Беглец

Беглец

В ночной степи

(Пролог)

Земля сама себя глотает
И, тычась в небо головой,
Провалы памяти латает
То человеком, то травой.

Арсений Тарковский

Странная в тот год выдалась осень. За день степь до одури накачивалась иссушающей, колючею жарой, даже ветер был тяжёл и густ, будто в кузнечных мехах. Зато как только поблёкшее солнце пряталось за тяжкие горбы курганов, ветер преображался, становился сухим и резким, налетал с разных сторон, будто не мог найти места. Темнота сходила внезапно, и казалось в такие часы, будто небо и земля сливаются воедино, вернее, что небо ; есть лишь отражение земли, плоское, студёное и безжизненное. Однако и там, в ледяной вышине, — то же, что и здесь, — курганы с впаянными в них мерцающими валунами, корявые, дуплистые скелеты деревьев, колышущаяся ледяная кисея, а за нею — сдавленное скрипение повозок, звон бубенцов, лошадиный перетоп, рёв верблюжий, собачий лай и неспешный, настороженный человеческий говор.

К рассвету жухлая трава покрывалась мертвенной чешуйчатой сыпью, и светилась под призрачной продрогшей луной бледным солончаковым свечением. Мёртвая хватка холода ослабевала и к восходу раскосого утреннего солнца степь начинала бессильно тонуть в волнах тумана и терпкой травяной горечи, прихваченной инеем и ледяною росой.

***

Караван шёл из Ургенча в Саксин. Уже позади три четверти пути. Караван остановился на ночёвку возле обвалившегося колодца. Кто засыпал его, людская злость, или прихоть степи — бог весть. На ночёвку, однако встали: все выбились из сил, люди, верблюды, кони. Да и воды пресной пока вполне хватало. Встали лагерем, почти по-военному — места неспокойные. В прошлом году в этих краях на караван налетела среди ночи свора разбойников-иомудов, с истошными, бесовскими воплями посекли они не успевший опомниться конный арьергард, захватили двух вьючных верблюдов, ещё двоим на скаку перерезали сухожилия, и ускакали во тьму. Караванщики, опомнившись, снарядили погоню, удалось стащить арканами с седел двоих разбойников, да отбить двух верблюдов, правда, без поклажи. Пленникам отсекли головы, усадили на их же коней, прикрутив к подпругам, и отпустили восвояси…

Да и в этот раз юркие всадники на пегих тонконогих лошадях, в островерхих войлочных шлемах то и дело мелькали меж барханов, однако нападать не решались.

***

В костре, словно сказочное чудище, раскинув пульсирующие щупальца, корчится чёрное корневище карагача. Пламени почти нет, но жар из сердцевины костра плывёт мягкий и вязкий. Уже перевалило за полночь. Гали, сын кузнеца Нугая, сидит, втянув по обыкновению голову в худые плечи, и таращит в тлеющее чрево костра заворожённые, воспалённые глаза. Давно пора идти спать, в юрту, на тёплую, пахнущую овцой и человеком кошму, тем более, устал он до изнеможения — только что был с отцом в ночном дозоре, и веки то и дело подёргивает сладкая судорога. Где-то неподалёку взвыли шакалы. Эти твари следуют за караваном всюду. Визгливый гвалт этих беснующихся, уродливых существ будто нарочно передразнивал недобрую, шумливую сутолоку людских скопищ. Но Гали лишь презрительно морщится. Он не один, шакалы ему не страшны.

Гали ждёт Старика. Так тут все звали проводника. Каково его настоящее имя и сколько ему лет, того никто вокруг не знал, да и не интересовался. Старик так Старик, Хоть и не так уж он стар, как иным кажется. Просто весь седой, от макушки до бороды. Многие тут предпочитали по разным причинам не называть своих настоящих имён. Наурбай, хозяин каравана, нанимает его не в первый раз. Потому, наверное, что Старик безошибочно ведёт караван наилучшею дорогой, ибо, в отличие от многих других, умеет читать зияющую тайнопись ночного небосвода.

В прошлый год Старик спас караван от верной смерти. Ужасная, гибельная буря в щепы разметала тогда переправу через реку Сейхун. Взбесившийся ветер гнал с западной стороны ослепляющие тучи песка, перемешанного с мокрым снегом. Люди ощущали себя погребёнными заживо внутри разверзшегося белёсого лона пустыни. Лошади валились с ног, верблюды падали на колени, готовые принять смерть. Старик вывел теряющих рассудок людей и обезумевших животных под защиту полуразрушенных стен давно спаленного города Отрар. Детей и женщин привели вовнутрь маленькой, чудом уцелевшей саманной мечети, мужчины расположились поодаль. Узнав, что пропала молодая женщина, он, не слушая никого, отправился её разыскивать в ревущую преисподнюю (её молодой супруг предпочёл остаться, ссылаясь на ушибленное колено), вернулся час спустя, неся перекинутое через плечо уже бездыханное тело.

***

Случай свёл Старика и Гали в самом начале пути. Старик защитил тогда Гали от Нажарбека. Нажарбек — старший брат хозяина каравана, да в общем-то хозяин, ибо по старшинству караван принадлежал ему. Но будучи от природы ленивым и почти слабоумным, с удовольствием передал все бразды Наурбаю, не забывая то напоминать окружающим, что хозяин тут он. Нажарбека всерьез не воспринимали, однако не перечили.

Вышло так, что как-то ночью выскочил Гали из юрты за малою надобностью и уж собрался забежать обратно, как увидел вдруг, что из соседней юрты, где жила многодетная вдова Хадича, повитуха и знахарка, вышел неловко, прямо-таки выполз Нажарбек собственною персоной.

— Ну вот, господин мой, — сокрушённо, давя зевоту, сказала ему вслед хозяйка дома. — Так и ухо;дите, не попрощавшись. А ведь денежку пообещали. Денежка-то где, господин? У жены под тюфяком оставили?

— Язык придержи! Денежку! Как земля таких блудниц носит!

— Что ж вы так осерчали-то, добрый мой господин? Нешто я виновата, что у вас никак не выходит? Ни так не выходит, не эдак не выходит. И чего ходите тогда по ночам, детей только зря будите?

— Ну-ка замолчи, дрянная шлюха! — зашипел Нажарбек и замахнулся самшитовой тростью с медным набалдашником, — башку-то расшибу! Видела эту палку?

— Как не видать! Отличная палка. Жалко, собственная у вас куда меньше. Как свиной хвостик, ни дать ни взять! — расхохоталась Хадича.

Разъярённый Нажарбек хотел впрямь ударить, но поостерегся поднимать шум, лишь злобно плюнул, однако и тут его постигла неудача: то ли от ветра, то ли от слабодушия, слюна смешно и жалко повисла на неряшливой, клочковатой бороде. И надо ж было ему именно в сей неподходящий момент встретиться взглядом с Гали. Мальчик стоял, замерев от любопытства, переминаясь босыми ногами на холодной траве. Опомнившись, он поспешно оправился, шмыгнул в юрту, и хоть мало что уразумел из увиденного, осознал одно: от Нажарбека отныне добра не жди.

Так и вышло. Не давал ему проходу чёртов бурдюк. Чего только не вытерпел от него Гали. И по щекам хлестал за всякую провинность, и камчой огрел раза три по спине, едва увернулся. Однажды вовсе чуть не задушил. Случилось это когда Кызылтун, рыжий, косматый одногорбый верблюд вдруг невесть с чего взбесился, сорвал привязь и убежал в степь. Вернулся лишь к утру следующего дня, как ни в чем не бывало, только прихрамывал на переднюю ногу, да шерсть на обоих боках висела клоками, видать сцепился с кем-то в степи, не то с волком, не то с ревнивым самцом. Так вот Нажарбек во всем обвинил Гали. Мол, не углядел. Хоть Гали и не обязан был, его и рядом-то не было, да и что бы смог сделать щуплый недомерок со сдуревшим от взбаламученной крови верблюдом?

В последний же раз беда приключилась из-за Караброна, чёрного, длинношерстного, вислоухого пса. Пёс утробно ненавидел Нажарбека, чуя, верно, его злобу к Гали, и не будь почти всегда на привязи, давно, пожалуй, порвал бы в клочья. Нажарбек платил ему тем же и однажды избил пса камчой, да так, что изувечил. Нугай, отец Гали, пожаловался Наурбаю, ведь Караброн считался лучшим сторожевым псом. Наурбай был, видать, сильно не в духе и прямо при оторопевшем Нугае не стерпел и накричал на старшего брата, мол, коли уж проку от тебя, жирного бездельника, никакого, так хоть не вредил бы.

Вконец осатаневший Нажарбек стрелою выскочил из шатра и побежал разыскивать Гали, а, сыскав, с непотребной руганью ухватил за шиворот и дважды ударил его камчою наотмашь. В первый раз Гали смог увернуться, зато второй удар настиг его, сочно окровавил шею и локоть, которым Гали закрыл лицо. От дикой боли Гали истошно закричал, пытался бежать, но Нажарбек успел вновь схватить его за полу бешмета, подволок к себе и замахнулся, чтобы ударить ещё раз.

— Эй, Нажарбек.

Нажарбек тяжело засопел, обернулся и увидел Старика.

— Чего тебе?! Прочь пошёл!

—Оставь ребёнка, Нажарбек, — Старик говорил негромко, не сводя с Нажарбека тяжёлого взгляда. — Не видишь, кровь у него. Или забыл — кровь не вода, в землю не уйдёт. За чужую кровь надобно отвечать.

— Ты не угрожать ли мне вздумал, беглый вор?!

— Я не вор, — глаза Старика под сузившимися веками вдруг полыхнули по-волчьи, — придержи язык, добром прошу. И грозить я тебе не стану. Пустое это дело. Крепче, чем жизнь, никто не накажет. Но, Нажарбек, ты ведь знаешь, закон степи гласит: кто ударил ребёнка или собаку, тот не мужчина.

— Это… он тебе наболтал? — лицо Нажарбека приобрело цвет освежёванной туши.

— Никто мне ничего не говорил. Кое-что видать без слов. Уймись, Нажарбек, говорю тебе, не позорь свой род.

— Это я позорю свой род? Я?! Не смеши меня, Старик, или как тебя ещё кличут! Тебе ли толковать о роде? У тебя даже имени, и то нет. Ты же как верблюжья колючка. К кому пристал, те и свои. Пока не погонят. А то, что скоро погонят, это я тебе обещаю. Я про тебя тоже кое-что знаю. Так что не путайся у меня под ногами!

Нажарбек вновь грозно засопел, резким толчком отпустил Гали, и, с усилием загнав камчу за кушак, зашагал прочь, бормоча под нос.

***

— Не бойся, — сказал ему Старик потом, когда они вдвоём сидели у догорающего костра, — Нажарбек тебя больше не тронет. И никто тебя не тронет, если ты этого не захочешь.

— Откуда вам знать? Нажарбек, он знаете какой!

— Знаю. Потому и говорю. Не тронет.

— Он бил нашего пса, — сумрачно сказал Гали, продолжая всхлипывать и вытирать нос тыльной стороной чумазой ладони. Рану на его лице и руке Старик протёр какой-то густой, маслянистой жидкостью с резким сладковатым запахом, которую он нацедил из глиняного флакончика. — Караброн был на привязи. Ну да, он на него зарычал. Так и что с того, Караброн всегда рычит, когда к нему приближаются, а когда на привязи, так и на своих рычит иногда. Нажарбек его несколько раз ударил камчой по голове, со всей силы, так, что у него вытек глаз, он выл и катался по земле, а Нажарбек смеялся и все повторял: «А вот не рычи на меня, не рычи». Даже подпрыгивал, — Гали снова всхлипнул и зло сплюнул.— Отчего Аллах терпит таких людей? Почему не накажет его?

— Я думаю, Аллах никого не наказывает. Как он может наказывать тех, кого сотворил такими, каковые они есть? Аллах творец, а не палач.

— По-вашему выходит, что Аллах мог ошибаться?

— Конечно, мог. Я же сказал, Аллах — творец. А творец не может не ошибаться. Чем примитивней существо, тем меньше оно делает ошибок. Разве могильный червь ошибается? У Аллаха нет волшебной палочки. Он не колдун и не шаман. Он не творит чудес, ибо слишком велик, чтоб тешиться ярмарочными фокусами. Все, что у него есть — это разум и воля. Сотворив человека и вдохнув в него малую частичку этого разума, он, я думаю, не сразу понял, что существо это будет строптиво, неразумно и подвластно порокам, но избавить его от пороков возможно только лишив воли, а значит — разума. Посему, все, что возможно с ним сделать, — это предоставить самому себе… Аллах творил мир, а не игрушку для забавы.

— Это вам мулла сказал? — Гали поднял на Старика широко раскрытые от удивления глаза.

Мулла? — Старик усмехнулся. — Я что-то не слыхивал от нашего муллы Кол Хафиза ни одной внятной мысли. Кроме трех-четырех плохо заученных сур, смысл которых он не понимает.

— Нельзя так говорить про почтеннейшего, — Гали насупился и даже отодвинулся подальше. Хотя втайне и сам недолюбливал этого старого скупердяя с хитрыми, не по годам блудливыми глазёнками. — Про вас вообще говорят, будто вы безбожник и хулите Аллаха.

— Кто говорит? Нажарбек?

— И не только Нажарбек, — он вдруг с надеждой глянул на Старика. — Это ведь неправда, да?

— Ну конечно, неправда, — Старик рассмеялся и похлопал мальчика по щуплому плечу. — Я верю в бога, как всякий нормальный человек. Только причём тут жирный Кул Хафиз?

— Он мулла! — Гали вновь отодвинулся.

— Что с того? Разве Аллах поставил его муллой? Что мне может сообщить о тайнах мироустройства нечистоплотный толстяк, от которого пахнет кислым молоком и немытыми ногами?

Гали сконфуженно кивнул. Кивнул и тотчас ужаснулся и даже боязливо огляделся по сторонам. Ведь получилось так, что он как бы согласился с тем нестерпимо невозможным, что хрипучим, надтреснутым голосом говорит этот человек, вороша палкой дремлющие, переливающиеся угли. Ай, негоже ему слушать такое! Хорошо, мама не знает. Гали вновь торопливо огляделся. Старик заметил, глянул искоса и вновь усмехнулся.

Мама хочет, чтобы Гали стал кузнецом, как отец. Оно и правильно, кузнец без куска хлеба не останется никогда. Отец молчит. Положим, без куска-то не останется. Но не более. Сам Гали хочет жить так, чтобы никакой Нажарбек не смел замахиваться на него палкой. Отец молчит. Оно понятно, кому охота, чтобы — плетью, но ведь на всякого непременно сыщется свой Нажарбек, полагает он. Хоть и согласится, пожалуй, что быть караванбаши много лучше, чем кузнецом. Мама, как и Гали, считает, что таких, как Нажарбек, покарает Аллах. Но глядя на пухлую, сочащуюся салом морду Нажарбека, в это плохо верилось. Такие, как Нажарбек, поди, и на том свете от шайтана откупятся.

Пока он размышлял об этом и придумывал, что бы такое возразить Старику, он обнаружил, что сидит у костра один, да и костёр уже почти угас, что он замёрз, и его окончательно сморил сон...

***

Чужою жизнью караванщики не интересуются, полагая, что чем меньше суёшься в чужую жизнь, тем реже будут соваться в твою. Долгая дорога, лишения и опасность приучает интересоваться лишь тем, что тебе действительно нужно и должно знать. Чрезмерно любознательных здесь не любят, и ежели такового углядят втолкуют, что он не на верном пути.

Хотя Сабитджан, верблюжий и лошадиный лекарь, похоже, знает про Старика более прочих. Именно потому, видать, и помалкивает, когда речь о нем заходит. Однако как-то все же проговорился. Что, вроде, оттого ходит Старик с караванщиками, что избегает появляться в городах. А избегает потому, что вина, вроде, за ним, а уж какая вина, да перед кем вина — ему неведомо. Поэтому всякий раз отстаёт он от караванов на подходе к Сараю, или к другому большому городу, получает расчёт и остаётся в караван-сарае. Да и караван-сараи ищет какие попроще и полюдней. Про это знают и не удивляются. А вина — так у кого в нынешнее время её нет? Человек, добравшийся до тридцати лет, не мог иметь белоснежно чистую биографию. А уж дальше, так тем более.

И ещё он сказал, что Старик уже давно ищет какого-то человека. Или ждёт. Потому и ходит с караванщиками, что у них цепкая память, зоркий глаз и недлинный язык. И бывают они всюду. Людей ведь ищут по двум причинам. Или месть, или любовь. Так вот, вроде, это не месть. Откуда видно? А есть вещи, которые не скроешь, даже если очень хочешь скрыть.

***

Гали ждёт Старика почти каждый вечер. Порой он приходит, порой нет. Он вообще странный, этот Старик. Может, к примеру, взять и исчезнуть на целый день. Уж куда, казалось бы, можно исчезнуть в голой, открытой, как ладонь, степи? Однако же исчезает. Никто, впрочем, не тревожится: только тронется караван, он появится вновь, будто никуда не уходил. Говорить с ним всегда легко, потому что он со всеми держит себя как с равными себе. В том числе и с Гали. Он так и говорит: нет на свете ничего, что делало бы одного человека выше другого, ни богатство, ни знатность, ни возраст. Если, к примеру, караван собьётся с пути и у людей мало воды и питья, а вокруг волки и лихие люди, как они ведут себя? Они держатся сообща и делят все поровну, не так ли? И нет ни чинов, ни званий. Того же, кто держит себя иначе, кто отказывается делать, что ему должно, и тайком поедает припрятанное, ждёт презрение и кара. То есть, они ведут себя единственно правильным образом. Но когда караван общими усилиями выходит к своим, все возвращается: кто-то выше, кто-то ниже, кто-то богат, кто-то беден. Так вот, это и есть самый великий грех, и тот, кто полагает, что это правильно, помогает нечестивому.

Он много что говорил, этот Старик. Гали слушает его, понимает, то никогда мир не станет таким, о каком он говорит, но слушает его, как заворожённый. И главное, он, сознавал, что тоже, как ни странно, немного нужен этому странному человеку, который внезапно появился в его жизни, и так же внезапно, он это чувствовал, уйдёт.

В тот вечер Старик появился по обыкновению внезапно. Гали вздрогнул и тотчас обрадовано встрепенулся.

— Я тут… Сижу вот, — забормотал он, точно стыдясь кого-то. — Спать совсем не хочется. Вот я и…

Однако Старик, похоже, плохо слушал его. Точнее, вовсе не слушал. Он даже, как будто не сразу его заметил.

— Скажи-ка, Гали, — спросил он медленно, не сразу, вероятно, вспомнив его имя. — Не было здесь Сабитджана? Ну вот недавно.

— Сабитджана? — лицо Гали разочарованно вытянулось. И в самом деле, причём тут какой-то Сабитджан…

Однако не спел он об этом подумать, как из тьмы, словно из иного мира, вышли два человека. В одном из них он тотчас признал Сабитджана. Другой был ему незнаком.

— Здравствуйте, почтенные, — учтиво, но с какой-то неприятной, писклявой выспренностью произнёс незнакомец и раскланялся. Голос его был искажён жёстким, нездешним акцентом. Его плоское, раскосое лицо расплылось в улыбке, да такой широкой, что морщины на лице его выпрямились, а глаза, кажется, напрочь исчезли. Он как будто нарочно делал так, чтоб вызвать к себе отвращение. Чего стоила его жидкая бородка, редким, козлиным пучком росшая из середины подбородка. У глупого человека может быть умное лицо, говаривал Старик. Иногда. Но у умного человека глупого лица быть не может. Если человек похож на дурака, он и есть дурак. Вспомнив это, Гали вдруг громко фыркнул. Незнакомец, удивлённо покосился на него, затем, поджав короткие и кривые ноги, присел рядом со Стариком и, не переставая улыбаться, вперился в Гали с, тяжеловесной вопросительностью. Затем перевёл взгляд на Сабитджана.

— Э, да ты что-то совсем клюёшь носом, Гали, — сказал, странно посмеиваясь, Сабитджан. — Сдаётся мне, самое время тебе спать. Завтра трогаемся раньше обычного, чтоб ты знал. Надо поспеть к вечеру в город, чтобы с ночи занять место на базаре.

Сказав это, он мягкой, но не допускающей возражения настойчивостью приподнял его и, похлопывая по плечу, повёл толчками в сторону от костра. Они шли молча и лишь возле юрты Гали остановились.

— Кто этот человек, дядюшка Сабитджан?

— Не знаю, парень, — вдруг посерьёзнев, ответил Сабитджан. — Не знаю, потому что нутром чую людей, которых лучше бы не знать. А уж тебе подавно.

Гали хотел спросить что-то ещё, но понял, что Сабитджан больше ничего ему не скажет, потому промолчал.

***

Незнакомец некоторое время молчал, неторопливо и бесцеремонно разглядывая его и улыбаясь, покачивал головой. Словно для того и пришёл, чтобы глянуть, удовлетворённо кивнуть и уйти.

— Итак, я слушаю вас, — сказал Старик, устав, видимо, от нелепо затянувшегося молчания.

Незнакомец оживился, будто именно этого и ждал.

— Слушаешь? Нет. Это я у тебя слушаю. Ты меня ждал, да? Раз меня ждал, говори мне, что хочешь себе знать. Я себе так думаю. Да?

С трудом произнеся это, незнакомец засмеялся, точно с облегчением. Лицо его стало похожим на заплесневелую ячменную лепёшку.

— Хорошо, — Старик перешёл на уйгурский. — Что ты хочешь, чтоб я сказал?

Заслышав родную речь, незнакомец повеселел ещё более.

— О, приятно говорить с образованным человеком. Я устал от вашего варварского наречия. Ну… скажи для начала, как тебя зовут. Чтобы выяснить, тот ли ты, кто меня ждал, и тот ли я, кого ты ждёшь. Скажи, как тебя звать, только назови имя, а не какую-нибудь кличку, как у вас тут принято. Я этого не люблю. Я ведь пришёл сюда не для того, чтобы болтать со всяким встречным.

— Ты сюда пришёл потому, что тебя послал тот, кто тебе заплатил, — неожиданно жёстко возразил Старик — И не говори со мной в таком тоне. Я этого тоже не люблю. Как меня зовут? Я редко называю своё имя, но раз так надо назову. Меня зовут… Меня зовут Ахмед. Ахмед Булгари…

 
Властитель

Мне на земле ни почёта, ни хлеба не надо,
Если мне царские крылья разбить не дано

А. Тарковский

Ахмед Булгари

Меня зовут Ахмед. Ахмед Булгари с некоторых пор. У меня было множество разных имён, а того более прозвищ. Так сложилась жизнь. Город, что я оставил, и чьё имя позднее присовокупил к своему, я уже почти забыл. Он не растворился во мгле сознания, он живёт единым слитком мыслей и образов, но я, похоже, забыл к нему дорогу, и покуда не стремлюсь отыскать. В редкие часы солёная волна памяти выбрасывает на берег обрывочные воспоминания, я собираю их, как разноцветные камушки, которые и в дело не годятся, и выбросить жаль.

Нищета и бездомность — отменная школа для воли и рассудка. Отличное испытание: не слишком тяжкое, однако не выдержавшему и его не стоит тщиться жить дальше.

Я прошёл две войны, ни на одной из них я не был даже ранен, но на второй попал в плен и едва не угодил в рабство в Персию. По дороге бежал и почти дошёл до своих. Однако на двенадцатые сутки, возле берега меня внезапно схватили полуголые люди с какими-то мерзкими склизкими, точно рыбьими телами. Я пытался сопротивляться, даже разбил кому-то лицо, но мне тут же перехватили горло жёстким, кусачим ремнём, уволокли на стойбище, в низину, где исполосовали вполсилы кнутами, привязали к стволу старой, с порыжевшим стволом ивы в назидание и на поживу слепням и оводам. Спина моя почернела от летучей нечисти, вскоре я перестал чувствовать боль, лишь отдалённый манящий звон безумия. «Если выживешь, умным станешь. Если умрёшь — ещё умнее станешь», — приговаривал человек с красными, злыми глазами, сидя на корточках возле меня. Я слышал его будто сквозь дрёму и кивал, что, кажется, немало его забавляло. Эти люди пили из долблёной тыквы какое-то пойло, от которого разговор их становился маловразумительным. «На-ка, выпей и ты», — сказал тот человек и плеснул мне на спину. От жгучей боли я, кажется, потерял сознание.

Я торопил смерть, и когда услышал за спиной еле слышные шаги, решил, что она уже пришла за мной, и застонал от счастья.

«Не оборачивайся, — услышал я тихий, приглушенный, будто из глубины колодца, голос. — Не оборачивайся, если хочешь жить».

Я и не оборачивался. И не потому, то так уж хотел жить, просто невыносимо болели спина и шея. Кто-то быстро развязал верёвки, что-то шепча, похоже, какие-то заклинания. Потом те же руки, маленькие, но проворные и крепкие, сунули мне в ладони грубую глиняную чашу с ещё тёплым кобыльим молоком. «Выпей, а потом иди к реке. Иди вверх по реке пока ночь. Днём отсидись. Ночью иди. Через два дня выйдешь к своим. И не смей оборачиваться».

Так я и сделал. Не оборачивался, ибо тотчас забыл тогда о спасителе, не до того мне было. Тонкая, печальная полоска гусей, что летели на юг, указала мне дорогу: я пошёл в обратную сторону. У каждого свой путь. Ночью шёл, порой по колено в воде. Днём спал в шалашах, наспех сооружённых. Жрал улиток и раков, если попадались. Как-то ухитрился поймать дикую утку, разорвал и съел её сырой.

Я выбрался к своим как раз через двое суток. Если, конечно, можно считать своими вербовщиков, которые едва не уволокли меня на новую бойню, конца коим тогда не было. Выручил меня мой облик: безобразно распухшее, ободранное лицо, лиловые, гноящиеся раны на плечах и бессвязный бред, что я выкрикивал сиплым, вороньим голосом. Что-то про ангела, который меня спас и будет спасать впредь.

Иногда мне кается, что так оно и было. То есть, что некое призрачное существо сопровождает и будет сопровождать меня, отводя в самый последний момент бесплотной рукою роковые стрелы судьбы.

Мой ангел следовал за мною всюду, наблюдая за зигзагами моей судьбы то горестно, то насмешливо. Он уберегал меня от воровских шаек, вытаскивал из сладкого, греховного чада опиокурилен. Так думалось мне.

И в тот самый миг, когда некие серые люди взяли меня за локти и, терпеливо снося мои протестующие вопли, поволокли невесть куда, я уверенно думал, что все это лишь очередной головокружительный фортель судьбы, за коим последует закономерное счастливое избавление…

Бродяга

Лишь Всевышний ведает, что творит,
а прах, поднятый ветром, есть прах вдвойне.

Ахмед Булгари Поэма «Властитель»

Он сидел, широко разбросав по полу ноги, обутые во вполне ещё добротные, однако явно с чужой ноги башмаки, скрестив на животе руки и высоко вскинув острый, сонно хрипящий кадык. Сидел так, будто заглянул сюда ненадолго, просто передохнуть, да как-то вздремнул, но вот-вот проснётся, оглянет с удивлением эту тесную, переполненную до одури спёртым мраком нору и уйдёт отсюда прочь навсегда.

Человеку снились сны. Именно сны, много снов, и они, похоже, сменяли друг друга непрерывной, замкнутой цепью, не успевая надолго задержаться, потому что он то тревожно вздрагивал, то блаженно улыбался, то приглушённо вскрикивал и тряс головой.

Это был рослый, поджарый человек с плотными, рыжими бровями, слитыми гримасою сна воедино, темными, ввалившимися глазницами, густой, но аккуратно подстриженной бородкой. Одет бедно, однако, видать по всему, знавал и лучшие времена.

Между тем, похоже, в хоровод образов и видений ворвалось нечто иное, нечто заставившее его судорожно вытянуться, разжать руки; нечто, что исказило его лицо и исторгло глухой, протяжный стон. Он, содрогнулся всем телом, глухо выкрикнул проклятье, на мгновение широко распахнул обессмысленные забытьём глаза, осмотрелся по сторонам, тяжело вздохнул и вновь сомкнул веки.

Однако вернуться назад, в мглистый тоннель сна ему уже не удалось. Сначала неестественно громкий возглас, а затем сильный удар по ступне окончательно возвратили его из мира видений.

— Эй! А ну-ка встать! Поднимайся, свинья, кому сказано!

Перед ним стоял невысокий, но чрезвычайно крепко сбитый человек с огромными, корявыми, как корневища, ладонями, упёртыми в бока, и толстой, поистине бычьей шеей. За ним маячил некто вовсе незримый с чадящим, ржаво поскрипывающим в руке фонарём.

Сидящий окончательно пробудился, глянул на вошедшего недобро, исподлобья и криво усмехнулся.

— Это ты, Касым. Знаешь, с такой мордой, как у тебя, не умирают своей смертью.

Он коротко рассмеялся, но, видя, что Касым, снова заносит ногу, чтобы ударить его, торопливо поднялся на ноги.

— пошёл к выходу! И поживей, охота мне тратить на тебя время, — произнёс Касым глухим, надтреснутым голосом.

— Ну наконец-то. Засиделся я тут. Меня отпускают наконец? Отвечай же, глухой пень!

Касым выругался, сгрёб его за плечо и с силой швырнул в дверной проем. Человек вскрикнул, ударившись грудью об косяк, однако, опасаясь повторения, торопливо пригнулся и шагнул в такой же темный коридор.

— Касым, если б твоя матушка знала, какого ублюдка родит на свет божий, она бы удавилась перед родами, — сказал человек, не оборачиваясь, ибо знал, что надсмотрщик его все равно не услышит.

