночью была гроза. Кажется, первая в этом году. Первая этой весной. Первая…
       Словно вспомнив что-то, Истмах резко повернулся к столику. Шкатулка была закрыта. Он открыл. Там лежала маленькая коробочка. Истмах открыл её. И его сердце осветилось светом медных волос.
       …В тот же день он приказал переплести прядь волос и закрепить её маленькой петлёй на его правом кожаном боевом браслете.
                84
       …Бывает так, что вроде всё есть, всё ладится, а ничего не нужно. Даже не хочется. Хочется, это когда можно мечтать обо всём. А «ничего не нужно» – это сужение всех желаний до единой точки, единого острия, но и от него отталкиваешься, кровавя себе кулаки, локти, лицо…
       Истмах, надев неприметную куртку, подержанный плащ, взяв оружие попроще – деревянные ножны с кожаной аппликацией, самый обычный меч, лук, колчан, ушёл из замка. Он знал куда шёл.
       На окраине города – харчевня. Так, даже не харчевня – харчевенька: одна большая комната с закопченными стенами. Под ногами – грязная солома: мало ли какой боров, перепив, брякнется о пол? Не о нём была забота. Как кровь потом отмывать? А если кто кому кишки выпустит? Так же ведь легче сгрести солому, чем скрести глиняный пол. Большие нескладные столы, кривые скамейки: а кому нужно ровное, если душа крива и требует новых искажений?
       …Те, у кого прямая дорога, прямое виденье – не будет требовать кривизны. А тому, кто уже шёл по кривой дорожке – недосуг проверять угол наклона его чаши, особенно если там плескается дурманящий яд. Что охмелит, подарит забвенье и сделает девку за соседним столиком краше. Что ещё? Вездесущие мухи, по углам петли паучьих сетей, которых вроде и пытался время от времени прогонять колченогий хозяин харчевни с красивым именем Изгоньслав…, да всё как-то…
       Что хотели сказать родители, называя ребёнка таким чудным именем? Хотели ему счастья? Или чтоб приметней был среди таких же оборванцев? Думали хоть так выделить? Думали, что судьба его заметит?
       Да заметила уж вроде. Он не сгорел, когда однажды ночью из-за степного пожара выгорело половина селенья. Он уцелел, когда налетели кочевники-степняки и из-за его малого роста не смогли попасть в него острым мечом – остался калекой. Или Судьба ему улыбнулась беззубым ртом, когда тощий, хромой парнишка прибился к хмурой хозяйке данной харчевни. Или может имя «Изгоньслав» помогло ему растопить сердце этой суровой вдовицы, что скончалась совсем недавно, отравив юношу ядом бездетности, неудовлётворённости жизнью и хмурой ненавистью. Даже не завистью, не злобой. А беспросветной ненавистью.
       …Однако, кто порой приходит и сидит в углу перед полной чашей кислого вина, теперь уже сам, хмурый хозяин харчевни, Изгоньслав, когда нужно – расторопный и понятливый, знал…
       Истмах сидел допоздна. Смотрел, порой прислушиваясь к голосам. Он не хотел что-то узнать из жизни простого люда. Это были не те люди, которые могли поведать о полной жизни. Только однобокую, тёмную сторону жизни, полной лишений и излишеств, гнилого богатства и одинокой радости, зловонной правоты и убогого счастья, могли ему рассказать эти оборванные сегодня или наоборот – кричаще богатые завтра, люди, …чтоб послезавтра, с раскроенным черепом гнить где-нибудь в болоте…
       Истмах в такие дни не пил. Он пьянел воспоминаниями и горестями. Уходил молчаливым, словно, позволив себе почувствовать себя разбитым – заново собирал себя, отбрасывая всё то, что накопилось, что не хотелось помнить… Словно чистая вода, что остаётся, если растопить лёд, когда выкристаллизовывается лишь всё сущее. Потом несколько дней он молчал, был угрюм, но то позволяло почувствовать себя вновь Исмахом, а не тем существом, что было отравлено лестью тех, кому от него что-то было нужно, опьяненный продажной любовью, выгрызенный остатками совести или загнивающий от несправедливости, которую должен был творить, как властитель или, наоборот, от полученных приказов.
       Сегодня был именно такой день. Хотелось ли ему жить в такие моменты? Отчего нет? Но хотелось жить, замерев и пропустить мимо весь поток фальши, злости, лести, пустоты. Ему повезло, он нашёл настоящих друзей. Думать о том, действительно ли они настоящие – сейчас было не важно. Иное тревожило его. Чего-то в этой жизни не хватало. И наверно Истмах старел, такие моменты в последнее время у него случались чаще…
       …Из общего разговора слух выхватил знакомое имя:
       – …сказала, что зовут её Гериста. Да-а, красивая, я вам должен сказать девка! Ух, хороша! И по морде – ничего, и грудь-то, грудь – во-о…! – Полноватый, седоватый и судя по всему – скуповатый (заказал самое дешёвое вино да жаренные рёбра. Набор-то!) мужчина показал «на себе» размер бюста той самой Геристы. …А может, не «той самой»?. Но нет…
       – …сказала, что она…, – мужчина собрался с духом, сделал узнаваемое выражение лица, скукожив губы и выпучив глаза, – …«любимая женщина наместника Истмаха». – Он и его собеседники громко захохотали.
       Хозяин харчевни дернулся, посмотрел на Истмаха, но тот взглянул на него, искривив губы в усмешке, и медленно покачал головой. Изгоньслав сдвинул плечами, что выражало примерно: «как изволите…». Но в эту сторону теперь поглядывал чаще, его взгляд стал живее, а пальцы быстрее теребили грязную тряпицу.
       – А ещё…, – мужчина сделал паузу, выказывая, несмотря на важность момента, – сказала, что если буду ей продавать дешевле, она позаботиться о том, чтоб наместник Истмах заказывал у меня товар для замка. …А всё-таки она хороша…, – задумчиво улыбаясь, проговорил говоривший.
       Истмах встал и, подойдя к хозяину, бросил ему на стол медную монету. Кислое вино того не стоило. Хозяин харчевни низко поклонился и провёл взглядом. Что в нём было: зависть к богатому чудаку? Ненависть к здоровяку, неудовлетворённому жизнью? Скукота? Непонимание? Цинизм.
       …Хранитель хозяина заведения сидел в углу. Он хмуро проводил меня взглядом, спокойным, безучастным. Он вырезал из тростинки дудочку…
       Было поздно, но Истмах направился в квартал торговцев-середняков. Постучал в калитку, ему долго не открывали. Наконец, вышел хозяин с факелом:
       – Кто? – Гневно огрызнулся он. Видимо его оторвали от трапезы.
       – Тот, кого ты не можешь не впустить, – в тон ему, зло, отрывисто, но тихо сказал Истмах.
       Смешно наблюдать, как резко изменился тон, походка, фигура и голос торговца. Было бы. И наверно. Если бы я не видел всего этого на протяжении… веков. Проявление власти – искривляет не только тела, но и души тех, кого должно звать «Человек».
       Торговец ссутулился, засеменил, улыбнулся, приговаривая:
       – Да что ж это я? Простите меня? Простите… Сейчас… Вот, открываю засов… Да сколько раз говорил своей жёнке, чтоб распорядилась, да чтоб смазали этот засов…
       – …а сам смазать не пробовал?
       Торговец открыл, наконец, калитку, и словно бы опешил от слов Истмаха:
       – …сам? Да как скажете,… Я вот…, Как скажете…
       – Не суетись, нужно поговорить. Чтоб не мешали.
       – Так они-то и мешать не станут.… Сейчас скажу.… Да, скажу своей жёнке. И дочерей ушлю… Вы ведь знаете, что четыре у меня их, всё хотел сына…, да не получилось, после четвёртой дочери жена сказала: «Всё, хватит нищету плодить…» А я что?
       – Не суетись.
       Истмах был одет очень просто, но не узнать голоса наместника было невозможно, так же как и не помнить его нрав. Торговец провёл Истмаха в небольшую комнатку и запер дверь на засов перед самым носом своих вездесущих девок, что видя нового человека, статного воина, которого принимал суровый отец, уже вообразили и будущие свадьбы, и пяток здоровых деток, и безбедную старость… Наверняка так.
       Вошли в небольшую комнатку, в которой всё говорило о том, что это – вероятно, единственно место, где грозный отец многочисленного семейства мог уединиться. Истмах сел на стул, что поставил в угол.
       …Я усмехнулся. Даже в запертой комнате срабатывает инстинкт воина, что заставляет контролировать входы и выходы…
       Торговец встал перед ним, чуть поддавшись вперёд, словно гончая, которая ожидает приказа.
       – Что слышно на рынке?
       Тот едва подумав, передёрнул плечами:
       – Пока всё тихо. Походов не было, а значит и больших переделов, смены цен – нет. Вот только говорят, что Вас… Простите, я только повторяю…
       – …повторяй, повторяй…
       – …говорят, что король не доволен Вами, что он поменяет наместника…
       – Вам-то чего? Гастань у меня никто и никогда не заберёт.
       – Так ведь сильно уменьшится поток товаров…, да и покупатель обеднеет.
       – Да, верно. …Кого прочат в следующие наместники?
       – Говорят, Шускабат близок к королю Енрасему…
       – Шускабат? Он же туп. Он боится своей тени. За ним никто не стоит. Кому нужен этот шакал? – Удивление Истмаха было искренним.
       – …так говорят. Я только повторяю.
       – Это сплетни. Пусть меняет на кого угодно, но Шускабат будет последним человеком, кто станет здесь наместником, уж если король Енрасем так прозорлив, как хочет казаться... Я спросил не о том, что вообще говорят? Говорят ли о…тех, кто приближён ко мне? – Истмах взглянул на торговца прямо, подняв голову. В таком положении тот не смог вилять:
       – Да говорят… Говорят, что Ваша нынешняя фаворитка слишком… – он замолчал. Истмах молчал, разглядывая его, – …говорят…
       – Я спрашиваю тебя здесь. А заикаться будешь, когда призову к себе в замок. Не для того трачу с тобой время, чтоб слышать твой лепет. Что говорят!? – Голос Истмаха был строг. Перед торговцем был наместник.
       – …говорят, что вкус наместника вконец испортился. Что красива, да груба Гериста, что мелочна – торгуется за каждую копейку. Поносит почём зря на рынке…, да не только там…, тех, кто ей не уступает. Выбирает лучшее, набирает много, а платить – не хочет, угрожает. Но это – мелким торговцам. А тем, кто побогаче – обещает протекцию на закупки для крепости. Говорит, наместник Истмах у неё под каблуком…
       – Довольно!
       Истмах больше не сказал ни слова. Он громко звякнул замком, вывалил плечом дверь, широко шагая, прошёл по дому, двору и хлопнул калиткой.
       …У торговца-доносчика, наверняка сегодня будет непростая ночь…
       Истмах скоро ринулся в замок. Добежал до конюшни и прошёл к своему коню. Позади него оказался Велислав. Он тронул Истмаха за плечо, но тот настолько резко повернулся и так гневно посмотрел на товарища, что тот попятился, ничего не сказал. Истмах вывел своего коня, накинул узду и без седла, выехал из крепости. Велислав кинулся к Мо, предупредил, и сам, взяв первую попавшуюся лошадь, скоро выехал след за Истмахом.
       Даже в ночь пред наместником распахнулись ворота Гастани. Истмах выехал и остановился. Где-то с севера вновь заходила гроза, на западе всё ещё виднелась полная луна. Он, яростно гикнув, ударил по бокам коня пятками сапог и рванул с места.
       …Я знал, что если сейчас Истмах доберётся до Геристы, то это будет последней каплей в его сегодняшней чаше гнева. Пусть лучше так. Я лишь указал Хранителю Велислава направление, в котором двинулся Истмах….
       Тот отъехал далеко по дороге, свернул в выбалок. После недавних дождей здесь яростно пробивал себе путь, вырвавшийся из невысоких бережков, поток. Одно копыто коня Истмаха скользнуло с берега, и Истмах, не удержавшись, оказался в воде. В первые минуты он не мог ничего понять, не смог сориентироваться. Его буквально ослепила ярость. Он выхватил меч и начал им яростно рубить прибрежную траву, молодые деревца, что ещё пытались удержаться корнями за твёрдую землю и не погибнуть в беснующихся мутных водах. С такой же яростью Истмах начал хлестать воду. Он стоял в воде, чуть выше колена, был весь мокрый, но его горячности, его ненависти хватало, чтоб рубить и сечь мечом воду.
       …Я считал это глупостью. Но понимание двух крайностей всех страстей, этого маятника между глупостью и безразличием, когда всё нутро разбухает от устремлений или наоборот – иссыхает равнодушием… Он того ещё не понимал. И сейчас ему о том сообщать было бесполезно. Это как… нельзя менять повязку, прежде чем человек не будет ранен и не осознает, что рану нужно перевязать…
       Когда одна рука уставала – он перехватывал его другой рукой.
       Времена, когда нужно ударить двумя руками, когда есть возможность прикрыться двумя и иметь обе хорошо развитые руки – означало лишний шанс на спасение, но остались наверняка позади. Время левшей? Время правшей? А тогда я считал нужным, чтоб воин Истмах одинаково хорошо владел обеими руками. И вот сейчас это ему… Пригодилось?
       Истмах внезапно огляделся. Увидел фигуру воина, что неторопливо ловил за узду коня наместника. Ещё один конь стоял вверху, у дороги, хорошо виден, поскольку освещался луной.
       …Хранитель Велислава посмотрел на меня пытливо….
       Истмах словно взбешённый, несколько раз упав, выбрался из ручья и быстрым шагом направился к Велиславу. Тот остановился и отпустил поводья лошади, что испугавшись ярости Истмаха, повернула назад.
       Истмах отбросил меч и вцепился в куртку Велислава на груди:
       – Что тебе нужно от меня? Что?! Убить? Так убивай! Убивай! Что смотришь? Что вы все за мной ходите?! Что вам всем от меня нужно?!
       Велислав молчал. А Истмах продолжал его трепать:
       – Что ты мне можешь сказать, мальчишка? Что вообще знаешь о жизни? Ты, что …, что…, – даже не смотря на бушевавшую ярость, Истмах остановился и не сказал всего Велиславу. Но сильно оттолкнул его:
       – Ну что?! Что ты хочешь мне сказать? …Что ты знаешь…? – Истмах оскалился. Велислав сам подошёл к нему и поднял его правую руку. Там к запястному браслету была прикреплена прядь медных волос:
       – Я знаю, что для того, кто долго глядел на светоч, окружающая тьма – всегда гуще. И знаю, что есть любовь… – Велислав говорил спокойно. Он отпустил руку Истмаха, повернулся к нему спиной и вновь направился к лошади Истмаха. Вскоре ему удалось её поймать, он медленно пошёл к дороге, там, где стоял его конь.
       – Любовь… Нет больше любви.
       Ярость Истмаха действительно прошла. Велислав был прав. Конечно же…, и Гериста виновата, и сам Истмах устал ожидать предательского удара неведомо от кого, да и угнетающие мысли относительно будущего его, притупляли восприятие. Но всё то – лишь капля. Лишь малая тучка на фоне заката.
       …Какая разница, есть та туча или нет, если солнце уж зашло?
                85
       …В Гастаньской крепости наместник Истмах принимал ныне короля Енрасема. На одном из местных наречий его имя означало «возвеличенный трудом». Он действительно по молодости был хорошим, отзывчивым, добросовестным, трудолюбивым. Такому наследнику многие радовались. Одни, думали, что ним-то будет легко управлять – его брат был властным и не позволял собой помыкать, даже своим женщинам. …Ведь всем известно, то одна женщина великого мужчину редко насыщает. Из чувства собственной важности, для счёту или от внутренней пустоты, или даже от желания ощутить новые остроты жизни, сильные мира сего – не довольствуются малым. Даже если бы им того вполне хватало. …Другие же, истинно недалёкие, верили в справедливость власть предержащих. …Совсем как мой Подопечный.
       Так или иначе, молодой наследник, брат прежнего короля, превратился в, казалось, тихого, справедливого, умного (это действительно было), нынешнего владыку. Однако, неумеренность в выпивке – легко сделали его послушным орудием в руках тех, кто хотел добиться большего, чем законно позволяло им их доходное место.
       Не принимая во внимание крайности – жестокость и полное попустительство, нельзя не признать, что есть те, кто может и хочет жить во свободе, а есть те, кому проще выполнять свой удел работы и получать за это плату, не оглядываясь на прошлое, не задумываясь о будущем. Просто спокойно жить и работать. И для всех них – найдётся своя ниша. Для активных – быть защитниками, воинами; для смелых, изворотливых – путешественниками, торговцами; для усидчивых, работящих, уважающих устои и семью – работа на земле. Но если не сдерживать авантюристов – можно дойти до краха. Если не обуздать закусивших удила лошадей – можно разбиться, если не убить взбесившегося барана – вся отара падёт в пропасть.
       Стараясь оставаться добрым, король Енрасем потакал тем, кто был нахрапист, прямо или исподволь добиваясь неправедного. Те же, кто молчали, ожидая милости и работая – не попадали в поле зрения короля, поскольку не надоедали ему своими мольбами. Истмах же, был назначен в наместничество ещё при власти предыдущего короля.
       …Приезд Енрасема был внезапен. Об этом Истмах узнал лишь за несколько часов, едва успев сам возвратиться из поездки. Он как раз переодевался с дороги, когда ему доложили, что в ворота крепости въехала свита короля. На мгновение он опешил, но быстро сориентировался и про себя подумал, что соглядатаев наместничества надобно казнить через одного, иначе, зачем держать такую ораву и всё равно не знать, что делается у тебя под боком?
       Истмаху волноваться было не о чём. Всё, о чём он ранее докладывал – выполнялось в срок. Он знал, что нужно, и что он будет делать далее, ему было не стыдно за то, что уже давно было сделано и что теперь не разворовывалось местным населением. Да, он знал, что дела в его наместничестве шли лучше, чем в иных. И он был доволен, вполне справедливо ожидая если не награды, то хотя бы похвалы со стороны своего господина.
       На ходу поправляя пояс, прилаживая ножны, он побежал по коридорам и ступеням. За ним, словно ручьи к реке, устремлялись все, кто был положен ему в свиту по рангу.
       Истмах встретил короля Енрасема у ворот замка. Тот прибыл небольшой свитой – три телохранителя, две-три милых дамы, несколько слуг, рабов, два конюха, виночерпий, повар и около трёх десятков сопровождающих воинов.
       Рядом с королём ехал Шускабат. Миловидный мужчина немногим младше самого Истмаха. В молодости – строен, а ныне – расплывшийся и сутулый; бледная, дряблая кожа на руках, бесцветное, чуть опухшее лицо, неопределённого цвета длинные волосы. Он едва клонился в сторону короля, словно поясняя ему суть какого-то дела. Не важного, а так, …пустячка. Они обменивались любезностями, улыбались друг другу. Король – едва покровительственно, Шускабат – угодливо.
       Истмах ненавидел таких. Можно в жизни идти твёрдо и легко, преодолевать пределы лишь своим разумом и силой мышц, но все могло в одно мгновение разбиться лишь об одно существование вот таких «шускабатов»: угодливых, льстивых, подлых.
       Шускабат владел несколькими городами к северо-востоку от Гастаньской крепости. Они были соседями. Но сосед – соседу рознь, не вгрызается в глотку – и ладно. Шускабат? Не оставлял соседей в покое, сея распри. Не развивался сам, не прикладывал усилия, а скорее окружающих старался опустить ниже своего уровня, подставить и разорить, навязать свою политику всем: и дальним и ближним, а в своём уделе – …лишь тратил силы на подавление недовольства подчиненных.
       Увидев Истмаха, король Енрасем сразу стал серьезней, принял все надлежащие ему почести. Однако Истмах видел, что настроение короля – исчезло. Енрасем пожелал осмотреть крепость, её окрестности и город. Истмах распорядился обеспечить охрану короля и его свиты в пределах города, сопровождал своего владыку. Показывал мощённые улицы, упорядоченные стоки, молодые сады почти у каждого дома. Сюда ввозили новые, ранее не известные деревья и кустарники. Истмах торговал их за свой счёт для города у хитрых греков через морские порты, в том числе и тот, созданием и благоустройством которого он ныне опекался.
       С надлежащей важностью Енрасем принимал все пояснения наместника, но по его виду было заметно его неудовлетворение. Его вопросы казались постройки двух крепостей – он-де проезжал около них и они слишком медленно строились, да и поля – плохо вычищены, стада – слишком худы, селяне – неприветливы, уж очень пыльные дороги. И, по-видимому, в этом была вина наместника Истмаха, ибо он ведал этим неприветливым и диким краем.
       …Я видел, что Истмах терял терпение. Он был достаточно благоразумен. достаточно умён. Уважал власть и тех, кто её олицетворял. Эти несостоятельные придирки выводили его из себя. А может – не только они, а мина Шускабата, с которой тот встречал все пояснения Истмаха. Бывает так, что человек ничего не говорил, но верхняя губа приподнята, лицо искривляется ухмылкой, а глаза серьезны. Над словами Истмаха не насмехались, – они просто вызывали скепсис и отторжение в помыслах Шускабата, что он, впрочем, и не старался особо скрыть.
       Ну как объяснишь, что пыль – от того, что долго не было дождей, а торговцы, возможно, и это лишь предположение – занимались мелкой контрабандой в то время, когда рядом проезжал король. …Истмах конечно знал, что были некоторое потаённые пути, что некоторые суммы шли мимо казны. Но перекрыть большой поток сразу – может напором воды снести плотину. А если постепенно укреплять будущую дамбу, если создать мощный оплот – получишь то, чего хотел, и в том направлении, в котором тебя устраивает. Именно это и делал Истмах. Будучи занят многими делами одновременно и желая контролировать слишком многое, он не хапал всего, как голодная собака. Действовал по наитию, своему полудикому чутью полукровки: там договорился, тут пригрозил, здесь отобрал, а возможно и казнил. И достиг он, без сомнения – многого.
       …Вечером, после приёма в честь короля, Истмах вышел вслед за Енрасемом в сад. Вышел по собственной инициативе, но лишь тогда, когда тот отужинал, ибо понимал, что настроение, даже у идеальных власть предержащих людей, на голодный желудок будет никаким.
       …Да, очень часто решения, достаточно важные, порой – жизненные, решаются положительно или отрицательно, лишь в зависимости от того, работает ли правильно желудок. И кто говорит, что человечество когда либо достигнет…, нет, лишь приблизится к горизонту торжества разума…?
       Истмах позволил себе дерзкий тон:
       – Я не стану препятствием Вашему отдыху, король Енрасем?
       Тот повернул голову и едва улыбнулся. Ужин, вероятно, был хорош.
       – Отчего, скажите мне, король Енрасем… Ведь наместник здесь я. Отчего Шускабат встречает Вас у границ моих земель? Отчего он – знает, когда Вы явите свою милость и прибудете навестить нас, осмотреть наши труды по укреплению этих крепостей, обогащению Вашей казны нашими налогами?
       – … С каких это пор, эти земли стали твоими, наместник Истмах?
       Истмах опустил голову, но лишь на время отвёл взор.
       – Не забывайся, Истмах. Ты – даже не благородных кровей.
       Истмах поднял голову. Он подумал, а я улыбнулся, что вероятно и этот человек, сам король, сейчас помянёт его происхождение, его несоответствие коренным жителям королевства, его увлечения и методы правления. Но король Енрасем замолчал, словно делая одолжение. Истмах понял, что, сколько он не будет трудиться на благо края, как он ни будет милостив с фаворитами короля, как не будет угодничать, хотя и никогда не заискивал с королём, ему всегда укажут его болото на краю цивилизованной жизни. Он сжал кулаки:
       – Вам ли, король Енрасем, не ведомо, как преобразились эти земли? Ведь в разы идёт пополнение Вашей казны за счёт налогов с этих земель. Сократились ли набеги степняков-кочевников? Не я ли с моими воинами берегу Ваши границы и не пускаю степняков вглубь страны, а ведь ещё при Вашем брате, покойном короле, кочевники дважды сжигали Вашу столицу…?
       – Ты забываешься! Полукровка! Ты – лишь слуга! Ты обязан это делать, если хочешь чтобы тебя принимали при дворе, чтоб с тобой разговаривала родовитая знать. На то тебя здесь и ставили!
       – …А, кроме того, Истмах, вновь вкрадчиво продолжил король Енрасем, – Истмах, народ не доволен тобой – притесняешь знать, оскорбляешь именитых людей, привечаешь моих врагов…
       Истмах смотрел непонимающе.
       – Забыл, как ты обошёлся с Енвапалой? А твой новый прихлебатель, брат Кадиссы?
       – Енвапала из рода Хамачей хотела меня отравить!
       – Ты как разговариваешь со мной? И ты ли можешь так говорить? Должно же тебе иметь приязнь и почтение к тем, среди кого ты оказался?! Ты обязан защищать тех, кто принял тебя, кто дал тебе власть. Ты должен защищать тех, к кому возвысили тебя боги!
       Истмах смотрел молчаливо. Я опустил ему руку на плечо. Не хватало только королю высказывать свой гнев. Это не трусость. Это мудрость. Можно позволить себе огрызаться с равными , даже с теми, кто выше , но король – абсолютная власть. Должен ли был он сказать, что своим возвышением обязан своей храбрости да брату короля Енрасема? …Хотя…, если бы не берегли его боги, то, может, и умер он от шальной стрелы. Как знать?
       Енрасем предупредительно поднял руку и достаточно спокойно сказал:
       – Твои заслуги, Истмах – велики, это так, но ведь и ты не остался внакладе. Приумножил мне казну, но как я погляжу – и твои города не бедствуют. В каких селениях ещё есть такие улицы? Такие базары? И столько зелени на площадях? Откуда деньги на это всё? Утаиваешь мои деньги?
       Глаза Истмаха загорелись огнём. Он хотел было возразить, что его личный замок – один из наибеднейших, среди других, наместнических… Что он берёт умеренные пошлины за базары, потому и торгуют здесь, что он охраняет торговцев от степных разбойников, потому они и ведут здесь дела. А кроме того, кто мешает иным наместникам тратить свои личные деньги на благоустройство их-де вотчин? Почему этого не видит король…?
       …Но я вновь остановил Истмаха. Видел, что это было не к месту: лишь разозлить короля, да и только. Я видел Хранителя Енрасема, видел, что сам Енрасем был не готов к самоуверенности, а главное – правоте Истмаха. А когда крысу загоняют в угол – она часто кидается на охотника. Не стоило злить эту крысу. В прямом смысле слова. Да и смысла – не было. Я видел. Я чувствовал.
       Я уже знал.
       Осёкшись, Истмах поклонился, и весь вечер молчал, лишь наблюдая, как Шускабат и дальше давал пояснения королю по поводу и без оного. Истмах и без меня понял, что надвигаются перемены. Но он, справедливая и где-то даже рабская душонка, не мог того постигнуть. Он был слишком праведным? Да нет, вряд ли. Я-то его знал. Но ох уж эта доверчивая, наивная провинциальность…
       …Рано поутру Истмах уже был на ногах. Он невольно заметил, как король Енрасем прогуливался по саду, в ожидании аппетита перед завтраком. В шаге от него следовал Шускабат, он что-то пытался втолковать Енрасему, ветер относил его слова в сторону, и Истмах их не слышал, он уловил лишь несколько слов короля. А Шускабат был настойчив и куда менее почтителен, чем сам Истмах вчера в разговоре с королём.
       – …я скоро уеду, разбирайся сам…
       Вновь что-то возмущённо доказывал Шускабат, махал руками и ныл, а король отвечал:
       – А что я могу? Что могу – сделаю, а дальше…
       Они прошли, а я коснулся плеча Истмаха. Сгоряча он мог себе придумать многого.
                86
       …Да, порой бывает так, что за великими делами, преобразованиями, кои могли потрясти ныне наместничество Истмаха, малозаметными остаются ежевечерние дела, беседы. А ведь они формируют характер молодого человека. Или, по крайней мере – служат его отображением у возмужалых…
       …Истмах сидел в кресле, скрестив руки на коленях – устал сегодня что-то… И вроде бы хочется обнять Геристу, что сидит пред окном и расчесывает свои прекрасные длинные волосы, сил почти нет. Но не может же он того показать… Истмах постарался изобразить на лице скучающее выражение – так будет понятно, отчего он не встаёт, не берёт Геристу на руки, не балует её. А у него ныне…, такое чувство, что он и сам до ложа дойти не может. Истмах молчал, разглядывая девушку.
       Когда она пришла в его жизнь, он решил, что достаточно ему женщин. Теперь Гериста у него – одна, к ней он идёт по вечерам, с ней – просыпается. И хоть… не мысли о Геристе вызвали у него желание покончить со своими наложницами, именно она стала той точкой отсчёта, после которой он, одарив девушек щедро, выдал их замуж или отправил домой. Сейчас он одинок, вот только Гериста с ним.
       …Или он одинок…?
       Она была, без всяких сомнений – красива, и стан, и лицо, и мягкие движения. В ней было что-то… Она, казалось, безразличной и корыстной с одной стороны, а могла быть мягкой, покладистой и… довольно умелой, с другой. Не всякая девушка так же была хороша на ночном ложе, как эта. И хоть было с ней, порой, скучно разговаривать, и хоть были у него неприятности из-за её хвастовства, однако Истмаха она устраивала. Пока.
       Он помнил, с каким волнением он ранее познавал каждую женщину, как ждал этих тайных или явных встреч. И как, будучи совсем молодым, даже в минуты опасности, видел перед глазами манящую женскую руку, бедро, тонкую талию, полную грудь… Со временем он многое понял, стал разборчивее, но Гериста… Её ныне вполне хватало: молода, безотказна, горяча, фигуриста, в меру глупа. Но…, она была лишь удобной. Не было той…, не было той, от которой, после страстных объятий, не хотелось бы отвернуться и заснуть. Которую бы хватало сил и желания ласкать и после…, до самого рассвета, только за свет золотистых глаз, за нежность сердца, за бархат взаимных чувств… А Гериста…, она была просто удобной.
       – Гериста… – мягко обратился Истмах.
       – Что? – Отвлеклась и удивлённо посмотрела на него, словно поразилась его присутствию. …Он так долго отсутствовал, а она, окунувшись в свои грёзы, даже забыла о том, что он ныне здесь. Но Истмах слишком устал для придирок и выговоров. Хотелось… теплоты, спокойствия, сердечности, что ли какой?
       – Гериста…, я несколько дней тому назад видел кое-что, и это не могу пока забыть…
       Гериста пожала плечами, улыбнулась ему и вновь отвернулась, расчёсывая свои волосы и глядя в окно.
       – …Гериста, я видел одну знакомую женщину…
       – Женщину? – Она вновь обернулась.
       – Да, я помню её ещё с тех времён, когда был молод. Она тогда уже вышла замуж и родила двоих сыновей погодок.
       – А… – Гериста, казалось, вновь потеряла к разговору интерес.
       – Она и тогда была очень красива. И теперь – на удивление прекрасна своей зрелой красотой. Она ныне овдовела… – он замолчал, собираясь с мыслями, Гериста также молчала, повернувшись к нему спиной, разглядывая сад.
       …Он молчал. А она – не спрашивала. Спустя некоторое время начала мурлыкать себе под нос какой-то напев. Тогда Истмах вновь заговорил, Гериста замолчала.
       – Её муж был очень богат, влиятелен. Взял себе в жёны молодую, редкой красоты девушку… Думаю, они были счастливы. Она могла себе ни в чём не отказывать, целиком посвящать себя мужу и деткам. Но вот муж – умер, у детей – свои счастливые семьи, и всё, что у неё есть ныне – это ходить на погост, на могилу мужа. А она – до сих пор прекрасна, не уморённая работой, заботами. Ещё достаточно молода, могла бы и дальше радоваться жизни вместе со своим супругом, однако тот… умер прежде времени. И она осталась совсем одна… Выйдет ли она ещё раз замуж? Будет ли избранник достоин её, как и прежний? Или она полюбит неровню, что станет её позором? Что остаётся в жизни, когда… всё теряешь? Гериста?
       Она повернулась к нему, смотрела, словно не понимая, а затем мило улыбнулась:
       – О, великий наместник, ну что ты задумываешься над этим? Ты ведь не женщина, что тебе до того? …и что тебе до той женщины? Ведь не мать она тебе и не возлюбленная. У тебя и так много забот, наместник… – Она встала и едва покачивая будрами, подошла к нему ближе, присела к нему на колени и снова спросила:
       – Ну что тебе до них? Нужно думать и о себе, пожить и для себя…, когда ещё придётся, когда то дозволят боги…?
                87
       Спустя несколько дней наместник Истмах получил уведомленье от короля Енрасема о том, что частью дел Гастаньского наместничества, будет ведать Шускабат. Все хозяйственные дела и дальше может (!) вести Истмах, а вот представительство наместничества – теперь будет исполнять Шускабат…
                88
       Истмах не стерпел. Вновь приехал на поклон к Енрасему. Тот его принял, выслушал, немного пожурил для вида, но было заметно, что ему не до Истмаха – весь в делах. Истмах пытался было донести до него свои планы по постройке нового порта и ещё двух крепостей, но Енрасем скоро прекратил разговор. Несмешно растянул губы в деланной улыбке, коснулся, вроде как ободряя, плеча Истмаха и сказал, словно укорил расшалившегося ребёнка:
       – Всё-то ты в делах, наместник Истмах... Не устал?
       Истмах хотел было ему удивлённо говорить, что полон сил и планов, но Енрасем уже уходил, даже не обернулся. Король не обязан был объяснять нерасторопным слугам, что ему не до них. Ох уж эти провинциалы – необученные и полудикие! …А этот-то говорят – и вовсе полукровка.
       Тот час же к Истмаху подошёл приближённый к королю и сказал, что коль уж приехал наместник – быть ему приглашённым к сегодняшнему пиру. Истмах наивно спросил, отчего сегодня пир? Торжество какое? Но придворный сказал, что так принято – устраивать каждый вечер пир, вроде как ужин…
       …Я не понимал Истмаха. Создавалось впечатление, что он был создан лишь для своих пограничных крепостей, командовать всяким отрепьем, карать и судить таких же нищих проходимцев, как и он сам. Попадая в светское общество, он как бы глупел, не мог нормально обернуться и что-то вразумительное сказать… Беда в том, что понятие «вразумительного» на периферии и в центре страны – всегда разные. Беда была и в том окружении, что формировалось вокруг моего Подопечного и вокруг короля Енрасема. Эти миры касались друг друга лишь посредством одних и тех же денег, которые одними собирались и привозились, а другими тратились. Таким образом, даже свершаемые действия были разные…
       Я пытался донести то до Истмаха… Он не был одет хуже всех – его одежда не отличалась по номинальной стоимости. Но если у придворных эта дороговизна была направлена, чтоб выказать своё богатство, свой ранг, то у Истмаха и рубашка, и куртка, и оружие были дорогими лишь из-за качества хорошего сукна, что согреет и охладит, которое порвёт лишь стрела; от качества металла на защитных пластинах, от закалки метала для оружия. …Он не был нищ, он просто был другой. Как другими бывают те, кто каждый день рискуют жизнью, случайной или преднамеренной будет смерть. Или те, кто может и не хочет, но обязан принимать решения, от которых зависит и жизнь самого ничтожного человека, и участь крепостей, городов. Мог ли Истмах, что был обязан поворачиваться быстрее, чем летит стрела, вытягивать меч быстрее, чем о том подумает его враг, что был обязан отличить любую ложь и крупицы правды из того зловонного потока сплетен, что носится по улицам и что доносилось наместнику… Мог ли он понять людей, основной мыслью которых был цвет бантика, который стоило надеть, дабы выказать лояльность очередной фаворитке никчёмного короля?
       И Истмах желал выглядеть «своим» на пирах, рядом с людьми, которые не понимали его? Да в общем-то это была даже не их вина. Просто так сложились обстоятельства. Всяк приспосабливается к условиям окружающей среды: одним должно пресмыкаться, другим – рыть норы, третьим – быстро бегать, а четвёртым – давить всех массой, клыками и зубами. А ещё есть те, кто способен летать…
       …Я ничуть не удивился, когда Истмаху, наконец, всё то высказали. Просто, тихо и даже не обидно. Я не старался отгородить его от того человека, я не старался туманить тогда его мозг вином. Он прожил хорошую жизнь и напоследок должен был блеснуть как яркая звезда, словно метеор, что проделал многие тысячи вёрст в пространстве Вселенной, и который блеснёт поражающей красотой, соприкоснувшись и испытав противодействие атмосферы…
       Человек был пьян. Он искренне пытался раскрыть глаза Истмаху на действительность:
       – Ну что ты, дорогой Истмах? Ну, какой из тебя придворный? Возвращайся к себе, продолжай и дальше трясти наше золото из этих вшивых торговцев, из этих ленивых поселян. Ты – хороший служака и тебя за это хорошо кормят. Енрасем хвалит тебя, говорит – верный и исполнительный. С тех пор, как ты стал наместником – много изменилось, много денег принёс ты казне… А куда тратят их? Ха-ха, что тебе до людишек? Зачем тебе порт? Да хапни спокойно своё, часть отдай нам да усмиряй там у себя бунты. Ты…, главное – прикорми воинов. Хорошие вооружённые отряды – это… сила. Что заставит и мёртвого работать. …И ещё, вот ты как другие…, ик! – Набирай головорезов не среди местного люда, присматривайся к отрепью, что у тебя там прячется по балкам да хоронится в берлогах харчевен, около юбок продажных девок. А то ведь, знаешь, свой против своего не пойдёт... Не смогут они выдавливать деньги да продовольствие из своих же. И будь там построже! Наместник! Наместник! А что тебе до нас? …Истмах, ты неблагороден. И никогда им не станешь, даже если Енрасем, на пьяную голову и пожалует тебе назначение благородных…, титул какой. Ты не наш… Ты из них, но – хороший, верный… Давить их нужно и …выдавливать золото. Ибо сегодня мы есть, а завтра – глядишь и…
       – …лопнете. – Очень тихо добавил Истмах. Улыбнулся и сказал громче: – Спасибо за науку.
       …Что тебе до них? И ведь права была Гериста совсем недавно, когда говорила, что жить нужно сегодняшним днём и не загадывать загодя. Может, и не так она глупа? Сегодня один наместник, завтра придёт другой, и перед всеми падать ниц? Какая разница? Даже король завтра может смениться… Какая крамольная мысль! Но главное, чтоб не останавливался весь поток: людьми командуют наместники, усмиряют – воины, деньги шлют королю, король жалует «хлебные» места… Ты, Истмах, думал, что ты особенный? Из-за того, что создаёшь? Кому то нужно…? А впрочем,… жизнь покажет, чего ты стоишь. Ты, и твои дела.
                89
       И развязка наступила очень быстро. Король Енрасем, уже спустя три недели прибыл в Колчеву, к Шускабату. Туда же вызвал Истмаха из Гастани. Он не счёл нужным встретиться с ними одновременно. Назначил на наместничество Шускабата – ещё до прибытия Истмаха. А тому, сухо, в приватной беседе, однако вполне доброжелательно, мягко улыбаясь, сказал:
       – Сейчас иные времена, Истмах. Шускабат хочет быть наместником…
       Истмах прервал его, но не из-за отсутствия почтения, а потому что считал себя правым:
       – Шускабат хочет? Но ведь власть – это Вы, король Енрасем? Что значит, "Шускабат хочет"? Хотеть или не хотеть могут девки в харчевне! А Вашей власти надобно покоряться!
       – Вот ты и покорись. …Я считаю, что так будет лучше для наместничества. Ты сделал довольно. Но такова моя воля. Пойми Истмах, сейчас – другие времена. Я по-прежнему буду к тебе прислушиваться. Гастань по-прежнему твоя, но этот край, наместничество перейдёт к Шускабату, и центром этого наместничества теперь будет Колчева…
       – Гастань по-прежнему…? Гастань была пожалована мне Вашим братом в вечное владение. Это присоединённый край к Вашему королевству и он стал Вашей вассальной территорией, когда я…
       – Я сказал всё, Истмах. Сейчас – иные времена. Передай все печати, казну Шускабату. Отныне – он наместник.
       …Вот и смирись, Истмах. Вот и конец…
                90
       Сколько времени прошло?
       Истмах старался не вмешиваться в то, что ныне происходило вне пределов его Гастаньской округи, в теперь так называемом Колчевом наместничестве. Обижался ли? Можно ли вообще так говорить? Его первый гнев прошел, и он прекрасно понимал, что в сложных ситуациях необходима сильная и единая центральная сила, способная держать государство одним целым. Понимал, поскольку в отличие от иных властителей, что хорошо кормились в своих наместничествах или уделах, Истмах был заинтересован в развитии своих земель.
       …Мне же порой казалось, что, несмотря на всю его кажущуюся хозяйственность – всего лишь было потаённое стремление, наконец, обрести благоустроенный и крепкий дом. Всё же не зря говорят, что многие проблемы – из детства.
       Но Истмах шёл по своему Пути и сейчас приближался к ключевой точке, что должна была стать поворотной в его дальнейшей, длинной или короткой жизни.
       …Прибыл важный посол от короля Енрасема: Кутовый удел Гастаньской округи, с десятью небольшими поселениями было предложено (или приказано) передать под начало Старума. Его наместничество узкой полосой пролегало к западу от земель бывшего Гастаньского наместничества.
       Земли Кутового удела несколько раз переходили из рук в руки, считались спорными. Но в своё время Истмах цепко удерживал там оборону. Он укрепил этот неудобный выступ между землями Старума и степняков хорошей крепостью, да и люди там жили такие, что спокойной жизни не ждали. И вот теперь, когда Истмах отошёл от дел, те, кто там, наверху, видимо думают, что он ослабел. Все земли Гастаньской округи пожалованы Истмаху, были неделимы и отданы на вечные времена братом Енрасема. И вот, не прошло и полугода, с тех пор, как Истмах оказался больше не нужен своему королю, его удел начинают «глодать». Это объяснялось тем, что, дескать, Старуму надобно иметь за собой – хороший тыл в борьбе со степняками. Читая это, Истмах горько ухмыльнулся: как будто сам Истмах был плохим тылом и не помог бы Старуму? Что будет дальше? Истмаха и так лишили почти всего, что он опекал – приграничные крепости, речные и морские порты. Ему запретили строить новые крепости на границе Великой Степи. При этом – ничего не было сказано, однако неужели король Енрасем, которому он так преданно служил, мог думать, что Истмах что-то замышляет? Да, в стране было неспокойно. Не то, что люд простой, даже несколько наместников и управляющих округами были недовольны правлением Енрасема, уже не говоря о знатной молодёжи, которая обычно первой жаждет перемен, не желая следовать устоям. Хотя бы потому, что это скучно – идти проторенным путём, не сметь выйти их установленной колеи… Не обременённые необходимостью поиска средств к существованию, имея, что хочешь, они желали перемен к лучшему.
       Может это и правильно?
       …Однако цунами возникает потому, что верхний гребень волны идёт слишком быстро по отношению к подножию волны. И тогда следует очищение берега: разрушения, беды, боль. Не взирая на мелкие препятствия, на слабых, болезненных, или хороших, но со слабыми «корнями». Будет ли на этом месте что-то новое? Будет. Будет ли оно лучше? Для кого-то «да». Другое дело… Наверно «нет».
       …Были ли брожения среди простого люда? Они слишком верили во власть короля, что дана его роду свыше. Возмущаться могут все, но знамя должен поднять какой-то будущий тиран, иначе как «прочистить русло»?
       Истмах молчал.
       Молчал и тогда, когда отобрали Кутовый удел. Не потому, что боялся за себя. А потому, что, будучи уверенным в избранности короля, не мог его ослушаться.
       …Но многое в сознании Истмаха изменили некоторые события, которые произошли уже через неделю-вторую. Тогда к Истмаху прибыл тайный посланец. Он был истощён, ранен. Истмах принял, но выслушал его за закрытыми дверями, у которых выставил охрану. Велислав также был там. Он бывал у Истмаха почти каждый день. И говорили они не всегда.
       …Великое искусство – разговаривать так, чтоб не раздражать собеседника. Но высшее мастерство – молчать так, чтоб потом было желание заговорить...
       Истмах слушал посланника молчаливо, крепко сжимая пальцами подлокотник, сцепил губы так, что они превратились в узкую полоску, глядел в одну точку прямо перед собой. Перед его глазами мелькало всё, о чём рассказывал израненный юноша:
       – Мы не хотели менять хозяина, и до Старума то донесли… …Нас собрали всех на площади, перед домом нашего старосты. Из других селений также приехали те, кто хотел донести до посланников Старума, что уж коль и покоряться власти короля Енасема, так должно быть нам под властью хозяина Истмаха Гастаньского, что прежде был наместником. Старум был лично. Он предложил войти в дом старосты и переговорить…, все туда не поместились – только те, кто больше всех возмущался… когда они вошли, их там заперли и подожгли дом. Тех же, кто оставался вне стен, но кто также не хотел смены правителя – убивали пиками и мечами. …Пострадало много женщин…, почти все мужчины были перебиты. Многих – повесили. Старум обезглавил Кутовый удел. Какими силами мы теперь противостоим набегам степняков? …Мы не собирались бунтовать, думали – всё свершится мирно…
       – Быть может, Енрасем не знал о планируемом Старумом бесчинстве?
       Юноша поднял на него воспалённые глаза:
       – Не знал? Я слышал, …я был ранен, …затаившись среди трупов, слышал, как воины Старума сами возмущались произошедшей бойней – всё таки свои убивали своих же. Но один из их командиров шикнул, объявив, что на то была воля короля Енрасема и его личный приказ с подписью и печатью… Дескать, тот сам видел. …Хозяин Истмах, скажи, как должно поступать, если свои убивают своих, тех, кто лишь хочет… поговорить? Старум не остановится ни перед чем. Говорят, ему очень хорошо заплатили за то. И…, возможно, – степняки. Говорят, Старум угождает и степнякам, и Енрасему, изменяя интересам обоих, не будучи верен никому.
       – Возможно ли, что ты ошибаешься?
       – Истмах, они жестоко расправлялись с безоружными мужами, накалывали на пики женщин, что кидались на помощь своим мужьям, безжалостно рубили малышей, что в беспамятстве кидались вслед за матерями… Я сам видел, как один из воинов, бросил тельце четырёхлетнего ребенка в огонь горящего дома со словами: «Не оставаться же тебе сиротой, иди к отцу…». …Он смеялся, Истмах. Они даже не скрывали своего ликования, когда оказалось, что мертвы почти все. Истмах, я молод, …я многое видел, но скажи ты, воин, с каким лицом убивают врагов? С ненавистью? Со злобой? Ибо то – смерть врага! А с каким лицом убивают своих? С безразличным? С усмешкой? Скажи, Истмах, где нынче правда? Где справедливость? – Рассказ раненного посланника был сбивчив, он часто останавливался. Его глаза расширились, по челу пролегли морщины. И хоть был он взрослым, но вспоминая то, казалось, готов был плакать, как дитя.
       Истмах сидел теперь, низко наклонившись, положив локти на колени и скрестив руки в кистях. Я знал, что решение он принял разумом уже давно, но не мог принять то справедливым сердцем и не мог произнести этого. Его мысли ни к чему его не обязывали, но его слово, произносил ли он угрозу, давал ли обещание, или клялся …в верности – много значило и дорогого стоило. Клялся в верности? Ты нарушишь клятву, Истмах?
       – …Ведь много раз так бывало, что соберется народ, поговорит, потрясёт кулаками, а затем – расходится. Ибо работа не ждёт, ибо понимают, что «нужно», знают, что снова выдюжат. Как жить-то, хозяин Истмах…? – Последние слова он простонал, было заметно, что глубокое отчаянье и скорбь терзают его.
       Истмах поднял голову и долго, тяжело смотрел на него. Что теперь он видел перед глазами? Сражения, пожарища, смерти? Но думаю, даже сейчас, в своём решении он не мог познать всей глубины потрясений, которым вскоре станет причиной и основой. Хотя, можно ли считать причиной бури парус, сорванный порывом ветра с корабля? Истмах – не был основой, он не был заговорщиком, он мало себе представлял, вышколенный и знающий только строгую вертикаль власти, что будет, если подняться против несправедливости, творимой именем короля . Он прекрасно понимал, что одно его слово и… ныне пока только стригут барана, а за своё блеянье, он может поплатиться не только шерстью, но и головой. Меркантильность?
       Истмах долго шёл к тому благополучию, что ныне имел. Он также дорожил благополучием тех, кто ему доверился, поверил ему и в него: командиров, воинов, ремесленников, торговцев и просто поселян, которые решились покинуть родные земли и поселиться в Гастаньcкой округе, той, что была раньше Дикой Степью… Все эти люди верили в его мудрость, но… они верили и в его защиту. Ныне, защищая немногих, он рискует подставить под удар всех. А смогут ли они победить? Наверняка нет. У Енрасима и его приближённых – много сил, большие войска, много территорий, которые будут поставлять не только людские ресурсы. …Истмаха и тех безумцев, что уже выступили против Енрасема – просто раздавят, как клопов.
       Но… сидеть и ждать, пока за тобой, Истмах, придут… и поступят, так же как и с этими несчастными? И это ещё не старость, Истмах. Ты ещё можешь за себя постоять, ты можешь показать, что тебя нельзя купить, ты можешь показать, что ответственен за судьбы своих людей и не боишься того признавать. Быть может, если бы речь шла лишь о судьбе одного его – он бы позволил и дальше обирать себя, может быть даже, в надежде на победу справедливости и позволил себя арестовать и предать суду (за что?).
       Истмах ничего не ответил. Встал, вызвал лекаря для юноши, закрыл за ними дверь.
       Постоял, собираясь с мыслями, приказал созвать всех командиров, вплоть до сотников. На это потребовалось много времени. Гонцы метнулись во все концы Гастани и спустя какое-то время начали собираться в большим зале для заседаний. Истмах молчал. Все недоумевали, перешёптывались. Но наконец, Истмах поднял голову, встал со своего кресла и начал говорить:
       – Я сегодня получил известие, что Старумом, по приказу короля Ерасема, было подавлено восстание старейшин Кутового удела. Вы все знаете меня. Не раз и не два я посылал вас, и сам водил наши отряды в сражения против врагов нашего короля. …Не думайте, я не мягкотел, но говорю ныне с вами, …говорю, а не приказываю, лишь потому, что знаю о своей неправоте. Я, как человек, что клялся в верности королю Енрасему, ныне намерен выступить против бесчинств его наместников и ставленников. Вы знаете наместника Шускабата, вы слышали о делах наместника Ускаринада… Я обязан донести до короля те несправедливости, что творят его наместники на его землях, что его несчастные селяне, измученные налогами, терпят огромные притеснения от тех, кого король наделил землями и властью. Я, как командир, прошу вас, как командиров и людей, прислушаться к своим сердцу и разуму и решить, с кем должно вам быть? …Однако же, я опасаюсь, что с учётом всего того, что мне известно о нашем короле, он может посчитать меня бунтовщиком и расправиться со мной и всеми ко мне примкнувшими, как с остальными мятежниками… Решайте сами. Вы со мной?
       Все молчали, поражённо, но затем зыбью, а вслед за тем и большей волной раздавались вопросы:
       – Истмах, а ты уверен, что это не подстроено? …А что там произошло-то в Кутовом? …Как же клятвы верности? А что, люди там – не люди? …Чем мы тогда лучше степняков, что убивают нас? …Так они хоть считают нас чужаками, врагами? …А деток то за что? …
       Встал Мо:
       – Истмах, ты ведь знаешь, я не привык думать. Я вполне полагаюсь на твои измышления. Я готов идти за тобой. Что мне терять?
       – …Да тебе-то нечего? …А разорение? Что же женщины и дети? …Куда им-то, если нас одолеют…? …Нужно думать.
       Спорили долго.
                91
       Истмах не выступил открыто против Шускабата и Ускаринада, против короля. Кутовой удел был обезглавлен, ныне там руководили лояльные Шускабату старосты. Остальные округи молчали. Но и так, как было раньше – быть уже не могло.
       Только безумец бросается сломя голову в реку. Истмах пока измерял глубину и искал брод. Сопоставлял, размышлял, готовился.
       …Но ныне была в нём некоторая беспечность обречённого человека. Немногим он высказывал, что было у него в душе. И почему-то, в число избранных входил брат его некогда главного врага – Кадиссы, Велислав. В той ситуации, что случилась, по идее, с Кадиссой они теперь были бы на одной стороне. Но это не значит, что вместе. Кадисса, державший руку Дарина, притих, с бесславной кончиной своего покровителя. Сейчас он был готов продаваться, кто предложит больше. Но кто с ним будет связываться?
       Не Истмах. Но отчего-то, выяснять позицию Велислава по этому поводу он не хотел. Беспечно поворачиваясь к тому спиной.
       …Вот и сейчас, Истмах тайно ездил на юг и юго-запад, за пределы своей округи… Можно быть сколь угодно решительно настроенным, но если не знаешь, чем располагаешь и на кого можешь положиться, лучше великих дел и не начинать. В эту поездку, впрочем, как и прежде, он взял Велислава. Они изредка перебрасывались фразами, думая каждый о своём. А на последний вопрос Истмах даже не ответил. Он задумчиво глядел на жар вечернего костра.
       Вот после дров останется этой самый жар. А пройдёт время – и будет лишь пепел.
       …Жил человек, много работал, много всего сделал, благословляли его люди. А потом – умер: и лишь прах от него. А что говорил – останется только в свитках. Если не убьёт их пламя или иные беды. Было ли ему обидно от того, что он ныне видел? Что были разорены поля, что вырубались перелески, которые он планировал и приказывал создавать для предохранения земель от «чёрных» бурь? А каково было видеть пустые порты на Чатуше? Заброшенный порт на морском побережье, с таким упорством построенный и с такой дипломатией создаваемый? А всё остальное?
       Хм, если бы то делал лишь для себя…, может и было ему очень плохо, словно мастеру-строителю, который узрел крушение своего здания. Но… он делал то для людей, они пострадали сейчас больше. Их мёртвые и израненные тела лежали в разрушенном доме. Но они – молчали. Молчали, словно было им всё равно. Те простые, которым он давал возможность зарабатывать. Те, чьи дети получили возможность учиться различным ремёслам, дабы не приглашать на службу иноземцев, а чтоб свои, которые лучше разумеют, больше понимают в местном колорите, могли править своими же людьми, заботиться о них… Те, кто смог строить не глинобитные халупы, а нормальные дома из ракушника, те, кто мог получать больше товаров и шире торговать по отроенным каменным дорогам. Те, кого защищал Истмах, таскаясь в любую погоду по всему наместничеству. Те, ради которых он отстраивал охранные крепости, закладывал сады, старался предупредить опасность неурожаев, строил амбары и всё остальное, прочее, что… Было важным, за что благодарили, о чём сами просили. А ныне – все заняты лишь собой. Своими проблемами, и на соседа, что был помощником и другом – им наплевать. Шускабат разобщил людей, сыграв на самых низменных чувствах, много обещал. И каждый из обманутых сам выбрал для себя дорогу: больше преференций в торговли, больше развлечений, больше рабов, больше наложниц. Всех можно купить… И всё за счёт того, кто молчал. Народ. Что ж боишься ты сказать, что неугоден тебе тот, кто снимает твою кожу, маня сладким куском пирога? Есть тот пирог. Есть, да вот не для тебя, народ. Ты видишь его, пока его несут из печи к столу господ…
       Но как же так? Не стало наместника Истмаха – все промолчали. Не стало Гастаньского наместничества – и всем всё одно. Сместили Истмаха, разрушают то, что задумал он, то, что дал людям, разграбили то, что создал он – и отворачиваются от него люди. Даже простые, которые кидали прежде цветы под копыта его лошади.
       Не стало наместника Истмаха – будто и не было. Перестали говорить об новых преобразованиях в регионе, и все стыдливо замолчали, будто воровал он, будто холил себя в пирах, будто был последним убийцей и растлителем.
       …Будто и не было Гастаньской поры.
       Велислав пристально вглядывался в его лицо, но молчал. Прилёг, закрыл глаза и тоже, казалось, думал о своём.
                92
       И снова…
       …Этот, день, пожалуй, стал самым тяжёлым из тех, что случался в жизни этого моего Подопечного. Он не стал самым эмоционально или физически тяжелым. Он был одним из тех, дней, когда самопонимание, самоуважение достигают дна. Когда нет сил открыть и закрыть веки, когда заканчивается бесконечное падение назад, сквозь события, даты, воспоминания о людях, оценки своих, уже даже не чужих, поступков. Этот день стал точкой в длинной череде почти таких дней, серых и бессмысленных, но когда человек ещё цепляется за коренья, свисающие с отвесных стен обрывов, когда ещё сдирает пальцы в кровь, стараясь удержаться за рыхлую опору, когда ещё верит в людей и молит их о помощи.
       …Позавчера он вернулся из очередной поездки. Что видел? Разрушенные дома по всему наместничеству – люди не платили налогов, и их ожидала суровая доля. Заброшенные поля, поросшие высокими сорными травами, забитые ручьи, которые без людской ласки, уважения и ухода – помутили свои воды. Видел дороги, прежде мощёные, которые постепенно зарастали травами: исподволь крадётся мелкий горец, нестройно, робко, по обочинам, а затем, таясь, стараясь выглядеть слабыми и немощными появлялись чертополохи, колючие васильки, изящная марь, какие-то мелкоцветковые, подозрительные и злые серые травы, порой с колючками, обвитыми паутиной. Цвели болиголовы, выползая из влажных оврагов, крепчали дурнишники у самых дорог и домов. Брошенные поля выглядели растерянными – ещё кем-то сеяная пшеница, задыхаясь, выглядывала из душных объятий голубых васильков и ещё многих и многих трав, которые злобно окутали гостеприимных, казалось бы, хозяев полей. По балкам, давно не хоженым скотом, заплетает дорожки-пути хмель, где посуше – ластовень. На пологих отрогах да на водоразделах – заброшенные плантации виноградников, кое-где, полными головками белеет травянистая бузина, горячими путами обнимает кустарники повилика…
       Очень душно.
       Зря ты, Истмах поднимал дубовые рощи от суховеев, велел засаживать овраги, дабы не разрушались склоны, приказывал сажать фруктовые деревья неподалёку от дорог, больших и малых – дабы усталые да захожие путники могли утолить голод и жажду, передохнуть в пути. Деревья – спилены, ветви – брошены кое-как, поросль объедена скотом нерадивых, небережливых пастухов…
       Вот то, что идёт на смену трудам Истмаха в правлении Шускабата.
       А люди? Каких людей ты встретил Истмах в последней поездке? Разных, но, словно пелена пред глазами тех, для кого старался Истмах, словно спрятали до поры свою совесть, доблесть и гордость иные…
       Серые душонки, бледные тени…, настолько никчёмные в своей глупости, что став свидетелями иллюзии, они поддержали ложные воззрения, стали на сторону несправедливости, сами поверив в ту небылицу. Зная, что в свободном, справедливом мире они просто не имеют права, да просто – шанса занять достойное место, они добровольно согласились стать пособниками лжи. Дабы возвыситься хотя бы своих глазах. А если ложью удастся опоить всех прочих людей, то и остаться светочем в памяти одурманенных. – По дорогам и весям ходили ставленники Шускабата, рассказывая людям, как свободно и хорошо дышится им ныне, когда их дети доедают последний хлеб, когда у них отбирают кров, когда семьи разлучают, продавая в рабство из-за долгов. …Но люди…, верят, что Истмах – был самым несправедливым, злым и кровавым из всех прежде бывших здесь наместников. …И людская глупость не ропщет, не отвечает гордо, что до Истмаха, до его пота, его приказов, его капель крови здесь были пустынные степи, где лишь кочевали жадные до чужого добра степняки.
       Нет тебя боле, наместник Истмах! Нет больше тирана! Возрадуйся, народ! Теперь заживёшь…
       Толку с того, что оберегаешь ныне свою округу, Истмах? Толку с того, что дисциплина твоих воинов – залог спокойствия их семей, толку с того, что принуждаешь ответственно относиться людей к труду их же соседей? …Ощущение того, что живёшь не так, не эмоционально, что мало делаешь… Это ли гордыня, Истмах, знать, что можешь больше и грызть лишь хлеб? Или это – уныние, когда не можешь или не хочешь выйти и громко сказать: «Я не покорюсь ничтожеству, я могу и хочу видеть весь этот край живым, а не тлеющим…»? Так ли, Истмах? А с другой стороны, тебе больше всех надобно? Почему иные молчат? Почему? Или они глупее? Или им не надобно? Или просто боятся? Нет, Истмах, сиди и ты в свое норе и моли богов, чтоб не тронули и тебя. Чтоб не познал ты как это, когда предают самые близкие, как прежде предали друзья. Или те, кто считались таковыми? Те, кто прежде благословлял тебя, Истмах, те, кто благодарил лишь за возможность спокойно работать, спокойно учить детей грамоте, спокойно пахать землю, отложив на межу меч? Как же так?
       Эти же люди верят, Истмах, что именно ты стал причиной всех их нынешних бед, что звал сюда заморских торговцев, дабы лишить людей куска хлеба, повышал непомерно налоги, дабы праздно проводить время у себя в позолочённой Гастани с наложницами да зажравшимися воинами-бандитами…
       А ты, Истмах и не знал, что можно не делать добрых, светлых деяний, а лишь очернить да сделать резче контуры всего того, что ранее было ценно? А ты, Истмах и не знал, что можно не создавать, а лишь подменить понятия? Не знал, что можно стать героем лишь хвальбой, испоганив наветами дела прежних? Что павшему врагу можно мстить, всего лишь стирая память о нём? Может, первое поколение и будет помнить твою доброту, но уже второе, отравленное наветами и растлённое новыми псевдогероями, преспокойно пнёт твоё израненное в боях тело с высокого пьедестала твоих добрых дел и возвышенных идеей, …Истмах. Или любой другой, кто мнил себя добродетельным и справедливым.
       …На следующий день после поездки Истмах приказал никого к себе не пускать. Приходил Велислав, однако даже он не был допущен. Истмах хотел побыть в одиночестве. Ел сам, очаг разжигал сам, спал сам. Приказал никого к себе не пускать под страхом смертной казни. …И никто не пришёл спросить о нём на третий день. В коридоре к его покоям было тихо, стража не сменялась, Гериста не смеялась, Кальбригус не подходил к дверям, Велислав настойчиво не стучал в дверь. Истмах остался совсем один. Он даже не вставал с ложа. Он даже его прежде и не расстилал.
       …За весь день Истмаха никто не потревожил. Или окружающие Истмаха люди тревожились за свою жизнь? Или им терзания Истмаха были не нужны…? Один. Весь день, всю ночь. Всю жизнь…
       Снова наступил вечер, а затем и ночь. Он лежал на ложе по диагонали, скрестив руки на груди. Даже не смотрел в окно, не глядел в окно. Просто лежал с открытыми глазами, время от времени не лениво, а лишь равнодушно переводя взгляд в одной точки на потолке на иную…
       …Он даже не сразу уловил, что среди ставшей, теперь уже постоянной, тишины раздалось два шага. Кто-то присел около его ног. Он не удивился, не испугался. И хоть в мыслях промелькнуло: «Ата», это слово никак у него ныне не ассоциировалось со светом, лаской, добротой – блёклое, покрытое прахом за давностью лет… Было всё равно.
       Но в ответ раздалось лёгкое:
       – Ты прав, Истмах.
       Он едва скосил взгляд – чёрная тень, на тёмно-сером фоне стены из-за серого света от окна.
       Ата. Она молчала. Молчал и Истмах. Ему отчего-то хотелось прогнать её. Она предала его, когда…, когда…. Она и сейчас ему нужна, но ныне он в том не признается…
       – Для всех хорошим не будешь.
       – Пошла прочь! – Неожиданно резко, с угрозой сказал Истмах. Ложе едва вздрогнуло так, будто кто-то лёгкий, однако, резко встал. Несколько шелестящих шагов. На дальнем столике зажглась свеча. Осветила тонкую руку, изящную фигуру, в бликах свечи – медные волосы полукольцами.
       – Не гони хоть ты меня. …Свет свечи не обожжёт тебя, Истмах. Я не побеспокою тебя.
       – Мне всё равно. – Истмах запрокинул руки за голову. Ата поставила свечу на столик у кровати Истмаха. Сама вновь села у его ног. Теперь он, из-за мельтешения огня свечи плохо различал её в полутьме. Огонёк, словно чуял недоброе, бился на своём шесте фитиля то извиваясь, истончаясь, то притихая и съёживаясь.
       Ата вдруг сказала невпопад:
       – Мне всегда было жаль домашних пауков: маленькие, жалкие, худые, сидят по своим углам и ожидают чуда – такой же худосочной мошки…
       – Кто ты и зачем приходишь? Ты ведь не Ата…?
       – Ата? Ата… Так меня зовут. …Да, я Ата.
       – Помоги мне, Ата.
       – Разве я помогаю? …Разве ты не слышал обо мне песни?
       – Нет. Спой.
       Она едва помедлила, без кокетства, едва передвинула плечами и тихонечко спела.
                – Я собираю боль, её коплю.
                Я боль – земная, любовная, житейская.
                Я забираю и отдаю…
       – И всё же? Ты можешь мне помочь? Я не чувствую больше силы в руках, ясности в мыслях. Я не знаю, зачем мне жить. Можешь?
       – Ты действительно хочешь того, что просишь? Я ныне лишь боль.
       – Разумом понимаю, что надобно, а желания – нет. Не хочу. …Но надо! Надо!
       – …ты возненавидишь меня после того.
       – Разве это возможно?
       – Люди ненавидят боль. Они не принимают её и боятся.
       – Но ты ведь не со зла мне то сотворишь. Врачеватель также порой делает больно, однако. – …Но почему именно боль, неужели не можешь словами?
       – Боль – больше всего запоминается. Своя боль, не чужая – жжёт, заставляет кровь кипеть, а разум – искать выход. …Но боль – изматывает и обессиливает…
       – Я верю тебе, Ата.
       …Мне не совсем нравилось то, что происходило. Я не мог воздействовать на это существо – его Хранителя рядом не было. Никто не шёл по коридору – я никого не мог позвать. Разум Истмаха был затуманен – он, быть может и слышал меня, но не слушал…
       Ата встала и прошла ближе к голове Истмаха. Села. Некоторое время смотрела на него. Затем левой рукой коснулась его висков, правую руку положила на сердце:
       – Верь мне.
       Истмах не ответил. Всё так же отрешённо смотрел на неё.
       Я ступил шаг к ложу Истмаха, но Ата посмотрела на меня и протянула ко мне руку, ладонью отгораживая меня:
       – Верь мне. – Ровно сказала она, посмотрев мне в глаза. Видеть меня Человек не мог.
       Вновь положила руку на сердце.
       Внезапно я ощутил, без предупреждения, сильный болевой толчок. Что же испытывал Истмах? Я видел, как он судорожно вздохнул, задыхаясь, вывернул плечи, расправил руки, согнул ноги в коленях и упёрся ними в ложе, через силу застонал. Я видел то, что мелькало у него перед глазами. Я слышал то, что слышал он. Я ощущал ту боль, что терзала его.
       …Перекошенные лица тех, кто сгорал в огне; ежеклеточную боль тех, с кого снимали кожу, поря; сердечная боль тех, кто расставался навеки; почти звериную боль тех, кто хоронил детей; обжигающая слезами боль малых детей, глядящих на умирающих родителей; боль пренебрежения от разбитых надежд; щемящую боль потери родного дома; пронзающую боль от смертельного удара в бою; боль от исступленной злобы; ноющую боль безнадёжных больных; щемящую ровную боль покинувших Родину; тоскливую боль одиноких сердец…
       Словно тысячи пик пронзали его тело, словно тысячи слёз заливали его ноздри, словно тысячи огней жгли его кожу, словно тысячи сказанных «Нет» рвали сердце…
       Долго. Долго… Всегда…
       Ата встала. Боль начала стихать.
       …Затем, обессиленный он лежал очень долго, не в силах пошевелить ни единым мускулом. Перед его глазами внезапно разверзлась словно бездна. Он много видел, многое замечал, многое и многих понимал…
       Он стискивал зубы в ожидании боли так сильно, что когда очнулся, с усилием их расцепил. Выдохнул. Но сил подняться – не было. Ата поднесла к его губам чашу с водой. Он начал пить. От перенапряжения мышц – не мог поднять руки. Она, поставив чашу на пол, помогла ему вновь лечь. Села на ложе у его ног. Тихо прикоснулась к его щиколоткам рукой и легла щекой на свою ладонь.
       Его ноги стали теплеть, озноб, что начал было бить его после болевой испарины – прошёл, его мысли прояснились, на душе стало спокойно. …Он не заново родился. Но он понял, что Нужен. На него ровнялись не только воины. Он, если не ореол, то – недостижимая и непостижимая власть, маяк, на который ориентируются люди. Он свет и сила, которых ждут уставшие люди после долгой зимы, с её короткими днями и долгими страшными ночами. Это нужно было понять и принять. Если можешь – должен делать. Не для себя. А для иных – нет! …не гордясь, не красуясь, не возвеличиваясь. А просто потому, что можешь. А просто потому, что это – твоя работа. А Шускабат? Уничтожать то, что сотворено большим трудом – глупость. Уничтожить разум врага – глупость, порабощать его – слабость... Что ж, Истмах долго не понимал чужой боли. Он только что ощутил свою боль, он принял её и смог пережить. Не закабалять, не пренебрегать, не жалеть себя. Ибо твои переживания, Истмах – даже не толика в океане людских страданий. Встать – и идти. Начинать и заканчивать. Восхищаться и любить…
       Ата тихо поднялась. Истмах резко ринулся ей в след и застонал от боли:
       – Ата…
       Она едва повернула голову. Светало за окном.
       – Ты мне веришь?
       – Верю. … А ты мне?
       – И я тебе верю, Истмах. – С этими её словами Истмах словно бы пробудился.
       Всё болело. Но на столе – горела свеча, зажженная Атой. Рядом стояла чаша, из которой она давала ему напиться. Ата… И всё же, добро, сделанное Атой, видно как светлый след в судьбах людей. Недаром она лечила, помогала словом и делом, увещевала и верила. …Ата.
       Превозмогая боль, Истмах встал, набросил рубашку, подошёл к двери и отпер засов. Около двери, расстелив на полу плащ, сидел Велислав. Спал. Дальше – в арке конца коридора приосанился стражник. Истмах присел около Велислава, едва улыбнулся: как же он юн, и разуменья его по-детски наивны. И любовь его – трепетна. Но он – такой.
       …Тем вечером произошло ещё одно событие. Истмах в сопровождении Велислава вышел на улицы Гастани. Простыми, не самыми богатыми воинами переоделись: «продышаться, осмотреться», как порой говорил Жилибер Мо. Затем поднялись на одну из высоких стен, что огораживали общественный рынок с севера. Темнело. А отсюда на город открывался прекрасный вид – сотни огоньков домашних очагов освещали окна домов. Сотни семей ужинали, сотни людей жили, мечтали, ссорились или радовались, просто дышали…
       Неподалеку какая-то фигура пыталась перелезть через невысокую кромку стены – Истмах слышал, что некоторые пытались так покончить жизнь самоубийством. Нескольким то даже удалось, но большинство из них – были пьяны, а таких, как говориться и сами боги берегут.
       …Хранитель этого чудака стоял рядом и скептически смотрел, как и этот, очередной пьяный, пытается перелезть через кромку. Отчего не удерживал? Знал, что ничего не получится?
       Истмах подошёл быстро. Крепко взял за шею и развернул к себе – на него пахнуло крепким перегаром. Он с силой пригнул его к земле и так поволок за собой, на Велислава не глядел. Видимо, решил скоро да неотвратимо. Он волок беднягу вниз, по ступеням со стены. Бросил его лишь на замощённой площади рынка – здесь ещё было несколько торговцев, работников рынка, рабов, запоздалых путников. Смотрели заинтересованно. Истмах едва расстегнул куртку, оглянулся и зло улыбнулся – все разом узнали хозяина Истмаха. Это не полупьяные, обнаглевшие воины избивали случайно прохожего. Это хозяин творил свой скорый и… справедливый суд. Истмах оглянулся на Велислава, потянулся к его плети. Тот не медля – подал. Истмах размахнулся, обратился к молодому самоубийце:
       – Зачем полез! Жить надоело!?
       – Надоело! Тебе-то что?! Отстань!
       Истмах размахнулся и хлестнул парня. Едва остановился, а затем зашёлся в ударах. Остановился, лишь когда Велислав тронул его руку, а парень, вытирая кровь с лица, с мольбой начал кричать:
       – Не нужно больше!
       – Отчего то замыслил?!
       – Я…, я…, я не могу решить много…, из-за этого мне не хочется жить! Я не могу договориться со своим хозяином! Я работаю, хорошо зарабатываю, но ненавижу свою работу! Не хочу! Не могу! Из-за этого – мне очень плохо. Если я сменю эту работу – мне нечего будет сказать своим родным – другой у меня нет. Я не могу сидеть у них на шее и довольствоваться крохами из семейного котла. …Я не могу найти хоть какой-то иной работы. Мой сын не будет мной гордиться. Моя мать – ничего не скажет, но ей будет плохо. Моему отцу – всё равно. Вроде мелкие проблемы, а накладываются одна на одну и парализуют волю. Проще решить одну единственную проблему: жизнь, в которой всё это присутствует! Знаю… Это будет большой и мгновенный удар по моим родным, который они, вскоре, …в суете повседневных забот, вскоре забудут. …И мне это решение, казалось бы, самое дорогое – скажется самым простым…. – Он плакал, размазывая кровь по лицу.
       Истмах обернулся к Велиславу:
       – Ты слышал? То есть решить простые проблемы сложнее, чем одну такую важную, как жизнь.
       Он вновь повернулся к парню и вновь схватил его за ворот. Силён и крепок, он без устали тащил хлипкого молодого семьянина по улицам Гастани. Свернул на одну улицу, на другую. Знал куда шёл. Наконец сильно, кулаком постучал в одни ворота. Вскоре ему открыли. Он не обратил внимания, кто открыл, буквально вбросил парня во двор. Следом шагнул сам, за ним – Велислав. Хозяин дома засеменил за Истмахом, что вновь волок парня – теперь уже в дом. На пороге их встретила очень бледная и худая женщина.
       Она была буквально измождена, вены струились по её старушечьим рукам, под глазами были тёмные круги. Лицо очень худое. От самых кончиков глаз, ниже опущенных уголков рта, тянулись глубокие морщины. Истмах лишь кивнул ей и прошёл в дом, волоча за собой парня. Тот не отпирался, да и было то бессмысленно.
       Они оказались в бедно обставленной комнатке. В помещении был тяжёлый дух, даже несмотря на то, что окно распахнуто. У стены, на ложе, лежало прикрытое тело. Измождённый, казалось, мужчина. Истмах бросил перед ним неудачливого паренька-самоубийцу. Сказал спокойно, но резко чеканя слова:
       – Это славный воин, весёлый молодой человек, умелый работник, единственный сын у родителей. Влюбился. Безответно. Прыгал с того же места, что и ты. Остался жив. Но ни говорить, ни вставать, ни шевелить руками и ногами он не может. Вот уже второй год – он такой. Как и прежде, остаётся единственной радостью для своих родителей. Объясни им, отчего ты сегодня пытался сделать то же!
       Истмах повернулся, отстегнул свой кошелёк, не глядя на родителей юноши, положил на хлипкий столик и вышел. За порогом – подождал Велислава. Вышли за ворота. Здесь стояло несколько зевак. Истмах пошёл по улочке, но затем остановился:
       – А что, …моя жизнь прошла ещё, быть может, ничего. Я всего лишь остался без …Аты. Ведь можно найти любовь? Или сменить её образ? А что делать им, тем, у кто не может изменить ничего? А вот у этого человека – больной ребёнок.
       Велислав слушал внимательно, однако передёрнул плечами:
       – Своя боль – сильнее. По чужой боли скользнет лишь взгляд. А своя…
       Истмах пристально посмотрел на него. И внезапно, даже для себя, спросил:
       – Ты, что так долго знал Ату, скажи, …она – земная женщина?
       В глазах Велислава было недоумение. Истмах махнул рукой и пошёл вперёд.
                93
       …Иногда, казалось бы, совершено не связанные между собой события вызывают реакцию «продолжения». Когда последствия или эмоции из одной ситуации переносятся на иную, отделённую от первой временем, пространством и совершенно иным набором людей. Аналогичный пример можно вспомнить и из жизни моего нынешнего Подопечного…
       Истмах только недавно приехал со своих западных границ – обстановка была крайне шаткой. Он не хотел, чтоб о поездке узнали. Сделав это достоянием гласности, можно было только усугубить ситуацию, и тогда бы у Ускаринада появился официальный повод напасть на Гастаньскую округу. Как и подтвердили многочисленные донесения на северо-западных границах, у Истмаха в пределах хозяйничали банды Ускаринада. Истмах смог в том удостовериться сам. И сейчас, вернувшись оттуда, он пожелал побыть один.
       Ныне Истмах был совершенно одинок в большом зале для приёмов, в своём замке, в своей Гастани – самой надёжной крепости всей его округи. А ему казалось, что защиты нет и здесь.
       Порой, он вставал из-за небольшого стола, который, как бы в насмешку, прислуга поставила посреди большого помещения. И Истмах казался совсем маленьким и даже беззащитным, сидя и трапезничая за своим, как будто, игрушечным столом. … Каждый его шаг гулко отдавался в сводах. Было прохладно, и хозяин Гастани никак не мог согреться в самом сердце своей вотчины. Сквозь узкие окна, что могли быть одновременно и бойницами, проникало слишком мало света, чтоб он мог рассмотреть все тени, что таились по углам огромного помещения. Он был… слишком нелеп здесь, где столько раз пировал с товарищами по оружию, принимал гостей, послов. Он сейчас казался жалок сам себе: владея такими огромными землями, укреплениями и большим количеством воинов, он ныне ничего не мог поделать. Даже со своими воспоминаниями…
       Перед его глазами снова и снова вставали сожжённые поселения на границе. Кто это сделал? Ну, уж конечно не дикие степняки – сюда им было просто не добраться, сквозь заслоны крепостей. Это сделали свои. Те, кто вскормлен на таких же полях, что и жители Гастанькой округи. Кто пил всё ту же воду, что и жители земель Истмаха. Один ветер обдувал им лица, одни соловьиные трели они слышали по вечерам. И вот… перед глазами Истмаха всё стояли и стояли разрушенные глинобитные домишки в ряд, сожжённые крыши…, почерневшие деревья у разбитых оград. Много трупов, смрадный воздух среди цветущих долин. Когда Истмах и его отряд в пять воинов подъехали, они долго озирались в этой сожженной пустоши. Но из-за завалов выбралась какая-то тёмная фигура, казалось, сама обгорелая… – всего лишь женщина-подросток, с маленьким ребёнком на руках. Ребёнку – годика три, но у него правая ручка была отрублена по локоток. Девушка была измождена – почти все погибли, родня – то разбежалась, то погибла. Куда идти, она не знала – обустраивалась здесь, кое-что из еды вытаскивая из пожарищ. Но в селении стоял такой смрад от трупов, что она не могла долго дышать этим воздухом. А уйти далеко – опасалась. И Истмаха больше всего напугало не то, что она не могла здесь находиться не потому, что боялась одиночества, или морально была этим подавлена. А потому, что не могла выносить того лишь физически. Сколько могла она, сколько было сил – трупы соседей закопала, однако надолго бросать своего сына эта, с виду сказать старушка, …девятнадцати лет – не могла. Он плакал от физической боли, но видимо и сильно пугался. Что поразило Истмаха, при виде воинов он не плакал. Он лишь сжимался в комочек и стискивал зубки. С такой силой, что это было видно даже на детском личике…
       Истмах пытался уговорить девушку оставить селение и перебираться ближе к Гастани, но та упрямо утверждала, что муж должен вернуться. Он будет вне себя от горя, если среди всей этой разрухи он не найдет жены и сына. Попытки повлиять на неё – были безуспешны. Всё, что смог сделать Истмах – оставить девушке как можно больше еды из запасов небольшого отряда, выделить несколько плащей, в том числе и тёплый, несколько мужских рубах, ткань для перевязок ручки малыша да баклажки с водой.
       Казалось, он сделал, что мог. …Мелочная, жалкая подачка. От него, хозяина, ждали больше. На него надеялись, а он – так же не оправдывает надежд жителей Гастани и округи, как и остальные наместники. С той лишь разницей, что те знали, почему, и боялись лишь только сюзерена. А Истмах не оправдывал надежд потому что не знал, или вернее боялся… пойти против того самого сюзерена. Он стал замечать, что прячет глаза, проходя по улицам Гастани – самого благополучного города своей округи. И это он, хозяин, что громил и увещевал врагов, всегда находил равновесие между враждующими, умело балансировал при любых распрях. Тот, кто сумел пробить выход к морю, тот, что связал торговыми связями иные наместничества и далекие заморские порты, тот… Многое сделал наместник Истмах, а что ныне с того осталось? Пало прахом, под коленями услужливых прихлебателей, которые изменили тем идеалам, которых придерживался уже безвластный Истмах. Чего стоили твои дела, если на них теперь никто не обращает внимания? Если ты сам, Истмах, прячешь глаза, не в силах то отстоять? Стоили ли твои усилия хоть чего-нибудь, Истмах, если на их защиту не встали даже те, для кого они были сделаны? Ты снова остался один, одинок, Истмах…
       Он сжал кулаки, тихо сказал:
       – Я не зову тебя, Ата, хотя и видеть хочу. …Я справлюсь, справлюсь…
       …Он долго сидел один, стискивая голову ладонями, силясь закрыть свои уши, пытаясь выдавить глаза, ненавидя самого себя за всё, что делал. Стоило ли давать людям эту призрачную надежду благополучия, если все дела, начинания Истмаха ныне рассеялись как дым? Ведь слепец, никогда, от самого рождения не видевший солнца, не понимает рассказов о красках цветущего луга и не мучается сомнениями. Стоило ли давать людям призрачное марево спокойной, сытой жизни? Не стоило… Не стоило…
       …Эти события последних месяцев мне отчего-то напомнили в Истмахе пловца, который раз за разом глубоко вдыхает, приноравливаясь к волне, но боясь сделать рывок на глубину…
       В дверь постучали. Истмах поднял голову – что им всем от него нужно? Что он может сделать? Зачем его тревожить, к чему вообще тревожиться и бороться? В этом болоте, которое, если пытаешься выбраться, барахтаешься, засасывает всё больше и больше?
       Но стук был настойчивым.
       – Какого … нужно?!
       Дверь отворилась, и вошел Велислав. Словно ничего не произошло, он подошёл. Остановившись, а затем и опершись обеими руками о стол, за которым сидел Истмах, он вкрадчиво казал:
       – К тебе просится поговорить один воин.
       – Какой воин? Что ему нужно…? Разберись с ним. Я не хочу.
       – Истмах, ему нужно поговорить с хозяином, а не с кем-либо другим. Он хочет говорить с тем, чьё решение всегда остаётся последним для жителей Гастани. Только с тобой, Истмах.
       Истмах смотрел на него, словно не понимая, а может, пытаясь понять саркастично ли выражение лица Велислава, как и его слова. Но нет…, а друг ли Велислав?
       Взгляд Истмаха остановился, он смотрел и смотрел. Велислав был спокоен. Нет, не было за ним вины. Или Истмах совершенно перестал разбираться в людях. …И да… если уже взялся отвечать за судьбы людей – нужно довести дело до конца. Или выйти, прилюдно признаться в свое никчёмности. А не вот так…, в одиночку… себя жалеть.
       Он кивнул:
       – Пусть. Я разберусь.
       Вошёл воин лет двадцати пяти-двадцати семи. Не юноша, должен знать, о чём говорит. Лицо – не рядовое, такое можно запомнить. Не красив, но мужественен, хоть и груб. Высок, пропорционально сложен. У дверей замялся – будет врать? Не решается? Или не привык к большим залам с высокими потолками?
       – Что тебе?
       – Прибудь во здравии, хозяин Истмах. – Воин словно бы чего-то выжидал. Оглянулся на Велислава. Тот улыбнулся и кивнул в сторону двери, прося разрешения уйти. Вежливый. Истмах отрицательно покачал головой. Велислав развёл руками и встал ближе к Истмаху, но у окна, словно демонстрируя, что ему беседа безразлична. Пришедший воин ещё раз взглянул на него, но Истмах нетерпеливо встал и шумно вдохнул. Воин сделал к нему шаг и тихо заговорил:
       – Я не так давно у Вас на службе. Раньше я был у наместника Пантима…
       Истмах поднял брови и посмотрел на Велислава. Тот был невозмутим.
       – …мне казалось, что здесь, у Вас, всё должно быть не так. Я много слышал о Вас, как о… справедливом человеке. Но почему же… – воин явно сдерживал эмоции. – …почему же и здесь всё повторяется? Почему и здесь обкрадывают воинов? Почему им дают плохое оружие? Я не оружейник, но даже я вижу и знаю, как плохо закалены мечи. Это же…, они не выдержат и нескольких ударов. А ткань на рубашки?
       – Это очень весомые обвинения. Доказать можешь?
       – А что доказывать? Подите да посмотрите, в какое рваньё превратилась одежда воинов после первых тренировочных боёв.
       Истмах едва качнул головой, указывая воину на выход. Не отстаивал и не отрицал. Воин помедлил, вышел. Когда он оказался за дверями, Истмах выпрямился, посмотрел на Велислава. Тот стиснул плечами:
       – Можно и проверить. Почему нет?
       – Да, командир Грихал и ранее не отличался добродетельным поведением…
       – Так оставишь?
       Истмах посмотрел пронзительно на Велислава, но тот не отвёл взгляда, усмехнулся:
       – Если промолчишь, увидев огрехи тех, кто рядом – завтра могут и о тебе такое сказать. – Вкрадчиво сказал он. Истмах вспылил:
       – К чему говоришь?
       Велислав стал серьезней:
       – А к тому, что этому воину стоило больших усилий прийти сюда, возможно, пройдя через осуждение товарищей, но сказать тебе то, что ты, возможно, и не видишь. Так бывает, когда не замечаешь очевидного. Что тянешь? Именно такие «Грихалы» и становятся одной из причин, что люди перестают верить господину.
       – Эта земля принадлежит мне. Эти люди могут мне не верить, но они – обязаны мне служить!
       – Как скажешь. – Тон Велислава был именно таким, какой бывает у человека, которым говорят «сам дурак». И он был прав. Я напомнил Истмаху. …Всё то же, только масштаб «господина» меньше будет?
       Истмах смотрел на него и смотрел. Молчал. Гневался? …Прошло.
       – Ты прав, Велислав. …Так, верно, и король Енрасем кричал своим…, тем, кто пытался его образумить. Спасибо тебе. – С этими словами Истмах положил свою руку на плечо Велислава, как бы предлагая идти смотреть на воинов.
       Да, всё, что сказал новый воин-доносчик, оказалось правдой. Ткань была дрянная, мечи – быстро выходили из строя – некоторые даже гнулись. Итог был короткий. Истмах построил всех воинов в шеренгу:
       – Я вижу, что… (он не сказал: «мне донесли, что…») ваш командир уделяет мало внимания своим хозяйственным обязанностям. Я хочу, дабы среди вас нашёлся кто-то, кто поможет ему в том.
       Он обратился к Грихалу. Нарочито громко, дабы слышали все остальные, но как бы сам не замечая того:
       – И учти, если найдутся оплошности, тот, кто их найдёт – займёт твоё место, а ты – будешь подвергнут наказанию.
       Колебалось несколько воинов, но из строя выступил один:
       – Мне кажется, я смогу.
       Истмах взглянул на него. Сколько лет? Молод, лет двадцать… Что молод – ещё не показатель глупости или неумения. …Скорее – новый подход, что также не всегда порицается. Невысок ростом, кудрявые волосы, типовые черты лица. Нет, на крысу не похож. Хотя…, даже с первого взгляда он кажется не серьёзным: пальцы и даже кисти рук – всё время в движении. А вот тот, кто приходил жаловаться на командира Грихала – не вышел, даже не шевельнулся. Просто доносчик? Выполнял чью-то просьбу? Или, всё же, радетель за дело? Время покажет.
       Истмах оглядел всех воинов в шеренге, стараясь уловить их настроение. Эмоции на лицах – противоречивые: от благодушия и заинтересованности, до презрения и насмешки. Да, не все воины довольны. А разве можно угодить всем? Среди воинов этого отряда много было новичков или переброшенных с периферии. Истмах знал не всех. …Хотя, если бы не было Блугуса, что всегда угодничал, жизнь Истмаха была бы не такой удобной. Но войска – не светская жизнь. …А что долго думать? Сейчас войны нет – можно и посмотреть, что из этого выйдет. А быть может, следовало, как в прежние времена – казнить Грихала сразу? …А если всех казнить только по навету, что останется от войск? Это породит только доносы и подозрение. Нужно прислушиваться к воинам, но выводы делать более взвешенно.
       Что ж… Истмах кивнул головой:
       – Как зовут?
       – Вироксот.
       – Откуда ты?
       – Я сам родом из Гастани, но долго был в отъезде – отец настоял, чтоб военному ремеслу я учился в Кисрине.
       Истмах кивнул. Кисрин – город на побережье, славится хорошей греческой воинской наукой.
       – Пусть будет так.
       …Это даже не ремесло канатоходца – держать равновесие на канате в угоду толпе. Умение хорошего военачальника поддерживать равновесие в самых разнообразных вопросах… Конечно, это не всегда удаётся. Одной оплошности конечно мало, чтоб рухнуть на мощёную площадь, однако несколько ошибок увеличивают в несколько раз волнение в войсках, что грозит катастрофой. У Истмаха и так ныне было шаткое положение. Он не мог себе позволить лишних оплошностей…
       Развязка ситуации с жалобами на командира Грихала наступила достаточно скоро. Уже через неделю после назначения Вироксота, он попросился к Истмаху на приём. Разговор был краткий. Вироксот жаловался, что из-за Грихала были сорвано несколько занятий по обучению пополнения навыкам ближнего боя; что самых крепких воинов, за дополнительную плату забирают для личных нужд Грихала и его окружения; что ворует непомерно Грихал, никого не стесняясь и так далее.
       …наверно ничего не меняется…
       Истмах смотрел на этого молодого человека, которому в жизни-то, в общем и не пришлось увидеть настоящих боёв, когда, просвистев у уха, стрела убивает сотоварища, кто шёл в строю, дыша в спину. …Или когда после нескольких дней жары и таких же жарких боёв, наступая, скользишь по телам своих недавних товарищей, на поле боя, которое вновь отбили. Или когда хоронишь эти оскалившиеся трупы с полуоткрытыми глазами, что и по ту сторону смерти, своими земными оболочками, заглядывали в душу? Или когда в походе идёшь, ничего не видя от усталости, в самый полдень, …ничего, кроме колчана на спине у того, кто на шаг вперёди? А про себя удивляешься, отчего тот идущий не реагирует на эти мерные удары колчана о спину? И лишь думая, что вот пусть не приведут боги потерять из поля зрения эту беловатую аппликацию на колчане, которая обозначает спину идущего впереди, …где-то в середине колонны, …посреди Великой Степи…
       …Как легко им всё даётся. Какие они самоуверенные за спинами своих родственников. И как потом будут плакать, размазывая первую чужую кровь по своему лицу. А может…, Вироксот оттого циничен, что уже не раз убивал: из-за девки в таверне, из-за денег…? Или только потому, что была такая интересная возможность – убить более слабого и беззащитного. Просто так, дабы узнать, каково оно – безнаказанно убить? Или может это просто юноша, радеющий за общее дело?
       – …Я выслушал тебя. Я разберусь. К вечеру пусть всех соберут перед казармами. – Помедлил, словно что-то вспоминая, добавил, – передай мой приказ, чтоб пришли шестеро воинов из твоих подчинённых. Давно никуда не выезжали, хочу послать их с донесением. И пусть придёт тот, кто ранее служил у Пантима. Хороший случай побывать в некогда знакомых местах. – Сказал он вкрадчиво, а затем ехидно добавил, – наверняка там остались детки. Пусть повидается…
       Теперь Вироксот уходил от Истмаха в полной уверенности, что воины нужны Истмаху не для того чтоб дополнительно расспрашивать их о делах в отряде.
       Всё это время Велислав молчал. Удивительный человек. Он в нужной ситуации мог молчать. А поскольку в последнее время было не так много ситуаций, в которых можно было болтать, это качество Велислава всё больше нравилось Истмаху. Он посмотрел на него:
       – Что думаешь?
       – Ничего, уверен, что ты уже составил своё мнение, и мои слова мало что изменят.
       Истмах пристально на него смотрел. Кивнул. В это время охранник доложил, что пришли воины.
       Первые две пары он направил с малозначимыми поручениями в ближайшие крепости. А вот ту пару воинов, в которой был Искас, тот, кто сообщил Истмаху об изначальном положении дел в отряде, Истмах разделил. Одному воину приказал передать поручение для охраны западных врат Гастани, а с Искасом, в это время состоялся разговор.
       …И никто ничего не заподозрил. Истмах не любил выдавать своих информаторов. В конце концов, ради чего бы человек ни предавал или просто – болтал, он меньше всего хотел бы, чтоб об этом узнали. В доверительной тайной беседе любой человек скажет больше. Наверно, в некоторой мере, это было связано с так называемым «синдромом попутчика». …Всё на свете могут объяснить ученые мужи, кроме самой сути человеческой…
       – Скажи мне, Искас, как сейчас обстоят дела в отряде?
       Искас молчал. Но было видно, что он гневался, с трудом сдерживался. Истмах смотрел на него. Велислав молчаливо сел и так же уставился на Искаса. И тот резко заговорил:
       – Отчего вы думаете, что я – доносчик? Ну и отряд подобрался! Грихал – вор и убийца, Вироксот– лизоблюд, каких мало, а я – доносчик?
       Истмах спокойно сказал:
       – Доносчик бы рассказал мне ныне всё спокойно, а затем, без зазрения совести, взял бы деньги за то. Но, даже говоря тебе о таком – я рискую. Рискую потерять твоё доверие, Искас. Ты посмотри, – он широким жестом пригласил его к столу, на котором лежала карта. Совсем недавно Истмах и Велислав длительное время спорили о положении дел в округе, а потом долго сидели, молча, по разные стороны стола.
       – У меня много врагов, много тех, кто нейтрален ныне, но предаст в любой момент. Я – в западне, Искас. Я должен тщательно всё проверять. Я должен много знать и многое решать, но на всё – у меня не хватает возможностей. Я не всё успеваю. А с другой стороны, как тот, кто за многое отвечает, как главный командующий здесь, я обязан подбирать соответствующих моим запросам, людей. То есть тех, кто мне помогает, кто решает мои проблемы, кому я могу доверять. Ведь так?
       Искас кивнул неуверенно, словно ещё не разобравшись до конца, но его взгляд уже не был так гневлив, а стал задумчивым.
       – …я знаю, что Грихал не остановился, да и не сможет уже остановиться. Но и постоянно надзирать за Вироксотом у меня возможности нет. Благодаря некоторым людям, я могу потянуть за нитку клубок проблем, который от меня скрыт по тем или иным причинам. И мне нужны такие люди. Скажи мне, я прошу тебя, как человека, которому доверяю, справляется ли Вироксот? Будет ли он достойной заменой, будет ли он радеть за достойное содержание воинов с тем, чтоб у меня были опытные и преданные люди?
       – Нет.
       – Что не так?
       Искас насмешливо хмыкнул, а затем спохватился. Было заметно, что он открытый человек, что не привык скрывать свои эмоции и лишь, возможно, уважение к Истмаху, заставляет его быть вежливей. Он наклонил голову, однако глядел Истмаху в глаза, серьезно заговорил:
       – Интересно наблюдать, как Вироксотпытается годить Грихалу, но он – слишком горделив, чтоб обращать внимание на нас, простых воинов. Ему нужны лишь те, кто будет говорить плохое о Грихале. И не важно – правда это или ложь. Кроме того, на глазах у Грихала Вироксотвсячески понукает воинов, как молодых, … особенно молодых, так и опытных. Ныне он – очень честен, лишнего куска хлеба домашним собакам не возьмёт. Но раньше, со смешком или из праздности, он обирал многих. Дружит только с теми, особенно сейчас, у кого есть богатые родственники. Часто за их счёт угощается в харчевнях. Хотя в последнее время то стало неприметно. …Если спрашиваете для общего дела – вам видней, хороший ли он командир…
       – …а ты бы служил под его началом?
       – Я – воин, моё дело служить за деньги и умереть за деньги. Но за стол с этим человеком я не сяду. Я не хочу, чтоб он прикрывал мне в смертельном бою спину, и в друзьях у него точно ходить не буду.
       Истмах замолчал, опустив голову, задумавшись. Велислав молчал, не двигался. Искас твёрдо стоял, не переминаясь с ноги на ногу, сцепив руки за спиной и глядя в упор на Истмаха. Тот внезапно поднял голову:
       – А тебя устраивает то, сколько я плачу? У меня сейчас денег мало, содержание воинов я уменьшил. …Добро, я…, глупец – сражаюсь за свои идеи. А почему ты здесь, служишь мне, Искас? Ведь тот же Пантим, или Ускаринад платят больше?
       – …это так. Насколько я знаю, многие в отряде родились в Гастани, они верят вам и готовы защищать . Они верят, что Вы поступаете правильно, а ещё верят, что когда придут лучшие времена – они и заживут получше. А такие …кочевые воины, как я…, я мало с кем могу ужиться. У меня нет женщины, не все обиды командиров я стерплю. Что мне копить деньги? …Я слышал о вас много хорошего. Мне хочется верить вам и в то, что вы делаете, а всех денег мне не удастся скопить. Алчной жены у меня нет, детей – также, содержать никого не нужно. Я свободен в своём выборе.
       – Так ведь одно дело умирать за медный грош, а другое дело – за десяток золотых.
       Искас помолчал, выражение его лица не изменилось, но в общей фигуре чувствовалось напряжение. Казалось, он ныне пытается облачить поток своих слов в некие формы, которые можно слышать Истмаху, его командиру и хозяину.
       …Было видно, что Хранитель Велислава беспокоиться. Он опасался, что Искас нападёт? Хранитель самого Искаса был тут же: тонок, строен, сдержан, напряжен и смотрел в пол. Казалось, это было каменное изваяние….
       Наконец Искас чётко и внятно сказал:
       – Вы платите достаточно , чтоб я мог уважать вас, с учётом даже моей возможной смерти в бою.
       Истмах кивнул, повернулся и прошёл по комнате. Словно ничего не случилось, он спросил Искаса:
       – Кто достоин быть командиром отряда?
       – …Кастин, Старин, Омзо…
       – А ты?
       – Нет.
       – Хорошо, иди, благодарю тебя. Если будут спрашивать, скажи, что ехать к Пантиму – необходимость отпала.
       Когда воин вышел, Истмах вновь насмешливо посмотрел на Велислава:
       – А сейчас что скажешь.
       – То, что ты умеешь разбираться в людях. – В тон ему ответил тот.
       А из вечернего разговора Исмаха с Велиславом можно выделить такую ремарку. Говорил мой Подопечный:
       – Одно время я размышлял, отчего вполне достойные люди сомневаются в своих силах и одновременно радуются как дети, если достигаю высокой, и вполне заслуженной должности, а иные – воспринимают эту должность, как само собой разумеющееся. Даже не имея нужных задатков. Не то, чтоб ради неё они кого-то убивали. Вовсе нет. Например, та же должность командира отрядом? Искас сомневается, Вироксот готов ради неё на преступление, Грихал использует её для своих нужд, хотя я уверен, что и Вироксот из той же своры. …А вот кто-то, получив её, ни к чему больше не стремится. Есть – и хорошо. А со своего он не уйдёт. …Вроде и неплохо служит человек, а всё равно как болото. …И сам командир в нём как лягушка – квакает ровно столько, сколько и иные… – насмешливо посмотрел он на Велислава. А тот в ответ по-доброму улыбнулся:
       – Но ведь если бы все были одинаковыми, было бы не интересно жить таким так ты…
       Истмах рассмеялся.
       Какова была развязка? Истмах приказал отрубить руки Грихалу и вырвать язык Вироксоту. На глазах толпы на площади, не скрыв причин. На место Грихала был назначен Искас.
       …Может и было то не правильно. Плохо, должно быть чувствовать себя доносчиком, однако, Искас был внимательным, хорошим воином, не отвлекался на семью, а стало быть – воинская служба – то, что он уважал и за что радеет. Всё плохое забудется, а усердие – останется. Так решил Истмах.
                94
       …О чём думает собака, видя, что её хозяин с каждым днём становится старее, немощнее? Станет ли у него сил кормить её? И далее надобно ли ещё защищать того, кто вскоре может не дать куска хлеба? Или пока есть силы – нужно идти и искать того, кто пригреет в холод и голод? …Но вот нужен ли новому хозяину тот, кто предал единожды?
       Так ли ныне слаб Истмах, чтоб его покидали? Нельзя в один момент стать крепким и сильным. Сомнения, сомнения…
       Истмах вновь говорил с Велиславом. Как он не боялся показывать тому, что был слаб? Ныне при разговоре присутствовал и Белизар.
       – …Ты понимаешь, что они делают? Они разоряют мои земли с разных сторон. И пока я, как волк, которого треплют вороны, чтоб он выпустил добычу, поворачиваюсь, они кидаются на меня с противоположной стороны. Я до того замотался, что уже не чувствую, где будет следующий удар: подожгут ли поля, разорят ли селение, подкупят ли степняков – я уже ничего не понимаю. И ничего не могу предвидеть. Их много, а друзей у меня – всё меньше, умелых воинов, что готовы стоять за меня, за свою землю – всё меньше: одних переманивают, иных запугивают, третьих убивают. Ты знаешь, что среди командиров – многие были предательски убиты? Я думаю – это те, кто не захотел бросать меня. Люди запуганы. А что говорить про население? Клеветы обо мне столько, что люди в страхе, едва завидев мои отряды – бегут. И это – на моих землях. Где господин я. …Я не осуждаю тех, кто уходит от меня, я…
       Белизар повернул в его сторону голову, но промолчал. Устало уронил голову на руки, что лежали на столе. Велислав спросил:
       – А сам бы поступил так?
       Истмах пристально поглядел на Велислава:
       – Нет. Но тебе – не запрещаю. Только не беги скрытно, хоть скажи…
       Велислав поднял руку ладонью кверху, но промолчал. Истмах также замолчал, собираясь с мыслями.
       – Что собираешься делать? – Словно и не было предыдущего разговора, спросил Велислав.
       – Я не знаю. Отдать им всё? В конце концов – приду туда, откуда вернулся. У меня вновь ничего не будет.
       – …Истмах, а можно ли, падая в пропасть, вновь встать на обрыв?
       Истмах посмотрел на него:
       – Что предлагаешь?
       – Остановись и прислушайся. К себе, к тем, кто рядом. Затаись и посмотри, куда идёт погоня. Может, и гонят-то не тебя, а ты, как шакал, бежишь впереди лисицы, которую преследуют охотники?
       – Просто смотреть, как всё рушится? Ничего не делая?
       – Зачем же? Собирайся с силами, уясни, кто готов за тебя идти, оцени, стоит ли? В конце концов, даже если не будет явной выгоды – введёшь этим преследователей в заблуждение. Они будут долго гадать, отчего это деятельный Истмах молчит, может, готовит какой подвох. Остановись и осмотрись. …Ты всё правильно делаешь. Я…, если примешь мою помощь, помогу.
       Истмах сел, словно бы расслабился и молчаливо смотрел за окно. А затем коротко бросил:
       – Ты прав.
       Белизар поднял голову, смотрел устало, глаза его были красны усталостью. Он…, столько времени, как безумный, стремится найти то, что давно потерял. Снова и снова бросаясь в путь по кличу людей, которые будто бы видели Асмиллу, он исходил много дорог. Истмах – помогал, чем мог, даже в это время лишений и собственных трудностей. В конце концов, одной проблемой больше, одной – меньше? Но… и сам имея сердечную рану, Истмах располагал широким кругом интересов, а Белизар – не мог того осилить. Как следствие, он всё больше погружался в свой мир стереотипов, блуждал в них, словно слепец, словно путник в трёх соснах. И не хотел он уже глубины. Казалось, он полностью разуверился: зачем волноваться, если всё равно разочаруешься? Но как умалишённый он, услышав новый зов, ехал… Вот и теперь вновь вернулся, измождённый и усталый.
       Истмах ни разу его не упрекнул. Он не из тех людей, кто подбирает друзей (хотя кого так истинно можно назвать?), как книги в домашнюю библиотеку – по корешкам: чтоб красиво смотрелись, и чтоб не стыдно было, пригласив людей, похвастать. …Как это часто бывает: нужные люди по службе, нужные – по жизни: что сможет дать, подарить, оказать услугу? А по интересам друзья? – Так ведь это пока молод, можно заниматься такими глупостями.