(Да, в этот момент я не испытывал ни малейшей тревоги. Я был убеждён, что все это, приключившееся вчера недоразумение, засим наконец благополучно завершилось, и то, что представлялось мне тогда обычным, разумным распорядком жизни, вернётся наконец ко мне с минуты на минуту. Любой кошмар должен закончиться пробуждением, так оно повелось с детства, и так должно пребывать всегда. И, кажется, лишь на дне этого тёплого месива холодным остроугольным камешком копошилась странная надоедливая тревога, и связана она была с тем промелькнувшим, как удар хлыста, видением, окончательно взорвавшим мой сон. Что это было, я не помнил тогда. Помнилось лишь, то, что связано все это было с неким темным как болотная вода, удушьем…)

***

Возле ворот их, нетерпеливо постукивая коротким копьём о каменные плиты, дожидался стражник. Был он ещё молод, невысок ростом, худ, с гладко выбритой головой горбоносым, птичьим лицом, бегающими, часто моргающими воспалено-черными глазами. Изжелта бледные тонкие губы он поминутно и быстро, как змейка, облизывал, что неизменно вызывало у окружающих брезгливую опаску. Завидев их, он зло ощерился.

— Наконец-то привёрлись! — сказал он, вновь зыркнув по сторонам. И тотчас громко выкрикнул почти в самое ухо надсмотрщику неприятно гортанным голосом. — Эй, Касым, глухой вепрь, так это он и есть?!

Тот в ответ лишь кивнул и вскинул вверх обе ладони, давая, вероятно, понять, что он, Касым, дело своё сделал и дальнейшее его не интересует.

Зато стражник не отрывал от узника недобро любопытного взгляда. Любопытство, похоже, боролось в нем с презрением и спесью.

— Так меня отпускают на свободу? — спросил узник потухшим голосом, ибо сам уже перестал верить в спасение, которое ещё мгновение назад виделось ему делом почти решённым.

— На свободу? — стражник глянул на него с удивлением. — На какую свободу?

— Да такую. Э, да ты, похоже, никогда не слыхивал такого слова? Даже не знаю, как тебе это объяснить…

Стражник вновь недобро ощерился, хотел ткнуть с его размаху древком копья меж лопаток, однако отчего-то раздумал. Лишь втолкнул в открывшуюся створку ворот.

— Мне велели препроводить тебя к хану, — сказал он будто кому-то в сторону. — Интересно, с чего бы?

— К хану? А почему это тебя удивляет?

— ещё бы не удивляло. Какой-то ошмёток грязи, да к великому хану.

— Мы все ошмётки грязи под стопами Всевышнего, не правда ли?

— Истинная правда, голодранец. Да только всякому ошмётку разная цена. И если ты ещё раз посмеешь мне дерзить, я на обратном пути обещаю объяснить тебе, в чем это различие…

Хан

Быть куклой самою большой
ещё не есть быть кукловодом.

Ахмед Булгари

Человек сидел на троне, скрестив на груди руки и откинув затылок. Он то ли подчёркнуто внимательно слушал говорящего, то ли дремал.

Человек же согбенно стоящий перед ним, был сгорблен не столь ревностным почтением и опаской, сколь немалыми годами и хворями. Хлипкая, одышка мешает ему говорить, словно загоняя слова вовнутрь.

Завидев, что человек на троне сидит недвижно с закрытыми глазами, старик испуганно замолкает, пристально всматривается в сидящего, затем начинает осторожно пятиться к двери, почтительно прижимая к груди свиток со сломанной печатью.

— Ну! — приоткрыв внезапно глаза, громко произносит сидящий, да так, что старик панически вскидывается и привычно хватается за сердце. Это вызывает у сидящего на троне довольный смешок. Старик тут же отвечает на него вымученной, сморщенной улыбкой.

— Ты закончил наконец? — говорит сидящий на троне. — Что-то ты стал чересчур благочестив? Уж не помирать ли собрался, почтеннейший?

Старик не отвечает, продолжает бормотать и кланяться, опасливо косясь на хана. Видно, однако, что сутулость и глуховатость явно наиграны.

— Говорят, благочестие это одряхлевшее сладострастие, — продолжает Бирдебек и отрывисто смеётся. — Что ты думаешь об этом, кади ?

Кади глуповато пожал плечами, не зная, что ответить. За сморщенными, как вялая кожура, веками не видать ничего, ни злобы, ни обиды.

— Коли закончил, проваливай. Не закончил, заканчивай. Я устал.

— Осталась мелочь. В городе объявился человек. Похоже, чужак, прежде его не видывали. Обретается в ночлежках, подрабатывает чем придётся, именует себя э-э-э…Ахмедом из города Булгара, бродячим поэтом. На базаре потешает публику стишками, порой говорит недопустимые вещи. Можно сказать, баламутит народ.

— И что с того? Это новость? Нет, кади, не новость. В городе объявился очередной болтун и шарлатан? А то, их раньше не бывало. Нынче каждый второй бездельник мнит себя спасителем человечества. Что ты будешь делать, когда у человека нет охоты работать, у него непременно отыскивается талант! Ты не о том говоришь, кади. О чем, о чем помышляет моя родня, сдуревшая от безнаказанности, вот что мне хотелось бы знать. А ты мне треплешь мозги о некоем уличном виршеплёте. Ты не издеваться ли надо мной задумал, почтенный бурдюк с салом?

Лицо кади сереет и цепенеет от ужаса, и на сей раз это не наиграно. У хана это вызывает смешанное чувство презрения и удовлетворения.

— Но… Он опасен. Клянусь Аллахом, опасен! — придушенно кричит кади, не решаясь приблизиться к трону. Лицо его на мгновение становится злым. — Вы ещё не знаете, как он опасен!

Бирдебек встаёт с трона, подходит к окну, отодвигая штору. Некоторое время молчит, отрешённо глядя на меряющего шагами двор стражника. Тот, будто почуяв взгляд задирает голову. Бирдебек поспешно отворачивается, точно опасаясь встретиться с ним взглядом.

— Опасен? Чем же? Чем может быть опасным никчёмное и бессильное? Изволь, ежели тебе неймётся, можешь его принародно выпороть. Они это любят. Все спасители человечества это любят, ибо полагают, что если их зад пострадает под палками, мир от этого станет чище и добрее.

— Дело не только в этом, великий хан, — кади наконец овладел собой, и говорит спокойно и уверенно. — Вы правы, как всегда. Бесполезное — безвредно, молчуны опасней говорунов. Однако есть ещё кое-что. Дело в том… Даже не знаю, как и сказать…

— Да ты уж как-нибудь скажи, всемудрейший кади, — говорит хан, не сдерживая зевоты. — Скажи да и убирайся.

— Да. Дело в том, что он… очень похож на вас, великий хан.

Некоторое время лицо хана продолжает сохранять выражение раздражённого недоумения, искажённого притворной зевотой. Однако вскоре к недоумению примешивается нечто отдалённо напоминающее растерянность и даже страх.

— Ты хоть разумеешь, что ты несёшь? — говорит он негромко, овладев наконец собой. Затем вновь замолкает, мрачнеет и произносит тихим и твёрдым голосом: — На хана никто похожим быть не может.

Вновь замолкает, осознав, что произнёс высокопарную глупость.

— Это разумеется! Это конечно! — подхватывает с готовностью кади, но тотчас виновато разводит руками. — Однако вообразите — как две капли воды, великий хан. Я видел своими глазами…

Хан прерывает его нетерпеливым жестом и закрывает глаза.

И что с того, думает он. Будто других забот нет. Бродит по городу оборванец, выкрикивает рифмованный бред, рассуждает о справедливости мироустройства. Наверняка голодранец, вор и — похож как две капли воды на правителя. Греха в том нет, любой предмет на что-то похож. Двойники — забава Всевышнего. Это впрямь забавно, когда они — одного поля ягоды. А когда один из них великий хан, а другой — полоумный уличный фигляр, уже не забавно. Не поймёшь, что из этакой причуды может вылупиться. Коли об этом знает кади, старый наушник, то об этом могут знать и другие. Интересно, сам-то этот босяк знает об этом сходстве?

***

— Так говоришь, как две капли воды? — спрашивает Бирдебек внезапно и резко, так, что кади вздрагивает и даже втягивает голову в плечи. — Кто такой и откуда?!

— Звать его Ахмедом, я уже сказал, — торопливо, будто сглатывая непрожёванное, говорит кади. — Родом откуда-то севера.

— Вот что. Распорядись-ка отловить этого малого и привести ко мне. Посмотрю, кто таков и решу, что с ним делать. Глядишь, сгодится на что.

— Да он уже схвачен, великий хан, — радостно вскрикивает кади. — Прикажете привести?

— Ну не сейчас же. Слишком долго. Позже… как-нибудь.

— Так он уже здесь, великий хан, — говорит кади весьма довольный собой. — Почти возле самых дверей. Дозволите впустить?

Хан вновь глянул на кади с раздражением, смешанным с удивлением.

— Впусти, коли так.

Он вдруг почувствовал, что перестал понимать сам себя. Можно, конечно, забавы ради побеседовать с двойником, как с собственным отражением в грязном водоёме. Однако странное беспокойство вползло холодной тусклоглазой ящерицей. Как будто что-то затевается, и он, всемогущий властитель, потерял нить, не в силах этому противиться. Ощущение беспомощности и податливости некоей спокойной и бесстрастной силе поразило его настолько, что он, словно внезапно разбуженный, со стоном встал во весь рост. Что случилось?! Почему? Неужто это связано с этим балаганным шутом, которого непонятно зачем он распорядился привести, и даже, кажется, уже слышны его шаги? Что за напасть. Приказать немедленно удавить, да и весь с ним разговор…

Хан и бродяга

У Аллаха не счесть имён,
 и самое грозное из них — Судьба.

Ахмед Булгари

(Что я испытал впервые увидав его? Как своё отражение в осколках разбитого зеркала. Трудно передать это чувство. Многосложная цепочка, которая, тем не мене, началась и завершилась страхом. Но если первый был банальным страхом бессильного перед силой, то последний — страхом смертного перед тем, что именуется Судьба. Этот страх был тем более силен оттого, что сидящий предо мной испытывал его так же, как и я, даже, пожалуй, сильней. Не знаю почему, но я ощутил это всем нутром).

Ахмед, все ещё щурясь от яркого света, не отрываясь, смотрел на хана. Хан смотрел на него. Это продолжалось так долго, что стражник, который привёл Ахмеда, принялся осторожно пятиться назад.

Хан первым вышел из столбняка.

— Ну и что ты на меня смотришь, несчастный? — спросил он, уже вполне взяв себя в руки.

— Да уж не знаю, как сказать, великий хан, — через силу улыбнулся. Ахмед, не отводя глаз. — Выговорить-то страшно.

— Да уж ты попробуй. На площадях баламутить чернь тебе удавалось. Не страшно было?

— Чего ж бояться. Скажу, ежели вам угодно, — к удивлению хана, Ахмед привстал, заговорил вполне уверенно. — Мне кажется… мы с вами похожи, великий хан. Не находите?

Бирдебек. с усилием рассмеялся. Однако, видимо, осознав некоторую неуместность и неестественность смеха, резко замолк и насупился.

— Нет, не нахожу. И довольно об этом. Скажи-ка мне, о чем ты болтал на базарной площади?

Ахмед выкатил глаза, будто не поняв, о чем идёт речь. Затем, вроде бы, сделал вид, что с трудом наконец понял, чего от него хотят.

— Я говорил о справедливости. Я всегда о ней говорю. Разве это плохо? Власть должна быть справедливой, или её не должно быть вообще. — Она, власть, на то и дана. Ведь согласитесь, жить по звериным законам человек мог бы и без всяких властителей....

Говорил, стараясь не глядеть на хана, словно обращаясь к каким-то другим, незримым слушателям. Хан поглядывал на него искоса, с брезгливой улыбкой. Затем нетерпеливо перебил.

— Как ты сказал? Опираться на справедливость? — Хан говорит любуясь собой, поигрывая голосом. Будто в комнате, опять же, есть ещё кто-то, кроме него, бродяги и стражника с рыбьими глазами. — А как опираться на справедливость? Справедливость — мираж, пустота. Пустота может ласкать взгляд и слух, но на неё нельзя опереться, ежели не хочешь сломать шею. Крестьянин, у которого вор крадёт овцу, считает это несправедливым, а вор — вполне справедливым, ибо вор сыщет тысячу причин, которые заставили его красть, а не добывать хлеб в поте лица, как завещал Всевышний. Когда вора схватят и посадят в зиндан, вор будет говорить — это несправедливо. Крестьянин же скажет: восторжествовала справедливость. Даже для двух людей нету одной справедливости. Что толковать о тысячах. Справедливость — это слово, призванное утешать, не более. Знаешь, отчего случаются самые большие беды? Когда люди принимаются устанавливать справедливость. Один Аллах ведает, на какие зверства способна толпа, уверовавшая, что творит справедливость. А человек, громко кричащий: я знаю, где справедливость! — страшнее чумы, — голос его вдруг смягчился, стал почти участливым. — Вот потому-то, — хан удовлетворённо откинулся на спинку трона, наслаждаясь произведённым эффектом, — мне и придётся тебя обезглавить, Ахмед, хоть ты наверняка почтёшь это несправедливым.

Он с удовольствием наблюдал, как на глазах меняется лицо бродяги. Ироническая усмешка сменяется растерянностью, растерянность недоумением, недоумение — страхом. Впрочем, он, пожалуй, пока ещё надеется, что это нечто вроде шутки, что затем хан рассмеётся, хлопнет его по плечу, да ещё и бросит, как это бывает в сказках, ему в руки увесистый кошель с монетами, после чего отпустит, довольный, что пообщался с таким остроумным собеседником. Нет, милейший, такие трюки проделывают только сказочные добрые и туповатые падишахи, с болтливыми, хитрожопыми дервишами. У жизни нрав иной. Хан тихо смеётся и словно в подтверждение своих слов качает головой. Кади с любопытством следивший за беседой, мелко вторит ему.

— Обезглавить. Именно обезглавить. Это не так страшно. Жалко, не к кому обратиться за подтверждением.

— Но я… Я не преступник, — с трудом выговорил Ахмед.

— Тот, кто научил тебя молоть языком, должен был сообщить, что за слова надобно уметь отвечать. Каждому слову свой счёт. Он не сказал тебе этого? Это его вина, не моя. Вот в этом и есть справедливость власти.

Потрясение и уныние во взгляде Ахмеда сменяется нежданно едва скрытой ненавистью. Он смотрит на хана сузившимися от ярости глазами, и тот вдруг бледнеет и отводит взгляд.

— Веришь ли ты сам тому, что говоришь, великий хан? — Ахмед говорит, с трудом переводя дыхание. — Власть должна быть разумной. Это и значит — справедливой.

— Вот как? А моя власть, стало быть, неразумна? — Хан, похоже, не прочь позабавиться ещё с этой забавной говорящей куклой.

— Стало быть, так. Когда налоги превращаются в удавку, властители ведут себя так, будто нету над ними Всевышнего, сановники воруют, даже не скрывая, что воруют, лгут, даже не стараясь придать лжи убедительность, а солдаты идут умирать, не понимая, за что умирают, — это неразумно.

— Прекрасно! Ты, небось, полагаешь, что сказал нечто такое, чего мне не приходило в голову? Вообрази, приходило, и не раз. Как легко сказать: не должно быть неправедных войн! А бывают войны праведные? Волка не накормишь сеном, кролика не напоишь кровью. Государство или есть, или нет его. Если оно есть, рано или поздно оно будет воевать. Мир и война сменяются, как лето и зима. Зима приходит не оттого, что кто-то её хочет, а оттого, что пришла её пора. Хочешь жить в мире с соседями? Это очень просто! Надо лишь сделать так, чтобы так же решили твои соседи. А потом соседи соседей. Да ещё доподлинно убедиться, что никто из них не прячет кинжал под полой халата. Попробуй, сделай это!

Ахмед слушал его, эту самоупоённую болтовню, не пряча презрительной улыбки. Понимал, что терять ему нечего. Однако до конца выпустить наружу рвущуюся волну злобы отчего-то не решался.

— Я бы попробовал, если б представилась такая возможность.

Бирдебек. досадливо махнул рукой.

— Хвала Аллаху, такая возможность тебе не представится. Воображаю, что случилось бы!..

— Отчего же, — Ахмед вдруг рассмеялся громко и дерзко. — Мы могли бы на пару дней поменяться местами. Подмены бы никто не заметил, уверяю. Мы ведь как две капли воды…

— Поменяться?! Великому хану поменяться местами с вшивым висельником?

— Почему нет? — Ахмед говорит, не сводя с хана смеющегося и ненавидящего взгляда. — В зиндане, не так уж плохо. Вшей там нет в помине. Клопы есть, это да. Два раза в день по кружке воды и по ячменной лепёшке. Знаете, из всех добродетелей беднякам лучше всего удаётся умеренность в еде. Конечно, лепёшки могли бы быть помягче, вода почище, клопы посострадательней, тюремщики подобрей, но все это не так страшно. Зато подумайте — темнота и уединение! Это же вечные спутники мудрости, то есть того, чего вам недостаёт, великий хан. Власть обостряет чувства, звериные инстинкты, все, что угодно, но притупляет ум. Почему? Да потому что властители лишены роскоши уединения. А без неё ум хиреет, как одинокий росток. Росток нуждается в свете, а ум — в полумраке. Странно, властители, одиноки, как никто другой из смертных, но лишены возможности уединения, то есть того, что в избытке у любого нищего бродяги. Они не могут остаться наедине со своими мыслями, им мешает какая-то запутанная шушера, вроде государственных дел. Так где же ещё найти уединение, как не в темнице? Там, где я сижу, был, правда, один сосед, цыган. Сводник и конокрад, даже, кажется, убийца. Днём донимал скабрёзными байками, а ночью храпом и кашлем. При мне съел однажды живую ящерицу. Бр-р! Но его, кажется, казнили сегодня утром. Так что у вас будет возможность поразмышлять в одиночестве о вечном.

Почему-то слово «вечном» приводит Бирдебека в странное волнение. Он вскакивает с трона, смотрит на Ахмеда почти с ужасом.

— Ну довольно. Прочь! Увести! Стражник! Я сказал — увести!

Стражник, все тот же горбоносый, смуглый человек с выбритой головой равнодушно толкнул Ахмеда в плечо и те скрылись за дверью.

Темнота и уединение

Возможно ль что-нибудь забавней,
 чем человек, что заявляет: «Мне ведомо,
что будет со мною через миг»?

Ахмед Булгари

(Кода за нами закрылась дверь, стражник широко зевнул и толкнул меня локтем в плечо. Отчего-то все это показалось мне невыносимо оскорбительным. Именно то, что он зевнул. Широко и зубасто. До судорожного вопля захотелось мне тогда кулаком загнать эту зевоту ему обратно в его маленький, змеиный рот. Мне нужно было остановиться, глубоко вздохнуть или сделать ещё что-то, дабы унять тяжёлую, животную дрожь во всем теле. Как же я ненавидел этот дворец, этих глиняных людей-призраков, этот город-народоубийцу! Как никогда прежде. Нет худшей муки, чем осознать в полной мере своё комическое бессилие. Смерть была возле меня, в такой непристойной близости, что воспринималась не как окончание жизненной дороги, а как некое обидное, унизительное наказание, которое можно было, тем не менее, перетерпеть и жить дальше. Странно, но я подумал тогда, что тот, курьёзно схожий со мной человек, тот, что объявил, что убьёт меня с такою непостижимой, гадкой небрежностью и мерзким лицедейством, сам испытал (я успел это увидеть по его исказившемуся на миг лицу) тот самый ужас, который не успел испытать я).

Стражник, как и должно ему, шагал сзади, однако уже потому, как он то и дело сбивался с шага, начинал вдруг мелко семенить, то стараясь забежать вперёд, то осознавая, видимо, нелепость этого, отставая вновь, было видно, что его прямо таки выедает изнутри с одой стороны мелкое, праздное любопытство, а с другой — неистребимое желание глянуть в глаза тому, кто обречён на смерть. Ибо нет и не будет для человека тайны более манящей, чем тайна смерти.

Ахмед, будто назло ему, вышагивал размеренно и неспешно, сам поражаясь внезапно накатившемуся каменному спокойствию. Наконец нетерпение у стражника, похоже, окончательно взяло своё.

— Эй ты! — крикнул он и придушенно. — Тебе говорю. Остановись.

Ахмед остановился, нарочито равнодушно повернулся к стражнику, заложив руки за спину.

— Ну? — Прищурился он с оскорбительной пренебрежительностью.

— Скажи-ка мне, — стражник торопливо зыркнул по сторонам и вновь понизил голос. — Скажи, зачем тебя приводили к хану? На моей памяти не было такого, чтобы заключённых из зиндана водили к хану.

— М-да. Так ты и не понял? Может, оно к лучшему. Знаешь, есть вещи, которые ежели не понял сразу, лучше не понимать вообще.

— Я понял одно, — стражник вдруг повеселел, — завтра тебе оттяпают твою рыжую башку, вот что я понял.

— Может, оттяпают, может быть и нет. А с тобой? Что станет завтра с тобой? Ты знаешь?

— Кому знать, как не мне?

— Этого никто из смертных не знает. Не может знать. Наше знание подобно махонькой дырке в ведре, которое нам до скончания века натянуто на голову. Мы видим мир в эту дырку и воображаем, что…

— Заешь, я, кажется, уже понял, за что тебе сносят голову, — усмехнулся стражник. — Вместе с ведром и дыркой…

И вдруг донёсшийся из полутёмной горбатой арки пронзительный, но негромкий голос перебил его на полуслове. Стражник осёкся, втянул голову в плечи, лицо его будто разом осунулось. «Стоять!» — выкрикнул он злобным полушёпотом, хотя Ахмед и без того стол на месте. Затем он сдавленно выругался и, развернув Ахмеда за плечо, бросил к стене лицом. Ахмед, кривясь от боли в подбородке, слышал, как к стражнику неслышною, войлочной походкой приблизился какой-то человек, что-то негромко сказал на незнакомом гортанном наречии и, так же едва слышно ступая, удалился. Ахмед стоял, вперившись глазами в серую каменную кладку, пока стражник так же толчком не развернул его лицом к себе.

— Пошли быстро! … Да не туда, болван!

— Куда?! — похолодел Ахмед, теряя разом самообладание.

— Обратно. К хану, — угрюмо отозвался стражник и, забывшись, вероятно, от растерянности, быстро зашагал впереди него.

— Вот видишь, некоторое время помолчав и переведя дух, произнёс Ахмед. — А ты говоришь — знаю…

***

Бирдебек стоял у окна. Вид круглого вымощенного шлифованным гранитом двора до сих пор вселял в него подобие успокоения. «Слишком много камня, мало зелени, — вдруг подумалось ему. — Простая зелень, вот все, что нужно. Не, карликовые деревья-уродцы, не полыхающие, будто упившиеся кровью цветы. Просто трава и деревья. Те, что растут в степи и в лесах. И никого не впускать. Никого, под страхом смерти. Только я один. Трава и деревья. Темнота и уединение. И никто ничего не узнает …»

Лицо его исказилось, он отошёл от окна и едва заслышав звук открываемой двери, торопливо шагнул к трону. Гримаса брезгливого любопытства с трудом воцарилась на его лице. Вот и вернулся бродяга. Уже без прежнего петушьего гонора. Верно говорят: с гонору ходят по миру.

— Так ты, несчастный, говоришь…

Однако смех его по-прежнему неестественен, а говорит он преувеличенно громко. Хан спохватился, глянув на застывшего у двери стражника. Сделал ему нетерпеливый знак.

— Прочь пошёл. И не впускать никого сюда.

Стражник быстро кивнул, повернулся к двери и в этот момент взгляд его встретился со взглядом Ахмеда. И ледяная вспышка ужаса исказила его черты, он вначале замер, затем дёрнулся, затравленно обернулся на хана и, тяжело давя в себе вопль, исчез в дверном проёме.

— Так ты, несчастный, говоришь — темнота и уединение?

— Я?! — Ахмед вскинул на хана округлившиеся от удивления глаза. То есть… Ну да, я говорил это, но ведь…

— Ты сказал ещё: поменяться местами. То есть, мне — с тобой?

— Верно, — Ахмед улыбается с искренностью человека, которому нечего терять. — Истинная правда, великий хан, хотя можете считать это шуткой висельника.

— Висельник может позволить себе быть шутником. Великий хан — нет. Быстро переодевайся!

Ахмед глянул на него поначалу исподлобья, затем — широко раскрыв глаза, затем зажмурившись и встряхнув головой, будто гоня наваждение.

— Пере… Что вы такое сказали, великий хан?

— Ты глухой к тому же. Я сказал — переодевайся. Вшей нет, говоришь?

Ахмед неловко поймал брошенный ханом кафтан, прижал к груди.

— Нет, великий хан, то есть… я не видел, — говорит заикаясь, не сводя с хана потрясённого взгляда. — Очень возможно, что и… Так вы не шутите?

— Сказал же — нет.

Темнота

Зеркало — есть порожденье сатаны.

Ахмед Булгари

(Хан был необычно возбуждён и говорлив. Так ведут себя люди, которые приняли некое решение и стараются не думать, сколь верно это решение. До сих пор не могу понять, зачем он тогда это сделал. Была ли то блажь пресыщенного при виде новой забавы, или хитроумный замысел, не знаю, и никто не узнает. Куда ж он так торопился, отчего говорил, упорно отводя в сторону глаза? Безумие? Но безумия, как такового, нет, говорил мой отец. Есть несколько граней реальности. Те, кого именуют здоровыми, пребывают в одной, а кого безумными, — сразу в нескольких. Всегда полагал себя человеком уравновешенным, однако когда мы — я и хан, вышли из маленькой потайной комнатки за троном и я увидел себя в зеркале, мне захотелось кричать от ужаса. Мне показалось, то душа моя переместилась в оболочку чужой плоти. Сказка, что страшно началась, и заканчиваться должна страшно.)

— Помни, всего на один день, — хан с неудовольствием разглядывает себя в зеркале. — Никуда не выходи, никого не принимай. Да. Останешься здесь на ночь. Если  придёт кади, ты видел его, тоже не принимай, даже если будет настаивать. Скажи: я обдумываю одно важное дело. И уж не приведи бог заявиться в спальню.

— Помилуйте, как можно! — Ахмед заметно оживляется. — Так вы решили? Не ждал. Однако не пожалеете, поверьте. Кстати, советую прежде подкрепиться. Нет? Зря. Лепёшки там, прямо скажем… Впрочем, это не надолго. Там есть надсмотрщик Касым. Чем реже попадаться ему на глаза, тем лучше. Если вдруг попались, старайтесь глядеть с уважением, не улыбаться, он этого страсть как не любит. Говорить при этом можно все, что угодно, он, между нами, глух, как пень. Это забавно по-своему, похоже на игру — глядишь на него почтительно, а сам говоришь: оторвать бы тебе яйца, старый ишак! Насчёт клопов я сказал. Впрочем, клопы наверняка не пьют голубую кровь. Тем более, это ведь только на один день. Один день! Ах, великий хан, клянусь, если бы мне предложили выбор: прожить тысячу дней царём и тысячу один — голодным оборванцем, я бы выбрал тысячу один. Почему? Один день жизни — это величайший дар Аллаха, он перевесит прочие блага! Боюсь, ты этого так и не поймёшь.

Он тоже подошёл к зеркалу и, торопливо подавив в себе судорогу страха, расхохотался неестественно громко.

— Хвала Аллаху, я не далее как вчера отдал последний дирхем цирюльнику, и тот подстриг мне бороду и соскоблил лишнее. Ведь как знал, бездельник. Хорош бы я был сейчас с нечёсаными космами и недельной щетиной. Когда судьба затевает с тобой игру, не стоит даже пытаться угадать её правила. Великий хан, ещё не поздно передумать!

— Закрой рот, дармоед, — улыбаясь, перебил его Бирдебек, думая о чем-то своём.

— О, как будет угодно…

***

Между тем к наглухо закрытой двери тонного зала бесшумно по обыкновению подошёл кади. Запоздало увидев стражника, он остолбенел от неожиданности, недовольно сморщился, попытался обойти его, но тот равнодушно преградил ему дорогу.

— Ты меня не узнал, болван? — злобно ощерился кади.

— Как же это, вас да не узнать, — ответил стражник со всем возможным почтением.

— Так пропусти, мне нужно к хану.

— Великий хан не велел пускать никого, — стражник прикрыл глаза.

— Я сказал, мне срочно нужно к хану, — кади раздражённо повысил голос. Он уже не похож на того шамкающего, пугливого старичка с бегающими глазами и вздрагивающим подбородком.

Стражник столь же равнодушно качнул головой и без всякого почтения, лишь с гримасою досады отстранил старика в сторону древком копья. Он ещё сам не понимает, зачем он это делает. Но странное наитие подсказывает ему: что-то меняется, меняется именно сейчас, и надобно не дремать, дабы не быть мимоходом опрокинутым тяжкой колесницей судьбы.

***

А Ахмед, уже похоже, почти освоился. Собственное отражение в зеркале почти перестало его страшить. Скорее забавляет. Он принимается строить гримасы: то властно нахмурится, то гневно вытаращит глаза, то снисходительно улыбнётся.

— Великий хан, великодушно извините, — вновь произнёс он, продолжая гримасничать, — но вы позабыли об одной вещице, — он указал пальцем на маленький серебряный перстенёк на его правой руке.

Бирдебек усмехнулся, затем вскинул вверх растопыренную пятерню, любовно разглядывая перстень и тотчас сжал ладонь в кулак. Ахмед с трудом подавил усмешку: высокомерная усмешка и драный кафтан плохо вяжутся друг с другом.

— Ну нет, это — перстень великого Бату. Он может быть только у хана. Только! Без него я, сохрани Бог, ничем не буду отличаться от тебя, или другого бродяги. Понял, несчастный?

— Понял. Как не понять. Только уж вы берегите его, не ровен час, попадётся на глаза Касыму. Плакал тогда ваш перстенёк.

— Учту. Однако давай, зови стражника, пока я не передумал. До завтра, Ахмед из города Булгар! Стражника зови, я сказал!

Ахмед тотчас изменился в лице, судорожно сглотнул и вскрикнул слабым, охрипшим от волнения голосом:

— Стража! Эй!

— Громче! — расхохотался Бирдебек. — Громче, болван. И сядь на трон, ты ведь хан все же.

— О да, я хан. Сейчас.

Ахмед неловко взобрался на трон, негромко откашлялся. Трон показался ему громоздким и неудобным, он даже выругался вполголоса. Некоторое время помолчал, затем выражение его лица его стало меняться, и через несколько мгновений стало уж вовсе неразличимо схожим бирдебековым. Он холодно прищурил глаза и произнёс резко и властно.

— Стража!!

Бирдебеку это уже не кажется смешным. Какой-то неясный, тоскливый толчок в самое сердце заставил его содрогнуться, он поражённо округлил глаза и вскинул руку, словно пытаясь остановить нечто неотвратимо надвигающееся. Глаза хана и бродяги встретились, и один увидел пред собой всесильного властителя, а другой — бессильного оборванца.

Дверь однако почтительно отворилась и вошёл стражник.

Подмены он не заметил, но что-то, тем не менее, заставило его настороженно втянуть голову в плечи.

— Уведи его, — устало и равнодушно произнёс Ахмед. —. Мы с ним договорим… завтра. Сегодня мне не досуг. Да, скажи, начальнику тюрьмы, чтоб накормили получше, а то еле языком ворочает. Скажи, чтоб тюфяк сменили, тот, говорит, сгнил совсем. Верно? ещё скажи, чтобы не били ни в коем случае. Чтоб даже пальцем коснуться не смели. А Касым… А Касыма чтобы вовсе удалили оттуда. Насовсем. Хватит, озверел малый, людей калечит. Скоро война, пусть и покажет силу на войне. Ко мне сегодня никого не пускать, у меня важное дело. Боле важного дела у меня, может, и не было. Пусть жене скажут, чтоб не ждала меня сегодня. Буду занят. Все понял?

— Да, великий хан. Пошёл!

Не спеша, лениво толкнул Бирдебека в спину. Тот гневно обернулся, но тотчас получил толчок ещё более увесистый и едва ли не вылетел в проем двери. У самого выхода стражник внезапно остановился. Медленно обернулся. Ахмед спокойно выдержал его взгляд и коротким ободряющим кивком отослал стражника прочь.

***

(До сих пор не знаю, когда именно мне пришла в голову эта мысль. Наверное, не раньше, чем за ними затворилась дверь. Наверное, некоторое время я ещё кривлялся перед проклятым зеркалом с беззаботностью ярмарочного придурка. Наверное меня ещё некоторое время забавляло видеть себя размалёванной, ряженой куклой с глупыми нарисованными глазами. Наверное, я лишь через некоторое время вспомнил, какова участь кукол, отыгравших своё. Наверное. Есть вопросы, ответы на которые я до сих пор не хочу знать.

 ***

Ахмед некоторое время бесцельно прохаживался по комнате, то переставляя в бессмысленной задумчивости предметы с места на место, то вновь разглядывая себя в зеркале. Внимание его привлекают то дорогое оружие на стенах, то сосуды с терпкими благовониями, то шкатулка с драгоценностями, стоящая непонятно почему раскрытой настежь на маленьком столике чёрного дерева, кажется, китайской работы. «Один такой вот зелёный камушек, — думает он, — и я смог бы вернуться в свои края и купить. А если ещё, к примеру вот этот перстень с рубином, что у меня на среднем пальце правой руки…» Он поднял руку, чтобы полюбоваться камнем, и вдруг стиснул руку в кулак.

Всего на один день. Завтра его, как мелкого, потного шута со смехом и бранью погонят прочь с трона, на который шутя взгромоздили.

Он с неожиданной яростью ударил кулаком по шкатулке. Шкатулка треснула, а её содержимое — камни, перстни, браслеты — с жалким мишурным звяком рассыпались по полу. Весь их блеск словно смеясь напоминал ему о его прошлом и о его грядущем. Ханский жезл в руках в руках обездоленного лишь жестоко обнажает его ужас и отчаянье.

— Стража!! Эй, быстро сюда!

Стражник появился на удивление быстро. Вопросительно наклонив голову, глянул на повелителя.

— Где этот… Ахмед ?!

— Но… его увели, великий хан, — стражник удивлённо вскидывает брови. — Вы же сами…

— Немедленно догнать! Эта дрянь украла у меня перстень! И когда успел только, ворюга базарный!

Он наконец нашёл в себе силы глянуть ему в глаза. Глянуть как хозяин на слугу. Кажется, у него получилось.

— Прикажете привести сюда? — деловито спросил стражник.

— Нет!!!

В чем дело? Кажется, Ахмед на какое-то время потерял самообладание? Лицо исказилось страхом? Голос задрожал, а спина покрылась испариной? О нет, это лишь миг, он уже взял себя в руки.

— Нет, — Ахмед усмехнулся. — Отобрать перстень, принести мне.

— А с ним что делать?

— Ах с ним! — А вот Ахмед уже и окончательно успокоился. — А что бы ты стал с ним делать? Как тебя звать, кстати?

— Меня? — Стражник удивлённо обернулся, словно желая убедиться, что за спиною никого нет. — Хасбулат, ежели вам угодно знать.

— Хасбулат. Так вот, Хасбулат, что бы ты стал делать с человеком, которому ты хотел помочь, а он, заморочив тебя болтовнёй, тайком украл у тебя самое дорогое, что у тебя есть?

— Я бы… — стражник ухмыляется и быстро проводит ладонью по горлу. — Вот что сделал бы, если вам угодно знать. Но…

— Так и сделай это, Хасбулат, — Ахмед этак сонно прикрывает глаза, будто речь зашла о пустячке, на который слова-то тратить жалко. — Сделай быстро, и так, чтоб никто не видел. И чтоб он пикнуть не успел. Если кто-то окажется рядом с ним, сделай так, чтоб этот человек про все забыл. Кем бы он ни был. Ты ведь знаешь, как это сделать? Вижу, что знаешь. Это важно, Хасбулат. Не стану тебе объяснять, почему. Сначала сделай, потом забери перстень. Он, полагаю, уже напялил его на свой палец. Один можешь не справиться. Возьми надёжного человека. Найдёшь такого?

— Найду.

— Прекрасно. Ступай. Делай как знаешь. Но серебряный перстень должен быть у меня, и чем быстрее он вернётся ко мне, тем дольше и благополучнее проживёшь.

Уединение

Мать моя более всего боялась увидеть зеркало во сне.
Зеркало во сне — смерть, что стала в изголовье.

Ахмед Булгари

— Долго ж с тобой там возились, — зло прошамкал Касым, когда второй дворцовый стражник привёл к нему переодетого в отрепья Бирдебека. Привёл и, с улыбкой произнеся что-то неслышное, скрылся из виду.

Между прочим он ещё успел сообщить нечто такое, что вовсе лишило старого служаку Касыма душевного равновесия. Этого типа, оказывается, нельзя пальцем трогать, как бы он себя ни вёл. Вот тебе хрен! Значит, он творит, что хочет, а я ему даже в рыло не дай? Что ж это за тип такой, что ему даже в рыло не дай? Да он и сам — будто подменили его. Даже походка изменилась. И взгляд. Будто на ползучую жабу свысока глядит. Положим, тот, прежний, тоже так глядел временами. Но тот-то хоть понимал, кто он и что он есть. А этот, нынешний, похоже, и понимание утратил. Это, положим, дело времени. Недоразумения тем и хороши, что рано или поздно заканчиваются. Так-то оно так, однако уж очень не любит Касым, в недалёком прошлом сам вор и убийца, все непонятное. И потому все, что не освещено светом его тусклого разума, для него чуждо и злонамеренно.

— Эй ты! — окрикнул он идущего впереди узника и для верности схватил его за плечо и подтянул к себе. — Тебе говорят! Или оглох?

Узник на мгновение остановился и, не оборачиваясь, локтем отпихнул в сторону от себя его руку. Касым, потеряв дар речи, округлил глаза. Даже дышать трудно стало. Да чтоб его, здесь, вот так…И кто — рвань арестантская! Занёс по привычке кулак, но глянув в это разом окаменевшее лицо понял, к своему ужасу, что не смог бы, пожалуй, ударить его даже если бы и не получал от стражника указаний не трогать. Не смог бы и все. Что ж он такая важная птица? Так повидал он важных птиц на своём веку, будьте покойны. Тут кого только не побывало, вельможи, да такие, что имя произнести боязно было, не то что в глаза глянуть. Однако же к вечеру второго дня пребывания гонор стихал, а к утру дня пятого пропадал, будто и не было. Под себя мочились иные, стоит ему, Касыму, войти. Ладно, утрёмся покудова. Коридор, он вон какой извилистый, поди узнай, то за тем поворотом. Лучше не гадать, жить спокойнее.

 — Эй, скажи-ка, — говорит Касым уже почти миролюбиво, — кто хоть ты такой, а? Хоть намекни, я понятливый.

— Скоро узнаешь, — смеясь, кричит ему узник чуть не в самое ухо. — Пока скажу одно: не делай того, о чем потом придётся отвечать головой и потрохами. Понял?

— Понял, отчего не понять. Ну и ты тоже. Не делай. Коридор, он вон какой извилистый.

— На том и сойдёмся, — хохочет узник.

Весело Бирдебеку. Приключение все более начинает забавлять. Своего рода запретный плод, только наоборот. Единственный путь оценить великолепие рая это низвергнуться в преисподнюю. Хоть на день. Преисподняя полна тайн и диковин, причём куда более интересных, чем кучерявые райские лужайки. При условии, конечно, что у тебя есть ключик, чтобы открыть её изнутри. А он у него есть. Да к тому же разве не забавно выслушивать дерзость, даже брань тех, кто завтра будет скулить и валяться у тебя в ногах. Пожалуй, он их всех простит. Впрочем, будет время подумать. Чьи-то шаги сзади. Кто-то торопится. …

***

— Хасбулат?! — Касым вздрогнул от неожиданности и грозно выпучил глаза. — Черта ли тебе здесь надо? Как ты сюда попал?!

Кажется, стражник что-то ему ответил. Но почему-то на непонятном, похожем на птичий клёкот языке. Касым хотел было переспросить, но неожиданно сильный, ослепляющий толчок в лицо отбросил его к стене. Он ощутил тяжёлую боль в затылке и на какое-то время перестал осознавать себя. А затем обнаружил, что сидит, привалившись спиной к стене, что у него густо кровоточит разбитый рот. И ещё он увидел нечто странное: стражник Хасбулат стоит, напряжённо ссутулившись, над каким-то человеком, человек этот, судя по всему старается высвободиться, дугой выгибает тело, судорожно сгибает и разгибает ноги, беспорядочно машет руками. Касым пригляделся и узнал вдруг в конвульсивно содрогающемся человеке того дерзкого узника. «Хасбулат! — хрипит из последних сил этот узник, тараща мутнеющие глаза, ты что, не узнал меня?» — «Как не узнать, — скрипучим от натуги голосом отвечает стражник и, тяжело сопя, затягивает верёвку на его шее. — Узнал. В лучшем виде узнал. Не извольте беспокоиться…». Сказав это, Хасбулат, ухнув, всем телом наваливается на распростёртого на земле человека. «Нельзя! — кричит Касым, неожиданно севшим голосом. — Его нельзя трогать! Не велено!» Хасбулат выкрикнул что-то на все том же цокающем языке. И тогда произошло нечто уж вовсе непостижимое: откуда-то из тьмы явился ещё один Хасбулат. Только, как будто, чуть помассивней. Он неторопливо подошёл к Касыму, поднял его рывком на ноги. Касым перевёл дыхание. Это надо кончать. Кем он ни был, этот чёртов двойник, но хозяин здесь только он, и если кто-то в этом усомнился, он найдёт способ эти сомнения развеять. Он уже раскрыл рот, чтобы все это высказать, но глаза того человека вдруг стали похожи на две ртутные градины, он издал утробный, тяжёлый выдох, будто поднял непосильную тяжесть, и Касым почувствовал вдруг нестерпимо резкую боль в боку. Он согнулся, точно пытаясь как-то уговорить эту боль, а незнакомец неторопливо и деловито выдернул нечто холодное из его сочно всхлипнувшей плоти и ударил его вновь. Боль была ещё более сильная, но по счастью краткая и последняя…

***

(Как ни странно, я был спокоен. Но как бы наполовину. Одна моя часть была спокойна как никогда. Она, эта часть, понимала, все будет исполнено так, как я приказал. Что-то в облике стражника, похожего на глиняного муравья, подсказало, что все будет именно так. Посему я неторопливо и беззаботно прохаживался по залу, изучал его с равнодушным любопытством и без особого волнения ожидал возвращения стражника. Эта моя половина понимала, что все было сделано правильно и по справедливости, ибо ежели Всевышний даровал человеку жизнь, он же и обязал его беречь этот высший дар, насколько это возможно. Может ли кто-нибудь обвинить мня в том, что я предпочёл жить, а не сдохнуть, как отыгравшее своё зверушка. Но была другая, скрытая во тьме половина. И она глуха к этим доводам. И поэтому я боялся к ней прислушаться. Ибо отлично понимал, что она ему скажет. Но она во тьме, эта половина, заперта надёжно и надолго).

***

— Все сделал, как я сказал, Хасбулат? — Ахмед улыбнулся широко и приветливо, стараясь не замечать цепкий, изучающий взгляд стражника.

— Да, великий хан.

— Ты тяжело дышишь. Кровь на пальце. Пришлось повозиться?

— О, пустяки, великий хан.

— Он… сказал что-нибудь?

— Что он скажет, — Хасбулат усмехнулся, помолчал, несколько раз повертел вокруг пальца шёлковый шнурок. — Рта открыть не успел.

— Так ничего и не успел сказать?

— Да почти. Что-то промычал, да я не расслышал.

— М-да. Ты сноровист, — произнёс Ахмед с невольным содроганием. Отстранился и закрыл на мгновение глаза. — А теперь его тело нужно предать земле. Сделай это сам, найди надёжных людей, каким сам доверяешь. Жизнь человека длинна настолько, насколько короток его язык. Ступай.… Погоди! Я хочу взглянуть на него. Прямо сейчас.

— Надеюсь, великий хан не усомнился…

— Нет не усомнился.

— В таком случае….

— Хасбулат. Ты мне показался неглупым. Не разочаровывай меня. Я сказал: хочу взглянуть. Тебе этого не достаточно?

— Прошу прощения, великий хан. Я лишь хотел…

— Прощу, но лишь на первый раз, учитывая твою сегодняшнюю небольшую услугу. Идём.

***

Прихотливые изгибы коридоров. Ахмед с удивлением понял, что успел запомнить их намертво, и, пожалуй, теперь уж сам выведет кого угодно и куда угодно. Он словно прокручивает жизнь назад. Ах, если б возможно было вывести самого себя отсюда на свет. На тот, яркий, пыльный и просторный, крикливый и шумный…

Странно, но Хасбулат, кажется, волнуется куда больше, чем он. Похоже, он чересчур суетлив и настырен для стоящего помощника.

Вот и пришли. Хасбулат предусмотрительно отстал. Столь же предусмотрительно отошёл в сторону человек, до того недвижно стоявший возле двух неподвижных тел.

Ахмед подошёл к одному из них, одетому в драный кафтан. В тот самый, что ещё недавно принадлежал ему. Он даже ощутил его запах, сперва зажмурился, затем медленно раскрыл глаза. Поначалу ничего особенного не было. Лицо мертвеца. Шея свёрнута набок, ладони скрючены и растопырены, словно искали опоры в воздухе. Разве не видел он мёртвых? Можно ль человека, побывавшего на двух войнах, удивить мертвецом?

И лишь вглядевшись в зрачки, как в два заледеневших омута, он ощутил тоскливый, мертвящий ужас: ему показалось, что это мёртвое, исковерканное лицо — его лицо, он увидел мёртвым не кого-нибудь, а себя самого. И ещё он понял, что именно это было тем пронзившим его насквозь утренним кошмаром, именно это явилось к нему в туманных клубах сна, именно это он неосознанно и тщетно пытался вспомнить весь нынешний день. Именно это будет терзать его сны ещё очень долго…

— Что-то не так? — голос Хасбулата заставил его вздрогнуть и отпрянуть в сторону.

— Все в порядке, — он сказал и сам поразился, как быстро сумел взять себя в руки. — Все как должно. Теперь, однако распорядись, чтобы оба тела обрели окончательный покой. Ты ведь сам разумеешь, что это нужно сделать быстро и совершено незаметно. И ещё вот что, — он отвёл Хасбулата чуть в сторону. — Одежду этого бродяги принесёшь мне. И так, чтобы никто не видел и не знал. Даже твой любознательный брат. Понял?

— Понял. Думаю, вам следует вернуться к себе, великий хан.

***

— Ты откуда родом, Хасбулат?

Хасбулат шёл за ним до самого тронного зала и вошёл вместе с ним, даже не дождавшись приглашения. Если это не остановить сейчас, это может перерасти в навязчивую проблему…

— Я из Дербента. Мой отец…

— Ты славный слуга. Горцы храбры и честолюбивы. Запомни, честолюбие умных ведёт к славе, а глупых — в могилу. Ты, похоже, неглуп. Не совершай же ничего, чтобы я подумал иначе. Кстати, начальник дворцовой стражи, уже староват, не правда ли?

— Он моих лет.

— Неважно. Считай, что тебе повезло, а ему — нет. Когда бренные тела Ахмеда из города Булгар и тюремщика упокоятся в земле, и ты решишь все сопутствующие вопросы, можешь считать себя начальником стражи. Ты ведь справишься?

— Думаю, справлюсь. Я, правда, ничему не учился, великий хан. Как-то не довелось.

— Это не так плохо, Хасбулат. Знать мало порой лучше, чем знать много. Знающий много рискует впасть в иллюзию всеведения. И часто ломает шею. Почему? Ему начинает казаться, что от него что-то зависит. А это — самое опасное заблуждение, в которое может впасть смертный. Знающий же мало трезвей смотрит на жизнь. Не умеющий плавать не утонет, не так ли? Лучше пропустить мимо ушей сотню мудрых мыслей, чем случайно узнать то, чего тебе знать не положено. Однако! — Ахмед вдруг понизил голос до шёпота, — Однако ежели уж ты узнал это, будь предельно осторожен и разумен, ибо даже лишним можно распорядиться с умом. Если, конечно, он есть, этот ум. Хорошо ли ты меня понял, Хасбулат?

— Никого ещё не понимал так же хорошо.

— Надеюсь, что так. Теперь ступай.

— Только один вопрос, великий хан. Мой брат, Хамзат. Он очень помог мне. И вам. Без него я бы не справился. Могу ли я надеяться, что его услуга будет вознаграждена?

— Можешь, Хасбулат.

— Но хотелось бы знать…

— Ступай, Хасбулат. Похоже, ты все-таки не до конца меня понял. У хана не может быть сообщников. У хана есть слуги или враги. Услуги, которые ты оказываешь властителю, могут сделать тебя богаче, но не отменят обязанности повиноваться и не задавать вопросов. Поверь мне, твоя услуга оценена, и оценена по справедливости. Но не переоценивай её, ибо рискуешь обесценить. У нас все впереди. Ступай же. А надеяться — можешь.

***

Ну вот он снова один. О краткий миг уединения! Все, что нужно теперь, — это измыслить, как просуществовать ещё день в образе великого хана. Ну может быть, два. Больше ему не выдержать.. После чего счастливо исчезнуть навсегда из этих окаянных лабиринтов. Из золотой мышеловки бежать много трудней, чем из обычной. Страшная, однако, вещь, богатство: трудно его добыть, а избавиться — того трудней…

Ахмед вновь прошёлся по залу, уже без всякого интереса, почти привычно оглядывая его роскошное убранство. Кто бы мог подумать, что очарование роскоши столь мимолётно. В какой-то миг внимание его вновь привлекло зеркало. Огромное, с необычным, синеватым отливом зеркало румийской работы, в оправе сандалового дерева. Он слыхал о таких. Оно будто еле зримо клубится изнутри, и человеку начинает казаться, будто зрит он в зеркале не отражение, а живого двойника. Поначалу и впрямь едва не отшатнулся: оттуда на него вновь в упор глянул самолично хан Бирдебек. И все та же изломанная, злая усмешка. Ахмед подошёл вплотную, его вдруг начало трясти от безумного, раздирающего изнутри смеха.

— Ну вот, великий хан, — сказал он, с усилием загнав смех внутрь. Лишь дёргающаяся гримаса, как круги на воде. — Неожиданно, правда? Да я и сам не ждал. Но ведь это ты самолично молвил: побудь один день ханом. Вот я и побыл, и поступил так, как должно поступить хану. Разве властители поступают иначе? Или ты решил, что я должен, смиренно блея, поплестись под нож? Отчего? Неужто тебе даже в голову не пришла мысль, что я могу воспротивиться? Что ж мешало ей возникнуть, этой мысли? Спесь? Чернь слишком тупа и труслива, чтобы посметь покуситься на великого хана! Или ты просто глуп? Ты бездумно уверовал, что вот этот перстень сделает тебя неуязвимым? Кусочек серебра, кому бы он ни принадлежал когда-то, в силах дать то, чего не даёт даже Всевышний? Ты ведь даже не солгал, что сохранишь мне жизнь. А я бы ведь, возможно, и поверил — блаженна вера в царскую милость. Однако так или иначе тиран и отцеубийца Бирдебек покинул сей мир, и некому его оплакать. Впрочем, нет, Бирдебек жив, хвала Аллаху. В лучший мир отлетела душа Ахмеда, смутьяна и виршеплёта, мир праху его! Воистину, никто не знает, с чем он явлен в этот мир, даже умирая, человек не ведает, кем он на самом деле был. Человек есть тень, отражение в зрачке ближнего. Как отразился, таков и есть. Если окружающие зовут меня Бирдебеком, стало быть, я и есть Бирдебек.

***

Кади. Пока это самый опасный человек для Ахмеда-самозванца. Есть люди, глядя на которых не веришь, то они когда-то были детьми. Кажется, так и родился с букетом всех возможных пороков в глазах и на челе. Вошёл привычно, без стука, будто шагнул из, страшной детской сказки. Кажется, он изрядно встревожен. Торопливо оглядывает зал, словно ищет кого-то.

— Что такое? — Раздражённо выкрикнул Ахмед, да так, что старик поражённо замер. — Я же ясно сказал: никого не желаю видеть.

— Я бы ни за что не осмелился…

— Однако же осмелился. Говори, с чем пришёл. И вон отсюда.

— Великий хан, бродяга Ахмед, ну тот самый, — пропал. В зиндане его нет, во дворце тоже. Тюремный надзиратель тоже пропал.

— Опять этот Ахмед! Положительно, у нас нет более забот, кроме этой. Тебя тревожит, где он? Изволь, отвечу: он в самом деле пропал. Пропал и более не появится. Хочешь знать, куда? Узнаешь. Если ты ещё раз произнесёшь это имя вслух где бы то ни было, ты тотчас отправишься за ним, по горячим следам. Хорошо ли ты меня понял?

— О да, великий хан, — похоже, старик напуган как никогда прежде. И потрясён.

— Вот и все о нем. Теперь вот что. Ты ведь помнишь, о чем мы толковали… не так давно? Напомни мне, ежели память не отшибло.

— О чем, великий хан? — настороженно спрашивает кади. Лицо его, разом сморщившись, напоминает печёное яблоко.

— Ну вот, я так и знал. Мудрость, говорят, это ум, преумноженный годами. А ежели ума не было, то годы множат глупость и пороки. Сдаётся мне, тебе самое время на покой. На долгий и глубокий.

— Как же, я помню, великий хан. Мы говорили о вашей родне.

— О родне. Ну разумеется! Приятный разговор. И что ты можешь добавить к тому, что сказал? Жизнь не стоит на месте, как известно.

— Вы правы, великий хан, — кади успокоился, похоже, ощущение своей востребованности придало ему уверенности. — В родне неспокойно. Уже давно, но в последние дни заметнее. Разговоры ходят тёмные.

— Яснее говори.

— Говорят… Говорят, ты лишил жизни своего отца ради того, чтобы поскорее занять престол.

Сказал и испуганно замолк, даже прикрыл рот сухонькой ладонью. Однако Ахмед к его удивлению лишь безучастно кивнул.

— И я об этом слышал. Так кто именно говорит?

— Да все говорят. То есть, почти. Более других, — кади испуганно огляделся, — ваш двоюродный брат Танышбек.

— Понятно. Хочет стать ханом. Пыль трона прожгла ему печень. Ай-яй-яй, вредно быть родней царствующих особ: вблизи трона снятся беспокойные сны. Танышбек хочет половить солнечный зайчик, именуемый властью? Скажи, кади, разве не прах мы все под стопами Всевышнего? Может ли быть одна горстка праха благородней другой? Нет? Раз так, не является ли властолюбие тяжким грехом, когда смертный замахивается на то, что может принадлежать лишь Аллаху? Не равносилен ли подъем ввысь низвержению в бездну?

Заметив, однако, что кади смотрит на него с нескрываемым удивлением, Ахмед раздражённо замолк.

— А ну скажи, кади, только истинную правду. Ты ведь тоже считаешь, что это я лишил жизни своего отца, Джанибек хана?

— Сохрани Аллах, мой повелитель!

— Вот именно — сохрани тебя от этого Аллах. Однако если больше нечего сказать, поди вон. И завтра не приходи сообщать с таинственным видом то, о чем знает даже дворцовый водовоз.

Кади вновь ссутулился и, шаркая, побрёл к выходу. У двери, однако, остановился и перед тем, как уйти, быстро, воровато обернулся на Ахмеда.

— Родня, — Ахмед вновь обращается к отражению в зеркале. — Хочешь, не хочешь, а придётся разбираться с твоим окаянным выводком, Бирдебек. Нет надёжней союзника, и нет опасней врага, чем собственная родня. А она, как ни говори, теперь и моя. Родная кровь лишь тогда греет жилы, когда течёт в нужном направлении. Не знаю, убил ты своего отца, или нет. Родня считает, что убил, и мне её не переубедить. Однако… дело идёт к ночи, а ночь, как ни говори, время для любви. Я ведь теперь женат, как-никак. О Бирдебек, ты запретил мне переступать порог опочивальни. Я бы и не посмел, если б ты был жив. Но тебя нет, а я есть. Не я начал эту игру, но продолжать её — мне. Рано или поздно это пришлось бы сделать. Ничто так не вызывает подозрение, как мужчина, пренебрегающий молодою женой. Ах, жаль, нельзя перенести это зеркало в опочивальню. Думаю, тебе было бы интересно глянуть оттуда на то, что будет нынче ночью, великий хан.

Он усмехнулся и вздрогнул, ибо ему показалось вдруг, что его отражение в зеркале глянуло на него с непередаваемой злобой.

Возлюбленная

…Ведь главное в любви — чтобы реальность
Не оскорбила бы игру воображенья…

Ахмед Булгари.

(Порой я считаю, что нет на свете более эгоистического чувства, чем любовь. Самопожертвование в любви является мнимым, ибо есть не что иное, как жертвование одним соблазном во имя другого, более сильного. Но это было потом. А вначале было нечто вроде лёгкой досады. Да, поначалу Ханике не показалась мне красивой. Даже привлекательной не показалась. Юное, пугливое создание. Страх въелся в неё, как степная пыль в кожу пастуха, и ничто уже не вытравит его. Юная девочка, наверняка не слишком знатного происхождения. Маленькая жертва, отданная на заклание во имя благополучия рода. Сколько вас таких, проданных, как маленькая, дорогая безделушка? У таких, все мысли и помыслы бывают начертаны на лице, причём единым росчерком. Служанка, что расчёсывала её волосы, когда я вошёл, мне понравилась тогда куда более. Китаянка, кажется…

— Я не ждала тебя сегодня.

Так сказала Ханике, сидя спиною к Ахмеду, обращаясь к его мглистому отражению в зеркале. Служанка с мраморным личиком, заслышав это, поспешно заторопилась уходить, грациозно пятясь, кланяясь и прижимая кончики пальцев к порозовевшему лбу.

— Отчего же, сладчайшая? Ты нездорова? И потом, ты теперь и впредь будешь говорить со мной, не поворачивая головы? Имей в виду, в зеркале — не я. Там — другой.

Ханике тотчас вскакивает, не сводя с Ахмеда округлившихся от внезапного страха глаз.

— Я… прости, господин мой,… просто задумалась… Но ты ведь сам велел передать, чтобы я тебя не ждала.

— И верно, — Ахмед рассмеялся и покачал головой. — Но знаешь, это было давно. Кое-что переменилось за это время. Кое-что… Считай, что того, кто тебе это передал, уже нет.

— Ты как-то странно говоришь. Я не очень понимаю тебя.

— Мир вообще устроен странно. Ты ещё сможешь в этом убедиться. Однако ты не рада меня видеть, похоже?

— Мой господин, я всегда рада тебя видеть! — Ханике вновь испуганно съёжилась.— Я чем-то прогневила тебя?

— Надеюсь, что нет.

(А вот теперь — самое трудное, Ахмед из города Булгар. Можно обмануть стражника, бывалую ищейку, можно обмануть любого, самого тёртого пройдоху. Но женщину в постели обмануть можно только тогда, когда она сама возжелает быть обманутой. Слыхивал про некую древнюю царицу, ради ночи с которой мужчины платили жизнями, и никто потом в этом не раскаивался, ибо считал плату справедливой. Мне всегда было трудно это понять, а сейчас — тем более. Жизнь, хоть и ограниченна, но слишком беспредельна и многогранна, чтобы жертвовать ею во имя чего бы то ни было. И все же…)

— Поди сюда Ханике! Нет, не так! Чуть медленней. Если бы ты только знала, как давно я… Постой вот так. Теперь сними вот это. Сними, сними. Вообрази, я никогда прежде не замечал, какая у тебя прекрасная кожа. Я был слеп, любимая, слеп, как червь…. Подними руки… О, Аллах, надо же было прожить столько лет с тобой, чтобы увидеть как прекрасны твои волосы. Теперь сними… Да, ты поняла меня! О, Создатель! Клянусь, я никогда прежде… Ради того, чтобы побыть с тобой, стоило пройти через все то, что я прошёл. Знаешь, что такое любовь, Ханике? Это когда к голосу плоти примешивается властный голос судьбы. Это я сказал в юности. Оказывается, я был не так уж глуп… Но мы не будем торопиться, Ханике. Мы ведь не воры и не скоты, чтобы делать все это грубо и второпях. Мы принадлежим друг другу и будем принадлежать… Нет, я сам…

***

— Отчего молчишь, Ханике?