       …Наверно, всё же, Истмаху было бы не по себе, если бы его даже заподозрили в подобном. Больше давать, чем брать – с некоторых пор он поступал так подспудно. Может… Может…, словно поняв для себя, что были люди в его жизни, которые отдавали больше, чем имели, он и сам так поступал, в память о них? Хотя… добрых людей в твоей жизни, Истмах, было много, а ты бежишь, сам того не замечая. Ты сам такой, Истмах, только того не приемлишь. Вдумайся, сколько ты сам сделал хорошего…?
       Белизар задумчиво бросил:
       – Я не так опытен, как ты, Истмах, однако, понял, что существует несколько видов добродетели …или помощи человеку: во-первых – отдаёшь, ибо хочется кому-то что-то просто дать; во-вторых, отдаёшь, поскольку то у тебя лишнее, а третье…, третье – вообще никому ничего не даёшь.
       Истмах и Велислав посмотрели на него с удивлением. Он устало улыбнулся:
       – Ведь если человеку даёшь что-то просто так – не настолько он то ценит? Разве нет? – Истмах и Велислав переглянулись, а затем Велислав рассмеялся, Истмах улыбнулся. Сказал:
       – А ведь прав ты, прав.
       Велислав кивнул, обратился к Истмаху:
       – Да, Истмах. Не береди себе душу. Человек слаб уже тем, что ни в чём не знает меры. Это как приливная волна, и она почти бесконечна. Штиль будет не скоро.
       …Соглашусь. Никогда человек не перестанет быть зверем. Изменятся его чувства, облик, деяния и методы. Но сущность останется прежней. Порой, когда в стране собирается критическая масса бессовестных и ограниченных, а по сути – просто глупых людей, чувства которых едва прикрыты налётом терпимости, и которые лишь идут вслед за бараном, – им нужен только повод, чтоб лавиной двинуться на тех несчастных, которые противостоят им, разумея истинное состояние дел. Правильно ли высказывание, что всем не поможешь? Рассуждение слишком сложное, и оно уводит в сторону от этого вечернего разговора…
                95
       …Истмах вошёл в свои покои, утомлённо махнув стражнику, чтоб не беспокоился, дескать, ничего не нужно. От Блугуса удалось отвязаться ещё на крыльце. Вошёл в свою комнату. И вновь, в который раз ощутил знакомый запах. Запах, на который не обращаешь внимания уезжая, запах, который не помнишь в поездках, но который сразу ощущаешь, едва войдёшь в своё жильё… Какой он? Сырость? Вкусная еда? Запах металла, оружия? Или запах желанной женщины? Это… то необъяснимое, что встречает нас до того момента, как мы стряхиваем пыль дорог на пороге дома…
       …И хорошо, что Геристы не было. Не то, чтоб он по ней не скучал – она удобная, в меру глупая, красивая, в его дела не лезла…, вернее – не интересовалась. Могла молчать, если он был не в настроении, была неплохой любовницей, не обходилась ему слишком дорого. …Одно слово, удобная женщина. И …хорошо, что её ныне не было.
       Прошёл по комнате, не сбрасывая куртки, даже плаща. Подошёл к окну: и вид-то из окна особо не поменялся. Всё одно и то же – зелёные ветви деревьев. Подошёл к ложу, рассеяно оглядел. О пол что-то звякнуло, из кармана куртки выпал небольшой белый камушек в виде сердечка – даже непонятно зачем подобрал, когда остановился на привале. Он просто попался на глаза, и Истмах его подобрал, по рассеянности. Спина болела, и он встал на колени, заглянув под ложе. Нашёл, устало сел и прислонился к стене. Почему-то в этот момент ничего не хотелось делать, даже вставать, шевелиться. Он рассеяно положил камешек около себя и смотрел на него. Руки болели. Он поднял свои перевязанные ладони и начал их рассматривать. В этой поездке, в половине дня езды от Гастани он решил заложить порт, хоть и речка тут была мелковата. Скоро лето. В строящемся порту внезапно пала стена одного из складов, и бревна, заготовленные ещё с прошлой осени для порта на Чатуше, покатились прямо на берег, многие – в воду. Истмах помогал их вытаскивать, да не рассчитал – содрал кожу с ладоней. Не так уж сильно, однако – неудобно: ни на коня нормально не взберешься, ни ложку ко рту поднести толком нельзя. Сейчас ладони были перевязаны, однако, в дороге повязки пропитались кровью. Надо бы…
       Несмотря на боль, Истмах уснул. Вот так сидя, одет, в выхоложенной комнате, словно бродячая собака, что, наконец, добралась к дому, а хозяева его давно покинули. Он склонился к кровати, почти припал на локоть. От входной двери его совершенно не было видно. Темнело.
       Внезапно он проснулся – сколь бы не устал, но инстинкт человека, что не может положиться ни на кого, кроме себя, человека, на которого постоянно шла охота, дал о себе знать: в коридоре были слышны шаги и весёлые голоса. Истмах попытался встать, но лишь застонал: затекла спина, затекли руки, саднили ладони – кровь запеклась. Ох, и нелегко будет сдирать повязки. Он едва выпрямился, но вставать не хотелось. Действительно устал.
       Дверь открылась и закрылась. Судя по голосам и шагам, вошли две женщины. Одной из них была, конечно же, Гериста. Кроме неё… ещё какой-то голос. Кто? Истмах пока не понял. Их приход не вызвал в нём интереса, даже какого-то отклика. Не хотелось видеть Геристу: не сейчас, с её глупыми ужимками, нелепыми рассуждениями и обязывающими улыбками. Он остался сидеть.
       Без умолку болтая, будто бы стараясь развеселить гостью, Гериста прошла к камину и зажгла огонь, понемногу подкладывала дров: что экономить, если спишь с хозяином округи, хоть на дворе и последний весенний месяц? Но на улице – слякотно, вернулись холода.
       Послышалось ерзанье стула – видимо она тащила его ближе к огню:
       – Присаживайтесь, пожалуйста, любезная Славоха.
       О, это видимо Славоха – блёклое и немощное порождение одного знатного рода из западных округов. В меру бедная, если не сказать нищая, вышла замуж за одного из богатейших здесь чинуш. Тот, решив остепениться, взял её фамилию, именовался её титулом, который, к слову, не мог быть передан от жены к мужу. И даже – к детям. Но все, казалось, закрывали на это глаза, а что – это ведь муж одной из многочисленных, мелкопоместных, но княжон из рода Татеберов! Звучит! Истмах поморщился. Прервать эту трескотню? Ни та, ни другая ничего путного не скажут. Но лень даже двигаться, а тем более – выяснять отношения. Может, уберутся? Но нет, похоже, надолго. Истмах закрыл глаза. Как всё надоело…
       Внезапно благородная Славоха сказала:
       – …платья можешь заказывать у моего портного. Они у него такие прелестные. Ты ещё сильнее закабали своего Истмаха, жаль, что он теперь никто. Кстати, бедняжка, ты, я слышала, также имеешь родовитые корни. Прадед или дед?
       – О, мой прадед был внебрачным сыном самого Филиса, фаворита короля Димариса. Поговаривают, что сам Филис мог быть внебрачным сыном короля. Мог бы и иметь права на престол, если бы не был таким малодушным.
       – Да…, твой-то Истмах посильнее будет. Жаль только, что он – полукровка, ничтожество. Подумай, может и не нужен теперь тебе он? Вся знать от него воротит нос, а ничего поделать не может – он крепко вцепился в эту округу. Не скоро цвет знати от него избавится. Хотя, я слышала, что король Енрасем им вовсе не доволен, даже теперь, когда твой полукровка – никто.
       – Не доволен? Отчего же? Истмах – богат и платит хорошие налоги.
       – Вот именно – богат, а кому нужны богатые подданные? Особенно, если они не умеют скрывать свой разум? Но что возьмешь с безродного полукровки? Бедняжка, как ты с ним можешь быть?
       – Да…, – Гериста отчего-то помедлила. Истмах открыл глаза и вглядывался в блики пламени на стенах, ему даже представилось, как она подбирает слова, чтоб и подругу не обидеть и вступиться за того, кто…
       Гериста словно не понимая, что сказала знатная, только улыбнулась:
       – Вы считаете, что Истмаха ждёт скорый и полный крах? Что, возвысившись, он неизменно падёт?
       – А как иначе? Что в наше время означает не иметь знакомств? Нужной поддержки? А откуда ему, безродному, получить поддержку?
       Знатная Славоха, судя по интонации, искривила губы:
       – Он может подняться сколь угодно высоко, но его черты останутся степняцкими, его манеры – грубыми, дикими. Таких как он, сильных, рождённых в смешанных браках, конечно, нужно использовать тем, кто высок своим положением. Дикий мир, что породил таких – наделил их жаждой жизни, выживания любой ценой. Если бы сцедить из их вен этот живительный эликсир, мы – коренная знать, сможем подняться ещё выше. А то, что он общается с…, – она манерно, с неприкрытым высокомерием, посмотрела на Геристу, – с теми кто….
       – …да, Вы конечно правы, благородная Славоха. Но что поделаешь? Я хоть и родовита, но бедна. Вот и мать-то меня… Вы представляете – родная мать! И куда-то – в гарем к этому дикарю. Да, благородная Славоха, вы правы, тяжело мне с ним. Но вот, сколько он упрашивает меня с ним остаться... Мой утончённый вкус так страдает. И сама бы рада уйти, да держит он меня, сторожит, боится, что разлюблю его.
       – Ты хоть денег с него-то бери побольше, да подарков требуй подороже. …А ты действительно любишь его?
       – Да вы что, благородная Славоха, он же – никто, только и того, что богат. К сожалению, власть ныне дают и безродным. А я-то что? Готова уйти, да не пускает меня, дикарь проклятый…
       Глупая болтовня. Больше ничего.
       Истмах не шевелился. Не от того, что так уж устал. Сил встать, сделать переполох, вышвырнуть женщину, что отреклась от него пред ликом пустоголовой, нищей знати, а сама, ночами добровольно целовала его ноги? Запросто. Но… не хотелось. Именно сейчас Истмах осознал, что не любит Геристу. Даже не «не любит». Ему – всё равно. Если бы любил – у него были бы хоть какие-то эмоции. А так… Он закрыл глаза и вновь забылся тяжёлым сном.
                96
       Порой некоторые люди в жизни – вполне устраивают. Как старый стул в углу – он стоял всегда, видел многое, служил исправно, что ж его менять? И ещё неизвестно какого качества будет новый стул? Но вот человек возвращается из длительной поездки и неожиданно понимает, сколь этот старый стул непригляден и чужд для родного жилья. Привычка – большое, и очень удобное чувство, но, порой, возникает непреодолимое желание поменять то, что, казалось, сроднилось с человеком. С чем вполне смирился, а если и был чем недоволен, то вот он момент, когда понимаешь, что дальше так жить нельзя.
       Такой случай совсем скоро случился и с Истмахом относительно Геристы. Красивая, но безвольная, глупая девушка. Прошло около недели с того времени, когда Истмах невольно услышал разговор Геристы и Славохи. Он не хотел того, но узнал. А она – так и не узнала, что Истмах слышал всё. А что делать? Он слишком часто отсутствовал, приезжал уставший, с презрением смотрел на ту, что пресмыкается пред ним, в надежде на очередную милость. Она всё больше становилась для него пустым местом, но по своей глупости, или жадности – того даже не замечала.
       Гериста… Она появилась в его жизни в тот момент, когда он больше всего нуждался в проявлении своей, именно своей, жалости. Она будто напоминала ему ту самую …Ату. Ей он, поначалу, старался дать то, чего была лишена Ата. Гериста была словно ниточкой к тем дням, когда в комнатах Истмаха ещё слышались прощальные шаги Аты. Когда ещё не верилось, что Ата – утрачена навсегда.
       Да, так, даже если Истмах и не признавался в том себе. Именно так.
       …В тот раз Истмах выехал с тайным разъездом. Он хотел посмотреть, что делается на западных границах его округи – ближе к Кутовому уделу. Как и прежде там хозяйствовал Старум.
       К самой границе они не доехали. Да и какая граница…, так мелководная степная речка – переплыть можно в пять гребков. Но дно на середине – не нащупаешь. Правый берег – крутой, глинистый, левый – пологий. Оттава. Её заливает в весенние паводки. Луга по левому берегу перемежёвываются с редкими скалами и выходами гранитов. Разгорячённые на летнем солнце, они заливали всю округу вкусным запахом разогретого чабреца.
       Истмах оставил троих воинов в дальней рощице и пошёл прогуляться сам. Даже Велислава не взял с собой. Ночевать они здесь поостерегутся. А вот в одиночку пройтись – можно. Хоть и времена серые, да уж очень на душе славно, да и эти земли, вроде принадлежат ещё Истмаху.
       Он прошёл берегом, встал в кустах, стал осматриваться в их тени. Казалось, что вокруг никого нет. Где-то далеко, чуть в стороне, на том берегу, расположено небольшое селение. Выпасов там мало, только по балкам, а на плато – чернозём. Хлеборобы живут. Сытно ли ныне?
       Истмах ещё постоял и вышел между деревьями, стал подниматься на небольшой склон, который примыкал к гранитному уступу. Под этим уступом полосой вились заросли хмеля, ежевики, в которых рос кирказон – ядовитая и дурно пахнущая трава. Несколько стеблей Истмах тронул, пока поднимался, листья раздавились, неприятно засмердело. Но это не отвлекло Истмаха от размышлений.
       …А мне было тревожно. Видеть – не видел, знать – не знал, но предчувствовал, что Истмаху предстоит встретиться с чем-то таким, что ранее моему Подопечному было неведомо. Да, жизненные пути неизведанны. И такое бывает…
       Истмах влез на эту невысокую гранитную скалу, оглянулся, никого не увидел и присел. Камень был разгорячен, в небольших углублениях имелась земля, на которой ныне были только засохшие стебельки каких-то трав та сухие мхи. Только в расщелинах, и ближе к отлогой кромке камня, рос чабрец. Истмах подумал: «Надо бы нарвать для чая…, с мятой болотной оно самое и есть…».
       Я пытался повлиять на его сознание, но он глубоко погрузился в свои мысли. Расстегнул пояс, защитную куртку – едва слышимый ветер приятно холодил мокрую от пота рубашку. Истмах подогнул одну ногу, вторую вытянул. Вся его поза свидетельствовала об общей расслабленности тела. Он задумчиво смотрел вдаль. Сосредоточиться не получалось, дела – нескончаемы, а вот такая минута отдыха, когда за Истмахом никто не следует, или даже не следит – выпадала редко. И хозяин не имеет права расслабляться, слишком большую ответственность он взял на себя.
       Он ныне вспоминал свой сон. Опять приходила Ата. Он будто порывался встать и уйти, а она мягко держала его за руку и словно бы стояла меж ним и выходом. Но молчала…
       Истмах привык доверять своим снам. Он знал, что Ата, много раз, возможно сама того не ведая, спасала ему жизнь. Но в этот раз она ничего не говорила. Просто молчала и держала. Или старалась заслонить от какой-то беды? Почему ясно не сказала, что нужно? …Почему она вообще должна что-то говорить? А может, сама ситуация была непонятна, тогда как из неё выходить…? …Ата, столько времени прошло… И столько времени пройдёт, пока… Наверно, всё же, несмотря на все посулы жрецов, он не верил в райские степи, куда после смерти попадают праведники. Раздольные пастбища, много скота, охотничьи угодья, полно прекрасных дев, прекрасные яства. Чем те места отличаются от тех, что порой устраивают себе власть предержащие уже здесь, в своей земной жизни? Глядя на все пиршества и попойки, на которых бывал, и которые устраивали те, кто имел много денег, кто был у власти, Истмах порой удивлялся – может ли фантазия богов всех племён сотворить то, что он видел на таких пирах?
       Нет, он не завидовал. Воспринимая всё происходящее, возможно, лишь как декорацию, которая вскоре сменится, и вновь можно будет вернуться к своим обязанностям, к тому, что любил. Или кого…
       …Истмах резко обернулся. Позади стояли четыре воина. Ещё один – чуть поодаль. Все держали руки на рукоятках мечей. Пятый воин, тот, что был позади всех – выглядел растерянным. Все воины были чужие – из Кутового удела.
       Сам Истмах был одет просто – никаких знаков отличия у него не было. Он вполне мог сойти за простого странствующего воина, без определённой принадлежности. Если только эти его не знали в лицо.
       Истмах встал и внимательно посмотрел на воинов. Они меж собой переглядывались, вперёд выступил один коренастый, видимо командир. Смотрели, будто видели впервые. Но пятый, тот, что позади, напряжённо всматривался в Истмаха, затем опустил глаза и несколько раз судорожно вздохнул. Никто из первых четверых того не заметил.
       Страх припоздал. Страх ещё не успел сдавить горло и заставить руки дрожать. Так бывает. Бывает, что несколько мгновений голова ещё остаётся спокойной. А потом, у самых отчаянных наступает пора храбрости. Меж этими двумя точками существует мгновение или вечность страха. Именно тогда решается: опустит ли человек глаза, и покориться судьбе, или же будет бороться.
       …Я отступил. Путь Подопечного…
       А порой бывает и так, что именно страх придаёт силы. Я не буду выгораживать Подопечного, говоря, что он – отчаянный и смелый боец. Он испугался. Испугался пленения, момента, когда отберут его меч, что был ныне словно символ его силы и уверенности в себе. Испугался, что поставят на колени, что заломят руки за спину. Испугался, что узнают и будут… нет, не бить, боли он не боялся. Он был воином, и это была часть его бытия. Он боялся унижений, он боялся именно того момента, когда пленённые люди начинают терять себя. Момента, когда начинается в Человеке Раб.
       Страх и отчаяние. Именно эти чувства стали рычагами следующих действий Истмаха, бывшего наместника.
       А со стороны порой кажется, что человек отважен и храбр…
       Истмах улыбнулся как-то виновато, повёл правой рукой, отвлекая внимание, резко ступил вперёд шаг и молниеносно ударил первого воина правой ногой. В то мгновение он уже вытаскивал меч левой рукой и успел ударить лишь его рукоятью (дабы не делать лишнего по времени разворота) ещё одного воина в лицо. Тот также упал. Теперь трое. Ненадолго. Двое оставшихся обнажили мечи, третий колебался. Истмаху некогда было выбирать: тот, что покрупнее - казался опаснее, но порой юркий – куда более серьезен. Истмах ударил громилу мечом. Несколько ударов, и того, обманным движением удалось ударить в ногу, а когда громила склонился – скорее механически, Истмах ударил его в лицо ногой. Воин скатился с небольшой высоты гранитного пригорка. Осталось двое. Юркий ринулся на Истмаха, удары сыпались один за другим. Юркий, оборачиваясь к пятому кричал: «Ну что же ты? Нападай, нападай!». Тот начал заходить сзади, и Истмаху пришлось отступать вбок. Он выпустил из виду пятого и с яростью обрушился на юркого. Несколько ударов и тот был повержен.
       Истмах вновь обернулся, повёл головой – поднимался первый, которого Истмах оттолкнул ногой. Два быстрых шага и Истмах оказался около него, два удара накрест и воин, что едва успел вынуть меч, упал замертво.
       Истмах повернулся к пятому. Лишь мгновение они смотрели друг другу в глаза. Истмах едва опустил взгляд на грудь воина, тот, словно готовясь к удару, развёл руки. В тот момент Истмах ударил скользящим ударом. Затрещала рубаха, заскрежетал металл меча о кольчугу, и воин рухнул. Истмах ринулся к нему и присел, обернувшись к остальным, не теряя их из виду. Почти все его противники были ранены не смертельно, они могли встать в любой момент, но по счастью, пока были без сознания, громила ломал кусты где-то внизу, громко ругаясь и постанывая в зарослях крапивы и кирказона.
       Истмах склонился к самому уху своего последнего противника, ни на мгновение не упуская иных воинов из виду.
       – Почему здесь?
       – Старум приказал… – так же тихо, с готовностью говорить, прошептал поверженный воин.
       – Почему раньше не доложил?
       – Прости, Истмах, не сумел.
       – Когда придёшь?
       – Вскоре передам вести, или сам… А ты что тут?
       Истмах не ответил, поджал левый угол губ, как бы скептически относясь к своим решениям и путешествиям. Он, наконец, посмотрел на юношу, улыбнулся только глазами, бесшумно сложил губы, проговаривая: «Удачи тебе».
       Склоняясь, быстро побежал к перелеску вверх по склону.
       Да, молодой Пакус был ценным агентом, раскрывать его смысла не было.
       Едва он вошёл в полог перелеска, как услышал приближающийся мерный топот копыт лошадей. Остановился и прислушался. Свои? Велиславу надоело ждать? Нет, лошадей больше – около десятка. Истмах присел и замер. Со стороны недавнего боя послышались разговоры, болезненные вскрики и стоны – воины приходили в себя. Новый отряд остановил движение, видимо люди также прислушивались. Раздался приказ осмотреться, и пять или шесть всадников метнулись в сторону гранитного пригорка.
       Оставаться здесь нельзя. Но, как и куда двигаться? Можно ли нерешительность назвать стратегическим выжиданием?
       От пригорка послышались громкие выкрики. Последовала команда осматривать всё вокруг. Видимо Старум особо не прятался, если его воины вот так открыто рыщут в пределах Гастаньской округи Истмаха. Стараясь двигаться бесшумно – чем дальше он уйдёт по-тихому, тем лучше, он начал передвигаться выше по склону. Но что лучше? «Навести» внимание противника на четверых воинов и самого Истмаха? Пятеро против пятнадцати, …ну пускай, даже двенадцати-тринадцати… Шансов мало… Нет, Истмах двигался очень тихо, ни один сук не треснул под его ногами, ветка не шелохнулась, как это порой бывает в самый ответственный момент. Нет. Но двигался он слишком медленно – его просто нагнали те, кто обыскивал местность. Один взгляд, и Истмах даже встретился глазами с этим взором. И он побежал.
       …Но вот тут скажу. Побежал не из страха-трусости, а от страха плена…
       Напрямик бежать было нельзя: метнулся по кустарникам – так и прицельно стрелять не смогут. Пока бежал – выкрикивал разные приказы, имена всех воинов, которые приходили ему на ум: пусть уж враги думают, что здесь целый отряд: будут осторожнее, а значит – медленней его искать. Может, всё же, удастся оторваться? Кроме того, может, Велислав услышит – не поможет самому Истмаху, так хоть сами укроются и не попадутся этим бродягам. …И он ни на минуту не сомневался в преданности Пакуса.
       Петляя, он свернул направо, вновь попал ближе к реке – здесь также были невысокие выходы гранита, и рос кустарник – можно укрыться. Да, укрыться-то можно было, но как, когда обложили вокруг? Он бежал, ломая кусты, но всякий раз замирая, слышал, что по его следу идут. Он сам порождал шум. Словно кровь раненного зверя, струился за ним шум его передвижения. Он остановился в который раз: впереди открывался широкий луг – пастбище, травы высокой не было, да и всадник легко догонит. Вот то место, Истмах, которое может стать прекрасной ареной твоей гибели. Жаль, что твои кости найдут здесь не скоро.
       Сверху посыпались мелкие камешки… Справа слышался топот нескольких лошадей.
       Истмах улыбнулся и закусил губу: «…как же коротка жизнь… Что он успел в своей никчёмной жизни…?».
       …Но думаю, что люди, которые задумываются о никчёмности своего бытия, уже имеют вес, выходя на суд Судьбы…. Внезапно я ощутил присутствие некого существа. Ему я был не рад. Но Истмаху некуда деваться. Что будет делать то существо? Только лишь наблюдать? Или вмешается ради забавы? Те создания неподвластны никому…
       Неожиданно для Истмаха совсем рядом послышался тихий мелодичный голос:
       – Не бойся. Не кричи.
       Истмах резко обернулся. Рядом с ним показался, словно вышел из камня, молодой юноша. Он глядел на Истмаха с любопытством, и, будто бы удивляясь, едва заметным движением повёл головой, чуть улыбнулся и сказал:
       – Доверься мне. Молчи, не двигайся, и они не увидят тебя…
       Голос тих и спокоен, движения ни коем образом не вызывали опасений; лицо юноши было молодым, чистым, а глаза – лучистые как…, как у… Они казались насмешливыми, но не выказывали в их обладателе особу пустую и взбалмошную. Юноша был немного ниже самого Истмаха, худ, одет в тёмно-зелёную рубашку с золотистой вышивкой, и такого же, примерно, цвета штаны. Босой. Но Истмаха он тревожил. Сам Истмах был воином, хорошим, знающим, но он не понимал, как юноша мог здесь незаметно очутиться. И что ему, собственно, было нужно. …Или, может, это был отголосок моих беспокойств?
        «Не гляди ему в глаза» – буркнул я. Юноша перевёл взгляд в мою сторону, улыбнулся и сказал:
       – Не тревожься. За него просили.
       Я пожал плечами. Раз так…
       Истмах не мог меня видеть, не мог видеть, к кому обращался незнакомый юноша.
       Шум погони нарастал: хрипели кони, слышался их топот, громкие разговоры, брань, трещали кусты. Юноша мягко обеими руками прислонил Истмаха к камню, сам стал впереди него. И вдруг Истмах словно бы стал видеть всё как сквозь марево. Так иногда бывает, когда от сильной жары над дорогой поднимается горячий воздух, создавая миражи: появившиеся кони и люди не имели чётких границ, хоть и были цветными.
       …Я, чувствуя смятение Подопечного, лишь поморщился. Какой будет плата? Ведь неспроста то…
       Раздались голоса:
       – Куда он мог деться? Да ведь только был… Обыскать здесь всё!
       Истмах замер и, кажется, даже перестал дышать. Он видел, как всадники Старума спешивались, и в рвении, замешанном на ярости от поражения и обмана, рыскали. На лугу искать было бесполезно – всё обозримо. Одни ринулись к тростнику и воде, иные подошли совсем близко к камням, раздвигали мечами кусты. Здесь, в общем-то, и наугад тыкать мечами в траву не приходилось – всё было хорошо видно и так. Воины бранились.
       Истмах недоумённо потихоньку выдохнул и исподволь начал дышать. Вдруг, он поймал себя на мысли, что не чувствует запаха своего странного спасителя. Вернее обычного человеческого запаха, того, что присущ каждому человеку, пусть он даже только искупался. Только… запах свежескошенной травы, вкупе с запахом мяты, шалфея, котовника, …ландыша или…? Как такое могло быть? Помимо своей воли Истмах коснулся пальцами правой руки плеча юноши – ныне он видел его как полупрозрачную тень. Тот болезненно выдохнул и едва повернул голову. Тихо, но словно через силу овладевая тембром своего голоса, он сказал:
       – Мне сейчас очень больно, убери руку.
       Истмах немедленно исполнил. Юноша наклонил голову, облегчённо и одновременно словно обессилено выдыхая, как после приступа сильной боли. Больше не говорил. Истмах не двигался. Воины, искавшие его, даже проходя мимо и глядя на него, казалось бы, не замечали.
       Прошло довольно много времени, когда воины Старума, среди них и Пакус, так и не придя к единому мнению о том, как убежал неизвестный воин – убрались из поля зрения. Но юноша стоял и не двигался. Наконец, он отступил на шаг, повернулся к Истмаху и, придерживая второй рукой то место на плече, которого касался Истмах, сказал просто:
       – Можешь идти. Они уже далеко.
       Истмах медлил. Идти нужно было – он беспокоился за своих воинов и Велислава. Но вот так развернуться и уйти? Затем-то, всё же, сказал:
       – Кто ты? Отчего помог? Что должен я тебе за спасение?
       Юноша смотрел на него, чуть опустив голову, но глядя в глаза Истмаху, устало улыбнулся:
       – Ничего не должен. За тебя просили. Я мог помочь, вот и помог.
       – Кто просил?
       Юноша пожал плечами, смотрел теперь добродушно, улыбка стала теплее:
       – Не знаю. Но просьба была сильной, следовательно, не просто смертный о тебе молил.
       – Как это? Я не понимаю…?
       Юноша добродушно хмыкнул:
       – Я не могу объяснить, сам не знаю, кто это был. Просто я мог помочь – вот и помог. – Вновь повторил он. Развернулся, чтоб уйти, но Истмах протянул к нему руку, дабы взять его за запястье, но вспомнив о боли, которую наблюдал, отдёрнул руку. Юноша заметил жест, улыбнулся, тихо сказал:
       – Нет, теперь уже мне не будет больно, я стал, как и раньше. Сейчас больно будет тебе. Не нужно меня касаться. Чего ты хочешь?
       – Как зовут тебя?
       Юноша посмотрел на него пытливо, в золотистых глазах светились искорки лукавства:
       – Не стоит спрашивать. Всё равно не поверишь.
       Истмах вспыльчиво сказал:
       – Я и так не верю, в то, что видел. В то, как ты меня спас, поэтому твоё имя – меня не испугает. Ты – необыкновенен, но не причинил мне зла, а спас. Я хочу знать, кого благодарить!
       – Меня называют по-разному в разных народах и племенах. Для вас, здесь живущих – я Леший.
       Истмах отступил, поражённый:
       – …а как же старик, белобородый, маленький…?
       Юноша широко, сердечно улыбнулся. А потом засмеялся тихо, но словно многочисленные колокольчики перекликались, или слышался перезвон капель лесного ключа в том смехе:
       – Я такой, каким человек готов меня видеть. Пред тобой – я такой. А ещё…, скажу тебе, пожалуй, спасибо, за то, что никогда без толку, ради забавы, не убил животного, за то, что сажаешь для меня чащи. За то, что без надобности никогда в живое дерево топора не вогнал. Прощай.
       Истмах смотрел на него долго, а затем – поклонился юноше в пол. Но вдруг выдохнул, словно спохватился:
       – Постой… Скажи, есть ли у тебя сестра?
       – Много их у меня…
       – …А такая, что ныне живёт среди людей…?
       …Мне этот вопрос показался глупым, настолько запрашиваемое было невероятно. Я знал, куда клонил Истмах, но о таком я не слышал…
       Юноша серьезно посмотрел на него, стала заметна его грусть. Он кивнул:
       – И такие есть. Прощай. – Он ушёл, не оборачиваясь. Истмах смотрел ему вослед.
       А затем осторожно двинулся вдоль выходов гранитов к перелеску. Кажется, действительно никого не было. Он побежал. Вначале – легко, касаясь земли лишь носками, а затем перешёл на размеренный бег, как когда-то в молодости. …До того, как привык передвигаться верхом, …до того, как начали стелить ему дорожки, …до того, как стал обрюзгшим, недовольным, горделивым…
       …Дыхание было тяжёло, сбивалось, в боку кололо, он несколько раз споткнулся, пот заливал глаза. Он бежал уже не потому, что хотелось лёгкости, не потому, что хотелось жить, а лишь за тем, чтоб не остановиться. Знал, что если встанет передохнуть, то пойдёт уже не скоро, да и то: проклиная тяжёлое обмундирование, неровную дорогу, палящее солнце и … да какая разница, если ты, Истмах, давно отучился бегать…? Наместник…
       Он, спустя порядочное количество времени, добрался до своих воинов. Все они были встревожены, держались настороже. Но, видимо, воины Старума всё же поостереглись выступать так далеко в пределы владений Истмаха. Тот сильно запыхался, опёрся ладонями на колени, согнувшись, переводил дыхание, однако в глазах темнело, гортань, казалось, рвало сухостью, сердце бешено колотилось. Ещё и Велислав насмехался:
       – Что, не придаёт власть лёгкости? – Он протянул Истмаху баклажку с водой. Тот испытующе поглядел на него, а затем рассмеялся. Смеялся и Велислав, весело было и воинам.
       …Можно смеяться, когда избежали смертельной опасности… Можно…
       …Однако, чем больше Истмах в обратной дороге раздумывал о произошедшем, тем больше в его голове заседала одна мысль. Хотя лично я не был склонен расценивать эту версию, как факт. Людей с золотистыми глазами – достаточно много. А с лучистым взором…
       В ту ночь, у костра, он увидел краткий сон, который, как мне показалось, был подсознательным обобщением его отношений с Геристой. Он видел Геристу красивой и пленительной, манящей, однако её образ на мгновение затуманился, как отражение на поверхности воды и, едва выдвинув вперёд руку, из Геристы ступила шаг прочь Ата. В тот же миг, силуэт Геристы померк и её тело сделалось серой паутиной, что во мгновение пала на землю. – Истмах проснулся в холодном поту.
       …Как ни странно, это событие стало последним моментом в отношениях Истмаха и Геристы. Он как-то по-иному посмотрел на свою жизнь. Как, порой, бывает, когда человек очень долго отсутствовал, а по приезду убедился, что «старый стул», всё же, изжил своё подле, и его необходимо убрать, как минимум из дома, а как максимум – из жизни…
                97
       …Он уходил, благодарный за то, что она его не удерживала. Она была славная, но с ней он оставался на месте. С ней – ему скучно. Он понимал, что сам он сделает намного больше. Да, с ней было хорошо, весело, увлекательно и может, счастливо на душе. Но это – …было…
       Он, признаться, был рад, что это расставание прошло вот так. Хорошо, когда можно откупиться от женщины. А если и замучает ностальгия – утешать себя тем, что если бы он был ей истинно дорог, она бы не взяла взамен денег. В ситуации, когда она обменяла чувства на какую-то подвеску, кольцо или другую дребедень, мужчина всегда выглядит обиженным. Пусть и разлюбил её. Пусть и устал от неё. А цена вопроса? Главное, лишь бы не было истерик.
       В ситуации Истмаха – истерик и не могло быть. Гериста просто не имела права на что-то претендовать. Хозяин он. И ему решать. Но женщины, в порыве чувств – неуправляемы, не одно государство пало от женской обиды.
       Да, Истмаху определенно стало спокойней от того, что она не плакала и не рыдала. А что будет переживать – главное он того не видел.
       Нет, он вовсе не был воплощением зла. В каждом из людей, наверняка живёт человечек, слабый и обиженный на жизнь. У кого-то он маленький и появляется лишь в период больших горестей, а у некоторых он заполоняет всё естество и тогда можно видеть истеричных женщин, самовлюблённых мужчин.
       А после? Всё разом отринуть – много смелости не потребно. А после? Переживал ли он? Мне порой казалось что нет. Но наверно – я слишком мало знал его (?). Как так может быть? Может. Он, всё же, не скучал, но пустота в душе пока была. И сколь не заполняй её…, как старый зарошенный колодец – много мусора набросали туда неблагодарные люди, и животные гибли там, а может и тело чьё… Но сколько не забрасывай землёй да травой, а только дождь всё равно размывает почву, образуются промоины и вновь открываются щели. …Хотя, вода всего лишь уплотняет почву, замывая провалы где-то там, глубоко, и не видно то человеку, только взор теребит новыми ранами на поверхности земли.
       Порой бывает… И рад, что избавился, а – пусто и …, первое время. Но что делать? Люди – они ведь такие, временами и сами не знают, чего хотят. А здесь…, Истмах связывал с Геристой определённые надежды. Да кто ж виноват, что его надежды не оправдались ею? Кто виноват, что он ошибся, что принял дичёк за прекрасное сладкое яблоко, что сам, в своей в душе, посеял семена не той надежды?
       Но, спустя совсем скоро Истмах успокоился. …Не потому, что был так непостоянен, а просто…, случается, что небольшое знакомство, несколько слов незнакомого человека, нестандартная ситуация координально решают проблему.
       …Истмах невольно стал свидетелем, как дверь одного добротного дома, где жили богатые и влиятельные люди в Гастани, открылись, и оттуда, с руганью выбросили собачку. Такую, из декоративных – бесполезные существа, нужные лишь для того, чтоб произвести благонравное впечатление на соседей, любовницу, умилостивить жену, или преподнести в качестве подарка капризным детям. Небольшая собачка, тощенькая, на тоненьких лапках. Она вновь кинулась к двери дома, начала лаясь и скрести дверь. Та вновь открылась и ринувшуюся, однако потерявшую уже былую гордыню и уверенность, собачку, с руганью вновь отбросили метлой на улицу…
       Как же, порой, похожи некоторые представители рода человеческого на таких собачек: холёные, уверенные в себе, с самого рождения убежденные, что они и только они достойны властвовать в этом мире… А после даже не понимают, отчего так круто меняется мир, отчего хозяин вдруг стал немилостив и не хочет их больше видеть…
       Геристу не выбросили как собачку. Истмах не поскупился.
       Странная ситуация с собачкой, но она очень помогла Истмаху примириться с тем, что произошло, с тем, что ничего он по сути не должен Геристе. Да и она не обязана была его любить. Если такая вообще могла любить…
       Вот так и разрешилась ситуация с Геристой…
                98
       …Все эти неприятности сильно сказались на состоянии Истмаха. Несколько дней он был тревожен. Не позволил себе выказать то кому-либо. Но я знал, какие бури беспокоят его сознание. Вечером он отменил совещание. Ходил по комнате. Прилёг – за полночь. Уснул – и того позже.
       Он проснулся от тревоги, словно нетерпеливый и беспокойный сон охотника был прерван слабым шелестом листвы, едва слышным треском ветви от единственного неудачного шага оленя.
       В комнате кто-то был. Истмах резко сел. Тень стояла у двери. Силуэт был знаком. Истмах несмело, не оттого, что боялся, а оттого, что очень желал того, но не смел надеяться… Спросил:
       – Ата?
       – Я…
       – Ата! Я… хотел тебя увидеть, я молил о том небеса.
       – Я услышала… – Она ступила ближе.
       Едва различимый свет от очага осветил знакомое лицо – оно казалось очень бледным, с одной стороны – заметно грязным. Так, словно бы человека наотмашь ударили, и он упал ничком в пыль. Волосы её растрепаны, распущены, но также заметно, что то была ранее – высокая прическа, из которой волосы изрядно выбились. На ней - простое льняное платье без отворота, с прямым глубоким вырезом, рукав – две трети. Может от того Истмах рассмотрел синяки и порезы на её запястьях. Она была боса.
       – Что с тобой?
       Она удивлённо приподняла брови:
       – Со мной? – Чуть улыбнулась виновато. – Я… просто живу.
       – Ата! – Истмах проговорил, словно прислушался. – …Ты раньше не приходила во время дождя. В дождь приходят только мёртвые. – Он словно рассуждал, но был спокоен.
       – Мертва? Я мертва? – Ата была растерянна и чуть оглядывалась, словно что-то искала. – Нет, наместник, ты ошибаешься. Ты звал меня и я пришла.
       – …Скажи, Ата, ты снишься мне или я не сплю?
       – Я не знаю. – Но вдруг она сделала растерянное или даже испуганное движение к двери, – …ты прогоняешь меня, боишься, не хочешь видеть, наместник? Ты не…, – она запнулась и начала отступать, так, словно бы таяла.
       Истмах резко вскочил и ринулся к ней:
       – Нет! Ата, нет! Поверь мне! Мне всё равно ныне, жива ты или… Сплю я или нет! Не уходи!
       Ата остановилась, едва повернулась, но не подняла головы:
       – Хоть ты не гонишь меня? Это правда? – Она посмотрела ему в глаза. Это был взгляд надежды. Взгляд собаки, что после долгих дней ожидания увидела знакомый силуэт на пороге. Взгляд женщины, когда она слышит, но ещё не верит в то, что нужна и желанна.
       Она опустила глаза, но затем робко, словно ища поддержки, не то попросила, не то вопросила:
       – Ты только не трогай меня?
       – Я не буду. Что мне делать?
       – Ложись. Я могу побыть рядом. У меня ещё есть немного…. Посидеть, если ты позволишь… – Ата подошла ближе.
       – Я хочу этого. 
       – Нет, сядь с другой стороны, справа, …присядь на моё ложе. – Истмах не отрывал от неё взгляда.
       – Только не касайся меня, Истмах.
       Он лёг. Беспокойно наблюдал, как она подошла к его ложу. Он порывался что-то произнести, но затем, с отчаяньем в голосе, скрипя зубами от бессилия, резко сказал, словно готовя себя к чему-то:
       – Тебя здесь нет. – Так же не то спросил, не то констатировал Истмах. – Я безумен?
       Ата присела на ложе, повернулась к нему, и мягко, но не снисходительно, улыбнулась:
       – Ты дорог мне, Истмах. Какая разница?
       Он сильно сжал кулаки, стиснул зубы, сверкнул глазами:
       – Не уходи больше.
       – Я не могу быть с тобой. Но если хочешь, я побуду до утра.
       – Хочу.
       – Но…, но положи меж нами меч. …Я жена другого. – Истмах кивнул, встал, достал свой меч и положил его посреди кровати, вдоль. Он вновь лёг, повернулся к Ате лицом.
       Она печально улыбнулась. А затем словно прислушавшись, переменилась на лице, тихо, даже тревожно произнесла:
       – …Мне очень холодно. И страшно.
       Истмах, помедлив, протянул поверх меча руку, раскрытой ладонью к Ате, молча, смотрел. Она вопросительно взглянула на него, а затем, поджала свою левую руку и, не говоря ни слова, легла щекой на его ладонь.
       …Её кожа, как и прежде, была очень мягкой. Так, по крайней мере, показалось Истмаху с его огрубелой кожей широкой руки. Сдавалось, её лицо заняло всю величину его ладони, она мягко положила свою правую руку на его запястье, едва дотрагиваясь пальцами до своего подбородка, так как кладут дети, слаживая ручки лодочкой, подкладывая их под подбородок. Ата не была мертвенно холодна. Её волосы мягко укрыли лезвие меча.
       – Ата, ты не держишь на меня зла? Я был… жесток с тобой?
       – Жесток? Ты, Истмах, не знаешь, что такое жестокость.
       – Ата, тебе плохо? Как тебе живётся?
       Она промолчала, не глядя на него.
       – Могу ли я помочь тебе?
       Она безмолвствовала, но затем сказала:
       – Не тревожь меня. Когда ты зовёшь меня – больно. Ты делаешь мне больно, Истмах.
       Истмах, было потянулся к её лицу второй рукой, но она долго посмотрела на него. Он осёкся.
       – Я не могу не звать тебя. Даже если и стисну зубы днём, твоё имя сорвётся с моих губ в полуночном забытье. Ата… Ты словно мой Ангел-хранитель. Ты помогаешь мне. Сколько раз во снах ты выручала меня?
       Она молчала.
       – Молчишь? Я… не хочу знать, почему ты это делаешь. По добру ли…, со зла ли… Но не оставляй меня. Я не жалуюсь. Я отпустил тебя, и ныне – не нахожу покоя. Если ты долго не мне снишься, во мне словно всё каменеет. Я так не хочу. Я хочу жить.
       – …Я не виновата.
       – Только глупец будет винить весну за сладостную тревогу. Только слепой безумец хулит солнце, что иссушает его слёзы на лице, согревает тело и утешает светом душу. Но Ата…
       Она, слушая его, будто сжималась вся, подогнув под себя ноги, убрав руку с его запястья, обхватила свои плечи. Словно мёрзла. Она отодвинулась от его руки и просто лежала рядом, съежившись на боку. Истмах не посмел протянуть руку вновь. Отчего-то им овладело странное чувство безысходности, что убивает всякое желание бороться. Он лишь смотрел на неё. Ата закрыла глаза и как бы уснула, дышала мерно. Истмах не осмеливался её окликнуть, дабы ещё раз посмотреть в её глаза и найти в них желанный отклик. Между ними лежал его меч.
       …Утром, когда он проснулся, на кровати, вдоль, находился его меч. По другую сторону от него, рядом – была примята постель так, словно совсем недавно здесь лежал маленький человек, на боку, скорчившись, точно бы ему было очень холодно или страшно.
                99
       …Истмах сейчас слушал пространные рассуждения грека и невольно вспоминал события недельной давности. Можно сколько угодно рассуждать об участии, доброте… Однако, если дело доходит до критической ситуации, потом всегда невольно задаёшься вопросами: «…а всё ли я сделал, что мог? …А было это столь важно для меня и для окружающих? …А было ли мне вообще до этого какое-то дело?».
       Когда Истмах думал о том, ему становилось отчего-то не по себе.
       Неделю тому назад он с отрядом в десять человек возвращались с ревизии дальних дозоров. Они были в приграничной полосе – мало ли кто здесь проходил, мало ли куда следовал? Дело близилось к вечеру, кони были уставшие, всадники – измотаны жарой и долгим переходом. Навстречу им, неожиданно из клубов пыли, показался небольшой обоз – скрипели возы, мычали быки, хрипели, задыхаясь, кони. Обоз степняков-землепашцев, под предводительством нескольких греков-купцов держали путь в Ольвию, наверняка так. Везли много мешков, наверно с зерном, небольшие бочонки с мёдом: следом остался крепкий вкусный дух. Везли ещё вязанки лисьих шкур – удачный торг был у греков. За обозом, в пыли – брели рабы. Наверно рабы, пленные, по большей части молодые девушки – около десяти, несколько девочек до десяти лет и два или три взрослых крепких раба. Кто они были? Невольники – северяне, купленные и перекупленные за красоту, выносливость, силу? Или должники, которые в тягость своему нынешнему хозяину, и он их поменял на звонкую монету? Или захваченные в ближайшем поселении подданные Истмаха?
       Наместник Истмах очень устал. Он приказал обогнуть обоз против ветра, дабы не дышать пылью. Остановил движение своих воинов и смотрел на пленников. Его поразила одна – высокая стройная девушка, тонкая, казалось – переломится, талия перевязана грубой верёвкой, длинные светлые волосы разметались и липли к разгоряченному, но пыльному лицу. По чистым полоскам на лице, от пыли и слёз, было заметно, что она много горевала.
       Истмах пропустил обоз, поехали дальше.
       Потом, и в ночёвку, и на следующий день, он много раз задавал себе вопросы: почему не остановил обоз, не спросил, что за пленников вели? У него из головы не выходили печальные глаза девушки со светлыми волосами. Она с такой тоской посмотрела на него, словно он был её последней надеждой. Спустя примерно час таких терзаний, он уже и готов был повернуть отряд и отбить пленников. Но что-то его останавливало. И это был не я. Моя позиция нейтральна.
       Да, Истмах много думал о том. Но, в конце концов, пришёл к выводу, что не помог им тогда только по одной причине. И она была не в том, что кони устали, не в том, что его отряд был мал. Всё было преодолимо. Однако иногда ценность человеческой жизни соизмеряется с человеческими усилиями, которые прилагаются для выполнения задачи. Истмаху нужно было всё бросить, оторваться от своих дел и помочь. Но он не смог взять на себя такую ответственность. Стоили ли те люди тех усилии? Многие, особенно дети? Были ли они в силах перенести обратную дальнюю дорогу, под охраной уставших воинов, что не могли выделить для них даже куска хлеба? Не буквально конечно. Но с пленниками – было слишком много проблем. Истмах был не готов к тому. Он не был готов взять на себя ответственность за судьбу всех этих людей и каждого в отдельности. Вот что тогда остановило Истмаха.
       Ныне он вполне отдавал себе отчёт, что такое время: кого-то покупают, кого-то продают, а кто-то, не вынеся тягот – умирал. И умирал, подчас не лишний, а хороший человек. Но кого это интересовало, если и завтра, и послезавтра будет то же самое? Вновь поведут пленников, вновь кто-то будет плакать, а кто-то не вынесет дороги и умрёт. Да, то всё будет. И вероятно всегда.
       Но Истмах не мог забыть печальные глаза белокурой девушки. Почему, порой, человеческая жизнь уравновешивается чьей-то усталостью и ленью?
       Кроме того, ему не давал покоя ещё один вопрос: вступился бы он за пленников, если бы там была Ата? Вот так, мимо, наверняка кто-то прошумел и для неё…
                100
       …Я должен был предупредить Истмаха.
       Я должен был «Хранить». Однако несколько опосредованных снов об опасности для себя, он проигнорировал. Я знал, что мне нужно использовать образ Аты, дабы его вразумить, к ней он прислушается. Но то - я приберёг на самый последний случай.
       Однако она приснилась ему раньше, чем я решился. Не знаю, почему так пришлось. За делами, Истмаху в последнее время не было особой возможности предаваться воспоминаниям, хотя… Я знал, как часто она чудилась ему. Как порой он видел её образ в повороте головы, смехе, улыбке, точёной фигурке, походке какой-то чужой, незнакомой ему девушки. И хотя в следующий же момент он разочаровывался: то была лишь тень Аты, блеклая и неинтересная. Но даже эти разочарования были ему отрадны. …Идя теперь по жизни, он, сожалея о прошлом, однако же – не видел Аты в будущем подле себя. Может и хотел, но… не планировал завоевать её вновь, не мечтал даже издали видеть её, посмотреть, как живёт. Прагматик? Или чересчур впечатлительный, не желая бередить свою душу? Может, потому и не было у него чувства сожаления, что лишний он в её далёкой жизни.
       Идя ныне по широкому тракту своего предназначения, он смаковал воспоминания, как хорошее, старинное вино смакует, порой, гурман.
       …И всё же, почему ему в ту ночь приснилась Ата? Я не знаю. Было ли это синтезом его размышлений и воспоминаний, или она сама…?
       Ему снилось, будто он медленно едет. Извилистая, пыльная дорога, низкие кустарники степной сливы по бокам дороги изрядно и уродливо искорёжены многочисленными стадами крупного рогатого скота. Истмах не один, за его спиной воины, но ощущает он себя одиноким. И вдруг, при дороге, он увидел утомлённого путника. Тот был одет очень бедно, с клюкой, большая шапка скрывала большую часть его головы. Лицо было неразличимо. Странник пристально наблюдал за передвижением Истмаха, и когда тот подъезжал, путник встал и своей палкой перегородил ему дорогу. Рука из-под драного рукава выглянула молодая и нежная, пальцы поманили Истмаха. Он постарался заглянуть в лицо путника, но не смог. Повинуясь предложению странника, и совершенно тому не удивляясь, Истмах сошел с коня, бросил поводья, и устремился вслед за тем на склон. Путник взбирался легко, словно скользил, Истмах чувствовал тяжесть подъёма, усталость, и казалось, что он – задыхается. Когда они взобрались на кромку, странник, маня за собой Истмаха, пошёл вдоль склона, а затем, спустя какое-то расстояние, указал Истмаху на кустарник внизу. Приглядевшись пристальней, Истмах увидел там троих затаившихся грабителей или убийц. Наготове у них были луки. Истмах отчётливо рассмотрел и мечи, и кинжалы за поясом, почему-то именно на оружии в тот момент был акцент. Пока Истмах рассматривал их, сделав несколько шагов вперёд, странник оставался на месте, совсем близко. Однако в нём что-то изменилось. И вот – Истмах оглянулся: совсем рядом с ним стоял не путник, а Ата. Она испытующе глядела ему в глаза, взгляд не был печален. Он был глубок и очень странен, будто она хотела о чём-то просить, но по какой-то причине – не могла. Удивительно, но Истмах ничего не сказал, лишь глядел на неё. А она, словно поняв, что он ничего не собирается делать, очень мягко, понимающе, улыбнулась, и, нагнув голову набок, произнесла:
       – Прости…
       С этим «прости» Истмах и проснулся. Он резко сел. Но поняв, что сейчас потеряет образ Аты, вновь лёг на подушку и, не меняя положения – закрыл глаза. Ещё на какое-то время ему удалось вернуть то виденье. Он видел губы, что произносили последний слог, но… образ мерк, расплылись черты лица Аты, её волосы утратили свой цвет, погасли удивительные глаза. И вот, на чёрном фоне – осталось только серое пятно.
       …Только серое пятно. Вот всё, что, порой, остаётся от любимых. Силуэт, неясный образ, теряются оттенки голоса, растворяются запахи. И лишь во снах можно, совершенно не удивляясь, видеть, беседовать, коснуться… Совершенная работа мозга или они действительно желают нам явиться? Пусть даже и мёртвыми…
       Нет, Истмах и представить себе не мог, что Ата мертва. Он помнил её живой. Живой, смеющейся или печальной, бегущей или тихо сидящей. Она была эмоциональна. Она была жива именно своими эмоциями. И… зная, что она жива, но, не имея возможности что-то изменить, Истмах подспудно чувствовал, что меж ними - непреодолимая стена. И он не решится заглянуть за неё. Удостовериться, что у Аты всё хорошо. Или наоборот – ей очень плохо. Взял бы он на себя ответственность за её жизнь, если бы довелось что-то вернуть? Была ли эта ноша соизмерима его желаниям? Да. Здесь не было гордыни от того, что она пренебрегла им. Здесь…наверно был страх. Страх узнать, что он не пришёл ей на помощь за секунду до того, как стало ей горько…
       …Истмах сел и задумался. Не в первый раз образ Аты предупреждал его об опасности. Нужно было подумать. Да, у него предполагалась поездка.
       …И Ата вновь оказалась права. Я лишь указал на тракте то место, которое ему виделось во сне: пребывая в своих раздумьях, он даже не обратил на это внимания. Истмах спешился, взяв с собой Велислава, взошёл вверх по склону, хоронясь. Он действительно увидел троих убийц, что поджидали кого-то. Может и его.
       Уместно ли отметить, что стереотипное мышление, порой не приносит пользы: трудно вычленить из череды событий именно те, которые станут впоследствии ключевыми. И это не невнимательность. Всего лишь – привычка полагаться на тот опыт, что уже имеет человек. А с иной стороны – стереотипное мышление важно, поскольку позволяет быстрее анализировать информацию в подобных ситуациях.
       Убить тех, кто на тебя покушался! Но прежде… Прежде надобно узнать, кто послал.
       Всех троих убийц захватили и допрашивали. Несчастные говорили, что не знали.
       …Что такое этика? Или совесть? Или…честность?
       Люди в отряде Истмаха – проверенные, будут молчать. А чего молчать-то? Истмах действовал на своей территории и всяк, кто на него здесь покушался – подлежал пыткам и смерти. Но…, человек остаётся человеком лишь, когда и вне людского взора ведёт себя как человек, …даже если никто ничего не узнает…
       Сейчас, когда полукровка Истмах стал почти что изгоем, к чему ему соблюдать правила «честны и доблестных»? Он оглядывал всех троих пленников, стоящих на коленях, связанными: крепкие, ладно сбитые, не молоды. Есть ли им чего бояться? Или всё осталось позади?
       – За меня платили?
       Первый взгляда не поднял, но едва ссутулился, словно готов драться до последнего. Истмах подошёл к нему и поднял его лицо. Взглянул в глаза. Тот ответил взглядом и не боялся. Нет. Этот не скажет.
       Второй – вздрогнул, едва слышно вдохнул воздух. Истмах отпустив первого, поднял вверх лицо второго:
       – Меня ли вообще ждали? – Зрачки убийцы расширились, дыхание сбилось, на висках выступили капли пота. Да, ждали Истмаха, даже если убийцы и будут отрицать.
       – Кто платил за меня? – Второй отвёл взгляд. Истмах ступил к третьему:
       – Остальных повесят, тебя – нет. Скажи, кто? Сколько?
       Учащённое дыхание и сердцебиение, сопутствующие сильному переживанию, страху, признак того, что организм борется с этими чувствами. Разуму – не всё равно, разум реагирует. И это – положительный момент. Это хорошо.
       Истмах выпрямился, расправил плечи. Хмыкнул и едва улыбнулся – за остальными наблюдает, а сам-то выдаёт, что давят на его плечи нерешённые проблемы. Нельзя сутулиться.
       – Скажи, Шускабат приказал убить меня?
       – Нет. – Мрачно сказал тот.
       – Кто?
       – В бывшем наместничестве Пантима теперь новый наместник. Он обещал королю Енрасему твою голову…
       – Кто ныне там правит?
       – Фонимах.
       Истмах молчал, пытаясь осмыслить ситуацию. Фонимах, тот самый, который старался подкупить Истмаха около двух лет тому назад – предлагал золото в обмен на спокойное существование, чтоб Гастань, из бурлящего переменами котла стала похожа на северное, мшистое болото. Фонимах…, что ж тебе не хватало? Но…, проще управлять табуном неучей, чем кучкой образованных людей. Проще запугивать да стричь шерсть у овец, чем пытаться что-то новое строить и рисковать при том. А если у Истмаха всё получалось, не станет ли он новым фаворитом короля? …Да что ж им всем так хочется властвовать? Всё угомониться не могут. Нет бы и свои округи развивать, но так то же думать надобно, да работать. Мало ли Истмах ездил по своему краю, мало ли сам помогал работать, таскать брёвна и …вспоминать не хочется. Он не чурался ни командования, ни чёрной работы. Всё хотел сам попробовать. …Но ведь люди какие бывают – проще задавить то, что поднимается, чем вровень ему соответствовать. Создать раздоры да править сверху, очень сверху, пока людишки внизу разбираются меж собой, да за своими заботами не поднимать головы. Что проще? Перессорь, разобщи, уничтожь самосознание, корни, на поворачивай это стадо быков в ту сторону, какую хочешь… Эх, Пантим, заменили тебя. …Значит новый приближённый ныне у короля Енрасема. Не долго продержался Ялхат, не долго. И ведь ничего слышно о том не было. Хотя…, жизнь – чем дальше по времени, тем меньше видно, тем серее, тем туманнее пространство впереди. И уже с расстояния в несколько лет и не отличишь, кто остался позади: случайный человек или тот, кто натягивает стрелу? А ведь и вправду, что поночи или в сумерках, что со временем…, то, что человека не видно, ещё не значит, что его там нет (присмотрись, услышь, найди). Как в переносном смысле слова, так и буквально.
       Уже уезжая со злополучного места, и …освободив разговорчивого убийцу, Истмах долгим взглядом посмотрел на Велислава:
       – Что-то отдавая, приоткрываясь сам, я знаю, чем в данную минуту занимаются мои враги. Они хотят отобрать у меня что-то? Если это малозначимо – я отдам…, и даже если это мой удел, но я буду точно уверен, что они занимаются его обустройством, а не строят козни, о которых мне пока ещё не донесли, я бы…, возможно, смирился. Но всё это и с другой стороны хорошо: если мой враг повёл себя нехорошо, не выполнил своих обещаний, не оказал помощи – те, кто сомневается во мне, обратятся ко мне быстрее, основываясь на опыте предыдущих пострадавших. …Чтобы враги были неопасны, нужно озадачить и занять их.
       …Жизнь складывается так, что в мирные времена осуждение и понимание бредут среди людей, как калеки, опираясь на факты, нравственность, совесть, суеверия и прочее. Но смутные времена понукают, и вот уже осуждение бредёт под руку с наказанием…
                101
       …И вот так бывает…
       Шло время. Понимая всю глубину гнили правления Енрасема, познав ширину несправедливости короля к своей особе, видя, каких людей привечает этот правитель, несмотря на покушения на свою жизнь, Истмах всё же не решался выступить открыто против власти богами избранного короля. Короля, за власть которого он сам не раз рисковал жизнью. …Как трудно человеку, ни разу не укравшему, подобрать яблоко у чужого сада. …Как трудно войти в воду тому, кто ни разу не плавал, …как тяжело совестливому человеку, изменить своим убеждениям и клятвам.
       Сказать, что он был трусом? Нет! Или, может, просто – слабовольным? Не смеют даже думать так. И не настолько он был зол на короля. Слишком много всего произошло. Слишком многому он стал свидетелем. И наступает момент, когда ещё можно качнуть лодку в другую сторону и попытаться удержать её на плаву...
       …Но не один Истмах был таков. В Гастань, на совещание приехало несколько знатных людей. Ехали хоронясь, ехали как заговорщики. Кто они? Неудовлетворённые сытой жизнью и ищущие приключений богачи? Или бедолаги, которые не имели куска хлеба? Нет, последние мыкались по глубинкам, прячась от малейшей тени. …Или бунтовщики-авантюристы? Но…, ведь и Истмаха также можно было причислить к богатой знати. Как же тогда?
       Пока же Истмах лишь привечал гостей. Достаточно тяжело, да наверно и не интересно анализировать эти настороженные взгляды, недомолвки, шепоток, тайны…
       …Вот – задумчиво сидит Пантим. С тех пор как его сместили с наместничества, этот, в общем-то, ещё не старый и оттого деятельный человек, остался не у дел. Привык руководить, всё знать, всё решать и всем навязывать советы… Навязывать? Когда человек у власти, его советы не навязчивы, а благодатны. И речь его звучит как-то…, сожалеет о прошлом? Или призывает к чему?
       – Так проезжал давеча. И что? Даже в Гастаньском наместничестве…
       …употребил слово "Гастаньское". А ведь не хозяин Гастани ныне при власти на этих землях. Наместничество ныне Колчево. Но сказал так, наверняка, чтоб не уязвить Истмаха. Дипломат…
       – … видел далёкие и близкие развалины, поросшие травой. И поля, покрытые степными травами, словно и не было здесь руки человека, словно не хозяин ещё совсем недавно следил за посевами, а духи какие лесные да степные… Да и люди с потухшим взором, у некоторых в глазах видна настороженность, страх сквозит; а зайти в дома – и брошенные гнёзда стрижей только, да собаки полудикие…
       Или Потаня Горбатый – и увечье , и знатность были даны ему от рождения. Но первое делало невозможным его военную карьеру при дворе, второе – подначивало к тому. Эта двойственность сказалась на характере: желая соответствовать, но отличаясь слабым здоровьем, он имел немного храбрости, но большие амбиции. Говоря что-то, высказывая достаточно разумные вещи, он, однако – примолкал и лишь следил за реакцией участников. Но назвать его манипулятором было нельзя. Просто – душевно маленький человек. Который желает казаться незаметным, однако его душу разрывают острые растущие грани кристаллической славы.
       Вот ещё – сестра Яринеха, сидит чинно, глядит перед собой, цену себе знает. Отчего она здесь? Некрасива: крупные черты лица, глаза навыкате, узкие губы, что не привыкли кривиться в улыбку. Её черт не сглаживает даже богатство – своей семьи нет. Быть может и была она хорошей, но её внешность не давала людям к ней приблизиться, разглядеть душу.
       …Секилас – также не чистой крови. Он – залог мира в этих краях. Его мать была отдана в жёны его отцу, как символ мира. Что ж, мир действительно состоялся. Это главное. Живой, не мудрый, но опытный, молод, за ним идут люди, тянутся, верят в него. Но он уже немного разочаровался в жизни – не так быстро «загорается» новыми идеями. Хотя это ведь тоже не плохо: стабильность лучше необузданного шторма. Обращаясь к Истмаху, он сказал:
       – А что думает наш гостеприимный хозяин Истмах? Он ведь был одним из главных столпов власти короля на этих землях?
       Эх, Истмах, говорил я тебе: уважай того, кто уважает тебя. Но отличай уважение от лести. Здесь проходит очень тонкая грань. Или они – всего лишь отражения друг друга в зеркале? – Истмах глядел на него молчаливо, затем отвёл взгляд, скрестил руки на груди, будто задумался. Все, ожидая ответа, примолкли, но затем, слово за слово – беседа вновь возобновилась. Секилас считал Истмаха – ровней себе, самодостаточным человеком? Если же человек не мог составить себе цены, если был не уверен в себе – то лесть неизменно вызывала лишь злость. Так что – гордись, Истмах, ты – не пустое место в глазах знати…
       Сам Яринех, как и сестра его, кажется невозмутим. Но пальцы его впились в подлокотники, маска холодности не в силах скрыть внутренний огонь. Однако то не огонь справедливости или даже – жажда власти. Порой на его лице появляются оттенки презрения. И тогда становится ясно, что если и вырвется на поверхность его огонь, то станет мерным, неумолимым пламенем ярости и ненависти. В меру жесток, в меру зол, в меру… Всего в меру…:
       – Мои земли они не тронут. И до сих пор не трогали. Что мне Шускабат? Мои земли – наследные. Он не трогает мои уделы, ибо знает, и не только сам Шускабат, но и все остальные, – он повысил голос и обвёл всех покровительственным взглядом, – …знают, что я не буду обращаться в официальные суды, не побегу с жалобами к королю, а разберусь сам. Да так, что не одно дитя останется сиротой. Я буду мстить до последнего колена. И это моё право, ибо я так считаю…
       …Истмах отвернулся и стал глядеть в окно. Его кресло стояло удобно, можно было, не презрев собравшихся, отвлечься. Какое небо голубое, кажется – бездонное, а ведь теперь не осень. А весна. Весной такое бывает редко. Облака высокие – кучевые: белыми громадами они возвышаются над неосвещёнными, и потому кажущимися – серыми. Солнце освещает уже не всю эту немыслимую армаду облаков. Солнце садится…
       ...Мирожив. Достаточно стар, опытен. Зря говорить не станет. Привёз младшего сына. Жаль, что старшие сыновья – гордецы да не чтут отца:
       – …Я помню, в старину говорили, оборачивайся не тогда, когда собака лает, а тогда, когда перестаешь слышать её лай…
       …Мудро. И Шускабат притих. Или что новое замышляет? Король не шлёт своих посланников. Ускаринад… Какие длинные разговоры. Все будто боятся сказать главное. А ведь недаром люди ехали. Не из праздного любопытства. Согретые теплом, выпестованные поколениями знати, что вы все дали этому краю? Вы все здесь боитесь даже вслух произнести то, что, потрясая кулаками, кричали у себя в замках, когда двери крепко-накрепко закрыты на засовы и никто вас не слышит. Времена смут – это тот шлифовальный порошок, который удаляет налёт будничности и мещанства, отметает шелуху никчёмности. Они создают из безликих болванчиков - личности, а плохими или хорошими те окажутся, будет зависеть от материала, что потрачен при их изготовлении.
       Доброхоня… Вроде говорящее имя… Но…, из пришлых. Праотцы его похоронены в горах, что лежат далеко на восток, отец – погребён где-то в западных краях – умер, путешествуя там, от болезни. Матери нет: когда отпрыски выросли – перебралась ближе к Риму (потянуло на родину). И где будет похоронен сам Доброхоня – не понятно. Хорошие деньги заплатил за свой удел. И для него это, кажется, не имело никакого значения…:
       – Бояться всего – бессмысленно, опасаться многих, в том числе и вас, здесь сидящих – разумно.
       …И это – хорошо сказано…
       – Почему именно Истмах принимает нас здесь? Помнится, он глотки рвал Кадиссе и хозяину его Дарину, выслуживаясь пред королём Енрасемом? – Потаня Горбатый. Тихоня вроде, а вот так. И одет…, одежда для многих людей – всё, а тем более, как у Потани – по последней моде королевского двора. Он так приближён к Енрасему? Хорошая модная одежда придаёт уверенность человеку. А раздень его – и беспомощно то существо.
       – Ты так кричишь, будто сам сомневаешься в том. – Спокойный, уверенный голос Пантима, казалось, разом охладил пыл Потани. Хороший человек. Жаль, что так затронули его перипетии королевской службы.
       О, сестра Яринеха подала голос. Как глубок смысл её слов? Что хотела сказать?
       – Сберечь одну жизнь – мелочно, сохранить жизнь многих – поверьте, наказуемо. Это значит, стереть своё имя из истории. Король Енрасем – сильный, а потомки подчас бывают неблагодарны. Король Енрасем победит и навсегда сотрёт имена из всех бумаг. А после – окажется, что Шускабат правит той же Гастанью. С самого начала. И кто будет помнить правду? Кто через десять лет поверит, что Истмах строил дороги и крепости, что Яринех ввёл новые законы относительно продаж земель, распределил чётко понятия «проступок» и «преступление»…
       …интересно, откуда ей то знать про потомков? Или ровняется на себя и своего брата? …Хорошо хоть Истмаха вспомнила, а не только брата.
       Но Яринех вновь поднялся:
       – Почему я должен ровняться на безродного бродягу? Который не знает или просто не уважает своего рода-племени, стараясь его предать забвению? Кто ты, бывший наместник Истмах? Кто твоя родня? Пока за тобой не будет твоей родни – я не уважаю тебя. – Он встал, но, не видя поддержки или одобрения от всех присутствующих, колебался. Постоял. Но дальнейшее несогласие и неприятие хозяина этого дома грозило подрывом авторитета, и он решительно сел, но скрестил руки на груди, как бы говоря: «Что ж, посмотрим, что вы здесь решите…»
       …Странно, историю своих родителей люди считают своей, а вот историю людей их поколения – чужой, интересы – устаревшими, мысли – глупыми, ценности – обветшалыми. И вот так же, уже второе поколение, через пятнадцать – двадцать лет не будет представлять абсолютно никакой ценности. И пусть бы только для чужих подростков, юношей, но ведь так можно и для своих… А ты Истмах, похоже, и ещё раньше…
       Истмах думал о своём. Переводя взгляд с лиц здесь присутствующих, он подумал, кто же первым из них побежит к Енрасему, чтоб обелить себя за слабости и жажду власти? Кто предатель? …Но разве это сейчас главное? Он вспомнил, как несколько дней тому назад возвращался в Гастань. По пути – решили передохнуть в одной харчевеньке – столы были поставлены рядом с помещением, в тени деревьев. Там и сели. К столу, видя спокойных, не пьяных и громко говорящих людей, подошла обычная дворовая шавка. В меру худа, старая зимняя шерсть уже вылезла, и вид собаки был неплох. Она не выказывала агрессии, стояла рядом, не унижалась, не припадала к земле за лишней косточкой. Просто стояла и немного виляла хвостом. Выражение морды было доброжелательно. И если бы это была обычная нищенка, она бы не канючила еду, а лишь стояла в стороне, дескать, если есть возможность – помогите. Шагах в трёх от матери-собаки сидели и стояли в нетерпении щенки, виляли хвостиками-палочками. Нетерпеливые переминались с лапки на лапку: кто – выкусывал блох, кто – потявкивал, дескать, мама – быстрее бы поесть…
       Истмах резко встал. Присутствующие – замолчали:
       – Я ещё не умер, а мне уже и саван поднесли. Я выступлю. Мне есть что терять, но если я сейчас промолчу – меня удавят втихомолку где-то, ночью. Растопчут всё, чем я дорожу ныне. А коль я потратил на то много сил, коль это то, что воспитал во мне род, да! Род! …коль хочу остаться в истории я – должно и мне сказать слово. Я выступаю против короля Енрасема. И хоть мало у меня сил, но я – опытный командир, под моё знамя встанут. И я надеюсь на вашу помощь, кто, чем сможет. Ибо должно прекратить всё то. Из-за слабости нашего короля, из-за алчности его прикормышей, мы потеряем эту землю. Люд этих земель засыпает зимней стужей, а раз так – должно ему замёрзнуть. И придут на эти земли те, кто станет попирать все наши труды, нашу власть и детей, тех, которых вырастили те, кто поверил нам. Кто поверил мне. Во славу нашего государства, ибо верю я, что надеется достойнейший на престол, если король Енрасем не станет слушать своих верных слуг, которые проливали за него кровь…
       …А хорошо сказал…
       …Странно, что порой, доказать себе что-то можно, лишь сломив себя самого…
                102
       …Истмах сдержал слово. Уже спустя три недели он принял около пяти тысяч воинов. А сколько их было всего? Часть из них действительно была воинами, а часть – те, кто хотел ими называться. Но за деньги они были готовы на всё. Как велико в каждом бунте участие романтиков, приспособленцев, циников, тех, кто действительно верит в то, что делает, т.е. «идейных»? Авантюристов? А каждый руководитель естественно скажет, что за ним – лишь те, кто разделяет его чаянья. …За его деньги они разделят с ним не только это.
       А цену, каждому из таких людей Истмах знал, вернее понимал. …Хм, понимал, что авантюристы, подчас, дороже предателей, хотя…, что может быть ценнее предателей? Жизнью своей дорожат? Зато знают больше да берут меньше. Во все времена предателей можно было скупить пачками, «в базарный-то день»… Следовательно…, люди действительно не ценят того, что у них есть, готовы зариться на журавля в небе, да пусть бы большого и красиво обрисованного…
       Истмах ныне шёл против бури. Многие хотели показать приверженность королю, особенно в глаза. Даже те, кто уже был готов выбивать подпорки из под трона Енрасема. Хотя…, думаю, не многие верили в победу «полукровки». Именно так, с налётом томной презрительности величали Истмаха. Но что делать? Свои земли он не давал на растерзания. Собрав войско он направился к Колчеве – вотчине Шускабата, однако на полдороги – повернул к столице Енрасема. Первый бой был дан едва ли не границе Колчева наместничества (бывшего Гастаньского) да земель бывшего наместничества Пантима.
       Да, Истмах шёл против бури. Против обстоятельств. Оставив для Гастаньской округи около несколько тысяч воинов (боялся, что в его отсутствие могут быть нападения), знал, однако, что многочисленные, отстроенными им крепости давали его людям преимущества. И он был твёрдо намерен закончить задуманное. Он понимал, по своему опыту знал, что чем больше ожиданий, тем выше вероятность сокрушительного поражения. Поэтому он ничего не ждал. Ни на что не надеялся. Он просто решил, что победит. …А будет ли это до его смерти или после…? Просто нужно верить. И делать то, во что веришь. Что сказать? Чтоб истинно то делать, нужно в то истинно верить…
       Хм, может, старел Истмах, но всё чаще, замечу, он ловил себя на мысли, что приветствуя людей, желая им здравия – нелицеприятно думал о людях…, тот же Мирожив, Яринех… Сборище людей, что не доверяли друг другу. Сборище…
                103
       …И завтра должна была состояться битва.
       Первая битва, которой, за долгие годы руководил Истмах – не наместник. Первая битва в его жизни, когда он сражается против короля Енрасема. Против того, кто прежде благоволил ему, чей брат был милостив. Сожалел ли Истмах о том положении, в котором он ныне находится, что поддался на россказни заговорщиков и выступил на их стороне? Была ли это месть Енрасему за то, что тот отобрал у него наместничество? На все эти вопросы я с уверенностью мог ответить твёрдое «Нет».
       Личной мести не было. Просто так сложились обстоятельства. Истмах не мстил. Он хотел, чтоб было лучше. А могло ли быть лучше, если страной правили «шускабаты», которые «хотели власть», обретали её по хотению? А может и не это… Деятельная натура бывшего наместника не терпела пустоты? Но у него была Гастань, правда он лишился входа к морю, и связь с иными краями была потеряна, но торговые отношения можно было вполне наладить и по суше. Тем более, что его знали и уважали. Нет, и с этой стороны он не был ущемлён. Интерес был. Может личные устремления? Скучно было жить, хотелось азарта, когда бурлит кровь, хотелось страха в глазах врагов, хотелось удовлетворить собственные амбиции и отомстить за унижение? В общем-то, тоже нет. Просто действительно так сложились обстоятельства. А те покушения на его жизнь? Если бы не… Если бы не случайности, что помогли предотвратить посягательства, о которых он даже не догадывался… Что тогда? Да ничего. Абсолютно ничего бы не было. Не было бы этих колебаний, этой пустоты и этого подспудного чувства, когда стоишь на крою пропасти…
       …Истмах всё сделал, всё проверил, знал, где расположены его отряды, знал, кто завтра первым двинется в бой. Он даже подозревал расстановку королевских сил. …Вот, какой-то юноша, почти мальчик спит, запрокинув голову. Он разметался во сне, ладонь разжалась, отпустила рукоять меча. Лицо чисто и прекрасно, …он едва начал бриться… Какого цвета у него глаза? Истмах не хотел, чтоб этот юноша завтра умер. Что спал, приоткрыв рот. Смешно, какой он уязвимый…, этот мальчик, что мнит себя великим воином. …Но они не научатся, пока не станут погибать. Как глупые скворцы, которые знают, как махать крыльями, которые знают, как становится на крыло. Но пока нескольких из них не схватит наземный хищник, пока сверху не спикирует на глупого и медлительного товарища ястреб,… пока страх за свою, именно свою, жизнь не пронзит их когтями, …а не за жизнь товарища – они не смогут быстрее поворачиваться. Только лишь за свою? А как же погибнуть, спасая товарища? Разве такого не случалось? Тогда как? За товарища… Это высшая ступень самосознания. …В те мгновения, когда лишь стрела или короткий удар пики, меча станут мерилом продвижением рядовых к успехам их командиров…
       У Истмаха, осознание того, что всё это бесполезно – уже пришло. Да, это бесполезно, но всё равно он выходил на битву против несправедливости. Он не был уверен, что они выиграют это сражение. Вернее – он почти наверняка знал то. У него было слишком мало сил. Но одно дело – не знать и лезть в драку, а другое дело знать и готовиться к тому. Сейчас он должен был оттянуть основные силы королевских войск, дать возможность перегруппировать резервы заговорщиков. Он должен был измотать королевских военачальников. Должен был малыми силами нанести большое моральное поражение приверженцам короля Енрасема. Должен… Он должен…
       Был ли план самоубийственен? А ради кого… он должен был жить? У него нет детей, нет наследников. Он знал, что Гастань, после его смерти наверняка разделят удельные управляющие, если вот такой «Шускабат» не наложит свою лапу. …Можно было тихо править и подготовить человека, что смог бы вынести бремя власти в Гастани. А ради чего ему это нужно ? Разве не всё равно, что будет после того, как он поклонится богам подземного царства? Думаю, это не фатализм, а реализм. Судил он правильно. А, кроме того, в стране, раздираемой распрями, ещё нужно было суметь спокойно жить и успеть подготовить достойного человека, чтоб дела получили достойного защитника. А кто бы смог? …Велислав? …Велислав уже спал. Белизар убыл готовить тех, кто был на подходе, и должен был прикрыть отступление разбитых отрядов Истмаха. Сейчас ты, бывший наместник, один.
       …Да ты вроде всегда был один. Один жил, один поднимался вверх, один оставался, когда стал наместником. Лишь на мгновенье тебе почудилось тепло, лишь мельком удалось увидеть солнце. И вновь ты, низложенный наместник, блуждаешь простым воином, рискуешь, ищешь своё место и призвание. За что тебе, Истмах, вечные скитания, это одиночество, от которого ты ищешь спасения у женщин, или приручая врагов?
       Так ли ты был сейчас прав, Истмах? Ты – готовишь сражение против законного властелина этих земель, против рода, что исконно правил здесь, ты хочешь причинить зло родственнику того, кто был к тебе добр…
       Истмах понимал, что бунт сильных и богатых против короля, и всё равно как его звали: Енрасем или кто другой…, непременно повлечёт за собой брожения в умах простых людей. Не просто, ох как не просто будет их после успокоить... Это создаст прецедент – менять того, кто кого-то почему-то не устроил. Был ли прав Енрасем или нет – он хозяин. Такой же, как и ты, Истмах, для жителей своих земель и крепостей. Что будет, если и тебя захотят сместить? Вот сейчас сидит какой-нибудь, мелкий разумом, воин в харчевне и подбивают его на неправедное: показать, что и он может править, так же как и сам Истмах. Что скажешь?
       Истмах прилёг, но перевернулся и лёг вверх лицом. Догоревшие костры, своими полумёртвыми угольями не могли ему помешать различать не только крупные звёзды, но и мелкие. Как говорят греки… это – отметины, что позволяют распознавать на небосклоне тех, кого боги взяли к себе за труды праведные? Сколько же они, герои, потратили сил, чтоб бороться за то, что считали важным, большим оно было или ничтожным? Сколько раз тот же Геракл шёл против жены отца своего, Зевса? Решения героев…., куда тебе до них, Истмах? То всё легенды, сказки, которыми старухи стращают внучков перед сном, чтоб не шалили. Там сказки и легенды, а здесь жизнь: широкая, непредсказуемая, с множеством подводных течений…
       Истмах проснулся рано. Наскоро перекусил. Постоял за спиной у Велислава, что так же, собираясь, ел, спеша. А когда тот встал и внезапно встретился взглядом с Истмахом, оробел, так внимателен был взгляд моего Подопечного. Мне даже на мгновение показалось, что Истмах сомневается в этом человеке. И Велислав это почувствовал. Он ступил шаг к Истмаху, глухо спросил:
       – Сомневаешься?
       – Ни мгновения. Просто я рад, что ты… А впрочем, – он махнул рукой, вскинул голову и презрительно сказал:
       – Если мы выживем, то будем вспоминать это как весёлое приключение, озорство. А если нет – нашу участь попомнят в страшных рассказах, историях с ужасным концом. Но мы того знать не будем. Удачи тебе! – Велислав склонил голову в ответ. Истмах ушёл, не оглядываясь. Сел на коня и в предрассветном мареве раннего лета поехал осматривать ещё раз расстановку сил.
       Широкое поле, а станет таким узким для кого-то... Кто-то лишь взглянет сквозь утреннюю пелену тумана, и этот миг навсегда остановит его первая стрела. А кто-то будет измерять поле телами и жизнями друзей. А кто-то, пройдя всю его длину, опьянённый страхом, будет бояться отвлечься и посмотреть врагу в глаза. Будет бояться выпустить из рук меч. Ведь оружие в руках дарует уверенность, ощущение власти. Над жизнями людей, над тем, что было дано этим тварям самими богами. Боги дали, а какой-нибудь трусливый воин из провинции, который пришёл сюда, оттого что больше не мог выносить унижений и побоев собственной жены… именно он и заберёт ту, богами данную, душу…
       Поле битвы…
       Первый месяц лета украсил это поле высокими колосьями льнянок и коровяка – роса россыпью жемчужин лежала на нераскрытых цветах. Едва склонённые тяжёлые головки клевера, а дальше, в утренней дымке – влажные султаны луговых трав. …Широкое поле… Шиповник цвёл. Высокие, порой в человеческий рост кустарники были в розовых прозрачных покрывалах цветов, удерживаемых на шипах, среди зелени, каплями росы. Говорят, роза – символ меча. Символ смерти. Так сродни ли поле битвы погостам?
       Сражение началось раньше, чем планировал Истмах – передовые отряды Грамиса выдвинулись из перелесков едва взошло солнце. Его первые лучи расцветили первые капли крови. В бой пошла тяжёлая пехота. Её Истмах двинул сразу, хотел расколоть отряды противника надвое, а затем дробить их резервами, что таились по выбалкам. Ему не удалось призвать на бой степняков-кочевников – признанных лучников, но у него было нечто другое. Он решил воспользоваться советами некоторых воинов и выпустить в сражение одновременно всадников, что маневрировали бы, и лучников, что сидели у них за спиной. Но и здесь было не всё в порядке. Нужна была отличная слаженность двух таких людей, а у него на подготовку такого резерва было не больше двух недель. И хоть по его приказу такие воины всё время тренировались, ели и спали плечом к плечу, больших надежд, вообще каких-либо иллюзий, Истмах на этот счёт не имел. Всё должна была решить схватка, условия в которой сменялась очень быстро. Ну как решить? Истмах знал, что его удел ныне – быть побеждённым, но свою жизнь он хотел продать подороже. Об этой своей участи знали все воины: Истмах приказал раздать жалование заблаговременно, чтоб не поживились стервятники платой, а чтоб мужчины отправили своим женщинам то, чего стоила жизнь солдата. Были и такие, кто дезертировал после получения платы. Но зато ныне Истмах знал, что сражается рядом лишь с сильными духом, смелыми и честными людьми. После того, как он ввёл в бой свой последний резерв, справа, где их теснили, к его удивлению – наметился перелом. Жилибер Мо повёл своих конников не прямо в лоб на копья и стрелы, а зашёл сзади, и теперь шёл по тылам, громя на своём пути обозы, крылом отряда – разя неповоротливые когорты вышколенного королевского войска. А порой, потерять обоз – значило больше, чем жизнь. Жизнь что – один удар мечом и всё, …а в обозе? И женщина, и золото, и дорогая сердцу тряпка, и амфора хорошего вина. Никогда и никуда не денется мелочность людей, что в угоду своим, даже не возвышенным страстям, дрогнут, если затрещит по швам их дорогая одежда. Жаль…
       Терять больше было нечего, Истмах встал равным среди равных в строй.
       …Терять больше было нечего и мне.
       Сегодня я должен был лишиться этого Подопечного. Ещё вчера обозначились его смертельные раны. Я уже знал: сначала стрела вонзится ему в грудь, чуть пониже сердца, а через мгновения его сзади разрубят почти до самого пояса… Оба ранения – смертельны. Липкая серость уже струилась по его венам, разлилась по всему телу. Я почти представлял его глаза в последний миг: залитые кровью, с непониманием того, почему его решений не слушаются руки, …в тех глазах – изумление… Да, первым будет изумление, потом внезапный страх, а потом… жалость о потерянном, о несовершённом, не сделанном?
       …Сколько таких глаз я уже видел? Сколь чувствовал то изнутри? Но иначе для Нас нельзя. Их боль мы чувствуем, понимаем и…
       Я не считал нужным ничего менять.
       Жизнь моего этого Подопечного была полна приключений, радостей и страстей, в хорошем смысле того слова. Он, родившись почти никем, рядовым, пылинкой, смог достичь много и очень многого. Он немало сделал и наверно мог бы сделать ещё больше. Но это был его Путь, его Судьба. Я понимал. Было ли мне жаль? Я верил, что достойных Подопечных у меня будет ещё достаточно.
       …Сравнивать ли каждого нового Подопечного с …приобретением новой вещи, после того, как была утеряна старая? Или с потерей любимой собачки, а впереди – новый любимец, которого ещё дрессировать и дрессировать? Была ли печаль по поводу потери друга, в которого вложил много сил, с которым пережил много моментов, о которых потом хочется вспомнить, …пока новый Подопечный спит? Тайком, сравнивая то, что имел, с тем новым, что получил, словно по ведомости…?
       Нет, понимание того, что так должно быть – присутствует всегда. Мы всегда знаем больше, чем знают Подопечные, но даже Мы не знаем Всего…
       Перед боем Истмах поцеловал медную прядь волос, что была прикреплена к правому запястному браслету.
       …Он стоял, принимая атаку, ни на шаг не отступая, ничем не выделяясь, но и не таясь – на нём были особенные доспехи, добротные: из мелких железных колечек – рубашка, что не доходила до колен, куртка с несколькими защитными пластинами на груди, запястные браслеты, поножи. Хороший шлем. Всё качественное, но тяжеловатое. Однако и Истмах не был воином-первогодком. Он был сравнительно молод, силён, зол. Он мог сражаться, и сражался. Держа в поле зрения всё впереди себя, он, тем не менее, почти чувствовал тех, кто дрался с ним рядом.
       Слева от него, среди воинов сражался какой-то худенький воин невысокого роста, в хлипкой защитной куртке. Истмах не видел, скольких противников тот поразил, но его самого изумило то, как ловко подросток уходил от ударов противника. Лица его не удавалось рассмотреть – он был в капюшоне, но отчего-то держался около, либо чуть позади Истмаха.
       Истмах повернулся, принял на меч удар, вновь вывернул руку и отбил удар копья, добил противника, повернулся к следующему.
       …Я выдохнул.
       Вот и всё.
       Остановился, наблюдая.
       Я видел стрелу, видел воина с мечом в нескольких шагах от Истмаха. Сейчас Подопечный должен выпрямиться, и в его грудь попадёт стрела. Он опешит, изумится, на миг застынет, и эти мгновения противник сзади потратит на то, чтоб едва споткнуться о какое-то лежащее тело, переместить взгляд со своего врага, и наотмашь рубануть Истмаха по спине, а потом он повернётся…. Какое мне дело до того, что тот воин будет делать потом?
       Но хлипкий паренёк оказался быстрее. Он толкнул Истмаха на землю, и в грудь юноши вонзилась стрела, что была предназначена моему Подопечному. Спустя мгновение, скользящим ударом по животу, у бедра парнишки прошёл удар меча противника, который Истмаху ещё суждено было отбить перед смертельным ранением от стрелы. Воин сзади споткнулся и не найдя предназначенной цели неловко повернулся, упал, и был сбит бешено скачущей лошадью. Теперь я видел глаза его опешившего Хранителя…
       …Так бывает? А вот Хранителя юноши, что подставил себя под удар, именно так, подставил под удар, который предназначался для моего Подопечного – я не видел. Очень удивился.
       Истмах упал на бок, и юноша, закрыв его своим телом от обоих ударов, затем скатился с Истмаха. Тот оторопел и некоторое время не двигался.
       …Некоторое время… То слишком долго для тех, кого получил подзатыльник от смерти, увернувшись от её поцелуя. Я не верил в то, что видел. Вопрос веры… Я верил. И моё дело было Хранить с этого мгновения и далее…
       От падения, капюшон подростка чуть скользнул, и груди Истмаха коснулись медные завитки. Казалось…, казалось, это Ата… Она повернула к нему лицо, и губами, на которых появилась кровь, прошептала:
       – Сзади, наместник, сзади… Не медли, Истмах…
       Я выдернул Истмаха. Он повернулся, глядя назад, пригнулся и долгим ударом протянул по ране противника меч.
       …Я увидел изумлённый лик Хранителя того воина, что был мне ныне Антагонистом… Я сам был изумлён не меньше… Раны Подопечного, как и неожиданный конец его, был полной неожиданностью для того Хранителя…
       Словно всё рассчитав, приняв удар, Истмах упал на одно колено у тела Аты. Она улыбалась, но хрипела кровью:
       – Будь благословенен, Истмах. Иди, не медли, …всё потом…
       …Я положил ему руку на плечо. Сейчас я не знал, какими будут его следующие мгновения. Хранить… Хранить… И я Хранил…
       Результат сражения был неплох. Истмах решительно взял больше, чем предполагал. Но нужно было уходить. Волки, конечно, могли задрать овец, которых охраняли собаки, но за тех могли вступиться хозяева-лучники. А учитывая малочисленность войска Истмаха, его обескровленные отряды, этих лучников ожидать было нельзя.
       Едва минула гроза сражения, Истмах пришёл туда, где был спасён. Среди груды всех поверженных тел, он, однако, узнал то место. Почти сразу заметил воина, которого убил – протянутая рана на животе. А Ата? А стрела? Стрела лежала рядом с воином. Её металлический наконечник, как и часть древка – были в крови. И больше ничего…
       Нужно было отступать. Это было не поражение, войска Енрасема также отходили, но по количеству убитых, по соотношению потерь битва была проиграна. Истмах искренне недоумевал – почему Града не сделал так, как советовал Истмах – ведь всё было очевидно. Каждый нормальный полководец оставляет резерв. Без резерва в бой можно кидаться только опрометью, когда знаешь, что оставлять больше нечего, что это - последняя ставка. Так было у Истмаха. Хорошо, что Мо удалость потеснить тылы противника. Но Града… Если бы те отряды не ушли сразу в бой – ими, в момент, когда Енрасем вывел свои резервы, можно было бы опрокинуть. Можно было бы…
       Истмах понимал, что лично для него – потеряно не всё. До его Гастани – далеко, сквозь пламя пожара восстания, войска Енрасема до неё быстро не доберутся. Кроме того, сейчас сил у Енрасема нет. Но и радоваться – не приходилось. Не пострадает Истмах – пострадают его союзники, те, чьи земли ближе к столице. Оставалось лишь ожидать и… надеяться, что силы мятежников вновь соберутся в единый кулак. А к тому времени, возможно, и Енрасем соберёт свои войска.
       …Ныне нужно было отсюда убираться. Но прежде… Сейчас рыли могилы и собирали раненных на повозки. Внезапно к Истмаху подбежал какой-то мальчишка-посыльный:
       – Истмах, …там – …раненый Велислав! Мо просил тебя…
       – Где?!
       Мальчик не мог отдышаться, лишь показал рукой. Истмах, перепрыгивая через тела, придерживая ножны, побежал в указанном направлении.
       …Велислав…
       Истмах, среди этой измолотой массы человеческих тел, в которой блуждали воины, выискивая в ряби стонов и судорог живых, растаскивая мёртвых, своих и чужих, издали увидел Мо. Тот и ещё два воина стояли около одного тела. Велислав. Лежал на боку, скорчившись. Истмах подбежал, молчаливо взглядом испросил у Мо. Тот отрицательно покачал головой. Истмах присел около тела, до конца не понимая того, что видел. А затем – и опустился на колени, тронул плечо Велислава, но осёкся и провёл по лицу рукой – нельзя было показать умирающему всей скорби.
       Юноша застонал:
       – Я хочу видеть Истмаха. Истмах… Пообещай мне…
       Но Истмах его резко оборвал:
       – Нет! У меня сейчас много дел и без тебя! Мне некогда! Я помогу тебе дойти до повозки, а твою пустую болтовню мне некогда слушать! – Он обратился к тем, кто смотрел на них:
       – Что встали?! Живее собирайте раненых и павших! Иначе войска Енрасема придут нам помогать! Вы дождётесь!
       Он бережно, с колена, поднял Велислава, тот застонал, пытался что-то сказать, но вскоре потерял сознание. Стараясь нести его тихо, Истмах, однако, торопился. Он лишь мельком видел раны Велислава, но понял, что юноша, скорее всего не жилец. Наверняка – не жилец. Всё правое предплечье было разворочено, что это было – пика или так меч отработал, косая рана на животе, вероятно и удар по голове был – кровь сочилась где-то в волосах, капала на траву и оставалась на предплечье Истмаха. Жаль, очень жаль, что знахарь Белизар сейчас был далеко. Некстати его отослал Истмах. Но …Велислав…
       …Истмах, положа руку на сердце, никогда не считал его другом. Он воспринимал его, скорее, как младшего ученика, но не навязывался со своим учением. У Велислава был такой характер, что Истмах не считал нужным его бояться, даже тогда, когда только начинал брать с собой в походы этого нескладного юношу, что прежде был ему врагом. А вот теперь…, Истмах что есть сил, после тяжёлого боя, несёт смертельно раненного Велислава и молит всех богов, которых только знает, чтобы они оставили умирающему жизнь.
       …Я понимал Истмаха. Понимал. Я смотрел на Хранителя Велислава. Он двигался вслед за Истмахом. Я не мог постигнуть, что он будет делать дальше. Я не мог ему указывать. Никто не мог. Но я поддерживал Истмаха в его решении и в этом его желании. Я положил ему на плечо свою руку и зашагал рядом. Выразительно оглянулся на Хранителя Велислава. Тот остановился и смотрел на нас. Велислав вздрогнул и закашлялся кровью. Губы Истмаха искривились. Я сделал всё, чтоб он не заплакал. Он говорил:
       – Ты не смеешь умирать. Держись! Держись! У тебя дочки! Дочки! Жена-красавица – все ждут тебя! Ты ей нужен. Ты нужен мне! Держись, друг! Я прошу тебя!
       …Я отпустил его плечо. Он заплакал. Хранитель Велислава догнал нас и прикоснулся к пальцам своего Подопечного, взглянул на меня: «…ты думаешь, надобно?». Я нескладно ответил: «…он стоит того».
       Истмах донёс Велислава до того места, где на повозки спешно собирали раненых. Скоро, и потому не смотрели – тяжело или легко ранен воин. Но повозок не хватало. Кто только запрягал коней, кто-то медленно подводил новую повозку и на неё только укладывали раненных. Нужно было спешить, но те, кто укрывается в тылу, часто не могут понять тех, кто только вышел из боя. В последних клокотал адреналин, кипела ненависть к врагам за смерть поверженных друзей. И потому они часто были неадекватны. Не стал исключением и Истмах. Видя, что дорога каждая минута, что раненным не хватает перевязки, воды, мест в повозках, он разъярился:
       – Кальбригус! – Когда тот подбежал, Истмах с побелевшим от гнева лицом бросил ему:
       – На тебя оставляю Велислава. Если умрёт – спущу шкуру! Лично присматривай, напои и перевяжи! Мне всё равно, откуда ты это возьмёшь! – С этими словами он, однако, бережно положил Велислава на только что подведённую повозку и наконец, дал выход своим эмоциям. Размазывая по своему лицу кровь Велислава, вытирая слезы, он очень скоро раздал около десятка оплеух неповоротливым воинам и рабам, не разбирая, кто перед ним:
       – Шевелитесь! Пусть все проклятья богов накроют мраком тебя и весь твой род…!
       Кричать он умел. Надрывался долго, подкрепляя свои слова пинками и оплеухами. Никто не смел огрызаться. Но работа закипела. Истмах не остался в стороне. Помогая, он не забывал поглядывать по сторонам. И враз, словно по мановению палочки появлялись свободные руки, раненных грузили, подводили новые повозки – гружёные уже тронули в путь, рядом заканчивали рыть могилы. Друзья скоро прощались с поверженными побратимами и закапывали трупы.
       …Удивительно, сколько не вытравливай из человека скота, а ведь пока не свиснет плеть над его головой, пусть и мнимая – не начнёт работать. Работа спориться только когда кто-то стоит рядом и понукает. Да не просто понукает, ибо изо дня в день от такой работы получится саботаж. …Важна оценка. Оценит ли хозяин выполненный труд, или у соседа лучше? …Ну почему, чтобы реализовать нужную, важную работу, а необходимость её человек понимает, ему нужен кто-то, кто это будет контролировать? Когда человек станет Человеком, думающим, вытравив из себя Раба, покорного и ведомого? Имеет ли это что-то общее с мнимой и подлинной Свободами? Или это мрак, где человеку суждено брести от точки к точке? От крайности к крайности, через потери, смерти близких, отчаянье и победы, что приносят лишь опьянение…?
       Вскоре Истмаху подвели его коня и, поняв, что все дела завершены, он поехал едва ли не последним. Однако он нагнал повозку, в которой везли Велислава.
       – Как он? – Спросил у Кальбригуса.
       – Очень плох.
       Истмах склонил голову, но я ему напомнил. Истмах скоро, в седельной сумке нашёл небольшую бутылочку. Как-то Белизар дал ему её со словами: «Пригодиться, когда совсем не будет сил». Почему бы не попробовать? Он протянул пузырёк Кальбригусу:
       – Давай с питьём по нескольку капель. За его жизнь спрошу с тебя! Знай!
…Хранитель Велислава держал Подопечного за руку. Он занял Предназначенное Смерти место у изголовья…
       Истмах скоро двинулся в начало колонны, проверять: что, как? Те дела заняли у него остаток дня. Но знаю, мыслями он был с Велиславом. Лишь когда стемнело и они встали на ночёвку на пологом склоне, в укрытии рощицы степных вишен, когда расставили дозорных, Истмах, наконец, смог вернуться к Велиславу. Он спешился и осторожно подошёл. Велислава не снимали с повозки. Кальбригуса рядом не было – рядом умер какой-то раненый и Кальбригус как раз унёс его.
       Истмах взял Велислава за руку. Юношу перевязали: и на груди, и на голове были пропитанные кровью повязки. Лицо бледно. Волосы, что виднелись – слиплись от запекшейся крови. Губы были синие. Он потерял много крови. Открыл глаза.
       – Я ждал тебя, наместник Истмах… – он слабо улыбнулся. Истмах сузил глаза. Он давно не был наместником, и Велислав знал это. Бредил?
       – Не гневайся, для меня ты… навсегда останешься… наместником. Истмах… Истмах… пообещай мне. Ты ведь знаешь, что я… Обещай.
       Кровь кинулась Истмаху в лицо, он не был готов к прощанию. Мне казалось, что в тот момент он немного переусердствовал, но всё оказалось к месту:
       – Послушай меня, Велислав. Ты нужен мне живым. Ты не клялся служить мне, но я требую, чтоб ты и думать не смел о том, что отпущу тебя! Знай, что у меня остаётся твоя семья: жена-красавица и две дочки. Знай, если ты сейчас сдашься, если ты решишь, что можешь меня покинуть, знай, я не брат тебе! Я не коснусь твоей жены, я отдам её рабам с заднего двора. А твоих дочерей, одну за другой я продам на местном базаре. Ты должен жить! Если хочешь, чтоб жили они! Это моё последнее слово: или живи и сам защити своих родных, или издохни, зная, что я расправлюсь с ними жестоко и скоро!
       Велислав ещё что-то пытался удивлённо сказать, но Истмах его не слушал. Он резко отошёл от него и встал так, что раненый не мог его видеть. Вернулся Кальбригус, Истмах вцепился ему в руку:
       – Не спускай с него глаз! Если умрёт – считай, что и ты не жилец. Перевязывай и давай капли, отвары сделай, какие знаешь от кровопотери и жара… Что мне тебя учить? Сколько раз сам делал. И не медли!
       …Ближе к полуночи он, однако, встал от костра, где сидел, и вновь пришёл к Велиславу. Тот спал. Истмах смотрел, ладно ли тот укрыт, мягко ли лежать. Он смотрел на юношу с сожалением. А сколько их молодых гибнет, и никто даже не пожалеет о них? Все они – разные: шумные, задорные, тихони и любимцы семьи. Возможно, в будущем от мог бы радоваться десяти деткам, мал мала меньше, мог бы…, а вот так нелепо, отдать свою жизнь на грошовое вознаграждение? Или нет, во имя чего-то хорошего, светлого, вечного? Которое принесёт радость оставшимся, тем, кто дождётся светлого дня, …а в поколениях – сотрётся. …И потомки будут стыдливо припоминать: «…да, было что-то такое…», «…говорят, герои…» и прочее. Стоит ли оно того? Для тех, кто борется – стоит, ибо соответствует времени и духу. А потомки? У них будут свои сражения, свои идеалы. Правильно ли то? Не о том задумывался Истмах. Он вспоминал…, каким был Велислав, как поворачивался, смотрел или разговаривал, …а как было в той ситуации, когда Истмах купил Геристу? …как он застал Ату в камере Велислава? Ата…Ата…, что ж ты не предупредила, Ата? …Мысли текли и текли, Истмах устроился у ближнего костра, смотрел, как Кальбригус топчется около Велислава, да… забылся сам глубоким, тревожным сном.
       …Но я видел, что Хранитель Велислава стоял у изголовья Подопечного. Там, куда должна была прийти Смерть, дабы забрать душу Велислава. Место было занято. Меня то радовало. Я знал, насколько искренне Истмах привязан к этому юноше…
       Прошло несколько дней. Длинный обоз вскоре должен был прибыть в Гастань. Это – удел Истмаха, здесь он будет дожидаться гнева короля. Если тот осмелится сунуться в осиное гнездо, прибежище полукровки – степного шакала Истмаха. Кажется, так вещали гонцы короля Енрасема на всех дорогах.
       Забирая к себе раненых, Истмах не поделил их на «своих» и «чужих». Лечить – знают у него как, воды и хлеба – хватит. В крайнем случае, хозяин Истмах прикрикнет на своих подневольных – затянут пояса и поделятся. А куда их девать-то? И так, после каждой ночёвки оставался могильник. Большую яму начинали копать ещё до наступления ночи. А кому из раненых было приятно видеть, как одна группа воинов идёт в дозор, вторая – готовить пищу, а третья – копать яму? Могилу, может и для этих самых раненых…
       Каждый вечер Истмах приходил к Велиславу, но так, чтоб тот не видел его. Если накануне Велислав справлялся о нём, Истмах велел говорить раненому парню, что сам Истмах, дескать, занят, но требует выздоровления Велислава.
       …Должен отметить, забота ли Истмаха, уход ли Кальбригуса, …или длань Хранителя, но Велислав выглядел лучше, хоть и был слабым. Как-то утром Истмаха разбудил Кальбригус. Он был изумлён, у него были буквально круглые глаза. Он сказал, что Велиславу резко стало лучше, его раны – за ночь сильно поправились. Но в то утро Истмах не смог навестить Велислава, так, чтоб тот не увидел его.
       А вечером, Велислав сам невольно услышал разговор Истмаха и Кальбригуса. Он делал вид, что спит. Слышал, как подошёл Истмах, поправил плащ, которым был укрыт Велислав и совсем тихо обратился к своему рабу:
       – Что нового? Завтра приедем в Гастань, что я должен говорить его жене? Как его раны? Ты говорил, лучше?
       – Он поправится, больше опасений нет, да и лекарь, осмотрел его вчера, после обеда. Слаб только...
       Велислав слышал, как шумно выдохнул Истмах, словно с души сбросил огромный груз. Он вновь услышал шаги и сквозь полуприкрытые веки, видел, как около него остановилась тень – Истмах вновь поправлял его плащ. Облокотился на невысокий бортик повозки и глядел на Велислава. Тот отрыл глаза и вперил взгляд в Истмаха. От неожиданности Истмах оглянулся, а затем опустил глаза, отвёл голову, хотел отойти. Велислав слабо спросил:
       – …Ты бы действительно это сделал, наместник Истмах?
       Истмах долго, не отрываясь, смотрел на него, провёл по своему лицу рукой и вновь посмотрел на Велислава:
       – Прости меня…, друг. – Он закусил губу и поморщился, некстати на глазах показались слёзы.
       …Считал ли я то слабостью? Истмах не был сопливым мальчишкой, который не знал, чего хочет. Он много и многих пережил, имел своё, скажу открыто – достаточно правильное во многих ситуациях суждение. И я ни в коей мере не собирался гнобить его за то проявление чувств. Я понимал его. Я принимал его действия и поступки на тот момент…
       …И ещё, говорят, что в пустых сердцах не возникает глубоких чувств и широких порывов…
       Велислав слабо положил свою руку на его запястье. Смотрел молча. Истмах оправдывался:
       – Я – не самый добрый и хороший человек. Но никогда, никогда, клянусь, я бы не посягнул на твою семью. Никогда бы и ни в чём, пока я жив, ни твоя жена, ни твои дочери не нуждались бы. Прости меня за те слова.