Ночь закончилась, день благополучно начался, и почему было бы не начать его с этой фразы. Ахмед приподнялся на локтях, оглядывая её голую спину. Спал он без снов, и это было прекрасно. Однако Ханике промолчала, Ахмед нахмурился и придвинулся ближе.

— Знаешь, любимая, я привык, что на мои вопросы отвечают! Тем более, моя жена.

Он вкрадчиво, как кошка, положил руку на её плечо, желая привлечь к себе, но Ханике со сдавленным криком отшатнулась в сторону. Ахмед некоторое время молчал, разглядывая её исподлобья.

— Однако тебе придётся объяснить, что с тобой происходит, хочешь ты того или не хочешь.

— Не подходи ко мне! — в ужасе вскрикнула Ханике. — Ты… Ты не Бирдебек!

Так. Ну что ж, было бы странно, если б было иначе. Это, однако, лучше, чем тупое молчание и лицедейство. Пока судьба не отворачивается от тебя, Ахмед, и нельзя допускать этого.

Ахмед неторопливо поднялся и коротким толчком закрыл створку окна. Стало темней и как будто немного спокойнее.

— Добрая новость с утра. Я — не Бирдебек. Хорошо, кто я по-твоему?

Он говорил нарочито громко, показывая, что никого не боится. Однако Ханике лишь тряслась в шумных рыданиях, уткнувшись лицом в простыню. Вот это уже плохо. Этого допускать нельзя. Ручеёк, вышедший из берегов, может натворить больше бед, чем океан.

— Я задал вопрос. Отвечать!

— Не знаю! — захлёбываясь в плаче кричит Ханике. — Я не знаю тебя! Не подходи ко мне, я буду кричать!

Это уже лучше. Дураку ясно, что кричать она не будет.

— Прекрасно! Ахмед вскочил на ноги. — Так кричи. Громче кричи! Ори во все горло!!! Распахни двери и окна! Стража! Люди!! Он не Бирдебек! Он не мой муж! Я не знаю его! Я спала неведомо с кем!…

Не выдержав его тяжёлого, пристального взгляда, Ханике замолкла, будто во внезапном параличе. И тогда Ахмед подошёл ближе и взял её за руку. Спокойно и властно.

— Попробуй догадаться, что с тобой тогда будет. Могу помочь, ежели ты разучилась думать. Тебя признают умалишённой, а поскольку у хана не может быть душевнобольных жён, тебя упрячут под каким-нибудь предлогом с глаз долой и приставят охрану. И это в лучшем случае, детка. — Ахмед бережно обнял её, привлёк к себе и горячо зашептал на ухо. — А в худшем, если тебе в самом деле удастся убедить людей, что я будто бы не Бирдебек, тебя обезглавят как шлюху, осквернившую царское ложе. Плохо придётся и твоей родне. Так что выбирай, что тебе больше по душе.

—Кто ты? — Ханике, всхлипывая, непроизвольно прижимается к нему.

— Уже неплохо. Разумный вопрос требует правдивого ответа. Слушай же его, слушай внимательно и спокойно, — Ахмед вновь понизил голос до шёпота. — Я — Бирдебек! Ты хорошо меня поняла?

Ханике молча кивает. Отворачивает лицо, однако Ахмед хватает её за подбородок и рывком разворачивает лицом к себе.

— Не слышу!

— Я поняла, мой повелитель. — И тут же жалобно: — пусти, больно!

— Надеюсь!

Ахмед с сожалением отпустил её, направился к выходу. Жаль девчонку. Можно вообразить, что творится сейчас в этой маленькой душе. Может быть, тебе ещё доведётся понять, что поступить иначе было бы гибелью для нас обоих. Признаюсь, будет даже немного жаль расставаться с тобой, Ханике. Но мы ведь не станем думать, что они сделают с тобой после этого? Угрызения совести, особенно когда они бесплодны, — путь к безумию. Да и ты разве уронила бы слезу, если б сегодня утром палач снёс голову некоему Ахмеду из города Булгар, даже если б узнала об этом?

— Совсем забыл спросить, — Ахмед замер у двери и неторопливо обернулся. — Хорошо ли тебе было со мной сегодня?

— Да! — неожиданно громко и с вызовом отвечает Ханике.

— Вот как? И лучше, чем… Чем раньше?

— Лучше, — Ханике улыбается. — Гораздо лучше.

— А будет ещё лучше. Я ведь только сейчас понял, что такое искусство любви. Это не опыт и не знание. Даже не интуиция. Это дар свыше, ему не научишь. Это самое большее, что может дать женщине Аллах. Ну вот, на том и остановимся. И не задавай лишних вопросов, Ханике, это лучший способ сохранить красоту и юность. Не старайся опередить время, это ещё никому не удавалось.

Ахмед вышел. Ханике некоторое время продолжала улыбаться, затем, точно спохватившись, упала ничком на ложе и затряслась в рыданиях.

Родня

Единственный способ прикрыть свою глупость —
 отрезать язык и глаза завязать.

Ахмед Булгари.

Танышбек был мал ростом, коренаст и кряжист до уродливости. Волосы на голове у него росли клочками, как трава на болоте. Его побаивались даже близкие люди — за злобную подозрительность, которую он даже не силился сокрыть, за не сходящую с лица гадливую полуулыбку, за которой не было ничего, кроме мрака, за утробную, животную жестокость, которой была густо пропитана все его существо.

Тяжёлая, неповоротливая походка, сиплый голос, частое, шумное дыхание ртом производили впечатление какой-то тяжёлой, мучительной хвори, однако Танышбек был здоров и силен, как буйвол, мог молниеносно вскочить в седло, отлично владел мечом и арканом. На войне, однако, особо себя не проявил: обладая рассудком грубым, прямолинейным, но убеждённый в своей хитрости и изворотливости, он стремился, расставить врагу некие хитроумные ловушки, которые часто заканчивались плачевно.

Говорит Танышбек столь же тяжеловесно и неуклюже, как передвигается. Всякое слово будто рождается в муках. Порой, не договорив, он бросает фразу на полуслове, словно устаёт, и надолго умолкает, силясь, однако, придать молчанию своему некое сокрытое значение. Иногда, впрочем, на него нападают приступы безудержной говорливости, мутной и бессвязной. Речь его становится ещё более топорной и непроходимой. Заканчиваются они неизменными вспышками тоскливой злобы: ему кажется, что его плохо слушают и даже как-то незаметно издеваются, передразнивают.

В то утро Танышбек сидел в полутёмной, заросшей виноградом беседке дворцового сада. День был пасмурный, стоящий полмесяца зной за ночь сменился моросящей прохладой. Танышбек зябко ёжился в тонком халате, нетерпеливо дожидаясь окончания разговора. Кади стоял напротив него, и он уже мало напоминал того сутулого, боязливого старца из тронного зала. И не так уж стар как будто. Лишь голос тих и намеренно нетороплив и монотонен, что немало раздражает Танышбека.

— Повторяю тебе ещё раз, Танышбек, я говорил с ним вчера поздно вечером. Мне показалось, он…

— Кади, я устал слушать, что тебе показалось!

— Выслушай меня, это важно, — кади повышает голос. — Недавно в городе был схвачен человек по имени Ахмед. Бродяга и шарлатан.

— Что мне за дело до какого-то бродяги?

—Дай договорить, ещё раз прошу. Суть даже не в том, что этот бродяга дерзкий смутьян, а в том, что как две капли воды похож на нашего хана.

Кади замолк многозначительно воздев палец, а Танышбек уже готовый его вновь перебить нетерпеливым жестом, поражённо замолк.

— Не далее как вчера я доложил об этом хану. Он велел привести его, я даже сам на этом настоял. Они долго говорили. Непонятно долго. Потом бродяжку увели и… он пропал бесследно. Понимаешь — бесследно! Я тюрьму Салкын таш знаю как свои пять пальцев. Да такого отродясь не было, чтобы там пропадал человек, а я об этом не знал. На городских улицах — сколько угодно. Даже в царском дворце человек может вдруг пропасть. В тюрьме — нет! В тюрьме каждый живёт ровно столько, сколько ему отпущено мной … И ещё пропал старший тюремщик Касым.

— И что ты думаешь об этом

— Не знаю. Или Бирдебек что-то затевает, и ему понадобился маскарад с двойником. Так бывает: боится за себя и готовит двойника, чтоб себя обезопасить. Или… Я даже не знаю, как и сказать…

— Договаривай коли начал!

— Или пропал сам великий хан…

— Что ты хочешь этим сказать?

— …а на трон воссел безродный бродяга. Вот что я хочу сказать!

—Ты…Ты соображаешь, что несёшь, старик?! — ошеломлённо перебил его Танышбек.

— Вполне. Когда я говорил с ханом, мне показалось, он, как будто, не совсем похож на себя. Вернее, он очень хочет походить на хана. Очень. И ему это удаётся, но порой он увлекается и говорит то, что Бирдебек никогда бы не сказал. Бирдебек неглуп, но груб и прямолинеен. Этот изощрённой.

— Чернь не может походить на хана! — высокомерно и безапелляционно отрубил Танышбек.

— Это заблуждение! Да и откуда ж тебе знать, какова чернь! Не суди о том, чего не видел.

— Погоди! А ты не заметил, был ли на нем…

— Перстень Бату? — старик усмехнулся жёлтым, бескровным ртом. — Разумеется, заметил. Да, был.

— Ну тогда все, что ты тут несёшь, — вздор, — Танышбек даже вздохнул облегчённо. — Бирдебек ни за что не снял бы перстень.

— Не спеши, — кади вновь презрительно усмехнулся. — Все, что может быть надето одним, может быть снято другим. Мой тебе совет — как можно реже говори: этого не может быть.

— Я не нуждаюсь в твоих советах. Знаешь, что я сделаю? Пойду к хану. Мои глаза зорче твоих, меня ему не одурачить.

— ещё раз скажу: не спеши. Ты не на охоте, и твоя зоркость тут гроша не стоит. Для того, чтоб узреть то, что скрыто, надобны не столь глаза, сколь мозги. И потом человеку свойственно принимать обличие своей судьбы. Он — как жидкость. В какой кувшин её нальют, ту форму он и примет. Бродяга Ахмед, назвавшийся Бирдебеком, стал Бирдебеком. Кувшин должно разбить независимо от того, какое содержимое его заполняет.

— Затейливо выражаешься, — Танышбек поморщился. — А я все же пойду к хану, что бы ты тут не плёл.

— Не торопись. Хан тешится с женой. А вот с ней я позже переговорю. Женщина живёт чувствами, а чувство зорче разума. Слепец не оступится. А уж я уговорю Ханике сказать правду, даже если придётся её немного испугать. Люди, живущие чувствами, лгут чаще, но безыскусней и очевидней. Ты ведь понял меня? Или желаешь поговорить с ней сам?

— Увольте. Я, по правде, небольшой охотник разговаривать с женщинами. Я даже в постель их затаскиваю молча. Поговори сам. А когда завершим дело, Ханике будет взбивать подушки в моей спальне.

***

… — Вы меня напугали, отец мой! Что вам угодно?

Кади вошёл неслышно. По обыкновению. Столь же неслышно он подошёл к ней к ней и положил сухую, мелко вздрагивающую ладонь ей на плечо. Горе тому, кто окажется в этих цепких муравьиных лапках. Ханике вскрикнула и отпрянула.

— Ты стала беспокойной, Ханике, — голос кади ровен и нетороплив.

—. Но… дверь была заперта, как вы вошли?

— Ты ошиблась, дитя моё, дверь не была заперта.

Ханике хотела было возразить, но кади, улыбнувшись жирной, вздрагивающей улыбкой, погладил её по спине длинным сухим пальцем, словно ставя некий тайный знак.

— М-м. Да хотя бы и была. Разве это важно?

— Я бы сказала, важно. — И тотчас с испуганным недоумением вновь отстранилась. — Здоровы ли вы, святой отец?

— Хвала Аллаху…. Дитя моё, я бы желал поговорить с тобой. Если ты не против, конечно…

Ханике хотела сказать, что она не то чтобы против, но считает, что время как бы не вполне подходящее, да и дверь по её убеждению была заперта, да и много что другое, однако кади, не слушая её, продолжил.

— Скажи, Ханике, — кади, с бесцеремонной вольготностью развалился на низенькой, будто для него сделанной резной кушетке. — Ты ведь не станешь возражать, что благополучие государства и благополучие его владыки неразделимы… Я не слышу ответа?

— Право, не знаю, что и ответить. Я как-то задумывалась об этом.

— Ты уже ответила. Я вижу, и ты озабочена так же, как и я. Это обнадёживает. Ну так скажи, дитя моё, не таись, облегчи душу. Вот увидишь, все не так страшно. Только подумай, прежде чем вновь начать прикидываться дурочкой, — лицо кади исказила косая гримаса. — Я-то знаю, что ты не так простодушна, как хотела бы временами выглядеть. А?! Любое качество, переходящее в избыток, становится грехом. В том числе и простодушие. Остерегись совершить то, о чем придётся пожалеть.

— Я, по правде, не очень понимаю вас. Мне неприятно, что вы со мной так говорите.

— О, дитя моё! Боюсь, ты ещё не ведаешь, что такое неприятно.

(Ах, бедная девочка. Маленькая виноградная улитка. Твой хрупкий домик спасёт тебя разве что от мелкой букашки, и то едва ли. Спроси меня и расскажу, как легко и неслышно крошатся эти домики, бесстыдно являя изнеженную, белёсую плоть клювам плотоядных тварей.)

— Прошу вас, оставьте меня. Я в самом деле не понимаю, чего вы от меня хотите.

— Чего хочу? Хочу предостеречь тебя. Ты ведь годишься мне во внучки. Да я и отношусь к тебе, как к внучке. Я ведь, бывало, держал тебя на руках ещё младенцем. Помню как сейчас. Такая была вся пухленькая, розовенькая, особенно — вот здесь. Хе-хе. Но ты выросла, стала женой законного владыки. Законного, Ханике! Стать усладой, опорой и утешением величайшего из живущих ныне властителей — неслыханное счастье. Оказалась ли ты достойной дара Аллаха? Не приравняла ли ты его к золочёной безделушке? Помни, на вершине древа желаний растут ядовитые плоды! Подумай о близких, что станет с ними, ежели с тобой, храни тебя Аллах, что-нибудь приключится. Если ты чего-то боишься, поверь, вечный страх — худшее из наказаний. Откройся, и страх выйдет из тебя, как…

(Э, нет, святой отец. Не говори мне о страхе. Расскажи об этом овце, что отбилась ночью в горах от стада, и не слышит ничего, кроме ветра и волчьего воя. Что ты можешь в этом смыслить, жирный сластолюбец, паук-птицеед?..)

— Говорите же, что вам нужно! Я устала.

— Ну так слушай. Не заметила ли ты, что муж твой стал… скажем так, немного другими. Ведь кто ещё узрит, как не любящая жена? Ошибиться может друг, ошибиться могу и я, хоть и не припомню я, чтоб ошибался… Но жена, чьё лоно нощно согревается огнём его чресл…

— Опомнитесь, что вы такое говорите! — вскакивает на ноги, уронив на пол рассыпавшиеся чётки.

— Прошу меня простить, дитя моё, — кади опережает её, с неожиданным проворством подхватывает чётки, прижимает их к груди. — Но моё волнение простительно. Итак, вынужден повторить вопрос: не заметила ли ты перемены в муже?

— Вы правы, мудрейший из судей Он переменился за последние дни. Очень переменился.

Она говорит задумчиво, но в голове нет ничего, кроме холодной ярости. Эта ярость и пугает её и приводит в трудно сдерживаемый восторг.

— Ну вот видишь,— кади подходит ближе, — Что может быть благотворней искренности? Попробую тебе помочь, это ведь мой долг. Скажи, а как давно ты заметила перемену?

— Как давно? Наверное… с прошлой осени.

(Что скажешь на это, проклятая жаба?)

— Вот как? — кади явно разочарован. (Ещё бы ты не был разочарован, сукин сын!) — А мне казалось…

— Ну может быть, чуточку раньше. Он стал раздражительным. Беда просто! О Аллах, я не переживу, если он меня разлюбил! Говорит, например, что я чрезмерно болтлива. Посудите сами, мудрейший, справедливо ли это? Нет, конечно, я поговорить люблю. А кто не любит? Разве вы не любите? Но вас-то никто не называет болтливым! И тем более глупым, — Ханике вдруг расхохоталась так громко, что кади встревожено покосился на дверь. — Даже совсем наоборот. Вас именуют мудрейшим, Аллах свидетель, это воистину так. А вот меня — можно. Разве не обидно? Говорит, чтобы я не смела распускать язык, а всякого, кто будет приставать с глупыми расспросами, сперва гнать от себя, а ежели они не угомонятся, пожаловаться ему, мужу, то есть, а уж он тогда якобы своими руками отрежет любопытному его длинный нос. Мыслимо ли говорить такое! За простые, безобидные разговоры — отрезать нос! Это ведь страшно подумать, мудрейший, что он может отрезать, коли узнает, что кто-то, помимо него, может в любое время отпереть мою дверь, когда она заперта, да и войти. А узнать он в самом деле может. Я ведь действительно немного болтлива. Хотя, конечно, не так, как ему это представляется!

— Жаль, не получилось разговора, дитя моё.

— Отчего же не получилось, святой отец, — Ханике вдруг выпрямилась и глянула на кади расширившимися от ненависти глазами. — Вполне получился разговор. Вы ведь меня поняли, мудрейший, я это вижу по вашим глазам. Посему, дабы не приключилась какая беда, ступайте-ка прочь. И пусть вам, святой отец, даже в кошмарном сне не приснится, что вы ещё раз переступили порог этой комнаты…

***

(Познавший большое чудо не удивится малому. Обречённый на казнь узник, ставший вследствие безрассудного каприза судьбы венценосным властителем, не станет удивляться сопутствовавшим переменам. Будто только и делал, что восседал на шёлковых подушках, ел на золоте и совокуплялся на кружевах. Будто долго спал, видел самого себя во сне бродягой и висельником, и теперь пробудился. Чудо было не только в избавлении от смерти, а в том ещё, что жизнь с определенного момента приобрела совершенно невиданную остроту, которая приводила в восторг: с одной стороны — сознание того, что лишь животное чутье и интуиция могут уберечь от смертельно неверного шага. С другой — то, что я по собственному усмотрению мог оставить эту опасную игру. Наверное, истинная власть в том и состоит, что ты властен над самим собой, а уж потом — над другими …)

Когда после завтрака привратник доложил, что встречи с ним почтительно дожидается господин Танышбек, Ахмед был вполне спокоен, ибо давно уже понял, как именно надлежит держать себя со своим родственником. И когда тот вошел, Ахмед даже удивился, он выглядел именно так он себе представлял его, и вел себя в точности так же.

Танышбек вошёл, отпихнув в сторону привратника и лишь у самого трона, спохватившись, приостановился, растянул лицо в выпуклой, подрагивающей гримасе, что должна была изображать приветливую улыбку.

— Ну вот наконец и ты, Танышбек! — громко произнёс Ахмед, — Не в силах попытаться передать, как счастлив я видеть тебя. Да и ты, похоже, рад меня видеть, Танышбек. Ты просто пожираешь меня глазами, — засмеялся он нарочито громко, — Не съешь, оставь другим родственникам!

— О да! То есть… Я, конечно… — Танышбек пытается ему вторить, угодить в тон, у него это не получается, он начинает раздражаться. — Ну да, я счастлив видеть тебя, потому что… Возможно ли иначе?!

— Отлично сказано. Конечно, невозможно. Как приятно с утра слышать благую весть: моя родня любит меня!.. Однако, хотелось бы все же знать, привело ли тебя ко мне что-либо ещё, кроме восторга?

— Ну конечно. Танышбек перевёл наконец дух. — Я хотел сказать, что вся моя родня…

— Наша. Наша родня, Танышбек! — с улыбкой перебил его Ахмед, не сводя с него ликующего взгляда.

— Ну да, конечно! Наша. Так вот, вся наша родня очень бы желала встретиться с тобой. Есть, о чем поговорить.

— О, я счастлив! — Ахмед просто зажмурился от счастья. — Надеюсь, это видно по моему лицу? Видно? А поговорить оно всегда есть о чем. Однако если и они будут, невразумительно мычать и переглядываться, боюсь, разговора не выйдет. Так что вы уж подготовьтесь к встрече.

Танышбек раскатисто смеётся, откинув голову.

— Да уж мы подготовимся.

— Да и я тоже подготовлюсь, — вновь вторит ему Ахмед, смеясь ещё громче.

— Итак, сегодня вечером, великий хан?...

***

(Что оставалось сказать? Ничего, лишь милостиво кивнуть. Как беспечный идиот или как хитроумный и обо всем осведомлённый правитель. Что было у меня? Ничего. Да, Танышбек самонадеян и глуп. Чтобы прочесть его мысли не надо быть прорицателем, достаточно разок глянуть в его заплывшие салом глазёнки. Он полагает, что засунуть нож за голенище это прямо-таки изощрённое коварство. Не нужно быть прорицателем, чтобы понять и то, что именно сегодня бирдебекова родня намеревается зарезать меня, как жертвенного барана. У мня было все, что делает простого смертного властителем, кроме одной мелочи: силы. Трон, перстень значат не более, чем драный халат бродяги Ахмеда. Не глупо ли, уйти от одной смерти, чтобы тотчас попасть в лапы другой? Я снова ощутил тот сквозной холодок, как там, на тюремном дворе. Тюремном дворе…И тогда я вспомнил про Хасбулата…

Слуга

Служу не закону, нельзя служить тому, чего не видишь.
Служу не отечеству, нельзя служить тому, о чем не ведаешь.
Служу хану. Служить можно тому лишь,
кого видишь, кого знаешь, кого боишься…

Ахмед Булгари.

Хасбулат. Маленькие, широко поставленные, немигающие глазки прячущейся в камышах рептилии. С одной стороны — готовность сию секунду исполнить любой поручение. С другой — напряжённое ожидание того, что может дать ему его новое положение. Чего ждать ему от этой посвященности, ослепительной улыбки удачи или ледяного мрака.

— Скажи, Хасбулат, много ль нынче во дворце вооружённых людей?

Хасбулат медленно, удовлетворённо кивнул, будто именно этого вопроса и ждал. Говорит, однако, неторопливо, с растяжкой, словно стараясь вспомнить, хотя давно уже знает все досконально.

— Стражи во дворце — семьдесят два человека, со мною вместе. За пятьдесят я ручаюсь головой. За десятерых поручусь с трудом. За прочих — не поручусь вовсе. Дело, однако, не в этом. С недавних пор стали появляться какие-то новые люди, все вооружены, все с Крыма, все называют себя гостями Танышбека. Что у них на уме, не знаю, однако держатся особняком, ведут себя непочтительно. Недавно один затеял ссору с моим братом. Едва не пролилась кровь. Если так пойдёт…

—Сколько их, этих гостей?

— Около двадцати. Но не сегодня-завтра могут пожаловать ещё.

— Ты сказал: за пятьдесят поручусь головой. Как это понимать?

— Это значит, эти пятьдесят сделают все то, что вам будет угодно, без рассуждений и колебаний. Это значит, что они умрут за вас безропотно, великий хан. Это значит, что они у меня в руках.

Хасбулат, усмехнувшись, вздел растопыренные ладони и для верности расслабленно пошевелил пальцами.

— Хорошо. Сделай так, чтобы эти пятьдесят, или сколько там, стражников держались отдельно от других, поговори с ними, растолкуй, что скоро грядут перемены.

— Я это сделал сегодня.

— Сегодня?!

— Вы удивлены? Для того, чтобы понять, что скоро грянет гроза, не обязательно дожидаться первой молнии.

— Затейливо. Однако ступай. Хотя… Погоди.

Ахмед небрежно откинул ногтем крышку шкатулки.

— Тут… безделушки. Выбери сам, что по душе.

— Великий хан, — Хасбулат отрицательно покачал головой. Глаза его однако напряжённо сузились, а ноздри на мгновение хищно раздулись. — Вы правы — безделушки. Сейчас не до них. Но я непременно выберу. Когда сделаем что задумано.

— Задумано? — Ахмед в притворном удивлении приподнял бровь. — А что задумано?

— Мне это неведомо, великий хан.

— Есть ли ко мне вопросы?

— Не знаю.

Хасбулат едва заметно усмехнулся, нервно обернулся по сторонам и отвёл глаза.

— Что значит, не знаю?

— Это значит, я понял все, что вы хотели мне сказать, великий хан. Но я не слышал того, о чем вы умолчали. Поэтому — не знаю.

— Ты не знаешь, намного ли ты переживёшь мою родню? Так?

Хасбулат не ответил, по-прежнему упорно глядя в сторону.

— Хасбулат, ты, кажется, уже понял, что у меня не слишком много друзей в этом доме. Как я могу доказать, что я от тебя не избавлюсь? Тебе придётся поверить мне на слово. Тебе придётся поверить, что я не идиот и не самоубийца, чтобы убивать тех, кто мне помогает, чтобы остаться один на один с теми, кто мне мешает. Я мог бы говорить много, но мне показалось, ты достаточно умён, чтоб понять. Не обещаю тебе несметных богатств, обещаю одно: твоя услуга не будет забыта. Меня можно назвать каким угодно но не неблагодарным. Понял меня?

Хасбулат немного помолчал и кивнул.

— И хорошо. Ступай же и будь начеку. Скажешь привратнику, чтобы позвали сюда Танышбека. Немедленно. Ступай, Хасбулат.

(О да, ступай, Хасбулат, ступай, единственный друг, убийца и палач. Ты задушил Бирдебека, перед тем пинками гнал меня из темницы и обратно, а днём позже и меня бы задушил, сложись так обстоятельства. Ты настоящий сукин сын, но выбирать не приходится. Я впрямь не держал на тебя зла, и уж тем более не стал бы тебе мстить. Месть — забава праздно живущих. Такие, как ты, служат верой и правдой. Ибо самые надёжные — те, кому некуда податься и некому продаться. А вот от подарка ты тогда отказался зря. Может статься, другого не будет…)

 ***

Ахмед вдруг осознал, что перестал думать о том, как вырваться на свободу из этого чужого дома. Человек, по произволу случая воссевший на ханский трон стал ханом. И думать стал как хан. А бегство? Он не думал о нем, как не думают о необходимости дышать, покуда есть воздух.

Разрослось Батыево семя непомерно. Тесно стало в мире от его внуков-правнуков. И все косят на трон. Все жаждут щепотки его величия, ибо по наследству славу добыть легче, чем в бою. Кровь великого Бату ломит всем им виски. Однако же место на этом троне было, есть и будет — одно. А раз так, все они мнят и будут мнить себя обиженными. Обида плодит раздор, а раздор это хворь, которая убивает народы. Обида нищего лежит на дне его сумы, а обида сановника гарцует на скакуне впереди его самого.

Танышбек. Воистину, когда Аллах хочет кого-то вознаградить, он дарует ему глупых врагов. А ежели он особенно милостив, то к глупости добавляет ещё и спесь.

Ахмед не думал, о чем и как будет он говорить с Танышбеком. Танышбек, как буйвол, сам протопчет дорогу.

***

— Великий хан желал говорить со мной?

Отлично. Танышбек уже позволяет себя проявлять нетерпение и даже раздражение. Значит, уверовал в победу. Мне даже почти что жаль тебя, Танышбек, однако уже поздно.

— Я хотел лишь уточнить. Сегодня к вечерней трапезе я жду тебя и твою родню, Танышбек.

— Нашу родню, великий хан! — Лицо Танышбека расплывается в широкой, раскосой улыбке.

— А вот это-то мы и решим на нашей встрече. Разве у волка есть родня? Дядьки, племянники? Отчего ты побледнел, здесь жарко? Впрочем, я не о том. Так вот, сегодня вечером здесь должны быть все без исключения. Только мужчины, разумеется. Вот собственно, и все. Ты ведь не желал ничего мне сказать ещё, Танышбек?

— Пожалуй, нет. Хотя… — Танышбек, оправившись от внезапного прилива страха, вдруг вновь самодовольно ухмыльнулся.— Один пустяк. Если позволишь. Слышал я про некоего… Как звать-то его…

— Про некоего Ахмеда, надо полагать, — Ахмед лучезарно улыбнулся.

— Как ты догадался? Именно про него и хотел.

— Уж не о нем ли будет говорить со мной наша родня?

— Может статься, и о нем. Сдаётся мне…

— А мне сдаётся, что у моей родни мозги жиром заплыли, коли они вздумали морочить мне голову пустяками. И я найду время их прочистить.

Улыбка спорхнула с лица Ахмеда, будто её и не было никогда. Танышбек все ещё сохраняя на лице слабую улыбку, пытался продолжить:

— Нам не нравится, что…

— Я знаю, что вам не нравится! Давно знаю. Не хочешь узнать, что не нравится мне? Не нравится, что в дни, когда наше войско ушло воевать в Персию, когда лучшие джигиты будут проливать кровь под стенами Тебриза, многие сложат там головы, моя родня не нашла лучшего, как шпионить за своим ханом. Не нравится, что во дворце снуют толстомордые бездельники, увешанные оружием, как шлюхи безделушками...

Лицо Танышбека покрылось бурыми пятнами и испариной.

— Если речь идёт о моих гостях…

— Речь о трусах, которые прячутся от войны. Мне все равно, чьи они гости. Завтра они должны отбыть иранской границе. Все до единого!

— Бирдебек! — Танышбек, потеряв самообладание вскочил на ноги. — Даже хану не все дозволено!

— Хану, Танышбек, дозволено все! — Ахмед глядит на него снизу вверх? взгляд его темнеет. — Если ты в этом ещё сомневаешься, я попробую тебе это доказать.

— Так сегодня вечером, великий хан? — вопрошает вновь взявший себя в руки Танышбек, учтиво поднимаясь со скамьи.

— Сегодня к ужину, Танышбек.

Сказал да и прикрыл глаза, дав понять, что беседа окончена.

Заговор

Избравшим ночь, пристало ль сетовать на мрак?

Ахмед Булгари.

Гости уже собрались. Что ж, пусть посидят, поговорят, благо есть, о чем. У вас есть ещё шанс, братья мои. Шанс, он есть всегда, не всегда есть надежда, что им воспользуются. Их двенадцать человек. Все при оружии. Это тоже неплохо: оружие делает помыслы более очевидными, а речи более откровенными. Все говорливы и возбуждены. Танышбек более других. Просто-таки не находит себе места. Возбуждены нетерпением и тщеславными мечтаниями. Самая опасная для здоровья хворь, братья мои. Даже по-своему жаль вас: вы лишены главной радости в жизни: радости общения. Общения на равных, ибо говорите вы либо снизу вверх, либо сверху вниз… Да, у вас будет шанс. Один единственный. И когда я окончательно пойму, что вы им пренебрегли, я скажу одну фразу: «Мир вам, братья мои!» И это будет последнее, вы услышите на своём веку, братья мои!

Он вдруг почувствовал, что голоден. То было чувство здорового, волчьего голода. Когда нетерпение не омрачено тоской. От обеда он сегодня к немалому удивлению прислуги отказался, да и завтрак был скомкан заботами. Ну что же, раз ты голоден, значит ты ещё жив, Ахмед.

***

 — Великий хан, там у входа стоит кади.

— Да? И что он там делает? Подслушивает?

— Нет, что вы, — привратник смущённо потупился, едва скрыв ухмылку. — Ждёт, когда вы его примете.

— А это одно и то же. Гони в шею, не до него. Хотя… впусти.

Привратник поклонился, успев бросить на Ахмеда короткий, удивлённый взгляд.

Кади изо всех сил старается выглядеть взволнованным. Ему это вполне удаётся. Впрочем, он, похоже, действительно взволнован.

— У меня тревожные известия, великий хан.

— Да что ты говоришь! Судя по тому, как у тебя бегают глаза, они действительно тревожные. Однако поскольку глаза у тебя бегают постоянно, все не так уж страшно. Так?

— Нет, не так. Твоя родня, великий хан, замышляет дурное.

— Что ж тут тревожного? Вот если б она ничего не замышляла, это было бы тревожно. Я бы не знал, что у них на уме и тревожился бы. А так я знаю: они замышляют дурное. Потому и спокоен: все нормально, ничего не изменилось, все остаётся на местах.

— Сейчас не до шуток. На сей раз все серьёзней. Сегодня вечером…

— Сегодня вечером, милейший кади, я встречаюсь со своими братьями-племянниками. И мы решим, как нам жить дальше. Разговор будет долгий и обстоятельный. И, как все обстоятельные разговоры, абсолютно пустой. Когда людям есть, что сказать, разговор короток и ясен. А когда людям сказать нечего, разговор бывает долгим и обстоятельным. Я не смогу убедить их, чтобы они возлюбили меня, а они меня не смогут убедить добровольно отойти в лучший мир.

— Но они могут…

— Помочь мне сделать это? Я верно понял? Могут, и с немалым удовольствием. Однако на этот трон может усесться только один. Так уж он устроен — даже если сделать его вдесятеро шире, сядет на него только один. Кого ж посадят? Танышбека? Возможно. У него давно зудит задница от предвкушения трона. Только что от этого изменится для других? Ничего ровным счётом. Этот трон, о всемудрейший, устроен, ко всему прочему ещё и так, что на нем тут же забываются данные когда-то обещания и клятвы. Потому что властители одиноки и ничем никому не обязаны, кроме Аллаха. Как только властитель становится кому-то чем-то обязанным, он перестаёт быть властителем! И если Танышбек вознамерится меня прикончить, первый, кто ему помешает, будут мои меня родственники. Им-то ведь не нужен хан, который едва взойдя на трон, первым делом постарается избавить себя от соглядатаев. Учти это, кади.

Ахмед говорил все это, пристально глядя в мутноватые, помаргивающие глазёнки судьи, силясь понять, верит ему этот старый пройдоха, или нет. Необходимо убедить этого двоедушного, сотканного из лжи и притворства старца, что он, то есть хан Бирдебек, хоть и злобен и подозрителен, но спокоен и самоуверен, и предпочтёт болтовню реальному делу.

Кажется, ему это удаётся.

— Ты прав, как всегда великий хан, — кади цокает языком от восхищения. — Однако твои родственники… так ли они умны, как ты? Соблазн власти туманит слабые умы. Прозрение не замедлит наступить, но не будет ли поздно? Во всяком случае, для тебя.

— Ты преувеличиваешь. Впрочем, я подумаю об этом.

— Подумай, великий хан. Однако не опоздай.

— Не опоздаю. Ежели что и случится, то не сегодня. Их чересчур много. А власть, как женщина, к ней идут только в одиночку. Неправда ли, мой праведный кади.

— Мне ни к чему все это знать, великий хан — Кади смиренно отводит глаза. — Я служу одному лишь Всевышнему.

— Боюсь, Всевышний может думать иначе на этот счёт.

— Не надо кощунствовать, великий хан! — кади вдруг нравоучительно нахмурился. — Тем более, в такой день!

И тогда Ахмед, вдруг потемнев лицом, хватает оторопевшего кади за отвороты халата и с силой притягивает к себе.

— Нет худшего кощунства, чем служение тому, во что не веришь, — шипит он с неожиданной для него самого злобой

Оттолкнул его прочь так, что тот потерял равновесие и, по-старчески ахнув, упал навзничь и в страхе закрыл лицо рукой. Однако Ахмед тотчас успокоился, даже участливо помог подняться старику. Кади, опасливо бормоча и постанывая, поднялся, со страхом и недоверием косясь на хана.

— Однако теперь, всемудрейший кади, оставь меня и займись своими делами, ежели они у тебя есть, ибо…

В этот момент вошла Ханике. Она замерла у входа, с опасливым удивлением. При виде кади взгляд её потемнел и сузился.

—….ибо ко мне пришла моя супруга. — Ахмед лучезарно улыбнулся и шагнул навстречу ей. — Или ты непременно желаешь поучаствовать в нашем разговоре?

Кади конфузливо замотал головой, быстро вскочил, с неопределённой гримасой раскланялся и заковылял к выходу. У двери замер, нерешительно обернулся, глянул ещё раз на Ахмеда и вышел.

***

Он действительно ждал Ханике. Сам не зная, нужна ли ему эта встреча, заранее понимал, сколь тягостна она будет, но если от неё отказаться, то в его планах на сегодняшний вечер, в этом и без того зыбком построении, образуется некая пустота, которую придётся чем-то заполнять, а размышлять об этом не было времени и сил. Что поделаешь, зло не живёт в одиночестве, оно непременно тянет за собой другое, образует цепочку-удавку. И её не перемолоть мелкой россыпью добрых делишек.

***

— Великий Аллах! Какой чепухой приходится заниматься мне, рабу твоей красоты, — Ахмед вдруг осёкся, осознав, что произносит какую-то высокопарную ложь. — Вместо того, чтобы дни и ночи проводить только с тобой, приходится вести какие-то мелкие дела, общаться с какими-то дрянными людишками. Не правда ли?

— Да.

Ханике улыбается. Потому что счастлива. Счастье омрачено тревогой, но тревога — это, в сущности, тень, отбрасываемая счастьем. Счастье без тревоги — удел слабоумных.

— Знаешь, моя бы воля, я вошёл бы в твоё лоно прямо здесь, на троне Бату и Берке.

Самое интересное, в тот момент он впрямь желал только этого.

— А разве не твоя воля, мой повелитель?

Ахмед громко, хоть и через силу рассмеялся.

— А что, это хорошая мысль, Ханике! Однако... — Внезапно потемнел, глянул исподлобья в сторону, будто на незримого соглядатая, и слегка отстранил её. — Однако сегодня, пожалуй, не получится. Не ко времени. Во всяком случае, сейчас. У меня сегодня важная встреча.

— Я знаю, — продолжая улыбаться, кивнула Ханике.

— Тебя это удивляет?

— Нет, но... прежде ты никогда не звал меня на такие встречи.

— Это значит лишь то, что у меня прежде не было важных встреч, милая Ханике. Впрочем, я тебя не задержу. Все, что сегодня произойдёт, слишком скучно и буднично, чтоб стоило докучать этим тебе. Побудешь некоторое время, да и пойдёшь себе.

— Мне что-то нужно будет сделать?

— Да сущую безделицу, милая, сущую безделицу. Лишь подтвердить нечто само собою разумеющееся.

— Подтвердить? — Ханике изменилась в лице. — Что подтвердить?

— То, что я — твой муж, а ты — моя жена, — Ахмед вновь громко, отрывисто расхохотался. — Всего-то. Вот такие очевидные истины приходится иногда подтверждать, и даже клясться на Коране. Смешно, правда? Отчего же ты не смеёшься?

Ханике бледнеет и съёживается. Боюсь, что это ещё не самое страшное, Ханике.

— Ханике, ты, надеюсь, не обидишь меня отказом? — Не услышав ответа, повышает голос. — Ханике!

Ханике молча кивает. Иного он не ждал. Ахмед прижимает её к себе, гладит по голове и по лицу, как ребёнка.

— Вот и чудесно. А у нас с тобой будет прекрасная жизнь, Ханике. Но для того, чтобы она была впрямь прекрасна, нужно иногда делать неприятные вещи. Впрочем, это не сейчас. Сейчас у нас, пожалуй, и впрямь, найдётся немного времени, дабы заняться вещами вполне приятными...

— Погоди, — Ханике вдруг к удивлению Ахмеда отстраняется. — Я хочу спросить у тебя кое-что.

Она глянула на него в упор, да так, что Ахмед невольно опустил веки.

— Муж мой, я все сделаю, как ты сказал. Не хочу этого делать, но сделаю. Сделаю, потому что понимаю тебя. Надеюсь, ты знаешь, что делаешь. Но пойми и ты меня. Мне очень страшно. Никогда ещё не было так страшно, как сейчас. Ты ведь… Ты ведь не бросишь меня?...

Что оставалось сказать? Самое подлое заключалось в том, что Ханике не нужно было убеждать, что он не лжёт. Она верила, потому что вера была единственным её спасением.

Мир вам!

Властитель не может быть счастлив.
Если счастлив, стало быть, безумен.

Ахмед Булгари.

А тронный зал между тем начинает заполняться людьми. Ахмед и Ханике сидят неподвижно, и в их недвижных позах нет ни величия, ни опаски, ни любопытства, есть лишь усталое ожидание. Вокруг полукольцом рассаживаются гости. Возле них кувшины, большие блюда с фруктами. Столы с прямо-таки изощрённой избыточностью завалены снедью. Непосвящённому впрямь показалось бы, что готовится шумное, весёлое празднество. Гости оживлённо переговариваются. Более всех возбуждён Танышбек. Таким его ещё, пожалуй, не видели. Он просто-таки не находит себе места, переходит от одного гостя к другому. Громко хохочет не к месту, хлопает собеседников по плечам, начинает разговор и тут же отходит, не договорив и недослушав. Изредка бросает взгляд в сторону царственных супругов, и, встретившись взглядом, церемонно, хоть и несколько по-шутовски раскланивается. Чуть поодаль от Ахмеда неподвижно, как изваяние, стоит Хасбулат. Его руки скрещены на груди, лицо неподвижно, лишь тёмные зрачки быстро перебегают с одного гостя на другого.

Ахмед неожиданно поднимается и кричит громко, все вздрагивают:

— Сюда, Танышбек сюда! — Машет рукой, указывая на место справа от себя. — Ты что же, не найдёшь себе места? Так вот оно, место твоё. По правую руку от законного хана. Повтори. Не Хочешь? Ну так запомни его, Танышбек. По правую руку от властителя! И это не так уж плохо, поверь мне. От души надеюсь, ты все же сможешь это понять сегодня.

Танышбек кланяется ещё более изысканно неуклюже и с достоинством усаживается, с откровенной и бесцеремонной усмешкой поглядывая на неподвижно застывшую Ханике. Ахмед между тем поднялся, гомон в зале понемногу стих.

 — И вообще, братья мои, не за тем ли мы тут и собрались, чтоб определить каждому надлежащее место? — он вздел руки, словно желая разом обнять всех присутствующих. — Не слышу ответа? Надеюсь ваше молчание предполагает согласие. Мир наступает именно тогда, когда каждому определено подобающее ему место, не так ли? Я не лучший среди вас, есть в этом зале более искусные наездники, философы, полководцы, богословы. Первый не обязательно лучший. Первый есть тот, на кого указал перст провидения. Он указал на меня, посему именно мне предназначено развести всех нас по подобающим местам. Справедливо ли это? Не знаю. Знаю, что разумно, — Ахмед перевёл дух и глянул на Танышбека. — Для начала я хочу разрешить один вопрос, который необходимо разрешить, сколь бы абсурдным он ни казался. Но именно абсурдные вопросы надо решать в первую очередь, потому что нерешённый абсурд переходит в уродство. Не впервые мне приходится слышать: ханский престол занят самозванцем, сам же хан Бирдебек пропал бесследно. — Некоторое время Ахмед молчит, обводя гостей взглядом. На какое-то время глаза его встречаются с глазами Хасбулата. — Опять молчание? Должен ли я понимать, что ваше молчание предполагает согласие с этим абсурдом?

Он оглядывает зал с притворным удивлением. Гости же глядят не столько а него, сколь на Танышбека.

— Итак, мои братья молчат, и молчание это уже подобно воплю.

Тут один из гостей нерешительно поднимается, приподнимает руку.

— Великий хан, полагаю, не стоит так…

Ахмед живо перебивает его:

— Ты сказал «великий хан». Я не ослышался? Дальнейшее уже неважно. Искренне ли ты сказал это, или просто по привычке?

— О да, великий хан. Если минуту назад, у меня, что говорить, ещё были сомнения, они развеялись.

— Вот и прекрасно. А сейчас и вовсе развеются.

Громко хлопает в ладони. Ханике вздрагивает и непроизвольно прижимается к нему. Он стискивает её руку, так, что она вскрикивает.

— Хасбулат! — громко кричит Ахмед. — Вели принести сюда священный Коран!

Хасбулат почтительно кланяется и делает знак. Входит слуга, вносит том Корана, кладёт на покрытый ковриком столик возле трона.

— Вот книга, священней которой нет и не будет под луной. её некогда переписал великий мудрец и каллиграф Аль Фарад из города Кордова. Следовательно, это копия, ибо создана смертным. Сам же Коран, Мать Книги, пребывает, как известно, в незримых небесных чертогах Аллаха. Ты что-то хочешь сказать, любезный брат мой?

— Аллах велик, — хмуро бросает Танышбек. — Не уразумею, однако, повелитель мой, к чему это ты…

— Если ты стоишь перед зеркалом, ты видишь в его стекле своё отражение, — продолжает Ахмед, точно забыв про Танышбека. — Если ты поставишь рядом другое, ты увидишь отражение отражения. Возьми тысячу зеркал, расставь их. Что ты увидишь там, в конце зеркального коридора, в тысячном зеркале? Признаешь ли ты увиденное самим собой? Не ужаснёт ли тебя, то, что узришь в туманной глубине…

Я вижу, вам ещё не понятно, почтенные? Хорошо. Вот перед вами моя жена Ханике. Возможно, есть на свете женщины прекрасней, но я не видел. Не далее, как сегодня на рассвете она сладостно трепетала в моих руках, моя плоть содрогалась внутри её плоти. Скажите, сможет ли она перепутать своего мужа с чужаком на брачном ложе? Ханике, скажи родне моей единокровной, кто я тебе?

— Ты — супруг мой, Бирдебек, — с поразившим его самого спокойствием отвечает Ханике, обводя гостей дерзко улыбающимся взглядом.

Ахмед в возбуждении вскакивает на ноги.

— Громче! Громче!! Моя высокородная родня могла не расслышать. И потом, родная, ты забыла положить руку на Коран.

Ханике на мгновение ёжится, однако под пристальным взглядом Ахмеда выпрямляется и с деревянным спокойствием возлагает ладонь тяжёлый, бархатистый том. В зале тотчас смолкает ропот, наступает тишина.

— Ты — супруг мой, Бирдебек. Другого нет, и быть не может. Аллах тому свидетель.

Ахмед устало переводит дух.

— Ну вот и все, Ханике. Не смею, однако, тебя задерживать. Дальнейшее будет для тебя скучно, хоть и забавно по-своему.

Ханике неловко поднимается, Ахмед торопливо берет её под руку, ведёт к выходу. По дороге Ханике едва не падает, но Ахмеду удаётся её удержать. В этот же момент зал заполняется слугами. Они принимаются неторопливо менять кувшины и подносы. Среди них — Хасбулат.

— Родные мои, можно ли считать нашу приятную беседу законченной? — говорит Ахмед, вернувшись на место и непроизвольно вытирая взмокший лоб рукавом халата. — Те, кто так считает, может подняться и уйти. Те, же, кто предпочтёт продолжить беседу, — продолжат её. Итак!?

Трое-четверо, поднимаются и уходят. Оставшиеся провожают их темными взглядами. Зато Танышбек демонстративно усаживается поудобней и учтиво приподнимает руку. Говорит с полуулыбкой, порой гримасничая, прочищая языком зубы и сыто отрыгивая.

— Аллах свидетель, я давно не слышал столь мудрой речи. Каждое слово твоё, великий хан, я бы оправил в золото и продавал бы как бесценный самоцвет, когда бы это было возможно. Я даже порой говорил себе: да тот, ли это Бирдебек, с которым мы провели наше детство, чей отец, Джанибек хан, учил меня скакать на лошади и стрелять из лука? Тот ли это Бирдебек, с которым мы, бывало, состязались в силе и ловкости? Тот? Но тот Бирдебек был сух, груб и косноязычен. Нынешний же — рассудителен и велеречив, подобно персидскому стихотворцу. Произошла перемена, и мне, всем нам, хотелось бы знать, отчего она. Возможно, перемена и прекрасна, но именно потому нам и хочется знать её исток.

Ахмед потемнел, перестал улыбаться, быстро глянул на дверь.

— Полно, Танышбек! Вглядись получше, так ли разительна перемена! Да, я тот самый Бирдебек, с которым ты состязался, и всегда проигрывал, которому ты завидовал и которого ненавидел с бессильной ненавистью евнуха. Это я, Бирдебек, и если ты, и выводок твой не в силах понять такой простой вещи, это значит, мне не удалась убедить вас занять подобающие вам места, и теперь… остаётся сказать вам на прощание…— Ахмед поднимается на ноги и кричит во весь голос — Мир вам, братья мои!!!

Слуги, заполнившие ранее зал, выхватывают из-под полы оружие. Начинается, тесная, визжащая резня. Ахмед смотрит на все это, спокойно, скрестив на груди руки. Танышбеку удаётся оттолкнуть одного из слуг, он успевает выхватить кинжал, опрокинуть на наседавших на него стражников стол с яствами и с пронзительным воем броситься на хана. «Бирдебек! — хрипит он, потрясая окровавленным кинжалом. — Бирдебек, будь ты проклят! И шлюха твоя…» На его пути оказывается Хасбулат, однако Танышбек с рёвом бьёт левой рукой по лицу и тычком кинжалом в живот, отбрасывает его обмякшее, конвульсирующее тело в сторону, но тотчас сам падает под ударами. В тесноте и свалке гаснут светильники, зал погружается в темноту, слышны лишь выкрики людей. Когда один из слуг наконец копьём отбрасывает шторы с окон, зал тускло освещается На полу — корчащиеся и уже безжизненные тела, лужи крови, раздавленные объедки. Ахмед все так же неподвижно сидит на троне, откинув голову назад. Со стороны кажется, что он умер. Однако он поднимается, перешагивает через распростёртые тела Танышбека и Хасбулата и уходит прочь.

Полдень в степи

По степи ветрище свищет, потемнели небеса.
По степи добычу ищет красноокая лиса.

Песня

Полдень в степи. Странный полдень, необычный: уходящее лето ещё пышет едким, пыльным степным зноем, но к полудню вдруг поднялся ветер. Он похож на вкрадчивого хищного зверя. То стихает, да так, что даже травяная пыль стоит почти неподвижно, то вдруг ощеривается, ощетинивается, налетает внезапным шквалом, гонит тёмные клубы пыли и обезумевшей клочковатой травы.

Трое всадников, они стоят друг напротив друга и мирно беседуют. Им, похоже, не мешает зной и не тревожат порывы ветра. Лишь кони их порой прядут ушами, фыркают и пугливо встряхивают головами. Со стороны эти люди похожи на охотников. Да они и есть охотники. И говорят, вероятно, об охоте. Но чтобы услышать их разговор, надобно подойти поближе. Заодно и понять, что за странная надобность привела этих столь несхожих людей сюда, в глухую степь.

Это Мангут бек, Котлыбуга и Махмуд везир.

— В степи всякое случиться может, а хан хоть и умён, но горяч не в меру, — говорит Махмуд везир. Это стройный красавец, аристократ с тонкими запястьями и женоподобным лицом. Одет в изысканно дорогие одежды, увешан оружием, однако, оружие это столь изощренно украшено драгоценностями, что, казалось, давно утратило своё реальное назначение.

— Хан как будто дразнит тех, кто служит ему, — он преувеличенно грустно вздыхает и томно прикрывает лаза. — Право, чудно. Конечно, сейчас ни один здравомыслящий не станет повторять той чепухи о том, что наш хан, якобы, вовсе и не хан, а какой-то жалкий… Стыдно сказать.

— А кстати, что с ним стало, с этим Ахмедом-бродягой? — небрежно интересуется Котлыбуга. Это — наоборот, невысокий, нарочито скромно одетый человек. Хотя темные слухи о его богатстве, не вполне праведно нажитом, тревожат иные праздные умы. Он явно не стремится бросаться в глаза, и более других нервничает, оборачивается по сторонам. Да и говорит он, всегда опустив веки, будто робея.

— С кем? Не расслышал, о ком вы говорите, уважаемый? — издевательски прижав ладонь трубочкой к уху, переспрашивает Мангут бек. Это кряжистый, коротконогий человек, с широкими ладонями пастуха и воина. Говорит он хрипло и отрывисто, щербато шепелявя. В тот памятный день истребления бирдибековой родни он был в числе тех, кто вышел из зала, уверовав в правоту услышанного. С того дня ненависть к тому, кто назвал себя Бирдебеком, стала, похоже, едва ли стержнем его существования.

— Э, всё ты расслышал! Не бойся, тут никого, кроме нас нет.

Мангут бек вспыхивает, однако берет себя в руки, лишь стискивает в побелевшем кулаке роговое кнутовище.

— Ахмед, вот как звали того беднягу. Не то поэт, не то дервиш. Пропал бесследно. Я его никогда не видел, — охотно и нарочито громко отвечает Махмуд везир.

— Эка беда, не видел! — грубо перебивает его Мангут бек. — Зато других видел в избытке. Все они одинаковы. Как верблюжьи лепёшки.

— Но те, кто видел, говорят, что…

— Меня мало интересует, что говорят, о каком-то грязном заморыше, — резко обрывает говорившего Мангут бек.

— Неужто? — вновь подаёт голос Котлыбуга. Он хоть и трусоват, но, похоже, нарывается на ссору. — Не ты ли, почтеннейший, не так давно…

— Может статься, и я, — кивает Мангут бек, ладонью ласково урезонивая взметнувшегося вдруг на дыбы коня. — Да только сегодня хан да бродяг и дервишей выгнал из города в степь, а завтра кого?

— Странно ты как-то говоришь, — вздыхает и ёжится Котлыбуга, тотчас сменив тон. — Сразу и не поймёшь.

— А ты испугался? — хохочет Мангут бек. Завидев суетливые озирания Котлыбуги, хохочет громче. — Сам же говорил: нету никого здесь.

— Он истребил род Чингизов, — угрюмо, непонятно кому обращаюсь, продолжает Махмуд везир, — Скоро за эмиров возьмётся. Да он это и не скрывает. Что тогда будет с державой?

— Эй, мне, если честно плевать на державу, — зло щерится Мангут бек. — Я привык всегда думать о собственной заднице, да и всем советую.

— Держава только тогда и крепка, когда эти мысли совпадают, — вкрадчиво продолжает Котлыбуга. — Однако Махмуд везир прав. Великие царства создаются великими людьми, а рушатся ничтожествами.

— Я этого не сказал, — Махмуд везир обеспокоено качает головой.

— Разве? Зато я говорю! — Котлыбуга заметно осмелел. — Знаете главное правило охотника? Главное — самому не стать дичью. Боюсь, что хан позабыл это простое правило.

— Простые истины легче забываются, — вторит ему Махмуд везир. — На то хозяева, чтобы забывать, на то слуги, чтобы напоминать.

— Главное — никто не должен остаться в стороне. А то ведь бывают люди, которые много и складно говорят, — Мангут бек неожиданно пристально смотрит на Котлыбугу, — а стоит дойти до дела, как у них срочно приключается какая-то неотложная надобность. А то и похуже…

— Договаривай, уважаемый, коли начал, —насупился Котлыбуга.

— Договорю, с вашего разрешения. Так вот, судари мои, не знаю, складно я говорю или нет, а только ежели я замечу, что в нужный момент кто-то начнет вертеть задом и канючить, я такому лично снесу голову.

— Эй, сейчас неподходящее время ссориться, — Махмуд везир властно приподнял ладонь, эффектно полыхнув перстнем. — Наверное, есть смысл поразмыслить о том, как будем жить после того, как закончится охота. Ведь закончится же она когда-нибудь.

— А вот как закончится, так и поговорим, — Мангут бек презрительно сморщился. — Шкуру неубитого медведя делить приятно. Вот только медведи не всегда соглашаются. «Уж не себя ли ты зришь на троне, дамский лизоблюд» — подумал он про себя.

«Да уж не тебя, овечий вор», — ответили ему презрительно сощуренные глаза Махмуда везира.

— Нет уж, договориться сперва надо, — деловито вставляет Котлыбуга. — Потом поздно будет. Трону ни дня пустовать нельзя, может большая кровь пролиться, храни Аллах.

— Коли суждено было оборваться чингизову роду, то ханом, по моему разумению, должен быть человек малоизвестный, без славы, без заслуг, — говорит, поигрывая кнутом Мангут бек. — Хан, таким и должен быть. Не шибко знатным, не шибко видным, не шибко умным. Нынче времена такие, люди устали от героев. Когда у человека заслуг много, он больше назад глядит. А государям надобно глядеть перед собой. Стало быть, решено, —хлопает кнутом по голенищу. — Хан погибнет на охоте. Его застрелят трое неизвестных. Их станут искать, однако, не сыщут…

Со стороны степи слышится конский топот, ржание, свист, выкрики людей. Махмуд везир вздрагивает и невольно втягивает голову в плечи.

— Вот, кажется, и хан вернулся. Пора расходиться. Храни нас Аллах!

Охота

Ловить тигров легко.
Довольно схватить за загривок
и объяснить, что это ты его поймал,
 а не он тебя.

Ахмед Булгари

Итак, сегодня — день охоты, Ахмед из города Булгар. Как бы он ни сложился — это твой день. Ибо где как не на охоте, в полуденной степи можно вверить судьбу ветрам Провидения. В этой жизни ничего нельзя изменить. Это ж нужно было стать царем, чтобы понять столь простую вещь. Происходит лишь то, что должно произойти. Хан Бирдебек должен был убить бродягу Ахмеда, и он это сделал: заставив бродягу переодеться в ханский халат, он убил его. Хан Бирдебек должен был пасть от рук заговорщиков, и он падет. Сегодня. Опять же, какая разница, как. И все же у тебя сегодня будет шанс…

Внезапный порыв ветра хлестко стегнул наотмашь по лицу пылью и запорошил глаза. Ахмед раздраженно выругался и отвернулся, растирая веки. Когда выпрямился, рядом с ним недвижно стоял Хамзат, брат Хасбулата, который как-то незаметно и естественно занял его место. На брата не похож. То есть, похож, но только внешне. И ещё — кошачьей, бесшумной походкой. Тучен, сластолюбив, в седле сидит скверно. Тонкие, кажется даже выщипанные брови и редкие, длинные, почти до самого подбородка усы делают его лицо ещё более глупым. Он, похоже, прочно уверовал в то, что некая тайна, что связывала хана и его покойного брата, распростерла свои незримые крыла также и над ним. Службу свою почитает большим счастьем, о большем не помышляет. Однако из того, что имеет, стремится взять все возможное, ворует почти не таясь. Интересно, он с ними? Едва ли. Пустоголов и неповоротлив, от такого больше помех, нежели пользы.

— Что ты хотел, Хамзат?

— Я? … Просто хотел узнать, не нужно ли чего.

— Ничего не нужно. Хотя, скажи нукерам: пусть снимают оцепление.

— Охоты не будет, великий хан?

— Охота будет. Но будет особенной. Нас будет четверо. То есть я и ещё трое. Больше никого.

— Четверо? — У бедняги Хамзата отвисла челюсть. — Но это…

— Что такое? — Ахмед изобразил недоумение. — Ты в чем-то не согласен со своим ханом?... Погоди-ка, кто-то как будто скачет сюда. Выясни, кто, это и как он прошёл через оцепление. В этом твоя обязанность, Хамзат, а не в размышлениях, что мне должно или не должно делать.

По степи впрямь стремглав, словно погоняемый ветром, несся всадник, оставляя за собой темно-серый смерч пыли. Он скакал, низко прильнув к вороной гриве коня, словно силясь укрыться за нею. Ловко обойдя запоздало кинувшемуся ему наперерез нукера, он осадил коня почти вплотную к хану. Ахмед невольно отшатнулся. Хамзат кошкой кинулся на него, схватил за сапог, неловко попытался стащить с коня, но сумел это сделать лишь с помощью троих подоспевших нукеров. Свалив всадника наземь, Хамзат с запоздалым усердием заломил ему за спину руки и с урчанием навалился на него всем телом. Неловко топтавшееся рядом нукеры кинулись ему помогать, хотя всадник и не думал сопротивляться.

— Во имя Аллаха милосердного, прикажите меня отпустить, великий хан! — вскрикнул всадник сдавленным от боли и удушья голосом..

— Кого это — меня? — Ахмед с любопытством нагнулся над клубком тел. — Э, да это ты, Котлыбуга? Помилуй, я и не узнал. Неважно выглядишь, почтеннейший. Ты нездоров?

— Великий хан, умоляю, — в отчаянии взвыл Котлыбуга.

— Ты взволнован как будто? — Ахмед говорит участливо, будто не замечая воплей Котлыбуги. — Интересно, что тебя так взволновало? Попробую догадаться. Зреет заговор. Угадал?