       – Будет. – Коротко бросил Велислав, замолчал, но руки Истмаха – не отпускал. Неожиданно добавил:
       – Я видел Ату. Она приходила и натирала чем-то мои раны, перевязала, сказала, чтоб я не боялся, что всё будет хорошо. Вот только…, она была сильно изранена, на груди была кровоточащая рана, а на бедре – глубокий порез. Я хотел… спросить её, а она улыбнулась и сказала: «Пустое…», но она была… Ты веришь мне? Веришь?
       Истмах промолчал. Нагнул голову, кивнул, отошёл.
       Он был рад выздоровлению Велислава, но при воспоминании об Ате на душе стало очень тоскливо.
       …Да, не видишь солнца зимой, – слякоть. Просишь весны: хоть поглядеть да погреться первыми лучами. А когда она приходит, молишь о настоящем тепле, летних грозах, ранних рассветах и длинных, светлых днях…
                104
       …Война за любовь, смерть во имя жизни, обман ради правды? А что на противоположной чаше весов?
       Воины видели в Истмахе хорошего стратега и командира. Сообщники – надёжного партнёра. А каково ему было, когда он оставался один…?
       Прошло всего около двух недель после того, как Истмах выступил против войск короля Енрасема. …И всё было тихо. До его округи доходили слухи, что король собирал новое войско, дабы покарать заговорщиков, что в стане самих бутовщиков – раздоры, что степняки откликнулись на зов хорошего соседа Енрасема и готовятся выступить…
       Когда победа недостижима, войска терпят поражения, главное – не дать в сердце поселиться отчаянью. Но сколь это трудно? Сомневаешься не только в себе, своих возможностях и силах… Что силы? – друзья ведь помогут. Сомневаешься в своих идеалах. И нужно пересилить именно человеческую природу. Здесь главный помощник – воспитание. Вера не столько в богов, сколько в то, что получил от своего рода. Как здесь приходится людям без «корней»? Истмах не по наследию был тем, кем был. По призванию. За ним – никого не стояло, кроме…
       Как-то, когда он лишь вернулся, переодевшись, уехал на окраину Гастани. Небольшая харчевня: столы на улице, немноголюдно. Можно посидеть в тени, понаблюдать, вспомнить, подумать. С ним, поодаль, тогда был лишь один переодетый воин охраны. Велислав был слаб – Истмах не вызывал его.
       Он сидел спиной к глиняной стене заведения, не пил, а ссутулив плечи, тяжело опираясь на локти.
       …Рядом грузно сел какой-то человек – средних лет. К нему подошёл хозяин харчевни, но тот почти ничего не стал заказывать, кроме лепёшек. Он сидел в полоборота к Истмаху: высокий лоб, открытое лицо, широкие плечи, но приземистая фигура, будто огромные заботы гнули его к земле. Он чуть обернулся и долго посмотрел на Истмаха. Отвёл взгляд, словно не решаясь, но затем встал и остановился у стола Истмаха. Тот лишь молча, глядел на него снизу вверх. Позади человека, поднялся воин охраны, но Истмах успокоил его рукой. Человек оглянулся на воина, а затем вновь посмотрел на Истмаха:
       – Значит, я не ошибся? Ты – Истмах, бывший наместник? Позволишь присесть?
       Истмах кивнул, откинулся на стену харчевни, скрестил руки на груди. Молчал.
       – Меня зовут Кижа, я из Заливного Кута, …пока перебиваюсь ремеслом.
       Истмах молчал. Разговаривать не хотелось. Как-то невпопад Кижа вынул из-за пазухи крошечный мешочек на тесьме:
       – Вот, дочка сшила, а здесь – земля из под угла моего дома да щепа из кровли. Взял с собой в дорогу, …чтоб вернутся. Оно ведь знаешь, помогает, когда ощущаешь кто-то родное и близкое около сердца…
       При этих его словах Истмах невольно посмотрел на свой правый боевой браслет – тонкая прядь волос медного цвета.
       – …ведь именно это…, то, что нас ждут, бережёт нас в пути. Дороги ведь бывают разные.
       – Как живёте ныне на своих землях? – Скорее выдавил, чем поинтересовался, Истмах.
       – Как живём? – Невесело усмехнулся Кижа. Ты не обессудь, …наместник, за мои слова… Знаешь, и раньше было тяжело. Тяжело работать, тяжело забирать своё. Но сейчас… Власть получают те, кто приближён к Шускабату. А ведь ты знаешь, он не самый радетельный, справедливый господин. Кого он может привлечь? Таких же стяжателей. …Очень тяжело стало жить. Приходят и забирают последнее. И что? Опять начинать всё заново? А как смотреть в глаза своим голодным детям? Не думай, Истмах, они у меня не балованы – с пяти лет пасут чужой скот. А что имеем? Снесем вечером все полученные крохи к общему столу и остаётся только плакать. Хотел купить коровку – купил, забрали за долги – не смог оплатить подать на землю. Истмах, до тебя было тяжело…, понимаю, время тяжелое – своё рвали у степняков зубам, пили кровь. При тебе – тоже приходилось не сладко, но я хотя бы мог заснуть вечером: не слышал голодного ворошенья детишек. А они у меня были мал мала меньше. Когда даже и мясо видели. Дом справили. Тянулись, себе отказывали, но смогли поправить хозяйство. Знали для чего жили… А ноне? Всё пало прахом… Так что извини. Рад, что встретил тебя, да прошение у меня к тебе… Чем выбирать бедствия без надежды, я выберу бедовый путь за тобой. Я знаю тебя, я верю, что благодаря тебе этот край снова поднимется, прекратятся эти нескончаемые распри, когда один и тот же господин платит двум враждующим отрядам, которые друг дружку грабят. Да, когда угрожают жизни близких – перестаёшь думать о том, что у тебя отбирают дом… Прости, Истмах, но я пойду за тобой. Хватит, стар я уже, чтоб верить крикливым призывам этих хапуг.
       – А как же дети? Кто кормить-то их будет?
       – Так нет почти детей – умерли, кто от болезней, кто от голода, осталось лишь две дочки. Живут с моими стариками… Возьми меня воином?
       Истмах долго поглядел на него. Вынул свой кошель да положил пред Кижей:
       – Забирай. Но мне нужны молодые. Шибко нынче я должен поворачиваться, а скорость любит молодых.
       Кижа отодвинул от себя кошель:
       – Молодым должно детей рожать, а не погибать. А я всё могу. Не гони…
       И так бывает…
                105
       …И Истмах шёл.
       В его округе хорошие дороги – войска он перебрасывал скоро, много укреплённых селений, крепостей. Много он вкладывал в обучение и вооружение своего войска. Тяжело да дорого было ладить кольчуги и латы, но именно эта часть войска больше востребована.
       Он понимал, что первая битва, пусть и нанёсла урон престижу короля, обескровила его войска, но была лишь первым шагом. Обнажив оружие, отступать назад было нельзя. Он чувствовал в себе силы бороться, но понимал, что не одной лишь силой возьмёт верх.
       ...Я не мешал… Хранил…
                106
       …Ата… Порой размышляя, вспоминая, ...память дарит обрывки, которые, казалось бы, к сегодняшнему дню не имеют никакого отношения. Истмах раздумывал над словами друга о том, что Ата, дескать, перевязала раны Велислава и сказала, что всё будет хорошо. Он ясно помнил картинку недавнего боя, когда неизвестный юноша встал пред ним и заслонил собой от ударов. Он помнил глаза Аты. Он не мог ошибиться. Как такое случилось? Как так пришлось, что Велислав говорил ему почти о том же? Ата помогает и ему…
       Отчего-то вспомнился пугливый, тревожный взгляд Аты, когда она провожала взглядом его воинов. Когда с Атой произошли перемены? …Это стало заметно после её пребывания в каменоломнях Когелецкой балки. До того как попасть туда, она была открыта, искренняя, всем помогала и всем улыбалась. Что тогда там произошло? После, она стала молчаливее, хоть всё так же была готова помогать, но…, не печальна…, не закрыта, а …глубока, что ли? Молчалива, и каким-то бездонным, действительно глубоким стал её взор. Что стало тому причиной?
       Да, он был сам виноват: без вины наказал её и сослал почти на смерть. …Но Истмах помнил Ату, и ему казалось, что никакие физические страдания не смогли бы сломить её открытого нрава. Там, в Когилецкой балке что-то произошло… Почему о том думалось именно сейчас? Он был в гуще событий – было о чём думать… Но…
       Порой озираешься на прожитую жизнь, словно стараясь уловить – дежавю ли было? И хоть, это ясно, лишь реакция мозга, но человеку всегда проще поверить в непостижимое, чем разочаровавшись – приземлиться громоздким объяснением иллюзии. И хорошо, если просто приземлиться, а не разбиться насмерть под тяжестью обстоятельств, доказательств, разочарований. Нет, не всегда человек готов и хочет знать правду. …Вроде всё было у Истмаха, но хотелось больше – самую малость, хоть что-нибудь, что будет ему напоминать …пусть о грустных, но таких сладостных мгновениях, когда рядом была …она.
       В кратчайшие сроки Истмах выехал с Белизаром, дабы узнать все обстоятельства пребывания рабыни Аты в Когилецкой балке около двух лет тому назад.
       …Что здесь изменилось? Да ничего – даже со сменой управляющего. Хистинахис ещё два года тому назад был по тихому убран на покой, и наверняка где-то спился, как обычно бывает с деятельными, но ограниченными и жестокими людьми, что не могут найти себя без доступа к власти и без своих привилегий. …Как и все слабые личности.
       Когилецкая балка оставалась во власти Истмаха. Ныне их принимал Костома Старший. Был и Средний Костома и Младший Костома – брат и племянник Старшего. Все они служили Истмаху, потому, как и все авторитетные личности – считались по старшинству.
       Костома Старший выслушал своего господина молча. Немногословный, высокий, не сухой, а скорее жилистый, с длинными пальцами рук, худыми руками, загорелым лицом, орлиным носом и живыми большими глазами на почти неподвижном лице. Кто больше подходил на роль управляющего этими каменоломнями, куда, как и прежде, ссылали строптивых рабов?
       Он немного подумал, послал за кем-то, тихо и вкрадчиво переговорил с прибывшим, одновременно молчаливо указывая рабам, куда ставить угощения для хозяина Истмаха и его друга. Спустя какое-то время в комнату попросил разрешения войти воин. Невысокий, крепко сбитый, немолодой, загорелый, волосы короткие с проседью. Он был похож на компактную, удобную служебную собаку – и приказ выполнит, и страху нагонит без лишних телодвижений и бесполезного лая.
       Как и Костома, он был немногословен, кратко изложив суть дела:
       – Я помню эту Ату… – молоденькая, хрупкая и очень красивая, с неровно обрезанными волосами цвета старой меди и глазами, будто свет лился из них… Помню. Она была…, словно солнце. Как бы ни было плохо, она была приветлива и старалась облегчить страдания всех: и рабов, что умаялись или были ранены за рабочий день, или даже простых воинов – если вдруг нужно перевязать. За это, кстати, её многие рабы корили. Но она словно не касалась того, вернее упрёки не прилипали к ней, словно грязь с вощёного листа…, просто помогала. Да, у нас не все люди одинаковые. Есть те, кто… Поймите, хозяин Истмах, здесь по-иному нельзя. Порой, стало быть жестоким. Сюда ведь и преступников определяют, убийц, бунтовщиков. Вот и охранники задерживаются лишь те, кто может перебороть себя, каждый день, переступая через кровь и смерть. Или те, кто в мирной жизни не может того удовлетворить… И такое бывает, хозяин. Вот и…, – воин посмотрел на Костому Старшего, словно бы ища поддержки.
       Тот молчаливо кивнул, дополнительно, словно в подтверждение, поманил пальцами, вынуждая воина говорить.
       – …вот и Усмикас таков… Знаю, что с ним что-то случилось по молодости, может жена не дождалась, а может и ещё что, но он ненавидит женщин, а если женщина ещё и красива, готов на всякие гнусности… Да разве только Усмикас такой? Оно, ведь, как…? …если красива, а бесправна – так и должно её мучить. Слабых ведь, знаете, хозяин Истмах – …оно ведь, так повелось, что и бьют слабых больше. …Если в глазах страх, знаете, хозяин…, так и подмывает ударить… Хотя, что говорить? Порой и упрямство в глазах раба – заставляет выбивать из него эту дурь. Оно ведь как…, знаете…
       – Знаю! – Твёрдо и глухо ответил Истмах. Белизар посмотрел на него с удивлением, но промолчал. До того он рассматривал говорившего воина, будто оценивая его.
       – …Усмикас и иных девушек не особо жаловался, а как увидел Ату – так просто озверел. Мог зацепить её и по поводу и без повода. Хотя, что говорить, она многим нравилась. А ведь же знаете, если рабынька отказывает – это многих обозлит. Ведь мнишь-то себя самым лучшим, особенно если имеешь власть-то неограниченную, …хоть и над рабами…, да. Привык получать, что хочешь, хоть и строптивые, признаюсь, попадались. Но Ата – она была другая. Она была светлая что ли, казалось такой хрупкой, её многие воины обходили стороной, боялись даже подступиться. …Ведь, знаете, если рабынька отказывает, можно зажать её где-то в уголочке – никуда не денется. А тут, …казалось, она такая… хрупкая. Я вот как увидел её – понял, что она – другая и трогать её – себе дороже. Однако, именно после одной из встреч с Усмикасом она изменилась: перестала смеяться и часто плакала, словно действительно надломилась… Как-то она перевязывала одного из рабов, ему повредило ногу камнем. Усмикас подошел к ней и долго смотрел, как она возится. Она уже начала нервничать, а он – стоял и смотрел. Потом сказал:
       – Ты долго возишься, задерживаешь работы. – Он тогда, помню, единым движением размахнулся и его плеть обвилась вокруг шеи того самого раба. Резким движением он дёрнул его, отбросил тело горемычного так сильно и неожиданно, что у того хрустнули позвонки. Наверно, то была хоть и болезненная, но лёгкая, а потому – желанная смерть для раба. Ата тогда ничего не сказала. Встала, а затем – подняла глаза на Усмикаса. А он не любит пригожих, а тем более – таких дерзких. Она просто встала пред ним на колени и развела руки, словно прося убить и её. …И смотрела ему в глаза. Он тогда резко и грубо ударил её ногой в лицо. Вы представляете, хозяин, он, своей здоровенной ногой в грубом сапоге ударил эту хрупкую девочку в лицо. Она опрокинулась далеко назад и скатилась по осыпи камней. Её тогда сильно побило каменьями, присыпало мелкой крошкой, едва отгребли из той осыпи. Да…, я помню, несколько молодых воинов тогда возмутились, Ата-то может и нравилась многим, но Хистинахис быстро на них шикнул. Они-то вскоре уберутся служить по другим местам. А работать с кем? Такие как Усмикас только и остаются. А что делать? Семьи у него нет, только мать старая, знаю, характер у неё – не лучше, чем у сына.
       …Тогда дня два Ата отлежалась, у неё горлом и носом пошла кровь, но ничего – оклемалась, отошла, стала, как и прежде работать, но когда видела Усмикаса – начинала плакать. А он – словно нарочно пугал её: подходил сзади и резко кричал на неё, или набрасывался на неё с кулаками, пинал. Но не сильно, так, чтоб только попугать. И хоть была она прежде смелая и пыталась отстоять некоторых рабов, стала пугливая и робкая. Каждое её слово, даже движение, когда она обязана была говорить с воинами и командирами, казалось вынужденными. Но Хистинахис приказал её не убивать, уж не знаю отчего. …Да, она была хорошая… Многих выхаживала, да и на воинов зла не держала, хоть и боялась их, да-да, опасалась.
       …Всё это Истмах слушал, молча, а когда воин закончил, встал и прошёл по комнате, заложив руки за спину. Дал отмашку воину выйти. Посмотрел на Костому:
       – Пусть его разыщут и приведут.
       Пока искали, Костома спокойно и внятно, словно абсолютно ничего не произошло, словно за пределами Когилецкой балки не проистекали события, которые изрядно преображали огромные территории и приводили в смятение огромное количество людей, пояснял хозяину Истмаху текущие дела. Сколько добыто камня, какой расход людей и продуктов, какое случилось пополнение, сколько воинов переведено или убыло, сколько требовалось построить жилищ для тех, кто прибыл и т.д.
       Истмах, который мыслями был очень далёк от этого, узнавший столько, и с его воображением себе то ясно представляющий, в душе был неистов, но выказать всё позволить себе не мог. Только следил глазами за жестами Костомы, молчал.
       Казалось бы, всегда непреклонный Белизар, что на жизнь смотрел с упорством обречённого человека, вообще не мог постигнуть всего сказанного. Он, конечно, знал, кто такая Ата, и что она значит для Истмаха, а потому, вероятно, проецировал всё сказанное на себя и свою потерянную степнячку. Он шумно дышал, сжимал и разжимал кулаки, потом встал и начал ходить. Однако то ни Костому, ни Истмаха не выводило из их состояний. У каждого были свои причины.
       …Спустя непродолжительное время привели воина, который избивал Ату. Называть его имя? Стоит ли? Разве мало таких? Все они достойны называться только одним именем, но оно – сложное: Тщедушные, Закомплексованные Существа, Что Годны Только Обижать Слабых.
       Небольшого роста, среднего телосложения, волосы кудрявые, с проседью, небольшое загорелое и обветренное лицо; живые глазки, в мареве морщин, приподнятые носогубные складки, небольшой заострённый нос. Пред хозяином – подобострастно вытянулся и искривил лицо в доброжелательном оскале.
       Истмах оглянулся на Белизара. А что ожидал увидеть? Сочувствие? Поддержку? А они нужны?
       Истмах подошёл к воину и глухо спросил:
       – Та помнишь маленькую рабыню, которую ты бил в лицо ногой?
       Тот непонимающе вытянулся, готовый внимать приказу хозяина, но не услышавший его. Подвоха не ожидал:
       – …так…, я многих-то наставлял…?
       – Маленькая, тщедушная, с глазами цвета солнца, волосами цвета меди и сердцем, таким же светлым и горячим, как солнце?
       Воин не понимал, соображая, он чуть наклонил голову, словно прислушиваясь к звуку голоса хозяина. Истмах положил ему руку на левое плечо, а затем, крепко держа одной рукой, несколько раз ударил правой в живот, приговаривая:
       – Ата! Ата!
       …Он не мог остановиться. Казалось, он вымещал на этом, теперь уже безвольном теле, всю свою боль. Сбросить её, лишь бы не терпеть!
       К нему кинулся Белизар, схватил за руки и оттащил от тела воина. Молчал, заглядывал в глаза, стараясь найти разумный отклик. Поймав взбешённый взгляд Истмаха, процедил:
       – За свою Асмиллу – сам бы убил! Но тебе – не позволю! …Если хочешь я сам его… Но ты…, ты…, нет!
       Однако Истмах уже почти пришёл в себя, шумно дышал, ступал мелкими шагами, оглядывался на лежащего и кашляющего человека. Он постепенно приходил в себя, остановился, замер, выругался, обернулся к Костоме:
       – Этого…, этого – заклеймить. …жена, родственники есть?
       – Мать.
       – Определить содержание. А его – сбудь отсюда, заклейми и передай рабом куда решишь. Чтоб я его больше не видел.
       Костома и не такое видал. Он, молча, принял распоряжение, склонил голову в знак согласия. В его глазах не было и капли сочувствия, или вообще, каких либо эмоций при виде человека, что ещё несколько часов назад был для него одним из лучших, вернейшим подчинённым. Выбирают ли места службы или профессии своих исполнителей? Неведомо. Хотя совершенно точно можно сказать, что некоторые специфические должности требуют специфического подхода и, соответственно, – специфических натур. Есть те, кто ищет общества, кто жаждет выхода своих эмоций, а есть те, кому нужно где-то затаиться, или кто свои проблемы может решить, обдумать, только лишь выполняя какую монотонную работу. Речь не идёт о зависимых людях. Речь об осознанном выборе.
       …А порой всё можно «списать» на время, дескать, времена такие. Времена, когда, чтоб добиться чего-либо, нужно предать брата, обмануть друга, убить соседа. Разве времена меняются? Найдётся во все времена сотня и ещё одна причина, дабы воплотить то в жизнь. И лишь красным редким стежком проходят по всем временам такие люди, как Ата…
       Так, или примерно так думал Истмах, когда ехал из Когилецкой балки. Белизар молчал.
       Был ли Костома лучше моего Подопечного?
                107
       …Когда идёшь в гору – можно остановиться, отдохнуть, полюбоваться на пройдённый путь, набраться храбрости и сказать себе, глядя вверх: "Я смогу".
       Но ныне Истмах шёл под гору – следом катились камни от тех, кто также спускался вниз, невольно сбивая лавину, казалос,ь стоявших навеки, камней. Он шёл вслед за теми, кто сам сбивал камни, делая тропу более неудобной. Полукровка Истмах, поднявший меч против короля Енрасема, остановиться не мог, старался лишь только, чтоб на склоне он не был очень заметен врагам…
       Первый месяц лета. Июль. Противоречивое время. Если в мае не было дождей: степные травы уж выбросили колос, силясь дать семена быстрее, придорожные травы – серы от пыли, что поднималась вслед каждому страннику и не уходила от дороги, если не было спасительного ветра… А если были дожди, то июнь – время буйства трав, время радуги из цветов – синего горошка, розовой чины, золотистой лапчатки, …лиловой…, белой…, кремовой… Наверно.
       Истмах и Велислав, с отрядом под предводительством Малика Средника, спускались с пригорка. Ракушечниковая дорога была покрыта пылью. Лето задавалось жаркое, почти без осадков. Потому, на траве, кустарниках, даже на почти голой земле – всюду была паутина. Большие и малые паучки терпеливо сидели в своих пыльных кружевах, ожидая очередную беспечную жертву.
       Несколько местных, ободранные, по всей видимости – рабы, косили заросли болиголова, что поднимались в канавах у дороги с обеих сторон. Чуть выше по склону рабов сторожили несколько воинов – лишь лениво поднялись, глядя на приезжих. Да чем их ныне удивишь? В небольшое селение Торковку в эти дни съезжалось много высокопоставленного люда – заговорщики.
       Охранники рабов поклонились приезжим – но не настолько низко, чтоб выказать своё раболепие. Да в такую жару. Однако же столь низко, чтоб не получить нагоняй от хозяина Секиласа, за «непочтение к гостям».
       Спустились в долинку – воздух здесь стоял. Недвижим, пропитан мерзким, …да что там мерзким? Вливающимся в ноздри исподволь, …не ужасающий, а лишь заставляющий презрительно поводить носом – мышиный запах скошенного болиголова. Стараясь дышать не глубоко, Истмах подумал, вот недаром их встречает запах травы, что зовётся «болиголов». Будет у него от этой встречи болеть голова. И в прямом, и в переносном смысле слова…
       Их встретили и разместили. Приветствовали и накормили. Совет должен состояться ближе к вечеру – когда спадёт жара.
       …Слишком многое произошло. Слишком многим повязаны эти люди… Совет состоялся не в доме, как предполагалось вначале, а на широкой поляне под пологим пригорком. В далёком оцеплении, дабы посторонние уши не услышали – стояли воины, по нескольку человек от всех присутствующих. Вроде и было доверие…, вроде и шли все в одном направлении, а…
       Переговоры растянулись на всю ночь. Присутствовали почти все, кто был на прежних переговорах. Пантим сидел, скорбно ссутулившись. В разговорах участвовал мало, больше слушал, переводя взгляд на беседующих. Было видно, что он… может, разочаровался. Вначале была у него искра. Но он - уже много видавший человек. Не то, чтоб он не верил, не то, чтоб ему не нужно…, но скорее всего, он считал, что прилагаемые усилия не стоят конечного результата. Что ему перепадёт, даже если и всё получится? Очень часто быстрые да молодые успеваю перехватить лучший кусок…
       А Потаня Горбатый? О, это его время – смута, которая прикроет пологом смертей, хитрости и заговоров все неудобные составляющие. Как снег покрывает кротовины и блёклые травы, дорожные раны земли, кости неудачников – ровной, спокойной и… девственно чистой белизной.
       …Истмах говорил о том, сколько у него отрядов, что сделано и что было бы хорошо выработать. Но говорил то осторожно. Не до конца доверяя тем, кто здесь . И вовсе не потому, что могли предать. А потому, что не любил, когда знали о нём всё. Таился. Хотя…
       – Истмах! Ты не умеешь вести переговоры. Ты говоришь всё и сразу. А потом – добиваешься шаг за шагом того, о чём громко объявил. – Потаня насмехался. Вроде не злобно, но… Может и хорошо, что таился Истмах вот от таких «потань»?
       – Да, Истмах, где гибкость твоего красноречия, где уловки? Это называется политика? Хотя, откуда тебе знать о дипломатии, это ведь у нас…, передаётся из поколения в поколение, это – в роду…
       …Итак…, получается у тебя, Истмах, таиться...?
       Говорят, из-за жары люди становятся злее. В ответ на те слова Истмах промолчал, лишь глядел на Потаню. Он встал, словно бы размяться и ступил два шага, вновь обернулся к Потане. Страха, неудовольствия, раздражения у него не было. Просто смотрел. Отчего-то у него мерзли кончики пальцев. Даже сейчас. Говорят…, то – от грусти…
       Истмаху припомнили всё. И ведь знают, сколько сделал, знают, что устал. Хотя… усталость визави – всегда выгодна собеседнику, что не всегда …является другом. Усталость – это шаг к уступчивости, лояльности, щедрости, даже – чувству вины переговорщика.
       Замолчали. Потаня взгляда не выдержал, стал озираться на присутствующих, словно ища поддержки. Но кто сам смотрел испытующе, была, дескать, интересна развязка, а кто взглядом говорил: «сам виноват». А Истмаху стало смешно. Он насмешливо, громко начал смеяться, поднял голову, словно бы покровительственно оглядывая окружающих. Многие также рассмеялись – обстановка разряжалась. Улыбка – заразительна и может многое сказать о человеке. Истмах вновь прошел на своё место, повернулся к Потане и серьезно, даже с угрозой в голосе сказал:
       – Я достаточно прожил и многого достиг для того, чтоб улыбаться, когда мне того хочется, а не угодничать. Я достаточно богат для того, чтоб выражать свои эмоции тогда, когда мне того хочется и не оглядываться на чувства иных. Это не делает меня ужасным, это говорит о том, что ныне я – высокого положения! – Своё обращение к Потане он закончил громко, угрозы не скрывая. Оглядел остальных, смягчил голос, но то не было сказано мягко:
       – Кто ещё выставит свои отряды в первую линию? Кто ещё, из вас, родовитых встанет первым среди первых своих воинов? Кто ещё, не вымогая преференций, отдаст половину своих запасов на содержание наших отрядов? Кто? Молчите? Да, я не умею говорить. А если говорю – то прямо. И если это путает вас, мешает вам слышать меня, искренне говорю – простите. И не смогу я изменяться в угоду людям, а не делам. Что могу – делаю, что знаю – о том ведаю…
       Истмаха прервал Мирожив:
       – Истмах, ты не прав… Потаня – молод и свои мысли он ещё сам не умеет выражать. Будь же снисходителен к молодости.
       Истмах резко сказал:
       – Я корю его, …да и вас, не за то, что вы не понимаете, а за то, что не хотите понимать. Нельзя сидя на пне желать, чтоб выросло дерево. А Потаню – выгораживать не требуется. Он из тех людей, что если и стрижёт кому волосы – так вместе с бородой. А по глупости то было или с умыслом – ещё нужно доказать. Если перестараться, усердствуя, можно на корню пресечь всё, что имеешь, обрезая деревья – уничтожить их до пня, правя усы – обрезать голову. А всё потому, что не смотришь на труды свои, а оглядываешься, ища одобрения старшего… Я не хочу и не буду выяснять, какое у него нутро, но пусть та грязь, что льётся у него изо рта – не чернит мой путь!
       Слова Истмаха резки. Все молчали. Считали ли они его гордецом? Или не давящуюся властью чернью? Наконец, Пантим примирительно сказал:
       – Это так, Истмах, ты не похож на нас всех. Но это не значит, что ты – плох. Дай нам чётко понять, чего ты хочешь. Что ты можешь и делаешь – мы знаем. Истмах, на какую роль ты претендуешь, когда всё закончится? …Зачем тебе брат твоего врага? Не все верят тебе, …Истмах.
       Истмах повернулся к нему. Ему хотелось ответить: «На роль мертвеца», ибо он искренне считал, что может погибнуть. Но…. Он просто смотрел на Пантима. Что был… хорошим человеком, но как-то в жизни потерялся. Ему осталось только умереть, чтоб в памяти потомков остаться добрым делами молодости, а не сытой и …ограниченной зрелостью. Сейчас – смешной человечек, с залысинами. По молодости – остался вдовцом, воспитывал дочь. Воспитал. Выдал замуж. Остался один. И не раз в харчевнях обсуждали его любовные похождения, по большей части – неудачные. Его любовницы сменяли одна другую, …скандалы, сплетни. И многие из этих красавиц, кстати, сомнительных, были много моложе его собственной дочери… Вот и сейчас он приехал на переговоры с одной из своих любовниц.
       Вражды меж Истмахом и Пантимом никогда не водилось, но и друзьями они …не были. Друзья… Кто эти загадочные люди, которых называют «друзья»? Истмах вновь осмотрел присутствующих. И вновь поглядел на Пантима. Не насмешливо, а твёрдо. Он не отстаивал свою точку зрения. Она была его сутью. Хотел было ответить Пантиму, но поднялся Плухарь. Богат, очень богат, ровен, умерен. Обедневший был род, но возрос, поднялся, Плухарь очень быстро. Разумом? Деяниями? Истмах не собирал сплетни.
       – Истмах, всегда найдутся люди, которые осудят. За любое деяние. Ты… прям, но не всё понятно нам, а гадать – не хотим. Скажи, зачем за твоей спиной стоит Велислав, брат Кадиссы? Заговор чинишь? Некоторые говорят..., – он ни на кого не посмотрел, на последних словах опустил взгляд, – ...говорят, неудачником ты себя мнишь, да и ныне – хочешь оставить пути к отступлению, хочешь повернуться к королю Енрасему, предав нас всех. Хочешь вернуть себе наместничество.
       … Истмах ловил себя на мысли, что не хочет вглядываться в этого человека, в его внешний вид, облик. Ибо обнаружив изъян, разочаруется в нём. Станет его жалеть, пытаться понять, сочувствовать. …А …Ата? Если будет что не так? Прикроет ли тот изъян, чтоб никто не увидел? Не обидел? Не подумал о ней плохо? В отношении себя он бы поразмыслил. Он бы не стерпел. В отношении иных – пренебрёг бы. Но… у Аты нет изъянов. Если что не так – это вина самого Истмаха, а не её. Ата… Ата есть Ата, и ничто не затмит её. Никакие сирые одежды не скроют её нежности и доброты. Никакая грязь не коснётся её души. Это солнце, которое могут заслонить тучи. Но лишь для людишек, что стоят на земле. А светило – как грело, так и будет согревать, как сияло, так и будет играть красками… Ата…
       …К месту ли твои размышления, Истмах…?
       – Что молчишь, Истмах? – Доброхоня говорил. – Ведь известно, Истмах, как ты своё наместничество сотворил. Ты… хороший воин, хороший командир, но… брал ты и степняков, и разрозненных поселян не огнём и мечом, а хитростью, пусть и порой силой, но и терпением… Так, Истмах? Все здесь помнят то время… Верно, что говорил, то и делал, не более. Выбирал слова, а не показывал дурную да гневливую силу. Не брезговал подкупом врагов, уже не говоря о тех, кто колебался. Вот и сейчас, сколько у тебя таких прикормышей? Стоишь ли ты ровно на земле, или пытаешься подластиться к Енрасему?
       Истмах резко обернулся на те слова. Он ответил скоро, но я поразился, насколько чёток и правилен был его ответ.
       – На известного человека либо молятся, либо гнобят его. Неудачник ли я? – Он хмыкнул, искривил в усмешке губы. – Знаю, чего хочу, имею удел, знаю, кого хочу любить. А что не имею всего – так не пришло ещё время. Пусть сейчас в глаза мне посмотрят те, кто не хочет занять трон Енрасема, кто не хочет подняться на эту вершину?..
       Взгляда от него почти никто не оторвал. А может, они лишь внимательно его слушали?
       – …Я помогу любому из вас, кого посчитаете достойным. Никогда не помышлял я о короне. Своё место знаю. И чем выше я поднимался, тем больше становилось моё бремя. Будучи простым воином, я не задумывался, а жил. А ныне? Больше имея, я живу со всё возрастающим чувством голода и безденежья. Поймете ли? Это наследие всего того, что ранее пережил. И каждодневная вина пред умершими. Да! Вина за то, что живу, что в меня не попала случайная стрела, что я стал причиной гибели стольких людей. Наместничество – вот тот предел, который я ещё могу стерпеть. Но королевская власть – бремя не по мне! А Велислав? Братьев – не выбирают. И мне хватает чувства опасности в этой жизни. Предан ли он мне? А сколько раз вы спасали мне жизнь? Он… близок мне по духу. …Волком-одиночкой можно стать и на родной земле.
       …Последнее, казалось, было сказано невпопад, но мне его слова понравились…
       …И всё же, неужели удел Истмаха – достичь своей вершины и больше ничего не хотеть, не видеть…?
       – Раз так…, – Доброхоня оглядывал присутствующих, Плухарь развёл рукам и сел, Пантим кивал головой.
       – Он всё знает. Велислав надёжен?
       – Я так считаю.
       …Вот такая вышла ночь совещаний. Казалось, успокоенные богатые и знатные боровы удостоверились, что верный пёс служит не предыдущему хозяину, а готов бежать за куском мяса, что кинули они. А раз так – удобно, …требует лишь наместничество. Ни от кого не убудет. А вот как знать поделит самый лакомый кусок – корону, которую выгрызает для них полукровка? …Не его ума дело. Истмах, как и прежде – должен ведать разведкой, сбором сил и средств для продолжения военных действий. …А истинный властитель проявится, когда всё будет кончено…
       На следующий день состоялось гуляние – господа договорились. Мирно. Будут сами пировать. Будут угощать своих воинов. Перепадёт и местным жителям.
       …Хм, праздник, что готовили для всех, состоялся. Ещё поутру было заколото несколько быков. С полудня мясо готовили в больших котлах. Простому люду досталась только юшка. Но к вечеру людишки и тому были рады. А ещё… греческому вину.
       …Истмах, сидя на толстой колоде, наблюдал за веселящимися людьми у костров. Велислав не присутствовал. Истмах не настаивал. …Сейчас ему были слышны разговоры, полупьяные голоса выражали вполне разумные мысли:
       – …Да что там? Ты видел, какая у него молодка? Грудастая да пышная. Где только такие-то есть…
       – Да будет тебе. Ты посмотри как она им крутит. И полно, что богат да знатен. А ума – как у нас с тобой. Человек на то и человек, чтоб быть хозяином собакам. А не превозносить их, ставя выше себя. А знать, на то и знать, чтоб не якшаться со всяким сбродом. Не пара простолюдины и знать. Разве только вытрут о нас ноги…
       …Не пара. Видать, добрался ты, Истмах, до высот, когда и Гериста тебе стала «не пара» – скучно тебе с ней да душно. …Не пара. А пара ли тебе, простолюдин Истмах, знатная Ата...?
       – А наши-то гляди, вот Сниваха – молода ещё, а ноги как колоды, да руками жерди ломает…
       – А что ты хочешь? Женщины, которые работают как кони - и выглядят как кобылицы. …Не сокрушайся, как уедет её отец на промысел, так и зажмёт она тебя где на сенокосе. И не вспомнишь, что лошадь, абы было что пощупать…
       Истмах поморщился, едва отвернулся. Светская беседа поселян, что следили за костром – его коробила. Чуть поодаль сидело несколько женщин. До Истмаха доносились лишь обрывки их разговоров, однако, когда они говорили громче – он слышал всё. Они также пригубили вина. Видимо из-за этого говор их становился всё более громким:
       – Как женщина, которая похоронила не одного мужа, скажу, что мужчину проще отравить, чем переспорить!
       Истмах скосил глаза, товарки говорившей замерли. Одна робко спросила:
       – Так все три погибли далеко от дома – от рук разбойников да на поле брани...?
       Говорившая прежде, рассмеялась, хвалясь:
       – Так-то они так. Да жизненного опыта у меня не отнимешь. И счастье их, что не от моей руки сгинули, хоть когда второй муж меня бил, была такая мысль. Главное что – смотри, опустив долу глаза, кивай вовремя, да проклинай его про себя…
       …Так и в жизни Истмаха было? Была ли такой Ата? Очи долу, а сама, небось, думала, что… Ата, Ата. Ему почему-то вспомнилось, что… при резких звуках, особенно ударах мечей Ата, казалось, невольно закрывала глаза. Какая она… разная. Бояться звуков губящего металла, но самой в минуту опасности брать смертоносное оружие в руки? …Ата. Важные, красивые, умелые. Вы увядаете первыми, вы первыми уходите, вы первые гибнете. От того, что не приспособлены? Или боги забирают вас от того, что вы – лучше? Но Ата ведь не умерла, отчего же она не стоит больше у Истмаха на пути? Отчего не идёт рядом с ним? …А что ты, Истмах, сделал для того, чтоб было по-иному? …Ты сделал так, что она ныне счастлива. И хватит о том думать!
       Но вот заговорила моложавая женщина:
       – А я вот мыслю, что родные – это как сосуд с животворящей водой: чем меньше их, тем больше мы их ценим. – Молодая совсем. Хотя, вроде нет. Значит, просто глупа. Хотя мысль хорошая…
       – …Да что там!? Женщина всегда не настоящая, когда хочет нравиться! Что мне доказывать, что я красавица, или хозяйственна? Коли я буду показывать какова я взаправду, так и не найти мне мужа…! – Что-то много ты, Истмах, выпустил их женского разговора – и мысли уж не те, и говорить стали громче.
       – …Да просто мужика тебе не хватает!
       – Твоего бы взяла, кабы был мужиком! – На мгновение воцарилась тишина.
       – Пусто тебе так говорить! Постыдись! – К говорившим подходила старуха. – Гаминка! Поди уже домой, срамная! – Истмах пригляделся. Нет, женщина совсем не была старухой. Просто…, лицо обветрено, морщинисто, худые руки – как грабли, сама тощая, измождённая, тряпьё на плечах. …Наверняка многодетная мать, весь достаток идёт на то, чтоб дочери на выданье выглядели лучше. Чтоб партия у них была выгодней, чтоб не ждала их доля этой старухи… Старухи. Может, какой заезжий торговец посмотрит на красную девку да возьмёт замуж? Не напрасно тогда мать сдюжит. …Истмах вздрогнул, как виденье встала перед ним Ата – такая же измождённая, с кривыми пальцами, руками испещренными венами, сгоревшим лицом, мешками на сером лице… Ата ведь тоже замужняя. Неужели и она может так выглядеть – измождённая многими родами и трудами в помощь любимому мужу? Она ведь такая – помогала всем. Ата!
       Истмах встал и хотел уйти – близилась полночь, а уезжать он решил завтра поутру – пока жара не кинула, да и не пили много, ни он, ни его воины – что время-то терять?
       К нему ступил Мирожив. Истмах лишь мельком взглянул на него. Не хотелось говорить, спорить. Сегодня, этим вечером, он хотел отдохнуть. И выпил Истмах не столько, чтоб доказывать кому-то и что-то. Или веселиться.
       – Истмах… Прости, что так… говорю с тобой. Отчего ты сказал те слова? Неужели действительно не желаешь быть королём?
       – Как объяснить? …Мне дорого то, что я имел. Это … как старый…, пускай отцовский дом, который я давно покинул и «перерос». Но… Да, эти вещи не представяют особой ценности. Старый хлам – отпечатки былого времени, пыльные, размытые. Они бездушны для меня, ибо я не помню их историй. Они не радуют меня и не огорчают. Они ничему меня не учат и не напоминают. Но это то, что было дорого для моего отца. А значит – дорого и для меня. Ибо он был дорог мне. Пускай это старый хлам, но не мне его выбрасывать. Пусть это будет решение следующего поколения, если они не сочтут это важным для себя. То, что я делаю – может и никому не нужно, но это то, что я ценю. А больше? Мне не интересно. Не зарюсь на то, чему не смогу дать порядок. …Как старый дом, что дорог мне, хоть и стоит рядом новый. А что до тех, кого привечаю…?
       – …Истмах, помнишь ли ты Гапитуса? Как человек, что близко знаком с ним, был ему и другом, и наперсником, и компаньоном по пирам, а ныне – его недруг, о котором он сам говорит много того, что не стоило… Всё это заставляет меня с осторожностью, и даже опаской относиться к людям, с которыми он сейчас дружит. И ты, Истмах, …ты всё же присмотрись к тому, кого считаешь другом. Отчего брат Кадиссы приехал с тобой, однако ему не любо наше общество? Высматривает что? Шпионит? … Я не говорю, что он плох. Я лишь спрашиваю, отчего ты уверен, что он – предан тебе…? – С этими вкрадчивыми, ядовитыми словами Мирожив встал и медленно отошёл. Истмах глядел ему вслед.
       …Те, кого порой люди называют словом «друг» – бывают разные: добрые, весёлые, смешные, понимающие… Может ли быть друг «удобен»? Будет ли другом тот, кто тебе безразличен, но пожертвовал жизнью ради тебя? Кто помог деньгами или ценным советом? Кто совершил ошибку, о которой не ведаешь, но продолжает сам называться тебе другом? Кто ушёл, поскольку мешал тебе? Кто был другом в детстве, но пути ваши уже разошлись? Много их, друзей, …но кого можно звать «Друг»?
       Истмах почти дошёл до расположения своего отряда. Остановился в полутьме, куда не достигали отблески костра, лишь тихий разговор двух дозорных воинов:
       – …Да что там…? Я могу быть могучим воином, но всегда останусь зависимым. И не всё ли равно как зовут хозяина? И не всё ли равно, как называется моя зависимость? Я всего лишь раб! Раб прихлебателей тех, кто имеет власть. Наместника, короля. Мы всегда чьи-то рабы… Что, мало у Истмаха лизоблюдов? Такие – при любой власти востребованы. Да вот возьми хоть этого Велислава. Такой же! Такие как он – служат тому, кто сильнее, а любую предыдущую власть – ругают. Зависим он от Истмаха, вот и пресмыкается пред ним, да в глаза глядит…
       Истмах сильно мотнул головой и крепко сжал рукоять меча. Но я положил ему руку на плечо. Мне почему-то показалось, что эти горькие слова воина – всего лишь эффект, когда в бедах своих люд обвиняет не тех, кто причастен к той самой беде, а тех, кто попадается «под руку». …Но неужели люди ничего не видят? Не хотят думать?
       Истмах слишком устал. Он обошёл дозорных. Зашёл в домишко, для него предназначенный, с другой стороны. Велислав должен был спать. Исмах вошёл не таясь, но тихо. Неторопиво расстегнул ремень, отложил оружие, снял куртку и рубашку. Повернулся к своему ложу и от неожиданности замер – Велислав не спал, а сидел, всей спиной опершись о стену. Он молчаливо смотрел на Истмаха. Тот замер лишь на мгновение. А затем – неторопливо прилёг, словно ничего и не произошло.
       – Они все так думают. – Горько сказал Велислав. Окошко было открыто. Он всё слышал. Истмах, буднично сказал:
       – Какая мне разница, что думают те, кто считает себя рабами? Мне верь, Велислав. – С этими словами он спокойно повернулся к стене лицом, спиной к Велиславу. Оружие Истмаха лежало далеко на лавке, позади…
       …Этот Подопечный нравился мне…
                108
       …Он становился мудрее. Наверно. О себе человек может быть очень высокого мнения. Особенно тогда, когда испытал очень и очень многое. Однако же…, порой случаются ситуации, когда… даже житейский опыт не даёт основы для их осознания и принятия….
       На обратном пути из Торковки, Истмах проезжал одно из достаточно больших селений своего бывшего наместничества. Здесь жил Доброжава – хороший воин, добрый человек. Дисциплинированный, аккуратный, хозяйственный… Пожалуй, Истмах мог бы долго перечислять его хорошие качества. Проще было отметить его отрицательные черты. Но Истмах уважал этого человека. И потому, то немногое, что могло бы покоробить иных, он предпочитал относить к достоинствам Доброжавы.
       Истмах оставил свой отряд вне пределов поселения. Он не в своей округе – огласка ему не нужна. Велислава также не хотел брать, однако, испытующий взгляд последнего, стал Истмаху укором. Может, действительно Велислав шпионил за Истмахом, и надобно ему было знать, куда ездит бывший наместник и с кем встречается? Или он боялся, опасался, просто не хотел оставаться с воинами Истмаха – людьми, что считали его лизоблюдом? Как знать.
       Они были одеты простыми путниками, беспрепятственно въехали в пределы поселения. Истмах думал, поначалу заехать на рынок, осмотреться, да нужно было спешить в Гастань. Поэтому – они сразу поехали к Доброжаве. Истмах долго стучал в ворота, наконец, они открылись. Навстречу выступил старик. Одет плохо, худ. Раб. Он молчаливо выслушал их, поклонился, словно вспомнил этикет, и всё так же, беззвучно повёл рукой вглубь двора. Истмах и Велислав спешились и вошли во двор, ведя за собой лошадей.
       Двор изрядно зарос высокой травой. Только с одной стороны лежал небольшой ворох сорванной травы, и там, на убранном участке мягко стелился горец. У крыльца сидела небольшая собачка, она робко тявкнула несколько раз и, поджав хвост, скрылась за углом дома. Судя по излохмаченной верёвке и затёртому глиняному углу дома, такую тактику охраны дома она использовала не в первый раз. Серой тенью поклонился раб. Истмах с высоты крыльца ещё раз оглядел двор – уныло.
       Он прошёл в дом – его, по-видимому, содержали в большем порядке, чем двор. Навстречу Истмаху, из глубины сумрака комнаты, вышла сухонькая женщина. Она была несколько сутула, хоть и старалась держать осанку. Руки сложены на животе, она старалась рассмотреть прибывших. У неё было улыбчивое выражение лица, какое случается только у добрых людей. Дуга приподнятых бровей выдавали удивление. Естественное, а не нарисованное. Лицо не носило следов краски. Узнав странников, женщина едва поклонилась.
       – Я ищу Доброжаву. Ведь здесь он раньше жил?
       – Он и ныне здесь живёт. Проходи. Я узнала тебя, Истмах. Давно тебя не было.
       Истмах почему-то оглянулся и посмотрел на Велислава. Искал поддержки?
       – …Только ты, Истмах… знаешь, что произошло с моим мужем? Он тебе будет рад, но только вот…
       – Что произошло? – Тихо спросил Истмах.
       – Столько времени минуло… Уже с весны лежит он. Стар, упал, верно, удар у него был, а падая, сломал бедро. Вот теперь лежит, не поднимается. …Узнаёт не всех.
       – Чтоб Доброжава меня не узнал? Он ведь один из моих учителей.
       Женщина вежливо качнула головой. Пропустила Истмах вперёд.
       В комнате не было убожества, однако, лишь остатки прежней хозяйский руки ветхим укором глядели отовсюду: покосившаяся рама окна, плетеный стул с несколькими сломанными прутьями, треснувший очаг. Истмах мельком то всё отметил, подошёл к невысокому ложу, на котором лежало тело, обращённое лицом к окну. Окно было открыто, может и не чувствовалось потому тяжёлого духа безысходности здесь?
       Истмах опустился на колени пред ложем, Велислав зашёл сзади и встал у стены, глядел на обоих. Истмах улыбнулся и тронул рукой безжизненную, худую, бледную руку:
       – Доброжава, я рад видеть тебя вновь.
       – Кто Доброжава…? Кто ты…? Кто ты? Где Любушка? – На ложе лежал, казалось, глубокий старик, его белёсые глаза глядели на Истмаха, но лишь вскользь, рыская по комнате, надрывно он вновь забормотал:
       – Любушка! …где Любушка? Смотри! Смотри, здесь пожар! Почему не помогут людям? …Какая странная музыка… – он начал что-то бессвязно бормотать.
       Истмах, всё так же стоя на коленях, взглянул на жену Доброжавы. Она глядела спокойно, подошла ближе к Истмаху:
       – Он не узнаёт тебя, прости.
       – Как же так, я помню ведь…, он был крепким? Да и не стар он ещё…. – Истмах был растерян. Надеясь на встречу с хорошим человеком, на добрые воспоминания о тех временах, когда всё казалось важным и значимым, а теперь их можно вспомнить с улыбкой от былой наивности и беззаботности…, Истмах споткнулся о то, что никак пока не мог уразуметь.
       …Худые старческие руки, беспокойные пальцы, недовольный взгляд, утратившие свет разума глаза, пергаментная кожа лица, спутанные седые волосы. Он…, не узнавал этого человека, вернее – разум отказывался его признавать. Такой родной, близкий, надёжный…, что не раз помогал, по-доброму корил, с кем столько всего важного пережито, ныне был опустошённым телом. Телом Доброжавы, разум которого покинул его навсегда.
       Женщина положила Истмаху на плечо руку, тихо заговорила, не скорбя, словно нельзя было скорбеть. Можно было только принять то и даже не выслушивать сожалений:
       – Он повредился рассудком, возможно ещё тогда, когда узнал о гибели любимой нашей дочери Любушки, она – наш последыш, наша радость и гордость – умница и красавица, да вот, безвременно… Она умерла от хвори ещё зимой. …Сколько он просидел на её могиле… Ходил, словно чужой. А вот по весне – упал, захрипел, да вот с тех пор и не стаёт. Лишь иногда понимает меня и узнаёт всё. Ты… Истмах, не подумай, я не жалуюсь. Я справляюсь. Сыновья помогают. Да вот только заняты они, лишь деньги шлют, изредка приезжают, служба у них, понимаю. Всё понимаю. Нет, я не жалуюсь. Он был прекрасным мужем, и уж коли встретили мы вместе весну, то и по осени его не оставлю. Всё хорошо у нас, Истмах, не беспокойся и прости его…
       Истмах тяжело посмотрел на неё снизу-вверх, опустил голову, руки Доброжавы не выпустил.
       Хоть бы какой осмысленный отклик появился... Как ни всматривался Истмах в знакомое лицо – глаза Доброжавы были пусты, разум не возвращался к нему. Временами он вырывал руку у Истмаха, беспокойно пытался двигаться, вскрикивал и бормотал. …Так было долго. Немой, недвижимой тенью стоял у стены Велислав.
       Наконец, когда начало смеркаться, к Истмаху вновь подошла жена Доброжавы:
       – Ты ничем ему не поможешь. Он в своём мире, куда мы не можем открыть дверь. Тебе есть где ночевать? Я собрала тебе немного поесть. Прости, что было. Но тебе и другу твоему – хватит.
       Истмах невидяще смотрел на неё. Он встал, поморщился – ноги затекли. Постоял, вновь нерешительно ступил к Доброжаве, склонился над ним, но тот махнул рукой, словно было ему тяжело дышать. Истмах скоро поцеловал его в лоб. Едва взглянув на женщину – отстегнул кошель с деньгами, положил его на стол, и не глядя на Велислава, вышел. На крыльце обернулся и посмотрел на женщину:
       – Прости меня. Поедем мы. Мой отряд ожидает меня. – Хотел ещё что-то сказать. Да только поклонился в пол, искривил губы:
       – Век буду помнить Доброжаву. Спасибо ему, спасибо тебе. Прости меня.
       – Пусть боги благословят твою дорогу, Истмах, и всех , кто помогает тебе. Прибудь во здравии. Он всегда вспоминал о тебе только хорошо.
       Истмах вновь поклонился. Поклонился и Велислав. Вместе она скоро взяли лошадей да вышли на улицу со двора.
       Лишь выехав из селения, Истмах остановил коня и обернулся к Велиславу. Но молчал. Тот глядел на Истмаха, без сожаления, без печали. Криво улыбнулся:
       – Будет, Истмах. Ещё не ведомо, какая у нас судьба. Может и хорошо, что свой век он доживает, не памятуя о скорби и боли своей.
       – Что ж так тяжко-то…? Сколько видел смертей, но все они – быстры, резки, незаметны. А здесь… он угасает как фитиль в светильнике, источаясь и не имея сил гореть. А ведь мог бы! Мог! Почему судьба не пощадила его? Почему он не был убит доблестно на поле брани? С мечом в руке? Я… привык к скорой смерти. Я … понимаю её, а здесь…, эта немощное угасание, медленная смерть пугает меня. Не должно так быть. Не хочу так издохнуть! Не хочу!
       – Истмах, погоди, не кличь смерть. Она сама придёт. …Всё уладится. Это жизнь Истмах. Ты привык к ночам, привык к быстрым смертям, привык к тому, что предают тебя и пренебрегают. А Доброжава… Ещё одна тёмная, удушающая полночь, которую нужно пережить. И… как знать, как умрём мы, Истмах? Не торопи судьбу. Ты умирал уже не раз, а если жертвуют за тебя иные, знать, не совсем пуста твоя жизнь. …Я понимаю тебя. Я сам порой не всё могу постигнуть и принять. Но изменить то не смогу. Если бы от смерти был откуп, я пошёл бы простым рабом зарабатывать для тебя деньги, но время Доброжавы – ушло.
       – Я не хочу так! – Упрямо повторил Истмах, глядя в упор на Велислава.
       Тот понимающе покачал головой, но ничего не сказал, ударив под бока лошади, скоро поехал вперёд.
                109
       Я замечал, что Истмах менялся с годами. Стал сдержаннее, молчаливее. То, верно, была не усталость от жизни. Хотя, как знать? Но ныне лишь в глубине его души клубилась ярость – на лице то мало отражалось. Может, потому и казались некоторым людям его поступки непонятными, непредсказуемыми. Его взгляд потяжелел, и порой, глядя на человека, выслушивая доклады, он думал совсем не о том, размышляя. Поговаривали, что мрачен и угрюм Истмах, непробиваем и холоден. Со временем он понял (а может это стало для его душевного спокойствия удобно), что не все те, кто его окружают – дружелюбны и достойны того, чтоб тратить на них время. …Вроде как много людей окружают человека: знакомые, хорошие знакомые, нужные люди, но… устаёт он от них, их болтовни, их присутствия, их поучений. И мечтает порой о том, чтоб они исчезли и не мелькали перед глазами. То есть, он доходит до той самой точки бытия, когда встаёт вопрос: понимаешь и принимаешь ли человека настолько, чтоб не желать ему исчезнуть из жизни твоей, даже подчас пожелав ему смерти?
       Поэтому и ценил Истмах людей, которым ничего не требовалось объяснять… Или может, цинично говоря – «удобных» людей. Ибо считая себя самодостаточным, все остальные рассуждения воспринимал как пустые бредни? Нет. Он ещё отличал «удобство» окружающих подхалимов от «взаимопонимания» хорошего человека.
       …Ехали ныне по территории бывшего Гастаньского наместничества. Хоронились. Дожился ты, Истмах…
       От прежнего богатства и влияния осталось у Истмаха кое-какие заботы. Он владел паем соляных промыслов на побережье Понта. Громогласно о том он не объявлял, но все заинтересованные люди то знали. Был договор и с греками, и со степняками. Даже после утраты Истмахом наместничества, он не потерял этой своей доли. Не осмелились «деньги» нарушить договор. Его так уважали? Боялись? Нынешним летом, однако, впервые не были начаты поставки соли в Гастаньскую округу – цены поднялись. Что и как – ныне ехал выяснять Истмах. Было ли путешествие опастным? Ехал по чужим землям. Ехал, будучи врагом короля Енрасема, бунтовщиком. Наверно то, всё же, было опасно. Но если вдуматься, что в этой жизни не опасно? Что можно было предпринять для безопастности – он сделал, а остальное – на совести богов…
       И хоть избегали селений, к вечеру, всё же, заехали в одно небольшое: вода закончилась, источников не нашли.
       …Истмах помнил это селение. Как-то, лет пять тому назад он остановился здесь с оказией. Тогда, помнится, был в хорошем расположении духа. Ему удалось договориться о продаже зерна в Келикасте – одной из приморских греческих колоний. Они решили отдохнуть, переждать полуденную жару под жидкими деревьями у харчевеньки придорожной. Им подали вина, еды, и, поев, Истмах молчаливо сидел чуть в отдалении от своих воинов, и от остальной массы посетителей. Но, конечно же, слово «массы» – было явным преувеличением: шесть-восемь мужчин – несколько торговцев, что держались особняком, но вероятно мелких, внимания наместника Истмаха они тогда не стоили. А ещё – несколько богатых здешних поселян, что приходили за новостями и, кажется, несколько воинов. Куда они тогда шли и зачем? Какая разница?
       С нескольких сторон доносились разговоры. В июльской жаре Истмаха сморило, он почти дремал:
       – Нет, ну эта…! Говорит мне – купи для меня собачку, как у той знатной гречанки… Хочу собачку, чтоб на руках носить, да холить её… – со стороны торговцев раздался взрыв хохота. Истмах едва улыбнулся сквозь дрёму…
       – Нет, ну ты понял, да? Говорит мне – собачку хочу, …это такую, тощеньку да мелкую. А какие эти собачки злые… Глазки навыкате, а зубы – что бритва…
       – …А что ты хотел: у тебя эта любовница – сама как собачка, вот и ей захотелось в отместку хоть над кем-то иметь власть!
       – …Ага, лучше бы мне ребенка, слышь, наследника родила! Человек на то и человек, чтоб быть хозяином собакам.
       – …Да, правильно, а уж женщины, они или действительно собаки – какая разница? Ха-ха. Но зато какая она у тебя пышная – только и рожать такой. А предыдущая, говорят, была дюже хозяйственная. Да только тощая, как палка! Ха-ха…
       – …Хорошо тебе, Марен, у тебя разные женщины, и каждыя ценна по своему, а моя жёнка должна сама всё делать – и голубить меня, и за скотиной ухаживать, и дом убирать и детей рожать – вот и остаётся серостью во всём…
       Истмах примерил услышанное на себя. Да, среди его женщин были самые лучшие, а вот такой чтоб во всём была… А ныне… …Ата…, вот бы с кем делить и ложе, и власть. Повезло же проклятому Хасби. Повернуть бы время вспять… И что? Была бы Ата ныне счастлива с тобой, Истмах? …Нет, она любила Хасби.
       …Тогда, давно, в этом селении, к вечеру Истмах разговорился с хозяином харчевни. Упрекнул его, что дескать, мало около дороги да вокруг заведения деревьев посажено, что можно было бы больше плодовых…
       А хозяин тогда сказал так:
       – И что мне садить деревья – я здесь никто? …Вот дай мне, наместник, надел в вечное пользование, тогда есть смысл что-то здесь сделать. А харчевня – что? Была, да нету. А земля – она сила… Когда у человека земля – никто ничего ему поперёк не скажет…
       Сейчас Истмах подъехал к той самой харчевеньке. Едва минули перепутье, здесь было несколько куч всякого сора: ветки, лоскуты, сухая трава. Истмах знал о бытовавших, хоть и не широко распространённых обычаях, хоронить у дорог самоубийц, замёрзших зимой бедолаг да всякий нищенствующий сброд. На их могилы набрасывали всевозможного подаяния, откупа, чаще – ветки, палочки, не нужное что-то из того, что было под рукой в дороге. Помнил он и том, что запрещалось в таких местах строить дома, вон и харчевня стоит поодаль. Да только деревьев около неё, как не было, так и нет. А землю хозяин тогда получил…
       Истмах спешился у харчевни. Велислав испытующе поглядел на него, но отвернулся, также спешился, повёл лошадь под навес. Белизар говорил кому-то:
       – Не поить пока лошадей, они жаркие да потные! Погоди немного.
       Истмах прошёл к столам и лавкам, что размещались под навесом. Жарко ехать, да сидеть долго они здесь не будут. Спешить нужно. К Истмаху уже угодливо бежал на полусогнутых ногах какой-то жиденький парнишка – худ и глазки бегают. «Такому только бегать с чашами» – невольно подумалось Истмаху. Рядом присели Велислав и Белизар. Воины садились за иные столы.
       – Холодной воды, хлеба и чего у вас там ещё есть?
       – Всё будет, что господа прикажут. Всё есть – сыры, мясо, жаренное, вяленное, похлебать чего изволите?
       Велислав взглянул на Истмаха и прыснул в сторону. Белизар улыбнулся.
       Истмах сам засмеялся да сквозь смех сказал:
       – Сам будешь хлебать, а нам принеси жареных кур. Да поспеши, торопимся мы.
       Он посмотрел на товарищей и, глядя как скоро, перебирая тонкими ножками в узких штанах, побежал парнишка – они вновь засмеялись.
       Из харчевни вышел хозяин. Истмах сразу узнал его. Поманил к себе. Тот подошёл степенно. Видать, хорошо шли у него дела – не бегал к каждому посетителю. А был ли Истмах «каждым»? Всё ещё улыбаясь, он обратился к поприветствовавшему его хозяину:
       – Что ж ты, так и не вырастил здесь ни единого деревца? Обещал ведь?
       …Ах, привычки… Что вот вытянется пред бывшим наместником человечек да начнёт отчитываться? Ан нет, не всегда по-твоему, Истмах…
       – А тебе-то что до того, проезжий? Поешь, да поезжай себе далее, какое тебе дело?
       – Ты помнишь меня? – Истмах выпрямился, расправил плечи, спросил тихо, но с угрозой.
       – Как тебя не помнить, чай был ты здесь хозяином. Да теперь нет. И что ты мне указываешь? Моя ныне это земля, что хочу – то и делаю.
       – Но ведь обманул ты меня? – Тихо спросил Истмах. Его друзья следили за разговором, не понимая.
       – Да мало ли кто, что и кому говорит? Жизнь так сложилась. А только моя это земля. Я здесь хозяин, мне и решать, что садить, а кого гнать со своей земли. – Истмах встал.
       Хозяин харчевни – ещё достаточно молод, хотя, нет, зрел, однако крупных черт лица его годы их ещё не испортили. Он был достаточно худ, от того в его фигуре чувствовалась дополнительная резкость. Казался вполне умён – глядел в глаза, взора не прятал. Однако то не выглядело дерзостью. То был взгляд человека, что всё просчитал, за всё отчитался и всех купил. Он был, как будто, абсолютно уверен в себе, да и само бытие воспринимал как нечто философское. Кроме того, его одежда была добротной, хорошо и со вкусом подобрана. В нём действительно виделся хороший, радетельных хозяин, а не выскочка, что кичится своим богатством. Он, по всей вероятности – не здешний коренной житель. Это чувствовалось по говору, коренные так не говорят – нарочное коверканье отдельных слов, неправильное ударение… Чужой. Прибыл…, а может его прибило к этим берегам, этой земле… Искатель приключений? Нет, скорее тот, кто искал выгоднее место, а найдя, полностью собой его заполнил. Это был, прежде всего, делец, а не простой и добрый людской мусор. В меру добродетельный, хозяйственный, возможно – хороший семьянин, наверняка – религиозен, однако, и скорее всего, в доме держал большое количество оружия. Да и жил он, скорее всего, по принципу «не помогаю, а даю взаймы, ожидая если не того же, то большего». Был ли он похож на большинство местных людишек? Нет. Кремень с дальних берегов, потомок искателей и разбойников, осознавший твердыню земли…
       – Не серчай, Истмах. И тебя помню, да и наказ твой помню. А только выполнять не стану. Сам себе хозяин. Да и какая мне разница, кто ныне правит? Жил здесь до тебя, до Шускабата. И всех должен считать благодетелями этой земли? Я помню… помню. Но и мои эмоции, и мои воспоминания о том, что было, ты можешь стереть только с моей жизнью. Хочешь, чтоб забылось всё – тогда убей. Но у меня – есть дети, внуки. Защищаться стану. Изничтожь весь род. Знаю тебя, кровавого.
       Истмах слушал молчаливо. Не всё, в гневе, из слов хозяина он понял. И что теперь? Уйти, как никчёмная собака, поджав хвост? Или выжечь эту мразь? Так ведь, проявит себя Истмах. Доложат Шускабату, что гуляет Истмах в его владениях. Хотя…, этот и так доложит…
       Встал Белизар:
       – Истмах, пойду, потороплю людей с водой. Я не голоден.
       – Истмах! – Поднялся Велислав, – я вот что хотел тебе сказать…, помоги мне разобраться. Нет, я не голоден, пошли отсюда. Истмах…, да меня ты слушай, зачем тебе этот заносчивый боров? Истмах… Я вот думаю, что умение не только совершать поступки, но и отвечать за них – признак взрослого человека. Не марайся об эту мразь. Жизнь рассудит. – Велислав говорил размеренно, тихо, словно успокаивая. – Ты ведь понимаешь, что когда волнуется море – со дня поднимается всякая муть…
       …То событие благополучно было пережито. Истмах был зол, но не яростен. А это уже не мало. Впереди долгая дорога, и без того полная тревог, и не стоило волноваться из-за этого. Жизнь действительно покажет и рассудит спорщиков.
                110
       …Всё сложилось, на удивление удачно. Истмах скрытно смог съездить к своим соляным промыслам. Выяснилось: в низовьях реки Каравайки по весне выпали большие снега, половодье снесло оба хлипких моста и теперь все торговые пути шли в обход полноводных участков. Все товары для Истмаха были в пути. Все договорённости оставались в силе. Всех и всё устраивало.
       На обратном пути Истмах, однако, решился сделать крюк и поехал на запад, едва отклонившись от береговой линии Понта вверх. Решил не заезжать в порт, что строил прежде. Не хотел расстраиваться? Наверняка и там была разруха: Шускабат не поддержал ни одного прежнего проекта Истмаха. Было достаточно и того, что возвращаться назад Истмах будет вдоль Чатуши, через свой речной порт Саты. Что там ныне?
       …В тот день он прибыл в гости к вождю одного из степных племён. Встретили их неплохо. Да едва ли не в первый день случилось то, что Истмаху было не по сердцу. …В честь прибытия Истмаха был устроен торжественный ужин, всё было хорошо до того момента, как один их братьев Ганилапаки не сказал, с усмешкой:
       – Совсем ты, Истмах-полукровка, так ведь тебя зовут те, кому ты служишь, перестал быть похожим на нас? Не греет тебя боле степняцкая кровь? И что вижу я, не серчай, Истмах, порой охрана обличённого властью человека, убедительней свидетельствует о его величии, чем он сам?
       Многие, очень многие замолкли, осознавая, что сказал родственник вождя. Или может, на что хотел намекнуть? Ганилапака хмуро глядел на Истмаха. Тот встал, молчаливо оглядел присутствующих, нагнулся к Велиславу и, опершись руками на своё колено, громко и резко сказал:
       – Вот так и привечают меня добрые друзья. Ты помнишь, Велислав? Всё так же, как и тогда, по осени…, когда выезжали мы к разграбленному селению? Мои подданные обвиняли меня в том, что я всегда буду порождением кровавой Степи. Говорили, что отрёкся от своих богов?! Помнишь! – Истмах разгорячился. Он неистовствовал. Он обошёл по кругу всех присутствующих, вглядываясь им в лица, но используя особу Велислава, дабы высказаться. Может и не были присутствующие столь виноваты, да попали под «горячую руку»:
       – Запомни Велислав, так будет со всеми, кто хочет правды, кто верит на слово, кто верит в дружеские и кровные узы! Так будет со всеми полукровками – гонимыми и презираемыми всеми! Сколько бы я не делал, как бы не рвал кадык врагам, судя лишь по совести! А чем отличаются они сами? Что слышал там, то слышу и здесь! Запомни Велислав, запомни, на людей, что не торгуют за злато, а рассчитывают на старую дружбу – всегда смотрят по-иному! Говорят «…да что там меж нами, друзьями…», – голос Истмаха порой надрывно срывался, а порой он язвительно растягивал слова, – «…ты же – наш, мы давно знакомы, какие счёты…?», а смотрят, презрев, говорят, через губу, попрекают… А ведь правы наши торгаши, правы… сперва деньги, а уж потом дружбу води… Да, так… те, там! Все они будут считать меня кровожадным степняком, сколько бы для них не делал, а эти…, эти – мягкотелым, слабовольным увальнем оседлым!
       Истмах замер, помедлил и с тоской, может горечью посмотрел на Ганилапаку:
       – Знаю, что может и не сказал твой брат таких слов, а ты бы не подумал, да отравлена у тебя еда, отравлен воздух. А я – слаб, Ганилапака, слаб. Что я имею? …А если человек слаб, а я слаб, то …всего лишь меняю ловушки, в которые попадаю… Я живу в них…, живу, и я отравлен всеми вами… – Он махнул рукой и широким шагом вышел из круга. Велислав растерянно смотрел на Белизара, а затем – кинулся вслед за Истмахом:
       – Постой!
       Истмах не слушал, скоро уходил в сторону, где остались его воины.
       – Истмах, не бросай меня!
       Истмах резко обернулся. Он молчал, глядел на Велислава. Позади последнего встал Белизар. Пламя костров оставляло на лицах и фигурах всех присутствовавших причудливые тени, казалось, выражение лиц менялось ежемгновенно. Но лицо Истмаха было ярко освещено – стоял ликом к кострам. Потому он казался яростным, цвет лица – багровым, глаза – безумными.
       Велислав подошёл ближе, встал почти плечом к плечу, повернув голову, посмотрел на Истмаха:
       – Будет так, как прикажешь. Скажешь – уедем, а решишь – будем драться.
       Истмах вздохнул. Нет. С кем тут драться? Он положил руку на плечо Велиславу, взглянул на Белизара:
       – Что уж… Пойдём спать. Завтра уедем.
       Но завтра уехать не удалось. Словно ничего не произошло, Ганилапака старался задержать Истмаха, пытаясь развеять его смурное настроение. Истмах был упрям. Норова не показывал, однако был полон решимости уехать.
       А ближе к обеденному времени в пределы стана въехал чужой отряд степняков. Было видно, что они – торопились. Главарь отряда, скоро сориентировался и, увидев отряд чужаков – скоро метнулся к Истмаху, что стоял уж около коня.
       – Постой, полукровка.
       Истмах обернулся, словно его хлестнули:
       – Что тебе? – Смотрел недоверчиво, говорил резко и зло. Не провоцировал, а словно отсекал.
       – Что обижаешься? Не обидеть хотел, а лишь хотел тебя как своего означить.
       Истмах молчал, скрестив руки на груди.
       – Говорить с тобой хотел. Денег хочу. Много. И от тебя.
       Истмах молчал. Велислав прислушался к разговору, но ближе не подошёл. Белизар глядел заинтересованно.
       – Отойдём, друг, говорить с тобой хотел. – Килисипас протянул к Истмаху руку, но тот едва повёл локтем, словно избегая прикосновения. Глядел зло.
       – Истмах, не гляди шакалом. Мы ведь всегда с тобой по-доброму? Ты не чужой нам, потому к тебе первому и обращаюсь.
       – Что тебе нужно? Говори здесь.
       – А нужно мне…, – Килисипас заговорил тише, – Шускабат перекупил отряд наёмников. Знал о том? Кахал пошёл за него. Знал? – Он замолчал, однако глядел заинтересованно. …Опытный рыбак… закинул приманку, ждёт рыбку. Ждёт…
       Истмах повёл головой, оглянулся на Велислава. Тот сделал два шага ближе, однако с видом, что разговор его не касается, поправлял ремень, ладил ножны. Килисипас едва усмехнулся. Вновь перевёл взгляд на Истмаха.
       – Мне ведомо, что они ищут наёмников. Ничего нового ты не сказал. Говори, что хотел.
       – А хотел я, Истмах, следующее тебе сказать. – Он стал говорить резче. Может, эта ситуация, непонимание Истмаха его раздражало, а может, не хотел более притворяться?
       – К моим границам подходит отряд в пятьсот лучников. Я могу их беспрепятственно пропустить, а могу и задержать, погубив многих своих славных воинов. Но ты, Истмах – наш. Поэтому говорю тебе: перекупи у меня свою жизнь и свой покой – заплати мне хорошо и задержу я их.
       – Сколько ты хочешь?
       – Столько, сколько сможешь ты заплатить, не беспокойся. Бочонок золотом.
       Истмах смотрел на него лукаво, а затем неожиданно засмеялся:
       – А говорил – не чужой я степнякам. Что ж с «не чужого» деньги требуешь? За моё золото – не пожалеешь своих воинов.
       Килисипас смотрел на него обижено:
       – Так что же?
       – Не против я. Да откуда мне знать, что то – всё правда? Может, заплачу я пусто, а нет никакого отряда?
       – Да как же нет? Разве обманывал я когда? Слышал ли ты о таком?
       – Нет, конечно, нет. Только нет у меня сейчас с собой таких денег. Вернусь – и пришлю тебе.
       – Нет. Оставь мне кого-нибудь в залог, чтоб знал я, что сдержишь слово.
       Истмах вкрадчиво спросил:
       – А разве я когда обманывал? Слышал ли ты о таком?
       – Ты, полукровка Истмах – хитёр. Не возропщи. И обман ты свой после назовёшь военной хитростью.
       – Не ведал я, что такая молва обо мне… Скрепим договор кровью. Выпью, не побрезгую. Это ведь у нас, степняков – нерушимо.
       – Да, Истмах, нерушимо. Да только полукровка ты, Истмах и кровь твоя – разбавлена. Нет, оставь мне залог своего человека.
       Истмах долго глядел на него, а затем – повернулся и начал смотреть на своих воинов. Вновь повернулся к Килисипасу:
       – Оставлю двоих воинов. Больше – не проси: мал у меня ныне отряд.
       – Нет, Истмах, оставь мне… этого! – Он указал пальцем на Велислава.
       – Этого? – Истмах медлил. – Нет! Этого не могу. Он пленный. Это брат моего врага Кадиссы. Не доверяю ему. Не проси – ненадёжен он.
       – Ой ли, Истмах? Того, кому не доверяют, не держат за своей спиной. Был бы он врагом – ты сам бы видел его спину: держал бы впереди себя. А он – …с оружием…
       Истмах сжал кулаки. К нему ступил Велислав, тихо заговорил:
       – Не бося, Истмах. Останусь. Ведь знаю, выкупишь меня.
       – Нет! – К Истмаху ступил Белизар. Молодой и красивый, открытое лицо. Он поглядел на Килисипаса, заговорил, опустив лицо, но глядя на Истмаха:
       – Отдай меня. И залог будет, и смогу я там, среди этих степняков порасспросить о Асмилле.
       Истмах глядел на него поражённо:
       – И ныне ты…? Но как я могу? …Велислава не отдал, а тебя, выходит…? Думаешь, не дорожу тобой?
       – А я ведь сам прошу. Понимаешь же, что для меня то – важно. Что мне терять? А у Велислава – дочки… Истмах…, как бы не было плохо в пути, я… не хочу возвращаться туда, где меня больше никто не ждёт…
       Истмах понимающе кивнул.
       На том и порешили.
       …Чуть вперёд заходя, отмечу, что Истмах очень скоро выкупил Белизара. И… не нашёл тот у степняков своей Асмиллы.
                111
       …Без Белизара було неуютно. Как он там? Всё ли будет ладно? И найдёт ли то, что ищет? Впрочем, если бы Истмах оставил в залог Велислава – ему было бы сейчас не лучше. А может и …хуже. Он привык к Велиславу. Привык…
       Взгляд Истмаха скользил по воинам, что устраивались на ночлег. Хогарт… Истмах вспомнил, что не так давно у Хогарта, после долгой болезни, умерла жена. Он был хорошим семьянином, очень, говорят, любил жену. Да и в походах, сколько знал его Истмах, никогда не оборачивался на мимо проходящие юбки. А вот теперь, говорят – женился. Тихо и скромно. Настолько скромно, что не уведомил даже Истмаха, не пригласил на свадьбу.
       Истмах не стал его окликать. Встал от своего костра, ничего не сказав Велиславу, пошёл к Хогарту. Тот внимательно смотрел на приближающегося Истмаха, перестал готовить себе место ночлега из нарубленных тонких ветвей, встал.
       Истмах, подойдя, смотрел на него, а затем отвернулся. Что сказать? Ведь не должен Хогарт ему исповедоваться только потому, что сам Истмах чувствовал себя совестно из-за Белизара? Но затем Истмах вновь обратил на него взор:
       – Ты прости меня. Как-то с годами…, может это старость, я на многое смотрю по-иному. Скажи мне… Я не жалею тебя, но мне нужно ведать, что у тебя всё хорошо. Я много лет знаю тебя, Хогарт. Ты… как очень значимый, яркий след из моей молодости, но я… помню твою прежнюю жену. Не могу представить тебя с другой. Скажи, ты счастлив?
       И наверно Хогарт понял, что то не было праздным любопытством, но скорее заботой. Не навязчивой, а достаточно неуклюжей. И хоть говорил Хогарт всегда быстро, бросал слова словно бисер, однако сейчас он тихо, вдумчиво выводя вязь речи, сказал:
       – Счастлив ли я? У меня – два взрослых сына, что никак не подарят мне внуков. А моя новая жена ныне переплела свою одну косу в две. – Он тепло улыбнулся.
       – Две косы? Что это значит?
       Хогарт улыбнулся шире.
       – Ну как же, Истмах? Девица обычно заплетает одну косу, где три её части сплетают в единое целое: подземный мир, мир богов и тот мир, в котором живём мы. А моя жена – ныне плетёт две косы, дабы черпать силы для себя и для ребёнка. …Очень хочу девочку. Дочку хочу, Истмах, и верю родится моя красавица…
       Истмах хмыкнул, а затем, вслед за Хогартом – и рассмеялся. Обнял его. …Хороший он, всё же, человек, надёжный и опытный.
       И, всё так же улыбаясь, Истмах вернулся к костру. Велислав поднял было на него взгляд, но Истмах молчал и тот вновь прилёг. Где-то совсем близко отметился дремлюга, козодой. Поздновато. Да и привычнее его крик на утренней зоре… А Истмах прилёг, сказал шёпотом, удивлённо, а может и с выражением тайны, скрытности на лице:
       – Знаешь, а Хогарт хочет, чтоб жена ему родила дочку.
       Велислав также заговорщицки ответил шёпотом:
       – Ох, и намается он с этими платьями да косичками. А я вот сына хочу…
       Истмах вновь улыбнулся. Жизнь продолжается…
                112
       …Свидетельствовал ли я, что Истмах отнюдь не был добродетельным или таким, который может считаться благородным? Лишним тому подтверждением стал случай, который произошёл поздним вечером в начале сентября.
       Всё это время Истмах продолжал жить в Гастани. Он старался быть осторожнее, зря не рисковал. Официально он перестал выезжать в иные наместничества, большую часть времени проводил в тоске или в кутежах, а после – сильно и долго болел, никого, не принимал. Так?
       Зачем врагам знать больше, чем может выдержать их повседневность?
       И сейчас, после кутежа три дня тому назад, Истмах должен был отлёживаться у себя в замке. Его лечил Белизар, ни на шаг не отходя от бывшего наместника, никого к нему не пускал.
       Однако ныне Истмах сидел на берегу небольшого пруда, что сформировался у запруды малого притока степной речки Каравайки. Она протекала вне его округи – ныне он на территории своего бывшего, а теперь Колчева наместничества. Сидел, положив левую руку на рукоять меча, правой – кидал небольшие камешки в воду, глядел, как водные травы колыхала вода, и думал.
       Его сюда позвал, по крайней мере, так свидетельствовал посланник, Шускабат. Просил прибыть тайно, якобы нуждался в совете. Была ли это ловушка? Не должно быть – Истмах всё это время сидел у себя в уделе тихо, никуда не ездил, никому не помогал, ни деньгами, ни военной помощью. Вроде успокоился. До него доходили слухи, что король решил не трогать пока сильного врага. А там, кто знает?
       О том, что Истмах тайно наращивает количество оружия, что в тайных кузницах куются мечи и кольчуги, ведало ограниченное количество людей. Так что Истмах не допускал мысли, что это кто-то знал. Тайно пополнялись запасы, тайные надёжные разведчики, что не знали друг о друге – опутали своими нитями многих людей во многих наместничествах. Всех их Истмах принимал отдельно, не сообщая о других. В отряды набиралось не очень много людей, чтоб не создавать шумихи, но многие из этих людей на долгие месяцы пропадали из поля зрения своих родственников. Они учились новому в отдалении от поселений. Деньги вполне компенсировали недостаток общения с родными и близкими – Истмах ухмыльнулся. Да, лучше качество, чем количество…
       Позади Истмаха, чуть под пологом деревьев, стоял Велислав. Ему досаждали редкие, но изворотливые мелкие комары. Хорошо, то Велислав – не предатель, хоть может, и не предан безоговорочно Истмаху. Сам себе…
       – Как думаешь, отчего люди идут за такими как Шускабат? И какие они, эти люди?
       – … Не понимаю. …Громогласные призывы, …молодые красивые лица, а суть одна – обогатиться, прийти к власти. И даже не этим, а тем, кто зародил в них надежду. Хотя, надежда ли то? Приманка. В чём вина этих молодых?
       – В том, что они – слишком глупы, чтоб думать. Сожалеть? Работать?
       – Они? Взращённые на деревьях обещаний? Что посажены на зыбкой почве, прикрытой тонким слоем благополучия, показной вежливости?
       – А если произойдёт потрясение, что разверзнет почву…? – Велислав лукаво улыбнулся.
       – …Наружу хлынет ненависть, замешанная на страхе неполноценности. Не отдельных людей – целого народа. Жадность, зависть.
       …И вновь каждый задумался о своём. Хорошо, что и мыслили они одинаково….
       Рядом хрустнули ветки – кто-то крался. Велислав среагировал мгновенно – бесшумно вынул меч, скоро и тихо двинулся в том направлении, но вскоре вернулся с юношей-разведчиком. Истмах своего положения не сменил, но повернул голову:
       – Что там?
       – Наши передают, Шускабат явился в условленное место. – Юноша был молод и пред видом бывшего наместника – дрожал.
       – Это точно он?
       – Он.
       – Сколько с ним людей?
       – Шесть.
       – Ещё есть?
       – Вроде нет.
       Вмешался Велислав:
       – Истмах, как ты и велел, наши люди здесь со вчерашнего дня. Никто не появлялся. Всё тихо. Кажется, он исполняет договорённости.
       – А на дальних подступах?
       – На больших дозорах – стоят наши воины: вряд ли. Было бы что – дали бы знать.
       – Добро. – Истмах встал. Отряхнул штаны и куртку. Помедлил, долгим взглядом посмотрел на Велислава. Как всегда своим взглядом – в точку между глаз. Велислав взора не отводил, смотрел в глаза. Бывший наместник усмехнулся:
       – Поскольку ныне плохие дела творятся открыто, днём, то мы хорошие дела будем делать, когда никто ничего не увидит, ночью.
       Истмах и Велислав прошли по тропе. Были уже глубокие сумерки, однако, глаза всех участников – привыкли к темноте, давно взошла луна, и её света вполне хватало, чтоб ориентироваться в этом разреженном лесу. На условленном месте, в свете факелов, топтался Шускабат в окружении троих вооружённых воинов. Чуть дальше стояли ещё несколько. Истмах задержался в тени, повернул голову к Велиславу, прошептал:
       – Останься. Присмотри. – Велислав кивнул.
       Истмах потянул за рукав юношу-разведчика. Вышел в круг света. Шускабат и его воины – ощетинились мечами и луками. Но узнав Истмаха – успокоились и опустили оружие. Истмах не поприветствовал Шускабата. Смотрел прямо, и немного с насмешкой. Молчал. Шускабат видимо ожидал вопроса, зачем мол, позвали? Так бы получалось, если бы сам Истмах показывал заинтересованность в разговоре. А, следовательно – был расположен к беседе. Но Истмах молчал. Молчание стало совершенно невыносимым. И Шускабат не выдержал:
       – Не больно ты приветлив, Истмах.
       Тот молчал, приподняв бровь и искривив лицо, показывая, что испытывает не то пренебрежение к теме разговора, не то презрение к говорившему.
       – Достаточно странно желать здравия тому, кто готовит мне погибель, кто недоволен мной и старается ударить в спину.
       – …И всё же, здрав будь, Истмах…
       Тот молчал, Шускабат замялся. Очень неприятно, что это пренебрежение бывшего наместника видели воины нынешнего наместника. Тем более, что, по крайней мере, четверо из них – служили и при Истмахе. А он – оглядел всех: никто из них не поприветствовал его. Следовательно, верно они служили Шускабату, а коль не клонили головы в приветствии, – то и не желают ему, Истмаху, здравия. Хотя…, даже если и были у них претензии к Истмаху – они не перестали его узнавать. Просто он им не нужен…
       – Истмах… У меня не получается… Видишь, я признаю свои ошибки. …Я не в силах обуздать набеги степняков-кочевников.
       – Каким образом?
       – Видишь ли… Ты ведь сам полукровка и всегда мог с ними договариваться. Помоги мне. Это ведь и в твоих интересах…
       Истмах молчал, разглядывая его. Шускабат, словно споткнулся на слове, завилял и заискивающе взглянул ему в глаза:
       – Истмах пойми, это же для блага наместничества. Нападая, разрушая и грабя то, что так долго создавал ты… Я не могу смотреть на это без боли. Они же обирают всех и вся.
       – Что ж ты позволяешь? Неужели не можешь навести лад? У тебя много отрядов в подчинении, да и защитные крепости, на линии Великой Степи я тебе оставил в хорошем состоянии. – Истмах говорил, опустив голову, но глядя меж глаз Шускабата. Он не то допрашивал, не то презрительно выговаривал нерадивого.
       – Так-то оно так. …Верно. Да вот только где денег взять на содержание отрядов да на оснащение крепостей хорошим вооружением? Знаешь…, а ты ведь знаешь, Енрасем – повысил налоги. …И всё из-за твоих бунтов, чтоб содержать войско.
       Истмах слушал, опустив голову. Но затем резко её поднял и в упор посмотрел на Шускабата:
       – Это пустой разговор и затягивать его я не буду. Удивительно, какое резкое различие наблюдается, когда я выхожу за границы Гастаньской округи. Ведь те же налоги Енрасем требует и с меня. И хоть на моих землях люди также не жиреют, но у них – не нищета, как у тебя. Я ехал, и я видел. Лачуги тех, кто не может или не хочет платить налоги – твои воины ровняют с землёй. Во многих селениях нет и половины домишек. Куда делись те, кто там жил? Почему разрушены порты на Чатуше и тот, что я заложил у моря? Ответь? А я знаю! Северяне-стахи заставили тебя отказаться от выгодной торговли с греками, от тех товаров, что относительно дешёвы. И теперь ты не можешь принять заморских купцов. Через твои земли перестали идти караваны торговцев – ты не получаешь прибыли. Выполнив просьбы стахов, обогатив лично себя, ты обрёк людей на нищенствование. Ты разрушил то, что так долго создавал я. В каждом городе были ремесленники – ты обложил их налогами. И не для Енрасема, а лично для себя. Ты облагаешь налогом всё, что шевелится. Даже ветер бы обложил, если бы смог угнаться. Берясь за дела, в основе которых…, пускай благие намерения, ты не доводишь их до конца, бросаешь на половине пути. Ты не имеешь терпения. Тебе не нужен был этот край. Ты просто хотел почувствовать себя значимым! Ты – тупое, обрюзгшее ничтожество! Отчего? Ты в детстве рано остался сиротой? Тебя никто не любил? И теперь ты стараешься возвыситься, отгрызая чужой кусок?
       Неожиданно резко Шускабат оскалился. Он выпятил грудь и ступил шаг к Истмаху, положив руку на рукоять меча:
       – А кто ты, полукровка? Кто тебя породил и любил, степное отродье? Кто любил тебя, безродная ничтожная тварь? Должность наместника – выборная королём. Высшей властью. Как смеешь ты утверждать, что я взял чужое? Как пожелает король, так и будет! И король пожелал, дабы это наместничество было отдано мне на прокорм! И как я веду дела – моё дело. И ничего, что я не справляюсь – я в милости короля. И если захочу – он отдаст мне ещё новые земли. Что сытнее! Мне хватит тогда!
       – Так что же ты пришёл ныне ко мне?
       – Ну, так тебе же жалко твоих трудов? Ты же, как домовая мышь – всё тащил к себе, как будто лично тебе будет польза от того, что люди станут жить мирно! Ну какое тебе до того дело? Просто помоги мне сейчас, я хорошо заплачу…, – он махнул рукой в сторону одного из воинов, тот нагнулся и не без усилия приподнял мешочек, в котором гулко что-то звякнуло:
       – …золото и серебро. Помоги мне и получи это. Оно поможет тебе, домовитый ты…
       Он не закончил. Истмах спокойно вынул меч и передал его своему воину назад. Вынул и также отдал нож и два кинжала. Один из них был тот, с тонкой вычурной вязью, который когда-то дал Истмаху один из степняков, со словами: «…он принесёт тебе удачу, подтвердит твою правоту в спорных делах…». Его Истмах словно взвесил на ладони, подумал, но так же отдал. Расстегнул и сбросил защитную куртку. Шускабат отступил на шаг. А Истмах посмотрел на него в упор:
       – Что ж, так – значит так. Если не боишься, если считаешь себя лучше меня – прими мой вызов, толстый и самоуверенный баран. Как видишь, и у меня для тебя есть название подходящего животного.
       Шускабат оглянулся на своих. Почти все положили руки на рукояти мечей. За спиной Истмаха стоял всего один юноша-воин. Истмах поднял предостерегающе вверх левую руку, останавливая его воинственные движения.
       – Я понимаю. …Среди правителей… мало таких, кои бы истинно заботились о людишках. Понимаю… Вчера я там был хозяин, сегодня ты, а завтра – кто-то третий. И каждому нужно кушать…, и покупать то, что прикажет жена или любовница. Или по глупости умственной, слабости телесной – хочется. То, чего раньше не имел: богатства, или уважения, почёта. Какое тебе дело до тех, кто обязан тебя содержать? Я – человек недалёкий, я не смог угодить королю Енрасему должным образом. И вот что думаю: не стоит стричь овец до того, как у них не отросла шерсть, не покормив их, не стоит поганить там, где хочешь, чтоб тебя уважали… Тебе нет никакого дела до тех, кто ходит под тобой? Ты прав – они лишь средство обогащения. Но не будут богаты они – не будешь богат и ты. Ничего кроме страха запугиванием не достигнешь. А страх – он…, конечно порождает покорность, но не усердие, он является причиной ненависти, а не уважения… Не уважаю тебя и я... – Истмах обвёл тяжёлым взглядов всех присутствующих:
       – …если хоть кто-то вступиться сейчас за Шускабата – тот умрёт. Как пытать и убивать могу я – вы все помните, а кто не помнит, пусть пока послушает рассказы тех, кто помнит. Если кто двинется с места – получит стрелу в грудь и это будет последнее предупреждение, а потом…, я лично перережу ему глотку. Это ясно всем?
       Воины Шускабата, пряча взгляды, тем не менее, переглянулись, кое-кто согласно кивнул. Шускабат попятился и начал порывисто оглядываться, ища поддержки у своих воинов. Истмах ступил к нему шаг:
       – Я понимаю и тебя, твои телесные слабости и горделивую, жалкую душонку, что жаждет тщеславия. Я хочу сразиться с тобой – у тебя останется всё твоё оружие, а я буду, – он развёл руками, показывая, что у него ничего нет, – беззащитным. Ну…!?
       Наверно от страха, но Шускабат кивнул. Он помедлил, а затем обнажил меч, кинулся на Истмаха. Истмах был прав. Как и все тщеславные, мелочные, но самодовольные натуры Шускабат считал себя самым лучшим. Старался не замечать своих огрехов, всячески выпячивая то хорошее, что мог показать, чем мог похвастать. Ему льстили, когда говорили, что он – хороший боец, от него жаждали внимания, когда говорили, что он – радетельный хозяин, его обманывали, когда говорили, что народ его любит.
       На всё то Истмах не претендовал. Он, пройдя путь от воина-бедняка, до крепкого хозяина, знал, что и откуда берётся, что и как делается, каким трудом каждому достаётся кусок хлеба. Возвысившись – он не возгордился. Был твёрдо уверен, что его достижения – не сила его крыльев, а лишь ступени, которые помогли построить люди, которые шли за ним в разные периоды времени.
       И он был им благодарен. Его признательность не была мелочной или поверхностной. Можно поблагодарить так, что человек того и не заметит, можно помочь опосредовано. Всё благосостояние Истмаха зависело от пахарей на полях и от того, насколько здоровы их семьи, от того, насколько пронырливы его торговцы, что снабжали население земель Истмаха лучшими товарами, которые везли именно сюда. Его жизнь зависела от смелости его воинов, от их желания идти на смерть за Истмаха, за его идеалы, доверяясь ему и зная, что их семьи не будут обижены. Многое в жизни Истмаха зависело от строителей, каменотёсов, что возводили крепостные стены в любом из городов Истмаха. Да, он понимал, что зависит от многих. Понимал, что он многим должен.
       Но удивительно… Я не заступаюсь за Подопечного. Но сколь он был хозяйственен, столь и был рачителен, справедлив. Он балансировал на грани: обеспечить благосостояния своих людей, и в то же время не давал им спуску. За воровство – карал, за убийства – убивал, за иной проступок – судил по справедливости. Или, по крайней мере, старался.
       …Истмах изловчился, повернулся и избежал удара. Улыбнулся и подмигнул Шускабату. Молчал. Тот снова кинулся на врага. И вновь замахнулся для удара. Истмах с ним не играл – удачные повороты, несколько раз пригнулся, перехватил запястье Шускабата с мечом, вывернул руку, и с силой, одной рукой схватил его за грудки, начал трясти и душить как пойманную крысу хороший фокстерьер. А затем, увидав страх в глазах противника, нащупал у него за поясом кинжал, изукрашенный золотыми узорами да разными драгоценными каменьями. Истмах знал его – символ самодовольства Шускабата. Разукрашенный всеми мыслимыми камнями, верх безвкусицы даже для тщеславного стяжателя богатств. Истмах вынул его и два раза вонзил в живот Шускабата, приговаривая:
       – Я верю тебе… и понимаю тебя… Но я не прощаю тебя, у тебя поганое нутро.
       Не глядя больше на Шускабата, он посмотрел на его воинов:
       – Кто-то что-то хочет мне сказать? Если нет, забирайте эту падаль. Скажете, что он, осознав, неотвратимости гнева благородного короля Енрасема за невыплаченные налоги – покончил жизнь самоубийством. – Усмехнулся, – …вонзив в себя свой кинжал дважды. Всё понятно?
       Те неуверенно, но послушно закивали.
       Истмах повернулся к ним спиной, но, идя к своему воину и забирая у него своё оружие, смотрел ему в глаза. Тот не водил испуганным взором по фигурам воинов Шускабата. Следовательно, они не думали нападать.
       …Страх смерти не жил в нём, приходил лишь иногда, после того, как смерть промахнулась, свиснув косой у самого уха. А раздумывать над тем, что минуло? Слишком много было людей, что зависели от Истмаха…
       Истмах исчез из освещённого полукруга. Воины Шускабата шептались, кто-то присел около самого наместника, может жив?
       Истмах приблизился к Велиславу:
       – Я не хочу слышать слова неодобрения. Я сделал то, что считал нужным.
       Велислав пожал плечами.
       Скажу лишь, что воины Шускабата поступили так, как приказал, или попросил, Истмах (кто как захочет оценить). И будто бы даже король Енрасем поверил этой версии. На место Шускабата был назначен новый наместник. Но поскольку политика практически всех наместников не особо отличалась от грабительской, народ, что, было, возликовал, всё так же стиснул зубы и продолжил кормить нового нахлебника с его семьёй, родными и сонмом приближённых лиц.
       …Всё же надеясь, что новый наместник вскоре поймёт, как тяжело живется простому люду. Хотя…, порой кажется, что проще и дешевле будет раньше умереть. Но ведь и на похороны надобно тратиться. Вот и верили в невозможное, шепчась по вечерам да ропща с утра, когда спина не разгибалась…
                113
       …Истмах сидел под деревом и наскоро ел. Привередничать было нечем: лепешка и несколько кусков жареного мяса. Да и не особо стоило: весь день гонялись за кочевниками. Ему очень хотелось изловить банду, что терзала селения Гастаньской округи, там, где она клином входила в Великую Степь. Вроде и селились здесь смелые и умелые люди, но и кочевники были хитры, нападали, когда уставшие поселяне несли ко рту кусок хлеба, положив меч и лук на колени. Вроде бы договоры со степняками были, а здесь? Или вновь кто под кочевников маскируется?
       Сегодня с утра был хороший бой, но кочевники, как стая птиц, изменив направления, быстро рассеялась. Одно добро – среди них было много раненных. Некоторых, по следам крови и сейчас пытались выловить десятки воинов Истмаха. Однако он не желал особо распылять отряд. Здесь, по перелескам, удобно расставлять разведчиков. От них-то Истмах и получал большую часть информации о передвижениях всякого окрестного сброда. Это делало его более изворотливым, но никак не победителем. За этими степными лисами нужно хорошо побегать – так, что и никакой добычи не захочешь… Его размышления прервали:
       – Истмах! Истмах…, – воин запыхался, – там, поймали мальчишку-степняка, раненного…
       Да, действительно – мальчишка. Один из воинов легко тащил стонущего юношу. Бросили к ногам Истмаха. Тот присел на корточки и начал рассматривать добычу: крепенький мальчишка: двенадцать-четырнадцать лет, светлый, загорелый, но сквозь этот загар просматривались веснушки, широкое лицо, серые глаза, припухлые губы, вздёрнутый нос. Он бы, наверно, ничем не отличался от таких же мальчишек из Гастани, если бы не тот особый тип лица, что был непривычен для местного населения, и который сразу выдавал чужака. Истмах обратил внимание, что на подростке – хорошая добротная куртка с защитными пластинами; простые степняки, те, что беднее – такие не носят. Хорошими были и сапожки юноши, его боевой пояс, дополненный также добротными защитными пластинами, был широк и богато украшен золотом.
       Подросток был ранен в плечо – вернее всего его сшибли пикой, должно быть, ему крепко досталось в бою: со спины, ближе к поясу также виднелась кровь. Будет ли он жить?
       – Кто ты и что здесь делал? – спросил Истмах.
       …Я усмехнулся. Более глупого вопроса было трудно выдумать. И так было понятно, кто и что он здесь делал. А как зовут очередную жертву Истмаха, – какая разница…?
       Подросток мотнул головой и непонимающе оглядел присутствующих. Тогда Истмах заговорил на одном из распространённых степняцких наречиях:
       – Кто командир отряда этих степняков, и к какому роду-племени ты принадлежишь?
       Юный степняк огрызнулся:
       – Это мои воины. А тебя, за то, что встал на моём пути – убьют.
       Истмах недоумённо посмотрел на него, затем оглядел своих воинов и громко, но деланно, виновато сказал им:
       – Мальчишка говорит, что меня убьют, из-за того, что мы ему помешали. – При этих его словах очень многие вокруг – рассмеялись. Истмах обратился к степняку:
       – Я не люблю тех, кто мне гадает. Я очень хочу знать, что у меня всё будет хорошо, но я не готов знать о себе плохое. Хотя… Ты прав, я даже не сомневаюсь, что меня убьют, вот только вопрос – твои успеют раньше, чем меня доконают мои, или нет? Скажи мне лучше, кто из вождей приказал или просто попустительствует тому, что разоряются мои земли?
       – Никто! Я сам себе хозяин! Нас много и мы будем решать, что и у кого брать!
       – Боюсь, глупый ребёнок, с такими взглядами на жизнь, в которой все и так готовы вцепиться друг другу в глотки – тебе будет трудно жить.
       Вновь повернулся к своим:
       – Готовь верёвку! Этого щенка повесить, чтобы все видели, что подавятся те, кто придёт непрошенным в гости. А остальных захваченных – добить. Пленных – не брать!
       Истмах стал и спокойно глядел, как прилаживают верёвку на ближайшем дереве. Туда же, оглядываясь, глядел и подросток. Возможно, с каждым новым движением воинов до мальчишки доходило, что жизнь – не так длинна, как кажется, и угрожать можно не тогда, когда ранен, связаны руки и готова петля для шеи. Тут, самое время, проявиться в человеке скулящему и трясущемуся от страха рабу. Но мальчишка – молчал, страх выдавали лишь глаза. Он их прятал.
       …Хранитель подростка стоял тут же. Он был растерян и с отчаяньем смотрел на меня. Разве это первый Подопечный этого Хранителя? Я посмотрел на Истмаха. Тот скрестил руки на груди, словно защищаясь от возможных осуждений, или стараясь противостоять своим слабостям. Но воины вокруг него молчали – мальчик командовал отрядом оголтелых степняков и причинил много бед. Таким не может быть пощады. Из шакалят вырастут шакалы. От кого же защищался Истмах, скрестив руки? От себя…
       Он раз, другой, взглянул на мальчика, и … он вспоминал себя в его возрасте. Всё так же манили приключения. Всё так же хотелось, чтоб взрослые заметили и подсказали как правильно. …Истмаху повезло – нашлись хорошие учителя. А здесь? Почему этого юного степняка никто не остановил? Почему, пусть даже взрослые воины – не одёрнули мальца, не сказали, что нарушать договор – нехорошо? Или его послали те, кому мальчик был безразличен? Или они специально сделали так, чтоб спровоцировать Истмаха?
       Пожалел ли Истмах подростка, или решил себя обезопасить, но он махнул рукой:
       – Я передумал. Перевяжите его, свяжите, а у ближайшей кузницы пусть его закуют в цепи, посмотрим потом, что делать с этим озлобленным ребёнком…
                114
       …Небольшой отряд Истмаха приближался к поселению. Он, и ещё человек десять воинов не имели каких-либо опознавательных знаков. Ныне, пыльные и уставшие, они напоминали скорее какой-нибудь заблудший отряд, эких оборванцев – искателей приключений. Разве мало таких, во времена лихолетий, путешествует по Нескончаемой и Великой Степи? Неудачники. Были бы счастливчиками – ехали бы с добычей и не в таком жалком виде.
       Истмах возвращался. Он собирал сведенья о локализации войск Ерасема, ещё тех, что оставались верными королю. Истмаху нельзя было показать, кто он и что он. Ныне он не был на территории Гастаньской округи, но пребывал в границах своего былого наместничества. Нужно быть осторожнее. Любой большой отряд приверженцев короля с удовольствием отрапортует о том, что бунтовщик Истмах-полукровка – повешен.
       Однако нужно отдохнуть. Остановились около родника, что выбивался из-под песка, на опушке сосновой дубравы. Рядом виднелись заросли худого ситника да несколько куртин осоки – сухо. Поселение был чуть вверх, но и здесь, косясь на путников, набирали воду две женщины. Рядом возилась ватага мальчишек шести – десяти лет, что пасли овец чуть вниз. Сюда к роднику скот не допускали, дабы животные не мутили воду и не копытили землю. Ниже по пологому склону были установлены деревянные желоба, по которым стекала родниковая вода в небольшие продолговатые дубовые углубления.
       Истмах, как-то, слишком устал, чтоб вообще что-то делать. Он возвращался. Возвращался с хорошими для себя вестями, но эта дорога была – дальней, утомительной. Он не спал в предыдущую ночь. Обычно, когда почти добираешься до дома, когда знаешь, что находишься практически в полной безопасности, когда всё самое страшное и неприятное – позади, а особенно, когда поел и разомлел на солнышке, хочется только одного – поспать. Чтоб не шевелить ни руками, ни ногами, чтоб не думать, даже не говорить. Многие воины Истмаха уже спали, несмотря на полуденное солнце. Одиноко всматривался в даль единственный страж.
       …Незаметным клубком, ближе к Истмаху перемесились мальчишки – их-то всегда манит неизведанное, интересное, военное. …Мальчишек это влечёт, пока они сами не прикоснулись к войне, с её запуганными глазами, потерями самых близких, смертями друзей и врагов. …А потом оказывается, что в лик смерти смотрелся юнец, а глаза долу опустил уже мужчина. Сколько мальчиков повзрослело и постарело раньше сроку, лишь повернувшись в сторону войны и подруги её – смерти? Беды, лишения, горе, потери, голод – именно это одновременно заставляет черстветь сердце и рвёт душу на кровоточащие лоскуты. Сколько детских глаз видели лишения и смерти военных действий? Звенящая тишина.
       …Но куда деть извечное мальчишечье любопытство, когда всё нужно потрогать, всё осмотреть, обо всём поговорить? Истмах лениво отвечал на град вопросов. И многие их них – были риторические: что, да как, да почему… Но лишь несколько слов, и дрёмы Истмаха – как не бывало: «…а я вот ненавижу Истмаха – бывшего наместника… Это из-за него уехал отец. А мы вот, с мамкой, братьями и сестрой – остались…». Истмах ничем себя не выдал, повернул голову и насмешливо поинтересовался:
       – А какое отношение к тому имеет тот самый Истмах. Кто он?
       – Кто? Бывший наместник. Он захватчик, он захватил наши земли, и отец пошёл с ним воевать. Если бы не эта собака Истмах – и отец бы нас не бросил.
       – Так отец вас бросил, или его заставили идти воевать против собаки Истмаха?