— Великий хан! — Котлыбуга хрипит уже из последних сил. — Они сломают мне руки!

— Да что же это я! — Ахмед будто только что заметил. — Отпустите же почтеннейшего Котлыбугу.

Хамзат тяжело сопя и вытирая пот, поднялся. Знаком отослал прочь нукеров, а затем, приметив нетерпеливый жест Ахмеда, неохотно, поминутно оборачиваясь, отошёл сам.

— Ну так как, я прав насчет заговора? — криво усмехаясь, Ахмед глянул на Котлыбугу сверху вниз.

— Правы, великий хан.

— Да неужто?! — Ахмед не выдержал и расхохотался. — Ну как тут не согласиться, что я действительно великий? Все угадываю с полвзгляда.

Котлыбуга спохватывается. Начинает говорить нарочито взволнованно и сбивчиво.

— Великий хан, я узнал случайно… Беда, великий хан! Измена, великий хан! Совершенно случайно…Услыхал разговор…Мангут бек и Махмуд везир… Они задумали… Во время охоты…Страшное дело они задумали, негодяи.

— Да понимаю, давно уже понимаю. Значит, Мангут бек, Махмуд везир. Постой, а третий кто? Ты?

— Великий хан! Я всегда был и буду…

— Не ты? Странно. А мне сказали, что ты. Кому верить?

Котлыбуга едва успев подняться на ноги, вновь падает. На сей раз на колени.

—Великий хан, я готов умереть, если надо…

— Умереть? А что, хорошая мысль. А ежели я сейчас пошлю человека к Мангут беку, чтобы сказать: Котлыбуга продал тебя хану как ишака? Что он с тобой сделает? Сдается мне, он самолично перебьет тебе хребет и бросит в степь на позживу шакалам. У тебя будет время поразмышлять о том, как ты любишь великого хана.

— Великий хан, если я виноват, прикажи казнить. Приму смерть как должное. Но не нужно глумиться над тем, кто предан тебе душой и телом.

— Так ты не боишься смерти? Браво! Оно и правильно, что её бояться. Отвечай же, что ж ты замолчал?

И Котлыбуга неожиданно рассмеялся. Сначала вполголоса, затем громко, не таясь.

— А вот вообразите-ка себе, не боюсь, великий хан, — говорил он, корчась от смеха. — Раньше думал, боюсь, теперь вот нет. Может, просто устал? Я так часто видел, как мутнеют глаза, как пальцы скребут землю, как кровь идёт горлом, будто жидкая глина, что временами думаю, что это уже бывало и со мной. Ни одному хитрецу ещё не удавалось обвести смерть вокруг пальца. Так что делайте, что пожелаете.

— Вот оно как. — Ахмед задумался. — Ну ступай коли так, Котлыбуга. Только помни: ты попал в скверную компанию. А в скверной компании никогда не знаешь точно, закончилась охота, или только началась.

— Ты отпускаешь меня? Меня?! — Котлыбуга разом перестал смеяться и выпучил глаза.

— Понимай, как знаешь. Не стану объяснять, тебе это будет трудно понять. Ступай, я сказал!... Хамзат!

Хамзат явился почти мгновенно, весь какой-то суетливый, лоснящийся от пота. Его прямо-таки трясет от усердия. Где ж он был? Подслушивал. О Всевышний, до чего они все одинаковы. Всегда полагал, что власть должна возносить, а она почему-то ставит их на четвереньки…

— Хамзат. Ты сделал, что я сказал?

— Я, великий хан, только…

— Не умеешь подслушивать, Хамзат. Запах пота и громкое сопение выдают тебя за версту. Делай что тебе приказано живее, а чем подслушивать, подумай о своем будущем. Крепко подумай. Запомни главное: не лезь к волкам с песьим хвостом.

Хамзат дернулся и побагровел, как от удара плетью, глянул на Ахмеда с едва скрытой злобой.

— Вот это я понимаю, — рассмеялся Ахмед. — Таким ты мне больше по душе. — Однако теперь ступай и делай, что тебе велено. Это для твоей же пользы. Постарайся не попадаться сегодня мне на глаза.

Сказав это, Ахмед вскочил на коня и пронзительно, по-военному выкрикивая, помчался в сторону реки. Хамзат и Котлыбуга остались одни. Котлыбуга сперва глянул в сторону быстро удаляющегося хана, затем пустым взглядом смерил Хамзата.

— Прощай, великий хан, — сказал он и тихо засмеялся.

— Простите, господин мой за причиненное неудобство, — начал было Хамзат, однако Котлыбуга его явно не слушал.

Прощай, великий хан, не пойму, что у тебя на уме, да и нет охоты разгадывать загадки. Надеюсь, ты не настолько глуп, чтобы рассчитывать на благодарность? Сколько ни ломал голову, так и не понял, что это такое — благодарность. Это когда ты обязан делать ту же глупость, что и твой враг? Змея, спасенная из огня, жалит злее. Так что воистину прощай, великий хан!

***

Рыжая, плоскогрудая степь, мёртвое неродящее лоно блудницы, где спрятаться тут беглецу? Как уйти от тех, для кого твоя погибель едва ли не дороже собственных жизни? Есть лишь один путь — к реке, вековечной хранительнице жизни на земле. Как тогда, много лет назад. Но дойти до реки в изодранном рубище пленника много трудней, нежели чем в парчовом халате властителя. Да и далеко до нее, а лютые, белые бельма смерти уже вперились тебе в спину. Впрочем, нет, убийцы впереди, они ждут тебя, и ты сам идешь к ним, ибо только так возможно спасти свою жизнь.

***

— Ты задержался, Котлыбуга, — процедил вполголоса Мангут бек, бросив на него тяжёлый, пристальный взгляд. Тот, однако, бровью не повел.

— Очень может быть. Что с того?

— А ничего. Я тебя предупредил. Повторяться не стану. Всё готово?

— Разумеется! — захлебываясь радостью, воскликнул Махмуд везир. — А что тут готовиться. Луки при себе, головы на месте. Пока во всяком случае, — он захохотал так громко, что остальные недовольно переглянулись. — Сегодня воистину великий день. Народ ещё скажет нам… Погодите, да вот, кажется, и хан наш пожаловал. Один. Стало быть это правда?

Со стороны редкого, вытянутого подковой перелеска быстро приближался всадник, он с коротким свистом осадил своего чалого иноходца неподалеку от охотников. Видя общую растерянность, громко расхохотался.

— Извините, что прервал беседу. Все на месте! И ты здесь, Котлыбуга? Вах, проворен же ты! Итак, вы сегодня — моя свита. Больше никого. Вот как я доверяю вам, подданные мои! Ну что ж, удачной нам всем охоты!

Развернул коня в сторону глубоких, поросших мелколесьем лощин, однако вдруг остановился. Замерли, быстро переглянулись и его сопровождающие.

— Эй, Махмуд везир, — крикнул Ахмед, не оборачиваясь. — Мой тебе совет: никогда не говори, что скажет народ. Наверняка ошибешься!

— Благодарю, великий хан. Вы правы, как всегда, — кисло улыбнулся Махмуд везир, испуганно оглядывая спутников.

— Котлыбуга! Тебя погубит доверчивость. Ты решил, что из вас троих самый большой мерзавец — ты. А Махмуд везир опередил тебя!

— Я это непременно учту, великий хан, — прижав руку к груди, Котлыбуга церемонно склонил голову.

— Мангут бек! У тебя дрожат руки, это видно издалека. Это страх или совесть? И то и другое одинаково скверно. Возьми себя в руки!

— Никогда ещё не был так спокоен, как сейчас.

— Напрасно. В такой компании жизнь гроша не стоит. Берегись! Ну вперед! Охота началась! Хей-хоп!

Упруго свистнул кнут, всадники одновременно рванулись в стремительный карьер. Густая пыль почти скрыла их.

***

Охотники мчались по степи. Один и трое. Расстояние между ними не сокращалось, будто они нарочно сговорились. Махмуд везир, по-птичьи закурлыкал, хлестнул коня плетью, немного оторвался от своих спутников и начал неторопливо готовить лук.

— Давай, Махмуд везир! — по-прежнему не оборачиваясь, закричал Ахмед захлебываясь от тугого ветра. — Покажи, что можешь.

Махмуд везир, волнуясь, вложил стрелу, но Ахмед вдруг резко осадил своего иноходца, тот встал как вкопанный, и когда Махмуд везир подскакал ближе, Ахмед развернулся всем корпусом, тотчас его стрела, ухнув, рассекла горячий воздух и глубоко вошла в плечо Махмуд везира. Ахмед пронзительно, победно выкрикнул, а Махмуд везир взвыл, взмахнул руками, стрела его бессильно отлетела в сторону, а сам он завалился на бок и рухнул в пыль.

— Так ты говоришь, не боишься смерти, Котлыбуга? — прорычал, задыхаясь, Ахмед и, отбросив лук, выхватил саблю.

Котлыбуга тоже отбросил лук, потянулся к рукояти сабли, но, поняв, что уже не успеет и покоряясь судьбе, втянул голову в плечи. Ахмед, однако, не успел ударить, стрела, выпущенная Мангут беком горячо и гулко пропела возле самого его уха. Конь Ахмеда, повинуясь седоку, отпрянул в сторону, Котлыбуга тем временем сумел выхватить наконец саблю, но Ахмед, откинувшись назад ушел от его запоздалого удара и левой рукой, наотмашь со всей силы ударил плетью в лоб его пегую кобылицу. Лошадь пронзительно заржала от боли и пала на колени, сбросив седока наземь. Конь Мангут бека тем временем налетел на него всей грудью, от толчка оба седока едва удержались в сёдлах. С налёту лязгнули сабли. Ахмед с трудом сумел отразить два яростных удара и даже ответным выпадом ранить Мангут бека ниже левой ключицы, но с третьего раза Мангут бек вышиб саблю из его рук, победно гаркнул, однако Ахмед успел быстро развернуть своего иноходца. К реке. За ним, сходу перескочив через корчащегося в пыли Котлыбугу, помчался Мангут бек.

К реке! — дробно били копыта коня. К реке! — натужно выл ветер в ушах. К ре-ке! — выстукивало его сердце. К реке! — рычал он сам, нещадно погоняя своего ошалевшего скакуна.

Мангут бек нёсся за ним неотступно, досадуя, что расстояние меж ними понемногу увеличивается. Трижды спускал он тетиву и всякий раз Ахмед за мгновенье до того, как коротко всхлипнет тетива, делал нежданный зигзаг в сторону и стрела уходила мимо. «Шайтан! Окаянный шайтан!» — урчал он, с тоской ощущая, что конь его начинает выдыхаться от бешеной гонки, что на нем лопнула подпруга, да и сам он начинает слабеть от раны.

Ахмед и его преследователь миновали лощину и приблизились наконец к обрывистому берегу Ахтубы. В какой-то момент Мангут бек вовсе потерял Ахмеда из виду. Раздирая в кровь лицо он промчался через густые заросли ивняка и замер у обрыва. Ахмеда не было нигде. Но этого быть не может. Не шайтан же он, в самом деле. Мангут бек, вновь обнажил саблю, соскочил с коня и, морщась от боли в ране, подбежал к обрыву. Там, чуть правее, где склон был более пологий, жадно пил воду из струящегося вниз ручья чалый иноходец хана. Да куда же он…

Тяжелый удар ниже затылка сбросил его вниз и он перестал ощущать время…

***

Тяжкая, пульсирующая боль в голове вскоре вернула ему сознание. Он застонал, хотел подняться, но тотчас понял, что связан. Попросту привязан накрепко к толстому, узловатому стволу упавшей сосны.

— Ты жив, я вижу. Значит, я не перестарался, хвала Аллаху.

Мангут бек, гримасничая от боли в темени, скосил глаза вниз и увидел там, возле самой воды, человека. Он был в старом, ветхом халате, сидел на корточках возле воды и что-то чертил ивовым прутиком на мокром песке.

— Эй! Кто ты есть? Подойди сюда!

— Разумеется, подойду, почтенный бек мангутов, — сказал человек и неторопливо поднялся и глянул на него с улыбкой.

— Ты не узнал меня? Это обнадёживает.

— Ты, — с трудом ворочая языком, произнёс Мангут бек, — ты — Бирдебек?!

— Ошибаетесь, почтенный. Я не Бирдебек. Звать меня Ахмед, — он церемонно поклонился подобрав полы драного халата. — Запомни это имя.

— Так ты… Так это все правда?!

— Что — правда? То, что на троне Великой Орды некоторое время сидел бродяга Ахмед? Истинна правда. Тебя это удручает?

Мангут бек застонал и закрыл глаза.

— Делай своё дело, ублюдок! Делай поскорее!

— Мои родители были порядочными людьми, Мангут бек. Потому не называй меня ублюдком, иначе разговора у нас не выйдет.

— Кончай меня поживее, проклятый пес! — в отчаянии застонал Мангут бек и выгнулся, силясь освободиться.

— Вот это уже лучше. Всегда любил собак, особенно бродячих. А прикончить тебя я мог бы и без всяких разговоров. А ведь я даже перевязал твою рану, если ты заметил.

— Что ты хочешь, проклятый?

— Чего я хочу? Немногого, — он присел рядом. — Хочу исчезнуть. Молчи, не перебивай! Да, я не Бирдебек. Его тело расклевали стервятники. Виноват ли я в его смерти? Не думаю. Мы все смертны, все фигляры в балагане судьбы. Я сыграл свою роль, Бирдебек — свою. Только я подневольно, а он — добровольно. Теперь я хочу вернуться к себе. А к тебе у меня две просьбы. Первая. Ты вернешься во дворец и скажешь, что Бирдебек, то есть я, пропал. Утонул в реке. Покажешь его одежду, — он кивнул на кучку одежды и доспехов, — приведешь его коня. Искать его, полагаю, не станут. Слишком много тех, кто алчет смерти хана.

— Как же я пойду, — Мангут бек щербато усмехнулся, — ежели я связан. Кто меня развяжет? Не ты ли?

— Я и развяжу. Ты против?

— Да нет, не против, просто если ты меня развяжешь, я тебя убью на месте, вот и все.

— Откровенно. И все же я тебя развяжу. Не из жалости или благородства. Если я тебя убью или оставлю умирать связанного, меня наверняка станут разыскивать. И скорее всего сыщут, уж кто, кто, а ищейки-то в нашем отечестве не перевелись. А мне нужно исчезнуть. На то есть особая причина, о ней скажу позже. Видишь ли, тебе не за что меня ненавидеть, Мангут бек. Я убил хана, но ведь и ты хотел его убить. Да, ты высокородный мурза, а я бродяга. Но таковыми нас обоих сделал слепой случай, не более. И потом, глянь в глаза правде, разве ты умнее меня? Нет. Весь ваш заговор гроша не стоил, я бы передушил вас, как птенцов, захоти я того. Товарищи твои, столь же высокородные, — трусливое дерьмо. Разве ты победил меня в бою? Не победил. В чем же ты выше меня? Что есть знатность, ежели она одна, не подкреплена золотом? Ничто. Дрянца с пыльцой, как говаривал мой отец… Однако есть и другая причина, и она — главная. Речь о моей жене. О Ханике.

— Ханике?! — лицо Мангут бека вытянулось. — Но она не твоя жена, если ты ещё не забыл.

— Ханике моя жена, — Ахмед сказал тихо и твердо. — Аллах тому свидетель.

— М-да. Что ж ты хочешь от меня?

— Хочу, чтобы ты позаботился о ней, — произнёс Ахмед ещё тише.

— Да уж я позабочусь, будь уверен, — усмехнулся Мангут бек, хотел сказать ещё что-то, но наткнулся на волчий взгляд Ахмед и осекся.

— От чего ж ты не прихватил свою подружку с собой, коли жить без неё не можешь?

— Нас бы стали искать, и это уж наверняка. И наверняка нашли бы. Страшно подумать, что бы они сделали с ней… — Ахмед помолчал немного. — Мангут бек, я сказал все. Добавить больше мне нечего, разжалобить тебя я не хочу, но пойми, я обратился к тебе, выбрал именно тебя, потому что мне показалось, что ты — мужчина. Все. Сейчас я перережу верёвку и пойду, а ты — делай как знаешь. Можешь ударить мне в спину, я оборачиваться не стану… Но убереги Ханике. Много отыщется тех, кто пожелает выместить злобу на ней. И потом, я чувствую нутром: грядет большая смута. Много напрасной крови прольется. Спаси ее. Когда пройдет немного времени, я отыщу тебя, и ежели она будет жива, сделаю для тебя все, что смогу сделать. Не улыбайся, Мангут бек. ещё раз повторю, грядет смута, а во времена смуты золото теряет вес, а ценным становится то, что, возможно, есть у меня, и нет у тебя. А пока — прощай, Мангут бек.

Ахмед нагнулся над сидящим, одним движением рассек верёвку кинжалом и отошёл на полшага назад.

— А вот кинжал я возьму с собой. Кинжал мне может сгодиться. Думаю, его искать не станут, решат, что он утонул вместе с венценосным владельцем. И ещё с десяток медных дирхемов. Это смешно в сравнении с тем, сколько воруют смиренные слуги властителей. Впрочем, кинжал я тебе верну при случае, верь мне.

С этими словами Ахмед всунул кинжал в ножны, бросил в холщовую суму, сбежал вниз и зашагал вдоль самой кромки воды, дабы ленивая, зеленоватая волна поскорее смыла его следы.

Мангут бек глядел ему вслед, затем медленно полез рукой в колчан за стрелой. Ахмед шел, не оборачиваясь, будто позабыв о нем. Мангут бек сжал стрелу в кулаке так, что она хрустнула, что-то прорычав, отбросил в сторону обломки и, пошатываясь, скрип зубами от боли, пошёл ловить коня Бирдебека.

БЕГЛЕЦ

Я прощаюсь со всем, чем когда-то я был
И что я презирал, ненавидел, любил.

Арсений Тарковский

Итак, теперь ты Беглец, приятель, а значит, страх должен сидеть у тебя в печенке. Именно в печенке. Почему? Да потому, что когда страх сидит в печенке, голова свободна от него и может соображать спокойно. Если в тебе нет боязни, ты пропал. Если она, эта чертова боязнь, вылезает из печенки и начинает колобродить, — тоже пропал. Ты можешь трижды плевать на закон, когда ты с ним ладишь. Но когда ты с ним не ладишь, ты обязан блюсти его, иначе тебе крышка. Ты решил жить. Хорошее решение. Но когда несколько десятков человек жаждут твоей смерти, и их вряд ли убедишь, что тот, кто именовал себя Бирдебеком, вдруг взял да утонул, предварительно почему-то раздевшись, одного желания мало. Потому что месть это чувство, которое стоит меж любовью и ненавистью, а значит, сильнее их обоих. Попробуй уйти от него. Для этого нужны осторожность дичи и чутье охотника. Волк в овечьей шкуре опасен вдвойне, овца в волчьей шкуре вдвойне бессильна. Опасность страшнее тогда, когда не знаешь, в чьем обличье она к тебе заявится. И еще: беглец обречен, если не знает, куда он бежит. Цель, даже призрачная, это все же лучше, чем беспорядочно мечущийся перед глазами горизонт. И тогда я сказал себе: «Север»!

Черная пыль

Когда стемнело, Ахмед осознал, что идёт почти без остановок, лишь пару раз — попить воды из ручья. Осознал, что напрочь не думает о недавнем прошлом, о Ханике, о её жарком лоне. Все это относилось к иному, почти потустороннему миру. Осознал, что он устал, что голоден, что нужно бы думать о ночлеге. Присмотрел небольшую возвышенность на окончании длинной, волнистой песчаной косы, но лишь добравшись до неё увидел, что там уже есть люди. Сперва две пары весел, затем парус и сети, развешанные на кустарнике. Затем — низкорослого, коренастого мужчину с перевязанным глазом. Он сидел на толстой позеленевшей коряге возле маленького, едва горящего костерка. Неподалёку от него вяло шевелил жабрами огромный, зеленовато-серебристый осетр. Мужчина, не переставая ворошить уголья прутиком, поднял на него вопросительный взгляд.

— Куда идешь? Не к нам ли?

— Не к вам. Иду далеко. На север.

— На север? — мужчина округлил глаза, будто услышал нечто удивительное. — И что там, на севере?

— Там мой дом. То есть был мой дом. Нынче — не знаю.

— Это бывает. Я вот с утра из дому ушел, а и то точно не знаю, есть он сейчас, мой дом, или уж нет. А что ж сюда-то забрел, коли на север идешь? Север он вон где, — ткнул, не оборачиваясь, большим пальцем назад.

— Переночевать хотел. Темнеет

— Темнеет, верно. А почему именно здесь? Переночевать то есть.

Ахмед присел на корточки рядом с ним.

— Путь далёк, отец, темнота близко. А переночевать надо.

— Неужто места другого не сыскал? — мужчина глянул на него своим единственным глазом и почему-то сплюнул в костёр. — Нет, вообще-то я не против, но, в шалаше тебе места не хватит, со мной ещё двое сыновей, они тут, неподалёку, — он многозначительно подмигнул. — А возле костра тебя мошкара съест. У нас-то мазь есть Чура-бабай дал, дай ему бог здоровья. Но на тебя не хватит, самим мало. А без неё к утру у тебя лицо будет как у дохлого сома.

— Ну это я знаю. Ладно, отец, пойду я тогда. Хоть подскажи, где тут поближе есть деревня.

— Как не быть, — мужчина сразу оживился. — Вот по косе на берег выйдешь и шагай, как и шёл по течению вверх. Вначале будет Каратузан, его издали видать, он на холме, — мужчина скривился и вновь сплюнул, — но туда не ходи. Пройдешь ещё две версты увидишь аул Ике Тирмен. Хороший аул, зажиточный Там переночевать можно, и с рыбаками договориться. Они и в Каспий ходят тюленей бить, и вверх по Итилю. Иной раз аж до Сарытау доплывают. А Сарытау — это как раз север и есть.

— Хорошо. А что за Каратузан такой? — вдруг заинтересовался Ахмед, уже поднявшись и вознамерившись уходить. — Слово-то какое — Каратузан .

— Да уж такое слово. Так в тутошних местах чуму зовут, чтоб ей пропасть. Чума тут была лет пятнадцать назад. Много народу повымерло, спаси-сохрани.

— И что, в честь чумы аул назвали?

— Да не то чтоб в честь. История там какая-то в ту пору приключилась. Темная история. Рассказал бы, да не знаю. И знать не хочу. И тебе бы не надо.

Мужчина кивнул для убедительности и, отвернувшись, побрел к шалашу, давая понять, что полагает беду законченной.

Однако когда Ахмед зашагал прочь, он вдруг откашлялся и спросил:

— Не тебя ли, добрый человек, разыскивали тут недавно семеро всадников? Сердитые такие. Искали кого-то, так искали, что все у меня тут перевернули. Плохие времена настают, по всему видать. Вижу, что не тебя. Однако и ты будь поосторожней, им ведь только попади под руку, разбираться не станут. И не шибко рассказывай каждому, куда ты идешь. Имя своё направо-налево не называй, добрым людям оно неинтересно, а лихим знать не должно. А север, он не такой большой, как тебе кажется. Сыщут, коли захотят…

Ахмед хотел ему ответить, но тот замахал руками и отвернулся.

***

Аул, прозванный Каратузаном, возвышался на холме, как маленькая крепость. Обычный аул, доносится собачий лай, сонное блеяние овец. На разбойничий притон не похож. Да и что взять с бродяги Ахмеда. За постой заплатить худо-бедно наскребет, вот и все. Есть ещё кинжал. Но кинжалами не рассчитываются. А пособить при случае он может. Все обойдется, ночь коротка, короче совиного крика. Да и не пристало беглецу привередничать в выборе ночлега. А отщепенцу не самое ли место у отщепенцев?

Холм был пологий, длинный, перепаханный неглубокими рытвинами, заросший кустарником. Подумалось вдруг, что жители селения нечасто выбираются за околицу.

Первый дом был явно нежилой, полуразрушенный. Калитка бессильно болталась на одной петле. Во дворе, высоко и густо заросшем пыльной травой, свернувшись, дремала собака, но когда Ахмед отворил калитку, она испуганно вскочила, ошалело заметалась и стремглав бросилась наружу, едва не сбив его с ног.

Зато следующий дом был вполне жилой, причём, похоже, не бедный. Высокий, замазанный глиной плетень, вымощенная плоским камнем, затейливо изогнутая дорожка к калитке. Ахмед толкнул калитку и вошел.

Двор просторный, округлый чисто выметенный. Посреди двора, на утрамбованной, как камень, глине сидел худощавый человек с длинными, всклоченными волосами и комически изогнутым носом. Поодаль, возле открытой двери в дом стояло, переговариваясь, пятеро мужчин. При появлении Ахмеда все, кроме сидящего, повернули головы в его сторону.

— Мир вам! — громко сказал Ахмед и поклонился.

— И тебе — мира и благополучия, незнакомый человек. — Один из стоящих возле дома, добротно одетый, с кучерявой, рыжеватой бородой отделился от всех, неторопливо подошёл к нему и осторожно осветил лицо чадящим факелом. — Что ж тебя привело сюда в поздний час?

— Да как раз поздний-то час и привёл, — Ахмед неловко улыбнулся, щурясь и отворачивая лицо от факела. — Переночевать хотел напроситься. Да у вас, я гляжу, дела какие-то, не до меня.

— Дела. Скорбные дела. Умер хозяин этого дома. Плохо умер! Убил его чужой, злой человек. Седин его не пощадил, дочь сиротой горемычной оставил. Вот какие дела.

— Сохрани Аллах, — Ахмед провёл ладонями возле лица — Какое горе. — За что же убили несчастного?

— За что? — бородатый глянул удивлённо. — А за что убивают. За золото убили.

Ахмед покачал головой. Что-то в тоне курчавобородого ему не понравилось. Очень уж колюче пристальны его глаза, очень распевен голос, будто обращается он не к нему, а разом ко всем, приглашая поучаствовать в каком-то известном покуда ему одному действе. Очень уж мягко и бесшумно ступают его мягкие сафьяновые сапожки. Очень уж звонко и гортанно прозвучало в устах его слово «золото»…

— И что же, нашли того злодея?

— Нет еще. Но найдем, — курчавобородый вдруг усмехнулся и обернулся назад. — Не уйдёт изверг от суда правоверных. Ведь так?

Стоящие поодаль согласно закивали и переглянулись. Ахмеду стало вовсе не по себе, он с тоской оглянулся на раскрытую калитку за спиной. Да, за самой спиной, только уж, верно, не поспеть.

— А ты чего же оборачиваешься, странник? Нет ничего позади. Только чёрная ночь, что явила тебя. Все мы из ночи явлены, в ночь и уйдем. Да ты успокойся, странник, безвинных у нас не трогают. Так ведь, селяне мои? Скажи хоть, откуда и куда идёшь?

— Иду на север. Там мой дом. Может, какая родня осталась. Город там есть, Булгар называется.

— Булгар? — курчавобородый пожевал губами. — Нет, не слышал. Я много городов слышал, а Булгара не слышал. А раз не слышал, так и нет его, Булгара твоего. А посему располагайся, гость незваный. Побудь с нами, пока мы правду не проясним.

— Но я, — Ахмед вновь затравленно обернулся, лихорадочно думая, что ещё возможно предпринять, — я здесь впервые, клянусь вам! Я шёл со стороны Ахтубы, на север, зашел переночевать, вот и все.

Говорил, сознавая, что слова его бесследно вязнут в темной душе, не озаренной сознанием. Да и что он успеет. Шестеро крепких мужчин, у троих топоры, у одного кетмень. Они будто дожидались его. Это обычные селяне, не убийцы, не разбойники. Все, что им нужно, это доделать дело и разойтись по своим семьям.

— Не клянись, странник, пустое это, — курчавобородый кивнул, точно прочтя его мысли. — Слово легче пыли. А у клятвы вообще весу нет. ещё раз повторю, безвинного мы не тронем. А вот давай-ка позовем сюда сиротку горемычную да и спросим. Видишь, как все просто.

С этими словами курчавобородый отошёл от него, тяжело ступил на скрипучее крыльцо и, пригнувшись, вошел в низкий дверной проем. Послышался сухой, резкий окрик. В слабо освещенном окне мелькнула его сутулая тень, пропала и вновь мелькнула. Был он там долго, стоящие у двери стали недоуменно переглядываться, глухо лопотать, поглядывая исподлобья на Ахмеда. Но вот наконец курчавобородый вернулся, ведя за руку девочку лет семи по виду. Она была худа, с узким, вытянутым лицом, большими, но ввалившимися глазами. Странное лицо, какое-то не по-детски выразительное. От горя и страха, должно быть. Она даже одета была странно: длинный, немного мешковатый сарафан, голова непокрыта, тёмные, густые ниже плеч волосы наскоро перехвачены у затылка узким, костяным гребнем. идёт медленно, чуть не на ощупь, словно во сне. Глянула на него в упор пристальным, вдруг странно полыхнувшим взглядом и тотчас равнодушно опустила веки.

— Вот, Лейли. Вот он, этот чужой человек, что я говорил. Подойди поближе к нему. Ближе, я сказал! Признала ли ты в нем того, кто убивал и мучил твоего отца, и тебя едва не убил? — Он с усилием стиснул её запястье, так, что у неё расширились глаза. — Скажи, не бойся, пока мы здесь, он тебе не страшен. Скажи, и тебе станет легче, это я тебе обещаю.

Девочка глянула на Ахмеда опустевшими глазами умалишенной, опустила длинные ресницы и вновь глянула. «Пропал, — подумал Ахмед. — Сейчас она скажет: ну да, это он. Они ж все тут сумасшедшие, в этом окаянном ауле. Как глупо…»

Девочка, однако, медлила. В какой-то момент Ахмеду показалось, что глаза её оживились, взгляд на краткий миг стал осмысленным, она даже едва заметно кивнула ему, вернее просто дважды подняла и опустила веки. Но лицо её тотчас вновь стало недвижным, взор обессмыслился.

— Ну что, Лейли? — выкрикнул курчавобородый с нетерпеливым раздражением и легонько встряхнул её, так, что она втянула голову в плечи и зажмурилась.