       Было заметно, что мальчик не понимает особой разницы. Он, в своём маленьком мире, нашёл оправдание поступку человека, которого любил и уважал, которого не мог ни в чём винить. Бросил или ушёл… Какая разница? Виновен Истмах! Так ли часто мальчишек занимают мысли о виновности тех, кто правит этим миром? Было понятно, что мальчик – лишь повторяет чужие слова. И это был человек, наверняка тот, кого он также уважал и ценил, кому верил.
       – А лично тебе наместник сделал что-то плохое?
       – А что он мне может сделать? Он ведь далеко! О, вот если бы я мог до него добраться, если б он только приехал… или меня мамка отпустила – я бы ему кулаком по лбу…! Я бы ему …так! И вот так! И ещё раз! – Белобрысый мальчуган с веснушками, лет восьми, маленькие, но жилистые кулачки, тонкие ножки, худая шея, изорванная рубашка, грязное лицо и голубые глаза.
       Истмах встал:
       – Пойдём, покажешь мне, как вы живёте… С кем ты живёшь? С матерью и сёстрами? Пойдём…
       – Мне нельзя, я пасу овец…
       – Ты отказываешь командиру, у которого такой меч и такие кинжалы? – В дело вмешались иные мальчишки, завистливо поглядывая на мальчика, которому выпала такая честь!
       – Пойдём, пойдём! – подбадривал Истмах мальчика.
       Тот было попритих, но слушаться большого воина не посмел, особенно, когда за его спиной ощущалась такая наивная зависть друзей.
       Истмах кивнул дозорному и пошёл вслед за мальчиком. Тот вначале шёл, озираясь, словно ища одобрения у прохожих, но потом – повеселел, подбодрился и уже весело, почти в лицах, рассказывал Истмаху о том, что происходило интересного в его жизни и жизни его друзей.
       Они прошли вдоль почти всего селения, а затем повернули вниз, по кривому переулку, вытоптанному и изрытому многочисленными копытами крупного и мелкого скота. Подошли к глинобитному домику, крытому соломой – впрочем, он ничем особым не отличался от большинства таких же в этом ряду, в этом переулке, в этом селении.
       Подворье было чистым, у крыльца – одна ступень, окошки низкие, но дверь причинялась хорошо. Мальчик показал рукой:
       – Туда, – однако, сам пошёл впереди и открыл дверь, в это время из полумрака комнатки, после солнечного подворья, показалась женщина. Он пригляделся. Не стара, волосы убраны аккуратно, так, что даже нельзя было рассмотреть, темны они или светлы, однако – брови светлые. Вероятно, мальчик обликом пошёл в мать. Она не была одета убого, скорее – одежда изрядно поношена, но чистая, заплатки сделаны искусно. Руки женщины были в муке. Она, было, повысила голос на сына, однако, увидев чужого воина – насторожилась:
       – Что тебе? Почему бросил стадо! …А…, кто это?
       – Один из новоприбывших воинов, он хотел посмотреть, как мы живём.
       Истмах не останавливался, женщине пришлось посторониться, чтоб пропустить его. Истмах прошёл в комнатку. В углу возилось двое малышей, низкие маленькие окна не давали бы достаточно свету, если б не выходили на южную сторону. По глиняному метеному полу медленно брели следы солнечных лучей. Ближе к окну стоял стол. Посередине он был чуть присыпан мукой. Лежало несколько кусков теста. Вероятно, женщина что-то собиралась печь.
       Под окном стояла лавка. Истмах, не останавливаясь, подошёл к ней и присел. Сел свободно, глядел – открыто. Женщина боязливо оглянулась на малышей. Вопросительно посмотрела на мальчика, что привёл Истмаха, сама присесть постеснялась, как-то деланно вытерла и отряхнула руки от муки и осталась стоять перед Истмахом, не зная, что ей делать. Истмах молчал. Женщина, вероятно, подумала, что, может, он принёс какие вести. Спросила:
       – Вам воды подать? Холодной? …Что-то случилось с моим мужем?
       Истмах покачал головой, изучающее бегло осматривал убранство комнаты. Малыши в углу перестали возиться и с интересом поглядывали на притихшую мать и незнакомого большого человека. Вмешался мальчик:
       – Нет, мама, это отважный командир отряда, что сражался с диким Истмахом. Он всех победил и теперь они, уставшие, сидят и пьют воду у родника. Отдыхают.
       Истмах молчал. Но подумал, что лучших разведчиков, чем такие вот мальчишки – и быть не может. Однако такие болтуны не то что военные тайны выдадут врагам, а испортят диспозицию любой из воюющих сторон. А, кроме того, ему подумалось, что вот так часто, не только дети, но и взрослые выдают желаемое за действительное. Не зная толком, кто есть кто, мальчик, в душе ненавидя Истмаха по рассказам взрослых, перенёс ситуацию в реальную жизнь. Не мог презираемый им человек быть эдаким крепким доблестным воином, в добротной экипировке, с хорошим мечом. По логике ребёнка, Истмах должен был быть кривым, хромым и оборванным. И чтоб из пасти его торчали клыки, которыми он разрывает тела всех храбрецов, которые стараются его убить.
       – Отчего такая ненависть к бывшему наместнику? Я здесь давно не был. Он притеснял вас?
       Женщина опустила глаза. Видно, боялась говорить – мало ли какой сброд таскается по дорогам в поисках лучшей участи? Как тут будешь каждому открывать душу?
       – Сынишка придумал…
       – Так значит вы – держите руку того самого бывшего наместника? – Нарочито громко спросил Истмах?
       – Нет…! Нет, что вы? – Женщина глядела на него со страхом. А мальчишка выступил вперёд:
       – Нет! Нет, господин! Мы не за дикого Истмаха. Я бы его сам… Если бы отпустила меня мать! Я бы, как отец пошёл сражаться с этим отродьем степным…!
       Истмах опустил голову, но затем – посмотрел женщине в глаза:
       – Откуда такая ненависть? Что бывший наместник Истмах вам плохого сделал?
       – Господин…, он же ребёнок… Говорит, как ветер в поле веет в бурю.
       – Семя не прорастает в неподготовленной почве. Что у вас случилось?
       Женщина села, положив руки на колени, ладонями кверху, сказала как-то обречённо:
       – Муж ушёл, вот я и говорю детям, что он ушёл воевать. А что говорить? Что отцу глянулась молодая красавица в соседнем селении? А сейчас столько распрей, что сын вот и выдумал, будто отец ушёл на войну. А что говорят по другим домам…, я того не ведаю.
       Мальчик молчал, поражённый. Малыши всё равно ничего не поняли, кроме того, что мать расстроена. Крошечная девочка подошла к матери и, держась, прячась за её коленку, рассматривала Истмаха. Тот сказал:
       – Я бы взял твоего старшего мальчишку в отроки, но мал он ещё, да и не знаю я, как повернётся дело моё. Кто победит ныне... Может статься, что на верную погибель заберу твоего сына. Вот, – он достал небольшой, полупустой кошель с деньгами, вынул четыре монеты и положил на стол, среди мучной пыли, – возьми это. Мужа я тебе не верну, но хоть не умрёшь с голоду первое время. Уж если виноват – нужно расплачиваться.
       Женщина подняла голову выше:
       – В отроки? Кто ты, воин? Отчего благодетельствуешь? – Она недоверчиво переводила взгляд с его лица на монеты, что лежали на столе. Мальчик открыл рот. Такой суммы он не видел никогда.
       …Да, порой в жизни есть интересные, для кого-то драматические события, которые подчас вызывают ступор у действующих лиц и которые потом пересказываются в лицах…
       Истмах скептически хмыкнул и расстегнул куртку, из-под рубашки вынул тонкую цепочку с импровизированным медальоном: резной круг, в который был, как бы вписан меч, рукоятью кверху. В ту же точку, что и меч – сходилось острие стрелы слева, всё эта как бы поражало стилизованную фигуру поверженного волка – его голова отклонялась вправо – свободное пространство, что оставалось от меча. Это был символ наместника. Бывшего.
       – Меня зовут Истмах.
       Мальчик икнул и попятился. Женщина охнула и соскользнула на пол. На коленях она поползла к Истмаху:
       – Вы простите его, простите…, он мал…, неразумен…, да и меня простите… Я не знаю, как это случилось…, Что же такого он говорил, поганец…? Простите его, простите нас…
       – Я не держу на вас зла, и причинять лиха не буду. – Истмах встал, и устало сделал несколько шагов к двери. Но женщина неожиданно кинулась к нему:
       – Останьтесь! Останьтесь! Вы столько сделали для нас! …А хотите, я вам… я сейчас приготовлю свежих лепёшек! Свежих! Вот только готовлю!
       Истмах остановился – такой неудержимый был напор. А почему бы и нет? Посидеть…, посмотреть… Ему вспомнилось… как Ата…, хм… мерило голоду – кусок хлеба… Коль хотел есть – съешь и чёрствый кусок, а коль нет… Истмах ныне хотел хлеба.
       Истмах оглянулся, куда бы удобнее сесть. В углу стоял стул. Он кивнул, сел на стул и всей шириной спины прислонился к стене – очень устал за эти дни. Мать шикнула на мальчишку, и он быстро побежал торопить печь.
       Дети-мышата вначале, было, испугались напора матери, готовы были расплакаться, но детское восприятие лабильно, податливо: всё стало, как и прежде. Большой воин уселся в углу, лишь положив руку на рукоять меча. Он не вписался в пространство комнаты, однако стал малозаметным – вот и мать не обращала на него видимого внимания. Она скоро делала привычную работу, которую выполняла день за днём, неделя за неделей. Что действует более успокаивающе, чем рутина? Что делает жизнь спокойной? Особенно для деток, что знают и холод, и голод, и крики, и смерть? Только вот когда мать спокойно делает лепёшки, а значит – будет и сыто и тепло…
       Женщина работала скоро, лишь иногда исподволь поглядывая на Истмаха, а он смотрел на её руки, не поднимая глаз. Устал. Видел, как быстро и ловко женщина начала возиться с тестом, как перемешивала, едва подбрасывая и перемещая по кругу, как податливо разминалось тесто. Как разлетались в косых солнечных лучах пылинки муки…
       …Когда Истмах пробудился, понял, что сильно склонился на сторону – шея затекла. Он по привычке держал руку на рукояти меча. В комнате – сумрачило. На столе, на глиняном блюде, были выложены стопкой печёные, пахнущие дымом лепёшки. Напротив него, на лавке у противоположной стены, выпрямившись и, словно боясь вздохнуть, сидела женщина, у её ног не возились, а также сидели, напряжённо всматриваясь в него, двое детишек. Старшего мальчугана не было.
       Истмах двинулся и застонал – саднило шею и левое предплечье. Вот тебе и воин, вот тебе и чувство опасности. Задремал. А ведь только девицам гоже дремать. А тут ещё и возле окна…, – Истмах хмыкнул, – говорят, девицам в дрёме видятся возлюбленные. …Или усопшие. А Истмаху? Блугус…, кажется Блугус. Ну ты, Истмах, и сторож, ох и воин…
       Подскочила женщина:
       – Пожалуйте…, я вот уже испекла… – она повела рукой к столу и поклонилась.
       Истмах встал, словно не мог пробудиться, ворочал головой, не в силах определить, где находится. Долго посмотрел на женщину. Она вновь склонилась в поклоне:
       – Пожалуйте.
       Истмах рассеяно кивнул, пододвинул стул к столу и присел. Женщина стояла, детишки таращились.
       – Присядь. – Истмах показал рукой на место на лавке у стола.
       – Да как я могу?
       – Просто. Я ведь ныне не наместник.
       – Но вы же – хозяин Гастани. А мы туда раньше ездили, когда… Ездили.
       – Если жив буду – привози сына, возьму в свои отряды отроком, если захочешь.
       …Истмах ел не торопясь, когда внезапно послышался дробный мелкий бег, голос: «Там, он там…» и через порог, споткнувшись – упал мальчишка. Вслед за ним раздался топот, и показалось два воина Истмаха. Мальчишка победно взглянул на них:
       – Вот он! Я же говорил, что он гостит!
       Увидев хозяина, они облегчённо вздохнули.
       – Что случилось?
       – Ничего, всё ладно, только тебя не было. Думали, куда запропал?
       – Пригласили меня, – Истмах насмешливо посмотрел на мальчишку, – в гости. – Улыбнулся.
                115
       Примерно неделю спустя, ситуация с захваченным мальчишкой-степняком, получила развязку.
       Ранним утром Истмах проснулся от, почти, истеричного крика:
       – Истмах! Истмах! Господин Истмах!
       Мой Подопечный проснулся мгновенно, поднялся и подскочил к дверям, резко их открыл. В это время, запыхавшийся Блугус Славен, всё ещё крича, подбежал к дверям и дабы отдышаться – оперся на дверь рукой. Да, Блугус Славен. Вот уж кто не перестанет поражать хозяина Истмаха! …Поскольку дверь открылась, Славен буквально ввалился в комнату, сам Истмах успел отпрыгнуть и мгновенно меч оказался у горла Блугуса. Поставленными движениями Истмах убрал меч и выглянул в коридор – никого.
       – Что орёшь?
       – Хозяин Истмах…, – скорее разочарованно, чем испуганно произнёс Блугус.
       – Ну что тебе?! …ты кричи тоньше, тогда вообще проглотишь мой кинжал…, – Истмах отвернулся, стиснув плечами. Что такого могло произойти, чтоб так кричать?
       – … на дальних подступах – степняки, Мо велел передать. …Они – мирно… – Истмах повернулся к Блугусу, смотрел не мигая.
       – Так чего ж ты несёшься, будто они гонятся за тобой!
       – Так ведь степняки же, они скоро приедут…
       – То, что они скоро приедут, ещё не значит, что их скоро примут! – Зашипел Истмах. – Ты меня больше бойся! Разбудить да не накормить!
       – …я понял…, понял…, я пойду?
       – Убирайся!
       Истмах отвернулся и, раздумывая, начал одеваться.
       Ближе к обеду доложили о прибытии Мо. Вошёл. Истмах застёгивал на запястье второй боевой браслет. Мо поклонился:
       – Будь во здравии, Истмах.
       – И тебя рад видеть. Что там? Мой Блугус едва заикой не стал от таких новостей.
       Мо скупо усмехнулся. Наверно его было сложно чем-то удивить. Если бы только ему предложили корону Енрасима сто невинных дев, только тогда он, возможно, и удивился бы, где во всем королевстве их столько набралось, а так… Он передвинул плечами:
       – Да что там? Эти бездельники степняки приехали. Пожелали видеть тебя. Говорят, у них тут брат томится в твоих казематах.
       – Сколько их? Кто они?
       – Да около десятка на нашей меже чинно попросили препроводить к тебе. Но я согласился лишь на пятерых: двое знатных, видимо брат и сестра, а также – три воина сопровождения. Куда их?
       – В большой.
       Мо ничего не сказал. Всё понял, нескладно поклонился и вышел, что-то бурча себе под нос. Он не был смешным, не был чудаковатым. Он просто был таким, кажется всегда: большим и нескладным, себе на уме, погружённым в свои дела и, по большому счёту, не обращавший внимание ни на что другое, кроме охраны Гастани, защиты Истмаха, воспитания молодого пополнения, и активного участия в судьбах тех, кто служил под его началом. У него не было детей, у него не было жены, даже постоянной женщины. Он жил в своём таком узком, но таком глубоком мирке воинского искусства и быта. Жилибер Мо был таким.
       Истмах опоздал намеренно. Когда он вошёл в зал, по обе стороны дверей расположились два воина-охранника с оружием. Чуть дальше – Мо, а посередине стояли двое, мужчина и женщина. Видимо, воинов их охраны Мо отсёк, и оставил во дворе отдохнуть. А эти – явились, не испугались…
       Не торопясь и не приветствуя гостей, Истмах прошёл и сел в своё кресло. Он не откинулся пренебрежительно, не глядел на них свысока. Но он молчал. Сел и опёрся одним локтём на ручку кресла, словно каждый день принимал таких гостей, и хорошо знал всё, что они должны были говорить, все, что он должен был слышать. Так, словно это была обычная рутина.
       Вперёд выступил мужчина-степняк. Молод, моложе Истмаха, сколько ему… не больше двадцати двух, двадцати пяти. Он был очень богато одет, пожалуй, даже было в нём что-то щеголеватое. Если верхняя куртка – так с искусной аппликацией по подолу, если рубашка – то с богатой вышивкой, если оружие, то узорчатое невиданными завитками, звериными терзаниями и разными драгоценными камнями. Но это было не столь вычурно, чтоб оно претило.
       – …У тебя в плену, нам донесли, находится наш брат – Касалан. Мы хотим его освободить! Что хочешь взамен?
       Истмах молчал, холодно глядя то на него, то на женщину рядом. Она была примерно такого же возраста, что и юноша, похожа на него. «Брат и сестра?» – как и Мо, подумалось Истмаху. Девушка казалась стройнее, была тоньше, глаз не прятала, смотрела прямо, даже свысока, презрительно. Было заметно, что она не стесняется, рассматривает отделку зала, поглядывает на воинов, а также смотрит на самого Истмаха. Одета проще степняка, стоящего рядом, но всё на ней было ладно – и богатое платье с вышивкой на рукавах и по подолу, и широкий пояс, и золотые украшения на шее и запястьях; её длинные волосы были красиво убраны спереди богатым золотым обручем. «Длинные волосы, следовательно, интуиция у неё хорошая» – как-то не к месту подумалось Истмаху. Она ничуть не стеснялась, не боялась. Да, она была красива. Как и брат – светловолоса, но с холодными светлыми глазами. «Глаза – светлее, чем у молодого щенка, того, что томится в моих казематах…» – Истмах не сдержался и насмешливо улыбнулся. Но молчал.
       С этим молчанием, казалось, уходил гонор молодого степняка. Он обернулся к девушке и тихо спросил:
       – Он меня не понимает?
       Та пристально смотрела на Истмаха и спокойно, тихо сказала:
       – Понимает. Он же полукровка. Понимает, говорить не желает.
       Юноша резко ступил к Истмаху. Мо сделал два шага к нему, девушка встала позади брата, между ним и Мо. Юноша сердито сказал:
       – Да говори же, что ты хочешь в обмен за нашего брата! Говори!
       – …Сначала ты скажи мне, ребёнок, кто и ты, и на каком основании требуешь, на моей земле, у меня в гостях, чтоб я с тобой говорил? – Истмах говорил презрительно, едва взглянув на него, отвернулся, безразлично глядя в проём окна.
       Лицо юноши вспыхнуло. Он поджал губы и прищурил глаза:
       – Да ты! Да как ты смеешь!? Я…! Мы…! …Я – Бастат, вождь стахов! Это – Халиаста, моя сестра! А в плену у тебя – наш брат Каласан! Я требую, немедля приведи его сюда! Я…! Мы – выше тебя по положению! Ты – обязан нам повиноваться…!
       Истмах поднял руку, прерывая его. Но молчал, не поворачиваясь. Спустя время – посмотрел. Лицо Бастата было красно, он негодовал, время от времени поворачиваясь в разные стороны, словно бы ища поддержки. Но у кого? Или так себя ведут люди, что сильно возмущены, но высказать своё негодование не хватает или сил, или смелости? Халиаста смотрела на Истмаха изучающее, вперив взгляд и скрестив на груди руки. Казалось, она – спокойна. Она была красива. Истмах встал и сделался ещё выше:
       – Как смеешь ты, явившийся сюда лишь с несколькими воинами, требовать на моей земле от меня покорности? Ты – недальновиден и глуп, криклив и труслив. Кичишься знатностью, а того и не знаешь, что я ныне вне закона и требовать у меня что-либо – полагаться лишь на мою совесть и на богов, что тебя берегут.
       – Отчего он глуп? – Тихо и спокойно спросила Халиаста.
       – Вождь всего племени, в сопровождении сестры, приехал сюда за братом. А кто будет править племенем, если я вас всех сейчас прикажу убить? – Холодно, не то спросил, не то констатировал Истмах.
       – А ты попробуй, Истмах-полукровка. – Так же спокойно ответила Халиаста. Она была старше? Отчего так уверена в себе и своей безопасности? Истмах молчал. Он не мог понять мотивов поведения этих, казалось бы, безрассудных степняков. Прямо лёд и пламя какие-то.
       Халиаста тронула брата рукой, отпустила. И сделал несколько шагов к Истмаху. Ступала плавно, была идеально стройна, смотрела прямо на Истмаха, едва улыбалась, мягко сказала:
       – У меня есть ещё два брата. Они примут бразды правления. А жизнь – что жизнь? Лишь искра, каких много улетает в темноту ночи от степного костра. Кроме того, у нас есть охранные грамоты от короля Енрасема. Нам дано дозволение …, – она едва запнулась, но улыбнулась шире, – …гостить на этих землях.
       Истмах не остался в долгу. Он в несколько шагов спустился с возвышения, но подходить к Халиасте не стал:
       – Значить, у вас есть разрешение грабить эти земли и моих людей?
       – Но ты ведь отступник, бунтовщик, Истмах-полукровка, восставший раб…, – она мягко улыбалась и успокаивающе, с едва заметной не то насмешкой, не то издёвкой бросала слова, словно широким жестом рассыпала цветы из корзины, или щедро метала зерно во вспаханную землю.
       Истмах смотрел на неё, молчал. Но я почувствовал, как запылала ярость у него в груди. Он отвернулся и подошёл к окну:
       – Убирайтесь…
       – Я… побеспокоила тебя…, прости, Истмах. Я знаю, что рабом ты никогда не был. Но так говорили о тебе посланники короля Енрасема.
       Истмах молчал. Халиаста не боялась. Она – играла. Так, как умеют женщины, которые знают, что отказа им не будет. И даже не «не будет», а «не может быть». Говорила мягко, так, словно манила, словно была готова усладить Истмаха прямо сейчас.
       – Ты прости нас, ты прости меня. Я хотела знать, сколько в тебе ярости, хотела увидеть, сколь ты горяч. – Она подошла совсем близко и покорно опустилась на колени подле него. Её брат сделал отчаянный жест, но лишь движения её глаз хватило, чтоб он осёкся и виновато смотрел на Истмаха. Тот уловил все эти движения. Смотрел на Халиасту. Она подняла на него глаза.
       – Прости нас. Бастат, даже когда его уверили посланцы Енрасема, что мы можем немного …помочь хозяйствовать на этих землях, не хотел нападать на того, кто много времени соблюдал все соглашения со степняками, на чьё слово можно положиться и кого многие, очень многие уважают. Я поддержала его. Но Каласан – молод. После смерти отца хотел утвердиться, зная, что он - всего лишь один из многих. Хотел уважения, но забыл о благоразумии, не имея опыта и не будучи дальновидным. Вспомни, даже животные более терпеливы к сиротам… Сирота-оленёнок – всегда более ухожен чужими матерями… - Она говорила мягко, вкрадчиво, манила…
       – Каким бы грозным ты ныне не казался, ты не сможешь отказать в просьбе отчаявшемуся брату и молящей тебя – сестре. Мы просим тебя, назначь выкуп и дай нам возможность обнять неуёмного брата.
       …Она могла сказать «неумного», а произнесла «неуёмного». Различие всего в нескольких звуках, а разница – огромна…
       – А если я убил его?
       Халиаста улыбнулась:
       – Нет. Нам ведомо, что хотел повесить, но передумал. Что увёз с собой и о том, что пленник умер – никто не говорит. Будь так милосерден, как и велик, о, Истмах…
       Истмах не был глуп. Но Истмах был мужчиной. И хотя бремя власти понемногу выдавливало в нём гордыню, но было в нём того ещё довольно.
       – Чем собираетесь одаривать?
       – Золотом, рабами, …готова даже я остаться вместо брата. – Бастат резко подавил возглас, но Халиаста резко и коротко подняла руку ладонью вверх, останавливая его, но глядела она в глаза Истмаху.
       Она, как и брат, белокура, выжженные степным солнцем волосы, заплетены в толстую косу, что несколько раз свёрнута на затылке. У неё - чистые, светлые глаза, загорелая кожа, что ещё больше оттеняла свет волос и бездонность глаз. Длинная шея, с прекрасными ожерельями, длинные подвески, тонкие руки, безупречная осанка, высокая, полная грудь, тонкая талия, которая подчеркнута тонким пояском. Эта женщина стоила много, даже многих жизней.
       – Что, если захочу – останешься вместо брата?
       – Останусь. …Если не обидишь.
       – Не обижу.
       Истмах долго поглядел на неё, перевёл взгляд на её брата, взглянул на Мо:
       – Пусть приведут мальчишку-пленного. – Вновь отвернулся к окну.
                116
       Он не стал присутствовать при встрече степняков. Истмах отдал приказ Мо, чтоб его не беспокоили. Указал сумму золотом. Не очень крупную, но и не маленькую – расходы за бедствия, причинённые Каласаном и его отрядом.
       Уехал по делам. Разве дел у хозяина округи мало? Но с другой стороны, событие было достаточно значимым: и из-за участия таких знатных степняков, и из-за суммы причинённого ущерба. Отчего Истмах даже не стал говорить с ними? Дипломатически это выгодно. Дать понять, что вина степняков – огромна, что они ему многим обязаны. Весьма удобно манипулировать чувством вины. Большого улова на этот крючок вряд ли следует ожидать, однако, если действовать с умом, да понемногу – много уступок можно получить…
       Съездил на кузницу. Просто так, праздно понаблюдал за работой кузнеца-мастера. Но не утерпел – сам встал подмастерьем. Да, он уже мог. Не много он уделял тому времени, но регулярно ходил упражняться в кузницу. И сам мастер уже доверял Истмаху выковать подкову. Велислав тогда шутил, что даже если Истмах и останется не у дел, то вполне сможет прокормить семью, как мастер-кузнец. На что ему, в ответ, Истмах заявлял, что самую малость… – обзавестись семейством…
       Истмах улыбнулся. Семейством… Да вот с кем? С такой как Гериста? Или с любой другой глупой, но богатой девицей, что ему подспудно рядят отцы семейств местной знати? Даже сейчас, когда он – всего лишь хозяин округи, а не наместник, он был хорошим женихом. Ну и что, что полукровка? Так хозяйственный, не пил, не сорил деньгами… Что ещё нужно для дочурки? А что мог завести гарем рабынь, так со временем постареет Истмах и будет ему лишь одна жёнка нужна… А если и нет, так пусть. Лишь бы содержал ту самую жёнку, ораву детишек да всех родственничков жениных…
       Истмах снова усмехнулся. Гериста… Красивая, пустоголовая… А какая нужна Истмаху? Чтоб поддерживала? Не вмешивалась в дела? Была ласкова да приветлива? Не капризничала? Или, действительно, богата? Жена… А зачем она, коль детей законных быть не может? Так и умрёшь Истмах бобылём. …Такая, чтоб не воротило от неё…? Ни утром, ни вечером.., чтоб хотелось возвращаться домой каждый раз… Чтоб домом стало место, где та милая… Будет ли ещё в его жизни та, что мог бы назвать «милой»? Или она уже прошла мимо? Истмах махнул рукой, повернул голову. Была… Задумался… Намеренно он ничего не станет делать. Однако, если доведётся, он без колебания выполнит клятву, что дал в день, когда … она ушла. Она… Ата… Ата… Как жилось бы, если б она осталась с ним? Что думать о том? Истмах помнил, как она говорила о своём женихе. Но… много времени прошло, а он и сейчас мог ответить за каждое своё слово. Он знал, и тогда, и теперь, что вновь обретя то, что ему не принадлежит, больше никогда и ни за что не вернёт того. Пусть даже ему придётся ответить за тот поступок жизнью. Можно ли жить без Аты? Можно. Но ещё раз найти её и потерять – совершенно немыслимо. Истмах действительно не представлял, как он вновь отпустит Ату. Одно дело отпустить, не понимая того, что теряешь. А другое – познать боль, что не лечится временем, не притупляется, …и вновь вскрыть ту рану? Нет. Если только он вновь…
       …Эх, Истмах, жить только для себя, то же самое, что и творить только для себя… Семья тебе нужна, полукровка…
                117
       Когда Истмах возвратился, во двор въехал шагом.
       На ступеньках меж собой разговаривали Велислав и Хогарт. Едва завидев Истмаха, последний скоро кинулся к нему. Подошёл почти вплотную и тихо заговорил. Так поступил он вероятно не из-за Велислава – с тем, скорее всего, ситуация уже переговорена. Во дворе было много посторонних – пусть вначале хозяин Истмах решит, как поступать, а уж потом это станет доступно всем остальным.
       – Истмах. Там эти…, степняки. Они не желают уезжать. Мо с ними остался. Особенно эта, женщина…, поговорил бы ты с ними? Она так сверкает своими холодными глазищами. Истмах…, ты понимаешь…, женщина ведь должна быть мягкой, покладистой…, – говорил он торопко, как впрочем, и всегда. Но ныне, казалось, просто боялся, что Истмах оборвёт его – Хогарт не сможет высказаться и его просто разорвёт от переполнявших эмоций.
       – …а эта – холодна, неподвижна. И глаза такие – холодные, словно ледяные. Истмах, она утверждает, что не уберётся отсюда, пока ты с ними не переговоришь. …Истмах, поскорее избавься от неё! Она – ведьма, Истмах… И смотрит так, словно пронзает…
       Истмах смотрел на него, будто не понимал. Но затем молчаливо кивнул, рукой отстранил говорившего, медленно пошёл по ступеням, едва остановился около Велислава, невесело улыбнулся и снова пошёл дальше. Чего такого испугался мужественный Хогарт? Нет, эта степнячка – очередная, очередная в длинной очереди таких же мнительных, высокомерных и вероятно, пустых девиц. Только чуть-чуть иная – характер степняков горяч, особенен. …Чего хотят эти дети Степи? Истмах ясно дал понять, что говорить не хочет? Чего все они хотят, когда хочется ему лишь остановиться? …Но останавливаться нельзя. …Об Ате можно вспоминать только во снах…
       Истмах остановился посреди галереи. Чего они все хотят? А чего хочет сам Истмах? …Раньше, по молодости, было желание узнавать новых людей, приобрести новых друзей, творить новые дела, познать много женщин и изведать всё, что видел: новые яства, новое оружие, новых лошадей. Новые пути. А сейчас? Он видел перед собой всего один путь. Он чётко знал, что ему надобно делать. Он видел только одну женщину. А всё остальное? Случайные попутчики, случайные женщины, случайные тропинки. Можно опустить взгляд и просто идти по дороге, вспоминая и лелея мечту. И прийти туда, куда хотел: вроде и дорога, и время – известны. А можно поднять голову и смотреть вдаль, отклоняться от пути, выбирая дорожку по вкусу – вверх-вниз, к воде, к пастбищным травам. Даже идя таким путём – знаешь, зачем и для кого живёшь. …Степняки? Истмах разберётся и с ними.
       Вошёл решительно, глядел прямо, немного устало. Халиаста привстала с подоконника, сделал шаг к нему. Бастат встал с кресла. Тут же стоял Каласан, что глядел всё так же пренебрежительно, словно насмехаясь над глупым хозяином округи, который не верил в силу связей. Но… всё сделанное в этой жизни – лишь круги на воде. Кинешь камешек, а круги расходятся…
       …Хорошо, если самоуверенность юношества преобразуется с возрастом в рассудительность. А иначе – недолог путь наивного юнца. Истмах посмотрел на Бастата, на старшего:
       – Я отпустил его, – он едва кивнул и посмотрел на Каласана. – Отчего не торопитесь? Мальчишка много натворил, не ровен час, мои люди озлобятся.
       Бастат ступил несколько шагов к Истмаху:
       – Мы выплатили оговоренную сумму. Наш брат виновен, подумай, может тебе ещё помощь какая нужна?
       – Золота довольно. Можете ехать. Ничего больше не нужно. – Истмах был холоден, но не пренебрежителен.
       Вперёд выступила Халиаста. Заговорил тихо, но самоуверенно, так, будто все её обязаны слушать. Спесива.
       – Ты будто выгоняешь нас…? Ты боишься меня? Позволь остаться здесь гостьей, посмотреть город? Говорят – Гастань один из лучших городов в округе. Одна из лучших крепостей…
       Он хмуро, негостеприимно, посмотрел на неё:
       – А твоя семья? Они будут недовольны?
       – Моя семья – те, кого я захочу назвать таковыми. Сейчас у них всё благополучно, а ты, Истмах – ныне одинок, тебе нужен кто-то, кто поможет тебе, кто поддержит.
       Истмах опешил, но постарался того не высказать. Эту степнячку он видел всего лишь раз в жизни, только сегодня, а она уже всё просчитала в жизни? Помощь предложил брат. Но остаться решила она. Однако Истмах не чувствовал подвоха со стороны этих степняков. Было заметно, что это – лишь инициатива самой Халиасты. И, кажется, братья не очень довольны тем, особенно младший. Следовательно…
       – Ты собираешься поддерживать меня? Как?
       – Для этого не всегда нужна сила, многочисленные отряды за спиной. Я хороший друг, хороший воин.
       Истмах отвернулся, однако исподволь, словно ища поддержки, посмотрел на Бастата. Тот стоял, также низко опустив голову, внимая разговору. Когда на него взглянул Истмах, он, раздумывая, кивнул, как-то даже мрачно усмехнувшись:
       – Не спорь, она такая. Она и воинов поднимет в бой, и сама встанет на защиту. …Халиаста…, ты только возвращайся поскорей… Я оставлю тебе нескольких воинов.
       Та властно на него взглянула:
       – Во все пределы Великой Степи я смогу добраться сама. Мне никто не требуется. И ты это знаешь…
       Тот согласно кивнул головой, однако, взглянув на Истмаха, саркастично сказал:
       – Вот, поди, её будущий муж, мечтая, что обретёт счастье – и не знает…
       – Бастат!
       – Мы будет ждать тебя, Халиаста.
       – Я вернусь. Прощай.
       Бастат и Каласан вышли. Каласан что-то выговаривал брату, несколько раз обернулся. Но тот – только махнул рукой. Видимо, спорить с Халиастой – было себе дороже.
       А она – обернулась к Истмаху и спокойно, словно не только что проводила самых родных для себя людей в неизвестность, оставаясь с чужими людьми, в чужой стороне, мягко сказала:
       – Так что мы будем делать?
       – Мы? – Истмаху начинал нравиться её запал, тот огонь, что горел в ней постоянно. Такая будто заставляла поворачиваться быстрее, дабы не обжечься. Она …будто торопилась жить. Будто бежала, не касаясь земли с её земными проблемами. Смотрела только вперёд и была полна надежд и больших планов. Было ли это хорошо для моего Подопечного?
       …Мне казалось, что «да». Она была другой. Она заставит его жить по-другому, чувствовать по-иному. Быт, тягомотина – убивает ощущение конечности Бытия. Как постепенно пересчитаешь считать вагоны проезжающего мимо поезда, стоя на полустанке: и мелькают слишком быстро, и смысла в подсчёте нет никакого. Ничего из пересчитанного и увиденного не несёт в себе какой-либо, пусть даже важной, информации. Насколько это нужно самому человеку? Чтоб потом только подумать – «раньше-то были длиннее поезда…»?
       – Ты всё еще не понимаешь, отчего я захотела остаться? Считаешь меня – …ветреной?
       Истмах не ответил, скептически повёл головой и едва криво усмехнулся. Халиаста долго глядела на него:
       – …отчего? Ты – такой же, как и мы. Ты вольный бунтовщик. Ты хочешь больше, чем имеешь.
       – Но и среди вашего роду-племени, стало быть, таких – много.
       – Много… Но то – наша жизнь, а ты рискнул всем ради чего-то призрачного, совершенно не надеясь на победу. Ты рискнул, потому что уверен в своих убеждениях, потому что…
       – Довольно… Я устал от лести.
       – Ты считаешь меня лгуньей. Я докажу, что не лгу тебе. Докажу, что восхищена тобой, полукровка Истмах. Что немного найдётся таких, которые бы променяли свою сытую жизнь на жизнь бродяги, гонимого всеми теми, кто мнит себя знатнее и богаче тебя.
       Она подступила к нему, заманчиво глядя в глаза и улыбнувшись, поцеловав его. Он ответил…
       …Вот только не сказал ей, лишь подумал, что он не менял жизнь бродяги, будучи сытым. Он всегда был бродягой, всегда – гонимым, всегда подспудно чувствовал себя чужим, который выгрызает своё положение…
       Степнячка очень быстро ворвалась в жизнь Истмаха. Будто степной ветер. Хм, …или как бархат плюща покрывает злобу тёрна, скрасит Халиаста никчёмную жизнь Истмаха, скроет ожесточение в его жизни? Как весной, бывает, опьяненный любовью – не замечает серости ещё не проснувшейся земли и холода ранних весенних дней?
                118
       …Казалось бы… Не все нити этого повествования оказались связанными или будут таковыми. Остаётся, как и в жизни, много вопросов, неразрешенных ситуаций. Но то не вина повествователя – сама жизнь выводит ту вязь: одни люди умерли и не смогли донести правду, иные – и сами её не знали, а ещё что-то – не интересно самому герою. Какая разница, почему так, а не иначе? Какая разница…
                119
       …Войска союзников вновь собирались, вновь сгущались тучи над головой короля Енрасема, над его короной. И хотя его ресурсы также были не бесконечны, у него было больше возможности собрать организованное войско. У союзников наличествовало много желания утвердиться, но их разрозненные войска, по большей части, были малочисленны, в разной степени вооружены, и все они имели, меркантильные создания (!), – разную мотивацию. Одни шли освобождать свою землю, иные – хотели лишь поживиться, не будучи готовы пожертвовать при этом жизнями.
       Например, Истмах много времени отдавал тому, чтоб каждый воин любого его отряда знал его, даже когда он был одет рядовым воином. Он сам из них, потому понимал, что нужно людям. …А кроме того… знали многие – Истмах трусости не прощает. Платит хорошо, потому и требует.
       …Часто ведь как бывает – пал командир, стало быть, и остальным воевать больше незачем. Несколько раз Истмах показательно наказал беглецов, и с тех пор дезертиров почти не было. Оно ведь как? Фраза – «Я сделал всё что мог»... А ведь, сколько ещё было того «…всё, что мог…»? Оно краткое, хлёсткое или словно вспышка света? А может – длинное и тягучее, липкое и чёрное, удушающее и кровавое? У каждого своё «Я сделал всё, что мог». Вот так… Истмах требовал драться до последнего! А что одежда у Истмаха была как у всех, лишь добротнее – так то, чтоб и соблазна не было бежать, он будет ранен или убит. Не должно воину биться с оглядкой…
       А были среди союзников и те, кто считал, что их родовитость, знатность – уже будут служить тем знаменем, под сенью которого сплотятся даже недруги. Возложив свои обязанности на командиров мелких отрядов, такие командующие не могли надеяться на поддержку и верность своих солдат.
       …В истории, порой, встречаются продуманные действия, которые оканчиваются поражением лишь из-за того, что случайно споткнулась, предположим, лошадь. А порой, полная анархия рождает порядок. …И как часто эти результаты оказываются следствием действий совершенно Иного ранга…? Но… Великие либо взращивают великих, ибо возвеличиваются над слабыми….
       Не учитывался и опыт прошлого поражения, когда стало, в общем-то очевидно, что должен был быть лишь один координатор всех боевых действий с обязательным подчинением ему – всех остальных. Когда о том заговорил Истмах, его упрекнули в узурпации власти. Предполагалось, что вначале все скопом – выиграют битву, скинут Енрасема, а потом и будут делить завоевания.
       …Я, в общем-то, говорил Истмаху, что делить после будут совсем не те, кто воевал, или даже – командовал. А те, кто переживёт всё это и окажется в лучшем положении, чтоб спрыгнуть сверху и хапнуть всё сразу. Впрочем, как и всегда в истории человечества. Пускай уж в животном мире, кто больше, яростней – того и добыча. Но Человек, что зовётся Разумным…, слишком редко по его поступкам можно установить, что он действительно Человек Разумный. Или хотя бы – Человечный…
       Но Истмах – наивная душа, отмахнулся. Да, я знал, что драться за кость власти этот степной полукровка не станет. Он тогда, было, вспылил и хотел отказаться от дальнейшего участия в этой авантюре: на ощупь драться в темноте с вооружёнными союзниками. Но я охладил его пыл. Да и союзники пошли на уступки. Презирая Истмаха по углам, в лицо они были рады выказывать ему свою поддержку – он действительно был стоящим командиром.
       С тяжёлым сердцем он приступал к очередным сборам. Порой есть то, что можно откладывать бесконечно, а если вдруг придёт время – свершить, словно ступить в бездну, разом, не задумываясь. Это было то самое. Это нужно было. Отступать было поздно.
       В один из таких сумрачных, для его разума, дней, он, немного посидев в харчевне, пошёл по улицам. Как-то само получилось, что он вышел к воротам крепости. Медленно, чуть прихрамывая, сутулясь и понурив голову. Ныне ни на что не было настроя. Может ли крепкий мужчина, не самый последний властелин, один из самых состоятельных людей у Кромки Великой Степи – хандрить? Он присел на корточки, и всей спиной опёрся на стену. Спустя какое-то время он стал различать голоса. Разговаривали, наверняка, два стражника у ворот. Разговор неторопливый, словно лень им было перебрасываться репликами, но и отступить пред глыбищами мыслей противника было нельзя.
       – …Да что он там? Что ж кручиниться?
       – Так и я его давно знаю…
       – Сильный… Но не думаю, что осилит. Это же всё же король. А он кто?
       – Ну, тот, кто поднял этот край. Вспомни, что здесь раньше было?
       – На любого молодца найдётся стрела. На любую реку – паводок. Не-а, не сможет.
       – Что ж так, не веришь в руку, что приласкала тебя? Что кидаешься да лаешь, отгрызаешь руку дающую?
       – Так ведь Енрасем – король. Разве можно глядеть на солнце?
       – Не поднимаясь по склону – не осилишь горы.
       – Так ведь и подниматься можно бесконечно. А если за горой – обрыв? Не-а, не осилит полукровка нашего короля. Ха-ха, так рьяно верить в первого попавшегося, кто представляет ныне власть – это надобно иметь какое здоровье! Каждому подносить…, надорвёшься.
       – Но всё же – куда пойдёшь, когда раздавят-то нашего полукровку?
       Молчание повисло надолго. Наконец вмешался третий голос. Не молодой, глубокий:
       – Что каркаете, вороны? Думаете, у Енрасема – лучше? Думаете, что его охрана получает больше, да вас там ждут?
       – …так ведь все говорят, что он принимает…
       – Говорят…, говори и ты…, что хочешь.
       – Так ведь правду, мне говорил хороший знакомый, что у Енрасема – и похлёбка-то погуще да посытнее, и не заставляет он так сильно заниматься муштрой, как этот… Что ему? Делать больше нечего? Так пусть свою степняцкую девку муштрует! Ишь, она как командует да во всё лезет! Тряпка он, а не хозяин!
       Истмах наклонил голову. …А греки в то время говорили, что один видевший, стоит больше, чем десять только что слышавших… Хочешь, Истмах увидеть тех, кто хулит тебя…? Или боишься взглянуть им в лица…?
       Он не расстроился, с горечью усмехнулся – удачно вышел на прогулку. Будет теперь знать, что говорят люди, а то всё в глаза – лобзания Бругуса. Так и залить мёдом уши можно.
       За углом послышалась короткая затрещина и несколько вскриков, удары повторились. Раздались возмущённые голоса, на которые глубокий голос шикнул:
       – Цыц! Твари! Сами-то давно по лугам от степняков прятались? А Истмах – навёл порядок. Кто здесь говорит, уж не ты, тщедушная вошь, что копала коренья, да не в силах была прокормить свою мать?
       – Так ведь…, то когда было? Спасибо – выкормил, а теперь, когда дают-то больше, да кормят сытнее – пора служить иному хозяину.
       – Неблагодарный ты…
       – А кому твоя благодарность нужна? Я в нее, что ли своих деток одену, или жёнке подарю вместо бус? Моя кровь, моё тело, моя жизнь, кому хочу, тому и продаю. – Первый голос был непреклонен.
       – Да что вы оба, как дети? Что богатым до нас? Они себе, а мы сами по себе должны выживать. И сами о своей шкуре заботиться. Истмах – хороший хозяин и командир, но он не может, и не будет думать о каждом, нужно самим.
       Третий вступился:
       – Что, как коня? Если здоров да силён – можно и пахать на нём, и ездить, а если ногу подвернул или прихворнул – так под топор его? А ты…, как ты можешь верить тем, кто по ту сторону от нас, кто воюет с ними? Может, это такая их военная хитрость? Может, хотят они такими разговорами сбросить нашего Истмаха, а тех, кто перейдёт на их сторону – где-нибудь в перелеске да прикопают?
       – Да это всё выдумки, вот брат жены, уже почти полгода там – и всё хорошо.
       – Нет, молоды вы ещё. Нужно держаться того места, где родился. Ведь недаром птицы возвращаются туда, где появились на свет.
       – … да только клевать они будут из рук тех, кто сытнее кормит!
       – Что ты всё про еду? Не наедаешься? А я вот не верю им всем. Истмах – наш, наш! Он здесь родился, да радеть будет за этот край!
       – Кто "радеть"? Кто выбивается в богатые – сразу жиреют, и им всё одно, что там у нас.
       – Таким недовольным, как ты – везде будет горько. А то, что везде притесняют – так уж поверь. А там – ещё и непривычно. Там – всё чужое…
       – Чужое – сделаем своим!
       …Истмах стиснул голову руками – и это говорят в Гастани! А что делается в иных городах? Что ж люди так недолго помнят добро? Ведь жили как скоты: избиваемы, голодны, ан нет – сытней луга нужны. Истмах, Истмах… Найдётся ли даже здесь, в твоей Гастани, куда ты так много вложил, тот, кто доволен тобой? Кто пойдёт за тобой?
       …Совсем близко раздали шаги, кто-то шёл от ворот. Истмах встал и поспешно ушёл…
                120
       Следующим днём отмечено интересное продолжение той истории. Истмах плохо спал. Всё раздумывал, разумно ли он поступает, обрекая на голод людей, которым он ранее дал кусок хлеба? А что дальше будет трудно – он не сомневался...
       А ещё… Халиаста. И здесь было над чем подумать. Сегодня утром он одарил её прекрасным ожерельем, а она… спросила, сколько оно стоит. Сказать честно, Истмах ожидал благодарности, улыбки, поцелуя. А она взглядом оценила подарок так, словно собиралась в будущем делать для него статистический ярлык. Истмах промолчал, а она…, как-то по деловому у неё это вышло… Отвлёкшись, она взяла тряпку и задавила паучиху, что неосторожно опустилась на паутине. Высоко на стене осталось гнездо с паучатами. Истмах пристально посмотрел на Халиасту:
       – Что случилось, Истмах? Что так смотришь? – Она аккуратно сложила тряпку и положила её на край стола.
       – Да вот дети, думаю, остались у паучихи…
       – Дети? Халиаста взглянула вверх, словно не замечая подвоха. – Жаль, высоко, я не дотянусь. Что за грязь здесь? Да и зачем жить этим паучатам, если погибла их мать? Истмах! Прикажи убраться! Что молчишь? Не потворствуй лентяям, не будь слабым. Ты ведь... Что молчишь? Я… сказала не так?
       – …Почему ты спросила о цене подарка?
       – …Истмах, что ты? Женщина всегда интересуется ценой подаренного не из-за своей алчности, а потому что мужчины обычно соизмеряют цену вещи и свою любовь…
       …Вот так она сказала. И Истмах… почувствовал в тот момент себя виноватым. А ведь Халиаста…, даже посидев у тёплого очага, даже после ночи любви, даже испив тёплого напитка, она не становилась теплее, щедрее, не давала выхода эмоциям. Расчётлива? Вроде нет? Рациональна? Как сказать. Но уж очень структурированной была с нею жизнь Истмаха: всему должно было быть объяснение, и двигаться – только вперёд. Это не очень коробило Истмаха, он сам был не из тех, кто часто отдыхает в пути. И он, наверно, даже не боялся выглядеть в глазах Халиасты слабаком, однако же…, зачем жить, если нельзя просто побыть с любимым человеком? … Была ли такой Ата? Вот Ата…, да, с ней всё было по-иному. Она – понимала.
       Его размышления прервал охранник, который доложил, что к нему пришёл рядовой воин и просит принять. Просят принять? Так примет Истмах. Что ещё доведётся послушать?
       Вошёл воин. Одет – просто, обмундирование – так себе: всего несколько защитных пластин на потёртой куртке, кожаный шлем, простой меч в деревянных ножнах. Мужчина невысокого роста, крепко сбитый, средних лет, седеющий, короткие волосы, непримечательные черты лица. Однако же… над бровями у него ясно были очерчены дробные морщинки, словно он много и часто удивлялся, или, возможно, он предан и честен. Уголки рта – приподняты, значит… радовала его жизнь? Воин снял шлем, неловко поклонился, глаза бегали, он теребил кожаную окантовку шлема.
       – Что тебе? Кто ты?
       – Я…, да вот…, – он прямо посмотрел в глаза Истмаху и окрепшим глубоким голосом, тем самым, что вчера слышал Истмах, продолжил, – я не доносчик… Не подумайте. Но было бы время мирным, тогда такое вольнодумство можно было бы простить, но… Я не выслуживаюсь…, вы не подумайте…, мне ничего не нужно, хозяин, но послушайте…
       Истмах молчал, разглядывая, по всей вероятности, того единственного, кто вчера не осуждал Истмаха.
       – …и за себя опасаюсь, и за жену мою… Должно ведь держаться вместе, раз хозяин решил? Должно ведь защищать хозяина…
       – А если плох хозяин? Если мало кормит да муштрует? – Резко спросил Истмах. Воин удивлённо взглянул на него, спрятал взгляд, неловко поклонился и попятился…
       – Я не отпускал тебя! Кто ты?
       – …я страж у ворот Гастани. И… когда приходится выбирать, дабы не погибнуть, …я скажу как есть… Я не предатель и не хочу что-либо получить за тех, кого осуждаю. Но ныне, должно в час беды выбирать с кем оставаться. Вы по душе мне, хозяин Истмах. С вами я, и моя семья - перестали голодать. Я смог скопить столько денег, что выдал замуж своих троих дочерей, один мой сын мал ещё, а второго, благодаря вам, я могу отдать в обучение. Мои родители не издыхают в нищете, иссохнув работой. Поэтому, я … прошу усилить охрану крепости и сменить стражей у ворот Гастани, возможна измена.
       – …но ведь они говорили лениво, они не собирались предавать…
       – Хозяин, коли чаши весов колеблются, лучше попридержать их. – Воин был удивлён речами Истмаха, но от своего не отступал, говорил хоть и тихо, но настойчиво.
       – Но будет ли это честно?
       – Я верю вам, многие верят вам, а потому … во время испытаний нужно брать в руки меч и защищать то, что есть у человека… А о честности будут рассуждать те, кто выживет, и те, кто по прошествии времени будет писать историю. Ведь так?
       – Так. Историю всегда перепишут в угоду тому, кто правит. Но король Енрасем – сильнее, за ним – деньги, власть, сила. Он – исконный властелин всех этих земель. Его соглядатаи – повсюду, они покупают, а что не могут купить – то крадут, убивая. И везде – измены, измены! Как побороть всё это? Да и возможно ли то? Я… всё слышал вчера…
       Воин, нагнув голову, молчал, словно виновный. Слова Истмаха были тяжелы. Тягостно, когда тот, на кого надеешься в час беды, сам признаётся в неспособности что-либо решить. Или даже просто выказывает свои сомнения. Что в такой ситуации остаётся? В лучшем случае – осадок от такого разговора. А худшем – ощущение полного опустошения и отчаянья… Истмах безжалостно продолжал:
       – А что делать, если не знаешь даже спасительной тропки? Я веду за собой людей. Я могу отвечать за себя, за отряды преданных мне воинов, но как командовать теми, кто не обучен воинскому делу, как поймут меня женщины и старики?
       Воин нерешительно стиснул плечами, посмотрел хмуро на Истмаха:
       – Тяжело учиться командовать? …Тяжелее на склоне лет научиться подчиняться тем, кто более молод. Чем выше ранг полководца, тем больше оправданий он себе найдёт – у него много подчинённых. Что вам ныне терять? А жёны – пойдут за мужьями, отцы и матери – за детьми. Если человек прав, он должен уметь то отстоять. Ведь вы …знаете, что правы? Вы видите, что принесли столько пользы этому краю и этим людям, что из поколения в поколение не знали о спокойной жизни? Ведь разве не подсказывает вам сердце…? – Вкрадчиво закончил речь воин.
       …Да, эта речь мне была по нраву. Все колебания Истмах должны были быть сметены. Отчего он сомневался? Был так неуверен в себе? Или здесь сработала его натура, когда на авантюристский характер была наброшена извечная узда наивного маленького человека, уверенного, всё же, что кто выше – тот и мудрее. Тот и прав?
                121
       …До маленьких людей обычно нет дела тем, кто смотрит на горизонт. Бывает так, что величие человека проявляется при его жизни. Для некоторых – значимость фигуры героя обнаруживается уже после его гибели. А некоторые люди…, рождаются незаметно, незаметно живут и незаметно умирают. Зачем? Создавая серый фон, на котором будут вышиты судьбы героев? Но кто из всех персонажей этого «ковра повествования на гвоздях ситуации» будет «великим», а кто – «фоном»? Мо? Хогарт? Велислав? Белизар? Появляясь в жизни героя, они – всего лишь те, кто играет вспомогательные роли в его жизни, на них он опирается, восходя, с ними оттачивает своё мастерство говорить, с их помощью проявляется его характер. Но… то, что о них упоминается лишь вскользь – ничуть не умаляет их значимости. Если они погибают – это не главное, важно, чтобы история главных героев закончилась хорошо.
       А если это будут и вовсе неважные персонажи, те, кто просто находился рядом – калеки, бродяги, пусть даже хозяева харчевни или подмастерья кузнеца? В какой мере важна их роль? Смог бы главный герой стать тем, кем стал? Сделать то, что задумал?
       …Не всякий ветер срывает с дерева листву. Не всякий метеорит превратится, в человеческом понимании,в падающую звезду, что прочит исполнение желаний. Однако… всякая жизнь важна, всякая история интересна. Лишь только пусть для каждого персонажа найдётся свой Автор…
                122
       …Даря, тем, кто рядом, зёрна своей вины – постепенно сам растрачиваешься. А если те, рядом, взрастят урожай обиды из семян обронённых тобой? Это поле может однажды вспыхуть ненавистью и поглотить виновного. Возможно, да наверняка, он выживет, однако опалённой останется душа. Разве она регенирирует? Кто способен бесконечно быть виноватым? Только слабый. Бесконечная вина – огромный океан, что дарован страстями, привязанностями, и даже любовью. Но, где сам человек в этом пространстве…?
       Я не мог позволить Истмаху чувствовать себя виноватым во всём. Совести, как мне казалось, ему хватало. …А вот нужна ли она правителю? Но Истмах…? Разве он правитель? Тот кто правит, топчет траву, но поклоняется горе? Или правителем можно считать только того, кто стоял на этой вершине? А все остальные – лишь умелые дипломаты в рангах, от рабов до заместителей? Мне казалось, что он – созидатель, а не правитель. Сможет ли он пройти сквозь все преграды? Или его бойцовский характер поможет ему состояться как даровитому хозяину?
       В такой ситуации, несомненно, ценной оказалась Халиаста. Может, действительно, "нужные" люди приходят когда это нужно? А с иной стороны – множество гениев, обычных людей и даже людишек влачат жалкую жизнь без всякой надежды на помощь от тех, кто их окружает…
       Здесь, в Гастани, Халиаста чувствовала себя вольготно. Так, будто прожила здесь многие годы, многих знала. Любая ситация, даже самая щекотливая – была ей будто привычна, косые взгляды прислуги и воинов – безразличны. Она… Истмах не понимал её. У ней было поведение, казалось, провинциалки, в том смысле, что она жаждала пробиться «в люди», а может доказать что-то любой ценой – унижениями, хитростью, нахальством… Но тогда, что она делала здесь, в Гастани? Истмах ныне не настолько богат и могуч. Любой из наместников короля Енрасема вполне мог не то что составить конкуренцию Истмаху, но и вообще – даже не вспоминать о нём, как о том самом сопернике? Почему она упорно оставалась здесь? Может, какая уловка со стороны степняков? Или может, со стороны короля Енрасема мудрёная ловушка? Но тот не настолько ловок: жизнь богатого наследника – беспечна. И Енрасем не смог осилить роль бойца в жизни. За него это делали другие. Кто-то из окружения Енрасема подослал Халиасту? Нет, единожды подумав о том, Истмах лишь пренебрежительно посмеялся над своим воображением.
       Он был склонен считать, что Халиаста была просто авантюристкой. Из тех, кто ни разу не получал по носу, не был брошен в грязь, осмеян или отвергнут самыми родными. Она, будучи наследницей большого и могучего клана – всегда оказывалась права. А даже если и нет, ей то не давали почувствовать. Ей было неведомо само понятие боязни будущего, даже осторожности – всё казалось ей пустяком. Может потому, что ни разу не познала голода или нужды. Будущее – обеспечено. Она всего лишь не понимала, что означает «бояться». Однако же, она не была самонадеянна и глупа, как тоже порой бывает. Она, действительно, ловка, расчётлива, умна, задорна, у неё живой ум, быстрая реакция. Была словно пламя.
       Рядом с ней, даже уверенный в себе Истмах, скорый на расправу и умело приспосабливающийся к быстро изменяющимся событиям, казался – спокоен, благоразумен, и пусть даже – трусоват. Однако…, сны… Истмах…
       Как всякий нормальный человек, что испытывает перенапряжение эмоций в одном устремлении, Истмах желал покоя – в иных. Ему хотелось надеяться, что эта новая женщина рядом с ним, Халиаста, была той, с кем он найдёт покой, и к которой ему захочется возвращаться. Однако, то, что и Халиаста временна в его жизни, он понял подспудно, в одну из ночей. …Сон емё снился. В том сне Халиаста улыбалась ему своей «дежурной» улыбкой, когда растягивает губы человек не потому что радуется, а потому, что так «нужно». Вот нужно – и всё! Этикет. Или желание что-либо получить. …Она привиделась ему гордая, властительная, прекрасная, однако, заколыхалось её изображение и, едва рукой вперёд, из Халиасты ступила несколько шагов …Ата. И в тот же миг образ степнячки словно бы погас, стал серым и твердым как камень…
       Истмах резко проснулся, сел и постарался отдышаться. Обратил внимание на спящую рядом. В комнате было протоплено и из под одеяла выглядывали ноги Халиасты. …Удивительно…, как он раньше не замечал, у неё, как и у большинства степняков ноги были кривыми? А вот… у Аты, – Истмах едва улыбнулся уголками губ, …Ата… Ата была стройна, словно молодое деревцо и руки у неё нежные, и ножки – ровные, а ещё… Ата, это Ата…
       Он помнил, однако, что почти такой сон ему уже снился. Только там Ата выходила из Геристы, и оставалась серая паутина. Что это значит? Так ли пусты все эти женщины, если исчезнет из них то, что он хочет видеть. Если он перестанет видеть в них Ату?
                123
       Событие, может, и малозначимое, однако же…
       В тот день к Истмаху прибыло посольство. Небольшое. Велислав пребывал дома, Белизар временно уехал. Истмах принял тех просителей наедине. Говорил недолго, однако весь день после бы сумрачен. К вечеру пришёл Велислав. В малой комнате для советов уже сидели Истмах, Хогарт и ещё несколько военачальников. Истмах долго молчал, однако, скоро оглядев присутствующих, коротко сказал:
       – Приезжали просители из Сулами. Просят помощи. Голодно у них. Хотят хлеба. Как думаете?
       Поднялся Тимирис. Дородный мужчина среднего возраста. Как-то сложилось так, что он был уверен в своей правоте практически всегда, доказывал её истово. А если даже и случилось ошибиться, – улыбался и шёл на попятную, делая ссылку, дескать, «кто не ошибается?» или «да то руководитель виноват!». Колоритная личность. Ныне жил один, ратовал лишь интересами Истмаха. Его жена, по какой-то причине сошла с ума. Детей не было. И хоть сватался он к многочисленным девицам, но то больше напоминало «волочение» стареющего мужчины за девами, что были раз от разу моложе. Но всё это вполне устраивало Истмаха. Единственное, что его раздражало – привычка Тимириса кушать на ходу. При этом тот говорил с набитым ртом, ронял везде крошки, грязные руки вытирал о свою одежду. Кого этим удивишь? Но речь шла не о чистоте или культуре поведения, …Истмаху казалось, что именно в этом причина раздражительности и неуравновешенности Тимириса, его, подчас, импульсивности. Частые несварения желудка, в конце концов… Тимирис состоял при Истмахе на хорошей должности – главный «кладовщик».
       – Эка наглость! Ты позволишь, Истмах! Эка наглость! Вначале, ты помнишь, Истмах, да и вы все…? Сколько денег ушло к ним на постройки крепостей? А после? Они ведь приветствовали правление Шускабата? Захотели свободной жизни без надзора Истмаха? А теперь что…?! – Его переполняли эмоции, казалось, он сейчас каждому из присутствующих был готов высказать свою точку зрения в лицо, едва не заплёвывая их слюной. Истмах резко встал, Тимирис попятился:
       – А другие мнения есть?
       – …Ты знаешь, Истмах…? Вот подчас говорят: «права и обязанности для людей…». А как их получить, таких людей, сразу – благодарными да добрыми? Надо бы начинать с детей. Тогда и вырастут они заботливыми да благодарными. Сколько времени ты был Сулами хозяином? Десять лет? Вполне достаточно для того, чтоб они осознали всё и поняли, кто был лучшим хозяином и, отрывая от себя, отдавал им. Не знаю, Истмах… смотри сам. Время воспитания хороших подданных – прошло, надобно пороть нерадивых детей. За что им давать, зачем помогать, если сами сидят да ничего не делают? – Он сел, однако же, стесняясь, говорил. Теперь тёр коленку, словно заново переживая свои чувства, что прорвались словами.
       Поднялся Гайдинек – наверно неплохой человек. Он ныне держал границу с Сулами. Он был достаточно молод, однако Истмах относился к нему настороженно – Гайдинек казался не на своём месте – в разговоре часто повторялся, говорил не по делу, использовал лишние слова-повторы. Будто не успевал за ходом своих мыслей или просто не мог всего высказать. Ума не хватало. А ещё… Он участвовал в первом сражении против короля Енрасема. Вроде и молод был, задорен, активен, а что-то надломилось в нём. Порой, бывал злобен до крайности, будто все вокруг виновны в его неумении приспособиться вновь к мирной жизни. Временами, пропадая в харчевнях, он собрал около себя нескольких таких же ограниченных и озлобленных людей, словно только в этой волчьей стае ему спокойно, словно только им доверял:
       – Так это же, что они-то удумали? Почто помогать же ж им? Глупо это и не к месту. Сами стелили рубахи пред Шускабатом, так потому же ж я и предлагаю – не давать. Не возвратят, поди же?
       – ...Да, Истмах, если и давать хлеб, то под плату… Да, продать можем то зерно, да пустить деньги на вооружение… Да, да…, не помешают ныне деньги.
       Истмах встал, прошёл по залу, остановился задумчиво около Велислава и будто только одними глаза спросил мнение. Тот едва улыбнулся:
       – Ата бы сказала, что должно вместо денег порой использовать чувства…, кусочек доброты.
       – Аты здесь нет! – Холодно сказал Истмах.
       – Истмах, насколько я знаю, ныне среди людей Сулами много молодых. Именно они требовали лучшей жизни. Поверь, знаю о чём говорю, Это… то поколение, которое общается с человеком только по мере надобности. Или, если им нужно в данный момент. А в остальное время – стараются не замечать. Это ничуть не стеснение, не обстоятельства. Это люди, которые поднимались на лишениях родителей. Нет, Истмах, если серьёзно, я бы не помагал.
       Но решение Истмаха было … не таким, как ожидалось. И слова его были просты:
       – Сулами просят не злата – хлеба. Да, они отреклись от меня. Но ныне – им нелегко. То – наши люди и должно им дать пропитание. Так будет.
       …Халиаста не присутствовала на том собрании. Однако её осведомлённость оказалась значительной. Вечером она, не таясь, сказала Истмаху многое. Сочла решение Истмаха – проявлением слабости, а слабость надобно искоренять. Люди предавшие – не помнят добра. А, следовательно, и жалеть их нечего.
       …Она говорила резко, не стесняясь, однако же, своевременно улыбаясь. Так, время от времени, помешивают готовящееся блюда, дабы не пригорело или не сбежало. …Халиаста… Она не бахвальствовала, не делала кому-то назло. Она вела себя, не то развязно, не то пренебрежительно. …Но только потому, что ей действительно было безразлично мнение окружающих.
       …Я не понимал, зачем она остаётся подле Истмаха…
                124
       …Так или иначе, но шаги в Пути приближают даты, события, людей, что предопределены…
       …Истмах спал плохо. С вечера – ещё кое-как уснул, а после полуночи, когда первая усталость прошла, я разбудил его.
       …Можно долго собираться, проверять и перепроверять. Однако Истмах считал, что время работает против него, хоть и ковалось оружие, проводилась рекогносцировка местностей вероятных сражений, покупалась благосклонность приближённых Енрасема – всё то было и у короля. Сил ныне хватало, и Истмах решил выступать. Он вёл войска к Каравайке, по направлению к Колчеве. Ему доложили, что войска Енрасема скапливаются на её восточном берегу.
       …Была ли у Истмаха обратная дорога? Как показали последние военные действия в противостоянии, Истмах стоил одновременно нескольких военачальников короля, был сметливее, расторопнее, и может бы выиграл и первую битву, дождись он своевременной помощи. У него вполне были шансы на прощение Енрасема. …Ведь слабые правители часто бывают более терпимы…
       Тот путь, на который ступил Истмах – был сложным и многовекторным. Я хотел, чтоб он подумал ещё раз….
       …А о чём думать, если вышел за порог? Возвращаться – плохая примета. …Всё ли предусмотрел? Это невозможно, Истмах – и здесь один из многих. Он был прав. Это – его Путь. Пусть так и будет.
       Я понял, что переубедить его невозможно. Пускай бы ещё раз подумал о безопасности. Но…, сколь Хранитель не Хранит, если Подопечный глуп – ничего не получится, и жизнь такого Подопечного – будет коротка. Истмах был умницей, своё дело он знал хорошо.
       По две сотни стрелков были сосредоточены в двух местах, двести конников скрывались с правого фланга. Об это никто не знал, кроме командиров отрядов. Даже те из командиров, кто стоял рядом. Истмах убрал со своего тыла обозы, чтоб можно было быстрее маневрировать. Но в то же время, он подумал и о раненых. В состав войск были введены больше сотни отроков, из тех, кто рвался в бой, но были слишком малы или слабы, чтоб держать копьё или меч, чтоб натягивать тетиву. В их обязанности входило перевязывать и собирать раненых. Было выделено лишь несколько повозок, что доставлять этих раненых в глубокий тыл, где их ждал основной обоз. Это был не идеальный вариант, но он был хорош. Для многих раненых такая поездка могла стать последней, роковой, кому-то она наоборот – спасёт жизнь. Было ли что-то подобное ранее, на что могли рассчитывать раньше все те, кто был повержен в бою? Что их добьют те, кто победит? Или свои – избавят от мучений?
       Всё ли ты предусмотрел, Истмах? Снова и снова он продумывал детали сражения.
       …Как сложится этот день? День, когда он во второй раз замахнётся на короля Енрасема?
       Всем было понятно, что сегодня решится многое, если не всё. Истмаху было проще, чем многим другим. Но в то же время, на него давило бремя ответственности. Он был воином, потому выступать с оружием против тех, кого считал врагами – для него было достаточно просто. Другой дело, что выступал он против тех, кого прежде призван был защищать, тех, кто его возвысил. Вновь и вновь те вопросы терзали его, как и перед первой битвой… Он не был настолько неблагодарен, чтоб не помнить этого, но тогда получается, что меч в руки ему вложили те, кто собирался ныне вонзить кинжал в спину… Разве не был он терпелив? Не относился ли с пониманием к власти короля, даже когда его несправедливо обидели? …А должен ли король относиться справедливо к тем, кого кормит и содержит на службе? Много пережито, и через многое Истмах уже переступил. Да, для него это было непросто – возразить господину, подняться против власти человека, чей род издавна избран богами. Поднять кулак на хозяина и зарычать на того. Это могло стать снежным комом – все увидят, что божьего ставленника свергают вполне земные люди. А с другой стороны – всё было увязано лишь на совести пришлого человека. Как он откликнется на чаянья своего сюзерена, оставит ли в беде и не перегрызёт ли глотку, когда увидит, что властитель пал? Истмах ныне грыз глотку.
       Но не терзало его то. Ныне было какое-то, несвойственное ему волнение. Какое порой бывает, когда идёшь по шаткому мостику через широкую пропасть. И когда до конца пути остаётся всего несколько шагов, мозг уже реагирует «путь пройден!», торопит. А ноги – не поспевают, и тогда, падая в пропасть, успеваешь только объять взглядом вожделенный противоположный берег. …Так близко, и так недостижимо.
       …Он вспоминал всё, что ему пришлось за это время пережить. И как-то больше не свои переживания или лишения его тревожили. Он воспринимал это как должное: он сам так хотел, он сам выбрал, долго колебавшись, этот путь, он знал, что ждёт в случае поражения.
       Нет. Его ныне больше заботили нужды и боли тех, кого оставил позади: сколько израненных, вдов, сколько пота и грязи, крови и смертей? Стоило ли всё того? Что лучше – постепенно тонуть в топи или барахтаться, борясь с тем, кто идёт по головам, безразлично и властно оглядывая возникающую картину смерти? Но разве за свои лишения кинулся Истмах в противоборство со властью? Он скопил достаточно, чтоб прожить. Не роскошуя, но всё же… Но он хотел большего, хотел, чтоб эти земли стали пристанищем для многих людей, хотел, чтоб перестала здесь литься кровь, чтоб мир и процветание пришли на эти земли.
       …Мне казалось, что это был удел творческих людей, удел дальновидных и неординарных личностей – отдавать больше, не потреблять всё, что производишь. Или щедрых душой. Хотя таковым мой Подопечный себя точно не считал. Для мужчины подходят, скорее, более жёсткие характеристики: не добросовестный, а принципиальный, не хозяйственный, а алчный и скупой, не справедливый, а жёсткий. Всё остальное – строки в поэтических балладах. Когда это главный герой, будучи добрым и верным в жизни побеждал врагов? Когда в этой жизни люди действительно получали по делам их? Только те лгуны, которые бродили по земле, утешали своими песнями убогих и сирых, зарабатывая себе на пропитание. Эксплуатируя вечную тягу слабых к справедливости. А справедливость, по сути, что – это хапнуть больше, чем недруг. Вот тогда – это справедливость, вот тогда боги на твоей стороне. А так, что остаётся – стенать и плакать на нелёгкую судьбинушку?
       Вот для таких и сочиняют легенды, сказания, сказки, где добрый смелый юноша находит свою любовь, когда муж или жена, невеста или жених изнашивают по три пары железных сапог чтоб только найти свою вторую половину. А в жизни? Когда в последний раз на Пути наших Подопечных встречалась Любовь? Верность? Доброта? В каких пропорциях они присутствовали в разные времена в тех существах, что зовутся Людьми? Как долго такие уникумы могут существовать в стереотипном человеческом обществе, что скорее похоже на яму, в которую, на свою беду оказались сброшенным самые разные представители животного мира? Стоит только оглядеться…
       Но Истмах не особо переживал по поводу того, каковы названия у его деяний, его больше заботил факт свершения действия.
       И всё же, поступал ли он правильно? Он считал, что власть Енрасема была определена богами. А с другой стороны, почему эти боги не заботятся о благополучии самого Енрасема? Отчего он допускает столько ошибок? Или эти ошибки – результат божественного предопределения, или…
       Можно ли было ныне что-то вернуть? Можно ли было ныне отступить? Его мысли, вновь и вновь вертелись по кругу. …Наверняка, если поторговаться…, Истмах мог бы вернуть себе прежние преференции. …Но против себя он не пойдёт. Он решил. Если долго метаться меж двумя берегами широкой реки – можно утонуть. Если изменять принятым на себя обязательствам… Хотя, разве мало людей им изменяли, а потом – честным взором смотрели в глаза обманутому? Можно глядеть в глаза, но из рукава вынуть кинжал, можно обнять, лишь за тем, чтоб удобнее было вонзить тот кинжал в спину…
       Истмах поступал так ныне не для короля Ерасема, а для себя. Он сражался за то, что считал нужным и важным. Точка. Так будет.
       Он не ложился больше спать этой ночью. Он разбередил себе душу воспоминаниями. Весь день была пасмурно, и по всей вероятности, ночью будет дождь. А к дождю приходят мёртвые – те, кто был не упокоен из-за деяний Истмаха. Из тех, кто мог прийти – он никого не хотел видеть. Хотел увидеть только …Ату, но она была жива.
       …Он на то надеялся…
       Истмах решительно встал и вышел. Скоро рассвет – он ещё успеет незаметно проехать по всем своим резервам, осмотреться.
                125
       …Много битв было у Истмаха, и казалось, в каждой решается судьба.
       Октябрь…, после первых внезапных заморозков – деревья быстро оголились, и сейчас даже тёплая погода не утаивала поступи осени. Солнце проглядывало в предыдущие дни редко, но было тепло. …А жизнь – продолжается. На высоких деревьях – гнезда разноголосых грачей. Истмах усмехнулся: учат детей уму-разуму, ещё сколько-то мгновений пройдет, и рассядутся они по ветвям наблюдать очередную людскую бойню, будут переговариваться да, может, и насмехаться над глупыми людьми…
       …Побеждать, нарушая правила можно. Но лишь тогда, когда твой неприятель – предсказуемый человек, что мыслит упорядочено. Часто, в интересных историях рассказывают о ребятах, что оказываются победителями, лишь нарушив правила. Всё верно. Противник – не ожидает. Но если он – такой же антагонист порядка и прогнозируемого поведения? Это – всего лишь состязание нестандартных решений. И там – может случиться всякое. Либо, иди до конца, нарушая все мыслимые вначале, а затем – и немыслимые правила. Либо, на каком-то этапе требуется остановиться и, зная, что твой противник в своём безумстве пошёл дальше – упростить ход своих мыслей, и действовать, используя нечто совсем примитивное, то, что было вначале. Возвращение по кругу – не всегда поражение.
       Но как бы то ни было, воин не может быть овцой. Военачальник – не может быть бараном. Только в балладах храбрый командующий от начала и до конце – непоколебим, а после – дерётся впереди, показывая пример своим воинам. А в жизни – всегда есть сомнения…, но лишь действительно, до определённого момента – до края пропасти. А когда летишь вниз – тот самый край – всё дальше. И всё ближе дно – развязка.
       Истмаху почему-то показалось, что живёт он, вот уже несколько месяцев – взаймы. А коль так – надобно радоваться, что можешь лишний раз открыть глаза и вздохнуть. …Он чуть дольше задержал ладонь на правом боевом браслете.
       – Я люблю тебя. – …И никто того не услышал.
       …Какова она – битва? Увешанные оружием воины бегут навстречу друг другу, выхватив мечи? Или наоборот – идут ровным каре, выставив пики, молясь, чтоб враг не зашёл в тыл? Истмах, как и прежде, использовал всадников с лучниками, в качестве основной ударной единицы. На флангах стояли лучники, прикрываемые тяжёлой пехотой. Эта пехота шла за лавиной конников, которая, дойдя почти до центра и осыпая врагов стрелами и разя копьями – разделилась надвое и её обе половины широким полукругом зашли во фланги врага. К тому времени фланговые лучники переместили направление удара в центр войск короля Енрасема – туда, после конников, ещё не успела дойти тяжёлая пехота. Она была хорошо вооружена – Истмах не поскупился. Первые ряды шли с пиками, копий не было. Короткие мечи у центральных воинов, длинные – по флангам, добротные щиты и кольчуги, наручи, которые не давали так просто одним ударом меча вывести воина из строя, когда наступал момент мечевой схватки, так называемого «фехтовального» боя. Маневренность достигалась зазором меж рядами.
       Сражение завязалось, и отступать было некуда…
                126
       …К вечеру воды Каравайки стали кровавыми… А много ниже по течению, вода, всё же, разбавит кровь до такой степени, что люди будут пить её и даже не почувствуют привкус боли, страданий, страхов погибших…
       Истмах, может, впервые после боя, не пошёл к воде – бойня проходила на самых её берегах и трупы некоторых несчастных всё ещё омывала вода. Он поднялся вверх по склону – разведка доложила, что здесь находилось маленькое безвестное поселение, хотя… погост при нём был достаточно большой. Истмах вышел на пригорок и остановился среди холмиков. Некоторые из них отмечали каменные плиты или невысокие обелиски. Некоторые были разбиты. Несколько свежих могил. Истмах огляделся – высокой травы не было, видимо в летнюю жару здесь прошёл пожар. А кроме того здесь выпасали скот, только не быков – могилы были бы сильнее потревожены. Отчего-то вспомнился Шускабат, его слова на каком-то пиру, когда в пьяном угаре человек мнит свою откровенность – спасением ближних. Тогда Шускабат ещё не был в фаворе – так, забитый управленец захудалого поселения. Да и Истмах – не больно-то поднялся. Но слова Шускабата…
       – Хочу, чтоб сами они разрушили могилы своих предков, от глупости или от голода. Пусть сами стирают своё прошлое – мне меньше работы станет.
       И разве мало он на том поприще преуспел? Шускабат… многое сделал, ко многому был причастен, сколько жизней загубил. Поделом ему. А сам-то Истмах? Случились бы все те события, которые сейчас происходили без тебя? Собрались бы эти надменные и холёные знатные отпрыски захудалых родов, поговорили, выпили да… разошлись бы. А вот, Истмах, споткнулись они о тебя, да все разом покатились под откос. С сотнями и тысячами других искалеченных жизней. Прав ли ты, Истмах...?
       В нескольких направлениях меж могилами вились дорожки, кое-где пересекая холмики. …Тропинки на кладбище, словно тропы в вечность. Сегодня ты по ним идёшь, а завтра – оставишь их позади… Истмах знал, что оборачиваться – плохая примета. Но сейчас, стоя среди могил – он оборачивался на своё прошлое. Сколько он всего пережил? И скольких он пережил? Есть ли ему дело до тех, кто переживёт его? Греки говорят, что в каждом сражении стрелы сами находят виновного. Так ли стрела умнее богов, что должны отмерять людям Долю? …Храбрый, отважный - всегда примет больше стрел, скорее погибнет? Значит, Истмах не храбрый? Или берегут его боги? Берегут…
       Ещё не смеркалось, однако уже к тому шло. Истмах медленно ступал среди могил, не следуя узким звериным тропам. И вдруг боковым зрением заметил невысокую, вернее – маленькую фигурку. Он обернулся в ту сторону.
       …А я сказал ему, чтоб он не подходил. По спине его прошла дрожь, пальцы рук похолодели. Однако же…
       Он ступил ближе. Девочка лет восьми сидела около небольшой могильной плиты. Истмах хотел спросить, отчего она не идёт домой и не пугал ли её шум битвы, но она посмотрела на него и улыбнулась. Она может, и не была красива, однако лицо её было приятно, одета чисто, хоть платье и не ново, небольшая накидка на плечах, но капюшон был откинут. На лице беспокойства не было:
       – Я никуда не спешу.
       Истмах промолчал, но подошёл ближе, присел рядом с ней на корточки. Ему было не по себе. Ступив в черту погоста, он рассчитывал побыть здесь один, подумать, однако же – встретить здесь ребёнка не ожидал. Что теперь делать? Наверняка – ребёнок из ближайших домишек. Идти недалеко, но и оставлять здесь её одну? Развернуться и уйти?
       – Ты сегодня очень устал, но боль тела пройдёт, а боль души – останется. Она, как полог, прикрывает твои радости.
       – Откуда такие знания?
       – Вижу по глазам.
       – А что ещё видишь?
       – Что не воюешь с женщинами и детьми, что помогаешь слабым. И хоть слывёшь ты кровавым и жестоким, отрубаешь лишь окровавленные руки. Вступая в мирный город – понимаешь то и не возвышаешься над слабостью. Карая зло, оберегаешь добро. Так поступают лишь великие воины, мудрые правители. А те, с кем ты борешься, даже некоторые твои союзники – подлы и трусливы. Будь осторожен. Твои сомнения напрасны. Враг позади, но след в след тебе ступает друг.
       – Ты знаешь меня?
       Она улыбнулась:
       – Иногда глядишься в реку и не видишь, что там омут, ступаешь по лугу, не ведая, что там трясина, любишь кого-то, не подозревая, что это обман.
       – Кто ты? Отчего говоришь такие слова?
       – Я была там, сегодня днём. Это твоё. – Она, из-за своей спины, подняла с земли две стрелы.
       Истмах растерянно взял. Он не понимал пока всего, страшился ошибиться, но спросил:
       – Зачем?
       – За тебя просили, но не могла она прийти.
       – Кто?
       – Та, из-за которой ты пьёшь, но не можешь напиться. Та, из-за которой ты влюбляешься, но не можешь любить. Ищешь любовь от одиночества, не понимая, что должно измениться вначале тебе.
       – Что ты говоришь? – Истмах злился: маленький ребёнок рассуждал о том, что хранил Истмах очень глубоко, боясь того самого омута. Встал, скрестил руки на груди. Хотел уйти, но… Нет, не ребёнок удержал его, а он сам… Хотелось говорить, хотя бы говорить, об Ате.
       – Отчего она не смогла прийти? Она редко мне снится ныне…
       – Мудрецы говорят, что наш мир – очень хрупок и надобно довольствоваться тем, что имеешь. Как не сойти с ума, когда не можешь терпеть? Делать. Думаю…, что только поиск, удовлетворение своих порывов, тех, что хороши, дают пищу мятежному духу людей. Пока они живы… Ибо зачем ты поступаешь так, как поступаешь ныне?
       Истмах задумался, опустился медленно на одно колено, взял у девочки стрелы, искоса взглянул на неё. Но не подозрительно, а устало:
       – Я не умею ждать. Я не хочу ожидать прекрасной жизни после смерти – я всего лишь жалкий человек, что хочет это создать здесь. …Я… покушаюсь на силы и умения богов?
       – Быть справедливым, хотеть добра для людей и помогать им – ещё не значит посягнуть на то, чего не в силах осознать. …Когда боги посылают дождь на землю, человек не должен его ожидать у засеянного поля. Он вполне может переждать непогоду в теплом доме. Истмах… лишь расставаясь, человек ценит постоянство отношений. Ты много делал, со многими был знаком. Были ли события, которые ты бы не хотел повторить? Были ли люди, расставание с которыми тебя тяготит?
       Простая девочка не могла так рассуждать. Обычная девочка не могла знать всего того. А если так…
       – Отчего она не приходит?
       – Она весьма неосторожно поступает, приходя к тебе даже во снах. На том пути её можно поработить. То отбирает её силы.
       – Так зачем она вообще приходит? Зачем это ей? Я ведь… не был хорошим господином ей.
       – Да, господином ты был плохим, однако же, поверь… и большего участия, чем твоё, она в этой жизни не увидела.
       – Кто она?
       Девочка с сомнением повела головой. Сомневаясь, что можно говорить, а что нет? Или не знала? Истмах вдруг испугавшись, что она не сможет более говорить, хотел коснуться её руки, удержать. Однако перед его глазами возник сноп искр, его обдало холодом, и на мгновение он словно бы задохнулся.
       – Нет! – Когда он смог осознать, что произошло, девочка стояла шагах в трёх от него, он сознания не потерял, но и понять всего – был не в состоянии. Сидел, однако же – приподнялся на одно колено:
       – Не уходи. Я не буду больше спрашивать. Только скажи мне то, что можешь сказать. Я не понимаю всего. Но если я должен что-то сделать молю, молю, скажи…
       – Откуда маленькая девочка может всё знать? Знаю лишь, что просила она о тебе. В её образе я видела боль. Она слишком много отдает. Редко кто может ответить ей тем же, поэтому и встречает она на своём пути призрение, равнодушие ли, злобу.
       – Она ли добро?
       – Нет. Она слаба, поэтому и бьется в окно, видя огонёк, она наивна, поэтому и опалены её крылья, она ласкова и тепла, потому и холодно ей ныне. Она – как ты. Но свою пустоту после её ухода ты заполняешь новыми делами, вещами, возлюбленными. А её пустота – безмерна, ибо боль и холод не заполняют пустоту.
       – Но она – как человек, она – женщина земная.
       – Да, она – как вы. Она не одну жизнь человек, поэтому и берёт в руки оружие.
       – Не одну жизнь?
       Девочка молчала. Истмах вглядывался в нее, но эмоции не отражались на её лице. Истмах опустил голову, глухо просил:
       – Ты не можешь больше говорить?
       – Когда человек добр и уступает, понимая, соболезнуя или сожалея, в нём видят лишь того, кто глуп и слишком прост. …Замечал ли ты, как в пути боятся потревожить сильных мужчин, сталкивая на обочины повозки хилых мужичков, женщин? Сколько им стоит стараний после вновь выкатить свою повозку на обочину? Или в харчевнях, когда нет места – будят, порой злобно, тех, кто слабее, не трогая сильных мужчин? Ибо слабый – не ответит. Не ответит, промолчит, уйдёт в сторону. …Человека можно обмануть, внушив ему, что он – выспался, и можно даже внушить ему, что он влюблён, даже счастлив, однако влюблённость – не любовь. Понимаешь?
       – Понимаю… Что мне следует делать, или помнить?
       – Делать? Не изменять себе. А помнить…? – Помни, что именно отчаяние, а не лишения, убивают тех, кто остался в одиночестве.
       Истмах долго глядел на неё, затем тяжело поднялся с колена. Он так устал сегодня, заботы и думы клонили плечи долу. Я не стал ему помогать, ведь не хотел я, чтоб он общался с тем существом. И говорил ему о том. Теперь это его бремя.
       Он тяжело посмотрел на девочку, низко поклонился:
       – Чем могу отплатить тебе?
       Она улыбнулась:
       – Хочу красивую ленту. Оставь подарок на этом камне.
       Истмах кивнул, медленно повернулся и ушёл. Ему было над чем подумать, но что делать – он знал. Поднялся по пригорку чуть в сторону от погоста, вошёл в ближайший домик. Испуганно на него глядела женщина.
       – Ткань нужна красивая, лента…
       – Нет. Бедно живём.
       Истмах не присматривался к убранству дома, не выказал неудовольствия, закрыл дверь и пошёл к следующему дому. Домишек было немного, но он нашёл, что хотел: красиво вышитое полотенце – на его полотне цвели красные маки, желтело солнце, зеленела трава. И хоть краски были блёклыми – природные краски не дают яркости, однако то было сделано искусно и радовало глаз. Истмах щедро заплатил и отнес полотенце на погост. Без труда нашёл камень. Рядом никого не было. Он аккуратно сложил ткань и со словами:
       – Благодарю тебя. – Уже почти в полной темноте – ушёл в свой лагерь.
                127
       …Велислав сидел у костра и рассеянно оттирал кровь со своего меча. Как-то затравлено посмотрел на подошедшего Истмаха, что молчаливо встал рядом:
       – Я даже не знал, что в этой битве участвует мой… Кадисса. Как странно, он погиб, а я…?
       – ..Велислав. – Истмах присел рядом и положил руку на лезвие меча:
       – …На каждое событие, по правилам, определёнными богами, …есть противодействие. Да…, наверно так, если есть одна сила – обязательно будет противоположная. Зима и весна, вода и пламя. Когда, Велислав, было по-иному? Не моя вина в том, что вы, родные братья вот так…
       – Знаю. …Это жизнь, Истмах, …даже смерть – это жизнь. …Часть продолжающейся жизни… Но почему же мы оказались по разные стороны, зачем боги так…?
       – Дело не в разных сторонах, друг. Обязательно, кто-то из тех, кто нам дорог оказался бы на противоположной. Наверно, этот ненормальное правило лучше назвать «положением противоположностей»? …Когда те, кто нам дорог – по другую сторону… – Повторил он задумчиво. – А то, что нас соединяет с нашими врагами – связь, которая скрепляет и помогает превращать всю эту суету в смысл нашей жизни.
       …Может он и прав. Человек не может пройти по жизни, как по линии, ничем не балансируя: вина за сделанное и не сделанное; вина за то, что успел и за чем – недоглядел; за то, что успел…; за то, что посмотрел…; за то, что сказал…; за то, что дышал…
                128
       А следующий день? Сейчас, когда всё самое важное было позади… Битва, совещание военачальников, расхождение войск? Теперь – только выполнение обязательств…
       Истмах ожидал, то этот день станет самым счастливым днём в жизни – днём его триумфа. Здесь, в этом сражении умелое руководство Истмаха было узловым моментом. Именно от его смелости и умений зависела эта победа. Это видели все, и это – признают ныне все. А что сам Истмах…?
       Его ожидания… Он выполнил больше, чем предполагал, а ныне – удовлетворения не было. Или он ещё не мог того осмыслить, или, всё ещё, находился мысленно на поле боя? Что же все-таки вчера произошло? Одно из тех рядовых сражений, в котором он участвовал? Заурядное? …Енрасем погиб. И как-то даже нелепо – споткнулась его лошадь, и он упал под колёса телеги, на которой везли его кровать с балдахином. Зачем ему в походе была тяжёлая дубовая кровать с балдахином…? Совершенно непонятно. Ах да, она ведь – королевская и для короля! Одним из колёс ему почти отрезало голову.
       …Многие дни и ночи Истмах предвкушал эти события, ждал их, надеялся, что так всё и будет. Что он победит. Победа в этом сражении казалась высшей точкой его нынешнего существования. Он шёл, падал, поднимался и знал, что должен дойти, достигнуть, выстоять!
       И вот сейчас… он стоит на вершине, там, куда стремился. А оказалось, что на горизонте поднимается новая цепь проблем, тревог и забот – что дальше? Таких же больших, далёких, непроходимых. Кому определить власть? Страна не может оставаться без главы. Но кто? И что теперь делать с разорёнными землями? Истмаха и его Гастаньской округи то не коснулось – сражения и мелкие перепалки затронули иные земли. Но существовали проблемы, которые нужно было решать.
       Истмах душевно сжался.
       Пускай разорение обошло его людей стороной, но будет наплыв бедолаг, которым посчастливилось меньше, будут, возможно, голод и прочие напасти. Тогда, некоторое время тому назад, да просто – ещё вчера, всех этих проблем не было видно. Казалось, нужно только выстоять, победить. Эта цель, однако же, казалась нереальной, невозможной. И вот теперь…? Истмах не боялся проблем, которые возникали ныне перед ним. Он просто не мог принять так скоро той пропасти, пред которой ныне стояла округа, да и вся страна. Да, он сам был тем землетрясением, что породило это бездну. И он был готов решать всё, что будет требовать его вмешательства. Но… от этого дня он ждал большего. Какого-то подъёма душевного, чего-то такого, чего никогда не было. Может, когда ребёнку говорят о том, что он получит воздушный шар (с придыханием), а получает лишь кусочек надутой резины?
       Истмах был настолько глуп? Или недальновиден? Или в нём, всё ещё, внутри жил маленький ребёнок?
       …Могу сказать, что Истмах был раздавлен. Люди не должны были его таким видеть.
       Он вышел за пределы временного лагеря. Рукой остановил движенье Велислава, что было тронулся ему во след. Темнело. Блики костров оставались позади и правее. Голоса людей, окрики охранников, стоны раненых, тех, что всё ещё оставались при лагере, и тут же – радостный галдеж и смех тех, кто выжил (у них другая мера времени и радости). …И нужно было жить. Нужно было найти точку опоры. Нужно было…
       Желая того, но через силу, словно сам не ожидая от себя, Истмах простонал: «Ата». Он шёл и шёл, путаясь в темноте, не выискивая тропинок. «Ата» – вот точка опоры, вот тот человек, которого он бы сейчас, в этот момент, хотел видеть. «Ата»… Это человек, пред которым ему, отчего-то не было стыдно быть слабым. «Ата…».
       Он сел на землю и опёрся локтями о колени.
       …Сколько прошло времени, он не понял, но светать ещё не начинало, стало лишь прохладнее, может, от близкой реки. Позади него кто-то присел. Тревоги не было. Я не видел опасности. Как Истмах почувствовал, что то может быть Ата? Не видя того, кто был рядом, он, протянув, устало положил на землю правую руку, ладонью кверху. В ответ, в его ладонь легла маленькая женская ладонь.
       Он хотел было что-то сказать, но… не сказал. Ему и так разом стало спокойно. Ничего больше не нужно было. Они сидели, молча, а затем он сказал:
       – Ата…
       Она молчала. Но как много было в одном этом коротком слове. Он будто говорил, что очень рад её приходу, что долго этого ждал. Что ему хорошо и спокойно после всех треволнений. Говорил о своей прежней растерянности, недоумевал, отчего всё так… тревожно.
       Она молчала, а затем – пересела пред его взор. Он смотрел устало, и всё так же молчаливо говорил о своём смятении, об одиночестве и тоске. Его уже давно не пугало то, что она приходила к нему, будучи израненной. Он внезапно отвёл взор, разговор прервался. Ему стало стыдно. Она – больна и ранена, запястья рук её черны от синяков и порезов, губа – разбита, а он встречает её своей слабостью…
       – Прости меня. – Он поглядел на неё виновато, даже несмело.
       Она молчаливо положила ему на колени свои ладошки и легла правой стороной лица на них. Молчаливо смотрела на него. Ему вдруг показалось, что даже в темноте он грелся теплом света её глаз. Тот свет будто проникал к нему в сердце и смывал своими лучами всё плохое, что там было, уходила тревога, исчезала боль в мышцах, мысли больше не путались. Однако же… девочка сказала, что появления Аты – слишком большое испытание для неё. Может все ранения Аты от того…?
       – …Всё будет хорошо, Истмах. Я верю в тебя. Я верю тебе.
       Истмах раскрыл объятия, Ата помедлив, прильнула к его груди. Он гладил её волосы, отчего-то даже чувствовал её запах, ему даже показалось, что ощущал – биение её сердца.
       – Останься со мной. – Внезапно порывисто попросил он.
       – …Я не могу. Словно пелена меж нами. Я вижу тебя в своих снах, ты снишься мне когда…, когда…
       – Ата? Когда что?
       – …мне больно. Но ты…, Истмах – лечишь мои раны, к тебе стремится моё сердце, лишь тебя вспоминаю с теплотой.
       – Ата, я жду тебя любую, пусть…, пусть…. Я прошу тебя, вернись, позволь мне…
       Она молчала. Но затем почти прошептала, тихо и покойно, словно уговаривала его. Или себя.
       – У тебя впереди жизнь, Истмах. Ты должен жить. Нам не встретиться. К тебе стремится…, но ничего не вернуть. Нельзя вернуть то, что тебе не принадлежит…
       – Ата, не уходи сейчас. Я знаю, что тебя нет, но я хочу жить только в этом мареве, там, где есть ты.
       – Меня нет, Истмах. Забудь. Не зови меня. Не зови. Твой зов обращает меня к жизни, но мне больно… Я хочу покоя. Я хочу забвения.
       – А как же я, Ата?
       – Ты – великий человек, ты возвысишься так, как никто другой…
       – …но буду ли я счастлив… Без тебя?
       – Не в женщинах счастье, ты поймешь это со временем.
       – Ты не женщина мне, ты часть меня.
       – Прости меня. Спи.
       – Нет, ты уйдёшь!
       – Меня и так нет.
       …Мне казалось, что она ему больше не нужна. Она спасла ему жизнь, причём – дважды. Он действительно мог возвыситься. Он всё мог сделать сам. …Но разве может человек жить без Надежды?
                129
Он возвращался домой…
       Хоть и овражиста казалась местность: широкие плато изрезаны долинами давно пересохших речек, да уж покаты их склоны. Враг не подойдёт к крепости-городу незамеченным. Лишь одна речка огибает Гастань – мягкая, средневодная, спокойная и дарующая жизнь – сколько скота она поит? Скольким людям дарует живительную влагу? Только благодаря ей вокруг Гастани цветут сады.
       …Это Гастань, где правил полукровка Истмах.
       Что бы попасть к крепости, нужно было спуститься едва, уклон почти не фиксировался. Сама же крепость-город стояла на возвышении. Спускаясь к Гастани, можно было видеть, как стыдливо прятались, словно складывались или таяли крепостные стены, тонули в прекрасных садах крыши домов, как покорялись, уменьшаясь шпили башен. А уезжая…, обернувшись, наоборот можно было видеть, как те же самые башни, шпили, дома, стены словно бы приподнимаются, дабы ещё раз поприветствовать флагами странников пред дальней дорогой.
       …Это Гастань, где правил Истмах. Хозяин ныне возвращался домой победителем…
                130
       …После гибели брата, Велислав отказался принимать наследство – у Кадиссы подрастал сын. Истмах не совсем то понял, но решение Велислава принял.
       Сам Велислав сказал Истмаху, что если тот не гонит, то его вполне устраивает жизнь в Гастани.
       – Но ты ведь теперь можешь вернуться?! Ведь там у тебя осталось имущество, родня, друзья… – при этих словах Истмах осёкся. Но Велислав глядел на него прямо, не убирая взора:
       – У меня мало друзей, Истмах. И я предпочитаю их вовсе не иметь, если они отворачиваются от меня или моей семьи, когда что-то случается. Они не помогли моей жене. …А дом, семья – всё это у меня ныне в Гастани. И если ты считаешь, что нам не тесно в твоем городе, я пожалуй, останусь…
       …Так бывает… от детства, от родных, близких, даже самых любимых, порой не достаётся человеку ничего. А может лишь иногда, какая-нибудь мелочь – нож, кресало, чаша… А ведь жил человек, и было его много, и в жизни близких было его много. И может, был он важен. Но только после его ухода, …лишь сквозь маленькую щёлку в приоткрытой двери, можно обозреть то, что он после себя оставил – жизнь. А чем дальше уходишь от той двери, тем меньше видишь, помнишь, из жизни некогда родного, близкого…
       К сожалению ныне Велислав …словно вычёркивал часть своей жизни из-за неугодных людей. Это когда определённый период жизни, пусть то дни или даже месяцы, а может и годы – стараешься забыть только потому, что плохой человек чёрной линией перечеркнул рассветы, пенье птиц, улыбки близких, весенние запахи, вкус первых яблок, успокаивающий шорох палой листы, крики грачей и первый снег… Мне казалось, что Велислав неправ…
                131
       И всё же, я был доволен Подопечным. Испытание властью – самое тяжкое из многих. Истмах не давился властью, имея большую силу и популярность в народе. Хоть и был он, вроде, своим, а чувствовалась в нём сила господина. Это порождало уважение людей, многие, кто был ему верен – возликовали после его побед, те, кто прежде разуверился и отвернулся от него – всё же надеялись, что господин не будет таить обид. Дни мелькали скоро, ибо не было времени на отдых, а за делами, заботами, Истмах пытался прятаться. От одиночества.
       …Какую роль сыграла Халиаста, эта новая женщина Истмаха в этот период? Какой она была? Было ли действительно правильно, что чужестранка так скоро променяла свою прогнозируемую жизнь и стала подругой тому, кого совсем не знала? Что мне судить о нравах? Это была лишь очередная страница Жизни моего Подопечного. Неожиданно, в эту самую Книгу Жизни Истмаха были подшиты новые листы. Как? Сам сказать не могу.
       Была ли там действительно только Ата? Или это…? …То, что никто и никогда не сможет объяснить? Аты он не забывал. Но…, были новые чистые страницы, которые нужно было заполнять. И мой Подопечный жил, снова и снова испытывая Судьбу.
       Халиаста? Многие шептались, когда степнячка Халиаста открыто сопровождала Истмаха в поездках. Она действительно была очень смелой, пресекала всяческие возможные выпады в свою сторону. Вела себя так, будто имела право на то, чтоб не только сопровождать Истмаха, а вообще – будто была при нём всю прежнюю жизнь.
       Истмах? Истмах не единожды преступал правила, особенно в последнее время. Было ли покровительство Халиасте, даже попустительство ей – вызовом всем тем, кто попадался ему на пути? Или ему мало адреналина? Не боялся ли он всеобщего осуждения? Не боялся, что всё это оттолкнёт от него народ, его командиров, которые искоса поглядывали на Халиасту, вполне справедливо ворчали, когда она присутствовала на советах, ничуть не стесняясь давать рекомендации или критиковать.
       …Мне же казалось, что Истмах просто устал. Отстранился от этого. Ещё одной проблемой больше? Халиаста? Она темпераментна и горяча на ложе, очертя голову бросалась в авантюры, могла поставить на место любого, даже тех, кто злословил и брызгал ядом в сторону Истмаха. Была ли она надёжна? Даже Истмах видел, что действовала она скорее для себя, чем… Истмах был оружием, её разящим мечом, но ни его благополучие, ни он сам не были для неё целью. Она была такая…
       Однако, всё это не вызывало отторжения у Истмаха. Им многие пользовались для своих дел. Одним человеком больше, одним меньше. Ей нужно то? Возвысится? Реализоваться? Она не делала ничего такого, что противоречило бы приказам самого Истмаха, что угрожало бы его жизни. …Порой проще что-то отдать, чем потерять большее. Ему не хотелось ныне лишиться Халиасты. Друзья у него были, а достойной женщины рядом – нет. А чтоб она оставалась рядом с Истмахом, нужно ей дать… У неё должно было быть ощущение, что она всё контролирует. Тогда она не станет пытаться узнать больше и лезть туда, что хотелось оставить Истмаху неприкосновенным.
       Халиаста была рядом. Была удобна, её мысли и желания созвучны его устремлением. Пусть помогает. Пусть будет рядом. Всё равно до того, что желал…, дотянуться нельзя…
       …многие женщины готовы покорить героя, бунтаря, но вот стать ему защитником – не каждая может…
                132
       Я знал, что нужно Истмаху. Что нужно было моему Подопечному. Но кто я, чтоб выполнять его прихоти? Или…, кто он, чтоб я выполнял его прихоти?
       …Я лишь подарил ему иллюзию, что могла дать ему сил стоять и бороться…
       Как-то, в полудрёме послеобеденного сна Истмаху привиделось то, что происходило с ним больше двух лет тому назад. Я напомнил ему всё: и тепло от очага, что укутывало, спасая от сырости поздней зимы. И свет, вернее – сердечное тепло, что таилось в мягкой речи, ласковых руках изящной, милой женщины с большим сердцем, с неподвластной многим добротой и, казалось, отсутствием той житейской мудрости, что всегда поможет выкарабкаться из любой жизненной неурядицы. В тот момент она казалась – неземной, та, что никогда не дарует человеку иллюзии личного контакта, та, что является лишь в самых смелых грёзах, та, что спасает в роковую минуту. И та, что любит не за золото, не за умение любовных ласк…
       А разве такие бывают? Кто не хочет видеть рядом с собой сильного, богатого мужчину? Того, который решит все проблемы? Того, на кого можно положиться? Того, кто может всё? Но будет ли такой идеал любить обыкновенную женщину? Даже если она – необыкновенна? Разве можно заставить любовь быть взаимной?
       Или может… всю жизнь прожить …, нет, не с ничтожеством. А человеком, что не бежит впереди, но и не отстаёт. Его не пристрелят на передовой, и не убьют свои же – за трусость. Он будет любить ровно, в огне его страсти – не сгоришь раньше срока. Каждый день – одно и то же, с небольшими вариациями. Что нужно женщинам? Страсть? Буря или штиль? Какой должна быть идеальная женщина для идеального мужчины?
       Это всё сложности, которые порождают крайности.
       Она любит – только потому, что ты есть. Только потому, что в тот краткий миг тебе…, нет, слово «повезло» не подходит. …Тебе выпал миллионный шанс обрести душевное равновесие, то спокойствие, что следует за смирением, на пороге полного отречения от мирских горьких, пресных, болезненных треволнений… Это о том моменте, когда Истмах растянул связки на ноге, и Ата перевязывала его.
       Со временем, узнавая, или скорее додумывая многое об Ате, Истмах убеждался, что всё это не сон. Но, когда он узнавал что-то о ней, у него рушилось восприятие многих ранее обдуманных моментов. Если, всё же, Ата – не земная женщина? Вернее – не из смертных, почему она… Разве может добродетель убивать? Она действительно не была похожа на многих и очень многих женщин из тех, которых знал Истмах. Ата – не была идеальна. Она не всегда поддерживала, даже если могла. Она… ничего не творила. Лишь по пустякам помогала людям решать их проблемы. Да и то убийство ради Истмаха? А в Бистоньском сражении? Разве не лежал рядом с Атой меч? Разве не пришла она на поле сражения убивать?
       Нет…, сколько бы ни думал Истмах, он не мог всего понять и принять.