Однако она продолжала молчать, вновь вперившись в Ахмеда пристальным, легка закатившимся взором слабоумной. Ахмед перевёл дух.

— Бедняга не в себе, — курчавобородый легонько оттолкнул её в сторону с едва скрытым озлоблением. — Хотя — пережить такое! Ступай, Лейли. Что ж будем делать, селяне?

— Можно, конечно, старика Камая привести, — сказал кто-то в задумчивости, — уж он не ошибется. Да он в последнее время хворает.

Лицо курчавобородого просветлело. Он глянул на Ахмеда почти доброжелательно.

— И верно! И его, и вообще всех, кто не спит. Пусть все видят: мы не разбойники, чтобы судить ночью и тайно. Пойдём все за ним. Дулат! — повелительно крикнул он сидящему посреди двора. Тот лениво приподнял голову и глянул на него с радостной, зубастой улыбкой. — Пригляди за странником. Пригляди, чтоб никто не обидел нашего гостя. Но и чтоб гость не обидел нас нежданным уходом. Ты ведь понял меня?

Селяне гуськом, словно муравьи, то и дело оборачиваясь, вышли со двора. Все они были странно схожи друг с другом, словно некая незримая сеть связывала их воедино клеймёным, порочным родством.

— Так мы пошли, — курчавобородый разразился негромким, ухающим смехом. — Не скучай, мы скоро придем и продолжим разговор.

— Иди, — Ахмед глянул на него исподлобья. Только не оступись. Ночь пасмурная, не расшибись сослепу.

Курчавобородый засмеялся громче и исчез за калиткой. Тот же, кого звали Дулатом, так и остался сидеть, раскорячив по-лягушачьи костлявые колени. В руках у него была дубовая палка длиною в полтора аршина с массивным, окованным медью набалдашником. Другим, заостренным концом он старательно выводил по глине какие-то знаки, высунув от усердия язык и раскачиваясь, словно вознося молитвы. Иногда его лицо распяливалось в неживой улыбке, и тогда он прятал язык, начинал что-то бормотать и раскачиваться сильнее.

— О чем твоя песня, Дулат? — спросил Ахмед и шагнул к нему.

Дулат замер, перестал напевать приподнял голову и вперил на него, не переставая улыбаться, внимательные, сузившиеся глаза.

— Отойди от него, странник, — отчётливо и громко услышал он вдруг за спиной, вздрогнул и обернулся. Девочка, доселе неподвижно сидевшая на крыльце, встала и приблизилась к нему без всякой заметной опаски. Глаза её были строги и внимательны.

— Девочка, — Ахмед просто задохнулся от неожиданности. — Я и не думал ничего дурного, просто…

— Я знаю, — она кивнула. — Просто если б ты сделал ещё один шаг, Дулат снёс бы тебе голову своим кистенём. Он страшно силен, никогда не промахивается и никого не жалеет. Не знает, что такое, жалеть. Хоть зла в нем и нет. Просто делает, что ему велят. Он считает, что это хорошо. Он слабоумен, а слабоумного трудно обмануть.

— Да я и не думал, — Ахмед глянул на неё с удивлением. — То есть, думал, конечно, но… Но ведь сейчас ты производишь впечатление очень даже разумной девочки. Я даже сказал, взрослой девочки.

— Надеюсь, — она усмехнулась. Говорила она странным низким, чуть надорванным голосом. Слова произносила отрывисто, точно желая поскорее от них избавиться. Голос показался отдаленно знакомым, но Ахмед тотчас отогнал эту мысль: с чего может быть знакомой ему эта невесть откуда взявшаяся семилетняя девчонка.

— Ну так скажи им! — Ахмед закричал так громко, что сидящий Дулат замер и обернулся. — Что ж ты молчишь! Скажи этим людям, что я пальцем не трогал ни тебя, ни твоего отца. Что это был не я. Не я ведь?!

— Не кричи. Ну конечно, не ты. Да что толку об этом говорить? Они тоже это знают.

— Тогда почему они, все как один, считают, что именно я убил?

— Ты не понял? Потому что это они убили его. На моих глазах.

— М-да, — Ахмед вдруг обессилено рассмеялся. — Боюсь, мне их не разубедить. Надо как-то выбираться отсюда. Сколько у меня времени?

— Немного. Старик Камай живёт в конце аула, ходит медленно, почти не ходит. Но они торопятся. Надо будет, на руках принесут. Так что времени у нас почти нет.

— У нас? Ты что же, — Ахмед пристально глянул на неё, — на моей стороне

— На чьей же мне быть стороне? Они убьют меня, так же, как и тебя, когда узнают, где отец прятал золото.

— Так золото впрямь было?

— Было. Но мы сейчас теряем время.

— Ты сможешь его отвлечь?

— Я попробую. Если получится. Но ты будь осторожен.

Ах, беглец! Негоже взваливать на плечи чужую судьбу. Неподъёмная это ноша.

Девочка встала, и прижав кулачки к лицу, принялась прохаживаться по двору, негромко причитая «А-и-йя! А-и-йя!» Дулат равнодушно следил за нею сонными, точно припорошёнными пылью глазами, продолжая чертить свои знаки. Ахмед тем временем незаметно подтянул к себе свою суму, вытащил оттуда кинжал, бесшумно освободил его от ножен и осторожно всунул в рукав. Холодное булатное лезвие мягко и вкрадчиво прильнуло к тыльной стороне его запястья. Думай, Беглец, думай. Дурака трудно обмануть, если относиться к нему как к дураку…

***

— Дулат!

Видимо, Ахмеду удалось достаточно бесшумно подойти к нему сзади, потому что Дулат вздрогнул, резко обернулся и насупился.

— Дулат, мне нужно по нужде, понимаешь. По малой надобности, — он выразительно хлопнул себя ниже живота. — Один момент, и я вернусь.

Дулат хмуро покачал головой и кивнул в сторону низенького пристройчика в углу двора — туда!

— Дулат, там же нет двери. А тут во дворе девочка-красавица, будущая невеста. Может, твоей младшей женой станет, как подрастёт. Ты ведь малый-то хоть куда еще. Как же мне при ней справлять нужду. Пойду хоть за плетень, а? Ну не веришь, так со мной пойди.

Ахмед, не сводя с него глаз, осторожно сделал маленький шажок в сторону по-прежнему раскрытой калитки. И тут Дулат в мгновенье ока взлетел на ноги, глаза его свирепо блеснули, Ахмед едва успел пригнуться, как словно гудящий ураганный сгусток шумно взвыл над его головой, шевельнув волосы. «Если б не пригнулся, у меня бы уже не было головы, а я бы даже боли не успел почувствовать», — подумал Ахмед, мельком увидев мертвенно оскаленную челюсть Дулата.

— Туда! — все тем же ровным голосом повторил Дулат и вновь сел, будто потеряв к нему всяческий интерес.

И тут Ахмед по какому-то мгновенному наитию залился тихим, захлёбывающимся смехом. Дёргаясь от приступов этого смеха, он присел на корточки напротив Дулата и звучно шлёпнул себя по ляжкам.

— А ты знаешь, — говорил он корчась от хохота, — мне уж и не надо. Как ты думаешь, почему? Я уже все сделал.

За спиной в тон ему дребезжащим смехом залилась Лейли. Она топала ногами, показывая пальцем на Ахмеда. Дулат вначале осклабился, затем тоже самодовольно хохотнул. Ахмед замолк на мгновение, утёр выступившие от смеха слезы, а потом вновь залился хохотом.

— Я тебе ещё другое скажу, Дулат. Мне не только по мелкой нужде не надо, а и по большой тоже. Как-то все разом вышло. Ты ещё не почуял это своим длинным носом?

Тут Дулат, высоко запрокинув голову, загоготал и того громче. От него вдруг нестерпимо остро пахнуло потом, и Ахмед, не переставая всхлипывать и постанывать от смеха, опустил украдкой руку вниз, быстро выпростал кинжал, и когда Дулат в избытке чувств взвизгнул и затряс головой, кинулся на него всем телом и ударил кинжалом под левое плечо. Лейли кошкой кинулась на Дулата сзади. Рыча от боли и ярости, Дулат локтем отбросил её прочь, как щепку, растопырил ладони, хотел схватить Ахмеда за горло, но тот, отпрянув, поднырнул под его чугунные руки и с воплем вогнал кинжал под сосок по самую рукоять, навалился на него всем телом, продолжая бессвязно кричать. Дулат забился у него в руках, как выброшенная на берег рыба, выгибая спину, глаза выкатились из орбит, рот скривился и из него короткими, конвульсивными толчками хлынула кровь. Ахмед хотел зажать его рот ладонью, но тут же понял, что Дулат затих. Издал какой-то тонкий, скулящий звук и затих.

***

Ахмеда колотила дрожь. Не в силах подняться на ноги, он некоторое время стоял на коленях, будто прося у мертвеца прощения. Затем подполз к нему и едва ли не из последних сил вырвал кинжал из его костенеющей плоти. Кажется, Лейли пришла в себя первой. Она поднялась и, слегка прихрамывая, побежала в сторону хлева.

— Скорее, — шепотом, машинально повторял Ахмед. — Скорее, девочка, сейчас они придут.

Но Лейли тотчас вернулась, ведя за гриву неоседланного, встревожено фыркающего гнедого жеребца.

— Прыгай на него! Прыгай, я сказала! — Она глянула на него расширившимися, рассерженными глазами. — Нам своим ходом не уйти. Я придержу, он тебя боится. Совсем молодой … Тургай, солнышко моё, не страшись его, этот человек не сделает нам зла, — шептала она, гладя и целуя жеребца в дрожащие бока, — его Аллах нам послал, истинно говорю, не дрожи, слушайся его, как меня, не гневи Всевышнего…

— Теперь подними меня и посади спереди себя, — сказала она уже повелительно. — Я путь буду показывать.

Топь

Я понял, что такое ад:
Ад — это бездна без конца и края.

Ахмед Булгари.

Они долго ехали молча, изредка Лейли жестом руки указывала, куда надо свернуть. Вскоре тьма стала вовсе непроницаемой. Принялся накрапывать дождь, земля, и без того влажная, совсем размякла. Откуда ни возьмись взялась высокая, мясистая трава, чуть не до холки коня. Воздух становился сырым, рыхлым и спертым. Копыта коня стали чавкать в воде.

— А мы вообще-то куда едем? — прервал он наконец молчание.

— Туда, где нас не отыщут, — ответила она, повернув к нему голову. — В Тумгаклек.

— А нас будут искать?

— А ты думал! Если б ты ушел один, то пожалуй не искали бы. Что с тебя взять. А вот коли ты ушел со мной, то станут искать непременно. Потому что вместе со мной ушло и золото.

— Золото? Где ж оно, ваше золото?

— А тебе интересно?

— Нет, неинтересно, — резко ответил Ахмед. — Мне интересно поскорее избавиться от всего этого и снова пойти свой дорогой.

— Не все сразу, — Лейли нахмурилась, это было видно по её голосу. — Пока что дай бог нам благополучно добраться до места. Там нас искать не будут, даже если будут точно знать, что мы там.

— Это почему?

— Потому что это — Тумгаклек! Топь, понимаешь? Черная топь, непролазная. Туда никто не суется. Дороги знал только мой отец. Ну и я.

— Много ж ты знаешь, Лейли… для своего возраста.

— А ты заешь мой возраст?

— Не знаю. Сколько ж тебе лет, Лейли?

— А ты подумай!

Ахмед хотел что-то сказать, но Лейли вдруг схватила его за руку и засунула себе глубоко за ворот. Ахмед почувствовал под ладонью горячую, упругую выпуклость, невольно вскрикнул едва не отдернул руку. Плечи Лейли затряслись от смеха, голова запрокинулась.

— Ты что же, — Лейли медленно повернула к нему лицо, — никогда не слыхал про таких… про таких, как я?

— Слыхал, — Ахмед сглотнул невесть откуда взявшийся тугой, хриплый комок. — Я вообще-то давно это почувствовал, но…

— Эй, ничего ты не почувствовал, — Лейли раздраженно мотнула головой. Нашелся чувствительный! Да и будет об этом. Хорошо? Мы, если ты так хочешь знать, доходим до Подветренного холма. Там пережидаем до рассвета, потом идем до аула Ике Тирмен. Дальше…

— Дальше я знаю, — оживленно перебил её Ахмед.

— На север? В Булгар? — Лейли вновь повернулась к нему. — Тебя там ждут?

— Я не из тех людей, кого ждут.

— Даже не знаю, хорошо это или плохо, — сказала Лейли и тут же повелительно вскрикнула: — Останови коня! Дальше своим ходом идем, ему не пройти.

Ахмед послушно слез с коня, Затем осторожно снял Лейли. «Кто бы мог подумать, — мелькнула вдруг мысль, когда он, легко держал её на весу, невольно задержав, — вроде, девчонка девчонкой. А ведь действительно, женщина. И даже…»

Лейли, будто прочитав его мысли, глянула на него исподлобья, спрыгнула на землю, оправилась и принялась, что-то разыскивать в зарослях тальника. Дождь усилился, липкий болотный холод дополз до самого нутра. Наконец Лейли добралась до большого засохшего дерева, пошарила в его дупле и извлекла на свет два больших, прочных шеста.

— Вот, — радостно сказала она и — хоп! — бросила один из шестов Ахмеду. — Сейчас иди за мной: куда я шажок, туда ты шажок Гляди под ноги, если в топь не хочешь уйти. Не торопись, нам сейчас торопиться некуда. Сейчас я у тебя хозяйка, главней меня нету. Так вышло, странник.

Лейли повернулась к жеребцу.

— Тургай, птичка, деточка моя рыжая. Иди сейчас домой, — причитала она, обнимая его нервно подергивающиеся ноги. — До-мой, Тургай! И не бойся, я тебя не брошу, Аллах свидетель. Заберу оттуда, как-нибудь заберу, с ними ты не останешься. Иди!

Она хлопнула его маленькой, перепачканной грязью ладонью по боку. И жеребец, недоверчиво косясь и боязливо прижав уши, повернулся и побрел назад, сперва шагом, затем мелкой, шлепающей рысцой.

***

Ахмед не помнил, сколько они шли. С усилием давался каждый шаг. Скоро у него начала кружиться голова, в глазах нестерпимо, до тошноты зарябило. Несмотря на холод, он обильно истекал потом. Порой хотелось взмолиться, чтобы Лейли остановилась хоть на миг, но та все шла мелким паучьим шагом, невесть как отыскивая в густом месиве травы и грязи тот единственный, узкий, спасительный путь. Вскоре он почувствовал, что задыхается. В этой мерзкой, хлюпающей бездне, кажется, совсем не осталось воздуха. Лишь смрадная, спертая отрыжка трясины.

— Потерпи, скоро придем, — произнесла наконец Лейли, не оборачиваясь. Голос её был спокоен и тверд. — Это камыш. Он питается грязью и выдыхает грязь. Тяжело, я знаю.

Ахмед мрачно кивнул. Стало, как ни странно, легче. Да и дорога заметно пошла вверх, под ногами влажно захрустел мелкий, рассыпчатый гравий, Лейли ступала уже уверенней. Наконец возле корявой ивы с полуобгоревшим стволом она вдруг остановилась, так, что Ахмед едва не налетел на нее. Она тихо, облегченно рассмеялась.

— Вот мы почти и пришли, странник. Все-таки дошла.

— Куда? — недоверчиво спросил Ахмед.

— Туда, где переночевать можно. На Подветренный холм. А наутро — в Ике Тирмен. Ты доволен?

Они миновали илистые, заросшие осокой наносы, прошли череду колючего кустарника и очутились возле небольшого, но вполне прочного строения из тонких бревен, и крышей из свалявшейся, замшелой соломы.

***

В доме под потолком висели вязанки сухого хвороста. Ахмед снял две из них и Лейли быстро растопила небольшую, сложенную из желтого камня печь. На огне вскипятила котелок воды, бросила туда горсть мяты, чабреца, каких-то сушеных ягод. Из маленькой кожаной сумки она вытащила сухую просяную лепешку, разломила и протянула большую часть Ахмеду.

— Ешь, странник, — и добавила, усмехнувшись: — Ты — большой. Тебе и часть большая.

От тепла и сытости Ахмед немного сомлел. Он, жмурясь, протянул к огню грязные босые ступни. Отрывистый треск ярко полыхающего хвороста, живая пляска огня, колышущиеся черно-желтые тени на потолке исподволь погружали его в зыбкую дремоту. Лейли сидела чуть поодаль. Порой она исподволь разглядывала его из-под ресниц, закрывала глаза, словно осмысливая увиденное или силясь что-то вспомнить что-то иное.

— Так ты не ответил, странник, что тебя так тянет в Булгар, — Лейли спросила по обыкновению отрывисто, так, что он вздрогнул и заморгал воспаленными веками. — Там у тебя нет дома, нет родни, как я поняла. Что ж ты там хочешь найти? Обломок отцовского весла? Чужих людей, у которых свои заботы, и для которых мало интересны твои мытарства?

— Я там родился.

— Что с того? И я родилась в этом окаянном Каратузане, но меня туда не заманишь. И дело не только в том, что произошло нынче ночью…

— Вообще-то мне просто нужно переждать время. Вот я и подумал, что лучше это сделать, там, откуда ты родом.

Лейли пожала плечами и вдруг спросила вновь резко и напрямик:

— Ты беглец, верно?

— Ну вроде того, — неохотно ответил Ахмед, глянув на неё с неудовольствием.

— А раз беглец, и пересидеть надо, так отчего далеко бежать? Там, вдалеке, тоже может напасть приключиться. От напастей родные пепелища не спасают. Как ни беги, судьба догонит.

— Складно говоришь. У вас в Каратузане все так складно изъясняются? — вновь зло ощерился Ахмед, вспомнив того курчавобородого. Затем спросил, уже помягче, желая заодно переменить тему: — А, кстати, вы сами-то свой аул как называете? Не Каратузан же?

— Да никак не называем. А зачем его называть? Медведь живет себе в лесу и никак себя не называет. Так и мы.

— А слово откуда это пошло, Каратузан?

— А ты не знаешь? Давно это было, я ещё не родилась. Был тут аул, большой, богатый. Вот жили, жили, и пришла чума. Полдеревни повымерло. А потом нагрянуло войско. Сказали: хан Джанибек повелел всех здоровых людей из чумных аулов гнать в степь. И погнали. Когда чума ушла, люди вернулись в аул, а в их домах другие люди живут. Те к властям, а новые жители властям загодя приплатили, власть она ведь на то и власть, чтобы её уважали. Вот они и уважили. Прежние жители пробовали силой дома свои отбить, да опять же войско пришло, кого-то порубили, прочих опять плетьми погнали в степь. В общем, одна чума ушла, другая пожаловала. Те, кто уцелел, переселились в аул Ике Тирмен, там им землю дали. Мать моя оттуда родом была. Как раз из семьи переселенцев.

— Как же её отдали, в Каратузан в жены после всего, что случилось? — удивленно спросил Ахмед.

— А этого я не знаю. Мать не рассказывала. Перед смертью хотела рассказать, да отец не дал, — ответила Лейли и, помолчав, добавила: — Если хочешь спать, ложись на нары да и спи. Я ещё посижу немного.

Ахмед смущенно кивнул, полез на нары и сладостно вытянул ноющую спину. Старая кошма, пахнувшая пылью, древесной трухой и гнилой овчиной, показалась ему лучшим ложем. Сквозь налезающую вновь дрему он услышал, как Лейли подбросила в угасающую печь хворост, и она тотчас отозвалась веселым гудом и пляшущими бликами на дощатом, щелястом потолке. Ахмед закрыл глаза, свернулся по обыкновению калачом, но первая волна забытья как-то вдруг схлынула. Он приподнялся на локте.

— Лейли, а ты сама-то куда подашься, в Ике Тирмен?

— Я думала ты уже спишь. Ну конечно, в Ике Тирмен. Куда еще. Там мой дед ещё живой, родня. Мать бы мою он не принял, пожалуй, а меня-то примет. Ты бы, между прочим… тоже мог там остаться.

— Мне-то там с чего? — удивился Ахмед.

— Остаться со мной, — Лейли подняла на него большие, темные глаза, отблески пламени дрожали в зрачках и на ресницах. — Такое бывает, я слышала, — торопливо добавила она. — У… таких, как я рождаются нормальные, высокие дети. Не перебивай. Если позволит мулла, ты бы мог потом взять вторую жену. Моя двоюродная сестра Айша, просто красавица. Ты стал бы богатым человеком, странник. Золота у меня достаточно.

— Лейли, если б ты знала, сколько золота у меня было в руках не далее как вчера утром. Ты не поверишь, но это было так.

— Отчего не поверить. Я ведь разглядела твой кинжал, Лейли вновь пристально глянула на него. — В одной рукоятке драгоценностей столько, что хватило бы на целую жизнь. Я не спрашиваю, откуда он у тебя.

— Не спрашивай.

— Ты не хочешь мне рассказать, кто ты и что с тобой приключилось?

— Не хочу. Не потому, что не доверяю. Я, может, никому так не доверял, как тебе сейчас. Но есть вещи, которые безопаснее не знать. Что касается… Видишь ли, у меня есть жена. Она меня ждёт и я должен вернуться к ней. Не стану тебе ничего о ней говорить все по той же причине.

— Не надо. Забудь о том, что я сказала. Ты спас мне жизнь, того и довольно. Не то чтобы я уж так хотела жить, но принимать ту смерть, которую мне готовили — мерзость. А в Ике Тирмене тебе помогут, это я обещаю. Спи, завтра надо засветло встать, чтоб к утру дойти до аула.

Ахмед кивнул и вновь повернулся набок, свернулся. Сон не шел, несмотря на усталость. Бессильно кружил вокруг сознания, не в силах войти. Ахмед слышал, как Лейли с трудом полезла на нары, хотел помочь, да отчего-то раздумал. Лишь задышал ровно, чтоб было похоже, что он спит.

— Странник. Я ведь знаю, что ты не спишь, — сказала вдруг Лейли, которая наконец устроилась возле противоположной стены. — Я хотела тебе рассказать одну вещь. Не хочешь слушать, спи, я все равно расскажу, потому что больше никому не рассказывала, да и не стану.

Ахмед забормотал нарочито невнятно, словно со сна. Не нужны ему сейчас твои сокровенности, со своими бы разобраться. Ночь бы переждать, дойти до того аула, а уж там опять — руки, ноги, голова. Нельзя сейчас обвешиваться чужими болячками, как песий хвост репьями. У каждого своя стезя, а у беглеца — тем более. Так-то, милая Лейли… И, странно, захотелось вдруг погладить по голове это удивительное существо, полуженщину, полудитя. Просто погладить.

— Ты знаешь, странник, мне ведь тоже пришлось однажды спасти человека, — говорила Лейли. Не глядя на её, он почему-то ясно видел, что она лежит на спине, закинув голые руки за голову. — Может, он и сейчас ещё жив. Мне тогда ещё было лет двенадцать. Мой отец с братьями тогда занимались… очень скверным делом. Понимаешь, они воровали людей. Я только потом это поняла. Братья выходили на реку возле селений, таились в кустах и ждали. Хватали детей, молодых женщин, иногда мужчин. Потом прятали несколько дней в яме, а затем везли на телегах в мешках в условленное место и продавали перекупщикам. Я не знала тогда, чем они занимались, мне просто очень не нравились их разговоры, какие-то непонятные, злые. И потом братья отца — они мазали для верткости тела жиром тюленя, от них так ужасно пахло. И ещё в том месте было много змей, я их очень боялась. Помню, я плакала, просилась домой. И вот как-то прямо на моих глазах они притащили в кочевье одного человека. Я не успела хорошенько его разглядеть. Видно, он сопротивлялся и причинил им боль, они были злые, привязали его к дереву и хлестали камчой. Я просила отпустить его, а братья смеялись и говорили: давай оставим парня себе, будет мужем для нашей Лейли. Я и поверила. Я просто очень хотела, чтобы у меня когда-нибудь был муж и дети. Ты спишь, странник?

Ахмед плотно, до радужных бликов зажмурил глаза и стиснул зубы, чтобы не сказать что-нибудь невзначай. Сам не понимал почему. Словно кто-то повелительно нашептывал ему: надо молчать, и он молчал.

— Спишь? — Лейли вздохнула. — Ну так и спи. Я все равно доскажу. В чужом доме, говорят, сон чуток. Той ночью отец и братья опились черной калмыцкой бузой и заснули. И я решила взглянуть на пленника поближе, коли уж он мой. Я подошла и увидела, что он связан так туго, что веревки глубоко впились в его тело. И я решила освободить его, ведь он — мой, думала я, а раз уж мой, ему не должно быть больно. А когда перерезала веревки, вдруг ясно поняла, что моим ему не быть никогда. Просто не быть и все. И я сказала: «иди и не оборачивайся». Почему? Я боялась, что увидев его лицо, я не захочу его отпускать и разбужу отца и дядьев, будь они прокляты. Вот почему. Под утро отец и его братья поднялись, увидели, что пленник сбежал, ругались и кричали друг на друга. На меня никто не подумал. Вот и вся история. О ней никто не знает и не узнает никогда. Все-таки жаль, что ты спишь, странник…

Ахмеду впервые за много лет мучительно, до судорожного вопля захотелось плакать. Он вдруг стал шумно задыхаться, как там, на болоте. И тогда маленькая рука легла ему на голову, он услышал тихий удивительно теплый шепот возле уха: «спи спокойно». И он уснул.

***

В полуоткрытую дверь струился жидкий предутренний свет. Тянуло холодом, хотя в печи ещё местами переливались алые с проседью угольки. Ахмед зябко потянулся и сел на нарах. Слышно было, как Лейли возится возле двери. Он сошел с нар, отхлебнул из котелка вчерашний ещё теплый, горьковатый отвар и вышел из дома. Над болотом неподвижно, пластом стоял густой туман, в едва подсвеченном с востока небе слабо угадывались редкие звезды. Луны не было видно, но отблеск её желтой чешуей едва колыхался в темных прорехах воды между кочек. Роса была такой обильной, будто только что прошел сильный, долгий ливень. Лейли неторопливо возилась с какими-то сумками и, завидев его, коротко кивнула.

— Уже собралась тебя будить, — сказала она, глядя в сторону. — Наверное, пора идти. Туман едва ли скоро рассеется.

— Идти далеко? — коротко спросил Ахмед, тоже почему-то стараясь не глядеть на нее.

— Нет. Поменьше, чем вчера. Если б только не туман. Ну да ладно.

Она протянула ему шест и указала пальцем на небольшую холщовую котомку.

— Возьми её, странник. Я пойду впереди, мне она будет тяжела.

Ахмед поднял котомку, она впрямь была тяжеловата.

— Это что, и есть твое золото, Лейли?

— Хоть бы и так. Тебе ж это неинтересно?

— Неинтересно, — Ахмед взвалил котомку на плечи. — Идём?

***

И вновь тяжелые, вязкие шаги след в след. Вновь тоскливый, трепет перед смрадной, осклизлой бездной, тяжкая стукотня в висках, сбивчивое дыхание и холод во внутренностях. Ахмеду казалось, что они прошли целую вечность, но на всякую попытку задать вопрос Лейли предостерегающе вскидывала руку и он покорно замолкал. Возле засохшей, расщепленной молнией ивы Лейли замерла, водя, как слепец, шестом по траве.

— Что ещё там? — спросил наконец Ахмед.

— Погоди, — Лейли ответила не сразу. — Посмотри-ка повнимательней вон туда, — она вскинула руку и ткнула пальцем в бурое туманное месиво впереди. — Ничего не видишь?

— А что мне там видеть? Трава да кусты.

— Там на сучке череп должен был висеть лошадиный. Не видишь?

Ахмед напряженно вперился в колышущуюся муть. Ничего похожего.

— Плохо странник, — её заметно передернуло. — Самое гиблое место. Я уж думала, пришли и вот тебе пожалуйста. Ну не назад же идти. придётся самим путь искать, храни нас Аллах.

Ахмед хотел что-то пошутить по этому поводу, да передумал. Слишком уж заметно дрожал голос у всегда спокойной Лейли.

— Так, — к Лейли, похоже вновь вернулось самообладание. — Ну-ка дай мне назад мою котомку. Сама понесу.

— Не доверяешь? — усмехнулся было Ахмед, но осекся.

— Место гиблое. Совсем гиблое, — холодно и сосредоточенно повторила Лейли. — Ты слишком тяжел. Там, где я пройду, ты можешь не пройти. А с грузом тем более. Молчи. Топь пересудов не любит.

И вновь шаги растянулись в вечность. Лейли так долго, сосредоточенно тыкала впереди себя шестом, что Ахмеду хотелось подтолкнуть её вперед. Ведь вон она, возвышенность, уже проглядывает в мутно-белесой дымке. Всего-то сотня шагов, там можно уже идти спокойно, легко, вольготно, без предостережений и окриков. Вот ещё один шаг, осторожный, смачно гнилостный. Земля подло пружинит под ступней, из глубины преисподней обильно пенятся черные пузыри. Тонка и хлипка травяная подстилка, дальше нельзя, назад!

— Назад! — кричит он, теряя самообладание

Лейли послушно попятилась, ошалело тыча вокруг себя шестом.

— Не туда мы, кажется, зашли, — голос Ахмеда срывается на шепот.

— Не туда, верно, — так же, шепотом вторит Лейли, непроизвольно по-детски вцепившись ему в руку.

Запнулась вдруг о зеленое, полуистлевшее корневище, охнула, качнулась и тотчас прорвалась под нею зыбкая подстилка, обнажив черную, гибельную полынью. Ахмед схватил её сзади за котомку, но тут разорвалась полусгнившая лямка. Ахмед, выругавшись, сорвал с неё чертову котомку, отшвырнул назад, вытянул Лейли за плечи из чмокающей нечисти, но тотчас сам оступился, рухнул плашмя.

— Назад! — вновь выкрикнул он севшим голосом, подтолкнув её рукой для верности.

И она поползла на четвереньках назад, стараясь поддеть рукой уже вязнувшую в трясине котомку. Выловила наконец, отбросила на твердое, надежное место, повернулась и истошно, по-звериному вскрикнула, увидев ушедшего по самую грудь в топь Ахмеда.