       А разве нужно было? Ата была для него утеряна навсегда. Однако же, её образ продолжал тревожить Истмаха. И это были не просто воспоминания. Это были моменты его жизни уже без неё. Ата…
                133
       В ноябре, по холодам, Истмах со своим отрядом, в сопровождении Велислава и Белизара ехали на совет. Ныне должны выбирать короля. Остановились в негустом перелеске, с севера их прикрывал склон балки. Здесь было тихо. Со склонов надуло много листвы – место для ночлега готово. Оставалось расчистить от сухой травы и листвы места для костров.
       Уютно здесь. Кустарники на опушке, хоть и голые, создавали плотный подлесок. Словно по нисходящей: деревья – кустарники – высокие травы – низкие травы: спускался прохудившийся осенними холодами полог к самым ногам людей. Какое-то соединение основательности, незыблемости бытия с хрупкостью её составляющих: осенние заморозки упокоили зелень и цветение запоздалых трав, что отрастали после летней суши, в надежде ещё дать семена; молодые ветви уже не были зелены – покрылись буреющей корой; лишь кусты шиповника, надёжно прикрывающие тропы из перелеска заманивали рубиновыми ягодами. Однако приглядись, путник – острые шипы таяться среди манящих ягод. Только дрозды горазды лакомиться тем…
       В ночёвке, Велислав, насмешливым тоном завёл такой разговор:
       – Что ты ждёшь от будущего, Истмах?
       – Что жду? – Он оторвал взгляд от углей, но посмотрел не на Велислава или Белизара, а куда-то вверх. – Чего я жду…?
       – Ведь, правда, Истмах, …это всё так долго длится. Что будет потом? – В разговор вступил Белизар.
       – …да, порой кажется, что …прошлое было прекрасно. Помниться ведь хорошее у большинства людей. А я помню… хорошее. Да, когда всё закончится, будет, конечно же, хорошо: и солнце будет светить ярче, и дожди будут теплыми и … – Он обратил внимание на Велислава, – вот ты – родишь себе сына-наследника, а ты, Белизар, непременно найдёшь свою Асмиллу. Непременно…
       – А ты…? – Велислав был настойчив.
       – А я…? Я не знаю… Буду спокойно править, браниться к случаю с соседями, напиваться. Я могу сколько угодно хорошо относится к соседям, но интересы моего удела – прежде всего. Хотя…, они мне могут не нравиться…, главное, чтоб не раздражали. – Он говорил, задумчиво растягивая слова, словно в мареве костра видя все будущие события. – А когда вы меня покинете, может наставлю рога ещё одному-двум торговцам… Какая разница?
       – А как же Ата?
       – …Ата? – Он поглядел на Велислава с тоской. Говорил медленно, словно осторожно перевязывал свои раны: – Ата… Она… любит другого. Понимаешь, Велислав, не принадлежит, а «любит». Понимаешь в чём разница?
       – Ну, хоть помечтай. Зря, что ли мы столько пережили? Да и ведь Хасби – не на нашей стороне. Может…
       – Не может. Такой как Хасби – всегда вывернется.
       – Но, а если… ты станешь королём? Истмах? Ведь может такое быть?
       Истмах молчал. Он почему-то не думал о том, он прислушивался к тому, что говорили воины неподалёку:
       – Да что там знать? Женщина – она как собака. Представь, один хозяин уехал ненадолго, свою собаку оставил. А у соседа – собака издохла, то есть умерла эта самая… жена его… И взял он соседскую. А когда хозяин вернулся – не счёл нужным забирать. А она, эта собака, почитай, полюбовница-то – надеялась. А этот вернувшийся – и думать о ней – не думает. Да и вернулся то он не за ней, а лишь за тем, чтоб продать дом. Было у нас такое…, было. Не любит он этот дом – с ним связаны многие воспоминания-то, и плохие и хорошие…
       – …Извини, Истмах, – Велислав смотрел серьёзно, даже встревожено. Истмах кивнул. Хороший Велислав друг. Всё понимает.
                134
       Хм, работать долго. Долго что-то производить, выращивать. А власть порой делится очень быстро. Особенно если едоков мало. То, что многое решено, Истмах понял очень скоро. Ещё сразу после битвы на реке Каравайке, Доброхоня, на малом совете, завел разговор о том, что надобно избрать нового короля: Енрасем потомков не оставил, договариваться было не с кем. Из соратников Енрасема никто не взял ответственности за королевство – как маленькие холёные собачки разбредались, когда на трон опустилась тень. А ныне-то? Да, всё правильно – медлить было нельзя. Промедление опасно распадом государства.
       Было ли в Истмахе потаённое чувство, что его, за его старания и заслуги изберут новым королём? Было. Но скорее он боялся того чувства. Или себя: что растеряется и… согласится. Но и здесь ему повезло. На совете, куда собрались все бывшие заговорщики, а теперь – верно, соперники, он был одним из многих. Кто-то смотрел свысока на остальных, кто-то заискивал, а кто глядел и с опаской – мало, отравят, убьют ли. Ничего Истмаху не предложили. Он молчаливо наблюдал за действиями остальных. И… было решено, что королём станет Плухарь. А что – и родом вышел, и с деньгами всё в порядке. Многих осчастливил. Голосовали ровно. Почти никто не перечил. Лишь Истмах улыбнулся, когда озвучили имя нового короля. На радостях тот незамедлительно наградил лояльных. А Истмаху…, вернули титул наместника, и впредь определил вновь наличие Гастаньского наместничества.
       Когда совет закончился, к Истмаху ступил Мирожив, за спиной его стоял Яринех:
       – Истмах, что теперь?
       – А что теперь?
       – Ты недоволен?
       – С чего бы? Да и опасны такие разговоры, когда новый король ещё не коронован. Нет. Я всем доволен. Мы воевали бок обок. И я принимаю выбор большинства. Он будет хорошим королём.
       – Истмах, это правда? – Яринех едва ли не впервые снизошёл до личного прикосновения – его рука коснулась рукава Истмаха. Но правого, где на запястном браслете была медная прядь. Неожиданно сильно Истмах мотнул рукой, холодно посмотрел на Яринеха:
       – Правда. Разве лгал я когда? Дипломат и переговорщик из меня ничтожный, но я помню что говорил, помню, что обещал и что делали иные. Короли есть разные. Посмотрим, относится ли Плухарь к таким, за которого я подставлю свою шею.
       Мирожив вглядывался в Истмаха. Не мог понять, шутит ли тот или действительно – серьёзен:
       – Что ты? Поостерегись такое говорить.
       – А чего мне опасаться? Я всего лишь – цепной пёс, что служит хорошему господину, который вовремя кормит да не корит без дела. Я не держусь за власть, поэтому могу даже улыбаться. А вот каково тем, кто сломал много жизней, кто ради власти убил в себе душу, потерял себя? – Истмах криво улыбнулся и, прощаясь, поклонился.
       …Я слышал, как растерянно Яринех сказал:
       – О чём это он?
                135
       Уже на следующий день всем стало известно, что Истмах вновь наместник. Это действительно радовало его. Когда он возвращался в Гастань, его приветствовал народ.
       – …Ты смотри, радуются… – Белизар едва улыбнулся. Его улыбка была похожа на торжествующую, будто в ответ на радость людей, и одновременно – немного покровительственную. Он словно ожидал какой-то благодарности за то, что эти люди радуются событию, которое произошло не без его помощи.
       Истмах молчал. Велислав искривился:
       – Среди них действительно есть люди, которые радуются. Есть те, кто радуется не искренне – не того они ждали и хотели, радели не за Истмаха и его власть, статус… А есть и такие…, вернее, думаю их большинство, такие, которым всё равно, кто будет правителем здесь. – Говоря, он волновался, будто не мог выразить всех своих чувств.
       – Как такое может быть? Разве можно не хотеть себе пользы? Разве они не знали прежде Истмаха и его деяния?
       – Я постепенно начинаю понимать, что Истмах действительно прав. Оглядываться в делах нужно, прежде всего, ради тех, кого истинно чтишь. И чьё мнение уважаешь.
       – А что их уважать? Как они могут решать, эти – простые люди? Они бесхитростны.
       Велислав повернулся к Белизару лицом:
       – Вот о том я и говорю. Серая масса, которая ненавидит не причины, а радуется самому процессу смены власти – они, эти простодушные люди, живут в ожидании чего-то лучшего. Проживая тяжелую жизнь, они всё же, надеются на лучшее, как их родители, как их предки. В каждом новом правителе они не видят людей, которые радеют за судьбу края или лишь за свои интересы. Они видят того, кого поставили боги. И непременно в ответ на мольбы их, серых людей, серой массы…!
       – Как ты можешь так говорить? Истмах! Разве он прав?
       Истмах молчал, лишь перевёл взгляд с одного на другого.
       – А ты вспомни себя? Ты начал бунтовать лишь тогда, когда подошёл к пропасти и понял, что твоя нога скользит, ты понял, что жить больше так нельзя. А до того? Ты не видел, что твой господин тебя грабит? Тебя, твою семью, твоих соседей? А как было до того? Раз господин приказал, если сжёг хибару соседа, который не заплатил налог – значит, так и нужно? Если была засуха – значит, так и нужно было? Ты был покорен судьбе! Каждого нового правителя ты воспринимал как необходимость, уготованную судьбой. Разве может спящий вразумительно мыслить? Нет, ему сняться химеры, он может едва говорить или шевелиться, но осмысленности ни в его речах, ни в его действиях нет!
       Белизар вкрадчиво спросил:
       – А ты понимаешь, что говоришь? Делаешь вывод, что только бунтовщик является бодрствующим, ведь только бодрствующий отдаёт отчёт в своих действиях и только он – не согласен с тем, что говорит ставленник короля.
       Велислав проворчал:
       – Все мы здесь ныне бодрствующие.
       – А они – спящие?! – Белизар широким жестом указал на толпу.
       Велислав молчал, закусив губы. О чём он вспоминал? Может, о своих жизненных снах в тени брата? Но потом медленно заговорил:
       – А прав Истмах… Почти все здесь живущие, те, кто бежал со своих родных земель, те, кто не мог, или не хотел больше жить на обнищавших уделах, которые были разделены между сильными этого мира. Это – непримиримые, или их потомки. Но и они, посмотри – прекрасно помнили, как им жилось до прихода Истмаха: поодиночке защищавшие свои земли, вгрызающиеся в эти дикие камни, дабы вырастить здесь хлеб. Их участь – облегчилась лишь с назначением Истмаха: он дал защиту, дал возможность более-менее богато жить, оживил торговлю, создал новые крепости. Но они – спокойно перенесли его отстранение. А что? Такова воля короля. Король лучше знает, что делает. Ибо король Енрасем – велик и справедлив. Слепая вера, – проговорил он тише, с озлоблением, – а после? Разве стало им хорошо? С приходом Истмаха – они вновь радуются. Но чего они ожидают? Что станет лучше, чем было? При ком, при Шускабате? Или при том, имени которого я не упомню? А может, лучше, чем во времена первого правления Истмаха? Посмотри, Белизар, большинству из них нет дела ни до новых переделов, ни до нового господина. Они – всего лишь толпа. К сожалению, стоит лишь одному-двум истинно бодрствующих в этой толпе, и не важно, за Истмаха он или против, …стоит им выкрикивать слова поддержки или негодования, слепая толпа станет неистовствовать. А начни бить их кнутами? Разве кто поднимется из них? Нет, сожмутся и будут молча уповать на милость господина. А потом – ещё и пойдут смотреть на казнь тех из них, кому не посчастливилось, кого поймали. А поймал – господин. Тот, кто поставлен королём. А, следовательно – жертва уже виновна. Ибо так повелел господин. Ибо так повелела власть.
       – Значит, с ними можно сделать что угодно? Стоит ли вообще пробуждать таких? Тех, кто слепы и немы? Что принесет их пробуждение?
       – Истмах пробудился. Я… пробудился. Ты – пошёл наперекор судьбе. А все вместе мы – делаем очень много для этой толпы, для этих людей.
       – Но ведь так не должно быть? Истмах? Что ты молчишь?
       Истмах молчал. Он тоскливо смотрел на Велислава, но словно бы не видел его. Был ли он согласен с рассуждениями Велислава? Возможно и нет. Что ж, ему хотелось верить, что народ действительно ему рад? Рад, что Истмаха вновь восстановили в правах, и теперь он не только законный владелец Гастаньской округи, но и не менее законный наместник опять таки Гастаньского наместничества? Но ведь он много ездил по округе, среди людей, в том числе и тайно. Он надеялся, что знал этих людей. И мог о них судить. Он, наконец, сказал:
       – Не всем быть землепашцам, не всем быть воинами. Их удел – работать и пробуждаться. Мой удел – работать и не уснуть.
       Велислав хотел было что-то сказать, но подумав, согласно кивнул. Белизар улыбнулся.
       – Я ныне чувствую себя частью какого-то общества заговорщиков. Будто я знаю много больше, чем все остальные, и вынужден это скрывать, ибо мои знания передавать многим – не принято. Истмах? Ты у нас главарь?
       Тот в тон ему ответил, так же улыбнувшись, однако немного скупо – только уголками губ:
       – А что? Помню как в детстве – поле, редкие кусты, и мы, дети, с игрушечными луками, играли в потешную войну. Как же сбылись мечты – я, с друзьями, играл в войну. Вот только мечи не потешные. И тех, кто воевал на нашей стороне да сгинул – уже не вернёшь.
       Он спустился с крыльца, где они ночевали, и подошёл к своему отряду, Велислав и Белизар последовали за ним. Нужно было возвращаться. Пока выезжали – молчали. И на площади и по улицам – везде приветствовали Истмаха. Даже маленькие детишки, засунув палец в рот, провожали отряд статных воинов, глазами, полными удивления и восторга.
       Белизар оглянулся на Велислава, с насмешкой спросил:
       – Ну, а эти-то хоть радуются из любопытства, а не из слепого поклонения?
       Тот улыбнулся.
       Ехали скоро.
       …А вот вечером, на привале, Велислав вдруг завёл разговор совершенно на иную тему. Когда поели и собирались спать, он, однако, не ложился. Взглянул на Истмаха, спросил:
       – А что твоя Халиаста?
       Истмах поднял усталый взгляд:
       – А что Халиаста?
       Велислав молчал, глядя на него, затем отвёл глаза:
       – Но ведь ты не любишь её? К чему она тебе? Она… остаётся с тобой, не любя, а лишь затем…
       – …Я знаю. Странно звучит, но она остаётся рядом, чтоб «сделать из полукровки Истмаха» – наместника, а может и короля. Ошиблась она. Король из меня уже не получится. Но пусть радуется: я – наместник. А что теперь?
       …Халиаста… Он почему-то вспомнил один из последних их разговоров. Тогда Истмах спросил, жалеет ли она, что живёт в Гастани? Отчего он задал этот вопрос? Было ли ему действительно интересно, или он просто устал от неё и её требовательной и холодной любви? А она ответила:
       – Раньше я жила – не задумываясь. А после, оглядываясь, понимала, что не все свои поступки я приемлю. И ещё, что-либо сделав, я останавливалась, раздумывая, жалею ли я о том? Правильно ли? Ход моей жизни – замедлился. Но, теперь, оглядываясь назад, я твердо могу сказать, что приемлю и отвечу за каждый свой поступок. Я делала то, что хотела, что считала нужным в тот момент времени. И пусть ныне мне не всё кажется правильным, но эта оценка с позиции сегодняшнего дня. А тогда, да – мне то казалось правильным, пусть и вынужденным. Нет, о своих поступках я не сожалею, ибо делала тогда то, что могла, смела и считала нужным.
       Халиаста… Как она была похожа на самого Истмаха, как эти её слова находили отклик в его сердце. Однако… Никуда не деться. С отчуждением, паузы в их разговорах становились всё длиннее…
       Белизар делал вид, что спит. Хотя, первым признаком того, что он заснул, всегда был едва слышимый стон. Словно груз дневных забот отпускал напряжённое тело и болящее сердце. Истмах давно заметил то, а Белизар о том даже не догадывался.
       Велислав молчал, отвёл взгляд. Он словно умелый рыбак мог закинуть удилище и терпеливо ждать. И почти всегда его вопросы рождали у Истмаха мысли, что подспудно тревожили его. А риторические вопросы, заставляли сильно задумываться. Размышлять о предмете беседы, сложить аккуратно и вытащить упорядоченный и обдуманный ответ.
       Халиаста… Была ли она ему дорога? Дороже, чем все те женщины, с которыми он был? Она была интересна, даже необыкновенна. С таким типом женщин он ещё не сталкивался. Красива, знает чего хочет, а главное – умеет это получить, добиться. В конце концов – добыть самой. Она всё может сама. Истмах? Какова его роль в её жизни? Ему всё чаще казалось, что она относится к нему пренебрежительно. Нет, не так, не пренебрежительно, а покровительственно. Словно он один из тех неразумных, кто остро нуждается в её советах. Были ли они действительно нужными? Да. Но мог ли Истмах обойтись без них? Сам до того додуматься? Мог. Она была необыкновенна в ночи, красива. Восхищала иных мужчин. Такой – можно гордиться. Но быть может, в таком случае, лишь гордыня мешала Истмаху воспринимать её советы? Или чувство соперничества, когда советы любимого порождают ревность к свершенному? Нет. Истмаху казалось, что Халиаста – не женщина. Она – совершенная копия его самого, только в женском обличие. Она говорила, как он, она поступала так, как поступил бы сам Истмах в следующую минуту. Но её самое, гордыни – было слишком много. Истмах был готов слушать окружающих. И был готов к ним прислушиваться. Халиаста всё всегда знала наперёд. Да, она часто, очень часто оказывалась права, но разве от этого считалась ли она разумнее? Не умнее, ибо действительно была умна, а именно разумнее? Быть может, Истмах и любил её. Но лишь однобоко, и этой чуть приоткрытой двери было ему мало. Распахнутая дверь к душе – это уважение к делам, словам, чувствам человека. Истмах, зная все свои пороки и ошибки, видя их в Халиасте – не уважал её. На сколь долго хватит ему любовной страсти, чтоб оставлять Халиасту подле себя? Нужно ли ему то? Истмах сомневался. Нужно ли было то Халиасте? Наверняка.
       Что же оставалось делать? Менять что то? А зачем? Что ждёт Истмаха лучшего впереди? Разве ещё когда встретит он женщину, которую будет истинно уважать с первого взгляда и до последнего вздоха…?
       Он посмотрел на Велислава:
       – Любовь? Желание обладать? Страх потерять? Слабость души? Страсть и вожделение? Или желание продолжить род? Что такое любовь?
       – Ты сейчас об этом думал?
       – И об этом тоже…
       – …Стало быть… Я слаб душой, если благословляю каждый миг, когда моя жена рядом и когда стремлюсь домой быстрей вернуться из похода? А …Белизар – возможно, желание обладать? – Он словно бы рассуждал. – А что твоих родителей заставило быть вместе? Каждому своё… своё…
       Он лёг вверх лицом, закрыл глаза и улыбнулся:
       – Я люблю свою жену…
       Истмах зло сжал кулаки, но промолчал.
                136
       …Халиаста… Но как порой странные её рассуждения. Или ты, Истмах, этого раньше не замечал? Вскоре после назначения его наместником, она начала интересную беседу:
       – …Что ты намерен ныне делать?
       – Делать? То, что и всегда. Ныне, когда страна утихомиривается, когда на её земли приходит покой, когда есть новый король, надобно, как после большого пожара – загасить очаги возгорания. А это лучше сделать, заняв людей работой – я открою несколько новых строек.
       – Строек? Ты, Истмах, что кровавым мечом заставил всех себе покоряться…, будешь строить? Ты ведь не такой? Тебе должно властвовать, покорять, завоёвывать. Строят пусть те, кто слаб духом. Твой путь лежит дальше. Тебе же ведомо, кто из новых наместников – слаб. Ты ведь понимаешь, что они – не смогут править так, чтоб их запомнили в веках. Ты ведь жаждешь признания! Так и возьми его мечом…
       – Халиаста, я понимаю, осознаю, что построенное на страхе и ненависти – держится дольше, что разрушать проще и быстрее. Но ты ошибаешься. Если бы мне не нужно было защищать свой дом, свою округу и тех людей, что строят, сеют, любят и грустят – я бы брал оружие в руки гораздо реже.
       – Я никогда не замечала в тебе задатков слабака. – Холодно произнесла Халиаста.
       Истмах просто, по-доброму, усмехнулся:
       – Не осуждаю тебя. Нет, Халиаста. Нельзя лебедя заставить есть падаль, несвойственно волку лобзать. Ты выросла и жила в ином мире. Я не корю тебя за непонимание. …И в моём мире есть место крови, лишь я не хочу захлебнуться в ней. Я проливаю кровь, но не хочу стоять по горло в крови. Мы мыслишь по-иному. Я не опьянён победами, яростью и жадностью. Буду поступать так, как хочу я! И…я же зову кого-то на свой путь против его воли.
       – …Ты не хочешь больше видеть меня, не хочешь, чтоб я была рядом?
       – Халиаста, я не юн, могу себе позволить в своём возрасте знать, чего хочу, а чего нет, кто мне люб, а кого видеть не хочу. Не ищи в моих словах того, что я не говорил. Лишь следуй по моему пути, и у меня всегда найдётся к тебе ласковое слово, всегда буду рад, если ты рядом. Но если ты идёшь в противоположном направлении, наши дороги – неизменно разойдутся.
       – Ты так легко это говоришь? Отчего? Разве я для тебя – никто? …Или ты любишь не меня? …Не меня…
       Истмах стал холоднее, скрестил руки на груди, чуть отвернулся. Было видно, что он – недоволен.
       – На моём пути попадаются разные люди. И к некоторым я сохранил добрые чувства. Не вини меня за то. Кроме тебя, рядом со мной ныне нет иной женщины.
       – Но она тебе сниться, я знаю, я слышала по ночам!
       – …Мне нечего тебе сказать. Наши сновидения – лишь иллюзия.
       – …если бы она была тебе безразлична, она бы тебе не снилась.
       Истмах процедил рассержено сквозь зубы:
       – Ко мне часто по ночам приходят те, кого я убил. Те, кто мертвы не по моей воле. Что делать с ними? Как могу прогнать их?
       Он считал этот разговор бесполезным, зло повернулся и с силой хлопнул дверью.
       Полагал ли он что Халиаста излишне навязчива? Нет. Он принимал её такой, какой она была. Ведь как нельзя назвать закаты и рассветы навязчивыми, так нельзя исправить и состоявшуюся персону. Во всяком случае, Истмах считал Халиасту – сильным человеком, целостной личностью. И тратить время на то, чтоб убедить её в обратном, даже если бы и хотел, он не считал нужным.
       …А были такие, кого бы он хотел переделать? Прожив долгую и насыщенную жизнь, он понимал, что от человека не стоит ждать слишком многого. Жадных, циничных, лживых – не переделаешь, врагов – проще убить, с друзьями – смириться. А как правитель, он давно осознал, что если не устраивает исполнитель, лучше его сменить; если исполнитель хорош в деле, проще не обращать внимания на его мелкие чудачества, иначе – с кем работать? Он не боялся своих просьб и приказов. Был, в достаточной степени, уверен, что они справедливы или, по крайней мере – правильны.
       Он не любил, когда Халиаста отговаривала его от задуманного. Едва насмехаясь, склонив на бок голову, находя самые обидные и, к сожалению – разумные или даже «умные» слова. Может, в нём до сих пор жила робость «сирого» пред знатью? Она бы …оспаривала его решения. Он внутренне сжался. Не потому, что она была не права, а потому, что она просто «не принимала» его решений. Может, ничего и не скажет. Но и не поддержит.
       А вот Ата – была не такая. Рядом с Атой он чувствовал, что может позволить себе всё. Не потому, что она слаба и покорится его силе. А потому, что она – «поддержит».
       Ата… Она была другая. Она была сильна своей мягкостью, горяча – холодностью, безудержна кротостью. Почему так? Почему из противоположностей слагалось имя Ата? Не любя, делала много больше, чем любой любящий человек.
                137
       …Хм, наверно только в легендах, былях, когда после великих битв герои начинают жить хорошо – зло умирает. А жизнь…? Со смертью Енрасема, с началом правления нового короля, сильный ветер перемен поутих, и теперь люди разбирались с его последствиями – буреломами, завалами, разрушениями и …мелкими вихрями, которые проскальзывали по Степи.
       Наместник Истмах ныне лично охотился на отряд разбойников: нападали на небольшие селения. Убивали без разбору, без расчёта избавиться от сильных мужей и оставить в покое ограбленных женщин и детей. Налетали словно вихрь, скоро грабили да вновь исчезали. Лица закрыты, поступки – непродуманны. По словам остававшихся в живых – небольшой отряд: тридцать-сорок человек.
       Истмаху, с его опытом, много времени не потребовалось…
       – …Наместник Истмах, их нужно убить!
       – Кого? – Он тяжело поднял голову и вперил, словно бы непонимающий, взгляд в говорившего.
       – …этих захваченных…, подростков. Они, ведь…, звери, Истмах?
       Истмах вскочил со своего места и гневно набросился на воина, схватив его за грудки:
       – Они звери?! Они звери…, да! Они звери…, а мы кто? Что они видели в жизни? Как на их глазах убивали и терзали? Чем ты отличаешься от них? Когда ты в первый раз упал и ушиб коленку – мать приласкала тебя и пожалела. Когда мальчишки впервые тебя по-серьёзному ударили – твой отец объяснял тебе, что бить нужно лишь в ответ, а не начинать драку первому! А что видели они? Что видели? Кто их жалел? Кто говорил им, что чужая жизнь ценна? Для родни? Друзей? Любимых? Они их никогда не имели, не видели! Как они могут знать, что такое вода, если пили только кровь…?
       Он буквально оборвал себя на последнем слове. Не махнул досадливо рукой, не укорил окружающих взглядом.
       – Но ведь они стольких убили?
       Истмах стоял, сжимая и разжимая кулаки и смотрел вдаль, поверх голов подростков.
       Велислав стряхнул снег с пенька и сел на него, скрестил руки на груди и также не смотрел ни на кого. Белизар оглядывал каждого юношу с ног до головы.
       Молодые волчата, не матёрые волки: кто глядел с вызовом, кто опустил глаза, у кого вгляд блуждал, закушены губы. Действительно, что они знали о людях? Чья злая воля, какая страшная химера и какая идея предполагает отбирать у детей детство, вкладывая в их руки оружие? Не для того, чтоб, видя несправдливость – отторгать её. Не для спасения жизней? Не для защиты себя? А для того, чтоб выслеживать, смотреть жертве в глаза и убить. А затем улыбнуться соратнику. Не оскалом наглого хвастуна в ожидании одобрения. А улыбкой ребёнка, который приносит матери букет цветов. Детские глаза, равнодушно глядящие на гибель, детский босой след в луже крови, кусок хлеба, взятый детской рукой из руки убитого им ровесника… это ли не точка невозврата для существа, которое только что называлось Человеком?
       Желая взрастить лишь себе подобного, родители с малых лет учат дитя убивать. Но когда начинается градация: первая кровь, пропитание, убийство? Когда человек начинает убивать больше, чем может поглотить? В чём конечная цель? Запастись едой…, освободить жизненное пространство для себя и своих потомков? На какой стадии в градации «Зверь – Человек» красной предупреждающей чертой встанет ёмкое «Справедливость»?
       Осуждать ли детей? Осуждать ли их предков? Которые никогда не знали альтернативы? Наверняка осуждать можно, лишь дав людям Выбор, и оговорить несколько путей. А с иной точки зрения, почему правильной считается точка зрения Добродетели, а не Зла? Только потому, что Добродетель…, даже не Добродетель, ибо Истмах не был добродетельным, имеет ныне большую власть, больше оружия и возможностей? Как и кто должен определять пределы? Тот, кто прав? Тот, кто сильнее и изворотливее? Добродетель – слаба, как слаб добрый волк в стае злых волков, что только своей яростью и могут существовать далее. А в какой мере человек – зверь?
       …Истмах стряхнул те раздумия, качнул головой, и вновь пристально смотрел на подростков. Затем оглянулся на Велислава и Белизара:
       – Что я могу сделать? Что можете сделать вы?
       Белизар встал, посмотрел на Истмаха:
       – Если будет на то твоя воля, я могу обучить тех, кто хочет, моему ремеслу. – И уже обратился к подросткам:
       – Я занимаюсь мирным делом: лечу, спасаю людей, помогаю всем, кто просит – и военным и мирным людям. Если кто захочет стать моим учеником, я приму его, но слушаться будете лишь меня.
       Истмах посмотрел на Велислава. Тот опустил глаза, сделал вид, что отряхивает рукав. Тогда Истмах сам перевёл взгляд на подростков:
       – Я не буду вас карать за всё сделанное вами. Но предупреждаю – на своей земле убивать и грабить я не дам. Если хотите – убирайтесь, однако, если я вас ещё когда увижу – убью как шакалов, ибо то, что вы до сих пор творили – беззаконие. Если не хотите больше хорониться, если не хотите, чтоб вас проклинали, я возьму вас к себе, определю вас в ученики к тем учителям, ремесло которых вам будет по душе. На вас перестанут смотреть с ненавистью, сможете жить спокойно, жениться и растить своих детей. Я помогу… вам устроиться. Пойму, если не сможете, но хоть попытаетесь. Кому мои не по сердцу – убирайтесь сейчас, но не ропщите более на меня при следующей нашей встрече.
       …Холодный ветер рвал полы плащей, по железным кольчугам и защитным бляхам, через рукояти мечей, через руки и тело добирался до самых сердец…
       Из двадцати юношей и подростков, что стояли здесь, лишь несколько презрительно глядели на Истмаха, остальные перешептывались, качали головами, смотрели с недоверием. Он повернулся к ним спиной, теперь смотрел на Белизара. Одобрения не искал, скорее в его глазах хотел прочитать отголосок того, что делалось позади.
       Достаточно… необычное для Истмаха решение. Я был удивлён, но мягкий Велислав не поддержал его. Уже вечером, греясь у очага в харчевне, Велислав сказал Истмаху. Он смотрел не укоризненно, а так, …словно давал лёгкий ползатыльник:
       – Истмах, то общество, где не ценят человеческую жизнь, нельзя назвать здоровым.
       – О чём ты?
       – Я о тех юных бандитов, которых ты сегодня поймал и отпустил.
       – А что не так?
       – Не так? Да, Истмах, они – не знали сочувствия, их не учили добру, не сложилось… Так бывает. Вполне возможно, что воспитаны они в бурях этих перемен. Но, Истмах – не так много времени прошло, чтоб они вовсе не познали добра. Распри-то, лишь второй год длятся. А им-то сколько лет? Ты знаешь…, если горсть зерна бросить в воду, крепкое, хорошее зерно – пойдёт ко дну – на поверхности останется только полова. В горсте зерна, стало быть, и плохие, и хорошие зёрна есть. А если в стаю убийц сбиваются подростки – может, это как поганое зерно на воде? Ты… помиловал убийц, которые убивали. Ты помиловал, подарил им жизнь, стало быть – жизни их жертв ты никак не оценил. А ведь были они слабее, и не значит, что хуже… Как же так, Истмах?
       Истмах молчал. В том, что говорил Велислав, была доля правды. Да, ныне Истмах оценил жизнь преступников выше, чем жизнь их жертв. Как же так? А что эти – дети? А разве молодой сорняк ценнее старого дерева или красивого цветка?
       Истмах посмотрел на Велислава:
       – Возможно, ты и прав. Я буду внимательнее с ними. Присмотрю.
                138
       …Эти несколько дней Истмах был тревожен.
       Как бывает по весне тревожен всяк, чья душа болит потерями. Снег сошёл, но кое-где в глубоких балках он ещё лежал грязными одеялами, ненужный и, конечно же, уже не радующий взгляд. Он сочил грязную воду, что, однако, становилась чистым источником для всякой цветочной мелкой братии: изумительных своим запахом ранних фиалок, крупок с белыми цветами, размером с игольное ушко. Едва очнувшуюся от зимнего сна землю скоро украшали шафраны, розоватые, с чёрными продольными полосами, с игольчатыми листочками; под кустарниками собрались бусинки жёлтых цветочков – редкость здесь… По утрам – ещё прохладно, однако, если нет туч, солнце протягивает до самой земли лучи, словно пробудившийся от долгого сна добрый великан потягивается, нехотя зевая, однако поглядывая во все стороны, будто запоминая, где ещё остались несделанные дела: растопить снега, согреть землю, подсушить луга, окрасить склоны в синие, белые, жёлтые цвета надежды, веры, радости. По вечерам, разгорячённая земля, нехотя уходила в объятия темноты. И такие, казалось бы, лишние крики грачей по утрам и вечерам... Но без них, словно и весна не весна…
       …А ветер…, он словно проникает не только в лёгкие, он будто наполняет тебя всего. И хочется дышать, хочется жить, хочется бродить под тёмной вуалью вечера. Один… В такие дни Истмах чувствовал себя одиноким. Он стал зол, нетерпим, дела решал скоро, разговор обрывал резко. Но от обстоятельств – не убежишь, тем более что и не они были тому причиной.
       Как-то Велислав позволил себе один разговор… Этот молодой человек мог быть незаметным. Хорошее качество. Но он был ещё и умным. Однако…
       – Истмах, не стоит думать о прошлом. Мне стыдно за своё счастье… Я не скажу тебе: «забудь всё и иди вперёд». Я скажу тебе, все, с нами происходящее – нам во благо. Даже если того блага и не было. Если это всего лишь опыт, горький, угнетающий…
       – О чём ты? – Его резко перебил Истмах.
       – О том, что ничего не вернёшь.
       – Сам знаю!
       – …Истмах, ты не был бы тем, кем ты есть ныне, если б не был сильным. Можно плыть против течения, Истмах, можно. Но не тогда, когда это течение времени. Забудь Ату.
       – Прекрати!
       – Истмах!
       – Я же сказал, разговор закончен! – Резко встал и вышел. В том расположении духа, в котором он пребывал, иной развязки и быть не могло. Но… желание отмахнуться – не решает проблем. Сколько не боятся сильные мужчины быть слабыми, им нужно выговариваться – случайному ли человеку или другу, за стаканом доброго или наоборот – препоганейшего вина, когда мозг туманится, и яд из сердца сочится вне всяких препон…
       Истмах был сильным. Он не хотел им казаться, он был таким. И потому – ломая себя, не хотел говорить о том, что его тревожило, изводило тоской. И через несколько дней Велислав вновь заговорил о том. Они тогда выехали на несколько дней с инспекцией в одно из селений, где было перспектива открыть новые выработки камня ракушника. Его выходы жёлтым золотом рассыпались по склонам долины некогда широкой реки, которая, однако, по правому склону извиваясь, подмывала ранее берег, словно выставляя напоказ свои богатства. Ныне она терялась в узкой шлейке сухого прошлогоднего тростника. Свежий ветер приносил запах весенней степи, смешивая его с ароматами дыма костра. Запаха еды ещё не было слышно, он не мог сбивать возвышенные чувства, что возникали в душе.
       Истмах стоял в стороне от временной стоянки, на склоне, и смотрел вдаль на петли излучины реки. Велислав подошёл сзади.
       – Истмах… Я не предлагаю тебе отрубить руку и отринуть часть тебя. Я не предлагаю тебе вырвать сердце. Но пойми, мне…, нет, не жаль тебя. Не жаль. Но … мне, стыдно, что ли быть счастливым, когда несчастлив ты, Истмах.
       – Что тебе до меня! Радовался бы!
       – Вот ты и радуйся, коль так рассуждаешь. А я искренен. У меня есть всё. Или я так думаю. Я уверен в том, а ты – словно оглядываешься на вчерашние тени, не думая о том, что и сегодня вечером наступят сумерки.
       – О чём ты?
       – Истмах, сколько раз я убеждался в том, что испытать те же чувства спустя какое-то время – сложно…
       – …но ведь ты смог!
       – Я никогда не переставал любить свою жену. Да и времени со дня нашей разлуки прошло не так много. И…, да, мне повезло, моя жена – не изменилась с того момента, как я её помнил. Она…
       – Говори же! Я, не боясь произносить …её имени, не боюсь его слышать!
       – Истмах, а что ты помнишь? Какие воспоминания у тебя? Как Ата смеялась? Или пела? Или как она была весела? Но тогда она была девушкой. А ныне – она замужняя женщина, у неё может быть уже двое, трое, четверо детей. Она счастлива…. Я думаю…
       – Почему сомневаешься?
       – Она очень странно сниться тебе. Так, словно ей очень и очень плохо.
       Истмах молчал, но испытующе смотрел на Велислава.
       – Она – часто грязна и избита. Я не знаю к чему то, я не буду давать ложных надежд, но вероятно ей не так легко живется, как думаю я, как мечтала она. Но и это…, – он повысил голос, словно пытаясь втолковать то Истмаху, – не даёт тебе права вмешиваться в её жизнь. Уже потому, что она – изменилась. Она не твоя трепетная девушка, которую ты опекал, которую любил… Да! Я не сомневаюсь в том! Любил! Она изменилась, Истмах, возможно – подурнела, возможно, после родов у неё испортился характер. Возможно, она сломала ногу, падая с коня, и теперь хромает, возможно…
       – Та сам-то веришь в то!? – Истмах в упор посмотрел на Велислава. Тот опустил взгляд. Близко подошёл и взял Велислава за грудки. Тот положил свои руки ему на запястья, но не вырывался. Истмах вновь крикнул:
       – Ты веришь в то, что она подурнела, что она…, она… изменилась? Веришь?
       – Нет!
       – Она не могла… Не могла. Она – по-прежнему та, что я помню, которая сама того не зная, стала причиной моей постоянной тоски и боли. И никакая иная женщина не может того заглушить. Нет… Я не сделаю её несчастной, я не потревожу её покоя. Но не смей говорить, что она изменилась, что она…, она… Она не может! Ата – как далекий рассвет: всегда разный, но всегда одинаково радующий… Ата… Не смей, Велислав, …не смей. Я люблю её.
       Он отпустил Велислава. Его движения не были движениями отчаявшегося, они были спокойны и выверены, как почти всё, что делал прежний наместник Истмах.
       – Если бы случилось всё, как ты говоришь, человек бы не радовался каждый год весне, теплу и тоске, что бередит душу. Да, тоске, ибо она означает, что я жив…, что помню Ату. Что она дорога мне.
       – Пусть так. Пусть она не изменилась. Но изменился ты, Истмах, будут ли прежними твои чувства к ней, будут ли схожи ощущения, эмоции? Нельзя дважды увидеть одинаковый рассвет. Ты сам меняешься, даже если не меняется она. Ты взрослеешь, даже если она остается прежней, ты… становишься опытнее, и тебя не обманет добрый человек, что вручая тебе подарок, …скажет, что его велел передать тебе зайчик, которого он повстречал на пути… Истмах. Это жизнь.
       – Ты прав, прав… Но я предпочту тысячу раз удостовериться в том, что она – не та, что прежде, чем вот так знать, что она… – Истмах пристально посмотрел на Велислава и, едва улыбнувшись, словно дежурно, ссутулился и ушёл ближе к костру.
       …Будничность – съесть приготовленную еду. Приготовить коня к завтрашнему переходу, завернуться в плащ. И уснуть, бредя мыслями, что жгут глаза…
                139
       …Как ни удивительно, порой точкой падения является не то место и время, когда человек ступил в пропасть, не тогда, когда он пал и лежит под обломками, а… тогда, когда слава и власть возносят его вновь наверх.
       Я не считал Истмаха слабым. Но не препятствовал, когда он на несколько дней уехал в одно потаённое место – небольшой домик в лесу. У каждого должно быть место, где… можно побыть лишь с самим собой. Закрыть двери и грезить, что эту дверь, меж «тем» миром и «собой» ты откроешь лишь потому, что захочешь сам.
       …О чём можно думать, оставаясь один на один где-нибудь далеко от людей, на неопределённый период времени? Или на определённый, но такой, когда отсутствие занятий делает его неопределённым? Время становится необыкновенно тягучим, но в то же время проходит быстро. …Это как... в качестве пассажира плыть в лодке по спокойной реке, теряясь в строках прибытия…
       Через несколько дней спокойной жизни то самое спокойствие разлилось по венам Истмаха. Хотя признаюсь, его реакция на бездействие была не вполне типична. Порой узники даже стража воспринимают как друга, а всякую весть от него – за благую. Будь то известия, всё равно, о милости или о смерти.
       Нет, Истмаху стало казаться, что любого вестника он воспримет как врага, который разрушит не только дом, но и целый мир, в котором ныне существовал Истмах.
       С ощущением того, что каждый момент может прибыть гонец в этот мир, где царило желание как можно дольше оставаться в мареве остановившегося времени, где всего лишь вставало и садилось солнце, где дождевые капли сдвигали листву, а ветер – лишь подставлял её под слёзы неба, где единой мерой всего сущего было только мерное движение грудной клетки самого Истмаха…
       Вдох и выдох на размазанном фоне закатов и рассветов.
       …Жизнь – это когда всё время сам.
       И пусть умные люди говорят, что и положительные эмоции (в данном случае победы, такие, о каких не сразу забудут) способны вызвать тоску и уныние. Ему… просто не с кем было делить радость побед. От этого они становились менее значимыми. И… это, в какой-то мере, не давало ему зазнаваться.
       Был Велислав, славный воин, хороший человек. Не предал, не вонзил кинжал в спину. Хороший друг.
       Был Белизар, порой он… был непонятен, но…, тоже хороший человек.
       Были Мо, Хогарт, Малик, даже …Блугус… Был. А вот второй половины, дополняющей самого Истмаха – не было.
       Истмах не был слаб. Он был Человеком. И может даже не в Ате дело… Как будто… был хороший, добротный дом, с высокими потолками, большими окнами, распахнутыми летом. И вечерний летний вечер приносит тепло с лугов и полей, обозначает уют и тепло, или наоборот – приближающуюся грозу. Человек видит всех тех, кто проходит по дороге мимо дома. Он сидит в кресле у окна, и полупрозрачные широкие занавеси открывают ему ровно столько, сколько хочет он видеть, ибо – открыл бы их шире. Ему отрадно то…, отрадно, что со стороны улицы, со стороны многолюдного летнего мира он не виден, не видно его перекошенное воспоминаниями лицо, сцепленные пальцы, неподвижный взор и сведенные судорогой скулы. Вот он – покой, когда никто не видит Человека, когда после тяжёлых будней можно позволить себе такое краткое забвение. Тогда создаётся иллюзия, что видно подлинное, каким бы разнообразным и непредсказуемым оно не было. Истмах… не видел или не хотел видеть свои личные проблемы за занавесью дел, сражений, женщин, повседневной рутины…
       Цепочка тонкая следов от фонаря до фонаря… Меж тех, кто освещают Земной Путь.
       Однако…, весьма странный конец был у того уединения. Он решил, что… его женщина – это он сам. И изменяя ей, он изменяет себе.
       По приезду в Гастань Истмах щедро одарил Халиасту, ещё раз уверив в том, что он не собирается более воевать за власть. Её прощальные слова запомнили ему, и ещё долго потом, он будет вспоминать их, споря сам с собой:
       – Люди многим ради тебя жертвуют, а ты – мимоходом, свысока принимаешь это, не благодаря…
       Что ж, и эта женщина сочла его ничтожеством и гордо удалилась. Стоило ли из-за неё переживать?
                140
       …Скажем так, прошло три года с небольшим, с тех самых пор, как Истмах отпустил Ату. В последний весенний месяц с ним произошло одно интересное, на мой взгляд, событие. Он в то время был на охоте, отбился от своих, заплутал и оказался один в чаще леса. Болью отдавала недавняя рана чуть ниже рёбер, слева: не успела, как следует зажить, а Истмах растревожил её в течение нескольких последних дней: нужно было съездить в Магалец. А вот теперь – поддался уговорам поехать на охоту. Зачем ему эта охота? Мало ли было острых ощущений в последний год? Да ещё и так далеко от Гастани. Но, говорят, олени здесь знатные.
       Солнце повернуло к закату, его круг почти скрывался в верхушках деревьев, когда что-то белое мелькнуло в траве. Конь поднялся на дыбы. Истмах изловчился и остался в седле, натянул поводья, конь крутился, поглядывая по сторонам и всхрапывая.
       Белая кошка на мгновение остановилась, и посмотрела на Истмаха. Он удивился: на многие расстояния – жилья вроде не было. Хотя, кто его знает, что таиться в этих лесах…?
       Кошка как будто звала его за собой, – сделает несколько шагов и оглядывается. Истмах поддался тому влечению – успокоил коня и неторопливо направил его вслед убегающей кошке. Он ускорится – и она бежит почти не оглядывается, он утишит рысь коня, оглядывается, осматривается – и она, поворачивается, мяукает.
       Через какое-то время Истмах выехал на поляну – и словно очнулся. Как такое может быть – ехал вроде на закате? А сюда добрался – солнце будто повисло и недвижимо висит на кромках высоких сосен, что ветвями цепляли голубизну неба, а корнями, среди песка, поросшего толстым слоем мха – пили прозрачную ключевую воду. Перед Истмахом, по другую сторону от сосен, раскинулась уютная полянка – не большая, но и не маленькая. Чуть правее, среди невысоких кустарников с ягодами, на фоне ажурных яблонь и ещё каких-то фруктовых деревьев, стоял небольшой бревенчатый домик. Заметно, что раньше он был высок и красив, а теперь, с годами, со многими минувшими годами, он утратил стройность и высоту, но зато – он полностью вписывался в окружающий пейзаж. Казалось, ничего другого здесь и быть не должно: домик приземист, его крыша утолщена слоем мха, некогда большие окна…, не то что покосились, а стали… «мудрее», как становятся мудрыми глаза старика. Вернее – не старика, а долгожителя. Около дома – удобная лавка, рядом – невысокий куст калины, и белые, нежные цветы сменятся ягодами, которые уже к концу лета подёрнуться красными веснушками. К домику вела узенькая тропинка по зелёной мелкой траве.
       Повинуясь скорее не страху, не тому, что выхолаживает душу, а чувству, что заставляет идти навстречу неизведанному... Нет, скорее то было поведение хозяина, который больше из любопытства стремится к неведомому. Истмах спешился и, ведя за собой коня – пошёл ближе к домику. Из-за домика показалась старушка, которая несла пучок каких-то трав. Она остановилась в нескольких шагах от него. Сдавалось, она рассматривает его с удивлением. Хотя, она задала такой вопрос:
       – Что пришёл… – Но будто был не вопрос, скорее – констатация факта.
       …Я знал, что та встреча, хоть и необязательна для любого человека, – будет на пользу Истмаху. Я видел, что его душа измотана. Можно очень долго говорить одно, делать другое, а думать – о третьем. Даже нет. Он думал – о чём нужно, но снилось ему совсем иное. И это выматывало его. Знаю, сколько времени ему требовалось, чтоб прийти в себя, когда поутру он просыпался.
       Да, Истмах вроде достиг всего того, что хотел. Скажу больше – всего того, что заслуживал. Но одно дело – стремиться к солнцу, другое – его держать в руках. Он стремился к власти, получил её по заслугам, и у него получалось нести то бремя. Но имея всё – он был одинок. Друзья? Да, друзья, которые не обязаны были его веселить – прикроют спины, поговорят и … в жизни каждого из них было место для личной жизни. В его жизни и после Халиасты случались женщины, однако он испытывал озноб от холода тех отношений, познавая благодарности от облагодетельствованных, он чувствовал себя опустошённым. И я ничего не мог поделать. Потому решил, что это приключение – пойдет ему на пользу. Да. Я ведал, куда приведёт та охотничья тропа. И, да, я позволил тому состояться.
       Хотя это могло быть небезопасно…
       – Я проезжал мимо, собственно – заблудился. Как мне выбраться отсюда?
       – Ты, прежде чем торопиться – сядь, отдохни, может, хочешь поесть?
       Истмах оглянулся – не то чтоб он не доверял людям, но почему-то ему, с тех пор как он вновь обрёл огромную власть, стало казаться, что люди с ним разговаривают, помогают ему, лишь оттого, что он – хозяин. Нет, особого комплекса неполноценности у него не было, но я учил, хотя, причём здесь только я, сама жизнь его учила, что доверять всем подряд – нельзя.
       Но здесь был другой случай – какова вероятность того, что здесь, в этой глуши, где он ненароком заблудился – хоронятся заговорщики? Это не могло быть подстроено. Я успокоил его. Истмах устало опустился на скамейку. Она казалась немного хлипкой, отпустил поводья – конь нагнул голову и медленно, щипля траву, побрёл в сторону кустов. Истмах посмотрел на старушку:
       – Ты знаешь, кто я?
       – Нет, я вижу тебя в первый раз.
       – Тогда почему предлагаешь помощь?
       – Потому что она тебе нужна.
       – Как знаешь?
       – Я знаю многое. Пойдём в дом, я тебя покормлю, умаялся ведь.
       Истмах, опираясь на руку, так же тяжело поднялся и прошёл вслед за старушкой. Сразу за дверью – лежал небольшой домотканый половичок. Но всё пространство небольшой веранды и следующей за ним комнаты было укрыто сорванными травами: душистыми, холодными. Зелёный ворох перемешивался с цветами разных окрасок: синими, голубыми, красными, жёлтыми, белыми. Удивлённый Истмах остановился и вопросительно взглянул на старушку, но она наклонила голову:
       – Проходи.
       Истмах ступил, но нерешительно. Прошёл в единственную, но просторную комнату. Здесь была большая печь, не очаг, к которому он привык, а сложенная из обожженного глиняного кирпича печь. И здесь земляной пол был покрыт душистыми травами. Он этого в комнатке было прохладно. Дух от травы лишь поначалу казался навязчивым, но вскоре Истмах перестал его ощущать, лишь немного кружилась голова. Вдоль стен, под окнами, стояло две лавки, у третьей стены находился низкий топчан. На стенах также были развешаны пучки трав, на нитках – сушились грибы, бусинки ягод. Истмах вновь удивлённо замер – это было похоже на жилище какой-то колдуньи. Хотя, какая разница? Возрастом старушки наверняка бы не разнились, но колдунья должна была быть с крючковатым носом и распущенными космами. Хотя – какой бред. Разве колдуны бывают?
       Перед одной лавкой стоял небольшой продолговатый стол, его ровная поверхность была со стороны лавки прикрыта куском белого домотканого, но тонкого полотна. На нём стояла тарелка с ломтями свежего хлеба, тут же стоял глиняный кувшин с широким горлом, в котором оказалось молоко – холодное, но свежее. В широкой плошке стоял тягучий янтарный мёд.
       – Присаживайся.
       – Ты знала, что я приеду? Для кого ты это готовила?
       – Для тебя. Сейчас ещё достану пироги.
       – Пироги? Ты знала, что я приеду? – Вновь повторил изумлённый Истмах. Это всё казалось теперь нереальным.
       – К чему беспокойство? – Старушка отняла заслон в печи и вынула оттуда большой пирог. – Ещё тёплый... Да, я знала, я ждала тебя. Я посылала за тобой.
       – Кого?
       Старушка поднесла Истмаху пирог:
       – Режь сам, не тревожься, это всё тебе. Кого посылала? А вот её! – Она указала на белую кошку, что скромно сидела у порога и умывалась. При этих словах старушки она подняла голову и словно в подтвержденье – замурлыкала. Истмах встал и глубоко вздохнул, готовясь решительно отказаться от угощенья. Но в его ране отозвалась сильная боль, и он непроизвольно поджал левым локтем бок.
       Казалось, старушка всего того не заметила. Она поднесла Истмаху чашу, в которую влила то самое молоко из кувшина, спокойно, ненавязчиво, усадила его, сама села напротив и стала смотреть. Но вдруг она повернулась в сторону, к двери, и сказала, неожиданно для моего Подопечного:
       – И ты садись, коль пришёл.
       …Я ответил:
       – Не мог не прийти. Знаешь.
       Старушка в ответ улыбнулась. Я сел на скамью у окна. Истмах был удивлен, но ничего не сказал. Он смотрел на старушку, едва нагнув голову, словно решая, сейчас ему встать и уйти, или повременить, пока боль в ране хоть едва успокоиться. Старушка посмотрела на него:
       – С миром ты пришёл сюда – с миром и угощаю тебя. – Она сделал пригласительный жест.
       Истмах, сам того вроде бы не желая, однако, отпил два глотка. Молоко оказалось прохладным, отчего-то отдавало дымком, было сладковатым, но очень приятным на вкус. Истмах выпил всё, не задумываясь больше, съел хлеба с мёдом и вновь глубоко вздохнул: казалось, боль отошла, стала какой-то далёкой, но очень сильно хотелось спать. Однако он надломил ещё кусок пирога, резать не стал. Отломил как в детстве, и сразу почувствовал тот, почти забытый, сколько бы не съел перед этим еды, вкус такого свежеиспечённого пирога, что всегда будет казаться сытным и лакомым. Он, не стесняясь, понюхал пушистый мякиш, что с одной стороны был с какими-то пропеченными ягодами и оттого – сочными, едва сплюснутыми. Голова Истмаха закружилась от изумительного запаха.
       Усталость всех последний дней буквально окутала его, и он не заметил, как едва поддерживаемый старушкой, оказался на топчане. С таким наслаждением растянулся на нём, какого давно не ощущал себя на своих роскошных кроватях в замке. Сильно хотелось спать. Ему казалось, что он словно становится бестелесным. И лишь его дух радостно окунается в иллюзию детства, иллюзию беззаботности. Подушка была напоена запахом приятных, успокаивающих трав – наверняка в ней таился и хмель, и ромашка, и мята, а может – что и покрепче. Тюфяк также был набит травами. Истмах уснул…
       …Когда он снова открыл глаза, то долго не мог прийти в себя, не понимал, где находится – просто следил за передвижением лучей солнца, что попадали в комнатку сквозь окно. Он чувствовал себя очень слабым: сил чтоб поднять даже руку – не хватало. Скользнув по своему телу взглядом, он отметил, что – без рубашки, в одних штанах. Его голые ступни выглядели несуразно.
       …Я едва улыбнулся в тот момент. Конечно, находясь здесь и в такой момент, первое о чём думается – несуразные ступни…
       Но слева, на боку, рана Истмаха была обнажена и вскрыта. Почему-то это – не удивило его. Открылась и закрылась дверь – вошла та самая старушка. Она пристально посмотрела на Истмаха и направилась к нему. Он натянуто улыбнулся:
       – Колдуешь?
       – Колдую. – Ответила она ему в тон.
       – Что тебе от меня нужно?
       – Ничего. Но твою рану нужно подлечить. Внутри собирался гной, оттого она так и болела.
       – Почему ты мне помогаешь? Откуда ты меня знаешь?
       – О, наместнику, что прожил столько лет и зим, столько шагов прошёл по этой земле, так много видел, до сих пор не понятно, как можно помогать просто так?
       – Откуда знаешь?
       – Я знаю многое.
       – Кто ты?
       Старушка улыбнулась, но не ответила. Она вновь промыла рану каким-то коричневатым отваром, промокнула чистым полотном.
       – Ты не двигайся, не тревожь рану. И к вечеру её можно будет закрывать.
       Истмах молчаливо следил за её движениями. Старушка села в небольшое, обветшалое подобие кресла, что таилось у глубокого окошка, за скамейкой, у входа. Она поставила около себя две небольших корзинки из лозы и начала что-то плести. Но Истмах ничего не видел – будто очень тонкие нити мелькали искрами, или это было будто марево. Что-то шептала. Порой – отвлекалась и это, почти не видимое – осторожно клала в одну из корзинок. Но потом – у неё в руках появлялись очень тонкие, как паутинки, тёмные, серые нити, казалось даже, что они липли к рукам. Спустя какое-то время старушка укладывала то в другую корзинку. И не путала – тёмные кружева – в одну, светлые, искрящиеся – в другую.
       Истмах слабо спросил.
       – Почему ты мне помогаешь?
       – Меня попросили.
       – Кто?
       – Не знаю. Просто кто-то о тебе молил. О тебе, твоём бытии и здравии.
       – Как так?
       Она вновь улыбнулась:
       – Кто-то просит о хорошем – это выполняют. Кто-то молит о плохом – и это тоже выполняют.
       – Кто?
       – Кто услышит, кто сможет, кто возьмётся.
       – А почему взялась ты?
       – Я могла помочь и взялась за это.
       – А что тебе с того?
       – А разве обязательно должна быть цена? Наместник, ты слишком долго живешь среди людей.
       Истмах закрыл глаза и молчал. Ему казалось, что всё это – горячечный бред. Конечно, так и есть. Но если так, почему бы не продолжить его? Старушка интересно рассказывает.
       – Так кто ты? Колдунья?
       Но она упрямо повторила:
       – Я могу помочь и помогаю.
       Истмах вновь замолчал. А что, собственно, ещё спрашивать?
       – Как ты думаешь, кто мог просить обо мне? – Эх, ему так хотелось, так хотелось…
       – Какая разница? Помощь нужно принимать, если ты в ней нуждаешься, а кто-то может помочь.
       – Нет. Если человек мне враг, я не приму его помощь.
       – Наместник, это либо гордыня, либо глупость. И то, и другое – ведёт к погибели. Ты слаб, как и все люди.
       – Но, как и все люди – я любопытен. Скажи мне хоть, мужчина или женщина?
       Старушка тихо рассмеялась:
       – Женщина. Конечно женщина.
       Истмах вновь замолчал, но я чувствовал его облегчение. Ему было хорошо и приятно. Да, даже если старушка и соврала – то на пользу. Не скоро, но Истмах вновь обратил внимание на старушку:
       – Что ты делаешь?
       – Плету сны.
       – А разве их можно сплести?
       – Всё можно сделать, если захочешь…
       – Но сны – это иллюзия.
       – Сны – это бытиё, в котором переплетаются прошлое, настоящее и будущее. Это – добро и зло. Это подсказки и заветы. Это – решение проблем и их клубок. Это пустое и ёмкое.
       – А почему они разные? Почему две корзинки?
       – Одни сны плохие. Другие – хорошие.
       Да, теперь Истмах был уверен, что у него бред. Но смерти почему-то не боялся.
       – А зачем тебе столько?
       – Это не мне, я делаю сны для людей.
       – А зачем плохие?
       – О, на плохие – больший спрос: люди хотят напугать, расстроить, разозлить своих недругов. Просто – из глупости. Вот и заказывают – для соседа, для недруга, для бывшей полюбовницы.
       – Но ведь к тебе – никто не приходит.
       – Я слышу просьбы. Передаю сны.
       – А что взамен?
       – Наместник, ты не бредишь, поэтому и расскажу тебе не всё. Уймись.
       – Но ты же добрая, к чему плохое для людей?
       – Грань между добром и злом существует лишь в воображении людей. Всё что твориться на добро – часто оборачивается во зло, и в первую очередь, тому, кто делает. Тебе ли не знать? А часто – и зло оборачивается для кого-то добром.
       – Но злым быть проще. Значит и зло – выгоднее?
       – Да, легче идти с горы, чем, вопреки своим уходящим силам – подниматься в гору. Но многих вверх зовут их мечты, надежды, склонности. Кому нужно добро? Только увлечённым, блаженным, чистым.
       Истмах попытался рассуждать:
       – Кто же заказал для меня столько плохих снов?
       – Для тебя – никто, твоя душа, скованная извне – болит страстями. Ты – не здесь и не там, рядом с тобой люди, но ты – одинок. Ты много делаешь, но тебя мало кто понимает. Вот из-за этих страстей, ты и видишь то плохое, что было, то нехорошее, что есть, и то зло, которое будет. Только распознать не можешь, не хочешь прислушаться к себе, а ведь у тебя хорошее чутье, что досталось тебе от матери.
       – Да, наверно ты права. …Ты можешь подарить мне покой?
       – О нет. – Старушка вновь рассмеялась. – Покой… Покоя хотим все мы – будь то упокоение в страстях, в хлопотных приключениях или в тихой зажиточной усадьбе. А порой, для покоя – нужно совсем немного.
       – А сколько стоит твой хороший сон?
       – Тебе, наместник, я подарю его.
       – …Пойми, я отравлен властью и недоверием людей, их извечной корыстностью. И вновь задам тебе вопрос – что ты хочешь взамен сейчас? И что можешь попросить после? Когда то будет?
       – Если позволишь, я возьму твою боль – из неё получится хороший кошмар, даже несколько.
       – А…, я должен променять свой долгожданный прекрасный сон на чью-то боль и ужас?
       – А разве в этом мире не всё так же? Кроме того, от тебя – ничего не зависит.
       – А если я скажу «нет»?
       – Ничего не изменится, мне принесут другую боль, в конце концов – и твоя уйдёт к кому-то. Это твои чувства, пускай и плохие, но ничто никуда не девается.
       – Это… как дым? Здесь убудет – там прибудет?
       – Конечно, нет. Но пусть так. Кроме того, ты сам спросил, что я хочу взамен.
       – А подарить можешь?
       – И подарить могу. – Она нагнулась к одной из корзиночек и начала перебирать что-то невидимое. – Это? Нет, нет, ты не готов. Это? – Она вновь обратила внимание на Истмаха:
       – А чего ты хочешь, наместник?
       – Я хочу… Хочу… – Он замолк.
       Старушка пристально смотрела на него.
       – Тебе вначале необходимо поесть.
       Она вновь налила молока, отломила кусок пирога, казалось, всё такого же свежего и сытного, помогла слабому Истмаху приподнять голову и покормила его, осторожно вытерев пролившееся молоко своим передником. Затем опустила его голову, смахнула крошки с ложа. Вернулась к своему прежнему месту. Обернулась к Истмаху и словно оценивая, стала на него смотреть. А затем, вновь начала перебирать почти невидимые кружева. Взяв одно, едва-едва искрившееся не то красными, не то алыми искорками, она подошла к Истмаху и легко взмахнула рукой – нечто опустилось на него, и Истмах непроизвольно глубоко вздохнул, как глотает воздух утопающий. Почти вслед за тем – уснул.
       Его сон был длителен и насыщен событиями. Я только вкратце упомяну то, что ему виделось.
       Ему была показана дорога, довольно широкая и ровная, а при дороге рос ярко красный цветок с большими лепестками, но сам – невелик. Но его листья блёклые и повисшие, словно после суховея, края лепестков изорваны, словно градом и порывистым ветром бури. Истмах взял его и пошёл дальше. Потом были лестницы, широкие и узкие, длинные, прямые или извилистые, снилось беспокойство боёв, он кому-то что-то отдавал, от кого-то что-то таил. Но то было спокойно. Ему было спокойно только от того, что красный цветок был спрятан за рубашкой, на груди. И вновь всё изменилось, он увидел себя, полураздетого, в одних штанах, что лежал на спине. Картина была очень чёткая, казалось, он различал даже листочки на кустарниках, слышал журчание воды и шелест листьев на деревьях.
       Он лежал на невысоком берегу, во сне было такое ощущение, что это – летняя пора, был вечер, когда только начинает смеркаться, но холодно совершенно не было. Лёгкая истома от прохлады зелёной травы. Его окружали кустарники, а чуть дальше – деревья. Он словно отдыхал после тяжёлого боя.
       Спиной к нему, глядя на воду, подогнув ноги и обхватив руками локти, сидела обнажённая женщина с едва вьющимися медными волосами. Из неглубоких ран на её спине стекали капли алой крови. Истмах порывисто привстал и пододвинулся к женщине, обхватил сзади руками и положил её спиной к себе на грудь. Женщина не протестовала, была молчалива. Он не видел её лица, не видел её тела спереди, как порой бывает во снах, но всей грудью и животом ощущал её тепло, чувствовал запах её тела, запах её волос. Они не говорили. Но так лежали очень долго. И Истмаху было удобно, он ничуть не волновался, что испачкается в её крови. Ему было очень спокойно и хорошо только от того, что она здесь и с ним. Ему того было вполне достаточно. И удивительно, во сне он хотел, чтоб то состояние длилось как можно дольше.
       …Однако же, просыпался он тяжело – цеплялся за воспоминания, не хотел открывать глаза. Около него стояла старушка:
       – Просыпайся, наместник, эко тебя разморило, что так сильно прижимаешь к своей груди?
       Истмах очнулся, его руки действительно были сложены на груди так, будто он держал кого-то. Эх, где взялась та старушка? Зачем будила? Истмах вздохнул, хороший был сон, но что-то его сейчас тревожило. Старушка вновь продолжила:
       – Собирайся, наместник, тебе пора идти.
       – Куда?
       – Туда, откуда пришёл.
       Странное дело, Истмах – не был слаб. Едва опираясь на руки, он приподнялся на ложе и посмотрел на свою рану. На её месте был виден лишь бледно-розовый рубец, так, будто рана закрылась давно. Боли не было.
       – Твоя одежда, оружие – подле.
       – Постой, это ты сделала? Ты заживила рану?
       – А кто же ещё, наместник, разве ты здесь кого-то видел? Поднимайся. Тебе пора.
       Истмах повторил рассеяно:
       – Да пора… Уже второй день как меня ищут.
       – Наместник, здесь прошло три дня.
       – Три? Здесь…?
       – Да, здесь. А там, откуда ты пришёл – прошло девять.
       – Девять, – Истмах искренне изумился.
       Он рассеяно надел свою рубашку, что была чистой, куртку, подпоясался поясом, прикрепил меч, взял колчан со стрелами. И странное дело – его совсем не тревожила боль. Но как могло пройти девять дней? Нет, он не верил.
       – Присядь, поешь, дорога дальняя.
       – Знаешь, после твоего молока я очень хочу спать.
       – Сегодня тебе в дорогу. Сегодня оно тебя взбодрит.
       Истмах кивнул и присел у стола. Окинул взглядом убранство комнаты. Обратил внимание, что травы на полу – всё такие же свежие. А ведь он не видел, чтоб старушка их меняла. В чём тогда секрет? Почему трава – всё так же свежа? Старушка принесла кувшин молока. Достала из печи нетронутый, словно только что испечённый, пирог. И вновь Истмах улыбнулся. А старушка на него посмотрела:
       – Я знаю.
       – Но я ничего не говорил.
       – Но я делаю, всё как ты любишь, и подаю еду, что тебе нравиться и которая дарит хорошие воспоминания.
       Внезапно Истмах приподнялся:
       – Откуда ты всё про меня знаешь? Скажи, то, что я здесь – только сон? Я брежу? Лежу где-нибудь под кустом с раной в животе и брежу? Или я умер?
       Старушка смотрела на него печально:
       – Ты не бредишь. Ты там, где больше никогда не будешь. Ты с тем, о ком больше никогда не вспомнишь.
       Истмах вновь сел. Серьезно посмотрел на неё:
       – Если ты всё обо мне знаешь, значит, знаешь и то, что я не из болтливых. Я прошу тебя, не отбирай у меня этих воспоминаний. Я хочу запомнить и тебя и свои сны здесь. И ещё – дай мне что-нибудь на память. Клянусь, никто никогда не узнает, откуда я это получил и кто мне это дал.
       – Что же тебе дать? …Чего бы ты хотел?
       – О, по своему опыту я знаю, что бы ни захотел – всё сбудется. Но настолько не так как я хотел, что уже и не хочется.
       – Витиевато. И если бы я тебя не знала – ничего бы не поняла. – С этими словами старушка вышла, а когда вернулась – держала в руках малюсенький мешочек, затянутый тонким кожаным ремешком. Подала его Истмаху. Тот вопросительно поднял брови, спросил:
       – На добро ли оно мне будет?
       – Сомневаешься? Тогда не бери. Но ты же просил на память, а не на добро.
       Истмах смотрел на неё некоторое время, а затем взял и спрятал за пазуху:
       – Буду беречь.
       Он спокойно налил молока, поел, встал и в пояс поклонился:
       – Век тебя поминать буду за доброту твою.
       Старушка усмехнулась:
       – Человеческая память – очень короткая, а добро помнят – и того меньше.
       Истмах снова поклонился:
       – Раз говоришь так, значит знаешь.
       Он вновь подобрал лук и вышел прочь. У крыльца остановился и огляделся – всё было по-прежнему: и лес за домом и дальние сосны у ручья. Его конь пасся неподалёку. Истмах его подозвал. Взяв узду, обернулся и спросил:
       – Скажи, а может ли быть твой сон пророческим? Сбудется ли наяву то, что я видел ныне?
       Старушка едва кивнула головой и улыбнулась. Истмах повёл головой, но вновь спохватился:
       – Ты всё знаешь, видимо... Скажи ещё, может ли… кто из духов становиться смертным, жить среди людей, и быть неприметным среди людей, неотличимым?
       – К чему осведомляешься?
       Истмах замялся, но вдруг порывисто спросил:
       – Если всё это истина, если это не мой бред, если ты существуешь и тот юноша, что спас меня на лугу…, значит, существуют и иные? Да, да знаю, под нашим человеческим осознанием Бытия кроется вечный страх пред Потаённым и теми, кто отличим от нас, кто знает больше нас и кто лучше нас, кто… Но скажи мне, ведь так? Так? Скажи мне!? Ата ведь не смертна?! Она…?!
       Старушка смотрела на него, не мигая. Но взгляд её темнел:
– Ты слишком памятлив, наместник, ты слишком догадлив. Я выжгу то у тебя из души.
       Слова были сказаны таким тоном, что Истмах невольно отступил. А я сделал шаг, пытаясь встать меж Подопечным и той женщиной. Её слова не были пустыми. С теми созданиями нельзя шутить. Она взглянула на меня – спокойно, холодно. Но Истмах вновь ступил к ней шаг. Я обернулся к нему, дабы посмотреть ему в глаза и успокоить. Однако его глаза горели… не вызовом, а желанием узнать правду. Или удостовериться. Вот негодное чувство, которое толкает не только человека, но и всё человечество к пропасти. Истмах сделал ещё шаг и опустился на колено, склонил голову:
       – …Если ты так сильна, если можешь дарить забвение, если ты видишь все чувства человеческие, то должна видеть ныне и моё сердце. Я прошу не из праздного любопытства, я спрашиваю от того, сомневаюсь, от того, что люблю, от того… Помоги мне. Я заплачу…
       …Эта фраза «я заплачу», когда, кажется, что больше нет иной дороги, когда человек горит «товаром»…, мало кого доводила до добра. Я встал пред Подопечным и положил ему руку на плечо. Но он не поднял головы. Он твёрдо говорил:
       – Сомнения…, сомнения разъедают мою душу. Я засыпаю и думаю. Я ем – и размышляю. Я дерусь – и в моём сердце царит смятение. Возьми, возьми все мои сомнения, только ответь! Возможно ли то, о чём я спрашивал? Ведь ни одна земная женщина не пленила ранее моего сердца так, как Ата. Да и не думаю, что вообще такая существует. Но если это так, если она – одна из ваших, отчего она так… мучает меня?
       – Наместник, ты разумен в делах людских. Ты великий человек, но суть женщины мало кто из мужчин может постигнуть. Ата ныне – смертна. Прими это и смирись. И ты сам себя мучаешь. Как человек, что радуется летнему солнцу, наверняка зная, что оно слепит и обжигает.
       – …Ныне? Ты сказала, что она ныне смертна?
       – Хм, ты навязчив. И глух к разумным словам. Не в моих силах сказать тебе больше.
       – А кто может?
       – Ответы сами, порой, находят того, кто задал вопрос. Ступай и жди. Я пришлю такого человека.
       Истмах смотрел на неё, молча. Рассеяно покачал головой и словно одержимый, сделал прочь несколько шагов. Но вновь обернулся:
       – Что следует помнить? Какой завет даёшь?
       – Не потеряй мой подарок, и ты познаешь то, во что никогда не верил, вернёшь то, что давно потерял и обретёшь то, с потерей чего смирился многие годы тому.
       – Правда?
       – Конечно.
       – От этого маленького мешочка зависит так много в моей жизни?
       Старушка от души рассмеялась:
       – Вера укрепляет надежду. Ты ведь знаешь, чего хочешь, вот и уверуй в то, что с моим подарком – ты это обретёшь.
       – Но когда?
       – Когда придёт тому время. Своим ходом, день за днём. И ещё… земля в мае раскрывается, травы в самой силе. Нашепчи земле о том, что хочешь видеть Ату, и Земля-матушка тебе дорогу к ней покажет.
       – Я и так знаю дорогу к ней.
       – Знать – знаешь, а не идёшь. А земля покажет…, сведёт вас.
       Истмах помолчал, поклонился в третий раз, сел на коня и повернул к соснам. Несколько раз обернулся и прощально помахал рукой. Старушка склонила голову. Истмах поехал скорее. Казалось – деревья сами расступаются перед ним, показывая ему дорогу. По пути он никого не встретил. Но из леса – выехал очень скоро, словно бы ехал по самому короткому пути.
       …Оказалось, что на месте их охотничьего лагеря остались только холодные угли. И когда он к вечеру добрался до замка – его появлению очень удивились. Действительно, прошло девять дней. Истмах коротко сказал, что в лесу упал с коня, никто его не искал, и он в бреду провёл много времени. Сказал, что это только чудо, что ни его, ни его коня не загрызли волки. Для оснастки наказал охотников, с которыми ездил, дескать «не помогли». Тогда же ему нужно было решать возникшую проблему – новому королю ушла депеша, что наместник Истмах погиб, не вернувшись с охоты. Решив на месте все дела, Истмах срочно выехал в столицу.
       …Однако же… в первый же день поездки, он ушёл от лагеря, присев на землю, отвернул высокую траву и, низко склонившись к земле, робко проговорил:
       – Помоги, …Земля-матушка, не гневайся на мою глупость. Укажи мне дорогу к тому, что потерял, хочу, чтоб Ата…
       …Мне в то мгновение почему-то вспомнились слова степняка, несколько лет тому назад, когда он сказал, что потеряет Истмах то, чем до срока не дорожил, пока не позарится на чужое… И почему-то мыслей о том, что это может быть не Ата, а …королевская власть, у Истмаха ныне не было.
                141
       …Истмах слушал говорившего рассеянно. Это было совещание, он хотел видеть управителей всех округов. Некоторых он знал лично, с некоторыми хотел познакомиться. Кем-то он был доволен, к некоторым возникали вопросы. Многим он доверял, к отдельным относился лояльно, как к ставленникам короля, а кое-кому откровенно не доверял и хотел от них избавиться.
       …Сейчас говорил Горидасис: так же как и Истмах – полукровка. Они росли вместе, на одной улице. Не то, чтоб их обоих травили. Но оба – чувствовали, что не такие как все. Дети – ничуть не страннее взрослых в вопросах взаимоотношений. Но они – не задумываются, почему кто-то кого-то недолюбливает. Взрослые, больше прожив, чётче вычерчивают полотно связей между собой. Резче осознают в чём причина ненависти, или причина преклонения … Напрямую, ни Истмаху, Горидасису ничего не говорили – с ними играли, делились многим, но чувство прохлады, обиды в этом случае возникали чаще. В Истмахе была кровь степняков, в Горидасисе – кровь гречанки. И хотя – что здесь постыдного? Но в небольшом селении, хитрые и всегда себе на уме греки-купцы воспринимались настороженно. Ну и что, что мать Горидасиса – всего лишь дочь купца? Все, кто что-то продаёт – непременно желают нажиться! И даже не потому, что непомерно поднимают цены на товар, который выращен, в общем-то, и не ими, а потому, что всегда стремятся обвесить, заговорив ласково... Дабы покупатель потерял бдительность!
       В глаза матери Горидасиса – никто ничего не говорил, но именно её всегда делали виновной в том, что случалось: соседка обожглась – так мать Горидасиса на неё недобро посмотрела. Младенец другой соседки заболел – так мать Горидасиса его похвалила… И так всегда. Она, и правда, была, не в пример, матери Истмаха – бойкая, весёлая, всегда могла за себя постоять. Говорила быстро, всегда всё и обо всех знала. А если и не знала – то всё и обо всех судила! Нужно заметить, что это, почти во все времена – замечательное качество. Лицом она, пожалуй, была красива, особенно в молодости, но родив пятерых детей – растолстела, обрюзгла. Только роскошные вьющиеся волосы, да весёлые, озорные, нестареющие глаза на лоснившемся лице, оставались её украшением.
       Горидасиса Истмах не забывал. Он возвысил его, доверял. Кому же ещё, как не тому, с кем не раз плакали от несправедливых обид? Горидасис был воспитан в том же духе, что и Истмах, на той же улице и людьми того же сословия – у обоих отцы были воинами.
       …Сейчас Горидасис говорил. Истмах его почти не слушал. Дела в округе этого человека шли хорошо. И наместник хотел, чтоб Горидасис выступил, чтоб на него ровнялись. Пусть его речь и затянулась, но пусть знают, что работа и все свершения этого человека – угодны наместнику. Хотя…, находились кляузники, доказывавшие, что Горидасис в округе – проявляет несправедливость и утаивает часть налогов. А кто сейчас не утаивает? Да и вообще? Где найти кристально честных людей, которые всё и всегда делаю правильно? Таких – не существует…
       …Истмаху вдруг вспомнилось. Им с Горидасисом было тогда лет по восемь – десять. Как-то по весне Горидасис в камышах у речки нашёл троих больших гусят и забрал их домой. Это оказались лебеди. Так они и выросли на подворье Горидасиса и его родителей. Посмотреть на больших белых птиц, приходили многие. Мальчишки замирали он удивления, когда Горидасис показывал, что не боится шипения и недовольства лебедей (их не выпускали из загороди), проходя мимо них. Все были в восторге, когда разрешали покормить лебедей из рук мелкой рыбой, которую спозаранку детвора ловила специально для того, чтоб после обеда прийти и полюбоваться, как большие белые птицы, изгибая удивительные шеи, подбросив, ловили и заглатывали рыбинки. Впрочем, белыми они стали не сразу – вначале грязными, и лишь когда стали линять, одеваться в белое оперение – менялись на глазах. Они пробовали тогда летать, но чтоб не улетели – их привязывали за лапки. Но потом… ближе к зиме, одного за другим их зарезали и съели. Как обычных кур. Истмах тогда не мог понять, как Горидасису то мясо лезло в горло – ведь …гордые, прекрасные птицы… и вдруг – их убили, ощипали и обычными тушками, приготовив, поставили на стол. Они ведь были как друзья, …не то, чтоб Истмах действительно считал их друзьями, он скорее – благоговел. Да, то было более похоже не благоговение. И вдруг – его друг Горидасис, не проронив ни слезинки, не отказался сьесть то мясо. Хотя, он был огорчён, но не испытывал горя Истмаха. Последний, в сердцах спрашивал его, как он мог? На что тот ответил: «так ведь мы их выкормили, что ж – просто так взять и отпустить?».
       Истмах повернулся к окну, дабы то неприятное видение покинуло его, но осадок не проходил. Истмах вновь повернулся к совету. Горидасис улыбнулся и сел на место. Началось обсуждение его речи. Истмах молчал. Управляющие говорили меж собой.
       …А Истмах видел перед глазами мальчика Горидасиса, который искренне не понимал, что же здесь такого – съесть птицу, на которую были потрачены средства и заботы? Почему нет? И ведь, главное: съели лебедей не оттого, что голодны. А… оттого, что потратились на их взращивание…
       Истмах был рассеян до конца совещания.
       Не прошло и двух дней, как Горидасис был снят с должности. Ему оставили все его накопления, но обязали за свой счёт вооружить сотню и стать в ней лишь простым десятником.
       Истмах ему не доверял.
                142
       …В той поездке Истмах был один, без друзей. Велислав остался с семьей, а Белизар не вернулся пока из очередных поисков. Отряд остановился лагерем в небольшом леске. Выбрали место с редкими деревьями – чуть в сторону, среди вековых дубов густо поднимался подлесок. Вроде и тень там густая, и дров можно для костров быстро собрать, однако лошади бы там плутали. Да и дозор ставить – неудобно.
       Разожгли несколько костров, лето было какое-то… – солнце грело словно нехотя, днем было жарко, особенно в движении, однако ночи – холодили, люди к утру чувствовали себя неуютно.
       Истмаху сегодня не хотелось быть у костра с людьми. Пока ладили огнища и ночёвку, он перекусил тем, что принесли. Выбор – небогат: сыр, солонина, лепёшки. Этого хватило. Он присел, опершись о толстый ствол, подальше от воинов. Их нынешняя кажущаяся суета, уставших за несколько дней переходов, утренняя стычка (нельзя говорить – бой), ведь перемирие с Серевой и некоторыми другими недовольными властью нового короля (кстати, среди них и Омри Хасби) – многих измотали. Истмах с раздражением смотрел, как ему мостили место ночёвки – кипа веток, покрытых плащом. Он завернулся в свой плащ и устроился под деревом. Но рана, что получил сегодня – побаливала. Не болела, а именно тянула – ничего серьезного. Но на душе осадок: всё вроде пустяк, но ведь будет болеть ещё несколько дней, нельзя делать резких движений. Раздражало. Да, его перевязали, но…
       – Ата… – с тоской, усталостью и болью вымолвил он. Горько улыбнулся. Великий наместник не боялся сознаться себе, что ему, разбитому усталостью, нужно только одно. Только одно…
       …Он очнулся внезапно. Открыл глаза. Всё это время, даже сквозь сон он чувствовал, как саднит его рана. И вдруг боль прекратилась. Она просто исчезла. Была – и не стало.
       Истмах невольно опустил вниз глаза. На пояснице, что туго перевязана полосками ткани, поверх рубашки, ещё вечером, выделялось тёмное пятно. Сейчас на месте раны лежала тонкая женская рука. Она была в пыли, с царапинами и синяками, но он узнал её. Ата.
       – Ата…, – он сделал было попытку повернуть голову, но услышал:
       – Нет.
       Он повиновался. На его голову был накинут капюшон – и от ночной прохлады и от отблесков костра. Ему тогда хотелось заснуть. Сейчас он, не поворачивая головы, из-под капюшона, видел лишь правую руку женщины. Она сидела как будто позади него, за спиной.
       – Ата я хочу видеть тебя.
       – Нет, – вновь повторила она.
       Он надолго замолчал. Понимал, что это – вновь марево, ее, конечно же, здесь быть не может. Но она была. А боль исчезла, ему было хорошо и спокойно. Поэтому и менять ничего не хотелось. Шло время, Ата не уходила и не шевелилась. Её рука так и лежала на его ране. Но ему очень многое нужно было сказать. …Кто знает, как повернутся дела, и сможет ли он ещё когда-нибудь увидеть её? Отчего-то эта мысль так больно ударила ему в виски, что он застонал, и спина его покрылась испариной. Беспокойно двинулся, заговорил:
       – Ты просила меня не звать тебя, ибо тебе плохо. Твоё присутствие нужно мне, но я – готов повиноваться твоей просьбе. Лишь когда твой лик исчезает из моей памяти, когда я испытываю бесконечную пустоту и мне нечем больше дышать, лишь тогда я молю тебя о милости. Я живу, Ата, но какое мне дело до всего мира, если твой взгляд, твоя улыбка стираются из моей памяти? Я не могу так. Я прошу…, дай мне то, что придаст силы на моём пути. Позволь воскресить твой образ перед моим взором… Ата…
       Она заговорила тихо. Мне показалось, что в её голосе слышалась обречённость:
       – Наместник, моё лицо не принесёт тебе избавления, лишь смятение и гнев. Помни меня молодой и красивой.
       – …Ата, я настаиваю!
       Она молчала. Истмах начал поворачивать голову. Она молчала. Повернулся и взглянул через плечо. Ата сидела за его спиной, её взгляд был опущен, лицо чуть склонено, на голове – также капюшон.
       – Ата… Я хочу видеть тебя. Повинуйся.
       Она встала, обошла его и опустилась на колени прямо перед ним. Вновь нагнула голову. Истмах протянул руки и откинул капюшон. Ата глаз не подняла.
       Сказать, что Истмах был поражён? Его глаза едва сузились, губы сжались, он прикрыл веки. Она подняла глаза и долгим взглядом посмотрела на него.
       Её лицо было покрыто толстым слоем пыли. Не грязи, а именно пыли, под ней была видна запекшаяся кровь на губах и у носа. Под слоем пыли не багровел, но выделялся тёмным пятном большой кровоподтёк на скуле, с другой стороны лицо было исцарапано. Из уголков глаз, спускаясь к крыльям носа, были видны две строчки от слёз в пыли. Но и они не до конца обнажили кожу, что не была запылена. И когда она взглянула на Истмаха, её глаза были пусты, не было золота, не было света. Радужка была бледна. Седые волосы выбивались прядями.
       …Её Хранителя не было рядом. Значит, здесь и Аты не могло быть…
       Медленно Ата стала подниматься с колен.
       – Нет! Постой… …После тёмной ночи, часто бывает пасмурно, но я всё равно хочу видеть солнце, пусть и холодное, зимой. Что с тобой?
       Ата повела головой, пространно ответила:
       – Забытая и ветхая вещь покрывается пылью в тёмной подвале…
       – Ата… как ты?
       – Ей холодно…, больно… Она не должна жить.
       – Что ты говоришь? …Ата! Я знаю о тебе…, я хочу знать о тебе всё. Ничего не испугает меня. Ты только верь мне, верь! – Словно забыв обо всём, он порывисто протянул к ней руки и замер. Но противодействия не последовало, и тогда он бережно привлек её к себе и положил голову Аты себе на грудь, повернув к себе лицом. Он провёл по нему рукой, жалея. На том месте проступила чистая кожа. Истмах исподволь взглянула свои пальцы. Они были чистые. Он не мог того осмыслить. Но вначале осторожно, а затем – хаотично, но быстро и бережно начал стирать пыль с её лица. Его руки оставались чистыми. Чистым ныне было и её лицо. Он осторожно гладил её волосы и под его пальцами прямые и седые пряди начинали золотиться и виться. Он улыбнулся. Помедлив мгновение, нагнулся к её лицу и бережно поцеловал в губы. Даже не поцеловал, а лишь коснулся губами. Большего – не посмел. Взглянул в глаза, оглядел лицо.
       Ата едва улыбалась. Её глаза лучились золотом.
       – Ата!
       – Ты не забыл меня. – Её губы дрогнули, и она улыбнулась.
       – Никогда… Что мне сделать, чтоб помочь тебе?
       – Я не могу того сказать.
       – Почему?
       – Это может изменить то, что должно быть.
       – Но будет ли то хорошо?
       – Так должно быть… – вновь повторила она.
       – Как мне поступить теперь?
       – Мне спокойно и тепло в твоих объятиях. Нет, даже рядом с тобой, от твоего дыхания и взгляда. – Она отвела глаза, глядя куда-то вбок, – …ей холодно, очень холодно…, ей одиноко и страшно. Ей нужна помощь…
       – Ата? Тебе нужна помощь?
       Ата тихо, теперь вновь глядя на него, рассмеялась:
       – Нет, я – рядом с тобой, здесь надёжно. Я – никто. Ата? – Она там…, где плохо. Ей плохо. Она – живая.
       Ата сделала было движение, дабы встать. Но Истмах буквально вцепился в неё, не отпуская:
       – Нет! Я буду молчать, буду говорить, буду… Как тебе угодно будет. Ты только не уходи, не оставляй меня…
       – Что тебе до меня, могущественный наместник Истмах? Ты можешь всё. Ты можешь иметь, что пожелаешь. Что тебе до …меня?
       – Одно твоё слово… Ата, я живу, только пока чувствую твоё тепло, пока помню твой взгляд!
       – …ну что тебе до меня…? Но я останусь. Мне здесь спокойно и тепло.
       Они так сидели долго. Она, лёжа у него на груди и почти не дыша. Он – пытаясь бороться с дрёмой, что его одолевала, всматриваясь в её лицо и время от времени вздрагивая, просыпаясь.
       …Когда он уснул окончательно, я видел, её силуэт подёрнулся дымкой и исчез. Что это? И как это?
       Есть вещи, над которыми люди имеют власть, а есть такие, о которых знать не хотят. Я был уверен, что Истмах не хотел знать, как далекая, но близкая ему женщина, преодолевая время и пространство, является ему. Ему действительно было довольно её голоса и взгляда. И я уважал это… А мне объяснять ничего не нужно было…
       …Это – великий мир. И когда, кажется, что край земли достигнут, вдруг обнаруживается, что она – круглая. И от этого осознания можно сойти с ума. А можно – собрать походную сумку, сесть на коня и вновь идти к неизведанному и наслаждаться тем, что есть.
                143
       …Спустя неделю случилось вот что. Истмах, Белизар и Велислав сидели в небольшой харчевеньке. Они, и ещё пятеро воинов, возвращались из города-порта на Чатуше. Истмах был, пожалуй, доволен. Его мечты вновь воплощались в дела – порт был почти достроен. Он и сейчас уже мог принимать большие корабли, но Истмах всё ещё временил – хотел углубить дно, а вот месяцев через…
       Он усмехнулся и прислушался к спору Белизара и Велислава… Велислав, как обычно лёгок и уверен. Его доводы, кажется, лежат на поверхности, но они – не легковесны. Белизар – бросал слова, словно камни, речь извилиста, доводы грузны. …Истмах вновь отвлёкся. Его внимание привлёк путник, который в этот поздний час вошёл в харчевню. Он, едва посмотрев на хозяина, поискал взглядом по плохо освещённой комнате. И почти сразу же вперил взор в Истмаха. Посмотрел до того пронзительно, что Истмах невольно поднялся. Велислав обратил на него внимание, тронул рукой запястье Белизара. Молчаливо кивнул головой в сторону пришельца. А тот и не медлил – подошёл к столу и просто спросил, обращаясь к Истмаху:
       – Ты хотел задать вопрос. – Или даже не спросил, а просто констатировал.
       Истмах не ответил. Поднял голову. Незнакомец, выразительно взглянув на Велислава и Белизара, кивнул головой в сторону выхода. Оба спутника Истмаха поднялись, словно сомневаясь в правильности того предложения. Незнакомец вновь сказал, обращаясь к Истмаху:
       – Ты хотел задать вопрос. Здесь нельзя.
       Истмах кивнул и едва улыбнулся обоим друзьям по очереди:
       – Это так. Мне нужно. Не ходите за мной. – Хотел ещё что-то сказать, но лишь ещё раз улыбнулся. Чувствовалось, что он – растерян.
       Выходя из харчевни, глядя в спину незнакомцу, Истмах исподволь анализировал то, что запомнил из его внешности: худощавый, высок, тонкие руки, наверняка не воин. …Путник. Очень выразительные тёмно-карие, в отблесках факелов у харчевни, глаза, загорелое лицо, волосы тёмные, чуть кудрявые, не короткие. Лицо… с загадкой, красиво, такое – запоминается, однако…
       Незнакомец отошёл достаточно далеко от харчевни, встал у невысокого плетёного забора, рядом с которым начиналась дорога – обычная, широкая, пыльная, с мелким порошком пыли, истёртой множеством колёс, копыт, босых и обутых ног, по обочине с выбитой июньской травой. Путь…
       Стемнело, луна была неполной, однако в достаточной мере освещала окрестности, Истмах даже различал черты незнакомца. Тот стоял просто – выпрямившись и опустив руки вдоль тела, словно ничего не стесняло его в жизни, лишь беспокойно поглядывал на дорогу.
       Истмах задал совершенно нормальный, с точки зрения наместника вопрос:
       – Кто ты?
       Но, исходя из обстановки, вопрос был несколько глуп. Человек не вёл себя как обычный… человек. Всё в его облике, манере поведения, говорило о необычном. У него не было оружия. Никакого. Он стоял и просто смотрел, лишь иногда едва поводя носом, словно принюхиваясь к тем запахам, которые приносил степной тёплый ветер. Но как-то гармоничен был этот незнакомец ныне, …путник и дорога.
       – Ты ведь не этот вопрос хотел задать в лесу, когда тебя врачевали, наместник Истмах? – С едва заметной насмешкой произнёс незнакомец. Но нет, возможно, это и не насмешка, а лишь усталость, от глупых вопросов, бесполезных разговоров, от… людей.
       Голос был спокоен, но вкрадчив, чувствовалась бархатистость. Этот голос абсолютно подходил к внешности незнакомца. Он ни на тон не отличался от того, что мог быть в идеале у человека такой комплекции и такой внешности.
       Истмах согласно и покорно покачал головой. Но неужели всё так просто? Он задаст сокровенный вопрос незнакомому человеку и получит на него долгожданный ответ?
       – Да. – Ответил незнакомец, прямо глядя на Истмаха.
       – …К чему мне тогда задавать вопрос, если ты всё знаешь, в том числе и мои мысли? – Опешил Истмах.
       – Тебе нужно задать этот вопрос. Ты за него должен будешь ответить. За каждое слово.
       – Пред кем?
       Незнакомец неопределённо махнул головой и вновь вперил в Истмаха взгляд, нетерпеливо вздохнул. И тогда Истмах словно ступил на глубину:
       – Скажи мне, Ата – смертная?
       Незнакомец облегчённо выдохнул, будто расслабился и едва опёрся о забор. Его поза была непринужденной. Даже при свете луны было заметно, что он тепло улыбнулся:
       – Ата… с глазами, лучистыми и согревающими словно солнце, с руками, дарящими забытьё, с сердцем, что разрывается от чужой боли…?
       Истмах кивнул и жадно глядел на незнакомца.
       – Да, Ата – смертна. – Путник замолчал, продолжая улыбаться.
       Истмах был разочарован. Это был слишком краткий ответ. Незнакомец взглянул на него:
       – Задавай.
       – А раньше? Ата всегда была смертной?
       – Нет, не всегда. – Едва улыбнулся. Это не было тщеславием, узнать, что ты прав. Всё было слишком невероятным. Но Истмах вновь получил слишком краткий ответ. Поддержал игру и вновь задал вопрос:
       – Отчего она стала смертной?
       Новый ответ был вполне исчерпывающий. Простой ответ на простой вопрос. Рассказывая, незнакомец едва улыбался, на Истмаха не глядел, точно бы выуживая слова из бездны своих воспоминаний, он несколько раз сменил позу, всё так же поглядывая вдаль и глубоко вдыхая ночной воздух.
       – Ата… – одна из тех…, была из тех, кто помогает путникам в пути, тех, кто заботиться о раненных на полях сражений, тех, кто даже гасит кострища от неразумных людей в лесах. Но она слишком беспокоилась о людях. Хотела быть одной из вас, любить. Дабы указать на пороки людей, дабы преподать ей урок столь неразумного отношения к жестоким, эгоистичным, жадным людям, дабы дать ей понять, что каждому необходимо пройти свой Путь самому, она была наказана. Ей надобно было прожить людскую жизнь, со всеми её страданиями, страстями и прочим. …Каждому своё… Однако в этот ваш смертный мир она попала с разумного возраста. Она, девчушкой шести лет от роду, стала приёмной дочерью в одной семье, которая лишилась двух дочерей. Да, Ата ныне смертна, ей даны все, или почти все испытания и ощущения, что только может испытать обычный человек на своём жизненном пути. И она должна умереть, дабы вновь стать одной из нас. …Только… – Он замолчал, словно бы осёкся, однако прямо, с неким вызовом посмотрел Истмаху в глаза.
       Истмах понял, что есть предел глубине и ширине его вопросов, поэтому не спросил, кого «Нас». Всё, что могло относиться к этому собирательному образу, он обдумывал, а затем, словно на полочку, откладывал в самые потаённые закутки своего сознания. И то, что он теперь узнавал, не истёрло, не изменило всего скоплённого, а лишь – придало ему контуры.
       Он выжидающе смотрел на Путника, словно умоляя рассказать ему ещё немного, ещё чуть-чуть. Тот, сомневаясь, качнул головой. Истмах выдавил:
       – Но ведь она убивала…
       – Убивала. Чем больше Ата живёт среди вас, тем больше впитывает человеческий дух, тем большей темнотой насыщается её душа. …Это не первая её жизнь. Раз за разом, после мучительной смерти она выбирает удел земной.
       – Почему? …почему она не успокоиться, и вновь не станет прежней?
       – И среди людей встречаются те, кто не идёт проторенной многими поколениями дорогой. Некоторые воины выбирают путь наместников… – Теперь он улыбнулся. Стал серьёзней, спросил:
       – Скольких людей она убила в этой жизни?
       – Я не знаю. Видел только одного. Она спасла мне жизнь.
       Путник ничего не ответил, лишь сокрушённо покачал головой. Истмах ступил к нему шаг:
       – Судьбу Аты можно изменить?
       – В каждой своей жизни она должна познать всё – и плохое, и хорошее.
       – Возможно ли оградить её от плохого?
       – Да.
       – Возможно ли изменить её судьбу?
       – Вопрос не совсем понятен.
       – Ата в любом случае умирает?
       – Да, но будет коротка или длинна её жизнь – это лишь мера наполнения её души. Она болеет от страданий, в том числе и чужих.
       – …Да, это так. Возможно, я ещё что-то…, мне нужно узнать, однако сейчас мне многое надобно обдумать. Я благодарю тебя за услугу. Она – неоценима. Что я должен тебе взамен?
       – Ничего. Я пришёл в память об Ате. Она заслуживает того.
       – И ещё…, прости…, я что-то могу изменить?
       – И ты прости. Это вопрос не про Ату. Это – твоя судьба. А то спрашивай не у меня.
       – А у кого?
       – Того, кто рядом с тобой.
       – У Велислава? Белизара? Кого….
       Незнакомец скептически покачал головой и поджал уголок губ, давая понять, что больше он говорить не может или не хочет. Однако всё ещё выжидающе смотрел на Истмаха.
       – Что ж… Я твой должник. – Истмах низко поклонился. Незнакомец махнул в ответ и повернулся, чтоб уходить, но обернулся, приветливо махнул рукой и ушёл по дороге. По Пути.
       …Может, не случайно дорогу считают местом, где проявляется Судьба человека, где, в отличие от понятного и привычного дома, человек остаётся один на один со всеми рисками, тайнами, страхами, …новизной? И если хочется увидеть закат, не надобно мыть окно, ибо и тогда меж солнцем и человеком – посредник. Нужно лишь открыть дверь и выйти на пыльную дорогу, истоптанную тысячами босых ног, перетертую сотнями колёс. Обозначенную могилами несчастных, тех, кто преклонил голову в измождении, замёрз, или был убит лихими людьми. Дорогу, которой доверяли уничтожить чужие болезни, горести, опасные вещи, выбрасывая заговорённые вещи. И она, пресыщенная рванью и смертями, людскими болезнями и предрассудками – дарила людям надежду… на исцеление, на избавление, на встречу…
       И даже не в том суть, что часто дорога ассоциируется с рождением и смертью. Каждое путешествие – это небольшая жизнь, с её надеждами, радостями и свежестью восприятия окружающего. Может даже…, просто перейти дорогу, эту артерию, которая связывает в узел сотни тысяч судеб? Не каждый о том задумывается…, всякая тропинка, мощёная или грунтовая дороги – словно горнило судеб: выковывают меч, а он – незакалён, выковывают зуб плуга, а суждено обратиться ему в оружие… Наверно каждый, кто рискнёт ступить шаг в перемолотую, разогретую полуденным солнцем пыль можно назвать Героем Степи, Героем Дороги. …А может, не побоится человек ступить с края росяной травянистой целины в холодную грязь своего Пути? Как знать…?
       Истмах задумчиво побрёл к харчевне. Но остановился на крыльце. Заходить не хотелось. Не хотелось вновь окунаться в эту будничность привычную, когда такое узнал. Хотя… не узнал, а удостоверился…
                144
       …Напоминания о прошлом... Всегда ли приятны? Казалось бы, человек с годами становится умнее, нет, более опытным. И некоторая переоценка ценностей ему свойственна. Это так. Но кто, и по каким критериям будет о том судить…?
       Как наместник, Истмах должен был разбирать многие спорные дела. Это была рутина, которая, может и растила гордыню, но весьма отвлекала от дел. Мелочи…, мелочи…, мелочи… Такие же людишки, такие же проблемы, такие же… А каким ты был, Истмах? Да, роль твоя – велика и статус свой высок, но… были люди, для которых и ты оставался карликом. Ты гордился тем, что принимали тебя люди? Что говорили тебе в глаза много хорошего? Все ли? Ведь были люди, которые тебя не боялись? И как остаться беспристрастным, когда судишь того, с кем раньше был хорошо знаком? Конечно же, должна главенствовать справедливость. Ой, всегда ли…?
       Истмах ныне принимал людей, судил обиды. Просителей было много. Он задумчиво смотрел в окно. Скучал.
       Суть очередного дела состояла в следующем. Некто Химарис, богатый, хитрый и достаточно циничный, ныне – торговец просил покарать его обидчиков. В своё время он, найдя выгодное дело для вложения сомнительных средств, разорил конкурентов и, оставшись едва ли не единственным поставщиком – сильно повысил цены. Однако те несколько лет, что правил Шускабат в наместничестве, привели к тому, что у людей просто не стало денег на такой товар – хороший, но дорогостоящий. И теперь Химарис искал мифических зачинщиков, которые мешали ему торговать, дескать, отговаривали людей покупать его сладости, или поставляли такой же товар, но гораздо худшего качества. А у Химариса – всё честно! А вообще… удивительно мерзкая личность. Сейчас Истмах смотрел на него и вспоминал слова, когда-то сказанные Химарисом: «держава – самый основательный и солидный способ отъема денег». Однако и сейчас его слова, подогретые алкоголем вина, звучали не краше:
       – …Кровь, без сомнений – одна из лучших основ для предстоящего мира. Чем больше её прольешь, чем больше жестокости проявишь в битве – тем с большим трепетом к тебе будут относиться побеждённые, тем дольше будут вспоминать тебя потомки!
       – Ты ли это говоришь, Химарис? – Истмах был искренне удивлён. Его задумчивость прошла.
       – А что такого? Разве это – неправда? Разве не придерживаешься ты того же мнения? Удивляешься? Ты сам в битвах – неистов и кровожаден!
       Истмах смолчал.
       – А то сражение? При селении Бистонь, а при Оленьем Броде? А Гленское сражение? Что ты пытаешься мне доказать? Ты – такой же, как и я. Ты кровожаден так же, если не больше, чем мы! Ведь в твоих жилах течёт кровь степняков-убийц!
       Истмах сжал кулаки, подступил ближе и процедил презрительно:
       – Я убивал только тех, кто был при оружии! Я никогда не трогал стариков и детей!
       – Каждый старик хоть раз в жизни – убил! А из каждого ребёнка – вырастет воин! Я даже не говорю о том, что для многих детей будет проще умереть сейчас, чем познать все огорчения потерь и лишений на пути к становлению! Что они увидят ныне? Разруху? Голод?
       Истмах вновь презрительно произнёс, встав вполоборота:
       – Убивая детей, ты заботишься о том, чтоб они не голодали?
       – На себя посмотри! Чем ты лучше?!
       – Я – до конца буду рвать зубами воина, сражаясь с врагом, но я – не трону его хижины! Не трону полуслепого старика-отца и ребёнка, что возится в пыли у его ног…
       – Кому ты это рассказываешь? Вспомни Бистонь! Против нас вышли даже дети. И все они погибли.
       Истмах молчал. В битве при Бистони он встретил Ату. Вернее – сохранил жизнь этому неразумному дитяти, что взяло в руки оружие. Но то – единичный случай, навеянный его слабостью (!). Но разве таков был наместник Истмах?
       Он глухо, смотря в упор на Химариса, спросил:
       – В чём ты винишь меня? В том, что я – не пощадил врага на поле боя?
       – Тебя? Только в том, что ты – очень скользкий, когда нужно тебе – ты громишь всё без разбору, но пусто, просто от настроения – киваешь на тех, что ничуть не кровожаднее тебя!
       Истмах слушал его поражённо, но улыбнулся:
       – Не сравнивай нас. Ты – воин. И я воин. Но я – дерусь в лоб, с воинами. А ты – трусливо выжидаешь, кто победит, и лишь тогда помогаешь побеждающему. Ты думаешь, я не знаю того? Думаешь, я не понимаю, что твоё позднее вступление в Гленскую битву обусловлено лишь твоим выжиданием…
       – Я был в резерве!
       – Нет! Тебе было приказано выступать тотчас, когда ступит шаг мой первый воин. Но ты – ждал, ждал, когда большинство моих воинов – полягут! И тогда ты – планировал, если не напасть открыто на меня, то, по крайней мере, вынудить меня уступить тебе Торочий удел – спорную территорию, что отписал мне Юмарис! Но – это мой удел. Мой! Его передали лично мне! И даже если я лишусь наместничества – то мне будет куда податься! Запомни это! И помни, знай впрок, что мне известны все твои виляния, все твои тайные сговоры с Прамисом, этой зловонной крысой!
       Истмах неистовствовал, и Хранитель Химариса увёл Подопечного.
       Многие просители тихо постарались выскользнуть из зала. Но…, на дальней лавке засиделся человек. Он будто бы читал книгу. Истмах обратил внимание, что пока он разбирал дело Химариса – человек несколько раз кивал головой или поднимал руку, будто голосуя, совершенно не по делу. Однако, не отвлекаясь от чтения.
       Истмах шумно выдохнул, помедлил, и скорым шагом направился к заинтересовавшему его человеку. И лишь когда он подошёл и остановился, нависая, тот поднял голову. Смотрел с удивлением, оглянулся, словно не узнавая помещения, кивнул, улыбнулся. Истмах узнал его. Учёный муж: Ларикус. Когда-то они уже встречались.
       Ларикус встал и мгновенно лицо его преобразилось. Он казался… Да нет, не казался, он был таким: высокий суховатый старик, не пергаментная, но чистая кожа, благородные морщины, удивлённо-улыбчивое выражением лица. Он словно не понимал, насколько он нудный. Он был… слишком увлечён, чтоб понимать, насколько то, что он говорит – никому не интересно. Он много знал, ему всё было интересно и порой – он даже мог увлекательно то донести до собеседника. Однако, как часто бывает, что увлечённому, одарённому человеку достаются не «те» слушатели?
       Вот и ныне… Истмах был молчалив, казалось, предмет беседы был ему не интересен. Он просто приготовился к неизбежному: хотел быть наместником, будь так добр не только рубить мечом да строить свои крепости (благо уже не игрушечные), но и выслушивать всяких чудаков…
       – …Да, рукописи – очень ценны, в них отражается суть мгновения, суть событий, прожитых человеком вот сейчас, или немного ранее. – Ларикус виновато развёл руками, кивая на книгу, которую держал в правой. – Но каждая из них – как продажная женщина. Вымарав имя того, кого хулят – впиши имя своего врага: получишь современный вариант прославления или очернения. Ибо все рукописи пишутся людьми, со всеми их страстями и пороками. Они пишутся – одними словами и всё так же – о людях, со всеми их страстями и пороками. Поэтому, наместник Истмах, ты можешь заказать написание рукописей, что будут свидетельствовать о тебе и твоих великих делах. Но учти. Как только наместником станет твой враг – те слова, что стали тебе гимном, будут служить ему, восхвалять его имя, что напишут поверх твоего.
       – Хм, твои речи кажутся мне разумными,… Что же скажешь ещё?
       – Если хочешь оставить по себе память, или ввести в обиход нравоучение – составляй рукописи, где не будет твоего имени, а будут лишь добрые дела твои.
       – Тогда мои враги лишь на первом листе начертают своё имя, и все труды мои всё равно будут служить не мне.
       – Наместник, это – гордыня. Для кого ты ныне творишь? Больше для себя, или для людей, что живут под твоей властью?
       Истмах пристально посмотрел на говорившего.
       – Да, наместник, я знаю. Знаю и тебя, и твои деяния. Прости. …Поэтому мой совет – забудь о себе и делай то, что ты всегда делал – не забывай тех, кто внизу, почитай тех, кто рядом и остерегайся тех, кто правит выше.
       Истмах вновь усмехнулся:
       – Людское разуменье не статично. Всегда найдутся люди, что будут осуждать меня, не понимая моих взглядов, решений, ситуации. И чем дальше во времени они находятся, тем больше непонимания, думаю, будет в их поступках и мыслях.
       – Знаешь, как-то беседовал я с одним человеком. Я сказал ему: «Ты стесняешься и презираешь того, кто умнее тебя, но беднее. Кто все свои таланты тратит не на то, чтоб возвыситься и соответствовать статусу, а для того, чтоб удовлетворить свои научные интересы». И знаешь, что он мне ответил?
       – Что? – Не от любопытства, а от безнадёжности спросил Истмах.
       – «Когда было по-другому»? Ты представляешь, наместник? Но попомни мои слова, наместник Истмах: если всё время оглядываться по сторонам – у тебя заболит шея. При власти часто оказывались люди и менее достойные, чем ты. Поверь, и недостойны они были во много-много раз. Ты показал себя хорошим военачальником, добрым человеком, справедливым правителем. Этого достаточно для того, чтоб не оглядываться на шёпот. Внимай только ропоту.
       – А крики?
       – Крики свойственны безумцам. Ты накопил достаточно жизненного опыта, чтоб решать для себя. Ты был хорошим правителем достаточно, чтоб в одиночку идти к цели и принимать решения. А люди – всегда оценят то.
       Истмах поднял голову:
       – Этот спор человека, что неуверен в себе и мудреца – может быть бесконечным.
       – Или это спор властителя, который жаждет похвал, и человека, который видит твои деяния со стороны?
       – Народ… Народ состоит из людей, а очень часто человеку кажется, что его обманывают, давая по делам его хлеб и воду. А ему же хочется мяса и сладких лепёшек, а ещё – доброго вина.
       – Здесь ничего не поделаешь. В каждом человеке найдётся доброе и злое, чистое и грязное. А ещё есть те, кто равнодушен, а порой – циничен, и идёт лишь за толпой или за горстью золотых монет. Наместник, у тебя много опыта, много власти – поэтому с тебя и спрос больше. Этот спор действительно может быть бесконечен. Но уже только то, что ты сомневаешься в своих решениях – говорит о том, что ты – справедливый и хороший человек. Тебе лишь нужно время для раздумий. Время, пусть короткое, пусть длительное, для того, чтоб ты понял, всё взвесил, основываясь на твоём опыте. Тебе доверяют многие, за тобой пойдут многие. И не потому, что ты поманишь их достатком, а потому, что в тебе видят разумного человека, который честен при дележе, который прикроет спину, который поможет добрым словом и поделится последним куском хлеба. Доверяй людям, но будь благоразумен, будь решителен, но не самоуверен…
       – Всегда есть «но».
       – Нельзя жить без оглядки. Человек всегда ищет ориентиры. В поле, ночью ли?
       – …Когда падаешь с лошади – ищешь взглядом горизонт…
       …Ларикус… – чудак-учёный, которого тянут вниз, от возвышенных идей кризиса среднего возраста, семья, дети, внуки. Его походка была странной – размахивал рукам при ходьбе, казался открытым, был наивен как ребёнок, но как опытный муж – научился скрывать свои мысли. Хоть порой сильна была его ярость, когда обличал ложь, трусость, глупость. Чудак-учёный…
                145
       …Истмах лениво облокотился о глинобитную стену – солнце припекало, а в тени стены было прохладно. Он ныне направлялся в Гастань. Сделал всё что мог, что хотел. Сейчас было желание лишь забиться подальше в свою нору, так чтоб ни одна собака не почувствовала полукровку. Чего хотелось? Покоя. Долго ли ты выдержишь, Истмах? Но попробовать стоило. Авантюры последнего времени изрядно растратили его душевные силы. Он был по-прежнему силён, но внутри таилась пустота. Чего-то хотелось, а вот чего? А может и не хотелось ничего. Хоть сколько-то времени побыть наедине лишь с собой. С собой.
       Стареешь, Истмах.
       Он рассматривал всех, кто проходил по улице. Его внимание привлёк одинокий седой старик. Тот расположился на противоположной стороне улицы. Время от времени к нему кто-то подходил: женщина, мужчина, воин, давали мелкую монету или ещё что, и старик, изрядно потратив времени, казалось, даже, внимательно, посмотрев их лицо, руки, что-то им говорил. Скучно.
       Истмах присел на корточки и задумчиво смотрел на медную прядь волос на правом запястном браслете.
       – Хочешь, и тебе погадаю, воин?
       Истмах поднял голову. Рядом стоял старик-прорицатель. Он так тихо подошёл? Или Истмах так глубоко задумался? Мой Подопечный холодно посмотрел старику меж глаз:
       – Не требуется.
       – Не хочешь знать свою судьбу? Поди, завтра в бой? Выживешь ли? Дождётся ли тебя твоя красавица?
       Истмах встал. Старик оказался не маленьким по росту. Глядел открыто, улыбка или насмешка таилась в бороде. Одет бедно, но чисто, через плечо – сума, наполненная, на первый взгляд, до половины. «Хорошо сегодня поработал, многих обманул», – подумалось Истмаху. Сам же сказал:
       – Я и так знаю, кто я и откуда, что меня ждало и что ждёт. Хочешь денег? Дам, только не лезь в душу. – Он потянулся было к кошельку.
       Старик остановил его жестом руки:
       – За работу беру только то, что дают, а даром – ничего не возьму, не проком выйдет.
       Истмах передвинул плечами и отвернул голову. Молчал, будто потерял интерес к беседе. Старик не уходил, стоял рядом и рассматривал его. …Сколько можно ждать Мо и Велислава? Истмах вновь посмотрел на старика, его рука вновь потянулась к кошельку. Он вынул медную монету:
       – Гадать не нужно. Дай, старик, какой-нибудь совет…
       – Мои советы очень дорого стоят.
       – Я в состоянии заплатить любые деньги…, – Истмах ухмыльнулся. Одет-то он просто. Старик и не знает, что пред ним – значимый и богатый человек.
       – Мои советы покупаются не за деньги.
       – Какая же цена?
       – Твоя гордыня.
       – Объясни, старик.
       – Мои советы стоят того, чтоб к ним прислушивались, ты же лишь выслушаешь их. Твои гордыня и самоуверенность не дадут тебе внимать моим речам.
       Истмах молчал. Разговор не вызывал у него скуки, но и интереса не было.
       – Ты жаждешь этого, – старик неожиданно положил ладонь на запястный браслет Истмаха, тот, к которому была прикреплена прядь Аты. Тот выдернул руку:
       – Это – ни для кого не секрет.
       – Так ли всем о том ведомо? Но ты поклялся вернуть её.
       – Нет, я поклялся не отпускать её, если она вновь попадётся мне на пути. – Он зло отвернулся.
       – …ради него она не была готова убить, а ради тебя…, – старик рассмеялся, – …кротость коснулась смерти, чтоб спасти ярость и неволю.
       Истмах обернулся и посмотрел на него пристально. Он становился серьезнее, эта ситуация его стала истинно раздражать:
       – Это не тайна, что она убила моего убийцу.
       – Человек может грезить о плаванье на большом корабле, но пока он, мечтая о том, дойдёт до причала, корабль может уйти в море без него или…сгнить. Она умирает. Она умрёт.
       Истмах сжал кулаки, оскалился:
       – Лжёшь!
       – К чему мне?
       – Тебе что-то нужно, ты чего-то хочешь…!
       – К чему мне то? Посмотри Истмах-полукровка, гонимый своими врагами и своими страстями сквозь время и пространство. Ко мне приходят лишь убогие, богатых – нет. Я говорю только правду. Ты настигнешь своих врагов, ты покончишь с ними. В том тебе помогут. Но твои страсти – путь к счастливой для тебя жизни. Лишь отдайся им, возьми то, чего ты хочешь, позволь себе… Ты ведь знаешь, ты можешь, тебе это нужно…
       – Она – счастлива!
       – Она умирает. Не о том ли говорят тебе твои сны, о которых ты никому не рассказываешь? Те, что дарят тебе покой и усладу, но ранят сердце ранами её…
       – Что тебе нужно от меня? – Озлоблено спросил Истмах. Но осёкся. Он не только помнил, он носил в сердце то, что ему снилось. Образ Аты. И он был именно таков, каковым его описал старик. А ещё ему вспомнилась Старушка из заповедной чащи и загадочный Путник…
       – Что я должен тебе? – Устало спросил Истмах, не глядя на старика.
       – Спроси, что ты должен себе и что ты должен ей? Ты обязан ей жизнью.
       Истмах чуть усмехнулся:
       – В тот день я расплатился с ней, спасая её жизнь.
       Но старик не унимался:
       – А тогда, с отравлением тебя на пиру, а убийцы-лучники? Нет, великий преобразователь Истмах, ты никогда не расплатишься с ней. Тебе должно служить ей и оберегать её, как могучий дуб бережёт путников от зноя. Как спасительная чаща бережёт робкую лань от убийц-охотников. Как мужчина может беречь единственную и желанную женщину. Ведь для тебя она – единственная? – Старик усмехнулся:
       – Прощай! – Он повернулся и просто ушёл. Истмах лишь проводил его взглядом, задумался.
       …Я увидел то, что не видел Истмах. Я услышал то, что не услышал он.
       Незнакомец в плаще шагнул к старику-прорицателю, стоя за углом.
       – Ты всё правильно сделал, старик?
       Прорицатель улыбнулся. Кивнул.
       – Он поверил тебе?
       Старик вновь утвердительно качнул головой.
       – Вот так и бывает. Если нельзя убедить разум человека – нужно взывать к его страхам, к его страстям. …Вот держи, как условились – две монеты серебром. Не знал, что так всё легко устроится. Столько времени потратил на уговоры, а здесь – вот уличный шарлатан сослужил службу. Ну, прощай!
       Старик не осуждал, он усмехнулся в бороду и тихо сказал:
       – Сказав слова, что ты просил, я не обязательно солгал.
       …Как часто за двумя бойцами, стоят те, кто получит деньги за азартный бой? Старику-прорицателю заплатил Постарлис – грек-хитрец, один из тех, кто хотел разбогатеть на войнах глупых наместников. Тихие людишки порой и не знают своих «героев». А бывает и так, что о деяниях тех самых «героев» и не дознаются-то, ибо случайностями полна человеческая жизнь…
                146
       …Всё меняется. Менялся и Истмах. Менялось его мировоззрение. Менялась расстановка сил вокруг него.
       И… в последнее время ему не снилась Ата. Мне пока не было нужды напоминать о ней, а сам он уже не мог воскресить в сознании её образ. Однако грядущие события были неотвратимы.
       Не всем нравилось правление нового короля: достаточно мягок, хотел казаться для всех хорошим, к различным делам, будь они плохими или хорошими – лоялен. И среди таких недовольных был и родовитый Омри Хасби – муж Аты. Истмаху до последнего не хотелось того конфликта. Он не очень задумывался о том, всякие переживания на тот счёт он сводил на «нет».
       …Грань меж сном и явью порой рождает пророческие сны. Мне думалось, что воспоминания об Ате, в конце концов, и породили тот вещий сон, о котором упоминаю. А события? Могли просто наслоиться. Или интерпретировались именно таким образом.
       …Истмаху снилось, будто он идёт в толпе – обгоняет кого-то, оглядывается, порой заглядывает в лицо, касается руки. Ему кажется, что он улавливал что-то знакомое – поворот головы, запах, смех, очертания фигуры… Но вот впереди возникла стройная фигурка с длинными, спадающими кольцами медными волосами. Женщина шла медленно, оставляя за собой кровавые следы. Истмах, сам не желая того, воскликнул:
       – Ата! – Девушка остановилась. А Истмах почему-то не смог подойти ближе. Остановились все. И те, кто шёл быстрее, и медленнее, и вслед за ним, и навстречу ему. Но девушка не оборачивалась. Истмах обратился к ней:
       – Ата! Я искал тебя.
       – Ты меня не знаешь.
       – Я знаю о тебе всё! Всё!
       Она неожиданно печально спросила:
       – А узнать сможешь, наместник?
       – Конечно, я узнаю тебя среди всех! Я узнаю тебя из тысяч девушек.
       Девушка резко обернулась и обожгла Истмаха холодным злым взглядом:
       – Ты не узнаешь меня. Ты не сможешь меня узнать!
       Разом начали оборачиваться все, кто здесь были:
       – …А меня узнаешь? А меня ты знаешь...?!
       Все они оказались на одно лицо. Вся левая сторона каждого лица была окровавлена. Медные волосы обрамляли лицо, что было бело, словно человек мёртв. То – не было ужасно, но было очень и очень неожиданно.
       Первая женщина, которую он принял за Ату, взглянула на него, но спросила жалостливо:
       – …Ты сможешь меня узнать, наместник?
       И он – не выдержал, попятился и внезапно оступился, начал падать назад. Оглянулся через плечо и приметил, что падал он в чистую прозрачную воду. Попытался ухватиться за глиняный обрыв, но не удалось. Он подавился криком. И…проснулся.
       Он не мог пока разгадать, к чему был этот сон, такой чёткий и яркий.
                147
       …В то время произошла ещё одна, я считаю, судьбоносная для Истмаха встреча. Я бы предпочёл, чтобы её, как и многих иных – не было. Но так складывалась его судьба. По тому пути он шёл – не всем же полагались широкие освещённые тракты. Случались и сумерки, безлунные ночи на его пути…
       …Истмах задумчиво сидел у воды. Не спалось. Так бывает.
       Если бы кто-нибудь несколько лет тому назад сказал Истмаху, что он свершит такое количество значимых дел, он бы не поверил. …Хотя, поверил бы, когда ему, шестнадцатилетнему подростку сказали, что станет наместником одной из округ королевства…? Никогда не ставя заранее высоких целей, он умел работать. Не заглядывал в рот сидящему рядом, не предавался пустым мечтания, а непременно чего-то нового хотел. Вернее, он считал ранее…, да и поныне считал, что ему просто повезло. Повезло, что он хорошо претворял в действительность то, что нравилось. Повезло, что это заметили и оценили. Повезло с хорошими людьми, которые, каждый в своё время, помогали ему. И очень часто это случалось просто так, лишь потому что им нравилась его энергия, его целеустремлённость… А вот сейчас он – вполне состоявшийся муж, циничный и неблагодарный по отношению к прежнему покровителю… А что остаётся? Не он сам выбрал этот путь. Или сам? Его самого долго гнали те, кто ранее его ласкал, кто приручил. Совершенно несправедливо, только потому, что кто-то третий захотел сладко есть и пить, на него охотились, как на волка, даже не разобравшись, что он был верным псом. Сторожил, защищал. …Показал клыки. Многие поддержали – разве только его было решение? Даже Халиаста, – Истмах усмехнулся, – почему он вспомнил о ней: прошло более полугода с тех пор, как она ушла? …Она больше напоминала дочь Арея… Похоже, что ей сражения и победы Истмаха были нужны больше, чем ему. Зачем? Чего она хотела? Крови? Так ей крови хватало и у себя в станах… Власти? Власть… Кто её не хочет? Но Халиаста и так имела её много. Самого Истмаха? Нет, он знал, что нужен был этой женщине постольку поскольку. Помнил разговор, что услышал тайно, тогда, накануне их расставания.
       …Кто-то говорил с Халиастой и вскользь упомянул о том, что Истмах полудик, что он, дескать, полукровка, которому всего лишь очень везёт. Халиаста тогда не вступилась за него. Она начала доказывать, что степняцкие корни – это не груз, а скорее благодать. Что степняки достаточно родовиты, что они – сильны и могут покорить кого угодно. И что местным жителям-де надобно благодарить своих богов, за то, что те послали им такого хозяина, как Истмах. Человека, в котором есть степняцкая кровь…
       Истмах вновь усмехнулся: уже которая женщина, из тех, что он приближал к себе, делил ложе, считал равной себе – не вступилась за него. Нет, в том он не нуждался, но в какой степени в каждом человеке живёт обиженный ребёнок, которому хочется слышать о себе хорошее, доброе. Хочется, чтоб его поступки получили достойную оценку. Ценить действительно было что. Это видели многие. Это знали многие. Иные ненавидели его за то, прочие – благословляли. Но… и Халиаста, и Гериста... Они были значимы для него. Однако первая, когда хулили Истмаха – выгораживала свой род. Вторая стесняясь, отреклась от Истмаха безродного. Одна была знатного и богатого рода, вторая – подобранная им рабынька. Обе – красавицы, здоровы и молоды. И обеим он много дал, то, чего они жаждали. Одной – возможность реализоваться, власть, второй – беззаботную жизнь, богатство. И обе – предали его при первых отблесках молний. Они обе стыдились его, выгораживая себя. Нет. Он не особо о том жалел. Не отчаивался. Так бывает. Бывает. Не они первые, не они последние. Сколько ещё женщин было в его жизни, и сколько ещё будет? Но и Халиаста, и Гериста появились во время, знаковое и важное для него. К обеим он был привязан, с обеими связывал определённые надежды. Но ни одна не готова следовать за ним, вопреки своей природе. Как-то прошли они, и не оставили в его душе даже сожаления. Да и вспомнить-то особо нечего… Как-то всё…, не отложилось то в памяти… А какая женщина тебе нужна, Истмах?
       Он нагнул голову и задумался. Около воды было сыро, но уходить он не хотел – эта сырость и прохлада, казалось, поили его, иссушаемое летними дневными неистовыми ветрами, охлаждали чело и разум. Уединённое место, или даже – потаённое. Чтоб сюда выйти, он пробирался через густые кустарники и ароматные травы. Разморенные солнцем за день, они укутывали вкрадчивым покоем, если даже не забвением. Где-то здесь, судя по запаху, росла в изобилии смородина. Вот уж не знал, что вблизи этой речки столько этого душистого кустарника растёт. Сейчас август – поди уж объели птицы ягоды…?
       …Сейчас ветра не было, всё утихло, даже количество комаров как-то уменьшилось – их всегда меньше к полуночи. А к утру опять поднимутся…
       Я не хотел, чтоб он шёл сюда, но доказать ему не мог. …Каждый Подопечный свершает Свой Путь…
       Сидел он долго, думалось. И казалось, даже задремал. …Может и недаром народный фольклор полон пересказов, былей, просто перешёптываний о родстве сна и смерти? Вот это мог быть как раз тот момент…
       …Истмах разом встрепенулся. Я встал позади него, провёл ладонью по спине – его стала бить мелкая дрожь и по спине «побежали мурашки». Как от сильного испуга, как от непонимания ситуации, животного первобытного, пожалуй, даже, ужаса. Что случилось? Истмах взялся за рукоять меча, но я знал, что всё то пусто – просто нужно уходить. Сейчас это не то время и не то место, где можно отдыхать. …Нужно было уходить.
       Но характер! Выяснить причину подспудной тревоги, а потом разобраться с врагом. Удивляюсь, как при таком характере, мне удавалось так долго беречь его? Я вновь его начал терзать тревогами. Но он стоял, не двигаясь, прислушиваясь. А прислушиваться было к чему. Или наоборот – не к чему. Звуки совсем утихли. Не было ни цикадок, ни кваканья лягушек, ни зудения комаров, ни шороха листьев по ветру. Лишь в этой мертвенной тишине слышался лёгкий скрип и тихий плеск капель воды, стекающих с весла. По звуку – весло было одно. От реки поднимался лёгкий туман. Кто таков?
       Истмах стоял, не двигаясь. Я встал за его спиной. Упрямец!
       Вдруг среди бархата тумана выделилось одно светлое пятно, казалось, далекий светлячок мерно приближается над гладью воды. Но нет – пятно росло, ширилось. Небольшой закрытый фонарь на носу лодки. Стоящий в лодке человек в тёмном плаще. Свет в фонаре не мерцал живым светом – был тягуч, размерен, казалось, даже липкий.
       Я всё ещё пытался заставить Истмаха уйти, ужас не сковал его мышцы, но он был близок к тому. Ему казалось, что нужно крикнуть. Его услышат, придут, и он будет уже не так одинок. А потом все вместе они посмеются над трусостью наместника и смелого воина Истмаха, который вдруг испугался перевозчика, старика в лодке.
       …Лодка коснулась берега чуть в стороне, всего в нескольких саженях. Человек не выходил из лодки, но словно бы кого-то ждал. Истмах слышал, как он вздохнул. И вдруг повёл головой в сторону Истмаха. Сделал внезапный рывок, словно защищается, но потом замешкался. Вглядывался. А затем спросил:
       – Живой? – Голос был молод, очень приятный, мужественный. Человек нагнул голову и с любопытством, из подо лба, рассматривал Истмаха. Тот, не выпуская рукояти меча, ступил к незнакомцу-перевозчику.
       – Что тебе? – Вновь коротко спросил незнакомец.
       – А с чего ты взял, что мне что-то от тебя нужно?
       Незнакомец помолчал, а потом ответил. По интонации Истмах понял, что незнакомец улыбается:
       – Если ты меня видишь, следовательно, ты или мёртв, или тебе что-то от меня нужно. Но ты – жив. Стало быть…
       – Кто ты?
       – …Ты меня совершенно не знаешь, стало быть, не эти вопросы тебя волновали продолжительное время. А если так, значит, за тебя кто-то просил, ты можешь задать вопросы.
       – Кто бы это мог быть? …Женщина?
       – Нет. Тот, кто видел много дорог.
       – Я понял. Могу ли я… подумать, прежде чем задам вопрос? Ты можешь подождать?
       – И да, и нет. Временем я не измеряю своё Бытие. Но у тебя время есть. …Знаю, что многие отвечали на твои вопросы. Отвечу и я.
       – …Я многого не понимаю, многому не верю. Но могу ли я рассмотреть твоё лицо?
       Перевозчик молчал, а затем захохотал. Его смех не разлился по глади затаившейся реки. Он словно был сух, словно шелестели страницы вековых фолиантов.
       – Что ж, смотри. – Перевозчик откинул капюшон и распахнул плащ. Истмах всматривался.
       Туман причудливо клубился. Полумесяц не мог в достаточной мере осветить лицо незнакомца, однако, свет на носу лодки, казалось, неплохо озарял лицо хозяина. Жаль только, что из-за низко находящегося фонаря, лицо Перевозчика казалось неестественным. Однако же, Истмах видел, что человек был молод, казалось, до тридцати годов. Безбород. Лицо чистое, чуть вытянутое, нос прямой, аккуратный, глаза казались светлыми, волосы едва вились, светлые, недлинные. Перевозчик был широкоплеч, как и всякий, кто трудится столь же тяжело, однако не сутул. На нём была, казалось, простая льняная светлая рубашка, без аппликаций и вышивок. Обычные штаны, сапоги. Перевозчик наблюдал за реакцией Истмаха. А тот, казалось, рассуждал:
       – …у греков есть поверье, что некий человек перевозит души через реку Лету… Стало быть?
       – Да.
       – Неужели это та самая река?
       Перевозчик усмехнулся:
       – Гладь может быть разной, важна ширина реки – от рождения и до смерти, важно чиста ли вода или пенится кровью, шумит ли вода или спокойна.
       – Ты один?
       – Один.
       – …Но ведь нас всех много, – проговорил Истмах немного растерянно.
       В тот момент Перевозчик посмотрел на меня, насмехаясь, улыбнулся, словно удивляясь глупому вопросу моего Подопечного. Я молчал. Истмах оглянулся, но затем вновь стал глядеть на Перевозчика. А тот ответил:
       – Ветер тоже один. Но он одновременно холодит тела, обдувает разгорячённые лица, раздувает костры и тушит свечу. …Что ты хотел, Хранимый?
       Истмах был удивлён такому вопросу и такому обращению, но он боялся, что Перевозчик сейчас уйдет, поэтому заговорил о том, что волновало его.
       – Ты знаешь Ату?
       Тот опустил глаза, кивнул, молчал.
       – Расскажи мне о ней. Чем больше я узнаю о ней, тем больше у меня вопросов. Я словно поднимаюсь по ступеням, каждый новый встреченный мной… человек, рассказывает мне ровно столько, чтоб побудить меня к новым вопросам и размышлениям. Что тебе о ней известно?
       – А тебе что до неё? Разве такая как она, станет помнить о тебе? Она прошла мимо? Или одарила взглядом? Забудь, забудь. И вспоминай лишь как прекрасное мгновение, что может подарить падающая звезда.
       – Я был с ней. – Упрямо повторил Истмах.
       – Она была с тобой…?
       – Силой.
       – И ты остался жив? А, ведь и правда, она ныне смертна. Смертна. Да, сколько раз я видел её на берегу, но она не ступила в мою лодку.
       – Разве так бывает?
       – Ата – не обычная смертная. Но…, Ата… Зачем ты спрашиваешь о ней? Что тебе до неё? Ты ведь потерял её?
       – Потерял.
       – Забудь. Ты больше не увидишь её, думаю.
       – Пусть. Но я хочу знать.
       – Это не к чему.
       – …Многие до тебя отвечали на мои вопросы. И ты, сделай милость, ответь. Ата… Было ли так, что ты причаливал к моему берегу?
       Перевозчик усмехнулся и насмешливо, согласно покачал головой.
       – …Но мы встретились только сейчас. Всё это время Ата помогала мне избежать смерти. Она снится мне, я слышу её голос, вижу её. Мне всё напоминает о ней. Всех своих женщин я невольно сравниваю с ней. И лишь только понимание того, что она осознанно выбрала не меня, заставляет меня удерживаться даже от мысли, что вновь могу взять её. Но я…уважаю ныне её выбор. Я люблю её…
       Он сказал, словно испугался.
       Перевозчик молчал, затем оглянулся, задумчиво накинул верёвку лодки на куст ракиты на берегу, присел на скамью.
       – Она – не такая как все. И не только люди. …Иные существа. Отчего? Не знаю. Она такова. Но Ата ныне слишком долго живёт среди людей. Жизнь за жизнью, она цепляется за людское своё, земное, воплощение. Она словно ищет оправдание самого существования людей. Но с каждым смертным бытием воля её гаснет, дух тает. Она пребывала во многих воплощениях. И вот ныне – она лишь земная женщина Ата, что вновь готова верить в существование среди людей добра, справедливости, любви…
       – Чем всё закончится?
       – Она умрёт. И не в очередной раз, а навсегда.
       – Когда?
       – Когда? – он задумчиво смотрел вдаль. – Ещё несколько земных жизней, если на то будет её добрая воля, и Ата не сможет более возродиться.
       – Отчего?
       – От того, что нет среди людей ни доброты, ни справедливости, ни любви. Ничто не питает её. Ничто не возрождает её слабеющий дух.
       – Но ведь это не правда! Есть и …
       – Есть? А разве капли росы способны напоить землю?
       – Отчего же роса? Дожди вполне для того пригодны. Ведь в нынешнем воплощении Ата нашла любовь. А доброта? Её мало, но …должна же она быть. Должна.
       – А сам-то ты справедлив?
       – Я? Так ведь я и не рядом с Атой. А что до справедливости, так…
       – …Ты хотел сказать «…где она вообще есть?» Да, это верно. Только деньги ныне правят миром: отбирают детей у матерей, заставляют людей умирать от голода и холода, решают, любить людям или нет. Всё решают деньги.
       Истмах молчал. Вроде и возразить хотелось, однако же, знал, что Перевозчик – прав. Хотя, не всегда сам Истмах судил по деньгам. Не раз вырывал глотку тем, кого считал повинным, всё равно, беден или богат виновный. Но это – также частная справедливость. А бывает ли она одна для всех? Можно ли строить замок из необожженной глины? Можно ли в основу корабля закладывать гнилое древо? Могут ли люди с гнилым сердцем творить справедливую жизнь? Где мерило правде? Где мерило всем людским чувствам и страстям? Как привести всё к единому целому? А зачем? Чтоб потом судить всех в один ряд? Разделить их на годных и негодных? Негодных – уничтожить. Но разве так бывает? Даже среди годных, в том же, или уже следующем поколении, появятся те, кому будут неугодны установленные законы. Или те, кто посчитает достижения отцов не постаментом, а лишь очередной ступенью. И куда приведёт та дорога…? Вся человеческая жизнь это борьба. Со свои страстями, против горестей или во имя радости, в том числе и для близких. Борьба. …Если дерево перестаёт расти – у него изгнивает сердцевина, его ветви сохнут, и путников в жаркий полдень оно уже не радует. Жизнь имеет начало и определённый конец. Важно, как человек сумеет прожить этот путь. Будет ли тихим омутом, в котором отразиться всё что происходило? Или утонут те, кто придёт к нему испить воды, утолить жажду…
       Было ли в чём Истмаху себя упрекнуть?
       Нет. Он твёрдо знал, что не мог. Каждый поступок выверен событиями и своевременными решениями. Ни за одно своё действие он не собирался попросить прощения. Был уверен, что сможет ответить, не струсив, за каждый поступок. Даже тогда, когда челн Перевозчика, всё же, причалит к его берегу.
       Истмах нерешительно посмотрел на Перевозчика:
       – ...скажи ещё, сделай милость. Я не могу понять. Я принёс ей очень много зла: боль, кровь её, страдания и слёзы… Отчего она помогает мне и ныне? Лишь мой разум рождает те видения или она…, может она…
       Перевозчик прямо смотрел на него:
       – Ата лишь подходила к берегу своей жизни, но не ступала в мой челн. Я не знаю.
       – Но смею ли я надеяться, что она не просто так помогает мне?
       – Решения твоего сердца туманит твой разум. Ты ведь давно для себя всё решил.
       – Но она счастлива. Я приносил ей только боль! Зачем она тревожит меня?! Зачем спасает!? – Он сжимал кулаки, злясь только на себя. Перевозчик удивленно смотрел на него:
       – Эмоции, человеческие эмоции… Скоро рассвет, человек. Ты ведь знаешь, что солнце – это хорошо. Лишь от тебя зависит, будет ли у тебя в жизни рассвет. Мне пора. Задай последний вопрос.
       …Мысли путались. Истмах молчал. Все его поиски ответов на вопросы были для него утомительны. Встречи с Атой, эти несколько лет – изматывали его. Он сравнивал своих женщин с ней. В своих поступках пытался ориентироваться на возможное мнение Аты…
       Посмотрел на Перевозчика. Низко поклонился.
       – Прости меня. Благодарю от всего сердца. Даже не задавая вопроса – я знаю на него ответ. Спасибо за науку. Век буду помнить.
       Перевозчик пронзительно на него посмотрел. Истмах вновь поклонился:
       – Вовек никому ничего не скажу.
       Перевозчик кивнул, оттолкнулся от берега веслом, и его лодка растворилась в предрассветной дымке, что стелилась от воды. Плеска почти не было слышно. Истмах оглянулся. Скоро должно было светать. Светать! Он поднял голову: светать! Он внезапно услышал, как вокруг него кипят звуки: вскрик иволги, резкий треск щурки, далёкий зов жаворонка, мерность цикадок, скрип сверчков, …квакают лягушки, жужжат комары; шумел тростник, какое-то большое животное неподалёку шумно пило воду, затем, внезапно, побежало сквозь кусты.
       Как-то разом Истмах, почти всем телом ощутил прилив бодрости, ум был ясен. Ему очень хотелось жить. Он должен быть решителен в своих делах – тысячи людей зависят от него и уповают на него. Они не увидят его колебаний. Он…, таков лишь для себя. Он много делал прежде. И много сделает впредь, только было бы время, только была бы рядом любимая женщина. Он слишком долго тянул. А времени мало, мало… бездна дел, миллионы просьб, сотни тысяч судеб, вот только бы хватил вдохов, только была бы сила в руках, и только были бы справедливыми его суждения. А для этого, всего-то нужно... И ведь он может. И должен. …До поры не трогал Омри Хасби, хотя тот был ярым сторонником короля Енрасема, и теперь не смирился с неизбежным. А Истмах – боялся…, боялся! Не самого Омри, не его войск, а лишь – осуждения Аты. Боялся разрушить её мирок.
       Истмах решительно шёл от реки…
       Да, пусть выбор есть всегда. Он помнил свою клятву, при новой встречи забрать Ату, как бы ни сложились обстоятельства. И он сделает то. Не специально. Он не искал той встречи. Но судьба упорно, упорно указывает ему на Гистаму, что на реке Делуй.
       Истмах повернулся лицом на восток, почти крикнул:
       – Если не должно мне попасть в Гистаму – пусть паду я на этом пути! Но если могу хоть чем-нибудь порадовать Ату – я возьму эту крепость! Пусть сама Судьба ведёт меня!
       …Я оглянулся на реку. Мы поднялись по склону, и теперь тростник не заслонял воды. Там, примерно на середине реки, всё ещё в клубах утреннего тумана, смутно темнела недвижимая фигура в лодке. Казалось, стоящий в ней, прислушивался.
                148
       …Спустя несколько недель Истмах выступил против Серевы Большого, что бросил вызов королю Плухарю. Конечно же, соратников у Плухаря много, однако, как самый опытный – именно Истмах был вызван на подмогу. И он вышел на бой. Это была не первая, да наверно и не последняя его битва. Выигранная битва.
       Серева бежал так скоро, что даже не остановился на пути в замке своего приспешника Омри Хасби. У Истмаха был приказ короля – покарать неверных подданных. Дорога Истмаха лежала в Гистаму. Хм, почему-то, при одной мысли о том, что он приближается к Ате, в прямом смысле этого слова – вызывали у Истмаха панику, такую, когда пересыхает во рту, кружится голова, нечем дышать. Он словно не смел переступить границы Гистамы. Однако же…, чем ближе он подъезжал, тем больше побеждало то безумное чувство, которое порой бывает у…, наверно покинутых собак, которых, желая от них избавиться, хозяева выбрасывают далеко от дома. И голодное, изможденное животное бежит к дому, к тому человеку, который был…, был Хозяином – справедливым, даже праведным…, самым лучшим. А никто не ждёт ту собаку, затем и выкинули: от нужды ли или по черствости? Как понять то? Как принять чувство, что ты, безродный пёс, Истмах, не нужен той, к которой стремится твоя душа, той, которая олицетворяет уют, тепло, ласку. Ты не трус, Истмах, боящийся переступить порог, ты глупый, покинутый безродный пёс…
                149
       …Да, эти три года, без сомнений, изменили её.
       Она осталась стройной. И раньше не умела гнуть спину, хоть и не поднимала, порой, взора. Жила, подставляя лицо ветрам, вопреки всему.
       …Но ныне это, скорее, была осанка вызова, колкости, так будто любое из действий, слов того, кто рядом – она воспримет словно атаку. Она не делала лишних движений, казалось, только взглядом следит за движениями захватчиков. Её, золотистого цвета, глаза, на неподвижной маске лица, под тонкими прямыми чёрными бровями смотрелись с необычной суровостью. Сжатые теперь губы, будто бы, стали со временем тоньше. Нет, они просто плотно, с усилием, стиснуты. Лицо потеряло детское выражение, коим отличалось в прежние времена. Фигура стала тоньше, …но снова нет – просто исчезли контуры, присущие молодой девичьей фигуре, и заострился нос, шея стала тоньше, чётче обозначились ключицы, грудь и талия были затянуты в строгий контур тёмного платья, на изящных руках проступали вены, пальцы исхудали.
       Да, эти три года, без сомнений, изменили её.
       Удивительно, но Истмах не смог себе позволить долго рассматривать Ату. Однако же, отведя взгляд, помнил всё. Все черты её, казалось, ставшего чужим за эти годы, лица. Он помнил, что ещё во времена их былого знакомства у неё обозначились морщинки вокруг глаз. У такого радостного человека как она – не удивительно. Но сейчас их не было. Он помнил, как изумлённо образовывались морщинки над бровями, когда она узнавала то, что её поражало. Сейчас он рассмотрел лишь морщины разочарования – от крыльев носа до губ. Когда она заговорила, тихо, словно прислушиваясь к собственному голосу, точно бы выверяя каждое слово и сглаживая тон, лицо казалось безмятежным, но он рассмотрел морщинки и от наружных краёв глаз. Ей было плохо здесь. Но он помнил всё.
       И даже если бы всего этого не было...
       Даже если бы его встретила радостная ватага её детишек, он знал, как поступит. Эта уверенность крепла в нём не один день, не один месяц. Казалось, все эти, такие долгие лета и зимы, осени и вёсны, он жил с мыслью об этом дне. Он готовился к нему. Ныне этот день наступил. И войдя на шаг в это мгновение, он понимал разумом, что не отступит во «вчера». Он себе этого не позволит сам. С возрастом, хотя какие это годы..., к нему пришло понимание, что не всё в этом мире можно исправить. Теперь казалось возможным доподлинно установить, что из сегодняшнего останется для него важным и в будущем. Кроме того, он помнил клятву, что дал Ате более трёх лет тому назад. И сейчас осознал, что до последнего слова готов её выполнить. Несмотря на то, что узнал о ней за эти годы. Даже если его первый поцелуй обозначит его последний вздох из-за её неприятия, вражды, как обещала она.
       …Не всё мне нравилось в нём. Но я знал, что его решения, почти все, – выверены временем и опытом. Он не был легковерным мальчишкой. Отвечал за свои поступки. Будет верно…, я уважал его за характер. Что ж, оглядываясь в его прошлое, я понимал, что это – лучший характер, что в тех условиях мог сформироваться. Конечно, не только моя в том заслуга. Но из плохой глины нельзя сотворить шедевр. Да, я уважал его, уважал его решения. И я не буду ныне вмешиваться в то, что он определит. Я попытался это выразить так, чтоб это стало ясно Хранителю Аты. Меня удивило, что он лишь поднял брови и развёл руками, принимая то…
       Истмах сел в кресло у стола, и спросил Дамена, что первым вошёл в замок, а, следовательно, уже считался комендантом замка.
       – Где Омри?
       – Он с семьёй – бежал, так мне сказали эти слуги.
       Истмах поднял брови:
       – С семьёй? Но здесь его жена!
       Теперь время удивиться пришло для Дамена, он оглянулся в сторону слуг. От его взгляда Ата, подняв голову, сделала два шага вперёд. Истмах повернул голову и теперь также смотрел на неё. Смотрел, но, казалось, не видел. Перед его глазами стояла не эта повзрослевшая Ата, теперь походившая на множество иных, обременённых семейной жизнью, женщин. Как в нескольких словах то выразить? Обречённость? О, нет. В глазах замужних женщин, порой, видится не обречённость. Лишь пустота. С какой вступает в новый день внезапно ослепший человек, зная, что солнца ему больше не видеть. С какой ступает человек с обрыва, лишь по инерции делая ещё несколько шагов в воздухе. С пустотой, что никогда не взрастит проростков новых чувств, что были порожденьем света, радости и счастья. Когда не хочется любить.
       …Нет, я знаю, он видел худенькую девушку, стройную, изящную, с лучистыми глазами. Ту, которая так часто снилась ему, ту, что приходила, порой, в минуты его отчаянья.
       А для Дамена, она была всего лишь ускользающей нитью от клубка проблем.
       – Где твой муж, Хасби?
       Ата говорила тихо, но твёрдо, смотрела прямо перед собой, не оглядываясь на слуг, не ища их поддержки, не поглядывая испуганно на новых хозяев крепости, почитай, всей жизни этого ограниченного мирка:
       – Я не знаю, он бежал.
       – Крепость окружена, выхода из неё не было!
       – В замке есть потайные ходы.
       Разговор прервали. Несколько воинов вталкивали в зал пятерых человек – одного мужчину и четырёх женщин разных возрастов. Все они были одеты достаточно скромно, выглядели перепуганными.
       – Вот, мы их нашли в подземелье. Думали, может, что есть из сокровищ, а там вот эта голытьба.
       Ата лишь мельком взглянула в сторону пришедших, опустила голову и отвернулась. Истмах отметил это. Встал. Подошёл к испуганным пленникам, смерил взглядом каждого.
       Крепко сбитый мужчина, достаточно обрюзгший дабы не увидеть в нём прислугу. Однако он был…, может, не красив, но хорош той благородностью черт, что иногда достаются по наследству, казалось бы, даже самым недостойным представителям знатных родов. На вид ему было до тридцати, неровная щетина, неопрятные волосы разной длины явно служили ранее для того, чтоб скрывать залысину. На его лице выступили капельки пота, он старался оттирать их рукавом, но те, всё равно, скатывались по вискам, щекам, одна капелька висела на носу. Мужчина был ниже Истмаха, холёный, с хорошим брюшком, он всё время пытался прятать руки. Почему-то Истмаху подумалось: «он не привык носить меч». И, правда, руки мужчины не искали на поясе оружия – непроизвольные движения, что подчас выдают сильные, безудержные натуры.
       Одна женщина была похожа на мужчину, но гораздо старше его по возрасту. У неё был низкий лоб, безупречная осанка, отличная фигура, презрительно поджаты губы, но сильный, почти мужской подбородок. «Породистая, эта никогда не гнула спину». Ещё две женщины казались одного возраста, довольно молодые. На их лицах было много краски, не в меру выделены брови и губы. Это заставляло глаз чаще останавливаться на их лицах. В погоне за красотой, они уродовали себя… «Шавки» – вновь подумалось Истмаху. А вот последняя женщина – заслуживала внимания. Она казалась старше девушек: Истмах рассмотрел характерные возрастные морщины, однако же – она весьма молодилась. Пожалуй, она была красива: широкие скулы, брови – тонкой дугой, высокий лоб и убранные волосы выдавали женщину, что привыкла следить за собой. …Душа подростка в теле старухи…? Нет, она, конечно же, не старуха…, одна из тех, кто панически боится стареть… Женщина. Едва повернула лицо и смотрела на Истмаха пристально, губы её дрогнули в чуть уловимой улыбке, она глубоко вздохнула и брови – поползли вверх, лукаво выдавая изумление. Полные груди колыхались под несуразным платьем прислуги. Не тонкая талия, однако же, приятно граничила округлости бёдер и груди. Холёные белые руки дотронулись до локона, теперь уже не только уголки губ выказывали улыбку, на щеках наметились кокетливые ямки.
       Истмах повернулся к Ате. Она не поднимала головы, щёки залил румянец, губы были сжаты.
       – Ата! – Он отметил, как она вздрогнула. – Ата, кто эти люди?
       Она сильно вдохнула, и губы её задрожали – она не решалась ответить.
       – Ата, я приказываю тебе говорить! Ты ведь не забыла, кто я?!
       В те минуты, будто и не было того единства их душ, которое, как мне казалось, выдумало подсознание Истмаха. Когда так часто Ата являлась ему, подсказывая, спасая от опасностей, а порой, и просто – поговорить? Истмах вёл себя так, словно не целовал и не обнимал её призрачное тело ночами. Она смотрела на него так, словно рассталась с хозяином давным-давно, три года прошло с тех пор.
       …Я не мог того понять. Но мог объяснить. Истмах не смел всего поведать окружающим, не мог открыться. И… мне казалось, я конечно же не мог того знать, я не был Хранителем Аты, но мне чудилось, что за её безразличием, судя по лику её Хранителя, скрывалась надежда. Она была, словно маленькое семя, прикрытое прошлогодними листьями, поломанными ветвями и грязным весенним снегом. Маленькое семечко нежной и любящей души. Мог ли я ошибаться? Может, под мёртвым покровом лет скрадывалась лишь мёртвая пустая оболочка орешка?
       …Но я не сказал того Истмаху. Поскольку, глядя на неё, на её состояние, я отдавал себе отчёт в том, что вполне мог ошибаться. Даже опыт, порой, не спасает от ошибок…
       – Это…, это …господин Омри Хасби и его семья.
       Едва она это произнесла, как Омри мгновенно, несмотря на свои габариты, ринулся к ней:
       – Ах ты тварь!
       Истмах, стоявший на линии между ним и Атой, успел его опрокинуть. Ата сжалась и отшатнулась, будто её ударили. Истмах заметил и это.
       – Ата! Кто эти женщины?
       Она выпрямилась, но молчала, со страхом глядя на встающего Хасби.
       – Ата! Я приказываю тебе говорить!
       Она смотрела в его сторону, но не в глаза. Лицо, сейчас выглядело осунувшимся и очень серьёзным, глаза были темны и очень уставшие. Тихо сказала:
       – Я не буду больше говорить…
       Истмах смотрел на неё ещё некоторое время, а затем отвернулся. Я чувствовал, что ему не хотелось ломать её. Особенно на виду у этой зажравшейся знати. Он подошёл к Хасби и громко, так, что в голосе чувствовалась металлическая твёрдость, уведомил:
       – Я, за твои подлые действия изменника и подстрекателя, разжигателя смуты, сниму с тебя шкуру, прикажу отрубить тебе руки и ноги, зажарю на городской площади на глазах у толпы твоих бывших подданных. – И вкрадчиво добавил: – …А могу оставить тебе жизнь, если ты сейчас же расскажешь мне, кто эти женщины.
       Родовитый Омри Хасби икнул:
       – Это – моя мать, вдовствующая госпожа Яромила Хасби, это – две мои сестры: Светослава и Игрима, а это Миладия – моя любимая женщина.
       Истмах едва повернулся к Ате и наблюдал за ней – она склонила голову на бок и старалась незаметно оттирать слёзы. На её запястьях отчётливо виднелись тёмно-синие продолговатые следы.
       – Любимая женщина? Но разве твоя жена не Ата из рода Соломещ?
       – …Ты мужчина, ты должен меня понять. – Омри поспешно сделал шаг к Истмаху. Его глаза загорелись, расширились, говорил он пылко, сжимая кулаки, словно и не грозила ему опасность. Словно, только от одного упоминания имени возлюбленной, исчезли все его невзгоды. Невольно, сравнивая своё состояние с возбуждением Омри, словно упрекая себя за проявленную сейчас к Ате холодность, Истмах нахмурился. Омри, казалось, и не заметил этого. Он был, словно одержим, говорил, заискивая и криво улыбаясь. Вот только Истмах так и не понял – перед кем пресмыкался Омри: перед самим Истмахом, или это было подобострастное неистовство от желания выказать свою преданность возлюбленной.
       – …Когда встречаешь настоящую женщину, всё иное теряет смысл, а эта холодная, тощая бесплодная скотина – только считается моей женой, всё не было оказии её удавить!
       Истмах внезапно сказал то, что давно хотел констатировать:
       – Значит, ты не будешь возражать, если я заберу твою жену, Ату себе?
       Омри поднял удивлённый взгляд на Истмаха:
       – Возражать? Ты не знаешь, о чём просишь! О, нет! Только оставь мне жизнь и можешь с ней делать всё что угодно!
       – Я… не прошу. Я оставлю тебе жизнь при одном условии…
       – Я готов!
       Истмах остановил его слова жестом. Сам ступил к Дамену и тихо отдал ему приказ. Тот поклонился и спешно вышел.
       …Я не оправдываю Истмаха. Знаю его многие личины. Но в…, хотел сказать «те» времена. Нет, времена всегда одинаковые. Есть только пелена, что прикрывает звериную суть Человека, его желания и дела. …Во все времена, дабы обладать чем-либо, будь то женщина или простая безделушка, нужно доказать свои права на него. Это либо деньги или чек. Либо… – о, в отношении женщины – широкий спектр способов… Он знал, что по законам, женщина не имеет права выбора лишь тогда, когда она оказывается несвободной. А давать ныне Ате право выбора Истмах очень боялся. Он не был на то готов ни при каких обстоятельствах. Он не плохой человек, и его любовь, а мне казалось, что его чувство больше походило на любовь, чем у многих мужчин «того»… снова «того»… времени.
       Истмах повернулся к Ате:
       – Ты возражаешь?
       – Всё равно.
       – Ты хочешь за кого-нибудь просить?
       Лишь на мгновение в её глазах вспыхнула жалость, но она тихо сказала «нет».
       – И всё же?
       – Если можно – не трогайте прислугу. Они – неплохие люди…
       Истмах ничего не ответил, отвернулся и обратил внимание на воинов, что входили в зал. Одним был Дамен. Три – достаточно молодые и четвёртый – в возрасте.
       Дамен поклонился:
       – Это лучшие воины, что сегодня проявили себя. Их, конечно, больше, но мне показали этих…
       Истмах, молча, остановил его речь.
       ..Хранители женщин безмолвствовали. Они предвидели участь своих Подопечных. А мне – сказать было нечего. Во времена смуты – и не такое случалось.
       А мне – счастливилось…
       Истмах повернулся к Омри:
       – Если ты сейчас не проронишь ни слова, согласишься с моими словами, я обещаю, что оставлю жизнь вам, всем пятерым. Но если лично ты, Хасби, воспротивишься моему решению, ты умрёшь первым.
       Обращаясь к своим воинам, он, косо улыбаясь, сказал:
       – Мне рекомендовали вас, как самых храбрых и преданных. Награда вам должна быть соответствующей. Каждый из вас получит по двадцать золотых, кроме того, дарую вам каждому – по рабыне, самой знатной, что были нами пленены сегодня. – Широким жестом он показал в сторону четверых родственниц Хасби. Тот икнул и поспешил зажать себе рот ладонью. Но в наступившей тишине этот звук прозвучал как пощёчина.
       Почему Подопечный принял такое малопонятное и любопытное решение? Мне подумалось, что в угоду гордыне Аты. Чтоб задобрить? Хотя... С другой стороны, он её знал неплохо, и потому не мог думать, что теперешняя их участь порадует её. Скорее то была гордыня самого Истмаха – он, выходец из бедной семьи, ныне решал участь тех, кто стоял изначально выше его по положению, кто был знатнее. Что поделать? Разве нередко гнусные поступки накладываются на добрые, слой за слоем, и в результате формируется личность. И даже достаточно положительная. Или посредственная? Мало ли таких?
       Позже, наблюдая за Подопечным, я пришёл к выводу, что то – порыв, своего рода – виденье справедливости, или мести за свои униженные чувства. Что он намеревался увидеть? Всё такую же живую и прекрасную Ату, с изумительными золотыми глазами, добрую и весёлую, неунывающую? Прошло много времени. Да, я помню, за это время, в его сознание не раз приходили мысли о том, что она могла растратить свою неугомонность, располнеть, подурнеть, поглупеть, обзавестись кучей детей. Но это была бы всё та же Ата. А Хасби, со своей кликой, раздавили воспоминания Истмаха. Уничтожили идеал, к которому он стремился. Даже нет, – на который равнялся Истмах. Он бы сам – никогда не смог дотянуться до уровня её доброго сердца и лучистой улыбки. Он шёл к тому, он желал того. И вот – конец пути. А его пристанище – пусто и обезображено, свет не горит в окошке, и дверь сорвана с петель. Кругом – только запустение, и в уголке – печальная, ослабленная душа той, которую он прежде желал, той, которую он и ныне любил.
       …Хотя, признаюсь, сейчас он, в своём решении, действовал ради себя. Даже теперь едкое «моё» перевешивало тёплоё «для тебя»…
       Он и ныне, видя всё то, не мог отказаться от Аты. Хотя…, первым порывом каждого, кто видит беду близкого человека, всегда есть посыл: «Я смогу помочь», «Я помогу», «Любыми силами».
       Но отвлекаясь на пути к повседневности, не каждому дано влачить, образно, тот камень на гору. Порой, души близких уже мертвы и вернуть прежнее в отношениях бывает не легче, чем определить камень на гору для Сизифа. Я видел, что Истмах искренне желает вернуть жизнелюбие этой мёртвой душе. Но…, я не верил в такую возможность. Не то, чтоб я не видел в Истмахе тот потенциал. Он многие, очень многие дела доводил до логического завершения. Но глядя на этот, ныне кажущийся погибшим, цветок, я понимал, что и сам Истмах со временем разувериться, ожесточиться. Мне казалось, что попытками воскресить душу Аты, он надорвёт свою. …Одно дело шагать по дороге, надеясь на встречу, а иное – остановиться у обрыва. Можно ли будет возвести мост? Я видел Ату. Я видел глаза её Хранителя. Я не надеялся, что в душе этой девочки ещё тлеет огонёк веры и доброты. Но сколько их, таких теней блуждает ныне по свету? Живут тихо, спокойно, никого не трогая. …ничего не созидая, ничему не радуясь и никого не радуя. Мне казалось, что ныне Ата – пуста, что её нрав не переродился даже в кислый уксус ехидства, сарказма, злобы.
       Я попытался то сказать Истмаху. И на мгновение он замер, рассматривая Ату, но затем – отрезал:
       – Всех убрать! Награжденным выдать золото. И смотрите же – за этих, он широким жестом указал на теперь уже бывших знатных красавиц – отвечаете головой! За них лично беспокоится Омри Хасби! Его забрать и выставить на площади, да…, приковать. Пусть народ посмотрит. Затем – в тюрьму. Домен! За его безопасность – отвечаешь. Прислугу не трогать! Оставишь в замке. Проследи, чтоб воины – не буянили в городе. Я сегодня же к вечеру – уезжаю. Хочу догнать Сереву Большого.
       Тише, сквозь зубы, добавил:
       – …собрать Ату. Поедет со мной.
       Всё было исполнено.
       Двинулись налегке, в шесть сотен воинов. Всего около десятка крепких рабов для обеспечения самого необходимого. До полуночи преодолели сравнительно большое расстояние. Ближе к этому времени Истмах приказал выслать дозоры. По двое распределили около полусотни воинов по всему периметру и, не зажигая костров, оставшиеся определялись по-походному на ночлег.
       Истмаху был поставлен небольшой шатёр. Он приказал доставить Ату.
       Едва приведя её, воин ретировался, заправив полы шатра. Сквозь плотную ткань свет от небольшого камелька не проникал наружу. Ата была одета просто: добротная рубашка, но довольно грубого полотна, куртка из хорошо выдубленной кожи, с несколькими рядами железных пластин, на манер защитных, неширокие штаны простого сукна, мягкие сапожки, недлинный пояс – всего в два оборота.
       Ата стояла. Истмах вспоминал.
       Сегодня, перед тем, как тронуться в путь он приметил, что Ата, полностью собравшись, сидела на ступенях замка. Не озираясь на суматоху вокруг, на то, что кто-то постоянно кого-то окликал – она сидела, ссутулившись, положив раскрытые ладони на согнутые колени. Просто сидела. Неподвижно, с остановившимся взглядом. Её не интересовала горячка сборов. Ни тени чувств не пробежало по лицу, веки были неподвижны, губы – плотно сомкнуты. Ей не с кем было прощаться...
       Ей не с чем было прощаться. …Истмах не помнил, чтоб она прежде сутулилась.
       Она была мертва.
       Почти не обращая внимания на кутерьму сборов тогда, отрываясь лишь на то, чтоб отдать команду, Истмах наблюдал за Атой. И позже, когда они уже тронулись в путь, исподволь, несколько раз, он останавливал взгляд на единственной всаднице в отряде. Она ехала, сутулясь, крепко прижав локти к бокам, мерно двигалась в такт движениям лошади, не понукала, не натягивала поводья. Маска её лица – не менялась. Она не улыбалась, не грустила, не щурилась от солнца, не подставляла лица встречному ветру.
       Неужели существо внутри тела Аты умерло? Или смирилось и ушло? Осталась лишь телесная оболочка смертной женщины?
       …Когда остановились на ночлег – она безучастно спешилась, села под деревом, чтоб никому не мешать. Сидела спокойно, но была ли спокойна? Рядом всхрапнул и встал на дыбы конь, его пытался удержать молодой нерасторопный воин, а Ата – даже не подняла головы, не поворотилась. Она была недвижима, как будто всё в этом мире потеряло всякий смысл. Как будто даже созерцание его не дарило удовлетворения дневным размышлениям, подпитываемым обычным женским любопытством. Была ли Ата спокойна? О нет, в тот момент она была глубоко в себе. Как будто выходить, даже выглядывать душе из хрупкого тела, даже повести плечом, повернуть голову или двинуть рукой – означало выдать себя, выказать укромный схрон злобным и мстительным врагам. …Её – не было.
       А сейчас, в шатре, перед сном…, о чём он думал, глядя на ту, к которой стремился, которая ему не раз снилась, которой он грезил, сравнивая с любой встреченной женщиной? И та, рядом с которой любая другая – казалась лишь блеклой тенью? …Постарела ли она? …А что изменится, даже если и постарела? Ну что он сделает, если действительно окажется, что добрая душа Аты – умерла? Она никогда больше не будет смеяться, она больше никогда не озарит хмурый вечер светом своих глаз, не растопит ледяное сердце недруга своей добротой? Не согреет прикосновением нежных рук? Нужна ли такая ноша Истмаху? Как скоро ему надоест эта её безликая маска? Как долго он, обнимая эту замершую красоту, будет вспоминать о её былом огне? Почему она такая? На неё так действует разлука с мужем? О, нет. Истмах помнил, как она съежилась, когда Омри ступил к ней шаг. Помнил, какими словами говорил о ней Омри. Но может, то ситуация, когда зависимая женская душа не могла расстаться с деспотом? Как верная тщедушная жена измождённым телом защищает мужа-тирана? Действительно ли Ата зависима от своего мужа? Унижалась его жалостью, явной брезгливостью, жаждала его ласки сквозь серую пелену презрения? Нет! Истмах был совершенно точно убеждён, что нет. Нет! Ата была не такая! Здесь – что-то другое. Другое…
       Он помнил всё. Помнил и старушку из леса. И старика-Прорицателя. И юношу-Лешего. И девчушку с погоста. И Путника. И Перевозчика. Он помнил всё, что они ему говорили. Сейчас в этой реальности земных страданий и смертей то казалось сказкой, вымыслом. Но он слишком много знал. Знал, что своими действиями может лишь усугубить ситуацию Аты, может приблизить её смерть от боли, несправедливости и унижений. Обид… Пренебрежения...
       …Но я ведал, что он не может совладать с собой. Ныне он не мог подавить в себе обыкновенного мужчину, даже не мужчину, а мужика, который подобен ребёнку, что не может остановиться и ломает ветку, дотягиваясь до яблока. О котором мечтал долгими зимними вечерами, холодной весной. Я видел и думал, что поведение, поступки Истмаха станут для Аты – последней каплей. Какова бы она не была – даже колодец с самой чистой водой имеет дно. А колодец души Аты достаточно вычёрпывали. Плевали в него. Но Истмах не мог остановиться. Я размышлял, стоит ли вмешиваться. Порой так бывает, что иной Хранитель просит. Порой. Но Хранитель Аты – молчал. Молчал. Он был очень…, его взгляд был уставшим, и не просто уставшим, а безмерно уставшим, плечи – сутулы, руки висели плетями вдоль тела. Он устал. Устал. Но – молчал. Хранил ли он Ату все её земные жизни? Он молчал. А я – не остановил Истмаха. Мне было ныне за него совестно.
       Истмах очень хотел спать, но сердце гулко стучало в груди.
       …Мне всё то было не нужно. Я вышел. Вышел и Хранитель Аты. Но я знал, что происходило. И он знал…
       Истмах встал позади Аты. Не потому что боялся глядеть в глаза, в потому что стоя за её спиной, ему казалось, он может… отсечь всё плохое, что было в её жизни? Она – не двинулась, молчала.
       – Ты помнишь?
       Она едва повернула голову, кивнула.
       – Я не искал специально этой встречи. Но так вышло. И я, что бы ни случилось, каковы бы сейчас не были твои слова – не отступлю. Я прежде был наказан за свою гордыню осознанием, что никогда тебя не увижу. Я не посмел тогда оставить себе чужое. Но я счастлив, что судьба вновь поворотила меня к тебе. Я вновь нашёл то, что мне не принадлежит, и больше никому и никогда не верну того. Я… не отступлю.
       Она равнодушно сказала:
       – Я помню вашу клятву. И знаю, что вашего умысла здесь нет. Так распорядилась судьба – признаю ваше право. С моей стороны не будет преграды.
       Он поспешно снял свою рубашку, спокойно потянул её куртку, снял, но потом остановился. Не то чтоб он не решался снять её рубашку. Но медлил. Он обнял сзади и замер. Вспоминал всё то, что было, и не решался прервать этот миг. А ведь сколько раз во снах она виделась ему: молодая, манящая. Она никогда не переставала его манить, хоть и выглядела безрадостно. …И он так долго ждал этого подарка судьбы, что теперь, наверно, не решался разорвать упаковку того дара….
       – Я не отступлю… – Он решительно поднял её на руки и понёс к ложу. Раздел, но вновь остановился. Он помнил её, помнил всё. Она теперь – ничуть не изменилась. Шея – оставалась всё такой же изящной, кожа – нежной, грудь – высокой, талия – тонкой, ноги – стройными. Ему нравилось, что и как прежде, осталась её стыдливость. Нравилось, как она, всё же, и, несмотря ни на что – краснела, когда он пальцами едва касался её кожи.
       Но вот…, при едва заметном свете камелька он коснулся косого шрама на её животе, у бедра, как будто внезапно что-то вспомнив, скоро посмотрел и остановился взглядом на груди, где виднелся бледный шрам. Словно стрела её ранила прежде. Он спросил:
       – Откуда это?
       Ата едва промолвила:
       – Не помню. – Истмах долго посмотрел на неё, но ничего не сказал.
       …Знал ли я ещё мужчину, который страстно желая, бредя чувством собственности к женщине, не взял её, дабы не ломать? Знал. Но Истмахом в тот вечер был изумлён. Он никогда не казался мне сентиментальным. Хоть и грубым солдафоном его нельзя назвать. Но я не ожидал от него этого – всю ночь ласкать, но не тронуть. В полудрёме, движениями пальцев, вспоминать все изгибы, гореть, но лишь – раздувать пламя, целовать, но лишь согревать дыханьем. И он был рад, когда она успокоилась и перестала быть скованной, он был рад отсутствию немого, ненавидящего протеста, он был рад, что в свете камелька её глаза блеснули золотым светом, и он был счастлив, когда успокоенная его ласками она уснула.
       Утром собираясь, он молчал. Пока собирали шатёр и ей в руки сунули куски хлеба и сыра, он спокойно отдавал приказы. Но когда она собиралась садиться на коня, подошёл сзади вплотную и сказал:
       – Если останусь жив сегодня, следующей ночью я не буду так терпелив. – Он положил свою ладонь на её руку и глухо добавил: – Молись, чтоб я погиб сегодня.
       …Реалии жизни. Существенно приукрашенные бардами, поэтами, писателями, романтические отношения мужчины и женщины никогда не отличались особой щепетильностью. Прекрасные дамы и их верные рыцари всегда остаются несколько в стороне от обыденности жизни, с её похотливостью, чувством собственности, меркантильностью. Да, прекрасно, что о верной, тихо воздыхающей любви много говорят – будет на что, и на кого ровняться пылким подросткам. А ведь даже убийство соперника часто обыгрывается, как благородный поступок. …Верно и в литературе, как в истории человечества, все сюжеты зависят от настроения и моральных ценностей автора.
       Истмах был всего лишь порождением своей эпохи. Но далеко не самым худшим….
       …Выехали они сразу после восхода солнца, двигались – около двух-трёх часов. В это время к Истмаху прибыл запыхавшийся гонец и сообщил, что отряд Серевы Большого находится неподалёку – заканчивает переправляться на противоположный берег небольшой степной речки Самаги, притока реки Делуй.
       Истмах приказал остановиться всем, а сам, в сопровождении Хогарта и ещё одного воина – поспешил смотреть на переправу. Когда они залегли в кустарнике на высоком берегу реки, то видели, что почти все отряды Серевы – уже переправились, и сейчас отдыхали. Речка была не глубока, но широкая, заболоченная, извилистая. Много сил на неё не потратишь, но порядком замараешься и потеряешь время. У Серевы было больше людей – до тысячи, но многие были обременены: отступать-то отступали, но уж больно хотелось напоследок обогатиться.
       Истмах, казалось, увидел всё. Приказал возвращаться. Коротко отдавал приказы командирам:
       – Малик! Тебе – пятьдесят воинов! Когда тень от этого дерева достигнет этого камня, спрячьте оружие, как хотите, …спрячьте, но вы должны выйти на берег реки вон у той излучины. Вы изображаете уставший отряд с большим количеством раненых. Ты – привлечёшь их внимание.
       – Хогарт! Тебе – сто…, сто пятьдесят конников. Когда часть войска Серевы переправится на этот берег – но не более трёхсот, трёхсот пятидесяти – нападайте! Малик – поможет. Определи около десятка лучников – они должны расстрелять в воде тех, кто ещё будет переправляться последними. Пусть таким образом отделят тех, кто переправился от тех, кто останется на том берегу. Десятку хороших лучников под силу расстрелять до пятидесяти пловцов. Я – поднимусь выше по реке, тут дорога хорошая, по берегу – немного будет, и переправу осилю скоро. Как раз, чтоб вы успели развернуться. Всё! Выполнять!
       Хогарт остановил его рукой, придержав локоть:
       – А если они не станут переправляться? Тебе одному с ними не справиться на том берегу?
       Истмах, нахмурившись, произнёс:
       – Они должны уничтожить отряд, что вышел на их след: уставшие и раненные – хорошая приманка. Серева знает, что я пойду за ним быстро и он, наверняка, попытается этот след обрубить. Ну, а если он не станет того делать, значит я его не знаю и он меня – удивит. Разбираться буду после. В крайнем случае, если он пойдёт дальше, подожду вашей переправы, и тогда будем нападать малыми отрядами…
       – Что, используешь тактику степняков?
       – Почему бы и нет. Всё!
       Малик поклонился, но окликнул Истмаха:
       – А что делать с рабами?
       – …Пусть изображают раненых! …Кроме Аты! Она не должна попасть на поле боя! Отвечаешь за неё головой!
       Малик вновь поклонился, но про себя добавить:
       – Проще оставить голову здесь…
       …Истмах недаром был хорошим командиром, всё случилось, как он и предвидел. Часть воинов Серевы начали переправу, но выше, ближе к отряду самого Истмаха. Они разминулись чудом. Скрытно попытались переправиться около двухсот-трёхсот человек. Когда неприятель попытался напасть на отряд Малика – сзади ударили воины Хогарта, около десятка лучников засели на берегу, расстреливая оставшихся переправляющихся. Всё бы хорошо, но Хогарт – замешкал, и основной удар пришёлся по малочисленному отряду Малика – те отбивались, как могли. В отряде Серевы на противоположном берегу началась паника, когда на них обрушился лично Истмах. Ему помогало то, что на переправу пошли самые сильные и выносливые воины Серевы. Хотя, конечно, из-за многочисленности неприятеля, Истмаху пришлось туго. Этим дроблением Истмах добился перевеса за счёт внезапности и смелости своих воинов. Однако сеча была сильной. …Его ранения не были смертельны.
       …Прежде чем вновь переправляться, Истмах распорядился добить раненных врагов. Те, кто сдались в плен и могли выполнять работу – были взяты в качестве рабов, и они же вновь переправляли награбленное добро через реку. Всех своих раненных Истмах приказал доставить со всеми предосторожностями – справились только, когда солнце катилось к закату.
       Сам Истмах шёл одним из последних. Его встретил лишь Хогарт, Малик был убит. Истмах узнавал о количестве убитых, раненых, распорядился перенести временный лагерь выше по реке. Ему не хотелось ночевать там, куда вскоре слетятся падальщики. Раненых было много, поэтому далеко решили не нести – поднялись вверх лишь, примерно, на полверсты.
       Он отдавал распоряжения, все были уставшими. И в самый разгар этих событий рукав Истмаха тронул Хогарт:
       – …Знаешь, Истмах, умерших было бы больше, но эта Ата – она уже в первые минуты наступившего затишья, ринулась перевязывать раненых. Она многих спасла.
       Истмах поднял на него голову, пристально посмотрел на него, а затем начал искать взглядом Ату. Она сидела около очередного раненого и перевязывала, но безучастно, не меняя выражения лица. Истмах её негромко окликнул:
       – Ата!
       Ему очень хотелось, чтоб она знала, что он – жив. Хотел, ноне, на её лице увидеть хоть тень той улыбки, свет которой его порой грел по ночам все прошедшие годы.
       Но она лишь едва взглянула в его сторону, нагнула голову, сосредоточенно заканчивая перевязку.
       – …Истмах, знаешь, молодой Элизар погиб.
       Истмах оторвался от своих мыслей и с болью окинул ряд накрытых плащами тел. Промолчал.
       – …Он был ещё жив, когда к нему кинулась эта Ата. Она хотела было перевязывать его, но у него был распорот живот и он плакал. Я хотел прикончить его, прекратить его страдания, – Хогарт распалялся, – но она не позволила. Обняла его голову и словно бы убаюкивала. Она тихо пела ему колыбельную, он плакал, а она – вытирала ему слёзы и, гладя волосы – едва…, словно светом озаряла она его бледное лицо, будто улыбалась. Отпустила его руку, только когда он умер. Я тогда упрекнул её, что, дескать, если бы я умертвил его – он умер бы как мужчина, а так – издох как плаксивая женщина. Но она подняла на меня свои глаза и так посмотрела, что мне стало стыдно. Сказала: «он умер как человек». Истмах, ты знаешь, я тоже хочу умереть вот так, чтоб в последнюю минуту чувствовать запах женщины, голос и руку матери, а ведь Элизар перед смертью, в агонии, называл её мамой. Она…. Я ведь, поначалу, приказал не пускать её туда, но она зло…, я не видел такого болезненно озлобленного взгляда у женщины…, она схватила меня за куртку и начала трясти, почти плача: «Там раненные, им нужна помощь, там раненные!». Истмах, ты знаешь, я начинаю бояться её! Она…
       Истмах махнул рукой и отошёл – осматривал поле битвы, смотрел, как собираются воины, как подбирают раненых. На удивление – передислоцировались достаточно скоро. …Но его мысли были о другом: она – едва улыбалась, она плакала, она гневалась… Она – могла, она – жива! Хотя…, её пальцы, губы, да и всё тело были холодны вчерашней ночью. Он так и не смог согреть даже пальцы её рук вчера.
       На новом месте Истмах приказал поставить для себя шатёр, подальше от остального стана. Сам он, был задумчив, но пока готовили еду – пошёл к реке мыться. Это было довольно проблематично, поскольку на его груди, с левой стороны – была большая косая рана. Но ему очень хотелось смыть грязь, кровь и пот. С ним пошёл один воин.
       Он кое-как обмылся, приказал себя туго перевязать. Возвращался медленно.
       Я надеялся, что его страстный пыл угаснет от тревог, забот и усталости. Но ничуть. Вся нерастраченная сегодня удаль – горела в нём. Он едва не погиб, будучи буквально в двух шагах от той, быть с которой для него было важно. Адреналин ещё распалял его кровь и будоражил воображение фантазиями. Я видел, как подрагивали кончики его пальцев, как он громко выдыхал воздух, прерывисто дыша от волнения. Он, на границе стана, уже начал искать Ату взглядом. Увидел, что Хогарт держит её чуть повыше локтя и что-то ей выговаривает. Она молчала, склонив голову.
       Истмах быстро подошёл:
       – Хогарт! – Ата испуганно вздрогнула, отстранилась от Хогарта и отошла в сторону. Истмах сделал, было, шаг к ней, но Хогарт удержал его за плечо.
       – Истмах, ты знаешь, я никогда не вмешивался в твои дела, но послушай – ты ранен, серьезно ранен. Я прошу тебя – не проводи этой ночи с женщиной. Она истощит тебя. Истмах, ты можешь умереть!
       Истмах остановился, не освобождая своего плеча, но так посмотрел на Хогарта, что тот сам отшатнулся:
       – Что мне жизнь? Я готов её отдать, всю, до самого последнего мгновения только за одну ночь с ней. Если я издохну этой ночью, то зная, что выполнил то, что должен был – наказав Сереву. А теперь, дай мне сделать …, а теперь я буду с той, что… Хогарт, я не только отдам эту жизнь за короткий час бытия её мужчиной. Я готов отдать ещё десяток таких же – полных треволнений, забот о других, сражений, и жизни среди тех бездонных темнотой ночей, что даровало мне моё воображение в эти нескончаемые годы без неё! Отпусти!
       Он освободился и тяжело дыша, подошёл к Ате. Не глядя, взял за руку и повёл в свой шатёр.
       Что я могу сказать? Истмах получил то, чего так хотел. Но его страсть не была мерзкой. Я могу утверждать, что эта женщина – была первой, которую он по-настоящему любил. Никогда ещё он не был так ласков, горяч и предупредителен.
       Наверно, я должен понять его. Но как Хранитель – должен хранить.
       К утру, он впал в полузабытьё: то метался в бреду по неширокому ложу, то замирал, покрываясь холодным липким потом. В момент, когда вес его жизни сравнялся на чаше весов с глубиной его страсти, и дальнейшее его страстное забытьё шло за счёт существования, я лишил его сознания – организм должен бороться. Ата, едва одевшись – немедля позвала Хогарта. Тот с ненавистью приказал убраться ей вон. Около Истмаха хлопотал раб и воин, что знался на лечении.
       Только к полудню Истмах пришёл в себя и, не медля, потребовал Ату. Когда её привели – он был очень бледен и слаб, протянул ей руку и слабо сжал:
       – Я приказываю тебе никуда не уходить. Пусть она меня впредь перевязывает, – обратился он к Хогарту. Тот поджал губы, но, соглашаясь – кивнул.
       – …Ата, ты помнишь клятву, что дала, когда…, больше трёх лет тому назад, я… А я помню… Ты клялась, что я не переживу ещё одной ночи с тобой. Что ж, я знал тебя как человека, что свои клятвы – выполняет. Я не корю тебя. Не твоя в том вина. Я распоряжусь…, распоряжусь…, чтоб тебя освободили. Хогарт! Хогарт…
       Когда Хогарт вновь вошёл в шатёр, Истмах распорядился дать вольную Ате, как только он сам испустит дух. Презрительно метнув взгляд на Ату, Хогарт поклонился, но его рука сжала гарту меча. Мне тогда подумалось, что он конечно, выполнит клятву, освободит Ату, но наслаждаться свободой та будет не долго. Она сидела здесь же, Истмах, говоря, сжимал её руку, порой так сильно, того не замечая, что она бледнела.
       Когда Истмах вновь забылся, Ата вышла из шатра и нашла Хогарта:
       – Я приготовлю отвар, он ему поможет. Только мне нужно найти особые травки.
       Хогарт был хмур:
       – Да он же сейчас проснётся, и начнёт тебя требовать…
       – Он слаб. Достаточно человека у его изголовья, так чтоб он его не видел, и который бы держал его руку. Он будет чувствовать прикосновение, и не станет беспокоиться. Позвольте… – Говорила тихо, не глядя в глаза, замерев, лишь губы шептали слова.
       – А если ты его отравить хочешь, как наречённая Пикрама?
       – Его убили кинжалом. И… Если бы я хотела мстить – не медлила бы столько. Позвольте?
       – Это поможет?
       – Я пригублю отвар, чтоб доказать вам…
       Хогарт раздумывал. Чувство противоречия терзало его. Но он вспомнил, с какой заботой, или даже – отрешением, она перевязывала раны вчера. Позволил. Ата скоро насобирала степных травок, спустилась к реке, набрала и там. Придя в лагерь, попросила два котла и в обоих заварила разные травы. Когда всё было готово, вновь побеспокоила Хогарта:
       – Это всё нужно остудить. Отвар из этого котла – давать пить раненым; это утолит их жажду, снимет боль. А отсюда – прикажите оттирать раны: они быстрее заживут.
       Ата сама отлила в чаши отваров из обоих котлов и направилась к шатру Истмаха. Он не приходил в себя. Она по каплям вливала ему отвар. Осторожно раздела его и вскрыв рану – промыла, оттирала его другие, не такие серьезные раны, чело, запястья рук и ноги ниже колен. Ближе к утру – сама перевязала Истмаха. Он дышал ровно и спокойно.
       …Хранитель Аты сидел тут же. Он был сосредоточен, серьезен, молчалив. Следил за её движениями, и в его взгляде чувствовалось удовлетворение. Мне показалось, что там была и капля превосходства, но я не поручусь. Да, его Подопечная, без сомнения была лучше, человечнее моего. Но моей уверенности то не поколебало. Пусть она мудрее, но мудрость и спокойствие – нужно защищать. А где его Подопечная видела больше уверенности и надёжности, чем подле моего Подопечного?
                150
       …Истмах вскоре поправился.
       Но Ата… Истмах не мог оставить всё, как было. А если и мог, то пока не понимал многого. Словно весенний паводок смывает все плотины, что удерживали прежде реку. Ни одно из ранее сделанного, ни одна из новейших перспектив не занимала столько его мыслей, как отношения с Атой. Да, он многого ждал прежде, он много думал о том. Но словно камни, каждая минута с ней, созерцаний её, вызывали волны его чувств, что расходились и затрагивали многие сферы его действий.
       И ему казалось, что единственным человеком, кто мог разрешить все вопросы, ответить на них – был муж Аты, Омри Хасби.
       Едва почувствовав себя лучше… Хотя всё относительно. Порой человеку, которому необходимо работать – стонет от занозы в ноге, а порой – и горы бы свернул, если б только встал. Так вот, едва Истмах смог подниматься, несмотря на протесты Белизара и Велислава, вновь поехал в Гистаму. Было объявлено, что он едет с проверкой, дескать, как новый управляющий Домен справляется со своими обязанностями.
       Истмах честно отбыл то наказание, что называл ревизией, даже выслушал допущенных к нему жителей крепости… Ну как это бывает: тех, кто победнее, у них и проблем меньше, вернее – времени для жалоб. Они свои проблемы пытаются решать по мере сил, ибо в том – их выживание. А вот те, кто имеет время и возможности думать, что ущемлён, вот те действительно ходят и жалуются. И всё равно кому: наместнику или просто – соседу, а когда выпьют – так подчас и своей собаке.
       Поздно вечером Истмах приказал препроводить его в тюремную камеру Омри. Однако… он шёл по ходам каменного каземата и сам не понимал, о чём будет спрашивать Омри: решительность рассыпалась. Он не боялся, конечно же, Омри, не робел пред ним. Может, это ненависть? Но – вопросы, вопросы… Что случилось с Атой? Это он и так знал. Кто тому виной? И это он знал. Почему так случилось? А зачем вообще задают вопрос «почему?».
       Чтоб оправдать или обвинить. Но Истмах уже решил судьбу Омри.
       Это делают из мести или жалости. Но Истмах не жалел Омри. А месть? Как может человек, что всё имеет, мстить неудачливому, и теперь уже бывшему, сопернику?
       Но Истмах шёл. Порой так бывает. Кажется, будто знаешь абсолютно всё. Однако… пусть даже не увидишь или не узнаешь что-то новое. И будет ощущение, что не замкнулся со своими проблемами в своём маленьком мирке. Узнать от других то, что уже и сам знаешь – определённым образом повысить свою самооценку.
       Истмах шёл. Хотя, будет ли для него важно то, что скажет этот человек? Уважения к нему не было. Что он будет требовать взамен? Готов ли Истмах вести с ним торг?
       Когда он вошёл, Омри вскочил и попятился, стараясь вжаться в стену. Невольно Истмах, что видел многих своих врагов пленёнными, сравнил Омри с Велиславом, что вот так же, в заточении, не ведал своей участи.
       …Насколько вообще характер человека связан с его поведением? Можно ли ожидать иной реакции от человека, зная, что тот открыто унижал таких как Ата? От этой мысли Истмах резко остановился и, словно бы отгородился от Омри скрещенными на груди руками. Смотрел прямо, но словно бы не видел. Не стоило акцентировать свой взгляд на лице Омри, ибо Истмах чувствовал, что внутри него рождалась ненависть к тому, кто так долго владел Атой.
       …Вот и до сих пор он говорил, вернее, думал: «владел Атой». Он сам ещё не избавился от предрассудка, что Ата может иметь выбор. …Он смотрел и вроде не видел. Но Омри истолковал всё по-своему. Он приподнялся, и словно боясь, что Истмах может его ударить, однако, в готовности служить, ступил шаг вперёд:
       – Что-то случилось? Вы передумали?
       Истмах молчал, вглядываясь в него. Действительно, зачем пришёл? И обратной дороги уже не было.
       – Я могу что-то…? Или нужно что рассказать? Сделать?
       – Почему ты не убил Ату? – С годами Истмах стал менее красноречив.
       – Как убил? Она и вам уже наскучила?
       Истмах скрипнул зубами. Ему казалось, что он сам унижается, разъясняя Омри, чего хочет, уже не говоря о том, почему пришёл.
       – Зачем так долго держал при себе? Ведь не любил же? А избавившись от неё – мог бы жениться на своей этой…?
       – А зачем убивать Ату? Она многим нравилась, а Миладия – нет. Она даже матери-то моей не очень нравилась. Но я… – Он оборвал речь, замолчал. Затем, усмехнувшись, словно расслабившись, сказал:
       – А что Ата? Она слишком проста, бесхитростна, она пресна, как лепёшка, когда хочешь пирога… – Замолчал, будто споткнулся. – Разве может она сравниться с изысканными женщинами моего двора? Ни флиртовать, ни увлечь, ни даже просто дать мне наследника – она не может. Глупая и безгласная тварь!
       Истмах также ничего не говорил. А про себя отметил, что Омри даже не спросил Истмаха, как и где та самая Миладия. Теперь этот хорёк приподнял брови, сложил ладони едва впереди живота. Вся его поза свидетельствовала об ожидании. Приказа. Окрика. Прихоти.
       – Зачем же ты женился на ней, такой…? – Воздуха Истмаху не хватало, окончание предложения оказалось смазанным. Но та интонация, с которой были произнесены слова, не свидетельствовала о малодушии говорившего. Омри, казалось, не заметил всего того. А может, как опытный подхалим и царедворец – не показал виду. Угодливо ответил:
       – Так ведь необычной показалась, не такой как все. Вот и влюбился поначалу. А что такое любовь? Это страсть, желание владеть чем-то новым, забрать его себе и знать, что это только моё. Вот она и стала только моей. Всё остальное я пресёк. Она… стала просто удобной. Любовь… Это желание и готовность покоряться и быть покорённым. Я полюблю только того, кто имеет больше власти, чем я, кто лучше меня, кто даёт мне больше остальных. А она – …она была выше этого. Была. Не хотела подстраиваться, не хотела покоряться. Она не сможет больше никого любить. Она покорилась мне – так и будет. А что вы можете от неё получить? Страсть? – Она холодна, как зимний лёд. Красоту? Она не использует дорогих средств для лица и тела – ни греческих пудр, ни египетских кремов. Она… Она зачахнет, её красота увянет через несколько лет. Она – …Ата просто никакая! Она не умеет притворяться, обольщать, играть! Она пряма, как дорога к смерти! Что ты в ней нашёл, Истмах?!
       Тот, казалось, очнулся. Он осмысленно, за время всей тирады, взглянул Омри в глаза. Он слышал и понял всё, что сказал Омри. Слышал. Понял. Но… был недвижим и думал. …И этот человек претендовал на господство? Хотя… власть ему дана в наследство, и это проблема рода, если он воспитал такое ничтожество. Если вот такой червь стал венцом многих поколений? Но… как этому… удалось сломить Ату? Со всей её добротой, красотой, возвышенными мыслями и поступками? Она ведь была верной, бескорыстной, добродетельной… Значит, верно, что глупость и бесстыдство способны так сильно исказить мир? Этому не может противостоять и любовь? Почему любовь Аты умерла? Это было подлое убийство из-за угла? Или это чувство убивали у всех на виду: изуродованное, обнажённое и окровавленное? Ата… Ата… Как ты вообще могла воспылать любовью к этому сморчку? Ты же…?
       Истмах повернулся и громко позвал стражника, приглушённо приказал прийти управителю города, разыскать и принести бумагу, что свидетельствовала о заключении брака между родовитым Омри Хасби и Атасифастрой из рода Соломещ. Истмах даже не обернулся, когда сам Омри угодливо подсказал, что, дескать, та бумага хранится среди свитков в чулане при его комнате.
       Бумагу вскоре принесли, и в присутствии управителя, как новой власти, по распоряжению наместника Истмаха, брак был аннулирован. На это, с готовностью и с большим удовольствием, дано согласие одной из сторон – Омри Хасби, бывшего владельца этих земель.
       Истмах всё это время молчал, лишь иногда бросая несколько слов управителю, совершенно не желая говорить с Омри. Затем он отвернулся и вышел. …Человек, что остался за спиной, …позади, не стоил ни слов, ни эмоций, ни действий. Даже ударить противно.
       Вышел из полуподвала тюрьмы. Остановился и осмотрелся. Стемнело. Много времени уделил этому ничтожеству. Истмах глубоко вдохнул и посмотрел на звёзды. Много их. И все светят. А греет и освещает путь Человека лишь Солнце…
                151
       Как могла такая чистая душа, как у Аты, стать холодной и мёртвой? Всему есть объяснение. Всему есть наказание. Но за что Ата была сломлена?
       Нет, Истмах понимал ситуацию, прекрасно знал, как тяжело приходится даже не Ате, а тому неведомому существу, кем она была прежде. Но ныне он зрел лишь земную женщину. С её проблемами, горестями и лишениями. Несмотря на то, что Истмах о ней узнал, у него не было чувства, что она недосягаема. Она была здесь: земная, тёплая, но с умершей душой. Так скоро наступила её смерть? Так скоро закончились её перипетии... Что же нужно было сделать с Атой, чтоб её душевных сил, веры в людей, не то что на несколько жизней, как говорил Перевозчик, а уже ныне не стало?
       В какой-то момент, Истмах начал даже испытывать угрызения совести за то, что он не изведал в своей жизни тех перипетии, что выпали в судьбе Аты. А действительно, что в жизни видел Истмах? Он шёл трудным путём, да, но он шёл ради своей цели. Его желания иметь что-то большее, чем имел на тот момент, обычно не встречали особого сопротивления со стороны людей, обстоятельств.
       Он не бился, образно говоря, головой о стену обстоятельств. Ставил цели и получал желаемое. Шёл – и доходил. Хотел – и получал. Да, он тратил на то усилия. Но получаемое – было для него наградой. Он не оступался бесконечно, перед ним была трудная, но открытая дорога. А Ата? Сколько раз в жизни она видела насилие? Могла ли её добрая, почти детская душа вытерпеть всё то, что она видела? Пусть её детство и отрочество было относительно безоблачным. Хотя и того, вероятнее всего, не случилось. А потом? Попала в плен, стала зависимым человеком. Ты, Истмах, сам виноват, с твоей подачи, после Когилецкой балки она научилась бояться, не высовываться, не иметь мнения. Но тогда – у неё в жизни оставалась цель: воссоединиться с Омри Хасби. Он был для неё светочем, вера в него помогала ей пережить и издевательства, и голод, и лишения. А ещё – у неё было большое сердце. Каждый день она видела тех, кому было хуже, чем ей. И к ним она не стала чёрствой. Помогала, сколько могла. Помогала, ничего не имея, помогала сама, терпя лишения и унижения. Был в её судьбе и краткий миг счастья. Но как быстро она поняла, что мечты, и в этой жизни – лишь иллюзия? Как долго она сопротивлялась тому, что узнала и увидела? Что её любовь к Омри – совершенно не нужна, что его любовь к ней – химера. Тяжело осознавать, что терпишь лишения, будучи кому-то нужен. Другое дело, когда человек совершенно никому не нужен. Кроме того, ощущение того, что женщиной пренебрегли в угоду той, что и мизинца её не стоит – вполне способно уничтожить самую добрую, трепетную, но сильную душу, какой была Ата. Была ли любовница Омри хотя бы равной Ате? Быть может. Судить о том трудно. Но каждый день видеть и знать, что тебя унижает любимый человек в угоду другой женщине – страшно. Не иметь возможности что-либо изменить – ужасно. Что могла изменить Ата? Она была лишь женой, по сути – такой же зависимой особой, как и у наместника Истмаха. И там, и здесь её унижали. Но жена – особа, что была по статусу, конечно же, выше рабыни – получила несправедливости больше, ибо та несправедливость умножалась на любовь Аты. Как долго терзалось её сердце, прежде чем окаменело? Можно ли было сейчас что-то исправить? Что теперь мог сделать Истмах? В глубине души, и я это чувствовал, он начинал понимать, что все его усилия могут пасть прахом перед её каменным сердцем и опустевшей душой.
       Но я рад, что решение, которое он со временем принял – было его собственным. Он не вынес его из долгих посиделок с друзьями, не взлелеял за кубком вина. Он на несколько дней уехал на охоту, приказав, однако зорко следить за Атой. Он, всё же, боялся, что она может с собой что-либо сделать.
       Те несколько дней, которые он уделил своим раздумьям, пытаясь разобраться, чего же действительно хочет – много для него значили. Он не стал другим, но упорядочил то, что так долго копил в себе. …И словно маленький ребёнок он боялся поверить в то, что очень дорогая для него игрушка всё так же будет в его распоряжении, когда он вернётся. Он понимал, что даже в комнату, где она будет, он войдёт не торопясь, осторожно, задержавшись у двери, трепеща в страхе от возможной потери – что игрушка сломана, или её выкинули. А войдя, ощутит прилив счастья, оттого, что пусть и бездушна она, всё так же – на месте. На неё можно смотреть, можно потрогать рукой и рассказать ей о всех своих бедах. Только она то поймёт. Что меняется в детях с возрастом, какие бы должности они не занимали…?
       В итоге, он принял ситуацию, какой она была. Не в силах что-то немедленно изменить, он остановился на том, что имел: общество женщины, которую любил. В том он теперь не сомневался. Это было существенно больше, чем он имел до их встречи. Истинным блаженством было быть с ней. Это правда. Ему вполне хватало того, что он просыпался с ней по утрам. Это действительно…, не «не мало», а «много» – располагать человеком, с которым приятно проводить вечера.
       Человек действительно дорог, если имеется желание видеть его рядом: на одной подушке, под одним покрывалом, на одной кровати, за одним столом или вообще – в одном помещении. Видеть как человек спит, ожидать его пробуждения, сказанного слово, даже если у того нет настроения, и всё, что ожидаешь в ответ – полусонное бормотание. Истмаху было довольно и этого.
       Он понимал, что Ата – не кукла, она не могла поднимать руки, смеяться по одной только прихоти Истмаха. Пусть всё будет как есть. И этого довольно.
       …Ата? Моё же мнение…? Не знаю, может, это была усталость от той человеческой жизни, которой она так хотела? Может, это были последствия убийства любви, которую она так пестовала? А может, это так называемый «синдром вынужденного бездействия», который сопутствует специфическому отношению между людьми, постоянной ненависти и желании подавить ближнего…?
                152
       …Ближе к обеду вошёл Блугус и сказал, что всё готово к поездке. Истмах кивнул, прошёл по комнате, раздумывая, оглянулся на Ату. Она сидела на лавке у окна, смотря в одну точку. Ещё с утра он приказал ей быть готовой к поездке на охоту. Она тогда, не глядя на него, кивнула. Как и всегда – стараясь передвигаться тихо, почти бесшумно, неприметно, она давно собралась. Всё, что она хотела взять – поместилось в маленькую походную сумку, что можно было определить через плечо или приладить к седлу. Она не спросила как надолго, что с собой брать. Она ничего не спрашивала вообще. Молчала и не смотрела в глаза.
       Сейчас, глядя на неё, Истмах почему-то вспомнил, как некоторое время назад, в яви, она пришла к нему с запылённым лицом, и её волосы были седы. Тогда, одним прикосновением ему удалось стереть грязь и печаль с её лица. Жаль, что он сейчас не мог так поступить – она была ныне красива, и, как будто бы, за то недолгое время, что они сейчас вместе – помолодела. Сейчас она не уныла, печальна, её вообще как будто не было: смеха, резких движений, даже простой живости. Когда она была далеко, не с ним, казалась ближе – отзывалась на его зов, приходила на помощь, когда было плохо, предупреждала о невзгодах и опасностях. А ныне – она была рядом, …рядом, было лишь её тело. Вот и сейчас сидела…, даже не равнодушно, а пусто глядя перед собой.
       Истмах встал:
       – Пойдём. – Он протянул ей руку и потянул за собой.
       Правильно, если не знаешь, как поступать и что делать, сделай шаг, а потом – ещё один. Осмотрись, и вновь сделай шаг. Пускай едет. Истмах слишком устал за последнее время, и если передышкой для него станет не праздное гулянье, а несколько дней отдыха с той, которую любил – пускай. Это будет новый день, новое место, новое обстоятельство. …Зайти с другой стороны и увидеть, что скрывается за углом. Может, станет ясно, как же поступать.
       Вышли на крыльцо. Истмах, вслед за ним – Ата. Молчаливо сели на лошадей. Их сопровождал отряд в пять человек: свита положена наместнику, да опасаться, вроде, некого. Выехали из крепости, Истмах пустил коней галопом, до места хотел добраться быстрее. К заповедной роще, месту устремлений наместника Истмаха, где он редко, очень редко охотился, добрались уже после полудня, когда солнце клонилось к закату. На опушке Истмах отпустил воинов – они должны были стать дозором на, едва ли не единственной тропе, что вела к заветному и потаённому охотничьему домику наместника. Шускабат так и не успел здесь побывать, не успел испоганить и разорить это секретное место. Лесок находился в стороне от оживлённого тракта, и можно было не бояться, что сюда забредёт кто-то посторонний. Близлежащие селения, на самом деле – не были близлежащими, и от рощи Истмаха их отделяли перелески. А если и забредал сюда посторонний, или браконьер, так много брать побоится – богатые умеют охранять свои владения.
       Здесь можно было отдохнуть.
       Истмах и Ата въехали в лес. И словно бы только здесь и сейчас он понял, что свободен.
       Находясь в гуще жизненных перипетий последних лет, ранее – лет, которые он потратил на то, чтоб связать людей наместничества в единую систему, взаимозаменяемые детали которой сделали её прочной, налаживание торговых и экономических связей, обустройство хозяйства… Только сейчас он понял, как устал гнаться и догонять, работать и дышать через раз. Будь что будет, но сейчас ему нужен покой, он его получит. Именно того, который хотел подспудно много лет. И он…, – Истмах оглянулся на Ату, что держалась позади на узкой тропе, направляя лошадь спокойно, глядя лишь на круп лошади Истмаха. И сейчас она не подняла головы. – …Пусть всё идет, как идёт. Если ему хорошо, пусть и Ате не будет плохо.
       Вскоре они подъехали к, казалось, приземистому домику. Но то было лишь первое впечатление. К двери вели три ступени, однако были большими окна и низкой – крыша. Истмах спешился, не стал указывать Ате, что делать, снял свои седельные сумки и пошёл открывать дверь.
       Здесь всё было убрано. Егеря предупредили. Жена его давно занимается уборкой в этом домике, она настолько незаметна, что порой, ранее Истмаху казалось, что она является бестелесным невидимым существом: комнаты убраны, пыли, паутины нет и, по его желанию – готовит отменно. Но видел он её крайне редко.
       Так и есть: небольшая веранда, с узкими окнами, аккуратно убрана, на полу – свежескошенная трава, попадаются даже жёлтые головки поздних одуванчиков. Они приподняли головки, не то ища сочувствия своей погубленной судьбе, а не то – приветствуя наместника Истмаха и его спутницу после долгих странствий, приключений и тревог, что сопутствовали им.
       Небольшой коридор, прямо – кладовка: маленькая и прохладная, без окошек, и с подполом; здесь можно хранить продукты в жару. Направо от коридора – уютная комната, просторная, высокая; само строение оказывается врытым в землю, поэтому и окна высокие, и комнаты большие. В этой – Истмаху постелено свежее домотканое бельё на нешироком ложе, всё убрано таким же домотканым, но из толстых нитей, покрывалом. Прямо перед дверью – два окна и справа также два окна. Света в комнате много, на юг и на запад, солнце – всегда здесь. Под окнами – лавки, между окнами – прямо от двери стоит неширокий стол, под стенкой и по бокам от него – короткие лавки. Здесь могут отдыхать немногие, только те, кого действительно хочется видеть в часы уединения. Под окнами и по углам – рассыпана такая же свежескошенная трава, чего только нет: и зелёные нити обычных былинок, и большие, удивлённые голубые и синие глаза колокольчиков второго укоса, и жёлтые, солнечные улыбки запоздалых одуванчиков, и задумчивые величественные короны ромашек. Все ныне почтили наместника.
       Справа от входа – печь, с полуоткрытым очагом, жаровнями. Но при очень большом желании, здесь можно было запекать не только мясо, дичь, но и испечь лепёшки, даже пироги.
       Небольшое, уютное место. Можно забыться, можно уединиться, можно порадоваться обществу только самых близких. А если этих близких окажется чуть больше – налево в коридоре есть другая комната, такая же, как и эта, но сумрачнее и холоднее, окна выходили на северную сторону, а также на запад, для уходящего солнца. Восточная стена была глухая, без окон, а южная – соответственно примыкала к коридору.
       Истмах прошёл и положил седельные сумки на лавку у окна, рядом был стол, обернулся:
       – Ата, я привяжу лошадей. – Она кивнула, прошла, но, как обычно – на него не взглянула. Ну и пусть.
       Истмах вышел, остановился на крыльце. Солнце ещё не садилось, но длинные тени верхушек деревьев на противоположной стороне полянки уже доставали до крыльца. А скоро – они обнимут и крышу домика. Истмах глубоко вдохнул. Много прошло времени с тех пор, как он был здесь. Ещё больше прошло времени с тех пор, как он мог позволить себе затеряться здесь на несколько дней и спокойно отсыпаться, просто побродить по этой чаще. Не то чтоб он был заядлым охотником, или рыбаком – за деревьями, чуть ниже располагался небольшой пруд, что питался ключами. …Но должно же быть место, куда влечет после быстрого бега, после сильного беспокойства, после того, как пережил смертельную опасность. Место, где дышится легко, где не ощущается на плечах груз мелочных кляуз и великих дел, где можно ослабить пояс и расстегнуть верхние петли куртки, где не нужно притворяться и обдумывать свои слова, поступки. Здесь, этот дом, этот лес, этот воздух принимали его таким, каким он был.
       Истмах улыбнулся. Он легко спрыгнул с крыльца и пошёл к лошадям, не спеша подобрал поводья, поглаживая шею своему коню, подвёл обоих к дому, отпустил и поискал верёвки, снял удила и стреножил обоих. Упряжь подобрал и бросил внутри у двери на лавку. Ещё постоял в веранде, а затем вернулся во двор. Он сел на крыльцо и просто стал глядеть перед собой, лениво переводя взгляд. Сколько же всего произошло за это время? Стоило ли оно тех, усилий, что прилагал Истмах, когда рвал связки и когда его эмоции били через край? Стоило ли отбирать власть у Шускабата и ему подобных, свергать короля? Будет ли Плухарь лучше? Он – также, по своему, слаб и самонадеян, рвался к власти, хоть и нескольких слов связать не мог. Будет ли он действительно тем лидером, что соберёт вокруг себя разобщённых людей? А что делать?
       Не о том думается, великий наместник…
       …Я сел рядом с Подопечным…
       …Казалось…, а ведь, сколько времени прошло, и… Лето было жарким, но августовские дожди дали надежду растениям и они откликнулись влаге и сентябрьскому теплу. Вот колокольчики, что должны были давно отцвести, глянь – ещё принимают пчелу в гостях. После укосов – отрастают зелёные стебли, и вновь возносят к солнцу короны своих цветов. Сколько-то молодого приросту в тонких молодых ветвях? И весна была вроде дождливой и солнечной, тёплой. Летом день печальных дождей неожиданно сменялся умытым голубым небом и улыбкой солнца: как, дескать, понравился летний дождь с грозой, что указал вам ваше место в многогранном, многошумном этом раздольном мире? Мол, теперь будете радоваться мне вдвойне. Жара кинулась не рано, а наступала, словно открывался многолепестковый бутон – постепенно, но твёрдо. И вот, начало октября, а – летняя теплынь заходит в гости и поныне. Но в прохладе леса, в объятиях деревьев, среди этой свежей травы и цветов – дарит лишь истому, после долгого дня треволнений, после долгой жизни лишений. Вот оно – место, к которому, кажется, стремился всю жизнь. Вот оно – то время, когда позволено отложить меч и лечь лицом вверх среди высокой травы. Вот оно – то счастье, одиночество и близость, что ты, наконец, наместник Истмах, в прошлом – простой воин, а ещё ранее – мальчик-полукровка, наконец, обрёл.
       Он сидел так, пока солнце не ухватилось за кромку леса и не начало прятаться среди ветвей. А потом – ещё немножко. Сверчки несмело перешёптывались, а вот цикадки – не унимались.
       Но это всё было прекрасно, а чувство голода давало о себе знать все больше и больше. Истмах вздохнул, встал и прошёл через коридорчик в верхнюю, правую комнату. Сделал несколько шагов. Вроде не смеркалось, но в комнатке было, для Истмаха, вошедшего с улицы – темновато. На столе был разложен пресный хлеб, отдельно – несколько сладких лепёшек, от печи – принесен горшочек, укутанный в толстое, но светлое, домотканое полотно. Наверно каша, которую прежде приготовила для него жена егеря. Аккуратно было отложено в тарелке мясо. Седельные сумки лежали подле, на лавке; на краю стола находились припасы, которые сегодня были не нужны.
       Аты не было. Истмах повёл головой и беспокойно спросил:
       – Ата?
       – Я здесь…
       Истмах повернулся, она сидела на лавке в углу, от окон, что выходили на запад. В них ещё проникал вечерний полусвет, но острыми гранями линии окна отделяли этот свет от полутьмы углов. Словно давая чётко понять, что есть люди, которые живы, которые стоят на свету того самого окна, как Истмах. И есть те, кого последние закатные лучи не хотят освещать, те, кто не хочет выйти и показаться. Те, что…
       Истмах протянул руку:
       – Я хочу поесть, помоги мне.
       Она встала, склонила голову и ступила к столу. Истмах сел лицом на запад, Ата села ликом на восток. Из-за наступавших сумерек Истмах не мог в точности разглядеть выражения её глаз, да и трудно это было. За всё время, что они ели, она ни разу не взглянула на него. Стол был небольшой, и Истмах мог до всего дотянуться сам.
       Ему вдруг стало очень спокойно. Легко и всё понятно. Есть он. Есть его женщина. Есть их дом. Есть вечер, когда очень спокойно. Забылось всё прошлое, а мыслей о будущем – нет. Совсем. В этой точке можно остановиться и оглядеться. На то, как жил, как будет жить. Можно, но не хочется. Пусть эта точка превратится в тонкую линию его иного бытия. Пусть этот лес укроет его до поры. Пусть…
       Он сам, поев, убрал со стола всё – сложил оставшуюся снедь, взял ту, что взята на несколько дней впрок, разложил по сумкам и отнёс в погребец кладовки. Вернулся, молчаливо указал рукою Ате на ложе, отвернувшись, снял рубашку, подождал её, лишь обняв, скоро и спокойно уснул, отрешившись от этого дня, от этой жизни.