Она легла плашмя на живот и ползком, как ящерица, поползла к нему. Протянула ему ладонь и тотчас поняла, что помочь ему не сможет. Топь вбирала его в себя привычно и жадно, как гигантское, медузообразное плотоядное чудище. Он ушел уже по самые плечи.

— Лейли! — крикнул он осиплым, задавленным голосом, — уходи отсюда! Уходи! Ты ничего не сможешь!

Лейли вновь пронзительно вскрикнула и, вдруг метнулась назад к котомке. Не переставая кричать, выкрикивать проклятия, развязала её и, лихорадочно нащупав, вытащила оттуда длинный пастуший кнут. Когда она вернулась, Ахмед уже захлебывался, ряска была выше подбородка. Лейли вновь, уже без всякой осторожности, подползла к нему.

—Держи! Держи скорее! — Лейли сунула ему в руку кнутовище, затейливо изогнутое в виде турьего рога.

Ахмед рванулся, впился в кнутовище коченеющей пятерней, однако топь, словно заподозрив неладное, торопливо втянула его почти уже по самую макушку. Тогда Лейли кошкой метнулась вбок, взлетела на вздыбленное корневище упавшего дерева, обвила несколько раз жало кнута вокруг самого толстого, черного корня и уцепилась за конец.

— Тяни!!! На себя тяни! — закричала она, срываясь на шепот.

Кнут тотчас натянулся, как струна и над ряской показалось лицо с дико вытаращенными глазами. Фонтан водянистой грязи шумно выплеснулся у него изо рта. Ахмед хотел глотнуть воздуха, но вместо вдоха издал какой-то визгливый горловой клекот и вновь изверг сгустки болотной мрази. Лишь с четвертого раза удался ему свистящий, обезумевший вдох. Он побагровел от натуги, с утробным рычанием сделал отчаянное усилие. Студенистая глотка топи упорно не желала его отпускать.

— Отдохни, — сорванным от голосом просипела Лейли. — Только недолго. Грязь загустеет и тогда совсем не выпустит.

Ахмед, тяжело дыша, кивнул, затем крепко зажмурился.

— А-а-ы-ы! — взревел он, мучительно оскалившись и задрав голову вверх.

Кнут вновь натянулся да так, что прогнулось корневище. Ахмед подалсявперёд всем корпусом, со стоном высасывая себя из трясины. Когда показались плечи, Лейли ещё раз обернула кнут вокруг корня. Ахмед почувствовал, что ему становится легче. ещё одно ревущее, хрипящее, усилие, и он ухватился рукой за корень обеими руками и вытянул себя по пояс. Лейли пыталась схватить его за рукава, но он мотнул головой.

— Не надо. Стой, где стоишь. Я сам…

***

Потом он долго, отрешенно сидел, привалившись спиной к корневищу, тяжело, со всхрапыванием дыша и плохо слыша восторженные причитания Лейли, порой задремывал, однако понимал одно: надо идти дальше, но идти дальше у него нет сил. Ну совсем нет. Грязь жирными ошметками стекала с его лица, не было ни сил, ни желания просто протереть лицо. Он пытался вспомнить нечто важное, что хотел сказать Лейли ещё мгновение назад, но оно выскользнуло из памяти.

— Надо идти, — сказал он не очень убедительно и испытал облегчение, когда Лейли отрицательно качнула головой.

— А что будем делать? — спросил он и с тайной надеждой глянул на нее, будто она могла придумать нечто такое, что позволило бы им уйти отсюда, минуя гибельную топь.

— Сейчас мы вернемся назад, — твердо сказала он и он тотчас удовлетворенно кивнул. И тут же спохватился:

— Это ещё почему?

— Ты идти не можешь. Я это чувствую.

Ахмед мотнул головой, не соглашаясь, взял непослушными руками шест и со стоном поднялся. Боль, таившаяся в спине, поднялась выше и лопнула, как болотный пузырь. Его тотчас вырвало, густо и протяжно. Боль, рассверлив его судорожно съежившуюся утробу вынырнула на сей раз возле груди. И грудь содрогнулась от дикого, раздирающего кашля. Дух жирной гнили рвался наружу, но он боялся нового прилива рвоты, потому что боль могла, казалось, попросту убить его. Он широко, по-рыбьи раскрыл рот, и заглотнул воздух. Стало чуть легче.

— Пойдем, странник, — изнеможенно всхлипывая сказала Лейли. — Пойдем назад.

— Назад? — переспросил он, отчаянно кривя рот, дабы задавить в себе рвущие тело спазмы.

— Назад, — кивнула Лейли и, поднырнув под его плечо, помогла ему выпрямиться. — Ты подождешь меня там, я дойду сама, потом мы как-нибудь заберем тебя. Другого выхода нет. У тебя, кажется, болотная лихорадка. Это плохо.

Ахмед кивнул и тут вдруг вспомнил, что он хотел ей сказать несколько минут назад. Нужно только постараться выговорить это, правильно расставить слова и не задохнуться при этом.

— Лейли. Я видел. Там. Где дерево. Голое совсем. Дерево. Почти без сучьев. И без коры. Один ствол, тонкий. И черный. Как пика. Там этот череп. Я видел. Лошадиный. Просто сучок обломился и он упал. Череп. Просто сучок обломился. Я видел. Ты пошла левее, а надо было…

— Я знаю, — Лейли кивнула и улыбнулась сквозь слезы. — Я тоже видела. Я теперь отыщу дорогу. А сейчас — пойдём назад.

Исход

Я — был.
Вот все, что может с уверенность
сказать о себе человек.

Ахмед Булгари.

В доме Лейли уговорами и криками заставила его выпить целый чугунок тёплой воды. И его вновь рвало прямо на пол, он катался по полу, с проклятьями раздирая себе грудь, рвало пока нутро его не стало извергать клейкие сгустки нестерпимо горькой кровавой желчи. Тогда Лейли отбросила чугунок и с трудом помогла ему взобраться на нары. Ахмед сначала сел, отплевываясь и глядя перед собой неподвижно и бессмысленно, затем без сил, неловко откинулся на локти и на спину, и тут же боль, что перекатывалась в нем раскаленным ядром, растеклась по всему телу. Стало непереносимо жарко. Он отдаленно слышал голос Лейли, хотел, как рыба, хватая воздух, сказать ей, чтобы она принесла ему немедля его парадную сбрую с пластиной чернёного серебра с чеканной надписью на персидском: «Да воссияет вящая мудрость Всевышнего во веки веков», но понял, что это нелепость, хотел сказать, чтобы она была осторожна, но, открыв глаза, увидел, что Лейли уже нет рядом с ним, зато прямо напротив сидит Курчавобородый. «Не тронь её, Курчавобородый, — произнёс Ахмед удивительно легко и гулко. — Тебе ведь нужно золото, так оно — там, а сумке возле большого корневища на болоте. Ты его узнаешь, это корневище, оно похоже на огромного чёрного тарантула». Однако Курчавобородый беззвучно рассмеялся, качнул головой и, приникнув ближе, сказал неприятным шёпотом в самое ухо: «Нет там никакого золота. То, что было, то утонуло вместе с сумкой. Болотный дух забрал его взамен тебя, понимаешь? Ты ведь многих людей убил, странник. Кого сам, кого чужими руками. А ведь за все платить надобно. И нам, и тебе. Вот тем золотом ты с топью и расплатился. А мне чем платить прикажешь? Грязь, говорят, к грязи льнёт. Да и не нужно мне теперь твое золото. И ничего уже не нужно. Ты прав был: ночь нынче пасмурная…» Ахмед хотел перевернуться на бок, дабы не видеть и не слышать Курчавобородого, его жирный, торопливый говорок, однако тело его было словно туго спелёнатым, как кокон, да и Курчавобородый, пятясь и прижимая ладони к груди, исчез за дверью.

Боль не ушла, даже не ослабла, но она стало составной его частью. Оно растворилось в горячей волне, что понесла его по ветвистым каналам бреда. Он понимал, вернее догадывался, что все эти воспалённые видения не имеют отношения к реальности, что сам он, мокрый от пота, перемешанного с грязью, лежит распластанный на нарах, и взирал на все с ленивым любопытством соглядатая. Он скользил по своей минувшей жизни, что представала пред ним в уродливо туманном обличье. Он пытался увидеть Ханике, но она не пожелала выйти из туманной завесы. «Все ложь, — услышал он собственный голос. — Ты все придумал. Тебе нужно было создать опору в этом месиве абсурда и ты её создал её, и для удобства назвал любовью. Теперь тот абсурд миновал, миновала и любовь».

Он видел лики убитых им людей, от того перса с обвислыми, залитыми кровавой слюной усами, на скаку проколотого им пикой на первой войне, до придурковатого, звероподобного Дулата, однако не испытывал раскаяния, хоть и желал его испытать, ибо все они, глядя на него, из пустоты, жалели лишь, что не они убили его. Он осознавал безумную порочность этой схемы, но не знал, что ей возможно противопоставить.

Он парил над собственной судьбой на упругих волнах жара. Он попытался увидеть свой Город, но не мог. Может, и впрямь не было его никогда?

На какой-то момент горячка ослабла, наступила тишина, вязкая и бездонная, как трясина. Редкие сполохи ветра в камышах и глухое, уханье выпи лишь подчеркивало эту тишину. Когда ушла Лейли? Кажется, недавно. Значит, она ещё там. Каково ей одной среди уродливых, безруких деревьев, ускользать от беззубой, шамкающей пасти трясины. Он напрягся и сел. Головокружение тут же плавно качнуло его в сторону, но он удержался. На карачках подполз он к краю нар, хотел спуститься, но рука вдруг потеряла опору, он упал вниз и до крови рассек подбородок о край опрокинутой табуретки, однако боли не почувствовал, вернее, другая, боль, располосовавшая нутро, задушила ее. Наступила тьма, и была она такой густой, что казалась наполненной радужными бликами.

Потом в мертвую зыбь бреда бесцеремонно вмешалось нечто инородное. Пространство заполнилось голосами, живыми и грубыми. Он услышал тонкий и торопливый голос Лейли, с усилием поднял пунцовую, пылающую голову, что-то произнёс задушенным, каркающим голосом, нечто бессмысленное, но знакомые птичьи, неизъяснимо прохладные ладони, легли ему на виски, и все стало ясно.

Пространство сузилось до тесной норы. Потом вовсе исчезло.

***

Рыхлое, впалое тело пустыни. Солнца нет, но нет и тьмы. Ни день, ни ночь. Слабый, рассеянный свет идёт не сверху а будто со всех сторон. Под ногами песок, мелкий и бархатисто зыбучий, ступни вязнут по щиколотку, однако идти на удивление легко. Он ощущал внутри себя едва заметные отголоски той, когда-то душившей и рвавшей его боли, но понимал, что с каждым шагом он все более отделяется от её воспаленных щупалец.

Он не сразу заметил, что находится в этой бескрайней, бесплодной пустоши не один, что вокруг него, сколько хватало глаз, много людей. Наверное, сверху это похоже на гигантское муравьиное нашествие, подумалось ему. Где-то впереди редкими сполохами пульсировал мягкий, желтоватый, куполообразный свет, и все эти люди шли именно туда.

Он никогда здесь не был и быть не мог, не ведал, как сюда попал, но не задавал себе вопросов. Все было естественно и понятно. И люди, что шагали неподалеку, шли так же, как и он, не удивляясь, не негодуя, не радуясь, хотя, как и он, решительно не понимали, куда и зачем они идут.

Вскоре, однако некто, шагавший впереди него, вдруг обернулся и что-то тотчас выбило его из того умиротворенного равновесия, в котором он пребывал. Он захотел догнать его, но не мог, хотя человек тот шёл неторопливо, не прибавляя шагу. Жесткий, неторопливый ритм движения был, похоже, здесь един для всех. И когда он, осознав это, решил забыть об идущем впереди, тот вдруг остановился, обернулся и он узнал его…

***

— Вот мы и встретились снова. Признаться, думал, что это случится раньше.

— Знаешь, я был уверен, что первым, кого встречу, будешь ты. Так ты ждал меня?

— Ждал? Здесь никто никого не ждёт. Ожидание это прикосновение к времени, а здесь его не существует.

— Однако ты остановился. Значит, все же ждал.

— Ты хотел вернуться к себе самому. Думал, это возможно. Впрочем, у тебя это почти получилось. Но судьба все расставила по местам. Нельзя вернуться к тому, кого нет. Бродяги Ахмеда давно нет. Ты сам убил его.

— Это не я убил. Это ты.

— Я? Неправда. Я лишь открыл другого Ахмеда. Сам того не желая, правда. Видишь ли, человек не кукла. В нем есть все. Ты был бродягой, стихотворцем, бабником и балагуром. Я лишь показал тебе, что это не совсем так. Оказалось, что мы похожи не только наружно.

— Человек не кукла, верно. Кто ж тебе сказал, что ты волен потрошить человеческие души, как пернатые чучела? Кто тебя убедил, что тебе дозволено ломать людей через колено, чтобы потом торжествующе возопить: глядите, они, оказывается, ничуть не лучше меня! Кто дал право…

— О чем ты говоришь! Какое право? Никто вообще не даёт никому никакого права! Оно, это право, приходит само собой, уж ты-то должен теперь понимать! И, я тебе скажу, не такое оно приятное, это право.

— Ну да, разумеется! Никто так не любит пожаловаться на тяготы судьбы, как властители. Разве что тяжелобольные. Только они с удовольствием сменили бы свой удел, а вот властители не торопятся его менять.

— О, да ты зол, Ахмед. Ничего, это пройдёт. Тут все проходит быстро. И потом ты все же реши, кого именно ты ненавидишь, меня или себя

— Я не смог жить с этим. А ты — жил.

— Откуда тебе знать! Тебе нечего возразить, Ахмед. Потому что ты давно отрёкся от себя.

— Не тебе меня судить. И я буду помянут как бродяга Ахмед, или вообще никак, а ты — как Бирдебек жестокосердный. И только так!

— Возможно. Только это ничего не меняет. Людская молва — как пыль, легковесна и надоедлива. Забвение. Вот лучшая кара. И лучшая награда. Мне осталась ещё пара сотен шагов дотуда, — он махнул рукой в сторону сияния, которое вдруг разгорелось сильнее, и даже обозначились какие-то расплывчатые контуры. — Но там мы уже не встретимся. Там никто ни с кем не встречается. Там все иное. А тебе ещё некоторое время придётся побыть здесь. И пойми, главное здесь заключается в том…

— Что ж ты замолк? Договаривай.

— Ничего. — Он вдруг глянул куда-то поверх его головы. — Кажется, тебе ещё рановато об этом знать. Тебя ждут с другой стороны.

Не договорив, он отвернулся и зашагал, не оборачиваясь вперёд, в сторону того неясного свечения.

— Что?! Где это — с другой стороны? — закричал он, понимая, что уже не получит ответа.

Закричал, потому что душа его восставала против того, чтобы возвращаться сейчас в тот мир спазмов и конвульсий, бреда и обморочного шума в ушах. Но все его существо вдруг обмякло, отяжелело, уже забытые озноб и тошнотворное головокружение вновь подхватили его…

***

 «Хвала Аллаху», — с удивлением услышал он со стороны чей-то тихий, усталый голос, так и не поняв, к кому это относится. Его искромсанное болью тело вновь неохотно принимало душу, и оставалось покориться этому. Он сделал обширный, ясный вдох, душа возвращалась в тело осторожно и боязливо, так жилец входит в дом после долгого наводнения.

И вместе с ней пришёл холод, жестоким, колким сквозняком. Однако всё это вместе: холод, трескучая дрожь, затаившаяся где-то в глубине боль, — означали теперь только одно: жизнь. Он жив и теперь будет жить! Если жизнь покуда такова, холодна и недобра, так и пусть она таковой и пребудет. И ему вдруг захотелось вновь услышать тот недавний человеческий голос, и когда он услышал его, так и не разобрав, что именно он произнёс, он потянулся к нему, как к единственному спасению, как к надёжной опоре в шаткой трясине забытья. «Я здесь», — только и различил он горячий, влажный шёпот, да того и было достаточно. И он легко отыскал ощупью в холодной тьме это малое средоточие тепла, сострадания и всепрощения. Возрождённая, воспалённая и вдруг отвердевшая плоть его вдруг нетерпеливо потребовала продолжения и соединения. Как это бывало давно, в греховных отроческих сновидениях. «Погоди, странник, — послушно отозвалось тепло. — Я все сделаю сама…»

А затем пришло успокоение. С краткими видениями и столь же краткими пробуждениями. Он понимал, что вокруг него что-то изменилось и продолжало меняться, однако принимал это как должное. Сны его были удивительно пластичны и послушны. Пробудившись на мгновенье, он точно знал, что увидит, вновь зарываясь в дремоту.

***

Он осознал, что уже давно лежит с открытыми глазами, неторопливо и отрешённо изучая взглядом потолок. Затем осторожно, привычно опасаясь новой вспышки боли, повернул голову. Боли, однако, не последовало, и он увидел неподалёку от себя незнакомого человека. Человек тот скосил на него взгляд и, встретившись с ним глазами, равнодушно кивнул.

— Живой? — человек тронул его за плечо и кивнул, точно удостоверившись. — Ну совсем живой. И то. И слава богу. И живи себе.

Ахмед кивнул, точно соглашаясь, и осторожно попытался подняться. Голову приподнять удалось, но спина была ещё как ватная. От усилия его вновь бросило в жар. Человек, сидящий рядом с ним, вновь скосил на него удивлённый взгляд, но промолчал.

— Кто ты? — произнёс наконец Ахмед, но увидев, что сидящий рядом с ним не шевельнулся, понял, слова лишь остались в его сознании, так и не успев выбраться наружу.

— Кто ты? — вновь сказал он.

На сей раз он сам услышал свой голос, подивившись, как глухо и безлико он прозвучал.

Человек встрепенулся, глянул на него удивлённо и даже как будто раздражённо.

— Я-то? Ишь, заговорил, однако. Сабитджаном меня звать. Сабитжан-караванщик. С караванами, значит, хожу. Лошадей лечу, верблюдов. В степи чего не случается. Могу и людей. Но редко. Не понимаю я людей, потому не всегда выходит у меня. Вот лошадей понимаю. Глянет она на меня, и я уже понял, что ей нужно, и что мешает. С собаками и того проще. А людей понимать не могу. Хоть полдня гляди. Ум у людей путаный. Вот хоть у тебя. Ты сам-то кто будешь?

— Сабитджан? — он нахмурился, силясь вспомнить это имя, однако так и не вспомнил. — А где…

Он не сразу смог произнести имя, которое последнее время плавало в его сознании жарким, размытым образом.

— А где — Лейли?

Сабитджан сумрачно пожал плечами и равнодушно глянул в сторону, точно припоминая, о ком идёт речь.

— Лейли? А её сейчас нету. Вот просто нету и все.

— Что с ней?! — Ахмед встревожено округлил глаза и вновь попытался приподняться.

— А что с ней, — Сабитджан через силу улыбнулся и закивал. — А ничего с ней. Нету её тут. Ты читать умеешь, старик?

— Читать? — Ахмед глянул на него удивлённо. — Умею, а что?

— Ничего. Я-то вот не умею. Все как-то не до того было. У нас в роду одна Лейли и умеет… На вот тогда, прочти, если умеешь.

Сабитджан полез куда-то за пазуху и бережно извлёк немало потрёпанный кусок пергамента. Подержал в руках, словно решаясь, и неохотно передал его Ахмеду.

— А что тут? — Ахмед скосил удивлённые глаза на лежащий на его груди свиток.

— Мне-то почём знать. Сказал же, читать не умею. Умел бы неужто б не прочёл. Читай раз тебе дали. Я тебе окошко отворю, чтоб разглядел, а то закорюки там больно мелкие.

***

Странник, ты жив, будешь жить, и я счастлива. Ничего другого не нужно. Тогда, восемь лет назад, я молила Аллаха, чтобы он дал мне встретиться с тобой ещё раз хоть ненадолго. Милостивый Аллах дал мне эту встречу. Наверное, она могла бы быть другой, но ждать большего было бы грехом, не так ли? Тем более, что Всевышний даровал мне счастье вскорости родить ребёнка. Не стану это объяснять, но только я точно знаю, что ребёнок будет. Могу ли я просить чего-то ещё? Ведь нельзя дозволять благодарности перерастать в любовь: она скоро переродится в горькую отраву. Так говорила моя мать. Не знаю, что она имела в виду, знаю, что она права.

Я так и не узнала твоего имени. Должно быть, так было надо, но чтобы как-то именовать тебя в своих воспоминаниях, назвать сыну или дочери имя отца, я стану называть тебя Булгари. По имени того города, куда ты так стремишься. Если Аллах даст мне мальчика, я назову его этим же именем.

И ещё. Человек, что передаст тебе это письмо, — мой двоюродный брат, караванщик. Тебе лучше всего будет уйти с ним. Потому что, я это опять же чувствую нутром, тебе здесь скоро будет опасно находиться. Ступай с ним, а город твой, если он есть, да пребудет всегда твоим. Теперь прощай, Булгари.

.

***

От раскрытого окна пахнуло сырым утренним холодом. Ахмед сунул письмо под голову закрыл глаза. Он вновь почувствовал себя так же, как тогда, на дощатых нарах в домике посреди топи. Только теперь он один. И останется один. Прошлое отстранялось от него, как от зачумлённого. Будущее клубилось слоистым туманом. Настоящего не было вообще. Он услышал, как в дверь осторожно, точно боясь спугнуть, вошёл Сабитджан. Он не видел его но знал, что тот украдкой поглядывает на него.

— Когда уходит караван? — спросил его Ахмед, не раскрывая глаз.

— Караван? — Сабитджан встрепенулся и подошёл ближе. — Караван уходит послезавтра, чтоб ты знал. Да только к чему это тебе? Тебе, такому, хворому, ещё лежать да лежать.

— Я встану.

— За полтора дня? Да за это время…

— Я встану! — перебил его Ахмед. — Куда он идёт?

— Караван? — вновь притворно удивился Сабитджан. — Караван-то, положим, идёт в Исфахан. Слыхал? Это чертовски далеко, чтоб ты знал. Это месяц пути, чтоб ты знал! Месяц пути туда, да месяц обратно. В лучшем случае! Это не считая волков, разбойников-курдов и прочего. Так что если ты полагаешь, что это лёгкая прогулка, то ты сильно ошибаешься.

— Я все это знаю. Знаю дорогу в Исфахан. Умею говорить на фарси, по-курдски. Перечислить тебе все селения, заставы, колодцы, оазисы, переправы, или так поверишь?

Сабитджан некоторое время потрясённо молчал и покачивал головой.

— Ну перечисли, Старик, перечисли. Только не сейчас. Путь долгий, по пути и перечислишь.

— Хорошо. Кстати, отчего ты зовёшь меня стариком?

— Да оттого, что ты весь седой, вот отчего. А как прикажешь звать, если ты имени своего не называешь. Твоё дело, конечно, однако же…

— Меня зовут Ахмед, — перебил его лежащий. И, помолчав, добавил: Ахмед Булгари…

На север

(Эпилог)

— Ахмед Булгари? — уйгур пожал плечами. — Не слышал такого. Человек, имя которого не слышно, должен и вести себя неслышно, я прав? Я прав. Я прошёл не одну сотню вёрст не для того, чтобы выслушивать дерзости всякого беглого преступника. Я прав? Я прав. Я говорю с тобой и даже не знаю, а должен ли я с тобой говорить. Ты назвал какое-то имя, а откуда мне знать, не выдумал ли ты его только что?

Ахмед сумрачно кивнул, порылся в котомке и вдруг бросил на колени уйгуру кинжал в ножнах. Тот сперва испуганно отпрянул, даже втянул голову в плечи, затем осторожно, боязливо взял его в руки, долго, бормоча и даже напевая что-то разглядывал, вертел в руках, затем вынул наполовину из ножен, восхищённо ахнул, цокнул языком, и даже медленно дохнул на дымчатое, тускло переливающееся под луной лезвие.

— Теперь ты можешь мне сказать наконец, для чего ты сюда пришёл? Если нет, верни мне кинжал, разойдёмся и забудем друг о друге.

Однако уйгур с улыбкой прикрыл глаза и выставил вперёд ладонь:

— Человек, что послал меня сказал вот что, говорю слово в слово, он велел мне запомнить и так и передать: «Ты был прав, пришла большая смута, — уйгур весь переменился в лице, откашлялся, прикрыл глаза и даже голос переменил для пущей убедительности. — Много голов слетело, не стану перечислять, чьих. Ты был прав, мне пришлось бежать, потеряв многое из того, что я нажил. Да почти все. Ты был прав, та, о которой ты говорил, нуждалась в защите, и я предоставил её. Не стану пересказывать также, через что нам пришлось пройти. Вышло, однако, так, что на всем свете у меня не осталось более близкого человека. Несчастья, разорение, ежечасная борьба за существование сблизили нас. Ты понимаешь, о чем я. Не стану скрывать, она любила тебя и поначалу думала только о тебе. Мне же было тогда безразлично. Но беда брала своё. Однажды, защищая её и себя, я был ранен, нас тогда спасло чудо. Точнее её мужество и изобретательность. Однако я потерял зрение. Почти. Но скоро, видно, потеряю окончательно. Так вот, с той поры мы неразлучны. А прошлой весной у нас родилась дочь. Вот все, что я хотел тебе сказать. Ежели ты считаешь, что я поступил недостойно по отношению к тебе, готов встретиться с тобой. Тот, кто донесёт до тебя мои слова, поможет тебе в этом…»

***

Уйгур замер, переводя дух и обильно обтер лицо ладонями. Видно было, что искусство перевоплощения далось ему немалым трудом.

— Тот человек живет сейчас в Хиве, — произнёс он, тяжело дыша, искоса поглядывая на Ахмеда. — Его нынешнее имя…

— Погоди, — Ахмед мрачно скривился. — Разве я просил тебя сказать, где живет тот человек? Просил назвать его нынешнее имя?

— Но…

— Не просил. Я узнал то, что стремился узнать. Я представлял это немного иначе? Да, представлял. Но это уже другая история, эта закончена. Передай тому человеку, что я благодарен ему за все. Пусть хранит его Создатель. Его и ее. И на этом хотел бы распрощаться с тобой.

— Погоди. А как же…. — уйгур указал на лежащий на его коленях кинжал.

— Эта вещь мне не принадлежит. Кому она принадлежит теперь— бог весть, но я пообещал вернуть её тому человеку, который тебя послал. Сделай это. Вот все, о чем я тебя прошу.

Уйгур кинул, вновь спрятал кинжал в ножны и быстро, будто кто-то его торопил, замотал его в холстину. Он смотрел вслед уходящему Ахмеду с нескрываемым удивлением. Ждал, что тот обернется, и он обернулся.

— Сделай, как я сказал, Посланник. Если хочешь, можешь сказать хозяину, что я просил отдать его тебе. Он поверит. Однако не поступай опрометчиво. Ты знаешь, о чем я. Горе на себя накличешь.

И не ответив на недоумевающий взгляд уйгура, повернулся и быстро зашагал прочь.

***

Степь между тем оживала, не дожидаясь возвращения света и тепла. Она оживала потому, что пришёл час ей оживать, а тепло и свет были лишь сопутствующей свитой. В промозглой тьме затепливался день и ничто не могло этого остановить. Искорки инея уже искали место, где обратиться в малое озерцо росы на сухом лезвии травы. Очередной виток нескончаемого круговорота. Ветер нежданно выскоблил небо, вырвал из туч выпуклый шершавый диск полной луны. Человек, сидевший возле юрты, запрокинул голову и улыбнулся полной луне как давнему спутнику. Полная луна вечный друг беглеца. Шорох и приближающиеся шаги не вывели его из равновесия, он знал, кто и зачем идёт к нему.

— Ахмед, — человек подошёл и осторожно присел рядом. — Дело, конечно, не моё, но… Скажи, ты уже узнал, что хотел узнать?

— Узнал, Сабитджан. Не скажу, что хотел узнать именно то, что хотел, — Ахмед развел руками и невесело рассмеялся. — Узнал то, что есть. Того и довольно. Лучше увидеть нежеланное, чем быть слепым, не так ли?

— И что теперь?

— Теперь? — Ахмед задумался. — Думаю, эта дорога закончилась.

— И я так думаю, — неожиданно жестко сказал Сабитджан и глянул на Ахмеда в упор. — Мне не понравился этот уйгур.

— Что с того? Человек живет не для того, чтоб кому-то нравиться.

— Положим. Однако этот чёртов уйгур очень долго болтал с Нажарбеком. Он и сейчас у него в юрте, чтоб ты знал. Я повидал таких людей.

— Я тоже. Это подтверждает: эта дорога закончилась.

Ахмед поднялся и вскинул на плечи котомку.

— Мне будет жаль расставаться с тобой, Сабитджан. Знаешь, за несколько лет мы с тобой и обмолвились-то десятком фраз, не более. Но ты всегда был неподалеку, того было достаточно. Есть такие люди, о которых достаточно просто знать, что они существуют где-то неподалеку. И еще… Я никогда не спрашивал тебя о Лейли. Где она сейчас?

— Где ей быть, — Сабитджан засопел и отвернул голову. Живет там же. Сын у нее, ему два с половиной года. Зовут его…

— Знаю. Знаю, как его зовут. Думаю, я ещё увижу их обоих. Не знаю, когда и не стану загадывать. И не говори мне ничего Сабитджан. Я все понимаю. А, чего понять не могу, того и тебе не понять. Теперь прощай.

Ахмед кивнул и зашагал, не оборачиваясь. Привычно зашагал в ночь по той незримой дорожке, что очертила в клубящемся пространстве синяя, холодная звезда, которую в тех краях, где он родился, называли Кар Йолдус, Снежная Звезда.

Куда? К реке. И дальше, как обычно, вверх по течению. На север.

;

Беглец 1

В ночной степи 1

(Пролог) 1

Властитель 12

Ахмед Булгари 12

Бродяга 14

Хан 17

Хан и бродяга 20

Темнота и уединение 24

Темнота 28

Уединение 33

Возлюбленная 43

Родня 47

Слуга 56

Заговор 60

Мир вам! 65

Полдень в степи 69

Охота 73

БЕГЛЕЦ 83

Черная пыль 84

Топь 94

Исход 106

На север 115


Рецензии