       Спал безмятежно, и даже, поутру, выспавшись, ещё долго лежал, запрокинув руки. Рядом, повернувшись к нему спиной, лежала, уткнувшись в стену, Ата; она поджала руки и ноги, казалась очень небольшой и худенькой, как сорванный цветочек на ладошке у ребёнка.
       Истмах встал, осторожно вышел, дверь – не притворял. Поздно он нынче стал – роса почти сошла, октябрьское утро холодило, солнце поднималось из-за верхушек деревьев, и умыться росой можно было только там, куда не доставали солнечные лучи. Истмах так и сделал, до пруда было идти неохота. Ему подумалось: «надо бы принести воды». Ещё постоял, а потом прошел к дому, посмотрел на свои сапоги и, сев на крыльцо, снял их. Ох, и давно ты наместник, не ходил босиком, ноги, поди, поколешь о траву.
       Он вошёл в дом, тихо, чтоб не разбудить Ату. Но на пороге комнаты остановился: на столе уже было всё готово к завтраку, Ата даже успела сходить в погребок. Он повернул голову налево, так и есть – она сидела в углу на лавке, на прежнем месте, опираясь на стену, сжав колени и положив на них руки. Не двинулась, не подняла головы.
       Истмах прошёл к столу, сел, оглядел стол. Помедлил, раздумывая, а затем встал, взял в коридорчике большой медный котёл и вышел, сходил на пруд и принёс воды.
       …Хм, «скупой платит дважды, а ленивый ходит дальше». – Кажется, так говорят?
       Истмах принёс воду, взял чашу, позвал Ату к крыльцу. Она молчала, он также молчаливо, взмахом руки, предложил ей умыться. Она подобрала распущенные волосы, скоро начала заплетать их в косу, набрала полную пригоршню воды и умылась. Истмах засмотрелся, Ата мельком взглянула на него, опустила глаза и торопко ушла. Руки Истмаха дрожали, он прикусил губу и в сторону выругался, отбросил чашу, сжал кулаки и шумно несколько раз вдохнул, пытаясь успокоиться. Страсть? Возможно, но мне казалось, он торопил события, он спешил, хоть Ата – и так уже принадлежала ему. Он словно боялся упустить каждое мгновение, которое она могла быть с ним.
       Он тяжело поднялся на крыльцо, взялся руками за косяк двери так, словно хотел, а главное – мог его раздвинуть. Силился тихо, но глубоко вдохнуть, норовя совладать с собой.
       …С противоположной стороны коридора показался Хранитель Аты. Он скрестил руки на груди и испытующе на меня смотрел. Я пожал плечами. А что я мог, а главное – должен был делать? …как он смотрел на Хранителя Омри…?
       Истмах вошёл в комнату, босыми ногами идя по ровному глиняному полу, на котором была разбросана трава, особенно много её было у стен и окон. Он сел за стол, Ата подала ему холодное мясо, пирог, сыры, пресные лепёшки, стояла рядом. Он указал ей на место напротив себя:
       – Садись, ешь. – Она послушалась.
       – Ата, посмотри мне в глаза. – Было едва заметно, что она нервничает, губы нервно подергивались, крылья носа чуть раздувались, она сложила руки кистями одна на другую и сжала их. Она жила!
       – Ата, посмотри мне в глаза. – Она лишь мельком, заметно волнуясь, взглянула на него и вновь опустила глаза, тихо попросила:
       – Не заставляйте…
       – Ата, смотри мне в глаза! Борись за себя! – Она задрожала и посмотрела на него. Но вновь отвела взор.
       Истмах порывисто вскочил и бросился перед ней на колени:
       – Посмотри мне в глаза! Смотри! Я не страшен! Я, тот, кто стоит перед тобой, тобой – на коленях! Я у твоих ног! Ты можешь смотреть на меня! Ты можешь говорить со мной! Ты можешь задавать мне вопросы, плакать и смеяться, можешь оттолкнуть и ударить меня! Ата! Ты можешь! Ты живёшь! Ты дышишь! Ходишь! Ты можешь радовать других! Можешь причинять им боль и вырывать их любящие сердца! Ты красива! Молода! Умна! Ты – можешь всё, Ата! Только живи! – Он резко ударил своими кулаками о пол, но не отрывал от неё взгляда. Она смотрела на него широко открытыми глазами, не то поражаясь его безумию, или не в силах осознать своего падения в пропасть.
       Истмах помедлил, встал и потянул её к себе. Поднял и повернул к себе спиной, сильно обнял и прижал:
       – Ты молчишь? Ты не хочешь… слышать меня…?
       Поднял на руки и вынес, едва нагнувшись, чтобы взять плащ. Нёс её, всё сильнее прижимая. Остановился на солнечном месте, примерно на половине расстояния до кромки леса и избушки, поставил на землю, разжал пальцы, отпустив плащ и вновь прижал Ату к себе. Повернул к себе спиной и начал осторожно раздевать. Остановился, словно любуясь, отступил и сел на траву. Порывисто вскочил, подхватил плащ, расправил его, снял свою рубашку и подступил к Ате.
       – Нет…, – Ата посмотрела ему в глаза, отступила. – Нет, вы… здесь может кто-нибудь увидеть…
       Истмах громко рассмеялся, вновь ступил к ней, поднял на руки и засмеялся:
       – Да пусть все видят! Все! Пусть видят, что ты у меня самая красивая! Что прекрасней, стройней тебя – нет! Что ты молода и красива! Пусть все видят и слышат, что я – самый счастливый, ибо ты – со мной! И пусть все подавятся или закроют свои рты! Ибо никому и никогда я не отдам тебя! Пусть завидуют и рвут себе душу когтями от того, что утратили тебя! От того, что ты теперь моя! Ата! Ата!
       Он целовал её снова и снова, смеясь, приговаривал:
       – Ата… Ата…, – я столько раз звал тебя по имени, и ты всегда приходила ко мне. Ты всегда помогала мне. А теперь я зову тебя по имени и ты – не уходишь… Не покидай меня… Не покидай.
       Она, впервые за всё время едва улыбнулась, покраснела.
       В тот день он действительно был счастлив. В тот день она смотрела ему в глаза. В тот день она в первый раз улыбнулась.
       …А ещё скажу, что раствориться в любимом человеке – не страшно. Страшно, когда оказывается, что он – никчёмный. Каково ныне Истмаху? Он, словно человек, что раскинув руки, падал, не оглядываясь с обрыва. А что там внизу окажется: вода или каменистый берег – в тумане не видно…
                153
       …Истмах должен был уже уезжать из Торочего удела, когда к нему попросился старик. Но Истмах торопился, уже надел кольчужную рубашку и куртку, задерживаться не желал – очень хотелось домой. Домой. Там, в далёкой Гастани осталась Ата, он и так задержался. Истмах отмахнулся от местного управляющего Римила, не слушая его более – скорым шагом пошёл в выходу, вышел во двор. Остановился на крыльце, огляделся – всё таки хорошего он подобрал управляющего. Всё, начиная от насущных проблем целого удела, до этого самого двора – было чистым, упорядоченным и удобным. Здесь Истмаха почти ничего не раздражало. Этот удел долгое время был спорным, и хоть по закону был получен от Юмариса, у Истмаха его несколько раз оспаривали. Но теперь, казалось, дела ладились. И местный управляющий не тянет всё себе. Это хорошо. Нечасто встретишь такого человека, чтоб истинно делал свою работу и радел за местных. Да так, чтоб и не в ущерб иным. Не жаловался, не канючил, а молчаливо, порой стиснув зубы, решал все текущие проблемы, отсылая Истмаху только сведенья о том, что сделано, а не какими усилиями то ему далось. Хотя…, и на этого человека находилось много кляузников: и то делает не так, и пожары у него, и стада у него тощи… Всё то Истмах испытал на себе, когда многочисленные жалобы на наместника Истмаха без счёта сыпались ко двору Енрасема. А что делать? Если есть хорошие люди, обязательно прицепится репей. Удел хорошего хозяйственника, руководителя – доверять интуиции, и время от времени – счищать такую грязь с колёс телеги, которую везёт хороший подчинённый.
       Истмах взглянул на Римила, едва улыбнулся, кивнул, положил руку на плечо:
       – Всё будет нормально. Молчишь, но вижу, что есть у тебя тревога. Я пришлю тебе серебра – распорядишься, как посчитаешь нужным.
       Римил, словно не веря в то, что услышал, неуклюже поклонился:
       – Благословенен будь, хозяин Истмах за такие слова.
       – Прощай. – Истмах пошёл к своему коню, воины садились на лошадей. Но вдруг к Истмаху кинулся человек. Вернее…, скоро подошёл. Истмах, что видел его лишь боковым зрением, повернулся, инстинктивно положив руку на рукоять меча. На мгновение его лицо стало тревожным, а затем он улыбнулся – Ларикус, старик-учёный.
       Римил подошёл, кроме него к старику метнулось ещё несколько воинов. Но Истмах дал отмашку рукой. Старик вкрадчиво спросил:
       – Что так боишься людей?
       В тон ему Истмах ответил:
       – Так ведь не боялся бы так, уже давно бы мой прах враги мои развеяли.
       – Правда, правда. Наслышан о твоих чудесных спасениях. Воистину берегут тебя боги.
       – Это …ты спрашивал обо мне? Сам-то почему здесь? Это к тебе боги милостивы, так далеко ездить в твои годы.
       – Годы – они в душе, а не в теле…
       Истмах засмеялся:
       – Надо будет запомнить твои слова, особенно, когда болят к дождю мои поломанные кости. Но сам-то ты как здесь? – Вновь повторил он.
       – Учеников себе ищу.
       Истмах удивился словам старика, но промолчал. Кивнул, повернулся к Мо:
       – Задержимся. – Вновь обратился к старику:
       – Пройдёмся или присядем где?
       – Я не устал, но с удовольствием присяду. Вот здесь, на крыльце – далеко не нужно идти. Нет, ничего не хочу. Вот только увидеть тебя думал, наместник. Я рад тебе Истмах. Как услышал, что ты здесь, так и сказать тебе несколько добрых слов захотелось. Ведь неведомо, сколько отмеряно мне.
       – Почему только тебе? Я ведь тоже не вечен. Добежать бы да не упасть.
       – Нет, Истмах, добежать…, все добегут. Самое сложное… Прожить жизнь.
       – Разве это сложно?
       – А что такое жизнь, Истмах?
       – Жить – …что-то делать, куда-то идти, что-то решать. Главное – цель. Главное знать, что и зачем.
       – Жить – это балансировать. Жить – это каждое мгновение делать выбор, а потом – примириться с этим. Мятущийся человек всё время оценивает, что да как. Сомневающийся, робкий – постоянно взвешивает «правильно» и «неправильно». Решительный – принимает вызовы судьбы скоро. Глупый – вообще не задумывается.
       – … Так что зависит от человека? Ведь греки говорят: люди бывают всего четырёх разновидностей? И не от разума зависит, а от желчи человеческой. Это как повезёт.
       Казалось, Истмах ныне никуда не спешит. Глядя на него, Мо спешил воинов. Один из них тут же начал флиртовать с симпатичной служанкой – та была почти вне себя от счастья: когда ещё воины из личной охраны самого наместника и из самой Гастани заедут сюда? Римил также присел на невысоком камне, на другом конце двора. И, словно к морю, к нему побежали ручьи людей: тому спросить, тому узнать, тот уже справился с делом… Промежду прочим Истмах заметил это – тихо спокойно велись дела в Торочем, даже, казалось, когда это было неуместно. Хороший управляющий…
       – …Ты думаешь?
       – А как иначе? От нас ничего не зависит. Как родится человек, так и будет. Вот я – очень подвижен, так было предопределено от рождения.
       – Говорят, далеко на востоке живут люди, которые верят, что лишь сословие даёт человеку возможности. Если он рождается рабом – он всю жизнь должен быть рабом. И дети его также родятся рабами. А если человек знатен, то пусть хоть совсем глуп – но ему положены почёт и уважение. Вот ты, по их логике – обязан был всю жизнь быть воином.
       – …
       – Нет, Истмах. Всё в этой жизни есть балансирование и выбор. Выбор, как рано человек сдастся, и будет просто идти вслед за событиями, что происходят в его жизни. Как быстро смирится человек.
       Истмах молчал, он даже не смотрел на старика. Просто думал. Выбор…
       – Ты слышишь меня, Истмах?
       – Слышу.
       – Так что же?
       – Я не могу пока всего осмыслить и готов возражать. Дай мне время.
       – Что тебе не понятно?
       – Но разве события не влияют на нас? Разве боги не творят нашу судьбу? Разве человек может пойти против преопределённого ему?
       – А кто тебе сказал, что всё предопределено?
       – Но ведь бывает, сколько человек не делает, сколько не бьется – всё попусту, разные события, значимые или мелкие мешают ему. А бывает так, что ничего не делая, человек достигает многого. Как быть?
       – Ты, Истмах, противоречишь себе. Сколько раз ты падал, разбивал лицо в кровь, но вновь поднимался?
       – У меня характер иной. Я не могу сидеть и ничего не делать. Мне нужно хотя бы что-то…
       – …вот видишь. А иной бы сдался. Не пошёл дальше.
       – Мне просто везло. Стечение обстоятельств, люди, которым казалось, что мне нужно помочь, моя злость или желание.
       – Да, Истмах, всё так. Так. Ты решителен. Но скажи мне, сколько раз ты сам брался за топор, если нужно было что-то сделать? Сколько раз ты брался за кирку, если нужно было рыть могилу? Ты делал это, не гнушался. Ты не боишься решать государственные проблемы…
       – …Так ведь характер у меня? – Истмах насмехался.
       – …допустим. Но видел ли ты умных, опытных людей, которые в определённый момент останавливались? Или обычная неудача, или потеря близкого, или даже слава застили им глаза, они останавливались и не двигались далее? Было ли то?
       – Было.
       – Почему ты, много раз …ругаемый, не боялся глядеть в глаза, оттереть пот, зажать рану рукой и идти дальше? Поверь мне. Любой человек может многое. Но у кого-то семья большая и ему нужно думать об ином. Кого-то родители берегут. Кто-то боится холодной воды. Кто-то, натерев первые мозоли, не выходит больше на дорогу, а кто-то настолько скуп, что боится потратиться на добротную кольчугу. Нельзя говорить, что выполнив все условия, будучи храбрым, но осторожным, опытным, но возвышенным – непременно получишь желаемое. Действительно, есть ещё случайности – шальная стрела, обезумевшая лошадь, степная гадюка, даже ревнивая женщина, но из многих таких храбрецов, как ты говорить, везунчиков больше, чем среди тех, кто, выйдя на закате, вздыхают, глядя на пыльный тракт.
       – Да, здесь я поспорить не могу, верно. Но как знать, что в любой момент, вот так, пытаясь решать все дела, поступаешь верно? Мне очень хочется добиться многого, но я сам знаю, …даже я то понимаю, что не всегда поступаю так, как следует доброму человеку. Я иду напролом, ибо знаю, что добиться многого можно, лишь сокращая напрямую тот извилистый путь.
       – …и поверь мне, многие так сокращая путь, гибли в топях, на диких тропах, встречаясь с хищником или с лихим человеком.
       – Я того не боюсь. Это моя жизнь, и в любом случае я буду идти, так как считаю нужным. Но скажи мне, как рассмотреть подсказки судьбы? Как пройти свой путь так, чтоб в конце жизни себя не упрекал, что кого-то обидел, а что-то не доделал?
       – Я не встречал ни одного человека, который бы о чём-то не сожалел. Но не все понимают меру добра в своих поступках. Один сожалеет, что не скопил ещё больше, иной жалеет, что не сказал в нужный момент главных слов, а третий – о том, что не убил врага. Порой бывает так, что события мелькают как стрелы, и сделать верный выбор – сложно. Но это – также решение. Нужно, наверно, уяснить, что те решения принимаются на основании опыта человека, нажитого или наоборот, потерянного. События, люди, встреча рассвета, охота, выученное наречие – это всё опыт. Если человек не сидит без дела, каждое мгновение своей жизни посвящает делу, не думаю, что ему будет за что себя упрекнуть. Добросовестно выполняй то, что считаешь нужным – это кратчайший путь к цели. Это покой.
       – Но ведь бывает, что человек свершал плохие поступки, а потом он может… – Истмах усмехнулся, взглянул на старика, – знаешь, вспомнилась тут одна… По молодости лет привечала многих воинов. Её дом располагался около главных врат Гастани. Молоденькая была, красивая, только улыбнётся – считай, дозора нет на месте. Ходят к ней по очереди. И даже не дерутся меж собой. А ныне она – почтенная женщина, мать шестерых детей, муж – богат, выполняет её любую прихоть, скоро внуки пойдут. А скольких придорожных девок ожидает такая судьба? Да почти никого…
       Последние слова он проговорил со вздохом. Старик молчал. Истмах взглянул на него.
       – Спасибо тебе. Ты мне действительно помог. …Но ты неверно думаешь обо мне. Я слаб, старик, очень слаб. Я не могу побороть в себе страсть к женщине. Знаю, что противен ей, вернее – безразличен. Но ничего не могу с собой поделать. Вначале, думая, что она потеряна для меня, даже грезить о ней не решался. Однако мне тогда казалось, что если бы я вновь обрёл её – носил бы только на руках, не перечил, и пальцем бы не коснулся. Но она ныне рядом, а я не могу и ночи прожить, чтоб не обнять её. Не могу не касаться её кожи, не гладить волосы, не прижимать к себе и не ласкать. Разумом я понимаю, что не должен этого делать, если хочу, чтоб она не возненавидела меня. Знаю, что не должен домогаться её. А как увижу – не могу отвести взгляда, не могу не держать за руку, не могу не вдыхать запах её волос. А как придёт ночь...
       – Отпустил бы?
       – О нет! Я подумать о том боюсь! Каждый мой отъезд – всё равно, что несовершённое самоубийство.
       – Ты обижаешь её?
       – Не смею, старик, не смею, вот только дышать без неё боюсь, если не вижу её – вовек бы глаза мои не видели света. Если не с ней говорю, и смысла мне нет беспокоить словами весь мир.
       – Что ж она так бездушна?
       – Ты не знаешь её! Но она жила, словно горела, а теперь в том теле лишь пепел.
       – Так что ж ты мучишься, если ей всё равно – в чём ты можешь себя упрекнуть?
       – Я уважаю её, люблю и буду беречь всю жизнь. Не я стал причиной её безразличия, но и моя любовь не сможет возродить её.
       Старик молчал. Истмах вдруг убеждённо заговорил, казалось, что он теперь говорит сам с собой:
       – …так что же? Всех моих сил станет для того, чтоб она жила. Пусть не улыбается мне – сделаю так, чтоб улыбалась иным. На меня не глядит – пусть видит тогда цветы, луга, реки, улыбающихся людей. Пусть меня не любит – лишь бы себя вспомнила и полюбила. Да, я слаб…, слаб. Пусть я не могу уйти с её пути, но никогда не увидит она во мне грубости и лицемерия, слабости и пренебрежения. Я слаб…, но до последнего вздоха буду хранить её и беречь. Я постараюсь поделиться ею с другими. Я хочу, чтоб она жила… Спасибо, старик, – Истмах вновь поднял на него взгляд. – Ты действительно мудр. Но прости меня, меня ждёт дорога.
       Истмах поклонился. Старик проводил его взглядом: «Хороший человек – наместник Истмах».
       Сам же Истмах, почти всю дорогу молчал. Молчал и размышлял.
       …Да, если она мертва, нужно её оживить, если пуста – нужно наполнить её жизнь смыслом. Пусть на это уйдёт время. Это в его власти. Он даст ей то, что раньше было смыслом её жизни – знать и чувствовать, что нужна. Не только самому наместнику, но и многим другим. Ведь смогла она быть нужной, помочь раненным в стычке с Серевой? Пусть он не вернёт её прежнюю, но он… нет, не создаст новую Ату. Он только поможет ей стать такой, какой она ныне захочет. Ата – не безумна, Ата не глупа. Лишь бы она смогла преодолеть себя, а уж он – поможет. Кроме того, сам Истмах много раз был обязан ей спасением, даже если она того не признаёт. Не помнит. А если того и не было, лишь его воображение? Нет! Было! Было… Даже если она о том не знает. Поэтому, помочь найти себя, он просто обязан ей дать.
       ...Истмах вернулся ранним вечером. Рано приказал подать ужин и раньше, чем обычно, лёг спать. Ата, конечно же, всё это время была при нём. Они не разговаривали: Ата вообще говорила мало, а Истмах слишком устал сегодня.
       Может от того, что лёг рано и почти успел выспаться, а может от чувства внутренней тревоги, проснулся среди ночи. Как далеко до рассвета? Истмах повернулся и положил руку рядом – пусто. Приподнял голову, оглянулся. В комнате темно, но в оконном проёме, на сером фоне выделялась тёмная фигура.
       Истмах сел. Чувства, что веки жгут, и глаза трудно открыть – не было. Значит, поспал он вполне сносно, почти выспался. Серо? От луны? Нет, сейчас она заходит рано, да и молода ещё, чтоб залить светом ночь. Значит скоро утро.
       – Ата? Почему не спишь? – Тень повернула голову, но промолчала.
       Истмаху показалось, что время повернулось вспять, всё возвратилось. Что Аты – по-прежнему нет, а всё, что он сейчас наблюдает – лишь очередное его видение, очередной его сон. Его спина мгновенно покрылась испариной. Он сжал свою голову руками, попытался вспомнить, что происходило вчера. Ведь в его видениях – не было «вчера», было только «сейчас». Нет, вот лежит его плащ, он грязен, Истмах вчера приехал в крепость. А ещё вчера…, они поужинали, Ата как, впрочем, и всегда, молчала. Нет, это была явь, что так похожа на сон.
       Истмах встал, прошёл, нащупал на низком столике у стены кресало, зажёг трут, а от него – факел, понёс его ко входу и вставил в факельное углубление. Вновь повернулся к Ате. Она сидела на подлокотнике кресла у окна. Теперь, при свете факела, её фигура уже выделялась на фоне, ещё сравнительно, тёмного проёма окна.
       – Ата?
       Она нехотя повернулась и посмотрела в его сторону, но глаз не подняла. Она вообще никому не смотрела в глаза. И хотя на лице, казалось, не выразилось никаких чувств, но скупые жесты, поворот тела, свидетельствовали о том, что заинтересованности в беседе с её стороны, не было никакой. Но она ответила, спокойно, тихо. Смиренно:
       – Ничего. Мне не спалось.
       А что тут скажешь? Истмах постоял, подумал. Вернулся к кровати, лёг. Сна не было.
       – Иди сюда.
       Заметно, что повиновалась она нехотя. Ослушаться не посмела. Подошла.
       – Ляг.
       Её брови едва дрогнули, она чуть поджала губы. Села, а затем и прилегла рядом. Истмах придвинулся к ней и оказался на середине ложа. Мягко, но настойчиво охватил её талию и шею, уложил на себя вверх лицом. Отпустил, и взял её за руки, крепко держа её запястья, развёл свои руки. Ата едва заметно дёрнулась, но он не позволил ей двинуться. Она чуть повернула голову. Истмах всем телом чувствовал, что ей неудобно, вернее – неловко.
       – Лежи спокойно. Я так хочу. – Добавил он спустя некоторое время.
       Ата затихла. Она теперь лежала, широко раскинув руки, её голова покоилась чуть ниже его подбородка, не дотрагиваясь, однако, до него.
       Он молчал долго. Чувствовал сначала её молчаливый протест, затем она задрожала, словно ощущая свою беспомощность, а потом – затихла и словно бы стала тяжелей. Смирилась? Тогда он спокойно заговорил:
       – У тебя на бедре и животе – косой шрам. Я хочу знать, откуда он. И здесь, – он положил свою ладонь ей на грудину, – здесь тоже шрам. Почему ты приходила всякий раз ко мне по моему зову? Зачем спасала меня?
       Ата молчала, но двинулась так, будто хотела встать.
       – Нет. Ответь мне.
       – Я не помню.
       – Когда появились эти шрамы?
       Истмах почувствовал, что она начала глубоко дышать, словно воспоминания стесняли её грудь:
       – Не спрашивайте… – Вздрогнула, словно всхлипнула.
       – Говори, Ата, я так хочу.
       – …больше года тому назад. Он…, (она не сказала Омри или Хасби) толкнул меня с лестницы. Я упала и…, тогда я не помнила, что произошло. А когда, через несколько дней я пришла в себя, увидела те шрамы …они были красные, воспаленные, но не кровоточили. Я подумала, что то – от падения.
       …Я посмотрел на Хранителя Аты. Неужели она действительно…? Он отрицательно, медленно, качнул головой. Я опустил взгляд. …Во всех случаях явлений Аты Истмаху за прошедшие три года, рядом с ней не было Хранителя. Он оставался подле её тела. Но значило ли то, что Ата могла являться к Истмаху, когда пребывала без сознания? Как она могла раздваиваться, будучи одновременно и там, и здесь? Вопросительно взглянул на Хранителя Аты, он пожал плечами: «Сон, транс, забытьё». …Хранитель хранил тело, как вместилище души. А душа? Воздействовать на волю человека, сотворить случайную препону, или помочь – можно. А душа? Выбор человека свершается его душой. Отчего же душа Аты тянулась к Истмаху, оберегала его?
       Возможно… Могу ошибиться? Она тянулась к доброте. Вполне возможно, что той самой доброты у Истмаха было больше, чем у большинства его подчинённых. А может…, она его любила?
       Неожиданно Ата заговорила:
       – Я всегда была связана в своих движениях и мыслях. И лишь только во снах я находила иногда успокоение. Порой они пугали меня или вели в неизвестность. Однако же, засыпая, я чувствовала себя спокойно – там был мир, пусть и чёрно-белый…, но мир, в котором я решала, что делать и куда идти. Я имела право ехать куда-нибудь, я видела снег и дороги, людей и солнце. Да. Там было спокойно и интересно. Хотя и туда, порой врывалось то, чем я жила в жизни – муж, его родня. Но мне казалось, что во сне у меня больше свободы. Там, во снах я нередко видела вас. Могла подойди и заговорить. И не быть оскорблённой в ответ. Вы во сне меня ни разу не ударили, не осмеяли.
       …Мне довелось познать чудное при моих Подопечных, и много разного я видел, но с таким – столкнулся впервые. Чаще Ата приходила в сны Истмаха не по моему желанию, а сама. …А говорят…, сны – итог прожитого? Да, человек непременно должен рационально разложить всё на известные величины. Непознанное рождает любопытство. Так ли мы отделены от Подопечных? Мне было любопытно, этого я не знал.
       Я посмотрел на Хранителя Аты. Он сидел, скрестив голени, и положив локти на колени и сцепив кисти рук. На меня не смотрел, чуть в сторону. Я понял, что говорить он не хочет. Но я упрямо стоял и молчал, глядя на него. Хотел знать, и сейчас, казалось, для этого пришло время.
       Он наклонил голову ещё ниже. Я стоял.
       Он заговорил:
       – Она попала в ловушку, будучи рядом с тем человеком. Я поддерживал ее, как мог, дарил надежду, во снах возвращая туда, где ей было хорошо. А она в воспоминаниях цеплялась не за детство и юность, а за то время, когда была во власти Истмаха. Он не был единственным светлым пятном в её жизни, но тот период оставался самым понятным для неё. Там всё было чётко определено, было постоянство. Знала, что имела, знала, на что рассчитывать, знала, что была нужна другим, и знала, что мужчина, рядом с ней, внимал её просьбам, был строг, но справедлив. Знала, что слышит он её. Она не убога…, – он поднял на меня глаза, говорил твёрдо и как будто отчуждённо, словно боялся, что я буду спорить, – …она лишь слаба. Ей не по силам иметь такое большое сердце. …Всякий раз, засыпая, боясь, что её побьют, унизят, когда меньше всего того ожидаешь, она старалась уйти. Я не знал куда, лишь догадывался. Золотистый след её души терялся в мгновениях, среди иных людей. И что она делала, я не…, я Хранил её. – Он добавил с вызовом:
       – …но я ей доверял и доверяю. Я ей верю. – И добавил тихо, опустив глаза: – Ей дано большое сердце, но она не смогла этого осилить. Она – умирает.
       Я также опустил глаза.
       Большое сердце. Скольким людям даётся Дар Сострадания, Дар Большой Любви? Частицы их берёт каждая Душа, но только на плодотворной почве возможно пробуждение этих сил. Часто, очень часто люди не в силах вынести того пробуждения. И чаще всего они сходят с ума. Они способны покончить с собой, не в силах пережить и принять все беды и лишения этого мира, одиночество. Думаю, Ата также была из таких. Но наверно её Хранитель убрал в ней мысли о том, что можно сломаться, словно перемкнул рельсы, и поезд, вся жизнь Аты ушла на другую колею. Однако помнила ли она свою неземную суть? Или выбор пути смертного она делала лишь на берегу, у лодки Перевозчика? …Не в силах выносить все бесчинства бывшего мужа, не в силах совладать с несправедливостью, что творилась в её жизни в тот период, она закрылась глубоко в себе. Как отшельник. С той лишь разницей, что никому не помогала, никому себя не посвятила, а изнутри своего обиталища, напрягая все свои силы, удерживала дверь. Да, та ноша была ей не по силам. Она, вероятно, не была сильной натурой, в том смысле …какими порой бывают умелые хирурги, принося боль, они понимают «зачем». Как хороший учитель, заставляя детей познавать новое и читать книги, порой превозмогая их «не хочу», понимая «зачем». Как хлебопашец, что раня грудь земли, понимает – это ради «Жизни». С каждой земной жизнью Ата была всё слабее.
       …Она могла врачевать, вытирая слёзы, удалять гной, утешать, радовать, однако поставить в своей душе препоны всему злу, что творилось вокруг, она так и не научилась. Не смогла смириться и останавливалась, лишь раня землю острым плугом, лишь образно разрезая рану, лишь сталкиваясь с нежеланием учеников подниматься над собой. Она сталкивалась с человеческими эмоциями и не могла преодолеть той волны прибоя у брега, за которым – спокойная гладь моря. Это не её вина. Это не вина её Хранителя. Просто, среди живых существ всегда есть те, кто представляет середину, кто крепче, стабильнее. А есть те, кто слабее. Именно они – первыми выпадают из общей массы, когда всем остальным должно идти вперёд. Но именно такие особи, приспособленные лишь к узкому спектру условностей Бытия, на определённом этапе, могут стать той новой ветвью родового дерева, что превзойдет основой ствол по жизнеспособности и развитию. При определённых условиях. Однако существующие ныне условия – убивали Ату. Она не была готова, при всех её достоинствах, выжить в то время. Да и когда наступят времена для подобных индивидуумов? Не в обозримом будущем.
       …Но может, эти мои мысли были созвучны с такими у моего Подопечного?
       – …Я принял решение. Мне нужна твоя помощь. Я мало кому мог бы это доверить. – Ата шелохнула головой, стала дышать ещё тише, прислушиваясь к его словам.
       – Помнишь тот лазарет, в котором ты, одно время, подсобляла лекарям? Им не хватает помощи. И хотя больших битв я не планирую, неизвестно, что ждёт нас впереди. Мне нужен кто-то, кому я бы полностью мог доверить выздоровление воинов. Один лекарь там не справляется. Ему нужно подыскать хороших помощников, не таких, что будут обирать раненных воинов, и брезговать убирать кровь и рвоту. Нужны те, кто действительно помогут им выздороветь. Ты понимаешь? Кроме того, на лазарет предполагаю определённые расходы. Я хочу, чтоб эти траты проверяла ты. И ещё. Ещё меня беспокоит то, что не все жители крепости и города могут обратиться даже к знахарю, а среди них – очень много, как ты знаешь, пройдох. Пусть уж лучше нуждающиеся приходят в за помощью к тем, кому я доверяю. И я хочу, чтобы ты следила за тем.
       – …но как я смогу всё то сделать? – Ата возражала. Пусть робко, но возражала.
       – Ата, если бы я знал, что ты не сможешь, если бы лишь сомневался – я бы не просил тебя. И…, Ата, я не приказываю, я прошу. Если ты сейчас твердо скажешь мне «нет», я тот час умолкну. Ата?
       – …Я приму вашу волю. – Тихо ответила она. А я посмотрел на её Хранителя. Тот поднял на меня взор, который словно был озарен Надеждой.
       – Ата, это не воля господина, не приказ, а призыв о помощи. Ты нужна мне, твоя помощь нужна мне, твоя забота нужна многим. Ты согласна?
       – Я сделаю всё, что будет зависеть от меня.
       – Кроме того, Ата, поскольку ко мне, как к наместнику обращается очень много людей, я не в состоянии уделить им должного внимания. У меня не хватит времени. Военные вопросы я обязан решать в первую очередь, вопросы пополнения продовольственных запасов крепости, обороны моих селений, налогов и пошлин… Времени на рассмотрение гражданских жалоб – у меня мало. И ты знаешь, что я не сижу на месте и не пропадаю на пиршествах. Мне нужна помощь. Отныне, таких жалобщиков велю направлять к тебе. Ты будешь обязана рассматривать просьбы, и то, что посчитаешь нужным, важным, ты должна доносить до меня. Решать вопросы буду я. Но мне нужно, чтоб здравый человек выделил, что важно, а что нет. Что полно, а что пусто. Ты понимаешь?
       Ата двинулась, решив повернуться, но он не позволил, так и держал её. Она трепыхнулась и затихла. А потом спросила:
       – Зачем?
       – Чтобы ты почувствовала, что не являешься для меня пустым местом. Чтоб знала, что ты умная, заботливая, красивая и нужная…
       – Зачем вы держите меня вот так, не давая двинуться сейчас?
       – Чтоб ты поняла, что ты можешь открыться, и не будет больно, не будет страшно. Что я всегда поддержу тебя…
                154
       …То, что происходило – не понимали многие. У наместника Истмаха появилась новая женщина, которая много решала. Он очень приблизил к себе бывшую жену своего врага. Это была та самая Ата, что несколько лет тому назад была его рабыней. Многие, очень многие вопросы решались теперь только через Ату. Власти у неё было много-много больше, чем даже у Халиасты. И действовала эта – очень осторожно, не то, что прежние: хвастливые да наглые. Что-то будет?
       Ненавязчиво, но Истмах испрашивал мнения Аты по любому поводу: стоит ли идти на очередное торжество очередного торговца? Что стоило бы подавать на пирах, принимая купеческие посольства? Что она думала о его рубашках, и нравился ли ей кинжал, что ему преподнесли в дар? Будет ли в этом году хороший урожай на яблоки и прочее. Кроме того, именно эта приближённая наместника ведала, именно так, всеми нуждами госпиталя для раненых воинов. С её разрешения лекари здесь могли принимать нездоровых жителей Гастани. За этим нужно было только испросить разрешения той самой Аты. И она могла проводить в госпитале ровно столько времени, сколько считала нужным, лишь наблюдая или помогая сама.
       Однако же, на всё это требовалось очень много времени. Ата, порой, буквально валилась с ног к вечеру от усталости. Но она ещё обязана была каждый вечер проводить с Истмахом, когда он бывал в Гастани. Должен отметить, что он не корил её за то, что она быстро засыпала, сам порой засыпая быстрее неё. Ныне было так. Они мало разговаривали, в основном по делам. Но мне не нужно было часто напоминать Истмаху о хрупкости души Аты. Боясь ранить её словом, он больше молчал, боясь смутить её лишний раз, он часто наблюдал за ней издали, боясь излишне прижать её к себе во сне, он не решался лишний раз шелохнуться. Но едва её взгляд обращался к нему – она видела искреннюю радость и сердечность от того. Едва она просила его содействия, ненавязчиво, но в полной мере, так, чтоб Ата не чувствовала себя обязанной, он выполнял всё. Едва она вздыхала или плакала во сне – он пробуждался и ласкал её до тех пор, пока она не успокаивалась, порой даже не просыпаясь, будучи уверенной, что ей снятся лишь прикосновения ветра или цветов.
       …Всё было вполне типично. Как и многие, среди женщин, – Ата бежала. И не важно, от чего и куда – в себя или в заботы. Как и многие из мужчин, Истмах искал. В переносном смысле слова.
       Каким был их день? Пожалуй…
       …Истмах вчера поздно вернулся – ездил в один из портов, пришло несколько судов. Он хотел посмотреть на людей, товары, он не контролировал, просто любопытствовал. Считал, что это – нужно. А сегодня с утра очень хотелось спать. Но чутьё воина, сторожа, или любящего человека подсказывало ему, что Ата не спит: она почти не дышала, скорчившись, была очень напряжена. Он решил пока не показывать виду, что проснулся. Но сам попался в свою ловушку: его дыхание изменилось – дышал не спокойно, глубоко, а с перерывами, вспоминая некоторые моменты. Чуть сильнее прижал к себе Ату, не нарочно, а исподволь. Но и этого хватило – она шевельнулась, привстала и обернулась в его сторону:
       – Позволите уйти?
       – Нет. – Она замерла, словно смирилась и окаменела. Истмах ещё полежал немного, но в голову приходили мысли, одна за другой – что сегодня планировал делать, каким делам дополнительно требуется уделить внимание, пока он в Гастани, а потом…, а если… Истмах вздохнул и повернулся на бок, обнял бережно Ату:
       – Я вчера не хотел говорить о делах. Очень соскучился. Ты со всем справляешься? Нужна моя помощь?
       Она согласно кивнула:
       – Если вы сегодня изволите, у меня есть несколько просьб.
       – Просьб? От кого?
       – Горожане и… торговцы запросили деньги за ткань для лазарета.
       – Что ж ты не взяла? Ведь знаешь, что они уже выданы казначеем и знаешь, где они лежат?
       – …нет, расплатитесь вы, или прикажите казначею. Я хочу, чтоб вы знали, что деньги отданы и видели сколько потрачено.
       – Ата…
       – …помню, вы доверяете мне, но …я не хочу всем показывать, будто распоряжаюсь здесь …и вами. Мой статус…, он не позволяет мне …вести такие денежные проблемы…
       – Ты хочешь изменить свой статус? – Он повернул Ату к себе и серьезно смотрел ей в глаза. Она не подняла взгляда.
       …Это был простой вопрос, но он вызвал его негативную реакцию.
       Если хочет большего, чем имеет, а в воображении Истмаха Ата имела неограниченную власть, – это следствие каких-то событий или чувств. Чувств к кому? Она хочет покинуть его? Стать свободной и уйти? Но я попытался охладить его. Истмах, раздумывая, вздохнул – куда уйти? Он здесь – всесилен. Против него никто не пойдёт, никто не рискнёт посягнуть на то, что истинно принадлежит наместнику Истмаху. …Никто, кроме Аты? Ей плохо рядом с ним? Ата хочет уйти? Или что-то другое? Но нет, Истмах слишком горяч, слишком ревнив.
       Он закрыл глаза и лёг навзничь. Он считает, что любит Ату? Он хочет, чтоб она была спокойна и счастлива? Значит, будет так, как она скажет.
       – …хорошо. Пускай приходят. Представишь их просьбы.
       Встал, позвал Кальбригуса, приказал принести еды, оделся, молча, наблюдал, как одевается Ата. Поели молча. Вот только когда почти закончили, и Ата скоро убирала посуду на поднос, чтоб забрал Кальбригус, он тихо сказал, долго задержав своей взгляд на ней:
       – Ата… Я сделаю, как ты попросишь.
       Она на него не взглянула, поклонилась. До обеда Истмах занимался своими делами – съездил на кузницу, посмотрел, как делаются новые заказанные кольчуги, уделил внимание крепостным стенам, привезли бумаги от короля, пересмотрел, разобрался, отписал.
       И… кстати, в кузнице случился занятный эпизод. Истмах не считал кузнеца-мастера философом, однако к его словам прислушивался. В этот раз, закончив последнюю из нагрудных пластин, кузнец, казалось, невпопад, устало улыбнувшись, сказал:
       – Ты помнишь, наместник, мою оплеуху? – Истмах вскинув бровь, кивнул. – Эх, Истмах, только тот, кто может повиноваться, сможет командовать. Но тот, кто привык повиноваться – хорошим вожаком не станет. Почувствуй разницу, Истмах…
       Тот молчаливо поклонился.
       К обеду Истмах приказал позвать Ату. К столу вновь сели молча, но когда он утолил первый голод, обратился к ней:
       – Отчего всё время молчишь, отчего не говоришь со мной? Я настолько тебе противен, Ата?
       Она молчаливо отрицательно качнула головой.
       – Тебе плохо?
       Ата едва взглянула на него и снова отрицательно качнула.
       – Тогда что? Поговори со мной. Знаю, что не мил тебе, но… что я могу сделать для тебя?
       Она молчала, но как будто вся сжалась, ожидая удара или окрика. Истмах ничем не выказывал своего недовольства. Лишь молчаливо ругал себя за то, что не сдержался, решил перевести тему на другое событие:
       – Будет, Ата, прости меня. Знаешь…, я сегодня был среди корабелов, они обещают, что вскоре закончат несколько больших речных лодок. И… знаешь, – он хмыкнул, как бы сам себе удивляясь. - Пришёл я на причал смотреть, и ступил на скрипящие доски, бревно было плохо прилажено, едва в воду не упал. Взошёл на борт ладьи – скрипят уключины, вновь ступил на берег, мимо по дороге скрипели повозки… Сказал о том Намису, а он мне знаешь, что сказал? Знаешь что? «Если что-то скрипит, повизгивает, трещит – значит, в наших условиях, это работает» и добавил: «Когда это у нас всё было хорошо? Так хорошо, чтоб не нужно было работать? Пока работаешь – знаешь, что ещё живёшь». Ата, мне понравилось, как он это сказал… Интересный человек.
       Истмах не ожидал ответа. Знал, что его не будет. Ата не хочет или не может с ним говорить. Будет только внимательно слушать, кивая. А говорить станет только с теми, кто придёт к ней с нуждой. Она – такая. А что нужно самому Истмаху? Что-то имея, всегда хочешь большего. А мнящий себя несчастливым, человек никогда не будет счастлив – ему всегда и всего мало. Следовательно,… Ата счастлива? Она ничего не просит для себя. Она…
       Истмах порывисто подошёл к ней. Отметил, что отшатнулась, но потом замерла чего-то ожидая. Истмах опустился перед ней на колени и, посмотрев долго, опустил свою голову на её колени.
       …Мне не показалось то банальной, дешёвой декорацией для бульварного чтива. Считайте как угодно. Но как ещё может сильный мужчина показать, что его слабая женщина может на него рассчитывать? Как выказать, что она для него – дороже всего? Как ещё ей указать, что тот, кто рядом – не хочет причинить ей неудобства? Я его понимал. Хранитель Аты – отвернулся…
       Истмах вновь поднял голову, положив свою руку себе на колено:
       – Ата, я полагаю, что всё это время я был открыт и для тебя, и для других. Всегда говорю прямо, и лицемерить не стану. И повторять свои слова два раза я не привык. …Мне неизменно казалось, что если меня не хотят видеть – я должен уйти, если со мной не хотят говорить, значит и незачем заводить разговор. Считаешь ли ты, Ата, что я могу обидеть тебя?
       – …Да. – Её слова хлестнули Истмаха. Он отвернулся, вновь глухо спросил:
       – Считаешь ли ты, за то время, что обрел тебя, я причинил тебе обиду?
       – …Нет.
       Истмах поднял голову. Она сомневалась в нём, но считала, что он не сделал ничего дурного? Что сказать? …Или что делать? Если она всё это время не видела в нём плохого человека, что способен обидеть её, следовательно, он всё правильно делал. Так и нужно поступать впредь. …Быть собой.
       Он ещё некоторое время посидел у её ног. Встал. И словно бы ничего не случилось, сказал, чуть усмехнувшись:
       – Вчера, пока ездил, я увидел себя как бы со стороны. Ты знаешь…, разговаривал с плотниками. Мне ранее донесли, что один из них – Гедеос воевал на стороне Енрасема, и впредь, даже после его низвержения, сожалел о нём. Он хороший человек, но из той породы людей, которых трудно переубедить. Пусть они даже знают, что не правы. Что их заставило встать на путь тех заблуждении? Родовые убеждения? Мнение человека, которого уважают? Или собственное неумение признать свои ошибки? Не знаю. И всё же, видя, что ничего не вернётся, зная, что во времена Енрасема цены на хлеб были выше, ведая, что с возвращением моей власти на территории наместничества дела этих самым плотников и корабелов только улучшатся, позиции их упрочнятся, поскольку я даю работу им, и тем, кто от них зависит…, да и поставки соли вновь налажены…, такие упрямо продолжают твердить, что власть Енрасима давала им свободу. А что им та свобода? Свобода – это когда сборщикам налогов можно спокойно кляузничать на соседа, который прячет зерно от податей? Или свобода, это когда голодный можешь кричать о том, что его ограбили? Не знаю. Но я говорил с ним. И всё же, …ничего не меняется, люди из глубинки будут, не смотря на свои убеждения, говорить то, что хочет слышать господин. Мне кажется, что пусть он не прав, в отношении своих суждений, но должен, по крайней мере, говорить то, что думает… – Он внезапно расхохотался:
       – Вот я говорил, что хотел, – и лишился этого наместничества. А сказал и сделал ещё больше против королевской власти, и теперь у меня – другой господин. А в чём разница? Знаешь, был бы кусок хлеба, а ртов на него найдётся достаточно. Ата, Гедеос смотрел мне в глаза, говорил, то, что я хотел слышать, а сам думал только о том, что я лишил его возможности выражать свои мысли, засунув ему в рот кусок хлеба. Ата, мне кажется, что я глупею, когда приходится говорить с такими людьми. Понимаю, что это ...как разрушать мост ради того, чтоб построить новый, лучше и крепче. Но зачем что-то делать, если люди того не приемлют и ездить по той дороге всё равно не собираются? Я глуп, моя желанная Ата…
       Она молчала, потупив взгляд чуть в сторону, не двигалась.
       – …Ата, я приму твоих торговцев и нуждающихся в большом зале. – Он усмехнулся, – людям нужна помпезность. Чем значительнее приём, тем ценнее им, порой, кажется пожалованное.
       …Мне казалось, что Истмах становился всё мудрее. Пусть даже понимая всю глубину своей возможной глупости. Как становится опытнее человек в измерении расстояний, падая в бездонный колодец…
       Истмах, в большом зале, стоя у немалого стола, с разложенными картами и донесениями выслушивал то, что говорил Мо о защите границ на юго-западе.
       Вошёл страж и доложил, что пришло несколько горожан, за которых просит Ата. Истмах кивнул. Всё ещё с мыслями о границе, он махнул Мо, тот поклонился и вышел. Сам Истмах задержался у стола ещё и тогда, когда вошли шесть-семь человек. С ними Ата, она поклонилась, несмело взглянула на Истмаха, поклонились просители. Истмах опять-таки оборачиваясь на карту, нахмурив брови, оглядел присутствующих.
       У него получалось напустить важности. А может, он действительно настолько увлечён теми делами? Хлопнул в ладоши, вошёл воин и накрыл стол с бумагами скатертью. Просители-то свои, но среди бумаг были важные, о коих знать широкой публике не потребно. Истмах прошёл в своё кресло и махнул рукой подойти. Вперёд выступила Ата, вновь поклонилась и сказала:
       – Наместник Истмах, вашей милости и вашего внимания просят некоторые горожане. Они… обратились ко мне со своими просьбами, позволите ли вы разрешить их?
       Истмах призывно махнул ей рукой. Она подошла и встала по его правую руку. Он чуть улыбнулся и тихо, так чтоб слышала только она, сказал:
       – Бывает проще помочь кому-либо реализовать его мечту, чем взять ответственность за выполнение своей. – Помедлил и громко спросил:
       – Что у них?
       Ата взглянула на одного. Тот подошёл ближе. Высокий старик с седой бородой, худой, но жилистый, крепкий. Одет хорошо, даже богато, но видно, что это показушное – полы у рубашки потрёпаны, куртка чистая, но стежки на рукавах – подштопаны, сапоги в одном месте – дырявы, но тёрты жиром.
       Придирчиво разглядывая старика, Истмах нагнул голову и едва повернул голову в сторону Аты:
       – На что жалуется?
       – Обирают на рынке. Смотритель рынка берёт разную плату, сверх установленной с торговцев. Этот говорит, что к нему приходили уже трижды за последние две декады. Говорит, что теряет деньги, которые нужны на закупку нового товара.
       – На кого жалоба?
       – Сборщик налогов, некто Милиханс…
       – Свидетели есть?
       Ата поклонилась, утвердительно кивнула, из просящих вышли два человека. Одеты плохо, они больше походили на бродяг, что отираются на базарах в ожидании всяческой подработки. Истмах сильнее повернул голову и серьёзно посмотрел на Ату:
       – Ата, я знаю Милиханса, он не самый хороший и добрый из людей, а как ещё при его заботах? Я не замечал за ним большого достатка, вычурно не одевается. Дом – без излишеств. А кто на него жалуется? Те, кто находятся у него в ведении? Может там личная обида, может, они ему денег должны, а отдавать не хотят, желая клеветой избавиться от благодетеля?
       Ата, слушая его, подняла глаза, в них сквозило сомнение. Краем глаза Истмах заметил, как, прислушиваясь к словам наместника, старик досадливо махнул рукой, дескать: «всё зря…». Свидетели опасливо оглядывались на стражников, что стояли спокойно у дверей – когда их выгонят?
       Ата ступила вперёд, преклонила одно колено, нагнула голову и сказала:
       – Наместник, эти люди бедны от того, что их уже много лет обирает Милиханс. И все боятся жаловаться, поскольку им никто не верит. У Милиханса есть высокие покровители в охране базара, которые следят за тем, чтоб люди не особо жаловались – могут избить, портить товар, сделать так, что товар торговцев не примут больше не на одном из рынков, даже за пределами Гастани.
       – Почему жалуются только эти?
       – Старик-торговец доведён до крайности, на него клевещет брат и засылает Милихансу деньги за разорение, а у него – шесть дочерей и всех нужно выдавать замуж. Без денег хорошего приданного не справишь. Брат старика смеётся и требует убраться из родового дома, отписать его брату за долги. Начинали-то оба брата разом, а вот теперь… А у самого Милиханса – есть ещё несколько домов, он содержит четверых наложниц… А что таится, …так ведь и лис из курятника кур тащит, когда никто не видит.
       – Поднимись, встань рядом. Это правда? Откуда эти сведенья?
       Ата тихо ответила:
       – Мне помогли городские мальчишки…
       – Да, эти знают больше, чем все взрослые горожане вместе взятые. Кто ещё знает о домах Милиханса? – Один из свидетелей несмело ступил шаг к наместнику и поклонился.
       – Что ж… Эй, пусть не медля разыщут и представят мне Милиханса, где бы он не был.
       – Кто следующий? Пока разыщут Милиханса, послушаем других. У меня не так много времени.
       Ата поклонилась и взглянула на другого человека: коренастый человек средних лет, пожалуй, моложе. Он сильно сутулился, смотрел из подо лба, в его тёмных усах и густой бороде, казалось, пряталось обиженное выражение лица. Волосы свисали прядями. Плечи широкие, руки длинные, кулаки – как говорят, пудовые. Натруженные. Но…, вероятно один из тех, кто не может или не хочет решать проблемы по мере их поступления.
       …Я улыбнулся и посмотрел на Хранителя Аты, сказал: «Истмах только что подумал, где Ата берёт таких убогих?». Однако Он не понял меня: «А до этого твой Подопечный не замечал таких бедолаг? Конечно, они слишком малы для человека, что привык мыслить масштабно?». Я перестал улыбаться…
       Вновь заговорила Ата:
       – Каменщик, жалуется на то, что всем его товарищам была обещана работа по постройке и ремонту крепостных валов в излучине реки Каравайки. Но подряд дали не всем. Обещано было работу в порту на Чатуше, но вновь обещанного не получил. Жалуется, что хочет работы, говорит, работу выполняет не только в срок, но и усерднее всех, а награды нет, да и сама работа – уходит из рук.
       Каменщик ступил шаг к Истмаху:
       – Как жить-то, наместник, если справедливости нет-то? Везде нужны свои люди, что замолвят слово. Вот и здесь, если бы не эта …женщина, вряд ли бы принял нас.., наместник Истмах.
       Ата покраснела. Истмах выпрямился. Каменщик умолк. Истмах сжал кулаки, опёршись локтями на подлокотники. Его лицо стало серьезным, глаза смотрели холодно. Намёк…, это был даже не намёк. Истмах зло заговорил:
       – Скажи и ты мне, как я, тот, что вчера ездил в тот самый порт на Чатуше, позавчера – вернувшийся с западных границ, где пробыл четыре дня, а до этого – проводивший смотр войск в Галехе, Крипе и по дороге на юг, должен знать, кто обижает каменщика из Гастани? Не нравится – приходи и жалуйся. Если правда – все ответят по закону. На то я тут и поставлен. Когда я не принимал просящих? Но я не могу вытирать за вас сопли, не могу отгонять бродячих собак от каждого дома. На то есть люди, что ходят подо мной. И если мне что-то нужно, если надобно узнать или добиться чего, я то делаю. Если мне что-то нужно - я то прошу у короля, показывая, что сделал для получения помощи, и что из этого получится. Под лежачий камень вода не течёт. Если тебе что нужно – приходи и говори, но только в том случае, если сам не можешь того решить. Я наместник и с меня спрашивают за большие дела.
       Каменщик не испугался гневной тирады наместника:
       – А что с меня возьмёшь, наместник? – Он обвёл взглядом просящих, – …а мы не решаем больших дел. Мы – маленькие люди. Но для нас наши маленькие дела – не менее важны, чем ваши великие свершения, хотя, что вам, …знатным…?
       Истмах поднял голову и оскалился. Он встал и направился к одному из воинов. Вынул у него меч и повернулся к каменщику:
       – Тебе нужно порезать хлеб? Режь его моим мечом. Нужно чтоб за твоими детьми следила нянька – найми моих воинов. Тебе нужен пастух – найми меня. Но не для того я рвал свои жилы, чтоб пасти твоих овец. Я много сделал, много добился и изволь платить мне сколько, сколько усилий мне то стоило. Зачем тратить железо и дорогую работу кузнеца, что куёт меч, если тебе, дабы насытиться куском хлеба - достаточно ножа? Ответь? Но молчишь? Ты бы молча, проглотил обиду от знатного наместника, а если я человек, что так же голодал в детстве, как и вы, если я не знатен, значит, мне можно открыто говорить, что я зазнался? На род ты не посмеешь клеветать и задевать того, у кого позади знати в три колена. Если так – пусть! Но для того, чтоб пасти овец я возьму человека, что понимает в этом больше, чем я, а сам, тем временем, пресеку атаку кочевников. Если мне нужно посеять хлеб, я не буду давать указания сеятелю. Что ещё? Приходи и жалуйся. Я спрошу с тех, кто должен о том ведать. А упрекать меня не смей! Я не издох до сих пор не потому, что пренебрегал своими обязанностями, хоронился за спинами моих воинов, а лишь потому, что такие «маленькие» люди, как эта женщина, – не глядя, он указал на Ату рукой, – брали на себя труд помогать мне в моих делах, говорить мне то, что могу недосмотреть, за то, что такие вот люди верили в меня и прикрывали от предательской руки своими телами. Я… – Скрипнула дверь.
       – Что?! – Он резко, яростно обернулся к дверям.
       Несмело показался один из воинов:
       – Там…, не серчай, наместник, привели Милиханса.
       – Веди! – Втолкнули того самого Милиханса. Воины топтались у дверей. Наместник гневался. Не к добру.
       Дрожа, вошёл Милиханс. Да – одно дело смотреть в глаза тем, кого каждый день безнаказанно обираешь, а другое дело – показаться на глаза тому, кто сильнее и может лишить всего, в том числе и жизни. И кому жаловаться? А если ещё и за дело лишит? Достаточно мало людей являются настолько лжецами, что могут врать в глаза. К счастью, большинство людей, даже если не имеют совести, воруя, так хоть, порой, чувствуют вину за содеянное.
       Истмах смотрел на него, молча. Я видел, что он пытался бороться со своим гневом. Его руки судорожно вцепились в локти, пальцы подрагивали, он хмурился. Ох, попадёт сейчас под горячую руку наместника честный человек.
       – Так что, Милиханс, жалуются на тебя?
       Тот боязливо оглядел присутствующих, но увидел лишь малознакомую голытьбу. Он во мгновение осмелел. Одно дело, если лично у власть предержащего есть претензии к бедному Милихансу, а другое дело – эта рвань. Кто ей поверит?
       – Кто?! – Почти искренне воскликнул обвиняемый. Он приосанился, стал выше, распрямил плечи и заправил пальцы за пояс, смотрел свысока. Он – один из тех аккуратистов, что достаточно хорошо справляются с возложенными на них обязанностями. Планируют заранее, неплохо обстоят дела с самодисциплиной. Предвкушают каждый новый день и очень не любят, когда что-то плохое, из далёкого прошлого, вмешивается в настоящее.
       Истмах не ответил. Подошёл ближе. Милиханс на всякий случай ещё раз поклонился. Истмах осматривал его. Медленно опустился около него на корточки и, глядя снизу вверх, заговорил:
       – Одет ты просто, Милиханс, но эта простота – очень дорога. Один твой пояс стоит больше, чем ты получаешь жалованья за два месяца. А сапоги твои и вовсе по цене стоят больше, чем получаешь ты за год.
       – Кальтас! – Неожиданно громко крикнул Истмах, так, что Милиханс охнул и подпрыгнул. Истмах встал, прошёл и сел в своё кресло.
       – Кальтас, возьми этого человека, – он указал на свидетеля со стороны торговца, что был сведущ о домах Милиханса, – и пройди ко всем домам, что укажет этот человек. У каждых врат будешь спрашивать: «Мне срочно нужно видеть уважаемого Милиханса». Если ответят, что его сейчас нет, и спросят, что передать, отметь то. Возвращайся и скажи мне, во скольких домах бывает Милиханс.
       Милиханс побледнел, Кальтас поклонился и поспешил выполнить приказание. Просящие – переглянулись.
       – Эй, забрать пока Милиханса, обождём. Пусть постоит там, у окна. Уверен, что всё скоро разрешится.
       Истмах повёл головой, искоса взглянул на каменщика:
       – Ты хороший работник?
       – Мной все довольны.
       – А что ж тебя никто не рекомендует другим людям?
       – Я слаб, наместник, быстро устаю.
       Истмах усмехнулся:
       – Слышал я про одного хорошего каменщика, что работал в Кимкине, да быстро уставал. Может, не стоило бы так много пить крепкого греческого вина? Где я мог видеть твою работу?
       – …в Кимкине…, да разве денег у меня станет на хорошее греческое вино…?
       Истмах неожиданно рявкнул:
       – А я в чём виноват, что все деньги ты пропиваешь, хоть и хороший работник?
       Тот понурил голову, молчал, кивнул виновато головой, поклонился и отошёл.
       Истмах хлопнул в ладоши:
       – Позвать Блугуса Славена!
       Вскоре тот вошёл. Услужливо поклонился наместнику, нагнул голову и улыбнулся, не спуская взгляда с Аты.
       …Хозяин должен был видеть, как почитают ту, с которой хозяин, не размениваясь на других женщин, проводит ночи…
       – Пусть этого, – он указал на каменщика, – отправят к тем, кто был послан в Чатушу. Всё положенное ему жалованье выдавать здесь, и только его жене. Распорядись!
       Славен вновь поклонился.
       Истмах оттёр ладонью лицо и скорее себе, чем кому-либо, тихо проговорил:
       – Если долго добиваться – больше вероятность получения просимого. Вот только будет ли оно таким, каким он его себе представлял? И будет ли оно ему ещё нужно? – На мгновение замер, затем взглянул на Ату и громче спросил:
       – Кто ещё?
       Вперёд вышел старик, ныне худой, но заметно, что он просто осунулся, раньше был справнее. Одет плохо, но видно, следил за собой, рвани не было, хоть и заплата на заплате. Старик протянул ладонью по бороде. Казалось, он не боялся, а пришёл сюда рассуждать:
       – Прости меня наместник за мою беду, прости, что отвлекаю, – в его голосе насмешки не было, – прости и ты, красавица, что твоё сердце плакало над моею бедою. Но, наместник, хорошее отношение – дороже золота. Увидел тебя и понимаю, что есть люди, коим твоё участие нужно больше. Прости за то, что, пришёл. Разреши мне уйти? – Он низко поклонился.
       – Нет. Что ты хотел? Почему пришёл?
       – Ничего мне не нужно, прости меня, наместник…
       Истмах прервал его движением руки и нетерпеливо обернулся к Ате:
       – Что у него?
       – Пришёл просить за сына, который умирает с голоду. Сын воевал…, был в одном из сражений, Бистоньском…, потерял ногу и теперь не может прокормить себя. Нищенствует и побирается с детьми. Жена его умерла при родах.
       Истмах смотрел на неё, не отрываясь, подумав, спросил:
       – Ты думала о том? Что предлагаешь?
       – …сына, ребёнка того воина, что без ноги, можно было бы взять отроком в какой-либо из отрядов. Если отдадут… Две дочери поменьше – шести и семи лет, можно отдать в учёбу к ткачихам. А несчастного, если возьмётся, можно определить в охрану в одно из ближних селений – сил открывать и закрывать ворота на ночь у него вполне хватит. …Как прикажете…
       Истмах подумал, обратился к старику:
       – Устраивает?
       – Кланяюсь вам обоим до земли, но прошу вас не разлучать нас. Мне дороги мои внуки, как и мой непутёвый несчастный сын. Определите сына, чтоб он поверил в свои силы, внука готов отдать в отроки, а внучки – ещё малы. И на том спасибо… Всё устраивает.
       Истмах кивнул:
       – Пусть будет так. Ата, позаботься о том, можешь съездить в Кимкину или ещё куда, посмотреть, что да как.
       Истмах встал и сделал несколько шагов, остановился у окна. Не оборачиваясь, сказал:
       – Пускай все выйдут. Мне нужно подумать.
       Приказ был исполнен. У двери остался лишь охранник. Дышать, а уж тем более шевелиться, он боялся.
       Истмах был достаточно мудр и силён, чтоб не нуждаться в моих подсказках. И хоть в последние годы он стал спокойней, его безудержность в некоторых случаях – оставалась вопросом открытым. Сейчас он сердит. Сердит не столько на этих людей, что казалось, не понимали его самого, его устремлений… и его усилий. …А кто его просил? Наместник Истмах судит и правит так, как считает нужным. Нет. Он сердился скорее на самого себя. Он не мальчишка. Он не сдержался. Значит – и вина на нём. Люди его разозлили? Обстоятельства так сложились? Ты не мальчик, Истмах, которому должно, по поводу и без повода махать мечом, в угоду собственной ярости и глупости. А Ата? Что Ата? Как с ней-то? Как показаться ей на глаза, наместник? Тот, что считает себя таким уж…, который многое смог, который поднялся на одну и ту же гору не единожды, без чьей-либо помощи? Тот, который без связей, без помощи осилил очень и очень многое? Тот, за чью помощь ныне готовы были многое отдать?
       …А стал бы ты тем, кем есть, если бы не было этого твоего скверного и безудержного характера, наместник Истмах, безродный нищий воин…?
       Я наблюдал за ним. Подопечные рождаются, растут, взрослеют, набираются опыта, рано или поздно, в своих размышлениях, доводя себя до черты, когда готовы сказать: «Хватит с меня. Я сделал всё, что мог и что хотел» …Что это будет? Полная власть? Лишь в семье, или над многими народами? Ощущение полной гармонии от того, что не одинок, есть семья, близкие, друзья или счастье обретения свободы, когда никто не посягает на то, что хранится в душе? Немногие бегут за призраками своей успешности, богатства, даже не понимая, что рубеж уж давно пройден. И всё так же - задыхаясь, разрывая лёгкие в кровавую пену, брызгая слюной бешенного пса, цепляясь зубами в кусок уходящего и недостижимого.
       Истмах всё ещё бежал. Он, наступив лапой на горло лани, всё ещё не был готов делить добычу с остальными. Был слишком разгорячён бегом. Многие дела казались ему мелочными, путали его шаги, словно он блуждал по мелководью, не в силах идти скорее. Хотел ли он большего? Он ещё не понимал. Но и люди, окружающие его, не были повинны в том, что он не мог остановить своего бега. Порой так бывает.
       Я не стал его успокаивать. Он … мудрый, наместник Истмах…
       …Ата, в чём виновна она? Ата… Истмах сжал кулаки. Она просила за тех людей. Он сам так хотел. И теперь упрекает её в том? Просили люди, но каждому из них прежде уделила внимание Ата. Она им поверила и решила помочь. Так ли она безрассудна и недалёка, что не может отличить хорошего от плохого, доброе зерно от половы? Нет, Ата…, – это… Истмах представил себе её глаза: милости просили эти небогатые люди, что казались великому наместнику Истмаху такими убогими и мелочными в своих просьбах… А значит, просила Ата. Та, что никогда не осмелится просить больше, чем то, в чём очень нуждается. Смог бы сам Истмах просить за нуждающихся? Зная, что человек выполнит просьбу, но в любой момент может после упрекнуть, или изувечит насилием душу и тело, припоминая былую услугу? Смог бы, Истмах? Просить… Нет… А если кто-то может нести этот груз справедливости, искренности, доброжелательности, и ты, Истмах, ступи навстречу…
Наместник взглянул на воина у двери, спокойно сказал:
       – Позови, кто там остался…
       Вновь вошла Ата и ещё несколько людей. Все, кому наместник прежде дал ответ – исчезли.
       На этот раз Истмах был сдержан в эмоциях, скуп на слова, судил буднично, скоро, испрашивая непонятное у Аты, полагаясь на её суждения. Был справедлив. Окончил скоро.
                155
       Прошло, наверно, месяца четыре с тех пор, как Истмах отобрал у Омри Хасби Ату, его жену. Будто бы и немного времени, но для того, кто ценит каждый день – достаточно. Истмах ценил. Однако обстоятельства складывались так, что он мало времени проводил в Гастани. Удивительно, но это уже не вызывало у него раздражения. С каждым днём он понимал, что его отсутствие тяготит лишь его, но совсем не Ату. Его слепая страсть к этой женщине не проходила, лишь обретала контуры, указывала на границы её покоя. Да, она немного ожила, занимаясь делами, просьбами людей. То добро, что она излучала, было направлено во внешний мир. Себе же Ата ничего не брала. Истмах постепенно приходил к пониманию того, что для неё, со сменой мужчины рядом, ничего особо не поменялось. Всё так же рядом присутствовал тот, кем она тяготилась. Истмах стал понимать, что его отъезды – если не праздник, то подарок для неё. Нет, на её лице, при виде его, не было скучающего выражения, раздражения… Но и радости он не видел. Вот раньше… приезд Истмаха означал для Геристы очередной материальный подарок, она буквально вилась около него, улыбалась, умилялась, была готова слушать его, пусть даже и ничего не понимая. А Халиаста? Она радовалась его победам, была рада его приездам, хотя, конечно, чаще сопровождала его… Где они теперь? А как же Ата? Сожалел ли он, что взял на себя этот груз? Тяготился ли её обществом? Нет.
       Нет. Она была ему ближе и роднее всех. Он не вверял ей пустяковые свои чаянья и свершения. Говорил только по делу, стараясь не утомлять. Стал бережней к ней относиться. Уважал её. За её дела, за то, что не гнала его и не перечила ему. Только за одно её существование. Только за то, что она дышала рядом с ним в ночи, за то, что позволяла ласкать себя, за то, что не отнимала руки при встрече, за то, что давала себя обнять при разлуке. Была ли и поныне мертва её душа? …Какая разница, если Истмах любил?
       Так, или примерно так, размышлял Истмах. Он ныне ехал смотреть реку Гляжку, вернее место, где предполагал строить новый мост. Он улыбнулся – неизменно каменный и широкий. Так уже был один, правда, деревянный, но добротный. Удивительно, хоть этот мост и был вблизи пределов Великой Степи, однако за те четыре года, что прошли с момента его постройки – ни разу не горел, не был обрушен или снесён половодьем. Хорошая примета. Можно строить ещё один. Это сократит путь, сподручнее будет доставлять товары от Северного Края. На сколько дней он уезжал? Не важно. Самое главное, что Ата теперь будет спокойна, она ни в чём не нуждается. Это хорошо. Истмах спокоен.
       Прислушался к разговорам у костра, сам сидел, прислонившись к дереву чуть поодаль. Скоро должна быть готова похлёбка, и в ожидании её разговоры оживились, всё больше воинов подтягивались к костру. Встревали в общий разговор, слышался смех. К отряду прибился старик-торговец. Он, с дочерью лет двадцати, ехал на рынок в ближайший город, да ночь застала его в пути. Чтоб не было так боязно, он поставил свой воз около отряда самого наместника. Наверняка ж не ограбят. Его дочь – полная, но вполне симпатичная особа, скоро нашла себе собеседника. Старик же сидел у огня. Он оказался хорошим рассказчиком и не над одной его историей уже хохотали молодые ребята-воины. Ныне было не понятно, то ли всерьез старик жалуется, или просто веселит воинов рассказом о своей молодой жене:
       – …нет, ну ты представляешь, – он панибратски толкнул ближайшего парня рукой в плечо, – …представляешь, она говорит мне, дескать, милый, съезди на рынок, купи мне бусики. Да все одно какие, лишь езжай да купи. А если не понравятся, ещё съездишь, что тебе для любимой жены? Нет, ты слышь, она на старости лет желает от меня подвигов! Что? Конечно подвиг – сесть да мотаться два дня в одну сторону за бусиками. И дочь, говорит, свою забирай, авось мужа ей найдёшь. А я, говорит, тебе нашего ребёночка рожу. Будем жить как люди… А то вот, говорит, у молодого соседа уже трое деточек, а у нас с тобой нет деток. Что говоришь? Ну и что, что я старый? Так у меня жена справная, она за двоих постарается. А кому мне передавать-то дом? Наследник нужен. А почему нет? Я ей, жёнке своей, всё даю, что захочет, она должна мне быть благодарной. И что, что молодая да со старым? Ведь шла-то за меня замуж по любви. Я раньше знаешь какой был-то? А сейчас? И сейчас ничего! Щупаю ещё по ночам, да силёнок вроде хватает.
       – …А детишек-то почему до сих пор нет, если щупаешь?
       – …А ты чаще езди на базар, больше детишек будет!
       – …Хоть сосед то красивый? – Реплики и возгласы сыпались со всех сторон. Они не были обидны, скорее добродушно-насмешливы. Понимал ли старик, что молодые да крепкие парни потешаются над его ситуацией?
       …Почему-то у Истмаха перед глазами стояла картинка виденного сегодня. Проезжали через небольшое селение. На краю, в саду, у самой изгороди росли два дерева абрикоса. Видимо хозяин недоглядел – одно раскидистое дерево иссохло и стояло мертвечиной, а второе – молоденькое поднималось рядом и тонкими ветками с зелёными листиками тянулось впереди его кряжистых ветвей. И вот теперь, слушая старика, Истмаху почему-то думалось, что мешало это старое дерево своей засыхающей листвой подниматься молодому. Но теперь, когда старое – засохло, поднимется молодое, и будет плодоносить. А старое срубят, дабы не мешало.
       Слух зацепился за слова старика: «…я же ей всё даю, что ей ещё нужно…?». Действительно, что нужно молоденькой девушке рядом со стариком? А ведь наверняка клялась в любви, когда предложил пожениться? Какой она вообще могла быть? Худая, тонкая, иссушённая работой, что пошла за богатого, чтоб сытно есть и пить? Или пухленькая лентяйка, которая отдала своё молоденькое тело в эти, по-птичьи худые, руки-лапы старика-мужа? Или просто алчная до денег? А может, пожертвовала собой ради своей бедной семьи? Что наместнику Истмаху вообще до этого старика? Что он сам даёт своей женщине? Что он может ей ещё дать, чтоб она… А что она? Ата не обязана быть покладистой и доброй. Она – такая, а притворной улыбки ему не нужно. Он знает, что она – искренняя. Знает, что робость и подспудный страх её – искренний, знает, что когда она поглядывает порой на него, то не для того, чтоб желать ему смерти и ожидая его последнего вздоха. И знает, что в их комнате никогда не будет другого… На что вообще можно было обменять её любовь? Цены не было.
       Подошёл Велислав, он ходил на реку искупаться. Сел рядом, но молчал. Истмах не посмотрел на Велислава, ничего не сказал не потому что не доверял, или не хотел с ним говорить, а потому, что ничего важного, чем стоило бы отвлекать Велислава от отдыха после тяжёлого перехода – не было.
       …Хранитель Велислава вдруг подошёл ко мне и положил мне руку на запястье. Я стал слышать то, что слышал он – мысли его Подопечного. Я взглянул на Хранителя. Забавно.
       Велислав не глядел на Истмаха, расслаблено сидел рядом, также ловя реплики разговоров у костра. Но думал о другом. Порой, со стороны многие слова кажутся банальными. Но в человеческой жизни нет ничего банального, если это идёт от сердца. Велислав был не настолько глуп, чтоб не видеть дел Истмаха. Я не сказал «свершений» ибо видел я и свершения, но Истмах действительно много делал. И не «хапал» – вот такое некрасивое слово, всё себе. И даже не потому, что боялся подавиться. Велиславу было с кем сравнивать и Истмаха, и его дела. Видя Истмаха почти каждый день, участвуя во многих его переделках, разговаривая с ним на многие темы, Велислав понимал, что этот человек рядом – нечто недостижимое. Он познавал это постепенно. Вначале ему казалось, что он с первого взгляда рассмотрел Истмаха. Сейчас же, понимал, что до Истмаха, фигурально, можно лишь дотянуться, постоять рядом и отойти, осознав, насколько он велик в своих делах. Такому панибратом быть нельзя. Как и всякий разумный человек, узнавая больше и больше, он понимал, что знал Истмаха всё меньше и меньше…
       …Я кивнул Хранителю головой, едва улыбнулся и отошёл…
                156
       …Разговор с Атой у Истмаха ладился не всегда. Вот и ныне, в один из приездов случилась достаточно сложная беседа. Поняли ли они друг друга? Истмах тогда спросил невпопад:
       – Аты, а ты бы хотела иметь детей? – Смотрел выжидающе.
       Она повернулась к нему и смотрела в его сторону так, будто он сделал что-то очень дурное, но она боялась о том сказать. Ему же, вроде, и наступать некуда, но и обратиться назад уже нельзя.
       – Ата?
       – Нет.
       Истмах ожидал не такого ответа. Он надолго замолчал. Она ведь не могла так истинно думать. Но почему-то припомнилась сцена в замке Хасби, мужа Аты. И тот её обозвал.
       Он смотрел на Ату: как ловко она управляется с посудой, убирая всё. Почему-то, перед его глазами промелькнули события далёких вечеров, когда в детстве, в их маленькой семье, отец вот также сидел у стола или у очага, а мать, в маленькой комнате, так же скоро управляется с кухонной посудой.
       Наместник Истмах жил ныне в большом замке, у него были огромные комнаты и ему на стол, на длинный и большой стол, каждый вечер выставляли множество разных яств. Но в последнее время он стал прогонять по вечерам слуг. Чтоб никто не мельтешил. Чтоб, когда за стенами порывистый ветер гонит пронизывающую стужу, ему на стол накрывала одна женщина. Желанная.
       И то не старость, а житейская мудрость, зрелость, если хотите. Он не мнил себя ребёнком, не мнил человеком, которому вновь выпадала иллюзорная возможность вернуться в детство. Нет. Ему хорошо и уютно здесь, в спокойной обстановке, после суматошного дня: присесть у очага и устало наблюдать, как близкая женщина неторопливо готовится ко сну. Когда под полуприкрытыми веками взору предстают самые удивительные картинки, порождённые желанием и страстью.
       В такие вечера Истмах не любил много говорить, в те ночи он не поднимал волнующих тем. Но ныне он чувствовал, что его мимолётный вопрос вызвал боль в душе Аты. Уже за полночь, когда они лежали в постели, каждый думая о своём, Истмах задал вопрос.
       – Ата, скажи мне, что знает Омри, и чего не знаю я? Почему он тогда так сказал о тебе?
       Ата вздрогнула и невольно попыталась сжаться. Она сейчас лежала, как нравилось Истмаху – во весь рост, спиной на теле Истмаха, что сам лежал на спине. Он вначале дремал, раскинув руки, однако, когда она попыталась сжаться, удержал её руками и сильно, но бережно заставил оставаться на месте.
       Ей то оказалось неудобным и она, не в силах что-либо предпринять, молчала.
       Истмах чуть сильнее прижал её к себе:
       – Если есть что-то, что ты боишься мне рассказать – я не упрекну тебя…
       Ата, неожиданно сильно вырвалась и, кутаясь в свою рубашку, села рядом. Но… не более. Она проявила силу и показал, что ей то всё неприятно, но и ослушаться Истмаха – не посмела.
       – Я ничего не боюсь. Мне бояться поздно. И не вашей немилости я боюсь – вы добры…, но всё имеет свои пределы. Когда-нибудь и вы выбросите меня… – Она замолчала. А Истмах – не удерживал её. Она оглянулась – где же его пылкость?
       …Вот так всегда – если человек не открывается, не отвечает на вопрос, стоит лишь подождать, и он раскроется. В тишине и ожидании, порой, можно узнать больше, чем самыми гнусными пытками. Под взглядом Истмаха она застеснялась, опустила взгляд и тихо начала рассказывать:
       – Месяца через четыре после того, как я стала женой Омри, я понесла…, а он начал бить меня едва ли на следующий день после свадьбы. Когда я была на седьмом месяце, за какой-то пустяк Омри очень сильно избил меня. Ребёнка я потеряла. …И повитуха сказала, что детей у меня больше не будет. Никогда. Поэтому он тогда и сказал так. Ему ведь нужен был наследник, а я была законной женой. Я обязана была подарить ему сына. Я должна была. Но… не могла. Поэтому и детей я не люблю…, мне всё кажется, что я виновата… Он мне так говорил. Говорил, что это – моя вина.
       Истмах ничего не сказал. Он медленно встал с другой стороны кровати. Потянулся за чашей с водой и начал жадно пить. Затем прошёл по комнате, остановился у окна и засмотрелся в окно, думая о своём.
       Как странно складываются судьбы. И у него не может быть детей. И у неё. А какими разными путями они к тому пришли? Он знает, что сам виновен в том, но себя – не винит. Она – невиновна, но винит себя….
       Истмах давно принимал это для себя как данность, но женщина – ведь должна познать материнство. Да, конечно, женщина может никогда не родить ребёнка и прекрасно себя при этом чувствовать, но женщина, что искренне хотела, родила и вырастила ребёнка – по-иному воспринимается и обществом, да и сама чувствует себя иначе…
       А ещё…, проще во всём винить себя. Знать, убедив себя в том, что неудачник. Иначе как можно объяснить, что ты – умный, добрый, хороший – не получаешь всего того, что имеют те, кто глуп, зол и плох? Была ли Ата идеальна в этой жизни? Не более, чем многие достойные люди того времени. Могла ли она что-то изменить в той ситуации? Не более чем многие сильные духом. Но и Ата, Ата…, умная, красивая, добрая, пала в сети самообмана – обвиняя себя в своих бедах, она пыталась так примириться с действительностью…
       …Истмах оглянулся. Она сидела на кровати, подогнув под себя одну ногу и, ссутулившись, смотрела в одну точку. Да. Как бы она не хотела то принять, она из тех, кто, храбрясь для виду, в глубине ранимы. Истмах медленно подошёл к ней. Порывисто поднял на руки и крепко прижал. Он не навязывался, но казалось, мог бы – отдал бы ей сполна. Он не мог подарить ей ребёнка, но, и для себя, и для неё, хотел убедить её в том, что она – самая желанная, самая прекрасная, нежная, чуткая женщина.
       Гордиться своим Подопечным? Нет. Но мне не было за него стыдно. Он был хорошим человеком.
       И он был прав. Можно всю жизнь работать, не разгибая спины, мечтая о том, что когда-нибудь появиться возможность, время, выйти в открытое поля и посмотреть на восход солнца. Но со временем окажется, что у человека вырос горб и он просто не может разогнуться. Или не знает путь, что приведёт его в поле. Или он просто не будет знать, что восход солнца, это когда солнечный диск, играя, выходит из-за горизонта, кутаясь в розовую дымку…
       Я уже не корил Истмаха за то, что порой он не мог удержаться, находясь рядом с Атой. Он был нежен, предупредителен. И ему так легче жить, и она наверняка понимала, что быть любимой, это не бег на короткую дистанцию, в конце которой, человек вновь оказывается один. …И добро, если его не укорят завистники.
       И я понимал Истмаха, когда он, порой, сжав кулаки, мысленно, коротко и яростно, коря и ненавидя себя за слабость к Ате, ловил себя на мысли, что ещё сегодня пресловутое и многообещающее «завтра» есть. А завтра – его нет.
                157
       Истмах снова был в пути.
       Он, Белизар и Велислав возвращались в Гастань. В начале весны было тепло и Истмах решил взять с собой Ату – любые дела подождут, а ей нужно сменить остановку, не хоронить себя в серых крепостных стенах.
       Да, прошло уже много времени с тех пор, как Белизар присоединился к наместнику. Он так и не нашёл ту, которую искал. И я не могу сказать, что в том была вина Истмаха. Он действительно приказывал искать степнячку своего друга по всем ему вверенным крепостям и селениям. Несколько его посланцев отправились в станы степняков. Несколько купцов – докладывали ему, что делалось в иных наместничествах. Но тщетно. Никто не слышал о степнячке по имени Асмилла.
       И нельзя сказать, что сам Белизар охладел к этой затее, или разуверился. Он мог быть весел, здоров и находчив. Но порой, так случалось, будто – хандрил. Весь мир казался ему пустыней, веселье – фальшью. Без сомнений, он видел, как счастлив ныне Истмах. Он знал, как ждёт дороги к дому Велислав.
       К чести Белизара должен отметить, что он был рад видеть добрые события в жизни друзей. Недаром, кто-то из людей сказал, что друг познаётся не тогда, когда тебе плохо, а тогда, когда не завидует твоему счастью. Белизар – не завидовал. Но возвращаясь к себе в покои – он оставался один, мог запереться на несколько дней и ни с кем не разговаривать.
       Истмах хотел, было, ненавязчиво определить для него в прислуги несколько весьма красивых девушек, но Белизар настолько резко отверг то, что Истмах больше не вмешивался. Он – нисколько не обиделся. Помнил себя всего лишь несколько лет тому назад. И как-то он заметил Белизару: «Я не смею мешать твоей скорби, но моим счастьем было бы видеть твои счастливые глаза». И Белизар его понял.
       Тем вечером они остановились в долине небольшой речки. Три друга – улеглись у костра, Ата пока проводила время поодаль – она не вмешивалась в разговоры, очевидно считая, и вполне справедливо, что разговоры мужчин, порой, не нуждаются в лишних ушах… Хотя, может, она и не думала ничего: сидела спокойно, прямо, не глядя по сторонам. Но я видел, видел, что усилия Истмаха – не напрасны. Ныне – она, не поднимая взгляд, разглядывала в траве медленных муравьёв, букашек, тощие травинки, ранние бледные цветы. Её пальцы, ранее совершенно недвижимые, когда теперь иподволь находили себе занятие: поправляла загнутый листик травинки, или расправляла складку у себя на платье. Жаль, что эти успехи в её поведении не были так скоротечны, как бы того желал сам Истмах. Хватило бы только у него терпения и любви…
       Без сомнений она не могла не слышать, казалось бы, обычный, и наверно даже где-то пустой, разговор троих уставших мужчин.
       – …Этот огромный, казалось бы, мир, с каждым прожитым годом становится всё меньше и меньше. С каждым годом становится всё меньше друзей, всё меньше – просто знакомых людей, меньше просторы, где можем побывать. Всё сужается до одного-двух человек, небольшой комнаты и наконец…, последнего взгляда, после которого наступит темнота.
       – Ты говоришь, словно ты – на склоне лет. Словно на смертном одре. Не нужно, Белизар.
       – Ты просишь меня не говорить того, что я чувствую? Если все наши переживания так мелочны, зачем тогда боги посылают их?
       Истмах пристально посмотрел на него:
       – Я уважаю твои решения. И если так, я, не совсем понимая сказанного, должен заметить, что мне нужно время, дабы осмыслить и принять то.
       – Белизар прав, – вмешался Велислав.
       …Да, казалось бы, по законам жанра сюжетная линия Велислава должна получить значимое продолжение? В котором было бы место наказанию, агонии, прощению? Однако же, жизнь – не увеселительный рассказ. Велислав так и не смог встретиться со своим братом до его гибели. Не успел сказать всего, что думал, и не сделал того, что мог бы, в отместку за действия Кадиссы. Очень часто люди специально обдумывают какие-либо мстительные планы, по тем или иным причинам откладывая реализацию оных. А вскоре или не вскоре – те планы меркнут пред иными грядущими, не менее значимыми событиями. И вот уже то, что терзало – кажется мишурой, которую готовы смахнуть со стола. Со смехом, простить провинившегося, отдать долги и прочее… Для Велислава всё ранее пережитое – стало не важным. Что осталось у него в жизни? Жена, две дочери, сын, которого родила ему, всё так же, горячо любимая жена. У него был дом, был друг, что ни словом, ни делом не помянул ему плохого. У него были возможности и условия отдавать долги, по своим силам, не терзаясь невозвратными эмоциями или ещё чем. У него в жизни всё ровно...
       Кто-то бы назвал его тряпкой, дескать, не смог постоять за себя. А порой, с другой стороны – его можно назвать мудрым и сильным, что не позволил себе мести, затаённой злобы, недоверия. Он был уверен в себе, он был счастлив. Счастлив.
       – …Да, я устал. Я искал, но не нашёл. Не имел – и потерял. Разуверился и получил тому подтверждение. Зачем вообще жить, если только и остаётся, что брести по ухабистой дороге вслед за солнцем, что скрылось за горизонтом, особенно, если оно взойдёт совершенно с другой стороны?
       – …Ну, так, может, тебе и начать вновь с другой стороны?
       – Что же мне делать? – Белизар поднял глаза на Истмаха. – Откуда начинать?
       – Начни оттуда, откуда брался, – теперь ему улыбнулся Велислав. Белизар посмотрел на него. А Велислав продолжил:
       – Ведь нашёл наместник то, что потерял, не имея?
       – Повторений – не бывает. Нельзя войти в одну и ту же воду.
       – А если именно это место – единственный брод через шумную и бурную реку?
       Белизар долгим взглядом смотрел на него, а потом, отчего-то, в сердцах, лёг и отвернулся. Разговор был окончен.
       На следующее утро они тронулись в путь, сделав едва крюк. Они заехали в тот лес, откуда, на поиски Асмиллы, ушёл, несколько лет назад, Белизар.
       …Точно бы примиряясь за ночь с той мыслью, Белизар стоял на опушке. Словно боясь нырнуть в холодные, ещё раздетые ветви деревьев и кустарников, которые могли безвозвратно поглотить его. Или он боялся, что не найдёт того, что могло ему сейчас очень пригодиться? Не найдёт своего пути назад?
       …Некогда заезженная дорога, что вела к дому знахаря, ныне поросла – небольшие деревья и кустарники закрывали путникам дорогу: виднелась лишь едва заметная тропа. Видимо страждущие здесь ходили нечасто. Белизар уверенно вёл под уздцы лошадь. Остальные всадники также спешились – ехать верхом из-за низко опустившихся ветвей было нельзя.
       Но наконец, они выбрались на опушку. Впереди виднелась поляна с соснами на противоположной стороне. Низкорослая хибара была прежде аккуратно обкошена, высокой травы ещё, или уже, не было, рядом паслись две лошади. На ступеньках домика сидела девушка. Увидев, что на краю поляны показались путники, она встала. Высокая, стройная и очень необычная своей красотой девушка. Она выглядела не типичной степнячкой. Едва смугла, светловолоса и синеглаза. Точёная фигура, высокая грудь, тонкие длинные руки, длинная шея. Одета просто – рубашка-платье грубого полотна, что подпоясывалась широким длинным поясом. Тёплая шерстяная безрукавка.
       Она долго глядела на Белизара. Оглядела его спутников. Не боялась. Подошла к Белизару, поклонилась в ноги и опустилась перед ним на колени:
       – Мне некуда идти. Я прошу у тебя приюта, знахарь.
       …И так бывает…
                158
       …Говорят, каждому отмеряно определённое количество ударов сердца. Хорошо их тратить на любовь, а не на трепет страха…
       В жизни моего Подопечного события складывались не всегда в его пользу. Находилось место и беспокойству. Зажил ли спокойно Истмах после того, как сменил покровителя? Утихли ли страсти по власти с приходом нового короля? Чувствовал ли Истмах себя не у дел? Как свершивший множество подвигов герой, который вынужден прозябать ныне в небытии?
       Нет. Небытия не было. Истмах много ездил по наместничеству. С ним советовался король. Хотя и не особо должен был. Не должен был. Нет. Истмах ныне жил спокойно, как живёт хозяйственный медведь, что прогнал от берлоги назойливых охотников и неторопливо вернулся в свой малинник. Всё было хорошо. Всё было спокойно.
       Но… Если охотники знают тропу к берлоге, оставят ли они добычу в покое?
       К Истмаху порой приезжали странные люди. Чего они добивались?
       …Ведь известно, что узелки войн – в руках третьих заинтересованных лиц. Которые из-за пелены завешенного окна, в тишине и уюте, наблюдают за тем, как дерутся на улице собаки за кусок мяса… И интерес их не так легко бывает выявить.
       Вот и сейчас Истмах беспокойно сидел в своём кресле. Приехал Ярога. По весенним дорогам, по зелёным, цветастым тропам привёз он свои козни. Сейчас он медленно ходил по каменным квадратам большого зала для приёмов. Говорил, поглядывая на Истмаха, намекал, недоговаривал:
       – …Не будет ли так, что мы победили, а теперь можно сидеть спокойно и ничего не делать? Как думаешь? Чтоб было движение – надо двигаться, что бы мы что-то имели – нужно работать. А чтобы оно у нас осталось – нужно то защищать.
       Истмах был не глуп. На «слабо» можно взять любого простачка. Но Истмах…? Он и сам думал о том. Однако, интонация, выражение мысленных образов, интерпретации событий были иные. У Истмаха они направлены в мирное русло. А здесь? Чего хотел Ярога? Истмах подобное уже проходил, когда после первой битвы с войсками Енрасема на новые завоевания его науськивала Халиаста. Тогда он, как радетельный военачальник решил накапливать силы.
       …Радетельный военачальник. Вот так случилось и теперь, о том мог говорить с гордостью: – «…какой дальновидностью обладал военачальник Истмах, …как точно определил места ударов, …как мудро перераспределил силы…».
       А если бы он был побеждённым? – «…О, наместник Истмах был просто никуда не годным военачальником, …да что вы, он же недальновиден, …трусливо спрятался…».
       Я всегда говорил Истмаху о том, да и он, порой, слышал. …Да, великое преимущество быть невидимым не только когда проигрываешь, но и тогда, когда выигрываешь, даже не говоря о колеблющейся ситуации. В жизни ведь всё… шатко. Особенно в глазах толпы. Разно и необъяснимо даже то, что слышит человек и тут же пересказывает, интерпретируя.
       Истмах не отложил оружия, хоть и вытер, иносказательно, пот с чела после боя. Он хотел работать, созидать, строить. Да только созидать, не охраняя того – мало кому удаётся. И во все времена. Истмах не отстегнул меча, но работы в наместничестве много, были люди, которые хотели лучшей жизни, и имелись для того возможности. …А сидеть и размышлять, что, быть может, Плухарь желает погибели одному из тех, кто вознёс его негаданно на трон – глупо. И только лишь из-за косого взгляда, который бросил новый фаворит в сторону одного из приверженцев Истмаха? Или пренебрежительного слова, которое якобы сказала любовница короля? Любовница? Да ещё и «якобы»?
       Нет, не хотелось верить Истмаху в то, что новый король – неблагодарен. Ему не хотелось вновь воевать. Всё хорошо в меру. Людям нужна работа, спокойствие и …жизни их детей. А задачи Истмаха – держать руку на рукояти меча, любуясь растущими садами да многочисленными стадами. В этом должны быть заинтересованы все – спокойной жить!
       …Вот только не ведал он, хоть, признаюсь, и подозревал, что погоня за прибылями обычно гноит патриотизм…
                159
       …Интересно, о чём можно говорить с любимой женщиной после разлуки? Тем вечером пришёл Велислав. Может оттого Ата была так разговорчива? Она говорила, будто прислушивалась к своему голосу, а может, исподволь принимала свои, наконец, озвученные мысли? Велислав молчал. Истмах поддерживал разговор, – хорошо, что она вновь училась высказываться.
       – Человек должен знать, что всё будет хорошо. …Иначе нельзя. От всех сумасбродств этого мира должно быть спасение. Одни находят его в истовой вере в высшие силы, иные – забываются, захлёбываясь в вине. …Я видела такое, что справедливые и милостивые боги – никогда бы не допустили. Во мне вера во всевышние силы – погибла. Я… стала верить в …человеческие силы, чувства. Казалось – достойный человек найден. Что для молодой девушки нужно? Богатство? Достойный спутник жизни? Омри был именно таким – он хотел и мог нравиться. …У человека должна быть вера хоть во что-нибудь: любовь, надежда на будущее? Ведь… Не может человек существовать без …человеческих чувств.
       …Говорило ли в Ате – наивное существо? Или это была уже Земная боль…?
       – Но ведь злоба, зависть, подлость – не есть суть животная? Это тоже – человеческие чувства. Глядя на многих людей, думается, что суть существования человека – жрать и спать? Зверь делает то же, но не убивает себе подобных без надобности! Ата… звериную суть человека порой зовут грехами… Мне жаль, Ата, что твои слова – нельзя подтвердить.
       – Нельзя? То, что я чувствую, …что пережила?
       – Но согласись, когда мы встретились – ты была так не похожа на других девушек. Откуда ты черпала свои убеждения?
       – Я держалась за тонкую ниточку добра и любви, что давал мне Омри.
       – …Ну, тогда, вынужден признать, что без него – ты не была бы той, что понравилась мне.
       – …счастливой мне хотелось быть для него.
       – Для него… А я хочу, чтоб ты была счастлива для себя. А со мной или без меня…
       Она испытующе посмотрела на него, но отвернулась, глухо спросила:
       – А если я скажу, что несчастлива с вами…?
       Он долго смотрел ей в глаза:
       – Я солгал. Я больше не в силах жить, зная, что ты не дышишь одним со мной воздухом. – Он замолчал, нахмурился, задумался. Заговорил медленно, чуть – тоскливо: – Я достиг очень многого, сам добился – своей кровью, нечеловеческими усилиями и той необъяснимой защитой, что всегда у меня была. Много, очень много раз я мог погибнуть. Но я – жив. Почему? Может потому, что я должен сделать ещё что-то?
       …Я никогда о том не задумывался – что берёг Подопечного, чтобы он мог что-то сделать великого. Так ли это? Но ведь и мне не всё дано знать? Я просто берёг его, хранил, сколько было моих сил. Ведь человек часто вспоминают о случайностях в жизни великих? А сколько людей не стало великими только потому, что в самый последний, или предпоследний момент они получили смертельное ранение, банально попали в смертельную передрягу за мгновение, минуты, часы, дни, месяцы до того, как им в голову могла прийти гениальная идея, которая прославит их ? …Но только канатоходец может удержаться на верёвке, толщиной в волосинку. А человек должен верить, права Ата, верить хоть во что-нибудь…
       Ата глухо сказала, едва повернув к Истмаху голову, но глядя ему в глаза:
       – Наверно невозможно сожалеть о всех страстях? А я – сожалею. Если бы повернуть течение времени вспять, я отрину всех, с кем сводила меня судьба… Мне было очень холодно…, в этой жизни…
       Истмах ответил ей долгим взглядом. Почему-то ему вспомнились слова, которые он когда-то, и уж не вспомнить от кого, слышал: «…если любящая женщина просит расстаться, то она всего лишь не чувствует заботы и любви». Есть предел, когда вольно или невольно человек понимает, что так дальше жить он не может. И тогда у него наступает ступор или срыв. У Аты – был ступор. Или сон наяву – она вычёркивала из своей жизни людей, оставляя только пустоту. Но… Истмах выводил её из того состояния. Даже Хранитель Аты должен был то признать. Истмах не будил её, как будят взрослого, грубо хватая за плечо, или окриком: «…вставай, …работай, …ты должна, …от тебя требуется…». Нет, он будил её, ненавязчиво, лишь касаясь кончиками пальцев, губами…, лаской и уговорами, нежностью. Как и принято будить дитя…
                160
       …Наместничество требовало хозяина. Даже студёная зима не дала ему покоя. А ныне была хлопотная весна…
       Истмах вернулся за полночь. Сильно замёрз: выезжал – было тепло, а погода переменилась: резкий, даже студёный ветер пронизывал. И …хоть он не рвал полы плаща, не раскрывал куртку. Подло дыша, он морозил удивлённые цветы, чернил траву…, мерно ступая в сердца людей, он словно выстуживал последние надежды, воспоминания о встречах. Казалось – не будет конца холодным далям дорог, хмурым дням и бездушному, режущему глаза, дневному солнцу…
       В предпокое Истмах снял тяжёлый плащ и латы, отстегнул пояс и тихо отложил на плащ меч. Расстегнул куртку. Тихо вошёл в спальню.
       Да, так. Так и есть – Ата спала, мерно и тихо дышала.
       Истмах вышел. Я понимал, как ему хотелось сейчас прижать её. Но… она спала, а её покой был для него важен.
       …Почему-то Истмах мне ныне напомнил …приблудную собаку, которая нашла хозяина, пусть и хворого, неласкового, но… того, кто не гнал. И она теперь, всем своим собачьим сердцем боится этого хозяина потерять. …Боится его смерти, его родственников, которые могут помешать. Боится, что хозяин может исчезнуть. Боится, что не надёт его на привычном, некогда пустом месте. То, которое стало называться словом «дом»…
       Он вернулся в предпокой, неслышно поднял и перенёс неширокую низку скамью ближе к очагу, положил в него несколько толстых сколов, сел на скамью, а затем – прилёг и задумался. Не мог согреться. Сон, после всех треволнений, несмотря на то, что очень устал – не шёл. Казалось, что вот-вот он опрокинется из дрёмы в глубокий сон, но… внутренний толчок заставлял его снова и снова открывать глаза.
       …Я улыбнулся. Не должно ему сегодня спать…
       Так и есть. На пороге комнаты, в отблесках разгоравшегося пламени из очага, появилась Ата. Она была одета в обычное, просторное платье, но сейчас – без пояса. Постояла, а затем – неслышно подошла.
       Истмах был воином. Он знал, что такое быть охотником и что такое быть добычей. Помимо его воли сильнее застучало сердце, дыхание едва участилось и стало поверхностным. Ата не могла видеть, что его левая рука сжалась в кулак. Я почувствовал, как волна настороженности захватила Истмаха. Почему? Я не мог понять, отчего он не доверял сейчас Ате. Или это – подспудно? Действительно, инстинкт воевавшего человека, что привык полагаться только на себя?
       От разгоравшегося в очаге пламени стало светлее. Достаточно, чтоб даже из-под прикрытых век Истмах мог видеть движения Аты. Она постояла рядом, шагах в двух, а затем ушла. Из спальни Истмаха послышалось приближающееся шуршание. Ата тащила за собой, однако максимально сохраняя тишину, тяжёлое покрывало с кровати. Стараясь всё делать тихо, свернула его у ложа Истмаха и прилегла.
       Стало тихо.
       Но Истмах не мог теперь молчать. Он хотел спросить. И спросил. Но вышло это неуклюже, или даже грубо:
       – Что ты делаешь?
       Ата, что казалось, и не дышала, резко вскочила. Она, было, хотела бежать, но сделала лишь несколько резких движений. Истмах остановил её:
       – Ата! Я не отпускал тебя! – Она остановилась. Он встал, но молчал.
       …Я чувствовал, что ему нужна помощь…
       Задумчиво, помолчав, Истмах произнёс:
       – Ты примешь меня?
       Ата тихо и холодно произнесла:
       – Я не могу это решать. Если вам будет угодно.
       Он хмыкнул и насмешливо, растягивая слова, словно раздумывая, произнёс:
       – Я никогда не боялся слова «нет» от женщины. Если очень того желал, я мог её купить. Если она упорствовала –  шёл дальше в поиске доступной. Но я... Поверь, моя жизнь не закончится в одночасье, если ты, однажды, холодно посмотришь на меня и скажешь то самое «нет»… Я буду жить. Но как – не знаю. Не потому что не смогу сломить тебя, не потому что не смогу купить, а потому что не смогу быть с тобой, если на то не будет твоего желания. И поверь, я не хочу быть уверенным в том, что терзает меня в глубине души: что ты не говоришь мне «нет» лишь потому, что тебе всё равно – я, или другой. …Лишь потому, что твоё сердце спит, нет, не спит, оно умерло, и тебе всё равно, кому будет принадлежать тело. Поверь, со всеми женщинами, которые мне принадлежали, то было всё равно – только прекрасное, вожделенное тело. И всё равно, из каких побуждений они подарила мне очередную ночь…
       Он хотел ещё что-то сказать, но сдержался. Помедлил, подхватил покрывало и направился в спальню. Положив покрывало на ложе, словно бы застелил его. Снял куртку, подумав, снял рубашку, прилёг. Сразу отвернулся.
       Но Ата – всё так же стояла, молча, у самых дверей. Однако подступила ближе и начала расплетать свою косу. Истмах не в силах выдержать её молчания – повернулся. Ата медленно встряхнула волосами, словно так же стряхивая все дневные заботы, чуть нагнула вбок голову, присела подле на кровать. Молчаливо испросив разрешения, положила голову ему на грудь:
       – Вас долго не было.
       Истмах молчал долго, а затем, может, решив, что она уснула, тихо сказал:
       – …Достаточно неразумному искать. Можно радеть за многие земли, но Родина лишь одна. Для меня это Степь. Можно желать многих женщин, но желанная – лишь одна. И это ты, Ата. Я слишком долго то постигал. Но с этой земли я больше не уйду. И с тобой я больше не расстанусь. …Что хочешь со мной делай. Всю оставшуюся жизнь готов потратить на то, чтоб ручки твои стали теплее, чтоб сердечко твоё отогрелось, чтоб с чела ушла печаль, а волосы никогда не поседели. Ты знаешь, снилась ты мне…
       Он не договорил. Она неожиданно его прервала отсторонившись:
       – Как вы можете со мной хорошо обращаться? Я этого не достойна…
       Истмах удивлённо на неё смотрел:
       – Ата? Откуда такие мысли? Почему? Чем я дал тебе повод подозревать меня во лжи…?
       Она молчала. Он приподнялся на локте, всматривался ей в лицо. Она не глядела на него. Он вздохнул. Встал, зажёг свет и опустился пред ложем на колени:
       – Ата… Ты не подозреваешь… Ты мне не доверяешь…? Не доверяешь? Почему?
       – Я доверяю… Я вам верю… Мне нужно…, нужно уйти. – Она отвернулась, будто действительно порываясь уйти. Он крепко взял и удерживал её запястье:
       – Ата! Ты никогда мне прежде не лгала. Ата… не верить может лишь тот, кто сам что-то скрывает, тот, кому нельзя доверять. Но Ата, я доверяю тебе и верю, знаю, что ты не предашь моего доверия. Что с тобой? Отчего такая перемена?
       – Вы переполняете меня своей добротой, открытостью, доверием. А я – не достойна того, не достойна. Я – никто. Я ничего не могу, моя жизнь – ничего не стоит… – Она заплакала, но как-то тихо, стесняясь. Или боясь наказанья за свои эмоции? Истмах это понял, как только потянулся к ней второй рукой. Движение получилось быстрое и резкое. Ата стремительно подняла голову, её, искажённое судорогой рыданий лицо замерло, на лице проявился ужас. И лишь спустя мгновение, когда она поняла, что Истмах замер и удивлённо рассматривает её, лицо снова непроизвольно исказилось судорогой рыданий, она вырвалась, встала и хотела уйти. Но тон Истмаха был резок:
       – Я не отпускал тебя! – Она остановилась и замерла, нагнув голову, теперь не плакала, лишь вздрагивала. Истмах молчал. Он также встал и прошёл по комнате. Чуть повёл головой, и я ему подсказал. Он задал вопрос:
       – Ата, кто тебе говорил, что ты – не достойна? Кто тебе сказал, что ты – плохая?
       Она резко вскинула голову, тон был обиженный, даже обвиняющий:
       – Разве вы не слышали слов Омри? Разве вы не согласны в том? Сколько ещё вы будете притворяться…?
       Истмах медленно сел в кресло. Он смотрел на неё и думал. А потом медленно заговорил, так, будто каждое его слово имело вес:
       – Почему ты сравниваешь меня с ним? Почему ты ставишь нас рядом? Твой бывший муж Омри – часть твоего мира. Но в моём – нет места мрази, что стала причиной слёз той, что… очень дорога мне. …Я никогда не полагался, и не буду полагаться в своих суждениях на мнение человека, которого не уважаю, которого – ненавижу. Из-за него я потерял более трёх лет своей жизни. И не спорь, что эти годы тебе нужны были для того, чтоб понять себя. Это – самообман. Тебе на это хватило и нескольких месяцев. Омри Хасби лишил меня части меня, он заставил прозябать меня и довольствоваться тем, что мне чуждо.
       – …Но он – вашего сословия, он богатый и доблестный человек, влиятелен и …
       Она как-то по особому сделала ударение на слове «человек». Истмах выразительно посмотрел на неё:
       – Ата, что за предрассудки? Богатство и знатность, среди людей, – он сделал своё ударение на слове «людей», – не предпосылка к совестливости и уму. Ты ведь должна понимать, пусть не разумом, твой разум мог помутиться от лишений, но …сердцем. Я прошу тебя, забудь все, что было… вернись ко мне прежняя, повернись ко мне и раскрой своё сердце мне, мне…, а не им. Твоё сердце бездонно своей нежностью и состраданием, но и оно не способно утолись жажду пучины жестокости и порочности, что есть у многих людей. Что была у Хасби. А мне… – достаточно и капли твоей любви, остальным я готов делиться. Я сделаю, что ты хочешь, ты сможешь заниматься тем, что хочешь, но только лишь …верь мне. Поверь в меня и мою любовь. Поверь, что я хочу тебе добра. Поверь, что никогда не ударю тебя наотмашь жалостью, никогда не оскверню твоей души недоверием. Я готов делиться тобой со всем миром, тебя хватит, лишь позволь твоему свету проходить в этот мир сквозь меня. Подари мне, тому, кто отдаст жизнь по твоей прихоти…, позволь оберегать тебя, позволь мне поверить, что ты – доверяешь мне…
       Ата подошла ближе и опустилась перед ним на колени, взглянула в глаза:
       – Дайте мне время. Но… и за то прошу простить меня. Вы, наместник..., прежде, всей своей жестокостью – лишь клонили меня к земле, учили жизни, как могли. Всё было к месту. Эти уроки мне пригодились. А он… любя – сломал меня.
       – Ата, моё солнце – не погасло. Оно – снова взойдёт. Я подожду. Не тороплю тебя. Ты … только …верь в меня.
                161
       …День за днём складывается жизнь. Бывают ли резкие изменения в ней? Бывают. Но лишь потому, что люди не могут узреть всего полотна судеб тех, с кем сводит их судьба. Хотел ли ныне Истмах резких перемен? Нет. И день за днём… Слово за словом… Удар сердца за ударом сердца. Благодаря и вопреки…
       Он не переставал удивляться, какой же силы была та неволящая дух Аты сила, которая её сломила и… может лишь теперь она начинала жить?
       Следующий разговор произошёл спустя несколько дней. Вечером. В гостях у Истмаха вновь засиделся Велислав.
       …Да, Истмах пришёл к пониманию того, что женщина, любимая женщина, должна быть твёрдо уверенна, что желанна всегда. И скажу честно, его ласки не были данью. Не были залогом. Он сам нуждался в том. Забвение часов любви нужно проявить и оставить в своём сердце именно этими картинками спокойной нежности, что до конца раскрепощали дух желанной женщины…
       Хм, Ата казалась немногословной. Как в прежние времена она рассуждала о том, чего не понимала? Или наоборот, ныне говорила о том, что познала?
       – …А мне часто кажется, что вы скажете: «довольно, я устал от тебя»...
       Истмах молчаливо вглядывался в неё. Велислав помолчал, а после заговорил, как бы ни к кому конкретно не обращаясь:
       – Наверно можно идти по жизни и не обращать внимания на то, нужен ты кому либо, или нет. Я думаю, это должны быть очень сильные люди. Но таких – очень мало. Жизнь – это океан возможностей, испытаний, страхов, переживаний, событий, страстей. Много всего. И человек непременно пристанет к какому-нибудь берегу, будет на что-то ориентироваться или за что-то хвататься.
       Истмах чуть приподнял брови – давно они не говорили о том:
       – Да, редко, но всё же бывают люди, что отвернулись от ценного для иных. Но тогда они двигаются от противного. О чём ты?
       – После всего, что было в моей, хотя…, что моя жизнь? …В жизни Аты. Должно ей отвернуться от всего, понять, что любви не существует, заменить это желание творить и летать, жертвовать и обладать всем одновременно - на какое-либо иное чувство: долг, жалость, человечность.
       Ата откликнулась на слова Велислава:
       – Но мне страшно оттолкнуться. Я слаба…?
       – О нет, нет, ты не слаба. Испытать всё то, что выпало тебе, и всё так же надеяться и ждать любви – это…удел сильных.
       – Но ведь есть же люди, что не внемлют зову души, отсекают зов сердца? – Ата, едва ли не впервые, глядела на Велислава, не отрываясь. Истмах едва поджал губы, а затем махнул рукой и улыбнулся – «лишь бы ей было хорошо». Велислав, казалось, не обратил на то внимания, а Ата – чуть сникла.
       – …Есть. Но разве они счастливы? Можно убедить себя, что ты счастлива, но будешь ли ты подлинно счастлива? Человек… может прожить без ноги, руки. Но разве не лучше, когда он владеет всем? Разве не лучше, когда человек, не отказывая себе в иных радостях, продолжает любить, не отрекается от этого только потому, что у него было несколько неудач? Истмах?
       – Что слышу я? Вы оба рассуждаете о любви?
       – Да. И ты говоришь о том же. И не боишься этого. В общении, а уж… любви… нуждаются все, и они лишь по-разному выражаются: улыбкой, прикосновением, рукопожатием, словом.
       Ата вдруг обратилась к Истмаху. Будто присутствие Велислава придало ей силы. Будто появились у неё те самые силы озвучить тот немой разговор, что вели их сердца:
       – Но разве гореть и искать любовь – не постыдно? Разве не противна вам та, что ждёт у ваших ног единственного вашего взгляда? Разве не унижает вас то? Разве не унизит её то?
       Истмах поддался вперёд и говорил, казалось, только с Атой:
       – Зачем берёшь крайности? Зачем смотришь далеко вперёд? Только дураки уверены в своём будущем. Будущее – туманно, извилисто и недоступно. Я не могу сказать, буду ли я любить тебя всегда. Но я могу сказать, что каждое мгновенье своей жизни я постараюсь не отступать от тебя.
       – Нет. Нет, не говорите того…
       – Ата, я не хочу знать, что будет потом. Я лишь хочу, чтоб сейчас и следующее мгновение ты вот так же сидела подле, а в ночи – лежала у меня на груди. И знаю, что сейчас хочу, чтоб тех мгновений было бесконечное множество. Что тебя тревожит?
       – Тревожит… Да, это тревожит, порой ужасает меня. Ныне, людским судом, я зависима от вас. Это тяготит меня, ибо я не родилась зависимой. Я помню, что такое свобода. Но, когда-нибудь вы можете сказать: «иди, ты свободна». И я стану свободной, но потеряю ту часть себя, что очень хочет быть… ту, которую ждут.
       – Ты не сказала слово «любимой». Неужели в таких добрых сердцах, как твоё, столько неуверенности, боли, тоски? Мне всегда казалось, что ты безразлична…, нет, что ты не приемлишь, оставляешь за гранью бытия все, что не созвучно чистоте твоей души.
       – Я не могу в себе разобраться. Вы правы, задумать что-то наперёд, это… мечты.
       – Ата! Если бы я не мечтал, я бы вновь не обрёл тебя.
       – О нет, я, будучи свободной, мечтала соединиться с человеком. Попав в неволю, мечтала о свободе, став вновь свободной – я потеряла себя. А сейчас, я вновь зависима…
       – Ты хочешь свободу? – Тихо спросил Истмах.
       Ата посмотрела на него. Она промолчал, но нахмурилась, поджала губы и, казалось, вот-вот заплачет. Истмах сел:
       – Нет, Ата. Каждый раз, ожидая твоего взгляда, я боюсь, что ты скажешь «нет» моей любви. Но так я хотя бы вижу тебя. А если я отпущу тебя? Ты и спрашивать меня не станешь. Твой уход выстудит мне душу и сердце. Да, Ата, я слабый человек, я не готов к тому, что могу вновь потерять тебя. Я слаб тобой. Прости меня.
       Она вновь посмотрела на него. Велислав сидел тихо, боясь шевелиться. И…, если бы он мог сейчас уйти, не нарушив уединения этих двух сердец, что казалось, только сейчас начинают биться – он бы немедленно то исполнил. Однако…, как?
       – …Но я ведь ничего не могу дать вам – ни детей, ни положения, ни приданного. Как вы можете оставаться со мной рядом? Меня ждёт горькая участь – делить вас с кем-нибудь?
       – Хм, я сам не могу дать тебе детей, моих денег мне вполне хватает, моё положение меня вполне устраивает. Ата, если ты улыбаешься мне – мне уже есть к кому возвращаться. …Мне есть куда возвращаться. Разве это не главное? Жизнь сложилась так, что мне нужно было кого-то всё время покупать… Женщин привлекал мой статус, мои деньги. Геристу я манил, держал деньгами…, а вот Ханиала – очень любила власть…
       Велислав сжал ладони. Не к добру поминает Истмах своих былых женщин. Как бы не было безразлично Ате всё то, но если она истинная женщина, её должно покоробить. А может на то и расчёт? Нет.
       – …тебя мне нечем манить. Тебе всего того не нужно. Пред тобой я считаю себя настолько бедным, что могу предложить тебе лишь свою любовь. А ты – настолько богата, что вдоволь тебе всего, лишь любви, заботы тебе не хватает… Прости меня, Ата… Я привык работать, привык отвечать за свои поступки, привык знать, что на меня смотрят многие и надеяться на меня. Я много прожил, мне кажется – даже поумнел. И с годами понимаю, что самая непосильная ноша – это ответственность. Пред всеми ними…, – он отвернулся, встал и смотрел в тёмное окно, – …пред ним, – он повёл рукой в сторону Велислава, пред …тобой Ата, моя любимая и моя желанная… Ответственность – тяжела… Я должен многое и многим. Тяжело… Ты прости меня Ата за мою слабость… Но кроме тебя мне помочь некому. Не гони меня…
       Это была последняя точка вечера. Велислав встал и, не прощаясь, ушёл. Здесь и говорить нечего. А эти двое остались молчаливо говорить.
       …Всегда мне казалось, что разговор «двоих» не следует выносить и афишировать, ибо это признак дурного тона. Пусть так.
                162
       …Едва ли не впервые в жизни Истмах задумался о том, что можно подарить.
       Он уже ступил в тот возраст, и был в том статусе, когда понимают, что самое ценное…, или один из самых приоритетных подарков в жизни – существование самого человека или его близких. Но у Аты это было, этим она не дорожила, и за жизни близких, если такие и были, а она – не упоминала о том, не дрожала. Что ещё? Богатства? Да, на золото можно было купить Геристу…, можно было купить продажность, алчность, скупость, пороки. Гериста…, можно ли было её одолеть? В своем желании иметь и копить она была жалка…
       …Порой бывает так, что человек просто не понимает другого из-за узости своих взглядов. Почему узости? Когда чем-то увлечён, иным делам уделяешь меньше времени, внимания, меньше думаешь о том. Помышляя о развитии своего края Истмах переживал, хватит ли ему средств для завершения постройки очередной крепости? Для сооружения моста или выравнивая дороги? Довольны ли торговцы, выгодно ли им возить через пределы наместничества свои товары…? Что, по сути, ему нужно было? Привычный к урезанным благам, прекрасно понимающий, что иногда нужно ограничить себя в ресурсах, а расслабляться нужно лишь тогда, когда ничего не угрожает, он мог остановиться и трезво оценить любую ситуацию. Но он – не понимал Геристу и ей подобных… Или не желал принимать того болезненного желания некоторых выпятить себя, компенсируя ныне то, чего был лишён в детстве и о чём, возможно, были нездоровые фантазии. Истмах вспоминал себя, разве он переедал в детстве? Разве пытался ныне обожраться, дабы «заесть» тот голод? Почему иные так поступают?
       Я пытался вразумить его, что все люди разные и под себя их не переделаешь… И неужели тривиальнее заставить себя полюбить удобное, чем идти своей дорогой и любить того, кто рядом – ничего не меняя? Хотя я понимал, он слишком много своих сил отдавал для преобразования региона. И в очередной раз задавал вопрос: а стоило ли?
       И тут, затуманенный усталостью, мозг Истмаха срабатывал: а зачем искать то, что уже давно рядом с ним? Зачем искать бусины, если прекрасное ожерелье уже собрано? …Нужно только, чтоб оно засверкало. Нужно отчистить его от грязи, боли, суеты. Но как? Чем порадовать Ату? Что подарить?
       Свобода? Зачем Ате свобода? Да и что такое «свобода»? Свобода…, это когда не станет Истмаха рядом? Или она избавится от типичных «Омри»? Или она сможет победить всё зло, что её терзает?
       Но по своему опыту Истмах знал, даже если вытащить из тела стрелу – рана ещё долго будет болеть, и если её не лечить – может обернуться смертью. Но как лечить Ату? Она такая… Такая тщедушная, хрупкая… Она не выносила окриков, сжималась, когда Истмах забывался и резким окриком одёргивал провинившегося. Истмах старался отвлечь её делами, показывал, что она – очень нужна. …Но она всё выполняла словно механически. Лишь порой, сквозь маску её какой-то обречённой грусти прорывались эмоции: блеском глаз, мимолётной улыбкой, долгим взглядом. Но Истмах знал…, знал, что она должна и может жить, что может звонко смеяться, что может петь, что она – может быть счастливой. Он видел, он помнил.
       Какой же подарок порадует Ату больше всего? Что оживит её этой весной…?
       …Истмах возвращался. Его не было десять дней. Подъезжая к крепости – он торопился. Но когда его конь ступил на улицы, Истмах сдержал бег коня. И уже шагом въехал в ворота замка. Он нехотя спешился. Я знал, чего он ждал. Его мужскому самолюбию требовалось удовлетворение. Но Ата – не встретит его на пороге. И это он понимал.
       Нет, он ныне не обижался, конечно же. Нет, значит, нет. Наверно чем-то занята. Да, она редко сидит без дела.
       Истмах бросил поводья мальчику-служке и ступил на порог. Он очень устал, шёл медленно, изредка поглядывая по сторонам, замеченные им воины и прислуга услужливо раскланивались, пропорционально своему статусу. Чем он был ниже, тем ретивее они гнули спины. В то мгновение я позволил Истмаху каплю самолюбия – кланялись ему, а не он.
       Навстречу уже бежал Блугус. Истмах из подо лба взглянул на него, поприветствовал и замолчал, слушая отчетную, рутинную болтовню своего управляющего. Он прошёл к себе в покои, сопровождаемый Блугусом.
       Здесь было тихо. Да, Аты не было. Истмах снял плащ, повернулся к Блугусу:
       – Где Ата?
       Тот замер на полуслове, замешкался, и хотел было отвернуться, но Истмах беспокойно, резко, громче повторил вопрос. Блугус завилял, отвёл глаза и уставшим, обречённым тоном выдавил:
       – Хозяин, Ату, похоже, отравили… О, не подумайте, она жива, но я приказал перевести её в другие покои. Не хотел…, чтоб она тут.
       – Отравили? – Истмах пристально смотрел на Блугуса. Замешкался, отвернулся и твёрдо спросил:
       – Где она сейчас?
       Он не позволил себе сентиментов не потому, что ему безразлична Ата. А лишь потому, что в каком бы состоянии она не была, ему не стоило выказать себя слабым. Мужчины ведь редко показывают свою слабость.
       …Я усмехнулся. Самолюбие, однако, и годы не перемелют…
       – Она там, в комнатах прислуги. Ей выделена отдельная комната, – поспешил добавить Блугус.
       Истмах скоро направился за управляющим, а тот просто таки бежал впереди, дабы наместник не наступил ему на пятки. У одной двери Блугус услужливо поклонился. Истмах резко открыл дверь.
       В комнате было несколько человек. Две рабыни, почти у дверей. Чуть дальше – лекарь, спиной к входящему. Истмах услышал голос Аты, высокий, громкий, прерываемый рыданиями, почти истеричный:
       – Это ложь, ложь! Я не хочу! Ты лжёшь! Лжёшь! Этого не может быть! Убирайся! – У Аты, похоже, была истерика.
       …Её Хранитель стоял тут же в комнате, у окна. Сосредоточен. Действительно, он знал давно то, что сейчас испугало и довело до такого состояния Ату.
       На звук шагов Истмаха обернулись все. Ата замерла, в неподдельном ужасе приподнялась, но затем вновь соскользнула по стенке вниз, смотрела несколько минут, а затем закрыла руками лицо. В таком отчаянье я видел её в первый раз.
       – Что произошло? – Истмах резким тоном дал понять, что врать ему не нужно.
       Лекарь нагнул голову, приветствуя Истмаха, меж тем – собираясь с духом:
       – Мне сегодня было приказано осмотреть вашу… гостью Ату. Сказали, что она себя очень плохо чувствует, несколько раз падала без чувств, её сильно мутило. Вот. Подозревали отравление. А вышло…, вот…
       – Что?!
       Лекарь, без сомнения знал, какая судьба ожидает ныне Ату, все помнили, что случилось с Листатой. Лекарь был настолько смел, что позволил себе медлить, показывая, что говорить то – ему неприятно. Ату уважали. И всё же, он, не имея выхода, проговорил:
       – Наместник, Ата – ожидает ребёнка. Её состояние – вполне нормально. Она – слаба, однако здорова.
       Истмах резко поднял голову, смотрел на лекаря сверху вниз, глухо спросил:
       – Срок?
       – Около месяца…
       – Пусть все уйдут. Убирайтесь вон! – Отчего он кричал? Сам испугался новости? Страшился за Ату? Не знал, что делать?
       Лекарь свой долго выполнил. Выказал недовольство происходящим в полной мере, конечно, какой смог. На большее, ни его смелости, ни его полномочий не хватало.
       Все убрались мгновенно. Помедлив, Истмах плотно закрыл двери, повернулся к Ате. Она перестала плакать. А чем теперь поможешь? Бывают мгновения, когда осознаёшь, что ничего уже нельзя исправить. И тогда люди делятся на три группы. Одна – многочисленная: эти люди начинают вилять и выгораживать себя, унижаясь. Другие – покорно склоняют голову пред судьбой, теряя последнюю волю перед ликом смерти. А третьи, всё так же смиряясь с участью, однако же, принимают наказание с достоинством. Какой была Ата?
       Она – не смотрела в глаза. Ныне то можно было бы расценивать как вызов. Вызова не было. Её руки дрожали, и от пережитых треволнений, и от тревоги за грядущее наказание. Но её плечи выпрямились, глаз не поднимала, но высоко подняла голову, сжала губы, вытерла слёзы с лица. Вероятно, поначалу, то была не истерика, а паника – осталось учащённое сердцебиение и дыхание, она пыталась встать, однако, видимо, слабость была…
       Хранитель Аты посмотрел на меня и чуть повёл головой, поджимая губы. Я понял, он просил ускорить разговор. Истмах не поднимал головы, молчал, медлил. Я ступил к нему, и… Я не успел.
       Он сделал несколько шагов к Ате и тяжело опустился на колени, стоя почти на середине комнаты, словно боясь напугать своим приближением, смотрел на неё, низко опустив голову и чуть её повернув:
       – Скажи мне, отчего ты, которая ни разу не причинила мне неудобства и боли… Та, которая не раз берегла и спасала меня... Та, которая сквозь пространство и время приходила ко мне, утешая и храня от горестей…, – я чувствовал, каждое слово даётся ему с трудом. – Почему ты так боишься меня? Меня ранит твоё недоверие…, прости меня, Ата, прости, что за всё это время я…не смог донести до тебя, сколь сильно люблю тебя, сколь доверяю и верю. Я верю тебе. Я верю в тебя, верю, что ты сняла моё проклятье. И мне отрадно…, что и у меня есть возможность подарить тебе больше, чем мог. Ата? Прости меня?
       Она смотрела на него строго, с недоверием. Тогда он встал, подошёл, поднял и долго держал на руках, молча. А она – заплакала:
       – …Я никогда не думала, что рядом с любимым мной человеком, окажусь в опасности, окажусь на пропасти отчаянья и гибели. И лишь…, я знала, что обхватив левое запястье, там, где был браслет, который дал мне степняк…, помните, когда вы хотел посмотреть …как……
       – Я помню.
       – Не знаю отчего, однако, когда касалась его…, – она доверчиво показала Истмаху своё левое запястье. Да, там действительно был запястный браслет…, а Истмах, словно бы и не замечал прежде, …тот самый, что когда-то очень давно дал Ате степняк-кочевник. Браслет из тонких чёрных нитей с красной, словно кровавой россыпью мелких камней, и золотая вязь, словно невидимая молитва, что связывает два тонких кольца из горного хрусталя. Надо же – не разбились, лишь нити истончились и кое-где висели тончайшими клочками.
       – …степняк был прав, этот браслет дал мне очень много сил. К нему я обращалась тогда, когда …казалось стояла даже не на краю пропасти, а тогда, когда и вторая нога срывалась в бездну, когда удушающими ночами я могла, лишь коснувшись браслета, возвратиться туда, где я была нужна, где меня…, казалось, ждали, где были вы, наместник… Однако же…, когда забываешь запах степного ветра, когда перестаёшь помнить звук падающих капель дождя и когда не видишь солнечного света…, долго…, бесконечно долго…, перестаёшь в то верить… Я знала, что мои виденья – лишь иллюзия, что этого нет, нет даже того мира, когда могла вернуться сюда. – Она тихонечко засмеялась…, – вернуться в то время, которое, было одним из самых тяжёлых. Я не знала, что такое – тяжёлые времена. Это… когда больше некого любить, некому верить и некого ждать…
       Истмах промолчал, словно вслушиваясь в капель её голоса.
       …Интересно…, вот сейчас пришло к Истмаху какое-то странно знакомое чувство. Как будто это всё в первый раз. Как будто можно было вновь почувствовать себя взрослым. Нет, взрослее. Как тогда, ребёнком, ему впервые дали в руки меч, настоящий. Тогда Истмаху казалось, что он стал взрослым воином, или, по крайней мере, его перестали считать ребёнком.
       …Как тогда, когда впервые обнял какую-то девчушку, сейчас и не вспомнить её имени. И она не оттолкнула. Он почувствовал себя достаточно взрослым. Или нет, его считали девушки достаточно взрослым серьезным, чтоб позволить обнять и поцеловать?
       …Или тогда, когда не только целовал, но и …впервые был с девушкой, как её звали…? Сколько ему было? После того он чувствовал, что может всё! Он был совсем взрослым мужчиной, и никто больше не будет смотреть на него, как на мальчишку.
       …Когда рассудил своё первое дело…, когда впервые убил…., когда… И снова когда…
       И вот сейчас, он достаточно взрослый, чтоб не только обладать женщиной, но и отвечать за неё. Позволить, чтоб она была рядом постоянно. И хотеть того.
       …Но отцовство – это совершенно новый уровень. Уровень, гора, о покорении которой он не смел и мечтать. Это совершенно иное – быть отцом. Не воином, не сыном, не правителем, не мужем. Отцом. Все его должности и возможности, все его помыслы и усилия сложить в одно – может быть и получится у него – быть отцом. Он должен ставить себя на место этого ребёнка – а значит, вновь стать сыном. Он должен оценивать себя, как защитник ребёнка, должен отвечать за обстановку, в которой он растёт… Должен вновь войти в круг своих статусов… Должен…
       А что, разве не сможет? Разве иные не становятся отцами? Но Истмах знал, что давно готов к тому. И вероятно, вся его жизнь, все его усилия, все проблемы были выработаны и претворены в жизни лишь для того, чтоб род Истмаха достойно продолжился, чтоб потом и умереть с гордостью, глядя на своего сына. А будет ли сын? А может дочь? Умница и красавица, такая как Ата. Дочь, которая будет требовать защиты, помощи, любви и опеки. Дочь…
                163
       …Истмаху не спалось. Скоро рассвет, а сон не шёл.
       Вся его жизнь ныне изменится.
       …Он всегда был один. Один ребёнок в семье. Один, когда рано потерял эту семью. Один грезил надеждами и один воплощал их в жизнь. Когда стал наместником – вокруг было множество людей, но он был один. Позади него никого из родни не было. И впереди него, как он потом понял и доныне свыкся с этой мыслью – ничего и никого не будет. Он был один в роду. Он сам был этим родом. Осколок некогда многочисленной родни. Как бы не близка была ему Ата – она как… опора для того, кто тянется к свету… А вот теперь – будет кто-то, у кого будут глаза Истмаха, кто обнимет его шею и от кого будет зависеть настроение самого Истмаха. Ибо, он помнил себя и своего отца, – каким бы удручённым или уставшим не был отец, но если сын просил что-то сделать, отец смотрел в глаза жене и, устало улыбаясь, шёл вслед за сыном.
       Хотел ли Истмах такого ныне для себя? Он не смел на то надеяться. Он не принимал во внимание то, что ребёнок мог умереть при родах или во младенчестве, что мог бы нездоров. До всего того Истмах ещё не дошёл разумением. Лишь боялся, что он, такой большой и нескладный, тот, что не мыслил себя рядом с маленькими детьми, должен будет уделять малышу внимание. Сможет ли? А должен ли? Он знал немало семей, где воспитанием детей занимались жёны и няньки, где участие отца ограничивалось лишь подзатыльником или окриком. Ну, или ласковым поглаживаем по голове.
       Но Истмах помнил свою семью. А если мог его отец, искренне быть отзывчивым к единственному сыну, то и Истмах сделает. Попробует, научится и сделает. Да, то надобно. Истмах понимал, что надобно. …Мысленно он вновь и вновь возвращался к этому моменту: жить и знать, что ты – не один. Он и так боялся за Ату, боялся, что что-либо может случиться, что не убережёт её. А здесь – целый мир в одном маленьком человечке. Как сделать так, чтоб быть спокойным? …А разве бывают родительские будни без тревог?
       Истмах ещё раз оглянулся на спящую Ату и вышел. Он шёл по ещё безлюдным, полутемным коридорам замка, и они словно становились декорациями его размышлений.
       …Сможет ли он… А что там уметь? Обеспечь свою жену… А разве Ата – жена? Она бесправна. А будет ли иметь ребёнок Истмаха все права на наследство? Сможет ли наследовать всё, что нажил Истмах? Малышу будет унизительно проходить процедуру признания сыном наместника Истмаха. Да и так ли хороши деньги, имущество? Если мальчик – сможет побороться. А если девочка? Даже если Истмах и признает её? А если он умрёт прежде времени? Какая судьба её ждёт? Стать никчёмной вещью в руках опекуна, который будет решать, что ей пить, есть, когда спать и за кого замуж идти? А если бы Истмах ничего не имел? Добро бы жилось его ребёнку? Неужели все родители с тем сталкиваются?
       Истмах вышел во двор, оглянулся – заря только занималась. Воины охраны приветствовали его. Он кивнул в ответ. Пошёл на конюшню, раздумывая, но взял своего коня и без седла, лишь управляя уздой и пятками – выехал за пределы замка. Он ехал тихими, полусонным улицами. Редкие прохожие, спешащие на работу, даже не шарахались от цокота копыт по каменной улице. Лишь оглядывались и, узнавая наместника Истмаха – кланялись по привычке. Наверняка, размышлять о том, куда он подался, их полусонный разум ещё не способен. А с другой стороны – если сильные мира сего куда-то едут, значит, на то есть нужда. А как же – они ведь всегда знают, что делают. А тем более – Истмах. Что появился ниоткуда, поднялся до небес, пал – и вновь стал наместником, только намного сильнее и влиятельнее.
       Истмах подъехал к вратам Гастани, ему с поклоном открыли, и он выехал. Оглянулся – впереди тянулись бескрайние поля, с лоскутами рощ и садов, по балкам теснились домишки. Тёплые весенние ветры уже топили глубокие снега – они сошли на южных склонах, там уже таились первые цветы, …непередаваемый запах разогретой земли, запах надежды и любви чувствовался в воздухе. И пусть по утрам было холодно, и пусть вечера встречали редким мелким снегом, но чувствовалась, чувствовалась весна…! Скоро! Скоро!
       А на северных склонах да по глубоким балкам – ещё хмурились сугробы, хмурились их густые тёмные брови, запылённые землёй, сдуваемой с уже открывшихся дорог. Скрипели телеги, кони взбивали пыль, шальной воин стегал коня, вслед ему мчались по дорогам мальчишки… И вечная, седая пыль спокойно, казалось бы, даже философски, оседала на новых поверхностях: «много до этого было, много будет после, а пыль дорог – вечна…».
       …С разных сторон слышалось мычание и блеянье. Это горожане могли позволить себе поспать подольше. А поселяне, за каменными стенами обители наместника – уже работали.
       Истмах ехал прямо, не выбирая пути.
       Если он сейчас же, ныне признает родившегося ребёнка своим, не взрастят ли из него избалованного? Да и высокое положение не гарантирует тихой и размеренной жизни, полной безопасности. Истмах прекрасно помнил рассказы о судьбе сына Александра Великого, которого, сдается, в тринадцатилетнем возрасте просто утопили вместе с его матерью. Что же делать? …а действительно, когда Истмах был один – и проблем меньше, и бояться не за кого. Он шел по своему пути – не оглядываясь, свершая те поступки, которые хотел или считал потребными. А сейчас? Нужно каждый раз оглядываться, соизмерять сделанное с возможными событиями, осложнениями в будущем.
       …А впрочем? Нельзя прожить всю жизнь без оглядки. Опыт у тебя, Истмах, был: ты всегда заботился о тех, кто с тобой рядом. Ты всегда поступал по совести. Ты не стеснялся вернуться и доделать, не боялся просить прощения, верить в то, что считал справедливым, и за добро платил сполна. Есть ли хоть один человек в этом мире, который бы не свершал поступков, за которые ему было бы стыдно? У любого, кристально чистого человека найдется один-два поступка, при воспоминании о которых резко поворачивается голова, меняется тема разговора, учащается дыхание. Лишь, возможно, блаженные телом или разумом, те, что не способны, не будучи полноценными людьми… Конечно же, о себе Истмах не мог такого сказать. Ведь железо куется, только если его поворачивают щипцами, если окунают в жар и холодную воду. Что надобно делать Истмаху? Искать себе спокойной жизни? Он её никогда не имел. Что остаётся? Жить дальше. Так как жил, как считал нужным. А ребёнок? Заботился о других, сможешь позаботиться и том, кому приходишься отцом, о том, кто без тебя не выживет. Зубами будешь рвать землю, ползти, унижаться и побеждать. Всё то же… Но зная, что тебя, Истмах, ждут в том месте, что зовётся домом.
                164
       Следующие события… мало кто мог предвидеть…
       Судьба маленькой собачки – дрожать, бояться всех и вся.
       Судьба волка – огрызаться собакам да бежать от охотников.
       Судьба полукровки-Истмаха…?
                165
       …Он сидел у костра, правда тот уже давно погас, лишь жаркие угли перемигивались друг с другом, точно бы спрашивая, не пора ли уже укрываться серым пеплом? Пора. Прошло уже месяца три с тех пор, как он узнал, что станет отцом. Вроде и много – события не сливались в единую нить, а были точно бусинки. А вообще…, казалось, год этот продолжительней, по сравнению с прошлыми. И сейчас, конечно же, в его жизни много событий. Но Истмах понимал, что время – не может растягиваться. Оно просто существует. Как существует день и ночь для муравьев или трутней, которые работают или ленятся. И ещё – для огромного количества существ, которые о времени даже не задумываются.
       …Время не ждёт и не торопит. Оно отмеряет нашу жизнь. Именно так… Каков ныне был Истмах, что изменилось в его жизни? Даже беременность, казалось, не столь оживили Ату, как рассчитывал Истмах. Она мало говорила, не искала его взгляда, была поглощена своими заботами: госпиталь, просители... К Истмаху обращалась лишь, когда нужно было что. Она вполне могла, да и обходилась, без него. Появилась ли у него усталость от такой однообразной жизни? …Оставил ли он попытки изменить Ату, вернуть ей прежнюю жизнерадостность? Или смирился, что отныне она такая навсегда: неласковая, неулыбчивая, покорная? Любил ли он её всякую, или помнил лишь ту, …а эта его тяготила?
       …Впервые за долгое время он настоял, чтоб Ата сопровождала его в этой поездке. Сейчас спала в их шатре. Наверняка она спит, сбросив покрывало, однако, свернувшись, поджав под себя ноги, точно кошка. Нет, не кошка: кошка смелая, независима, ей нет дела до иных. Нет дела, что о ней могут подумать. …Ата…, она спала точно маленький испуганный ребенок, которого окружает темнота комнаты, когда родителей нельзя дозваться. Тогда во сне она часто вздыхала, порой всхлипывала. Но даже во сне не улыбалась…
       Истмах встал и пошёл к шатру. Откинул полог. Посередине едва трепетал огонёк светильника. Ата спала, свернувшись калачиком, Истмах не стал входить.
       …Ата… Как же разбудить эту мёртвую душу…? А стоило ли её будить? Может, было ей хорошо и уютно, там, в мире, куда не могут прорости все порученные ей заботы, все ласки Истмаха? Может спокойно ей там, только и ждёт, когда её душа выйдет на берег реки, где ждёт её лодка Перевозчика?
       Истмах отвернулся, вновь прошёл к костру, присел, подбросил несколько веток и задумался. Что мы вправе требовать от тех, кого «сотворили»? А ведь Ата изменилась на его глазах. Её он начал ломать, когда впервые захотел быть с ней, её он изломал, когда отправил в каменоломни, при его попустительстве она была сокрушена своим мужем Омри… Был ли Истмах в том виноват? А если бы не отпустил? Любила бы его сейчас Ата? Была бы жизнерадостна? …Он позволил ей быть счастливой, а она – умерла. Если бы не тот его поступок, она, светлая душа всегда бы любила своего Омри. Что было лучше: она теперешняя, но без иллюзий любви, или та, весёлая и влюблёная не в Истмаха?
       …Но и сейчас он знал, что не стал бы препятствовать Ате. Он сделал правильно, сделал, как велел ему долг, в том числе и пред Атой. Вот только лишь стоило кинуться на помощь ей тогда, когда в первый раз пришла к нему во снах израненная, когда было ей плохо. В том вина Истмаха, что не прислушался к своему сердцу. Он…, тот, что привык полагаться на себя, что, хоть и ошибался, но никогда не падал на колени пред ошибками. Того опыта ей бы хватило и она не была бы сейчас такой... Но значило ли это, что она не могла быть любима Истмахом, значило ли это, что ныне она, пусть и такая безучастная – была не той Атой, к которой тянулась его душа? Нет. Ата была прежней – тот же голос, те же глаза, та же душа. Только было ей…, может и не плохо, а …всё равно. Будет ли это "всё равно" Истмаху? Она не отринула Истмаха, и он знал, что к его ласкам не оставалась безучастна. И она становилась теплее, не только пальчики рук теплели, она сама была тепла, словно оттаивало её тело после зимы с Омри, вот только душа…, оставалась холодна… Но она была с ним. С ней можно посидеть, можно смотреть в глаза и тонуть в их золоте. Она тянулась к нему, он чувствовал. …Как слабый росток из тёмного подвала тянется к свету. Слабый и бледный, вытянувшийся и колеблющийся, он хотел быть замеченным и любимым. Ата не могла без любви. Ата и была сама любовь…
       Истмах встал, оглянулся. Скоро рассвет. А он не спал. Перед глазами была какая-то серость, чуть водило. Нужно было поспать хоть немного. Но он вышел сначала проверить дозоры. Всего три – отряд небольшой, ехали по родной земле. Первые дозорные сменились, когда взошла луна – около часа ночи. А теперь…
       Истмах насторожился. Сделал ещё шаг, остановился. Его степняцкое чутьё… Боковым взглядом он заметил пятно крови на траве. …Много крови и будто бы след волочения. То было заметно даже в этой растекающейся серости.
       Внезапно раздался едва различимый свист, ветки кустарника справа заколебались, подспутно Истмах развернулся к ним боком, но тонкий кинжал успел пропорот ткань куртки и, было, звякнув о металические пластины куртки, вонзился наискось в грудь у правого плеча. Истмах упал на колено. Не от боли, её он ещё не ощущал, так, из чувства самосохранения. Одновременно он громко крикнул:
       – Хэй! – Нужно было будить отряд. Хотя… успеют ли подняться? Как же не уследил Истмах, и кто осмелился напасть на него сейчас, ведь спокойно всё было?
       …Он ехал по своей земле. Отряд воинов всего восемь человек. А там, в шатре, за его спиной спала Ата. Его женщина! Женщина, за спокойный сон которой он готов отдать всё. И это был первый раз, когда он взял её с собой! Она ещё так молода! Она не должна умереть!
       Истмах вытаскивал свой меч, поворачивался, его внимание привлекли какие-то тёмные тени, что выходили из кустов. Позади него раздались крики – поднимались воины. Но сколько тех теней? Сколько-то его людей? Он даже оглянуться не смел. И стоять нельзя. Каждый шаг, который он не сделает вперёд, был шагом врагов к тому месту, где спала Ата. Это каждый шаг её свободы и покоя. Истмах вырвал кинжал и ринулся вперёд, придерживая меч обеими руками – правая была слаба.
       Он дрался как мог, позади него слышался звон, но сколько…, сколько воинов дралось? А тёмные тени? Лишь одного поразил Истмах. С ним дрался второй, но замахивался третий. Он слышал сопение четвёртого за спиной. Пятый даже не обратил на него внимание и ринулся за его спину. Сзади слышались вскрики. Свет яркой молнии рассёк полнеба – и как Истмах не заметил, что скоро гроза, что с юго-запада заходила туча? Ведь был небосвод чист и украшен звёздами?
       Истмах едва застонал – не расчитал удар, чрезмерно замахнулся и по инерции ушёл вперёд, а его кольчугу на животе вновь пропорол меч. Ещё один удар пришёлся в плечо.
       …Не безразличие вдруг накатило на него. В горле ещё клокотала ярость, пальцы сжимали меч. Но он вдруг, всем телом, ощутил холод земли. В конце лета ещё тепло… и солнце греет, однако упасть на сухую траву, означало получить отрезвление от этого … тепла. А земля – холодна, и едва заметную холодную росу уже не выпивают солнечные лучи, и тонкий звенящий ветер шепчет: «…умирает лето, умирает тепло, умирает ласка, умирает любовь…». Вновь резко ударила огромная молния, но будто-то высоко, в самой туче. Словно нехотя осветила она место побоища.
       Он смотрел, как один за другим падали его воины. А тёмных – оставалось ещё и ещё…
       Не смог уберечь… не смог сделать счастливой. Вся его жизнь, все начинания, устремления и дела свелись лишь к одной точке, крохотной, как удар тонкого лезвия кинжала – Ата.
       Новая грозовая вспышка осветила и склон с деревьями, где стоял их лагерь, и широкую поляну, на которой происходило побоище. И ближайший овраг, и широкое поле за нею. Озарило лежащие тела, – пятеро воинов Истмаха и ещё примерно столько же – враги. Озарились бледным, неестественно долгим светом и тёмные тени – пять-шесть? Что бродили по поляне.
       Но осветили и ещё одну движущуюся фигуру. Гроза, казалось, только заходила сюда – далёкие молнии не делали это предрассветное утро кромешным. Ата?
       …Истмах, пытаясь приподняться, видел, как к нему направлялись два врага. Он видел, как наклонясь, Ата подобрала чей-то меч, видел, как взметнулась молния, совсем рядом, раздался мощный раскат грома. А после него, услышал слова Аты. Едва разведя руки, держа меч в правой, она словно взывала к небу:
       – А я – сделаю то! Накажешь – после! Приму всё!
       Она резко кинулась на врагов. Её движения были скоры, и казалось, что ей достаточно лишь одного прикосновения к земле, чтоб обрести силу для удара. Ни её слова, ни её движения – не были пафосны. Она не оглядывалась на предполагаемых зрителей, не красовалась тем изяществом, с которым порой делают что-то самовлюблённые люди. Она убивала, не потому, что жаждала того. А потому, что необходимо – в этой точке Бытия и в это мгновение Вечности.
       …Я немало видел. Мне было с чем сравнивать. Её движения, сила ударов, скорость – не были подобны броску кобры, не схожи с расчётом пантеры, не близки атаке беркута, не так неотвратимы, как падение совы. …Она всего лишь подобна матери, что всей своей неистовостью, хотя… самопожертвованием, готова биться за дитя.
       Едва приподнявшись на локте, Истмах наблюдал, как одного за другим, быстрыми и чёткими ударами, опережающими вражеские на целые мгновения, она поразила тех, кто направлялись к нему. Повернулась, оценила ситуацию, ринулась наперерез, стремительно и резко сразила ещё двоих – дралась с одним, отбивалась от другого. Убив первого – повернулась ко второму, но встретившись с атакой сразу двух. Она, то отступала, то двигалась вперёд, поворачивалась, но ни разу не оступилась, легко перепрыгивая через поверженные тела, и казалось, даже не замечала того. Натренированный взгляд Истмаха, как хорошего воина, бойца – не уловил ни единого неверного движения. Удары были безупречны, она, казалось, заранее знала силу удара противника и его направление, ожидала того и пресекала.
       …И глядя ныне на её Хранителя, я понимал… его терпение и напор, его прямолинейность и уловки, его смелость и умение отступить, его страдания и радость, его азарт и доброту. Ата – не была простой смертной. Ата не могла быть простой смертной. …И странное дело, сейчас, когда Ата дралась, Он стоял неподвижно, лишь кончики пальцев подёргивались….
       Но вот она приняла на меч последнего нападающего, и всё ещё, не вынув из него меч, чуть поддерживая его тело вертикально, обернулась и посмотрела на Истмаха. Резко оттолкнула тело вместе с мечом. Быстро подбежав, опустилась перед ним на колени. Глядела ему в глаза, отрываясь, чтоб следить за пальцами рук, в поисках его ран. Резко оглянулась на вспышку молнии и вновь прильнула к Истмаху, быстро начала расстёгивать его куртку, разорвала рубашку. Лишь чуть дрогнуло её лицо – кровь заливала грудь Истмаха. Но Ата – улыбнулась:
       – Ничего… Ты будешь жить. – Она, едва взглянув ему в глаза, поцеловала в губы. Как никогда не целовала. Ни до своей поездки к Омри. Ни после возвращения. Её поцелуй был бы подобен прикосновению к прекрасному цветку… Её поцелуй был бы подобен теплу солнечных лучей… Её поцелуй был бы подобен первому невинному и одновременно насмешливому поцелую юной девушки… Если бы он не был страстным поцелуем женщины, что дорожит своим мужчиной. И Истмах почувствовал то. Он глубоко вздохнул и улыбнулся. Но Ата всё ещё улыбаясь, отодвинулась от него:
       – Ты был очень добр ко мне, и добра в тебе – много более, чем я у кого встречала. Чем ожидала получить. …Словно монеты в кувшине с живой водой, твои поступки поднимали её уровень. И я, сломав прежде руки – смогла напиться. …Но сейчас мне нужно ненадолго уйти… Я вернусь. Но ты – не ходи за мной, прошу…
       Истмах, оглушённый новым ударом грома, лишь кивнул.
       …А я был поражён. Да, я не в первый раз сталкивался с тем, чего не понимал. Но Истмах был серьезно ранен, он потерял много крови, был слаб и почти обессилен. Но ныне… Он не встал, нет, но приподнявшись на локте, поднялся на колени, зажимая рану правого предплечья левой рукой, смог, сгибаясь от боли, подняться на ноги и сделать вслед за Атой несколько шагов.
       Она уже не видела того. Скоро поднималась по противоположному склону неглубокого оврага, спешила на открытое пространство соседнего поля. Истмах, словно в мареве, в серости предутренней, видел, как она встала посреди пространства и чуть развела руки, смотрела вверх и едва поворачивалась. Он не слышал её голоса, но возможно, она что-то говорила.
       Внезапно, несколько вспышек молний озарили её, ударив совсем рядом.
       Истмах застыл на одном месте от ужаса – ведь нельзя в грозу выходить на широкое место. Должно затаиться в овраге, среди кустарников. Скольким людям то ведомо! Он закричал, но в ответ ему раздался такой оглушительный двойной удар грома, что он упал на колени, однако не переставал смотреть на Ату.
       Он видел, как беспрестанно били вокруг неё молнии, как корчилось её тело, как неестественно изгибались руки, и запрокидывалась голова. Но она – не падала. В свете молний Истмаху вдруг показалось, что от тех молний начинает светиться её тело. Она не виделась более тёмной человеческой фигурой, она… не могла становиться бестелесной, но словно свет внутри неё сливался с тем, что озарял всё вокруг. Она стала казаться невидимой.
       Истмах, как деревянный, попытался ползти, но я знал, что это опасно. Для него.
       Он не смог… Тогда начал кричать, болезненно стараясь поднять обе руки к небу:
       – Не смей! Не смей! Не смей её мучить! Она не твоя! Не смей!
       Но я забрал его силы. Ни к чему. Не к месту. Я понимал, он делал то, что велело ему сердце, чего жаждала его душа, и против чего протестовало всё его естество. Но это не его дело. Это дело Аты. Сколько так продолжалось? А Истмах, обессиленный и едва скулящий от жалости к любимой женщине, от своей слабости, всё не мог оторвать взгляда.
       …У меня не получилось совладать с ним. И вновь он поднялся на колени, превозмогая боль – встал и, согнувшись, ступил на кромку оврага. Упал и скатился на самое дно, …а ведь дождя не было… Он начал карабкаться, помогая себе левой рукой, по противоположному склону. Тот не был крут. И когда Истмах выбрался на кромку, задыхаясь, встал на колени, всё стихло… Лишь где-то вверху, в темноте тучи слышалось громовое бормотание обиды. Ата лишь мгновение ещё стояла, а затем упала на колени, и повалилась набок.
       Истмах подполз к ней, глядел с жалостью: на её одежде остались следы ожогов – на предплечьях, ногах. Истмах словно опасался до неё дотронуться. Только протянул руку, едва касаясь лица.
       – Кто ты?
       Она едва улыбнулась и печально, или, может, сожалея, потянула едва слышно слова:
       – Я знала, что ты когда-нибудь спросишь, Истмах…, Истмах…
       Он лишь несколько мгновений смотрел на неё, а затем порывисто обнял. Чего ему это стоило, я умолчу:
       – Нет! Нет! Не говори. Я не хочу знать. Мне нужно только быть уверенным, что ты не оставишь меня… Не оставишь.
       Она застонала. Он отпустил её и едва коснулся лица, сказал с сожалением:
       – Ата? А ребёнок? Ты ведь так хотела его? Моя жизнь не стоила того, не стоила жизни его…
       Она слабо улыбнулась:
       – Мой ребёнок – моя суть. Я выжила – и он выживет.
       – Выживет?
       – …оставь меня ненадолго, я… мне станет легче…
       – Нет. Я буду здесь. Я много раз оставлял тебя одну. Нет. – Он сел, а затем – прилёг, раны болели.
       Она заговорила мягко, но казалось, с сожалением. Повернув голову к Истмаху, положила руку ему на запястье:
       – Не думай. Так уже было, помнишь – при Бистони? Разве не били там молнии? А тогда, когда ты прикрыл меня собой, в Моровой…?
       – …ты спасла мне жизнь. Я помню. Я всё помню, Ата…
       Но он был очень ослаблен. И ранениями, и своей попыткой помочь Ате. Я провёл по его затылку рукой и едва нажал: его пальцы ослабили хватку и выпустили руку Аты. Лишился сознания.
       Пришёл в себя лишь к вечеру. За это время оставшиеся в живых воины его отряда успели получить помощь в ближайшем поселении, перевезти Истмаха и Ату, выставить из местных охрану и послать за помощью в Гастань.
       Очнувшись, Истмах огляделся, беспокойно повернул голову. Он увидел у окна Ату. Она сидела, опираясь на боковину неширокой стойки, где на полках стояла хозяйская посуда, одновременно плечом касаясь стены у окна. Но поскольку свет от окна не падал на неё, она казалась словно в углу. В тени. Чуть повернув голову, она перевела тяжёлый взгляд на Истмаха.
       Он ничего не спросил. Не потому, что был слаб, не пошевелил рукой, даже не задохнулся беспокойством о ней и о ребёнке. Лишь смотрел. Взгляд Аты был очень уставшим. Такой взгляд был у неё, когда…, когда… Да никогда не было у неё такого взгляда! Даже в тот день, когда Истмах пленил Омри Хасби, у неё был пустой взгляд, но не такой. А… каким должен быть её взгляд ныне? И что теперь… ныне? А Истмах? Одно дело – догадываться, слышать от других, а тут – видеть своими глазами…
       – Я не урод. Я могу быть человеком. Лишь не гони меня…? – Сказала она тихо, но не просила. Не просила. Не сожалела, а будто убеждала себя.
       Истмах молчал. Силился что-то сказать, но молчал. Его глаза стали влажными, и он отвернулся.
       Я вполне понимал его. Он… видел такое, чего, даже при своём богатом опыте, не мог и представить. И это существо, ...существо будет рядом с ним всю оставшуюся жизнь? Ата – лишь…, вся суть Аты – это оболочка земной женщины. А то неведомое, что таиться внутри? Сколь долго Истмах сможет контролировать то создание? Однако же…, Ата…, Ата… Никто из… тех, кто рассказывал о ней, ни иных существ, ни людей, не сказали о ней дурного. За исключением тех, кто сам был дурён…
       …Я посмотрел на Хранителя Аты. Он поднял на меня взгляд. Не укорял. Не осуждал. Не смотрел с сожалением. В этот момент я… подумал, что он – бесконечно мудр, терпелив и… Он словно был на уровень выше меня. Действительно, Хранил ли он это существо во всех его телесных человеческих проявлениях? Он, неожиданно сделал резкое предупредительное движение в сторону Аты.
       Мгновением ранее она внезапно встала и ступила к Истмаху. Не дойдя до его ложа нескольких шагов, она опустилась на колени, тяжело опиралась на глиняный пол одной рукой. Говорила как-то обессилено:
       – Я не знаю, чего хотят люди…, …говорят, что любви – я стала любовью. Говорят, что веры в будущее – я отдавала всё, что могла. Говорят, доброты, уюта и счастья – я старалась соответствовать… Как же это? Семья, те, кто рядом друг с другом – это безупречная хозяйка, мать и тот, кто может обеспечить семью? Вся жизнь людей направлена на продолжение рода, ведь должно так? Должно? …Я каждый раз ошибаюсь. Ошибаюсь… Как вы, люди можете говорить о любви? Любовь ваша – всего лишь… возможность дороже продать своё тело, выгоднее приобрести земельный удел, … что-то доказать родителям или возместить себе отсутствие или дурное отношения отца или матери в детстве. С лёгкостью входя в чужую обитель, …или душу …человеческую, обретаете ли вы свой дом? А что значит: иметь и знать…, знать, что твой дом, что твоя земля, взлелеянный сад – никому не нужны? Каково хозяину – всё то, что дорого, куда приглашал гостей, тех, с кем делил последних ломоть хлеба…? Вот порой кажется, что делаешь что-то важное…, – Ата словно задыхалась, растягивала слова, снисходительно улыбаясь, но не осуждая. – …Пока доказываешь, горишь, а оказывается, никому это не нужно… Вначале – важные дела, то, что близко сердцу, затем – второстепенные, а… сказывается, сказывается усталость ожидания. …Говорят, вот говорят же, что чем больше власти…, тем лучших женщин может получить господин… И ведь правду говорят… А я…? …А я…, я бы просила тебя не гнать меня, позволить быть рядом. Не думай, Истмах, мне не всё равно с кем делить в ночи ложе. Я…, кем бы ни была в человеческой сути, я не иду от мужчины к мужчине. Не влюбляюсь, бросаясь в омут. Я не стану унижаться, умоляя мужчину о любви, терпеть его побои и унижения в мнимой привязанности к нему. И то, что было при Омри…, мне просто стало всё безразлично. Мне требовалось дожить эту жизнь, и было мне всё равно, сколько у меня осталось лет или мгновений до кончины. …Я ныне достаточно пожила и …мою ненависть к людям сдерживают только …нити твоей любви. Я… уважаю тебя, Истмах, уважаю тебя, человек. …Страх, деньги, поиск врагов, месть, подавление воли иных, даже переписывание истории – то не коснулось тебя. Ты, словно живое миндальное дерево, окруженное зелёной листвой, когда опалено всё вокруг, степным пожаром. Но, Истмах, не должно мужчине оставаться с женщиной из жалости. ...Ваша человеческая любовь, – она вдруг засмеялась, – как куст шиповника: плоды полезны, придают силы израненным телам, росой с лепестков – можно промывать воспалённые глаза, дабы лучше видеть, а вот только шипы…, …шипы, от них никуда не деться… Я не боюсь остаться одна, я не боюсь вашей человеческой боли, не боюсь осуждения и непонимания. Я лишь боюсь …как заключённый на долгое время, как человек, который и вовсе прожил всю жизнь в тесной коморке…, боюсь освободиться и… оказаться одна на перепутье, не зная, в какую сторону идти: к молодому востоку? Или к убаюкивающему закату? А может, угомонит меня холод Севера? Или растопит моё сердце тёплый Юг? Хотя…, вечный поиск… Ради чего? От боязни внутреннего сущего? Той ненасытной чёрной дыры, в которой исчезает всё – впечатления, новые знакомые, увлеченности и печали, а может – радости и то, что вы зовете любовью. А.. после? Что в остатке? Человек снова один, пуст и голоден. Должно ли так существовать? Да…, желание любить – сродни поискам молодого человека, сродни уходам из жизни – деятельной и кипучей, когда всё интересно, когда горло сжимает жажда познаний… А когда характер вызревает, человек начинает понимать, что вот он, человек, совсем рядом – а именно внутри. И забрав с собой всё, что накопил, хочется уединения, дабы разобраться в том… Да-а… Вот только я… Ты прости меня, Истмах… Ты, возможно, действительно любил меня, а я тебя разочаровала. Я уважаю тебя, уважая – люблю и понимаю. Жить рядом с пустотой, внутри которой – чудовище – невозможно. Ни на толику не виню тебя. Ты не бойся, не вини себя. Я всегда могла то преодолеть.
       Она начала медленно подниматься с колен. Больше не смотрела на Истмаха. Скупыми движениями набросила плащ на плечи, голова склонилась под тяжестью капюшона. Она сделала два шага к двери.
       Истмах насмешливо сказал:
       – Кем бы ты не была, но я помню. И я знаю. Такие как ты – не приходят, если не пригласишь вас в дом. Ныне же, я, наместник Истмах, запрещаю тебе выходить из этого дома. И ты должна мне покориться. Ибо ты принадлежишь мне. Ты говорила, что помнишь мои клятвы и повинуешься им. Так будь же верна своему слову. Ты не смеешь покинуть меня. Мы, люди, общаемся только с теми, кто нам нужен. Ведь не можешь ты того опровергнуть? Как бы ни был хорош человек, но если он более не нужен нам, под любым предлогом, даже надуманной обидой, или просто – боясь вспомнить, мы обходим его дом стороной, а при встрече – вымученной улыбкой даём понять, что рады бы и не встречаться с ним. Ты нужна мне. Хочешь ты того или нет, а только я не освобождаю тебя от твоего слова. И ты не смеешь этого ослушаться.
       Ата повернулась к нему и смотрела. Не недоверчиво, не со страхом, а как…путник, что подошёл к долгожданному дому, открыл дом, а там, пусто, всё бутафория – лишь пыльная дорога вьётся вдаль…
       – Хочешь – и дальше считай меня корыстным человеком. Считай, что я – много вложил в тебя и как всякий скряга – боюсь потерять свои вложения. Считай меня мерзким дельцом, который печётся о будущем. Но ты носишь моё дитя, и ты не смеешь отобрать у меня его. Считай меня простодушным, считай убогим, считай…, как хочешь. А можешь – просто ещё раз внимать мне. Я никогда не устану тебе говорить, что люблю тебя. Никогда не устану тебя благодарить, что спасаешь меня, всякий раз рискуя жизнью. Я никогда не укорю тебя за то, что ты – не такая как я, что ты – лучше меня. Я не стану держать тебя, подавляя, лишь поверь, окрепну, и соберусь в путь вслед за тобой, куда бы ты ни пожелала идти. Лишь повремени немного, присядь рядом у моего ложа и подожди меня, Ата…
       …Я посмотрел на Хранителя Аты и снисходительно улыбнулся. Он едва повёл головой, дескать «посмотрим»…
       Ата стояла, молча. В это время вошёл молодой воин, ныне он был командиром. Едва ступив шаг, он словно споткнулся взглядом об Ату. Смотрел на неё с некоторым не …пиететом, а страхом. Истмах то отметил. Она едва взглянула на него, однако же, не кроясь, отошла к окну и присела на лавку.
       Воин был робок. Он всматривался в лицо Истмаха. Ожидал…, что тот умер? Или что эта ведьма превратила его в чудовище?
       – Наместник?
       – Я слушаю.
       – Я не знаю, можно ли говорить такое…?
       Неожиданно Истмах сел. Он придержал руку на животе – рана очень болезненная. Ата подспудно дёрнулась, кинувшись к нему, однако Истмах вскинул руку, предупреждая её движение. Она вновь села. Истмах, низко нагнув голову, смотрел на молодого командира Светомила. …Почему тот пошёл в воины? Ведь набирал Истмах в свои отряды лишь добровольцев, никого не обязывал. А этот? Молод, строен, тонок, не равнодушен. Но крепка рука да сметлив ум. Истмах не думал, что получится из него хороший воин, но командир? Командир должен не только уметь махать мечом, но и, прежде всего, просчитать все события от начала и до конца. Светомил был таков, и ныне именно ему выпало взять на себя ответственность за жизнь наместника.
       – Я хочу немедленно видеть всех! Всех, кто был со мной вчера!
       Воин, в страхе, поклонился Истмаху и вышел. Но не выбежал. Наверно было даже смешно смотреть, как он шёл. …Как в детстве дети поворачиваются к темноте спиной: хочется бежать, а показать того нельзя, ноги дрожат, а про себя вторят: «Я не боюсь, я не боюсь…». А оглянуться боятся.
       Вскоре, толпясь и не заходя далеко в комнату, вошли четверо воинов. Корить их было нельзя: трое из них ранены – об этом свидетельствовали повязки, местами окровавленные.
       Но Истмах был грозен. Он постарался выпрямиться, но всё равно глядел из подо лба.
       – Как смели вы меня бросить?! – Он попытался было подняться, но не смог, рукой придерживался за ложе, но глаза его пылали. Он действительно, казалось, неистовствовал. Те, к кому он обращался – невольно отступили на шаг-пол шага.
       – Вы не смогли обеспечить охрану наместника! Какой от вас прок?! Вам лишь овец пасти, а не быть воинами! Почему бросили? Почему пропустили убийц?! Если бы не Ата – убили бы меня, как собаку! Зачем мне крепкие воины, зачем я плачу вам жалование, если меня хранит и защищает лишь моя жена?!
       Воины переглядывались. Одно дело – злословить и наветы класть на полюбовницу, одну из многих, а другое – на жену. А может, околдовала наместника Ата? …Однако же, гнев хозяина, того кто сильнее, кто имеет больше власти – всегда парализует…
       – Я накажу всех, кто проглядел моих убийц! – Истмах, всё же, поднялся, сделал два шага, и уже тише говорил. Но твёрдо, словно корил провинившихся детей:
       – Скажите мне вы, те, на кого надеюсь, кто не раз бывал со мной в битвах, почему моя жена, которая подарит мне вскоре наследника, без страха кинулась мне на помощь? Не убоявшись ни молний, ни крови, ни острых мечей? И это только чудо, что она, прикрыв меня, сама не попала под удары грозы. Это ваша вина. И… если кто-то узнает о том, что вы бросили меня, оставили наместника и его жену на погибель под мечами убийц – вы будете презираемы всеми. Я надеюсь, что…, возможно вы и забудете, то, что видели? Вы трусы, которым со страху померещилось невесть что… Вы поняли? – Закончил он вкрадчиво.
       …Вот он как повернул дело… Молодец, Истмах…
       Воины переглядывались, согласно кивали. Вот каким простым оказался выход из положения. Они уже мысленно примеряли верёвку, на которой могли быть повешены, а здесь…? И хозяин вроде сменил гнев на милость? Может, и обойдётся всё? Если молчать…
       – Светомил! Останься! – Даже по лицам уходивших воинов было заметно, как они радовались своему уходу – смешно пытались все разом протиснуться в дверной проём. А каково было Светомилу?
       Когда у дома затих топот, Истмах уже спокойнее обратился к своему командиру:
       – Что теперь собираешься делать? Ты ведь теперь главный?
       Неожиданно, тот поглядел на Истмаха спокойно и смело. Может, так смотрит человек, который не чувствует за собой вины, а может тот, кому некуда больше бежать, как крыса в углу:
       – Наместник, я послал за помощью в Гастань…
       – Помощь прибудет лишь через несколько дней. А если вновь нападут?
       – Местные помогают в охране. Здешний староста рвался к вам доказать своё верноподданство, да я не пустил, сказал, что видеть никого не желаете.
       Истмах кивнул, но смотрел на Светомила, словно чего-то ожидая.
       …Так иногда бывает. Смотрит более опытный, да скептично думает: «говори, говори, а мы посмотрим, на что ты гож»…
       Юноша немного растерялся, но… он вышел на «свою тропу»:
       – Наместник, я не во всём разбираюсь и не могу понять. Простите меня. Я много думал о том, кто же мог на вас напасть, и … только одна мысль мне приходила в голову – простите…, ваш друг Велислав. Я не искусен в интригах, но только ему это выгодно. Однако…
       – Что?
       – Я вновь съездил на то место…
       – Ты бросил меня здесь, раненого? И всего три воина? – Истмах был великолепен в своём притворстве. Зачем он так играл и насылал страху на молодого командира?
       – Да…, я виновен, наместник. Но я оставил здесь троих воинов, да и староста этого селения едва ли не лежит на пороге. Я подумал, что важно кое-что разузнать о нападавших. …Или хотя бы посмотреть, кто за ними приедет, будет их искать.
       – Так что же?
       – Нет, там было пустынно, мертвецы лежали так же – их не перемещали, но… я не понимаю, наместник… – Светомил протянул Истмаху кусок ткани. То была грубой работы вышивка – два скрещённых топора, а над ними – голова беркута.
       – …наместник, я перепроверил – такие нашивки были у всех убийц, они даже не прятали, лишь прикрыли, свои одежды безликими серыми плащами. Но это ведь… эмблема короля нашего – Плухаря? Что это значит? Снова… быть войне? – Вот эти слова были сказаны с едва уловимым испугом.
       Истмах мельком взглянул на Ату, что, было, после его взгляда отвернулась от окна и смотрела со страхом на Истмаха. А тот – стал серьёзным:
       – Ещё кому о том говорил?
       – Нет, наместник.
       – Следовательно, о том знаем только мы трое. За Ату поручусь, мне не нужно о том рассказывать, так что если узнаю о случившемся от кого-то со стороны – твоя вина. Не обессудь – казню, не помилую. Не смей о том говорить. Разберусь. ...Если и в этот раз помиловали меня боги, стало быть…, не судьба моим врагам… Ступай, да никого ко мне не пускай, устал. – Светомил поклонился и вышел.
       Истмах посмотрел на Ату, сказал, словно рассуждая:
       – Едва вернёмся в Гастань – возьму тебя в жёны.
       – А разве о том ныне думать?
       – Ата, я думаю о будущем. Как же не о том? Ты устала? Присядь около…
       …Через день, поутру Истмах приказал выезжать. Подмоги из Гастани ещё не было. Он рассчитывал встретить её в пути.
       Было ранее утро. Одно из тех, когда встаёшь тяжело, борясь с желанием спать, однако, выйдя на околицу, понимаешь, что это утро станет одним из тех, которые запоминаются. Душе вроде и петь не хочется, однако всё видится одновременно и ностальгически близким, и каким-то новым. Разве может этот рассвет ещё когда-то повториться? По обе стороны дороги уже поднялась высокая рожь, а над нею – белела прослойка тумана, да такая узкая и чёткая, что она казалась, отделена ножом. По наливающимся колосьям медленно, степенно передвигали резными тонкими ногами изумрудные бронзовки. Жаворонка видно не было, однако, какое летнее утро без него? Его не замечаешь, как не замечаешь летом и скрипа сверчков…, и лишь когда по осени, остаётся этих сверчков один или два, вот тогда и понимаешь, как был их слаженный фон уютен и спокоен.
       При дороге, чуть в выбалке – широкие корзинки тысячелистника: резные листья не прикрывали плоских соцветий, а те, в свою очередь – не желали клониться даже под тяжестью паутины, с нанизанными на неё жемчужинами росы. Узкой синей лентой тянулись вдоль извилистого и, невидимого в густой траве, ручья густые высокие заросли дербенника. А чуть дальше от дороги, по оврагам и балкам – негустые перелески с …ровненькой полосой объеденных ветвей кустарников и деревьев, в рост коз…
       Крошечный отряд спустился в долину, дорогу им преградила неширокая речка. Да очень кстати оказался мост. Небольшой, ладный, аккуратный. Хорошую древесину пустили на него – ставил кто-то состоятельный. Селений поблизости не было, дорога – хорошая, востребованная. Да только не помнил Истмах, чтоб кто-то просил и здесь мост. Возможно…, да, скорее всего, обычно в память об умерших возводили такие мосты. Безутешные родители оплатили? Любящая жена? Или кто-то свой грех отмаливал?
       Истмах направился к невысокому деревцу у моста, из седельной сумки вынул неширокую тесьму, оторвал кусок да повязал на ветвь. Махнул рукой, веля продолжать движение.
       К вечеру, однако, они уже встретили отряд из Гастани под предводительством Велислава. Тот выглядел встревоженным. Пытливо оглядывал Истмаха, в его глазах была видна неподдельная тревога. Беспокойство на его лице было и тогда, когда он поглядывал на Ату.
       Истмах, было, пытался резко говорить с Велиславом:
       – Отчего покинул Гастань? Зачем оставил наместничество без опеки…?
       Однако Велислав поднял спокойно голову, смотрел свысока и совершенно спокойно, даже с насмешкой сказал:
       – Какое мне дело до твоего наместничества? О тебе больше беспокоился! И когда это твоё наместничество, в твоё отсутствие, было не справным? Рука хозяина всегда чувствуется в Гастани!
       Истмах некоторое время смотрел на него, а затем нагнул голову и качнул головой. Велислав прав. Истмах, действительно, так и считал. Однако… ведь покушались на Истмаха… Значит не всё было ладно на этих землях. Но… ему стало очень тепло от слов Велислава. Разве какая-то власть стоила такой неподдельной тревоги доброго и надёжного человека, каковым был Велислав? Истмах вновь взглянул на Велислава и улыбнулся.
       Был разбит неплохой лагерь, с хорошей охраной – Велислав привёл около сотни воинов. Скоро поставлен шатёр, приготовлено ложе, готовился горячий ужин. Всё это время Истмах и Ата разговаривали мало. Истмах был слаб – лежал в шатре, вверх лицом, слушал неспешные и взвешенные команды Велислава, голос того был мягок, даже бархатен, но чёток. …То, что жизнь, через все перипетии провела этого человека к воротам Гастани, то, что Велислав оказался таким хорошим другом – дорогого стоило. Но неожиданно Истмах тихо спросил у Аты, которая неспешно перематывала ткань для перевязок:
       – Велислав знает, кто ты?
       Она подняла голову:
       – А кто я?
       Истмах смутился. Вроде они оба знали о предмете разговора, но, может, Ата стеснялась? Или неуверенна, что Истмах сможет, всё же, принять её?
       Но Истмаху очень нужно было знать:
       – Велислав знает, что ты…, – он снова споткнулся о слова. Как сказать? «Существо»? «Не человек?». Он как-то глупо смотрел на неё, она опустила голову и, смутившись, сказала:
       – Нет. Для него я человек, женщина. Никто не знает, что я выродок.
       Истмах посмотрел на неё. С трудом сел:
       – Знаешь, что я скажу…? Кто-то может себе позволить быть слабым, а кто-то…, наверно обязан быть слабым. Была бы ты счастлива, то не унижала себя подобными словами. В тебе очень много боли. За что ты себя так не любишь? …Со временем, я понял, что одно и то же – можно трактовать по-разному. Не понимаешь…? Вот… лихачество – уместно лишь для одиноких, а тем, кого ждут – должно быть осторожным и дальновидным. Можно ли то называть трусостью? Или… любимое дело…? Только когда им начитаешь заниматься, как основным делом – порой понимаешь, что не совсем это было интересно. А.., ты понимаешь…, наверно понимаешь…, показывать, что ты – другой, можно по-разному. Я никогда и ничуть не усомнился в тебе, что ты – человек. Только немного иной. Меня не пугает то, я не считаю, что ты околдовала меня. Что плохого, что меня, человека – греет солнце? Ата…
       Но их прервали – вошёл Велислав:
       – Сейчас принесут ужин. Как ты, Истмах, себя чувствуешь? Ата, ты перевязывала его?
       …Хороший он человек…
                166
       Когда прибыли в Гастань – Истмах несколько дне отдыхал, никого не принимая с делами. Однако же, велел оповестить народ, что вскоре женится.
       Но… порой соблазны человеческие способны повести нить Судьбы в другом направлении. Эти соблазны, словно игривый котёнок, вольны запутать клубок событий человека, да и всей его жизни в узел…
       Вскоре после покушения на Истмаха, в Гастань прибыли трое: из старых знакомых – Секилас и Мирожив, а с Макалисом наместник почти не был знаком.
       Высокий, достаточно стройный, умел себя и держать, и подать. Однако – не нахрапист, настоящая интеллигенция. Улыбался мало, но искренне, как будто даже располагал к себе. Но Истмах…, хоть и благоговел немного перед ним, однако не стремился познать ближе ни его характер, ни манеру правления, ни опыт жизненный.
       Было ли это стеснение, даже робость человека из глубинки, пред тем, кто всегда жил в большом городе, кто свободно путешествовал в молодости и многому научился? Или может, Истмах боялся оказаться государственным «карликом», рядом с таким начитанным, умным и сдержанным человеком, как Макалис? Хм, так или иначе, не считая нужным чрезвычайно навязываться в друзья Макалису, Истмах, тем не менее – уважал его.
       Гости привезли совершенно неожиданную новость – король Плухарь подавился куском мяса на одном из банкетов – сделать ничего не успели. Король не оставил наследников, по крайней мере прямых, которые бы неоспоримо могли претендовать на власть. Он правил слишком мало – утвердиться не успел, а в памяти народной не стерлись ещё имена тех, кто был способен решать судьбу трона. …И вновь собирались бывшие бунтовщики на совещания. Вновь должно было решать, кому становиться королём – все те, кто были причастны к смене власти. Однако… кто-то был трусоват, кто-то считал, что ныне это слишком тяжело, кто-то не нравился всем остальным. И внезапно оказалось, что самой подходящей кандидатурой является …Истмах. Ну и что, что безроден? – Это можно назвать: новым веяньем, желанием освежить кровь.
       Истмах ещё был слаб, однако принимал гостей в большом зале.
       Всё, что ныне он услышал, стало для него совершенно непостижимо. Он понимал…, когда его, рядового воина – сделали командиром отряда. Понимал, когда его, за его дела возвысили до управляющего округой. И, может кураж заставил его задавить робость провинциала, принять мысль о том, что королю виднее, и он, Истмах вполне заслуживает должности наместника. Но ныне…? Да, он мог, он доказал, он… Что за оскал у судьбы?
       Он посмотрел на гостей:
       – Кто приказал убить меня?
       Секилас повёл головой, степенно сказал:
       – Плухарь приказал, ему давно наговаривали на тебя. С тобой трудно договариваться. Не выполняешь бездумно приказы сверху, самостоятелен не в меру. Ты слишком славен. Ты – мешал господствовать, почувствовать себя господином. Ты – стал главной целью, а всё остальное – предлог.
       – Странный ты, Истмах, …хочешь помогать – помогаешь. Да и морали не читаешь. Не кремень ты, но трудно с тобой. – Вставил Макалис. – …ты как одарённый ремесленник, увлеченный человек: веришь в то, что говоришь.
       – Так что ж зовёте править?
       – Среди нас нет согласия. Каждый готов рвать глотку. А тебя многие уважают. Многие боятся. Да и справедлив ты – не будешь, как шакал, рвать куски изо рта. – Вновь объяснял Макалис. Мирожив молчал – скрестил руки на груди, отрешённо глядел в пол оборота в окно.
       – Вот как вы говорите? – Истмах усмехнулся. Но Мирожив вдруг откликнулся:
       – В дни бездействия великих людей и государство не может быть великим. Тебе ли не знать, как хрупок мир? Порой лишь мерещится, что он есть. …Знати может казаться, что она – наверху и видит всё, но …говорят, в больших морях бывают громадные волны. Они катятся к побережью, смывая всё на своём пути. Ныне – гребень безвластия, или слабовластия – поднимается всё выше, но тем самым мы все – отрываемся от основы, если хочешь – народа…, и можем разбиться, упав с самой высокой точки. …Хотя…, хотя деньги – они как плот: везде помогут. И, наверно, мы выплывем, если что. Однако – я бы хотел спокойно умереть в своей постели, чем, будучи гонимым как собака – прятаться по оврагам, да шарахаться от женщин.
       – Да, Истмах…, ты не отравлен властью, как многие из нас. – Секилас встал и прошёл по залу. – Ты знаешь меня как человека, что не разбрасывается словами. Я…, в общем-то, много видел, многих пережил, многое помню. Знаешь, мне дорого моё прошлое. Я не хочу видеть на троне человека, никчемного и трусливого, будучи не в силах подниматься сам – будет стирать заслуги тех, кто вокруг. Иначе наши потомки узнают, что вчера мы не боролись за свои идеалы, а колебались, и только случай привёл нас к победе. А после, глядишь, познаем, что мы и вовсе – струсили и…, этот человек будет обесценивать наши победы, перетягивая все лавры на себя. …Дипломат из меня наверно уже плохой, но мне… удобнее знать, что мной правит не интриган, а человек, который к себе относится так же требовательно, как и к другим.
       Истмах встал:
       – Не думал я, что вызываю в других такие рассуждения.
                167
       Несколько дней после отъезда гостей Истмах ходил достаточно мрачный. Ничего не рассказывал ни Ате, ни Велиславу. Особенно Ате. Так бывает… Когда уже вроде всё решил, очертил свой дальнейший путь и вдруг …обсуждать это с человеком, который имеет большое влияние? Быть может, он осудит? Не примет? Останется недоволен? Если рассуждения этого близкого и казалось, единого мышлением человека, – будут отличаться? Истмах боялся осуждения? Отчего? …Воспоминания о Халиасте? А разве Ата такая – корыстная и расчётливая?
       Истмах приказал седлать коня и сам, без охраны, ранним утром выехал из Гастани. Почему ему думалось легче за городом? Отвлекался от рутинных мыслей? Учёные мужи во все времена, желая оправдать своё существование, объяснят всё, что обозначено знаком вопроса. Говорят…, что городская жизнь вредит объективной оценке окружающего мира...
       Словно шелуха от зерна, ветер пригорода сдувал повседневные мысли Истмаха, а их было много: он выздоравливал, и дела вновь наваливались на него. В ранах неприятно отдавалась далёкая боль, это его первый с того дня выезд, однако же…, как приятно вновь сесть на коня и проехаться…
       …Ата? У Истмаха ныне очень высокое положение, а если он примет предложение и станет королём? Ему придётся стыдиться той, что родит ему ребёнка? Она благородного рода, …да и рода ли? Но ныне – она никто. Ата… Истмах-король… При всех своих задатках и возможностях, надеждах и размышлениях, Истмах не мог представить себя королём. А кому ныне можно доверить разрозненную страну, в которой свои рвут своих, да и внешние враги не брезгуют откусить кусок? Полукровка поднялся слишком высоко, и предстояло прыгать ещё выше? Одно дело – Гастань, к нему все привыкли, его все знают. А править страной? На него лишь все надеются, не особо зная и не особо к нему привыкнув. Чернь пойдёт за знатью. А знать? Примет поднявшегося из низов полукровку? Истмах был уверен, что многие благородные поддержат его, зная. Но многие – будут шептаться по углам, как клубок змей, в осеннюю пору на освещённых солнцем местах. Жить и знать, что раздвоенные языки высовываются в твою сторону, что на тебя смотрят холодные расчётливые глаза? Стоит ли глотать кусок, который не сможешь переварить или, всё же, остановиться и не покидать тот нагретый солнцем камень, на который давно взгромоздился и всё здесь устраивает? Истмах не боялся змей, но ему теперь есть за кого бояться. Как показала практика предыдущих двух королей – их легко свергнуть. Каково это? Путь оттуда, куда лез, раздирая пальцы в кровь, предавая и убивая? Если бы это место грело, а так – пасть вниз. И по ночам, наверняка и Енрасема, и Плухаря преследовали размышления о том, что сделали и чего не сделали, о тех, кого убили или… Что делать? Заливать те воспоминания вином? Как Енрасем? Истмах того не желал. Это он знал наверняка. Что остаётся? Не лезть в топкое болото, а сидеть на своей кочке? Там, где он сможет что-то реально делать, с теми, кого сможет обеспечить и с тем, кто на него надееться? Вероятно, это – лучший вариант. А кого поддержать в качестве короля? Истмах не желал противостояний. Ныне он получал много больше, чем кровавые авантюры, смерть близких, друзей и призрачная надежда примерить корону, получив в распоряжение страну, изнуряемую слухами и распрями.
       Истмах остановил коня. Он вдруг понял, что и сам хочет остановиться, хочет спокойно выезжать из замка, хочет возвращаться туда, где есть Ата, женщина, что… зависит от него, женщина, которая сделала ему подарок, о котором он не мог и мечтать, привыкнув к мысли о своём одиночестве. Разве плохо быть привязанным к месту? К людям? Разве плохо самому ощущать себя человеком, а не травой «перекати-полем», что несётся в неизвестность по прихоти ветра – тех, кто когда-то решит что-то изменить. Хочешь быть хорошим хозяином – докажи на малом, что сможешь. Пора остановиться, Истмах. Нельзя быть удавом, что заглотал быка и сам от того гибнет. Тебе не в чём себя упрекнуть. Раньше, идя вперёд, ты не руководствовался пословицей: «протягивай ножки по одежке», ибо знал, что можешь и хочешь большего. Но разве ныне ты не уподобился путнику, что решил отдохнуть в тенистой роще у родника, где тихо и прохладно, где передохнет душа рядом с той, к которой звало сердце? Зачем путнику вновь двигаться по испепелённой летним жаром степи? …И это – не конец жизни. Пора перестать бежать вслед за ветром, и если судьба даёт шанс – нужно остановиться и развиваться в другом направлении – пустить корни…
       …Что ж, истории кающихся грешников – всегда востребованы…
       Истмах остановился и оглянулся – позади него всходило солнце. Большой горячий диск поднимался из-за горизонта. Он не спал всю ночь, но теперь он этого почти не ощущал, не чувствовал усталости. Облегчённо вздохнул. Казалось, если он решил эти вопросы, всё теперь будет намного легче. Ему тяжело было раздвоиться: поступить, как хотелось, и как надобно. Но он вроде разобрался, он понял. Он был, верно, на пороге того времени, возраста, когда происходит переоценка нажитого. Чего достиг и что имел, а что хотел бы и…, может, стоило вернуться? Решение было принято. Всё ладно.
       Он ещё немного постоял, сел на коня и повернул обратно. По пути он встречал людей, селян, что спешили в Гастань на рынок, встречал тех, кто шёл на поля, кто гнал большие и маленькие стада. Он присматривался к детишкам, невольно представляя, каким будет его сын. Или дочь. Будут ли они так же засовывать кулачки в рот или будут ли смеяться так же задорно? Или наоборот, будут встречать строгого отца испытующим глубоким взглядом?
       Он въехал в ворота замка. Устало спешился, прошёл коридорами – обычная суета. Тихо вошёл в свои покои, хотел застать Ату спящей. Но в комнате было пусто. Он вернулся к воину-охраннику:
       – Где Ата?
       – Она вышла почти вслед за вами, наместник, а потом, я видел, приходил лекарь из госпиталя. Может он перехватил её по пути?
       – Она что-либо говорила?
       – Нет, только пожелала мне доброго утра.
       Истмах кивнул и вернулся к себе. Ата. У неё заботы. Это – хорошо. Она была нужна. Значит она жила. Работа утомляет и отбирает душевные силы. Те самые, которые она могла потратить, строя немыслимые догадки.
       Он прошёл по комнате. Устало присел в кресло. Окна выходили на восток и на юг. Сейчас в комнате очень светло. Но этот свет – резал глаза не спавшего Истмаха. Он встал и перетащил кресло позади двери, туда, куда не падали солнечные лучи, сел боком и так искоса, смотрел в окно. Задумался. Казалось, задремал… Он не слышал, как тихо подошла Ата, долго глядела на него. И лишь чутьё охотника, когда он внезапно чувствует себя добычей, заставило Истмаха обернуться.
       …Я ничего не предпринимал. Хранитель Аты стоял тут же, скрестив руки на груди…
       – Ты сомневаешься? – Виновато спросила она.
       – Ничуть. – Спокойно и уверенно ответил Истмах.
                168
       А спустя пять дней в Гастань вновь прибыл Макалас. Истмах ныне принимал высокого гостя.
       Вечером они остались одни, нужно было говорить о главном. Нужно решать. И Истмах не скрывал своих сомнений и планов.
       – …Зачем такое скоропалительное решение, Истмах? Ты ведь знаешь, что мы к тебе хорошо относимся. Тебя многие поддерживают. Именно тебя многие хотят видеть на троне. Разговор о том вёлся, когда мы…, ещё после Енрасема…
       – Но выбрали Плухаря? Макалис…, – Истмах усмехнулся. – Я не смогу. Посуди. Ещё четыре года тому назад я – верный пёс Енрасема, затем – изгой. Затем сторонник Плухаря, сам же его и возводил на трон. И снова – вызвал его недовольство настолько, что он приказал убить меня. Кто меня назовёт разумным и дальновидным? Нет, Макалис. Я решил.
       – …Истмах… Ходят слухи…, может твоё решение от того, что ты решил жениться на… жене Хасби? Это действительно не самая подходящая пара для короля.
       Истмах поднял руку, предостерегая:
       – Ты забываешь, что моя кровь – не только ваша кровь. Имею ли я вообще право быть королём этих земель?
       – Почему нет, Истмах? Ведь наследование – ещё не гарантия доброго царствования? Чистокровность – не добавила ума ни Енрасему, ни кому-либо из его приближённых. Истмах, тебя уважают, тебе верят. За тобой идут.
       – … и все они хотят, чтоб я свершил чудо? Уберёг страну от бед, распрей и междоусобиц, от нищеты, прекратил набеги кочевников… Ты сам понимаешь, что этого не будет только по одной моей воле. Для этого нужно сделать много, очень много.
       – Но ведь в твоём наместничестве ты это уже делал? Ты стал причиной того, что именно здесь селятся лучшие ремесленники, именно здесь – лучшие дороги, и торгуют здесь иноземные торговцы – лучшие товары. Ты можешь, Истмах.
       – Скворец может петь как соловей, но он никогда не будет соловьём. Да, я очень много здесь сделал и теперь хочу вкусить плоды с деревьев, которые садил. …И ты прав, я хочу жениться. Хочу всё по закону. Ата – …она родит мне ребёнка. Пойми, Макалис, сперва нужно построить свой дом, а лишь после указывать иным, как строить их жилища. Я слишком поздно взялся за строительство. У вас у всех есть жёны, есть дети. Есть любовницы, есть наложницы, есть прелестницы, те, о коих вы не говорите ни жёнам, ни любовницам. А я всё то имел раньше. Но теперь хочу, чтоб рядом была женщина, что воплотит все те образы в одной себе.
       – Ты действительно в то веришь? Твоя Ата – такая?
       – Моя Ата – лучшая. Сама того не ведая, она не раз спасала мне жизнь. Ненавидя – не дала меня убить. Всегда согревала и перевязывала раны, радовала и заставляла быть мудрее. Из-за неё – всё эти перемены в моей жизни. И я рад, что именно такую женщину могу удержать подле, если не её любовью ко мне, так будучи отцом её ребёнка.
       – Разве может быть такое, чтоб Ата – не любила тебя? Разве женщина вообще может не любить того, кто знатнее её и богаче...? – Казалось, Макалис и вправду несказанно удивлён.
       – Ата… – она может позволить себе всё. Она может позволить себе быть не зависимой прислугой, а женщиной. Слабой, но той, что вынесет из поля боя. Зависимой, но одаряющей лаской, добротой, мудростью. Ранимой, но подвигающей на немыслимые подвиги. Она… женщина…, моя женщина. Поверь мне, Макалис, в своей пустыне я добрёл до прозрачного родника и пусть вода в нём холодна, уже никогда я не покину его берегов, как бы не манили меня миражи, которые может подарить моё воспалённое воображение или злые духи ночи…
       …Едва ли не впервые в жизни Ата – подслушивала. Тайно и тихо стояла за причинёнными дверями.
       – …А как же быть нам?
       – Хм, если так все верят в меня, я, пожалуй,… покажу вам истинного короля: родовитого, справедливого. Я поддержу его. Вновь возведу на трон нового короля. Но за него – буду рвать глотки, как за самого себя. Я не позволю всякой зарвавшейся швали лаять на него, подвергая сомнению его владычество… Будут ли согласны остальные с моим решением? Доверяют ли мне?
       – Хотелось бы знать, кто он?
       – Я не говорю пустых слов. Не разбрасываюсь именами. Поддержат ли меня? Я хочу знать это совершенно точно.
       – …Я спрошу, Истмах.
       – А до тех пор я хочу чтоб меня оставили в покое. Я хочу покоя, Макалис. Мне нет дела до распрей. Но если кто-нибудь ещё раз покусится на меня или на жизни близких мне людей, пусть даже я издохну…, я восстану из мёртвых, и перегрызу глотку тому, кто убивал и тем, кто задумал. Оставьте меня в покое!
       – Не горячись… Я передам.
                169
       К вечеру Истмах поехал к Велиславу домой. Тот всё так же жил в небольшом домике, который ему определи Истмах, сразу после освобождения. Дом был маловат, сказать по правде, особенно сейчас, когда у Велислава трое детей. Однако он категорически не желал менять жильё. Его жена, на все доводы Истмаха, отвечала: «как скажет муж». Истмаху казалось, что это скорее не скромность Велислава, а его закрытость, подогреваемая тем, что он был едва ли не нахлебником Истмаха, его должником. Хотя, ему давно определено место одного из командиров отряда наместника.
       …Велислав был удивлён. Истмах приезжал к нему нечасто, почти всегда, если требовалось – вызывал к себе. Однако понял, что не праздное любопытство привело Истмаха – он знал о ведущихся переговорах. Наместник не стал тянуть. Едва они остались одни, Истмах сразу высказал, что желает, чтобы новым королём стал Велислав. Сказать, что Велислав был удивлён?
       – Ты знаешь…, лишь как-то недавно я понял, что на вершине власти действительно остаётся человек один: из-за интересов, соображений, страха других. Я не могу, я не готов. Я не готов потерять то, к чему долго шёл – Ату. А ты, Велислав, сможешь. Ты другой. Тебе не нужно будет выбирать. …Ты молчишь? Молчишь… Возможно, я не прав. Я…, тебе кажется, что я обязываю тебя? Ты не думай, ты…, ничего мне, слышишь, Велислав, не должен. Никогда не укорю тебя ни кровом, ни куском хлеба. Не заставляю, ибо сам того не в состоянии сделать. Но… один метал годен для украшений, он мягок и податлив людскому разумению. А второй метал – нужен, чтоб ковать оружие. Я…
       – Нет, не то. Я слышу тебя, Истмах. Слышу друг. Я много, очень много получил от тебя. А ныне…? Я верю в тебя. Ты поднял этот край, ты усмирил врагов, ты…
       – А теперь – хочу покоя. Хочу того, что имеешь ты – семью.
       – …но ты же не можешь потратить на неё всю жизнь…? – Вкрадчиво спросил Велислав.
       Истмах хмыкнул:
       – Ата мне очень дорога. И дело не в том, что ранее я был одержим властью. …Я очень хочу, чтоб Ата – жила, чтоб солнечные лучи согревали её, а цветы радовали. …Пусть ей будет всё равно, что я укрою её своим плащом. Я лишь хочу, чтоб она почувствовала тепло, которое её согреет. Пойми меня друг.
       – Я понял. Прости и ты меня. Я думал о тебе плохо. Думал, что «перехожу тебе дорогу». И…
       – …думал, что я проверяю тебя? – Он пристально смотрел на Велислава. Тот замялся, ответил долгим взглядом, а затем опустился пред Истмахом на колено:
       – Прости меня, Истмах. Прости меня, друг. Ты много раз был снисходителен ко мне. А я посмел в тебе усомниться.
       Истмах сам тяжело встал пред Велиславом на одно колено, устало поглядел в глаза, тяжело сказал:
       – И ты прости меня, друг. Я позволил тебе усомниться в тебе.
       …Мне не казалось произошедшее грошовым показательным выступлением. В поступках этих двух людей я видел Искренность, Уважение, Доверие…
       Велислав выполнил просьбу Истмаха. На общем совете, выбирающем нового короля, было объявлено, что наместник Истмах поддерживает Велислава. Известие было принято с удивлением, однако Велислав – не полукровка Истмах, он благороден. Многим казалось, что он – мягкий человек и на него можно будет влиять. Иным представлялось, что коль Велислав – ставленник Истмаха, то править будет хозяйственно, крепко. Вероятно, для многих – это стало оптимальным решением. …Конечно, Истмах сделал немало, он хороший, последовательный военачальник и хозяин, однако… подспудное чувство неудовлетворения от того, что слишком много власти будет в руках безродного…, неприятно давило многих из присутствующих. А так – хорошее разрешение плохой ситуации…
                170
       …Вся история человечества – борьба добра и зла, совестливости и беззакония. Словно в горниле огня и холода ключевой воды выковываются произведения искусства. Нельзя получить хорошую вещь без вложения труда. Нельзя принятием только лишь нескольких законов обязать человека быть счастливым. Ущемляя себя, люди дают жизнь кому-то. Ущемляя кого-то, люди борются за себя. Альтруизм хорош, но в значительно мере это – глупость. Потомство оставляет лишь сильнейший. Лишь… это хорошо в одном поколении, но будет ли продолжен род такого альтруиста? Люди – не чудовища. Не глупцы, они – всего лишь высокоспециализированная ветвь животного царства. А чтоб доказать обратное, человечество должно балансировать на грани совестливости и бессердечия, на грани прогресса и тьмы разума. Кажется – широка та грань, ан нет: грань, что лезвие. Остальное – наклон. Пойдёшь под тот наклон – не остановишься… Человек – не зритель, не хозяин цирка. Он – канатоходец. Дальновидно ли душить своих граждан, если, через два-три поколения, территорию страны заселят чужаки, которым далеки все выстраданные человечностью законы? Хотя, и диктатор, сколь долго бы он не жил – сущен лишь поколение, что ему за дело до того, каким будет страна через несколько десятков лет? Главное – задушить инакомыслие на корню, здесь и сейчас. Очень жаль, жаль, что человечество – недальновидно, что заманив его особей вкусной едой, призрачными иллюзиями, можно посадить его в клетку пошлости, самолюбования, праздности.
       Но пока человек не научится, не только считать свой выбор достойным, но и делать его таковым, его ждёт лишь маятниковое развития – из крайности в крайность.
       Верю лишь, что всё во Вселенной стремится к равновесию.
       Верю, что крайние положения истории человечества становятся всё более сближенными. И, найдя спасительное равновесие, человечество не остановится в страхе или в благоденствии, а устремится, в своём развитии, вперёд. Расширяя знания и дивясь чудесам Вселенной, что откроются перед повзрослевшим «творением» Земли.
       …Истмах нашел тропинку на том лезвии: и вправо, и влево его уже клонило. Но баланс был найдён. И в жизни, и во власти, и в любви…
                171
       И…, наверное, последняя ремарка к истории Истмаха и Аты…
       …Истмах возвратился с совета достаточно поздно. Но ныне он со страхом заходил в свои покои: во дворе увидел чужую степняцкую свиту. Блугус услужливо доложил, что прибыла Халиаста. И ныне, всесильный наместник Истмах, друг короля Велислава, стоял за дверью собственных покоев. Боялся войти? Но слышал всё.
Ата говорила:
       – …переступать через себя, с осознанием, что моя, пусть никчёмная жизнь, освещает путь целостному, волевому, но не грубому, справедливому человеку? Я это смогу. И не только смогу – но и с радостью сделаю.
       – Но, а как же… ради того ли живёт женщина, чтоб ею довольствовались в часы уединения? Чтоб ощутив запах крови, мужчина тут же бросался прочь с неостывшего ложа? Почему женщина, родив мужу наследника, должна довольствоваться лишь его мимолётным взглядом? Та, что продолжила бы его род? – Голос женский, едва низкий, гортанный, с акцентом – Халиаста. Что здесь делала? Что могла наговорить Ате?
       Сама Ата – молчала, но по шуму движения в комнате, можно было определить, что она встала и сделала несколько шагов. Истмах определил, что ходила именно она. Вновь заговорила Халиаста:
       – Ты ведь так прекрасна, много сделала для этой крепости, для этих людей. И…. ничего от этого не имеешь. Ты даже не будешь матерью своему ребёнку, ты – никто, ребенок, рождённый от наложницы – принадлежит отцу, свободному человеку, наместнику. …Ата, послушай, посмотри вокруг: жизнь проходит, долго ли радует глаз цветок женщины? Так ли постоянен наместник Истмах? Вспомни, сколько…, – речь остановилась, словно бы её речь прервали. Именно прервали, Халиаста замолчала не сама. Видимо Ата остановила её движением руки. Но и сама молчала продолжительное время.
       Отчего хранила молчание? Слова Халиасты показались ей верны? О чём сейчас думала? Истмах поднял было руку, чтоб толкнуть дверь, но остановился. Войти сейчас и узнать? Мне показалось, что смелости у него на то не хватало. Но неужели он сомневался в постоянстве Аты? ...Разве был с нею неласков, так ли скуп и груб, чтоб она сейчас его предала? Но слова Халиасты, словно яд, безболезненный и правдивый…, наверняка будут разъедать душу Аты ещё продолжительное время. Ведь Халиаста права: Истмах не слишком торопил свадьбу, Ата по закону «никто» подле наместника Истмаха. …Зачем сюда пришла Халиаста? Да пропади она пропадом… Ата? Ата!
       …Я встал в стороне и наблюдал за ним. Я не хотел вмешиваться. Не потому, что ведал наперёд. Да и терзать нарочно Подопечного я не мог, конечно же. Но мне казалось, что будет правильно, если Истмах переживет всю гамму чувств сам. Он должен сам, а не по моему наитию, прийти к мысли, что…
       …Нет! Ата, что бы ей сейчас не говорила Халиаста – не предаст Истмаха. И не потому, что боится за свою жизнь, за своё благополучие. Нет. Ата – другая. Там, где уступит разум, теплом обогреет сердце. Там, где льются реки грязи, Ата, широко раскрыв глаза, пройдёт над болотом, не касаясь его босыми ногами. Там, где будущее скроет темень, пробьется луч её сочувствия, нежности и верности. Пред иными предала Истмаха, стесняясь, Гериста, отступила Халиаста, защищая себя, но Ата? На тему одиночества сказано много. Одиночество наместника средь стольких женщин…? …Нет, Истмах не сомневался! Даже не смел.
       Ата заговорила. Судя по голосу – едва улыбалась. Наверняка, склонив набок голову, и задумчиво опустив чуть на сторону глаза:
       – Сделаю ли я в своей жизни столько всего, что сделал он и …может ещё сделать? Будет ли моя жизнь, хотя бы в десятую долю, такой же важной для людей? Будет ли моя помощь другим такой же действенной, как его? Я не могу столь верно служить людям, как служит он, но я могу служить ему, если это требуется наместнику Истмаху.
       Халиаста молчала, но затем решилась вывести Ату равновесия с другой стороны:
       – …Ты мнишь, что ты всегда будешь красива? Ты думаешь, что его богатства – бесконечны? А если иная женщина родит ему сына?
       – Если ему то будет угодно, пусть так.
       – Ты очень спокойно о том говоришь… Ты…, ты не любишь его! А если он это узнает? Узнает, что его женщина – с ним только из-за его положения, его власти? … А если ты его не любишь, так и ребёнок – наверняка не от него?! – В голосе Халиасты чувствовалось раздражение, которое она не скрывала.
       Голос Аты – напротив, очень спокоен. Отчего? Её сейчас серьезно обвиняли, и всякую любящую женщину те слова наверняка бы задели, если не прогневили.
       – Любовь… Ты знаешь, Халиаста, …та, что познала мужскую любовь…, та, которой есть с чем сравнивать…, сколько лет я живу, так и не поняла, что же это? Тепло, которое дарит мужчина, когда за окном темно и холодно? Или забота, нежность, с какой он рассматривает стан располневшей женщины, которая носит его ребёнка? Или, может, это… когда он, после длительной поездки вначале спешит в спальню, лишь только послушать спокойное дыхание своей женщины, сам не дыша, дабы её не разбудить? Или это…, когда отступает уязвлённое самолюбие, гордость, и мужчина, оттерев грязь с лица женщины, губами пытается остановить её кровь? Халиаста, нет, мне не ведомо, о какой любви говоришь ты… Но ступив за предел человеческих слабостей и пороков, я готова следовать за этим мужчиной, куда он скажет, готова рожать ему детей, сколько захочет, и готова уйти с его пути, если без меня он будет счастливее. У каждого свой путь, я многое могу сделать, пережить, но… он дорог мне не за то, что возвращается ко мне, не за то, что даёт мне возможность заниматься любимым делом, а за то, что я живу... – Она насмешливо хмыкнула и продолжила:
       – …живу, не в том смысле, что он помиловал меня, дал возможность сладко есть и тепло спать, а… за то, что я вижу радугу, ощущаю силу своих мышц, когда еду на лошади, за то, что чувствую шероховатость ладоней Истмаха на моих щеках, когда он вытирает мне слёзы… За то, что в грозовую полночь, когда свет давит, а грохот оглушает, он обнимает меня двумя руками и рассказывает сказки степняков. За то, что он, наместник, грузил мешки, чтоб я спала в тепле, за то, что он – не пошёл за толпой, презирающей жертву, за то, что он…, такой как есть. Что ещё сказать тебе, степнячка Халиаста? Что ещё ты хочешь услышать от меня? Мне не противно слушать твои речи. Твои слова не режут моё сердце, ибо благодаря им я могу вспомнить всё то хорошее, что он для меня…, нет не для меня сделал. За то, что он вновь дал мне жизнь. – Она тихо засмеялась: – Ибо только это и жизнь, Халиаста – родить ребёнка для того, кого любишь и ждёшь. …Ждёшь.
       Всё затихло. Что там теперь происходило – было не понятно. Но Истмах внезапно устало опустился на пол, сел и наклонил голову. Вроде – ничего не поменялось в его прежнем укладе жизни, он не замечал, чтобы сам особо изменился, а как-то всё по-другому в последнее время. Неужели она… Ата, так действительно думает? Так долго молчала?
       Дверь отворилась и, сделав, было, прочь несколько шагов, остановилась Халиаста. Истмах, казалось, совершенно уставший и разбитый, медленно поднял голову. Халиаста презрительно приподняла верхнюю губу и смотрела на него с пренебрежением, сжимавшиеся кулаки выказывали сдерживаемую ярость.
       – Я ненавижу тебя за те усилия, что я прилагала, чтоб тебя вернуть!
       Но Истмах просто, устало, спросил, казалось невпопад:
       – …А кого ты ждёшь, Халиаста и…, кто ждёт тебя?
       Халиаста взвизгнула и стремительно удалилась. Из комнаты вышла Ата. Спокойно и внимательно смотрела на Истмаха, остановилась подле, опустилась на колени и тронула его правую руку:
       – Не гневайся на неё. Она очень несчастна. У неё – нет тебя.
       Истмаха поразила искренность и простота сказанных слов.
                172
       Жизнь…
       Поначалу, когда человек молод, все болезни воспринимаются с уверенностью, что «пройдёт», и на это уже не стоит обращать внимания. Ведь он молод – впереди вся жизнь. Ну, покалывает в боку – так что ж: не шагать быстро, дыша всей грудью? Ну, болит нога – так что же: скачет человек через шаг, а может и лететь, плыть, ползти наконец, подкрадываясь к цели. Когда появляется сутулость, когда уже поворачиваешь голову, оглядываясь на свою прошлое, с грустью наблюдаешь за ошибками молодых, появляется тревога, когда кольнёт в боку – что такое? Откуда? – Я ведь ещё только начал по-настоящему жить! Не лететь, как мальчишка, захлёбываясь от жизни, но и не внимать окружающим. А именно – иди по своей тропе жизни – внимательно присматриваясь к людям, которые идут рядом, замечая окружающие пейзажи и красоту, истинную красоту близкой женщины. …Когда собираешь по крупицам все воспоминания и пытаешься оправдать их, увязать с тем багажом житейских проблем, что несёшь. …А когда старость: вот, рукой подать и знаешь, что оглянувшись, за спиной увидишь только смерти тех, кто шел …впереди тебя, …рядом с тобой и за тобой, тех, кто наступал на пятки, идя во след. Вот тогда, уже упорно идешь, бредёшь, спотыкаясь на дороге, где видны следы не такого уж множества стариков, что прошли ранее. И не обращаешь внимания на то, что дрожат руки, шатки шаги, задыхаешься от отдышки, а боль в боку – стала постоянной. Вот тогда стараешься гнать от себя мысли: да нет же, это уже болело и боль не усиливается, я не хочу, чтоб оно болело, нет, мне этого не нужно…, я не хочу того замечать. Вот тогда, закусываешь губы, не обращая внимания на всё, стараешься постигнуть, чего же сам постиг…!? и …в последних, судорожных шагах, боясь опуститься на пыльную придорожную траву, что манит отдыхом…, боясь, что она станет последним ложем… Вот именно тогда понимаешь, что не хочешь чувствовать той боли, а всё так же – хочется бежать, лететь, делать и делиться. Тогда понимаешь, что хочешь привыкнуть к покалыванию в боку и дрожи в руках, лишь бы того не замечать. Это цена, которую готов заплатить даже не за то, чтоб вкусить лишний кусок пирога и глоток вина, а за то, чтоб донести свой опыт до тех, кому до того, казалось, нет никакого дела. И когда, всё же, присядешь на пыльную траву, с трудом протянув руку к тому молодому, что летит вприпрыжку мимо, горько не от того, что что-то болит, досадно не от старческих хворей, а от того, что накопленного душевного тепла, облаченного в костлявый мешок дряблой кожи, не замечают. А указателем этого клада служит сморщенное лицо, дрожащие скрюченные пальцы и седая косматая грива. И в этот момент – не обижаешься, а смиряешь.
       …Смирение – вот бич творческих, любящих натур. Оно путами крепит руки, опускает голову и сутулит плечи. Если рядом с тобой – смирившийся, значит, огонь жизни в нём погас. Он не сделает уже ничего значимого. И пусть он ошибается. Даже на упавшем дереве – поселятся новые травы и зацветут цветы. Это жизнь…
       …Но беги Истмах от смирившихся, ибо рядом с ними ты и сам погаснешь. Они не плохи – они лишь окаменели для жизни.
       И…, насколько человеческое существо сильно в своём мнимом могуществе? Самодостаточно ли оно? Свершающее ошибки, порой фатальные, преувеличивающее свои успехи. Есть ли у него стержень внутри или требуется ему извне опора?
       Люди, вы рассуждаете о прекрасном. Сами не разумея, что это собой представляет. Вы рассматриваете миг и находите его восхитительным. А видели ли вы возникновение галактик, рождение и разрушение звёзд: больших, прекрасных, голубых и… ? Да, конечно вы видели. Но лишь модели. Кто же постигнет Бытиё?
       Чужая жизнь всегда кажется интересней, насыщенней, веселей. Оглянитесь на свою…
       К чему эти бесконечные диспуты по поводу Прекрасного? Живите…

2015 – 2017


Рецензии
Как интересно. Так случилось, что в моей книге тоже есть персонаж с именем Истмах. Творческих успехов вам))

Яков Разумовский   07.03.2017 20:40     Заявить о нарушении
Я Вас благодарю за Подвиг, мало кто из Авторов Прозы берёт на себя труд, а это труд (уделить время, прочесть, высказаться) об обширном материале. Для меня это значимо и Ваша ремарка для меня очень важна. В большой материал обычно вкладывается идея, которая возникает не на пустом месте и которая не один день будоражит воображением.
Спасибо Вам.
С уважением,

Из Лучина   08.03.2017 21:06   Заявить о нарушении